Из Морского — первые утешительные вести: Ваня Кириленко пришел в сознание, но говорить ему врачи не разрешают и к нему по-прежнему никого не допускают. Только дежурит возле женщина с обветренным, рано состарившимся лицом крестьянки, с шершавыми и добрыми руками. Мать.

Как хочется, чтобы все было хорошо! Далакишвили предлагал: «Ребята! Давайте напишем Ване письмо!» Славиков спрашивал: «Когда они там разрешат взглянуть на него?»

Парням с тридцать третьего нужна была, работа. Горячая, самозабвенная. Чтобы вылетали из головы грустные думы, чтобы снова ощутить кровную связь со всем, что требует защиты и что само способно дать силу и помощь.

И такую работу дали. Четверо суток не выключались дизели, вращалась антенна локатора, менялись у экранов солдаты. Четыре часа за экраном, четыре на записи координат, четыре на отдыхе. И снова за экран или к дизелю.

Шли учения, и на морской полигон непрерывно, волна;т волною, большими и малыми группами шли бомбардировщики.

Отбой дали неожиданно. И тем более неожиданно прибыла почта. Андрею письмо от Людмилы…

Читать, конечно, ушел к морю. Предусмотрительно прихватил с собою книгу, бумагу и авторучку. Чтобы ответ дать сразу. Мало ли как со временем получится.

Над самой головой проносились крикливые чайки. После недавнего шторма море было грязно-серым. Выброшенные на берег водоросли успели поблекнуть и высохнуть. Травы так много, словно море произвело генеральную уборку и вымело сор на берег. Остро пахло йодом. И еще рыбой.

Андрей взял из вороха вымытого морем мусора травинку. Почти белую, выцветшую на солнце. Расправил, и напомнила она ему полоску телеграфной ленты, какие клеют на телеграммы. Русов улыбнулся: «Море работало на совесть. Морской телеграф был перегружен. Тысячи тысяч телеграмм, обо всем на свете. О делах морских и о тех, что на берегу, возле моря…»

Андрей расправил травнику, похожую на лепту. Достал авторучку и вывел на травинке? «Срочная». Буквы сразу же обросли маленькими веточками, расплылись, но все же были заметны, особенно последние, где травяная лента успела высохнуть полностью.

Андрей положил лепту на тетрадь и, думая о своем, несколько раз написал: «Люда… Людмила…»

Он вздохнул, убрал с тетради исписанную травинку, выбрал из вороха новую, чистую, расправил ее.

И снова в памяти та ночь… Андрей ушел от Люды на час раньше, чем мог бы… Что гнало его, что заставило непременно уйти? Он и сам бы толком не объяснил, что именно… Беспокойство, тревога какая-то и щемящее чувство непонятной далекой вины перед ребятами, перед Ваней Кириленко… Ваня где-то борется за жизнь, может, бредит, мечется на кровати… Ребята на точке потерянные какие-то… До личного ли тут? Нет, он, Андреи, не мог быть тем прежним, — скажем, таким, как г. отпуске, тогда, ранней весною… А Люда, кажется, обиделась. Провожая его, была сдержанна, слова и фразы все короткие… Ладно…

Шел сквозь ночь. Обрадовался оклику, из темноты: «Стой! Кто идет?» Узнал голос Бакланова. «Свои! Сержант Русов». Бакланов удивился. С чего это вдруг Андрей среди ночи от любимой заявился? Поругались, что ли? Нет? Странно… По понятиям Филиппа, раз уж приехала невеста, увольнение надо брать до утра…

Андрею не спалось. Слабо посапывал Рогачев, почмокивал во сне губами… Тикал будильник. Вспомнились слова Люды насчет ребят: иди, мол, проверь, как сладко они спят…. Вот и проверил. «Да, спят, и я с ними… Все вместе. Хорошо, когда все вместе». А позже снова возникло чувство вины перед нею. И ругал себя за свой характер. Есть же люди: сделал, как отрезал, и сомнение не гложет, и совесть не мучает. Железные люди. А есть ли? Может, железность эта сродни бездушию?

Утром встал рано. До одиннадцати часов, до отъезда Людмилы, была целая вечность. Посоветовался с Рогачевым и со Славиковым, и те убедили, что прибегать «под занавес» — перед отходом автобуса — не то чтобы не солидно, а нелепо как-то… Колебался… А Славиков убеждал: «Ротный-то отпустил до часу дня. Вот и иди. Иди, Андрей! Здесь все в порядке».

Да, дела на точке шли сами собою, как идут-двигают-ся колесики и шестеренки хорошо отлаженного часового механизма. Четкий подъем, физзарядка, уборка помещения и территории…

Завтрак вызвался готовить Резо. Вечером старшина Опашко привез свежей баранины, и Резо грозился накормить ребят шашлыком на ребрышках…

Склонившись перед горкой углей, зажатых с двух сторон кирпичами, Резо дул на мясо, махал фанеркой.

Повернув измазанное сажей лицо, крикнул уходившему Андрею: «Товарищ сержант! Подождите десять минут. Шашлык будет — пальчики оближете!»

Андрей не стал ждать, пошел, не завтракая.

От вчерашней обиды Людмилы не осталось и следа. Она с первых же минут удивила Андрея подчеркнутой бодростью и весельем. Протянула было руку, но не отстранилась, когда Андрей привлек ее к себе…

Они пошли к морю и там на обрыве остановились, точно впервые видя друг друга… Так казалось Андрею.

От Людмилы веяло свежестью, румянец выступал на щеках, и, если бы не легкие тени под глазами, можно было бы подумать, что спала она прекрасно и, не в пример Андрею, никакие сомнения ее не терзали. А может, так оно и было на самом деле…

Ветер поднял над ее головою, точно пламя маленького костра, волосы. Она тотчас осадила их руками, обратила лицо к ветру, и тонкие пальцы изящно и ловко побежали по волосам, пригладили, приласкали, успокоили прическу. Андрей улыбнулся — его всегда поражало это женское умение в какие-то секунды привести себя в порядок.

Люда перехватила его взгляд. Она прочла восторг в его глазах.

Смотреть с высокого обрыва на утреннее море — непередаваемая радость. В чистейшем воздухе видно далеко. До самого горизонта.

В стеклянную гладь моря смотрелись тоже вроде замершие, недвижимые облака. Легкие дымы… В тиши отчетливо застучал движок уходящего на промысел рыбацкого мотобота, и по воде долго и широко бежали волны… Потом они растаяли.

— Хорошо-то как! — сказал Андрей и вздохнул полной грудью. Видно, и Люда испытывала в эти минуты те же чувства… И вдруг она неожиданно для него прочла стихи:

Море мое милое, я в тебя влюбленная, Ты у неба синее, возле ног зеленое…

Он понял: это были ее стихи. Точнее, импровизация о море. А оно таким и было. Возле берега зеленое с коричневыми глубинными островками скал и водорослей, а дальше, к горизонту, лазоревое…

Ощущение чистоты и грусти… Сколько хотелось сказать, сколько неясных слов теснилось и путалось в голове, но, видно, не пришло им еще время, не наполнились они одним, самым сильным чувством, и потому Андрей и Людмила молчали.

Да, чувство щемящей грусти… Точно с каждой минутой молчания теряли они что-то дорогое, невосполнимое… Кто сказал, что разлуки в молодости легки?

Все проходит… Прошло и то утро. Растаяли слова, сказанные возле окна старенького, грозно рычащего автобуса.

— Значит, жду. Пиши, как отдыхается, а не будет времени — потом напиши, из Оренбурга. Теперь уже не долго, и я пожалую скоро.

— Да… — рассеянно кивнула она.

Андрей уже тогда ощущал: от него уезжала совсем не та, которую он встречал. Она — и не она.

Так бывает.

Теперь вот это письмо… От нее. Неторопливый, убористый почерк. Ожили слова. Ее голос.

«Здравствуй, Андрюша!
Будь счастлив и здоров. Людмила».

Как ты живешь? Как чувствует себя Ваня (прости, забыла его фамилию)? Ему лучше? Девчонки мои очень обрадовались, когда я заявилась. Они почему-то решили, что я уехала надолго… Да и мне самой раньше многое казалось…

Когда ехала, очень верила, что найду в тебе друга, и, честно сказать, очень хотела быть тебе нужной, необходимой в жизни… Думала, — что слова мои что-то значат…

Не обижайся, но увы… Я разочарована. Я в тебе-ошиблась. Ни о чем не сожалею. Может, верна пословица: „Что ни делается…“

Итак, ты решил всю жизнь быть военным. И на первом месте всегда будут у тебя долг и служба. Я уже убедилась в этом, когда больше половины суток, тех, что была в Прибрежном, провела одна в четырех стенах…

Я не упрекаю тебя. Ты даже в некотором роде сильная личность. Не каждый сумеет быть таким…

Пойми меня правильно. Я не мещанка, я самая обыкновенная. Не сильная и не слабая. Но очень люблю постоянство. Во всем и всегда. И, если угодно, традиционность.

У нас разные дороги, разные судьбы. И теперь я не говорю тебе: „Думай! Решай!“ Ты решил, и, может быть, именно так лучше. Ты говорил о нашей скорой встрече… Я не уверена, что она так уж и необходима. Ни на мне, ни на тебе свет клином не сошелся — на свете столько хороших людей!

«Спокойно, Андрей! Прочти еще раз последние строки и — спокойно. „Свет клином не сошелся“? Да, это, к сожалению, так…

„Разные дороги, разные судьбы“… Слова-то какие категорические подобрала… Неужели она серьезно считала, что я мог все перерешить, написать в училище, подать рапорт Воронину? Простите, товарищи, ошибся, переоценил свои возможности.

Ошибся? Нет, не ошибся! Военный, п только военный. Жить по особому, строгому укладу жизни. Учиться летать. Окончить училище, найти полк, где когда-то служил отец. Прибыть и доложить: „Летчик, лейтенант Андрей Русов прибыл, готов к выполнению любого задания“. А про себя доложить: „Прибыл вместо погибшего отца!“

Эх, Люда, Люда!.. Ну как ты не поняла всего этого? Ты хотела, чтобы я всю жизнь был возле тебя, был штатским. Ты говорила как-то: „Живут же миллионы мужчин пне армии. Живут же! И еще как! Размеренно, спокойно. У них мирная, интересная профессия. Утром, всегда в одно и то же время, они встают, делают зарядку, пьют кофе, неторопливо беседуют с женой, едут на работу. Он — на свою, она — па свою. А то и на одну и ту же. Имеете. Вечером же… Вечер принадлежит им! Полностью. Хотят — пойдут в театр, хотят — пригласят к себе друзей и засидятся за полночь. Свободные люди, счастливая жизнь!“

Да, Люда, это так. И хорошо, что это так. Интересная работа, интересная жизнь. Общая дорога, общая судьба. Разве я не согласен с тобою? Согласен. Но меня-то влечет другое, у меня другая цель в жизни. Разве я не говорил тебе об этом? Говорил.

Да, у военных все по-иному. Но вовсе не значит это „по-иному“, что они отверженные, отрешенные от счастья.

У военных время имеет особое измерение. Оно спрессовано, сжато. Каждый час имеет свою большую цену. Отец и его друзья были летчиками. Они умели ценить время!.. На рассвете их ждали самолеты, ждало оранжевое, как апельсин, утреннее, солнце и бескрайнее небо…

Полет! Ни с чем не сравнимое чувство парения! Осознанное, управляемое парение. На сверхзвуковой машине ты мчишься в просторах родного неба. Ты — его хозяин, ты — его защитник. Под крыльями твоего истребителя подвешены карающие молнии ракет. Ты — военный летчик! Ты умеешь управлять крылатой машиной и боевым оружием. Какая гордая, суровая и мужская профессия! Как объяснить это, объяснить тому, чье сердце далеко от авиации? Как объяснить?..

Нет, Люда, наверное, не все так просто и неуязвимо…

„Разные пути, разные судьбы…“ Как красиво и „удобно“ сказано!

Но ведь идут же и рядом с военными их любимые! Идут, как говорится, в огонь и в воду! В чем же дело? В любви! Любят, верят, понимают — потому и вместе.

Значит, нет у тебя любви. Значит, нет, Люда… А мне думалось, мечталось…»

…Волны лизали песок, и на них качались клочки бумаги. Нет, письмо не получалось.

Подумать, сказать зачастую легче, чем написать, особенно той, которую так бы хотел назвать любимой…