Вам никогда не приходилось бывать в Молдавии, на Реуте, вблизи тех мест, где он впадает в Днестр? Река там делает плавную такую петлю, и меловые кручи правого берега, обступившие полуокружием зелено-голубую воду и отраженные в ней, словно бы тонут и никак не могут потонуть в бездонной речной глубине. А если еще прийти на этот голубой заворот под вечер, когда все кругом стихает и сиреневые облака замирают в закатном небе, прийти и поглядеть с правобережной крутизны в воду и увидеть те облака в речной глуби — тогда уж и совсем заворожит тебя эта вечерняя сказка, и нелегким делом будет различить, где небо, а где вода, где мир реальный, а где лишь его отражение. И ты будешь стоять долго-долго, потеряв ощущение времени.

В один из таких тихих вечеров, только что искупавшийся, свежий и, как всегда бывает после купанья, словно бы даже помолодевший, скинувший из своих тридцати двух добрый десяток лет, я подымался крутой тропинкой правого берега. Огромное медное солнце садилось за дальние леса. С каждой минутой оно теряло свою силу, лучи его как бы постепенно укорачивались, а потом и совсем гасли в лесных далях; и чем глубже уходило солнце за горизонт, тем все жарче раскалялось небо над ним. А вот уже и не сам солнечный свет, а отброшенный с неба ровный отблеск лег на все вокруг и все сделал разовым: и застывшую в неподвижности реку, и меловые кручи над ней, и тропинку, по которой я шел. И на садах, росших по берегу, на стволах слив и яблонь, на их листьях и плодах тоже лежал густой розовый отсвет.

И когда я поднялся на берег и еще раз охватил взглядом всю эту красоту, у меня вдруг сжалось и защемило сердце, мне стало в одно время и сладостно и горько. Я не сразу понял, отчего это, и понял лишь, когда вспомнил про нее. Нет, я не так оказал: мне незачем было вспоминать. Я про нее и не забывал, все время, весь этот вечер я только и думал о ней. А горько мне стало оттого, что я видел всю эту красоту один, а ее рядом, вот здесь, на этом берегу, на этой тропинке, не было.

Ах, как же нескладно, как глупо все получилось!

Да, конечно, тогда, в тот вечер, ты был прав, а она совсем, совсем не права. Она и сама потом признала твою правоту. Но что толку, какая радость в ней, в этой правоте?! Да и каким мелким, несущественным кажется, особенно теперь, издали, на расстоянии, тот повод, та причина, из-за которой произошла размолвка!..

Уезжая отсюда, ты словно бы давал ей время и возможность одуматься и еще раз прочувствовать свою неправоту. Но в письме, которое пришло почти следом, она даже и не попыталась оправдываться. Она просто писала, что ей без тебя очень плохо и что, если бы не горячка с проектом, который должен через какую-то неделю утверждаться, она бы не знала, куда себя девать.

И чего бы проще, чего бы лучше ответить ей, чтобы она бросила все и ехала сюда! Так нет же, ты зачем-то ухватился за проект, хотя и знал, что работала над ним большая группа и ее бы отпустили — об этом еще раньше была договоренность. Она писала: «Я не знаю, что мне делать; ты старше — решай сам. Я сделаю так, как ты скажешь…» И ты решил: «Лучше будет, наверное, приехать тебе, когда работа будет кончена».

И выходило все даже очень правильно. Выходило, что ты в самом деле вроде бы хотел, как лучше. Ты хотел, чтобы приехала она сюда со спокойным сердцем и чтобы уже ни о чем не думала, а просто купалась, гуляла вот по этому берегу и глядела на закат. И чтобы когда ты брал ее за руку, то чувствовал бы по ее ответному движению: она в эту минуту, в это мгновение думает не о тех где-то далеко оставленных недоделанных делах, а думает о тебе или вот об этой траве, по которой мы идем, о розовой реке и розовых кручах, на которые глядим, а значит, все равно что о тебе. И оттого, что глядеть мы будем на одно, у нас и мысли будут близкие, понятные друг другу без слов, их можно будет читать прямо в глазах или передавать самыми простыми жестами…

Это так ты убеждал самого себя, не в силах признаться, что все еще сердишься на нее, что все еще не можешь переломить свой упрямый характер.

И откуда только, откуда в нас столько недоброты! Зачем мы ведем мелочный счет каждому опрометчивому поступку друг друга, каждому необдуманному или сгоряча оказанному слову, почему мы так мстительны и так неохотно, так тяжело прощаем даже самому близкому человеку не такие уж и великие прегрешения?! И в конечном счете лишаем радости и этих близких нам людей, и самих себя. Лишаем радости, которой и так нам на земле отпускается в общем-то не так уж много…

И не надо, глупо утешать себя тем, что вот уже неделя прошла, пройдет еще каких-нибудь пять дней и она будет здесь. И никуда не денется за это время ни река, ни эти кручи, ни эти сады, ни это небо — все было, есть и пребудет вечно. И что мы увидим с ней все это еще не раз, увидим и точно такой же закат, и такие же розовые берега и розовые облака на дне реки… Нет, ничего этого мы уже никогда, никогда не увидим! Скоро, через какой-нибудь час, этот вечер отлетит в вечность, в небытие и никогда больше не повторится, как ничто в жизни не повторяется. Завтра или через неделю все будет другое и сами мы тоже будем другими…

Сады, мимо которых шла дорога, источали теплый запах солнца и меда. Через невысокие ветхие изгороди свешивались отягощенные плодами ветви. В глубине яблоневых и сливовых кущ уже начинали копиться синеватые сумерки, а на крайних к плетням деревьях, на их спелых плодах все еще лежал золотисто-розоватый отсвет, и каждое яблоко, каждая слива высвечены были так осязаемо скульптурно, что их хотелось потрогать. Особенно красиво и маняще свисали через изгородь вон те, две крупные, чуть продолговатые сливины. Но только я успел протянуть руку, только успел дотронуться до синевато-розовых плодов, как из глубины сада раздалось:

— Стой!

От неожиданности я замер с протянутой рукой, а когда оглянулся, то увидел выходящего из сада через пролом в изгороди старика-молдаванина.

Старик подошел совсем близко, и показывая на траву у плетня, сказал:

— Присядь.

И сам сел рядом. И, когда он садился, я увидел, что он уже очень стар: руки, когда старик опирался ими о траву, даже под его сухим, наверное, совсем и невесомым, телом мелко дрожали и подламывались. Время безжалостно иссекло его лицо бесчисленными морщинами, а под истончавшей и до черноты сгоревшей на солнце кожей на запястьях вены обозначились так резко, что казались налепленными прямо на кости.

Какое-то время старик сидел молча, словно забыл про меня. Он, чуть прищурившись, глядел маленькими, без век, глазами в темнеющие заречные дали и то ли думал о чем, то ли хотел что-то вспомнить. А может, он молчаливо приглашал меня посмотреть на завечеревшую реку, на весь как бы постепенно растворяющийся в золотых сумерках окрестный мир — не знаю.

Где-то за плетнем, в саду упало яблоко, и это вывело старика из забытья. Он словно бы вспомнил, наконец, то, о чем хотел и никак не мог вспомнить, поднялся с травы и, стащив с головы рваную, старую, как он сам, шляпу, пошел в сад. Пошел, оглядываясь — не ухожу ли я.

Он скоро вернулся и поставил передо мной на траву свою шляпу, полную спелых темно-сизых слив:

— Ешь!

Я хотел сказать старику, что не собирался воровать сливы в его саду, что у хозяйки дома, в котором я живу, тоже есть сад и в нем есть сливы. А еще я подумал, что мне и заплатить старику нечем: уходил купаться я обычно в тенниске и спортивных шароварах. Разве что вот полотенце отдать… Но, взглянув на старика, я понял, что он от меня ничего и не ждет — ни объяснений, ни платы.

Я стал есть сливы — сочные, мясистые, сладкие. И, когда я съел их уже порядочно, по-прежнему молчавший старик вдруг спросил:

— Нравятся?

Взглянув на куст, где все еще хорошо видные и все такие же манящие висели те две сливины, которые мне захотелось потрогать, я сказал:

— А на кусту — красивее.

— Да, сливы были бы еще слаще, если бы ты их сорвал сам, своими руками, — согласился старик.

Помолчал немного, а потом повернулся ко мне и, пристально глядя прямо в глаза, спросил:

— Только что ж ты так несмело тянулся за красотой? А?

Еще помолчал. Загоревшиеся было глаза его потухли, и он опять стал глядеть на остекленевшую, покрывающуюся паром реку.

— Красоту надо брать обеими руками… Я прожил жизнь, и теперь вижу, что брал только одной…

Закатное небо остывало, гасло, а вслед за ним гасла река, тускнела, сходила на нет розовая позолота на садах и плетнях.

— Конечно, ты еще молодой, — опять тихо заговорил старик. — А когда мы молоды, мы думаем, что все еще впереди, и не торопимся. А потом не замечаем, как стареем, и спохватываемся уже слишком поздно.

Старик прерывисто вздохнул и повторил:

— Да-а, слишком поздно…

Он посидел еще немного, а потом медленно поднялся с травы.

— Ты ходишь этой тропой каждый вечер, но я ни разу не видел тебя веселым… — и пошел в пролом плетня, из которого появился.

Уже откуда-то из сада, из синего сумрака до меня донеслось:

— Захочется с куста — приходи.

Я поднял с травы полотенце, перекинул его через плечо и тоже встал.

Дорога шла мимо почты. И, когда я вошел туда, знакомая девушка-телеграфистка поглядела на меня с веселым удивлением: должно быть, ее развеселило висевшее у меня на плече большое махровое полотенце. Она удивилась еще больше, когда я протянул ей заполненный бланк телеграммы, а поверх него положил горсть крупных туманно-сизых слив — тех самых, что прямо с куста…