— Саня, все самолеты летают в такую погоду?
— Не-ет…
— Только твой?
— Угу.
— Я завтра уезжаю.
— У… Что? Почему?
Саня дремал в кресле, а Наташка, устроившись рядом, кормила его, как маленького, с ложечки маминым вареньем. Перегрузки, боль в теле, смертельный трюк на полосе — все понемногу отодвигалось, таяло в прошлом, будто лед по весне; старлею доблестных ВВС было тепло, уютно. С тихим блаженством он лопал с ложечки варенье, с удовольствием мычал и угугукал, чувствуя, как возвращается жизнь, наполняя сердце нежными, радостными, солнечными перезвонами. Но тут дремота сразу испарилась.
— Как? — задохнулся он, вскакивая с кресла. — Почему ты уезжаешь?
— Ну вот, Саня, — вздохнула Наташка, отводя глаза в сторону. — Ты такой неосторожный — банку варенья опрокинул мне на платье.
— Нат, что случилось?! Ты ведь собиралась ехать через неделю!
Верная Пятница вела себя странно. Носик покраснел, губки сложились бантиком, она опустила голову — низко, низко — и длинные распущенные волосы закрыли залившееся краской лицо.
— Понимаешь, Саня, — не весело, как обычно, а сбивчиво и торопливо заговорила Наташка. — У нас сейчас в лаборатории много работы… Скоро в Солнечную систему войдет одна хвостатая комета… И мне надо.
Она не умела врать.
— И потом… Сейчас самое удобное время для наблюдения переменных звезд…
Наташка первый год работала после университета в известной всему миру обсерватории, но врать она никогда не умела.
— Нат, расскажи все честно.
— Мне… платье надо отмыть, — и, словно боясь, что ее остановят, торопливо побежала в ванную.
Саня терялся в догадках. За семнадцать лет дружбы Наташка ни разу не подвела его, не обманула, не схитрила. Точно трудолюбивый каменщик, ежедневно доказывая свою преданность и верность, она старательно и совестливо закладывала фундамент их будущих отношений. Ни словом, ни делом, ни мыслью не запятнала их дружбы. Он знал все ее секреты и тайны, радости и огорчения. Лишь два отчаянных поступка, всего два невероятно отчаянных поступка, Пятница почему-то скрыла от него — то ли не хотела подставлять под удар, то ли постеснялась сразу признаться. Но какой виноватой и печальной она чувствовала себя после этих проделок — смешно вспомнить. Как после тяжкого прегрешения.
Первый раз это случилось в деревне — они тогда отдыхали вчетвером у Санькиной бабушки: Саня с мамой и Наташка со своей бабушкой. Кажется, стояло жаркое лето. Все дни ребята проводили на речке, а вечерами собирались на выгоне, пекли в костре картошку и рассказывали разные страшные истории — мороз по коже продирал. Один Витька Пыша ничего страшного выдумать не мог. Кряхтел, сопел, пыхтел и — не мог.
— Все ваши историйки — брехня! — потрясая кулаками-гирями, захлебнулся однажды Пыша. — Сказочки для малолетних. А я вам всамделишный страх покажу. Вот выгоню завтра утром Жучку, щенят — в мешок и… на речку. И утоплю. На самом купаличном месте. Будете знать!
Наташка побледнела и придвинулась к Сане. Саня вскочил.
— Фашист ты, Пыша!
— Я-я? Ну-кась, шпана, повтори, чего сказал!
— Ты фашист, раз хочешь утопить щенков!
— Щас я тебе покажу фашиста!
И Пыша бросился в драку. Он был выше Сани на целую голову, раза в три тяжелее, а кулаки и вправду казались гирями. От кровянки спасло то, что в самый трудный момент Наташка огрела Пышу по спине хворостиной. Пока он разворачивался, ребята разбежались. Но утром — все до одного, как по команде, собрались у речки. Пыша появился только в полдень. Пришибленным мешком вырос на пригорке: красный, злой, потный, с огромной палкой.
— Ну, шпана! — заорал издали. — Убью! Признание давай, хто кутят свиснул! Хто меня удовольствию лишил и обокрал!
Ребята молчали. Наташка стояла бледная, как осенняя береза.
С треском переломив палку, Пыша ушел. А в доме Санькиной бабки с того дня начали твориться чудеса. Куда-то исчезал хлеб, Наташка, никогда не любившая молоко, теперь выпивала за день целую кринку. И ласково просила еще. Взрослые только диву давались и, кажется, что-то заподозрили. Один Саня ничего не замечал, пока Наташка, виновато опустив голову, сама во всем не покаялась.
— Саня, — сказала она. — Я сразу хотела рассказать, да боялась, что Пыша узнает. Это я… щенков ночью… украла.
— Ты?
— Они тут, Саня, на сеновале. Они хорошие.
Щенки облизывали маленькими горячими язычками Санькины руки, терлись гладкими боками, тыкались пятачками влажных носов в ладони.
— Большие уже, — сказал Саня.
— Ты не сердишься? Правда не сердишься?
— Честно не сержусь. А тебе страшно было?
— Еще как страшно!
— Ты герой!
— Нет, Саня. Я трусиха. У меня ноги дрожали и руки.
— А Жучка тебя не укусила?
— Я ей хлеба дала и всю правду рассказала. Ну, что Пыша задумал. Жучка даже заплакала. До сеновала за мной шла и ни разу не тявкнула.
— Умная собака, если сразу все поняла.
Щенят они выходили и, не таясь, раздали в августе ребятам. Пыша начал было кричать, что его ограбили, что он донесет куда следует, потребовал выкуп, но его дружно поколотили и Пыша смирился с потерей.
Второй раз — Саня учился уже в девятом классе, а Наташка в седьмом — Пятница забежала после уроков очень расстроенная.
— Вот. — Она разжала кулачок, и Саня увидел записку. — Понимаешь, я ему объясняла, объясняла, что не могу с ним дружить, а он, как дурак, ничего не понимает.
«Наталья! — писал Федька Калякин из 9 «Б». — Ты мне нравишься. Сегодня чапаем в кинуху. Жду тебя в шесть вечера у «Звездочки». Не придешь — не серчай! Ф. К.».
— Ну и пожалуйста, — почему-то обиделся Саня и отвернулся к окну.
— Саня, — кротко сказала Наташа. — Я же с тобой дружу. Ты мой самый-самый лучший друг и товарищ! Больше я ни с кем не хочу дружить.
На свидание с Калякиным Пятница, конечно, не пошла. На следующий день — Саня тогда болел и обо всем узнал от Жанны Хвостиковой, Наташкиной подруги, — Калякин, не успели выйти со школьного двора, больно дернул Наташку за косы.
— Дурак, — сказала Наташка. — И никакой надежды.
— Это твой Саня-Маня дурак, — захохотал Калякин. — У него уши в разные стороны.
— Не смей так говорить о моем товарище!
— Ха-ха-ха! Испугался! Поймаю твоего Саню — ноги повыдираю, костыли приделаю!
— Ты?! Костыли?! Сане Сергееву?!
Тяжелый портфель обрушился на голову Калякина. Побелевшие ручонки вцепились в ворот рубашки. Жанна говорила, Наташку едва оттащили. Так она сражалась за лучшего друга! И Федька Калякин испугался, бросился наутек. «Чокнутая, — заорал издалека. — Шуток не понимает». И целую неделю ходил тихий, задумчивый, никого не задирал. И целую неделю Пятница, словно ничего не случилось, навещала больного Саню, рассказывала о школьных новостях, но о драке — ни слова. А когда он не выдержал, спросил сам, сначала побледнела, потом покраснела, виновато опустила голову.
— Ну, Саня, я понимаю: драться нехорошо. Но ведь я нашу дружбу защищала! Дружбу всегда защищать надо, правда?
— Да, — ответил он, чувствуя, как внутри что-то горит и плавится. — Правда!
Кроме этих двух прекрасных недомолвок, у нее не было от лучшего друга никаких секретов. Саня знал всю Наташкину жизнь — от детского сада до последних дней. Знал ее любимые звезды, стихи, книги, песни, знал подруг, сотрудников по работе, мечты и надежды, знал, как тяжело ей пришлось в последний год, когда долго болела, а потом умерла Наташкина бабушка. Он знал все. И в голове просто не укладывались странные недомолвки и скорые сборы. Что недоговаривает, что скрывает от него надежная, верная Пятница? Что произошло за те несколько часов, пока старлея доблестных ВВС не было дома? Лиля? Саня даже вздрогнул, подумав о жене капитана Ропаева. Лиля могла все.
Все могла полная, свежая, румяная, точно купчиха, сошедшая с кустодиевской картины, Лиля.
На первый взгляд она производила впечатление добрейшей женщины. Горячо сочувствовала, если говорили о несчастьях — даже слезу пускала и громко сморкалась. Заразительно смеялась в веселой компании. Притворно охала, когда летчики вспоминали какой-то опасный полет. Раскусить ее было не просто. Детали, штрихи к портрету постепенно накапливались, откладывались в памяти, как камешки на мозаичном панно, пока не превратились в ясный, четкий образ. Когда же это началось? Кажется, на дне рождения лейтенанта Хромова. Да, именно тогда Саня впервые увидел Лилин взгляд — Лиля смеялась, а холодный, расчетливый взгляд скользил по стенам, по ковру, по полкам серванта, по книжному шкафу. «Ах, как хорошо у вас, Хромов! — смеялись острые зубки. — Какой фарфор! Хрусталь! Книги! Вы все это оттуда привезли?!»
Потом они как-то случайно встретились на улице, и капитан Ропаев, вспомнив о затруднениях с контрольными для академии, потащил Саню к себе. «Конечно, конечно, — улыбались белые острые зубки. — Что вам делать в холостяцкой квартире? Поужинаем, поговорим. Правда, у нас невесть что, но картошка найдется». Картошка действительно нашлась. Капитан сунулся было в холодильник, вытащил банку красной икры, но, натолкнувшись на холодный, расчетливый взгляд, втянул голову в плечи и поставил обратно. «Заходите, Саня, — улыбались на прощанье белые зубки. — Всегда будем рады».
И он, как последний дурак, заходил: и просто так, и по какой-нибудь надобности, и чтобы одолжить денег на шубу для Наташки. «Володя прав, — бросила тогда с кухни Лиля. — У нас нет свободных денег. И не намечается». А через полчаса повесила шубу в шкаф, ломящийся от всякого барахла, и, конечно, с удовольствием, с белозубой улыбкой оглядела квартиру, напоминающую скорее музей случайных вещей, чем обиталище разумного существа. Чего тут только не было! Рюшечки, слоники, подставочки, забитый посудой сервант, ковры и паласы, диван, на котором не разрешалось сидеть (дочери пусть останется), два телевизора — обычный и цветной, бронзовые подсвечники без свечей, модерновые люстры и бра, закрытый газетами книжный шкаф (полировка может испортиться!), старый заграничный рояль, на котором никто не играл (но какой звук, какой звук!), — все три комнаты были завалены, заставлены, забиты, как лавка старьевщика. Книг в этом доме на руки не выдавали, денег не одалживали — разве что под проценты, на вкусную и здоровую пищу случайному гостю рассчитывать не приходилось: для таких существовало фирменное блюдо — «картошка в мундире» с луком и солью.
Всем этим огромным, разрастающимся с каждым днем хозяйством заправляла румяная, довольная собой Лиля. Она нигде не работала, часами слонялась по магазинам или перемывала чьи-нибудь косточки у таких же, как сама, трех-четырех офицерских жен. Вечером, когда усталый Ропаев возвращался с полетов, вся неизрасходованная энергия выплескивалась на мужа — Лиля самозабвенно, жадно мечтала обратить капитана в свою, мещанскую, веру. В ход шли ласки, хитрость, фальшивая кротость, чаяния о будущем дочери. И первоклассный летчик понемногу заражался бациллами стяжательства, становился рабом вещей, начинал себя чувствовать в пыльной, захламленной квартире удобнее, чем в кабине боевой машины.
Саня не любил кустодиевскую купчиху.
Она тащила из авиации Володьку Ропаева, мечтательного паренька, когда-то с неподдельным изумлением глядящего на небо, а теперь дрожащими пальцами пересчитывающего деньги для очередного вклада на сберкнижку. Жадная, расчетливая, слащавая, насквозь лживая Лиля была для старлея доблестных ВВС существом, стоящим по другую сторону баррикад. И это существо могло все. Так неужели, пока он летал за тридевять земель, Лиля успела навестить Наташку и, смеясь острыми зубками, подлить в чистую, юную душу смертельный яд?! Ну, Лиля, если это правда…
— Наташа… — Он постучал в дверь ванной. — У тебя Лиля была?
— Да, — послышался заплаканный голос. — Но это неважно. Я ее сразу поняла. Она возмущалась, что ты оставил их семью на голодном пайке — требуешь мешок трюфелей.
Саня засмеялся.
— Что ты ответила?
— Послала ее ко всем чертям! Вежливо, правда. И посоветовала в мужские дела не вмешиваться.
— Молодец! — облегченно вздохнул Саня. — Выходи, я тебя обниму! Как настоящего боевого товарища. Ты сражалась за идею!
Задвижка щелкнула, дверь ванной слегка приоткрылась и в образовавшемся проеме показалась тонкая, красивая рука. Саня чмокнул эту самую прекрасную на свете руку, приложил к щеке.
— Нат, — сказал он. — Дружбу надо защищать, правда?
За дверью всхлипнули.
— Правда.
— Тогда объясни, почему ты собралась уезжать.
— Мне сказали, что я… бросаю на тебя тень… и могу испортить всю летную… биографию.
— Ты? Испортить мою биографию? Какой идиот тебе это сказал?! Лиля?
— Один офицер. С двумя большими звездочками.
— Подполковник?
— Не знаю, наверное.
Саня начал догадываться.
— Когда он приходил?
— Часа за два до тебя.
— Сиди дома и никуда не выходи, — резко, по-громовски, сказал он. — И вытри нюни! Я скоро вернусь.
Все в нем горело и кипело. Клокотало от возмущения и несправедливости. Первый Сергеев, яростно сжимая кулаки, шел в бой за правое дело. С ожесточением толкнув дверь парадной, он шагнул в сумерки. На улице, как после долгого артобстрела, стояло зыбкое, тревожное затишье. Нигде не выло, не скрежетало, не трещало: беспощадный ураган, словно устав от жаркой схватки, смирился, стих. Несколько сломанных берез, которые еще не успели убрать, помятые клумбы, да непривычно голые, без телевизионных антенн, крыши домов — вот и все, что напоминало о грозном нашествии. Но и эти следы разрушения уже прятала, маскировала сиреневая темень.
Военный летчик Сергеев шел к штабу.
Было тихо, морозно. Под ногами стеклянно похрустывали лужицы, покрытые пластинками тонкого, узорчатого льда. Где-то вдалеке испуганно, осторожно, будто проверяя голос, тявкала собачонка. Подойдя к небольшому двухэтажному зданию, Саня предъявил часовому удостоверение и, поднявшись по гулкой бетонной лестнице, громко постучал в коричневую, недавно окрашенную дверь.
— Войдите, — послышался приглушенный голос замполита.
Саня толкнул дверь.
— Старший лейтенант Сергеев по личному вопросу!
И только тут увидел, что замполит не один. Высокий, подтянутый майор с академическим значком и солидными для его возраста орденскими планками — в несколько рядов — стоял в глубине кабинета, листая какие-то бумаги. На столе, на стульях, на полу — всюду лежали папки с делами, толстые амбарные тетради, плакаты с обязательствами, старые «Молнии» и «Боевые листки». Саня догадался — об этом поговаривали давно — подполковник сдает дела. И внутренне ощетинился — этого офицера с рыхлой канцелярской выправкой в полку не любили, не уважали. Летчиком он считался посредственным — никак не мог подняться выше третьего класса, — нужды и потребности авиаторов его не волновали, не интересовали. По сути, всю огромную целенаправленную работу по освоению новой техники, по быстрому росту летного состава взвалили на свои плечи Командир и начальник штаба. Подполковник-бюрократ зарылся в бумагах. Но в армии уже началась большая, серьезная перестройка, ветер решительных перемен гулял по полкам и соединениям и вот, наконец, добрался до их глухого леса. На смену «пташечке», как авиаторы называли подполковника, пришел новый, судя по первому взгляду, опытный летчик и грамотный политработник.
— По ли-ичному? — хмуро переспросил «пташечка» и закаменел. — У меня, товарищ старший лейтенант, на двери ясно написано: прием по средам. По средам, а не по пятницам!
— Прошу вас выслушать меня сейчас. Это займет десять секунд!
— Гм… — «Пташечка» испуганно взглянул на майора с академическим значком. — Ну что же. Десять секунд, говорите, — он терзался сомнениями. — А, что там! — демонстрируя свою чуткость к личным вопросам личного состава, рубанул он рукой. — Слушаю вас. — И тут же дал задний ход: — Хотя теперь у вас другое начальство, — «пташечка» покосился на майора. — Можно и ему. Я вроде как уже не у дел…
— То, что я должен сказать, адресовано вам, товарищ подполковник.
— Хм, — закаменел «пташечка» и, наконец решившись, величественно кивнул: — Ну, что там у вас? Только быстро!
— Я пришел вам сообщить, товарищ подполковник, — четко, бесстрастно, голосом Командира отчеканил Саня, — что вы грубый, невоспитанный солдафон! Разница в званиях и возрасте не позволяет мне выразить свое мнение в более подходящей форме. Но можете считать — я это сделал!
И, щелкнув каблуками, вытянулся по стойке «смирно». Майор, оторвавшись от бумаг, с любопытством взглянул на старлея доблестных ВВС — точно брал в перекрестье прицела. «Пташечка» побледнел, позеленел, покраснел, с грохотом выскочил из-за стола.
— Да я вас!.. Старшему по званию!.. Мой авторитет!.. За такие штучки!.. — казалось, он немедленно растерзает летчика.
— За свои штучки я отвечу, — спокойно отрезал Саня. — Но не раньше, чем вы извинитесь перед девушкой, которую оскорбили!
— Сумасшедший! — затрясся в истерике «пташечка». — Я? Извиняться? Перед вашей сопливой девчонкой?! Он сумасшедший, — палец с чернильным пятном уперся в Саню. — Его надо изолировать от общества!
Майор спокойно положил бумаги на стол.
— А в чем, собственно, дело? — насмешливо взглянув на Сергеева, спросил он. — И почему так много слов и эмоций?
«Пташечка» ослаб, засуетился, дрожащей рукой открыл сейф.
— Вот. — Он с надеждой сунул майору какой-то листок. — У меня жалоба! Сигнал, так сказать. Без подписи, конечно, инкогнито, научно говоря, но я, — он многозначительно вскинул голову, — догадываюсь… Источник проверенный. Не раз, так сказать, сообщал для сведения.
Новый замполит невозмутимо взял листок, пробежал глазами.
— Ну и что?
— Как что? — взвился «пташечка». — Необходимо взять на заметку, приобщить к делу. Вдруг когда понадобится. А у нас, так сказать, уже и бумажка есть, документ.
— Выбросите это грязное «инкогнито» в корзину.
— Но я должен отреагировать!
— Вот и реагируйте.
— Позвольте, позвольте, — «пташечка» победно заострил перемазанный чернилами палец. — Это как же? Письмо трудящегося в корзину?! Сигнал жены офицера?! Ну, знаете…
— Это не письмо, не сигнал, а кляуза, — резко оборвал его майор, и Саня удивился его резкости. — Клевета на хорошего человека! Вот на него, на старшего лейтенанта Сергеева. И наша задача — военного летчика Сергеева от этой клеветы оградить!
— Ну, нет! Меня так не учили. Я передам это заявление, согласно описи. А вы уж сами…
— Передайте сейчас. Вот реестровая книга, — склонившись над столом, майор размашисто расписался, — я поставил в ней свою подпись. Теперь письмо мое. Прочитайте, Александр Андреевич, эту стряпню, — он протянул Сане листок. — Прочитайте и забудьте. Думаю, у вас хватит на это мужества?
Саня оторопело развернул листок.
«Считаю своим долгом проинформировать, — он узнал почерк Лили Ропаевой, — что аморальное поведение старшего лейтенанта Сергеева А. А. недостойно высокого звания советского офицера. Так, находясь в состоянии алкогольного опьянения, он ворвался ночью в наш образцовый магазин военторга, устроил дебош и с помощью грубой физической силы принудил продавцов продать ему импортную шубу за 840 рублей, хотя, как известно всякому, у офицера Сергеева таких денег никогда не было. К сожалению общественности, это не единичный факт. Вся жизнь офицера Сергеева — неустанное падение вниз, в трясину аморальности. В этом нетрудно убедиться, посетив его квартиру, которую указанный выше офицер превратил в рассадник зла. Вторую неделю, а может, второй месяц там проживает неизвестная никому особа по кличке «Нат», не имеющая к офицеру Сергееву никакого отношения. Эта особа…»
Саня услышал Лилин голос. Лиля смеялась, но холодный, расчетливый взгляд изучал военного летчика Сергеева: как, Санечка, настроение? Не испортилось? Ничего, ничего — привыкай!
— Но ведь это же… неправда, — в замешательстве произнес он, брезгливо отодвигая листок. — Как же так? Почему?
— Почему? — задумчиво повторил майор. — Пока не знаю, Александр Андреевич. Но буду знать, поверьте. А сейчас — передайте мои искренние извинения вашей девушке. И самые искренние извинения товарища подполковника, — он внимательно посмотрел на «пташечку».
— Да, да, — как-то разом сникнув, старчески прошамкал «пташечка». — Промашка вышла… Извиняюсь… Не вник… Не разобрался… Извиняюсь…
— Вот и уладилось. — Майор открыто и по-мужски крепко тряхнул Санькину руку. — Можете быть свободны!
— Есть передать извинения и быть свободным! — гаркнул Саня.
На улице, с радостным возбуждением направляясь к дому, он вскользь подумал, что, наверное, и Лиля, и капитан Ропаев считают свой образ жизни, манеры поведения, вкусы, воззрения единственно возможными и правильными, а его, Саню, просто ненавидят. Ненавидят за то, что он покупает на свою зарплату ребятишкам из их дома конфеты и игрушки, страстно любит авиацию и Наташку, легко и с удовольствием учится не для карьеры в академии. За шубу ненавидят, за бесшабашность, за веселое настроение, за этот полет, из которого он вышел победителем, за многочисленных друзей — ненавидят за всю его жизнь, за сам факт существования, за то, что он — другой! Но, бог ты мой, как мелка, как ничтожна эта затаившаяся, скрытая фальшивой улыбкой злоба. Как примитивна в сравнении с их трудной работой, с их настоящим мужским делом. И как прекрасно, что ветер больших перемен давно гуляет по стране и нет ни одного уголка, ни одной отдаленной точки, куда бы не доходили его порывы!