С чего началось
Началось все вот с чего.
Как-то в один из теплых дней ранней весны мы сидели с Любашкой в палисаднике нашего дома, на солнышке. С высокого неба, с мокро блестевших крыш на нас низвергалась такая уйма света, что глаза с непривычки сами собой зажмуривались. Темный ноздреватый снег у забора истекал бесшумными ручьями, мокрый асфальт дымился, а отчаянно веселые, взъерошенные воробьи в драку купались в прогретых лужицах.
Незадолго перед этим мне довелось побывать на Дальнем Востоке, и я рассказывал дочке, как бродил с охотниками по уссурийской тайге, как с рыбаками качался на крутых волнах Тихого океана. Рассказывал о знаменитом городе юности — Комсомольске и не менее знаменитой ныне, выросшей на берегу океана Находке, о дымящихся вулканах на Курильских островах и восходе солнца на Сахалине.
— А почему там день начинается раньше? — спросила Любашка.
— Потому что солнце раньше встает.
— И оно прямо из моря поднимается?
— Прямо из моря.
— А где солнышко ночует?
Вопрос этот не то чтобы поставил меня в тупик, но все же изрядно озадачил. Не так-то просто объяснить четырехлетнему человеку, где ночует солнышко!
Я начал было рассказывать, как велика наша страна, как долго солнце идет над ней, но все это показалось Любашке не очень интересным.
— Я знаю: наша страна самая большая и самая победительная. Это нам Галина Ивановна говорила… А еще — красный цвет, он самый хороший. И синий тоже — синее небо, водичка синяя… А красный цвет — потому что знамя красное…
Свежая голубизна неба зеркально-спокойно отражалась в лужах, и от этого они казались без дна. Разве что счастливо гомонящие воробьи нет-нет да и раскалывали эти голубые стеклышки.
— Па, асфальт бывает белый?
— Нет.
— А его можно белой краской выкрасить, и он будет белый?
— Можно, конечно. Но это удовольствие слишком дорогое и бессмысленное, пожалуй.
— Почему — бессмысленное?
— Потому что все равно затопчут.
— А-а…
В таком возрасте человека интересует решительно все: большое и малое, очень важное и самое пустяковое, ему еще и неведомо это деление на важное и неважное — все подряд важно, все необыкновенно интересно! И не только спрашивает маленький человек — ему не меньше нравится и объяснять, хотя объясняет он, конечно, не столь кому-то другому, сколь опять же самому себе.
Темно-голубые Любашкины глаза распахнуты настежь, и не сразу понять: то ли цвета они такого, то ли весеннее небо в них, как вон и в те лужи, смотрится. У нее и рот полуоткрыт от напряженного внимания и даже курносый, пуговицей, нос и то, кажется, принимает участие в этом интересном узнавании огромного и как бы обновленного весенним солнцам мира.
На веточку липы в углу двора села нарядная синичка и торопливо, взахлеб, зацвенькала. Должно быть, она хотела сообщить нам, что весна пришла не только сюда, в город, но и в леса, в поля, что весна идет по всей земле.
— А синичке, когда в гости идти, не надо переодеваться — она и так нарядная, — глядя на певунью, сказала Любашка.
— Да, пожалуй, — согласился я.
Синица поцвенькала еще немного и полетела сообщать свои радостные вести дальше.
Мимо прошла, должно быть с рынка, соседка. В авоське у нее картошка была перемешана с яблоками, а поверх лежали пышные, румяные булки.
Это навело Любашку на новые размышления:
— Яблоки растут на деревьях, картошка в земле. А булки?
— Что — булки? — не сразу понял я.
— Откуда привозят в булочную булки? Где они растут?
— Булки растут в поле, — ответил за меня густой сочный бас.
Мы оглянулись. Рядом с нами стоял высокий усатый дядя в сером полупальто и огромной мохнатой шапке.
— Дядя Коля!
Да, это был мой старый товарищ Николай Григорьевич. Когда-то мы с ним вместе служили на флоте, потом потеряли друг друга из виду, а недавно снова нашли. Жил Николай Григорьевич в одной из подмосковных деревень и хоть не часто, но заходил ко мне, когда случалось бывать в Москве. Не раз и я собирался наведаться к нему, да так за делами и не собрался.
— Может, хоть этим летом приедешь? — Николай Григорьевич глядел из-под мохнатой шапки почти сердито. — А то как-то даже неудобно получается: сам, можно сказать, хлебороб, еще вчера только от сохи, то бишь от трактора, а дочка не знает, где и как булки растут. Нехорошо!
— Конечно, нехорошо, — подхватила Любашка.
— А видела ли ты, как цветы в лугах цветут и роса на них горит?
— Нет, не видела.
— А как солнышко, встает и той росой умывается? Как радуга-дуга воду из реки пьет?
Любашка в ответ только тяжело вздохнула.
— И как солнышко спать ложится? — подлил я масла в огонь.
— Ты и этого не видела? — У Николая Григорьевича даже усы встопорщились от горького сочувствия и недоумения. — Ай, нехорошо!
Напор был дружным, и я дал обещание приехать.
— Вот это дело! — Николай Григорьевич сбил шапку на затылок, и лицо его сразу стало добрым и веселым. — Жду на этой же неделе. Не понравится — что ж, понравится — хоть на все лето милости просим. Лес рядом, речка… Ну, я мимоходом, мне на поезд пора. До скорого!
Любашка провожала Николая Григорьевича, как артиста, показавшего интересный номер, — хлопаньем в ладоши.
— Поедем! Поедем!
— Поедем-то поедем, — сказал я. — Вот только тащить тебя но такой грязи…
— Не возьмешь? — Любашка была и огорчена и возмущена таким оборотом дела. — А дядя же говорил, чтобы вместе! И не надо тащить меня. Я уже большая.
И, чтобы доказать, что она человек достаточно взрослый, не то что, к примеру, соседская Танечка, Любашка самодовольно похвастала:
— Таня говорит лисипед. Это неправильно. Я говорю правильно — вы-лы-сы-пед. И еще она говорит иродром, а надо — ародром. Иродром — это бы очень просто.
После таких веских доводов мне уже ничего не оставалось, как согласиться.
Рыжик
И вот мы едем к дяде Коле.
У окошка билетной кассы вышла заминка. Я помнил название деревни, в которой жил мой товарищ, название же станции, до которой следовало ехать, как-то вылетело из головы. Куда брать билет?
— Где речка и лес, — не задумываясь, подсказала Любашка.
Но, когда я то же самое сказал кассирше, та подчеркнуто вежливо, почти любезно ответила:
— Не морочьте голову, гражданин, а говорите толком: до какой речки и до какого леса? По дороге их много.
— До речки, на которой дядя Коля живет, — опять попыталась подсказать Любашка.
Но кассирша была непонятливой тетей и, услышав эту подсказку, уже совсем невежливо фыркнула в ответ:
— Дядя Коля, тетя Поля. На деревню дедушке…
— Не на Истре ли, случаем, живет ваш дядя Коля? — вмешался в разговор спортивного вида мужчина в охотничьих сапогах и с рюкзаком за плечами.
— Кажется, на ней. Деревня Полянка.
— Тогда все правильно. И ехать вам надо…
Дядя с рюкзаком подробно объяснил, где нам выйти и как идти от станции.
Я взял билет, и через пять минут мы уже садились в поезд. А через полтора часа были на месте.
Дорога от станции шла опушкой леса. Это была веселая, интересная дорога.
В одном месте мы увидели дружную пару красногрудых снегирей, в другом послушали веселое чоканье чечетки, на высоком дубу старательно работал дятел — мы и на его работу полюбовались. Потом сломили березовую веточку и, растерев в пальцах набухающие почки, долго, с наслаждением нюхали. А на склоне одного из овражков нам даже посчастливилось найти два нежных, хрупких подснежника. Любашка прыгала от восторга и кричала «ура».
Дорога сделала последний поворот, и уже стала видна прячущаяся в соснах и березах небольшая деревушка.
И вот на этом-то повороте из-за кустов вдруг как выскочит рыжий, огненный кот, а за ним, с лаем, две собаки.
Мы невольно остановились.
Кот удирал что есть духу, только хвост по снегу стелется, но собаки все же мало-помалу настигали его и вот-вот за пушистый хвост схватят! Еще минута, и конец коту — загрызут его собаки.
Любашка даже айкнула от страха и жалости и прижалась к моей руке:
— Бедный коша!
Между тем «бедный коша» проносился в это время мимо телеграфного столба, что стоял на обочине дороги. И вдруг как вскинется на тот столб — только его собаки и видели. Подлетели они к столбу, головы задрали, гавкают, а кот уже чуть ли не к самым чашечкам добирается — достань его!
— Молодец! Молодец! — захлопала в ладоши Любашка.
Но то ли кот на другую сторону столба перелез — а ночью изморозь была, и столбы с наветренной стороны слегка обледенели, — то ли еще что, а только вдруг как зашумит наш рыжий вниз по столбу и перед самым носом своих врагов — шмяк!
Собаки, видно, не ждали ничего подобного. А может, им показалось, что кот от бегства и обороны перешел в наступление, вo всяком случае, не успев еще ничего сообразить, они, как от бомбы, отпрянули в разные стороны. А кот, не будь плох, быстро понял, что к чему, и снова ударился наутек. Теперь и собаки пришли в себя и опять кинулись в погоню. Разозлились пуще прежнего — лают, языки длинные этак устрашающе высунули. II опять мало-помалу начинают настигать свою жертву, опять огненный хвост перед самыми их мордами замаячил.
— Жалко Рыжика! — сквозь слезы пробасила Любашка.
По совести говоря, мне тоже было жаль кота, но чем мы могли ему помочь?
Тем временем из-за поворота грузовичок выкатился и, обогнав нас, через минуту-другую поравнялся с собаками и котом.
И что же, вы думаете, сделал кот? А кот сделал вот что. Он приладился к ходу машины — бежать по насту было легко, — а потом изо всех сил как сиганет на кузов и повис на лапах на заднем борту.
Тут уж не только Любашка — я, человек бывалый, и то подивился сметливости рыжего: надо же сообразить!
А кот — мало того! — чувствуя себя в полной безопасности, висит на лапах и то через одно, то через другое плечо этак озорно и насмешливо, с этаким мальчишеским ухарством поглядывает на своих одураченных преследователей: что, мол, взяли!
Так на машине рыжий и въехал в деревню.
Вскоре пришли туда и мы.
Все здесь оказалось так, как и говорил нам дядя Коля: и лес был рядом, и Истра протекала совсем недалеко.
Главную улицу деревни составляли рубленые избы с добротными дворами, с огородами и садами на задах. На том краю, которым селение примыкало к лесу, виднелось несколько домиков с застекленными террасами.
На деревенской околице стояло новенькое под шифером длинное строение с силосными башнями по концам и колодцем у середины — должно быть, коровник. Чуть в стороне от коровника дымила кузница, обставленная разобранными тракторами, косилками, сеялками…
Проходя мимо кузницы, мы увидели Николая Григорьевича. В ватнике и все той же мохнатой шапке он копался в моторе трактора.
— Знаете, вчера скворцы прилетели, — обрадованно сообщил он нам, еще не успев поздороваться.
— А что с ним случилось? — участливо и этак деловито спросила Любашка, кивая на мотор.
— Да вот, понимаешь, простудился, что ли, — так же серьезно, выдерживая тон, ответил дядя Коля. — Кашляет, чихает…
Мотор и в самом деле закашлял-закашлял, потом громко чихнул и остановился.
— Вот и думаю: то ли компресс ему поставить, то ли…
— Компресс! — решительно посоветовала Любашка. — От простуженья он очень помогает.
— Пожалуй… Ну, вы идите до хаты, вон она. — Мой товарищ показал на один из крайних к лесу домиков. — Я за вами же следом. Вот только компрессию подрегулирую.
Дом с трех сторон окружал большой сад. У калитки нас встретила жена Николая Григорьевича, очень милая, очень добрая женщина. Она провела нас в дом и, еще не дав оглядеться, с ходу же начала угощать горячим, из печки, молоком. Я было стал отказываться: неудобно, будто мы специально молоко пить приехали! Но тетя Шура была настойчивой.
— Вы как хотите, а ребенку обязательно надо выпить с дороги что-то горячее.
Ребенок без колебаний принял чашку и, твердо уверенный в том, что угощать нас молоком доставляет хозяйке одно удовольствие, еще и меня попотчевал:
— Пей, папа! Тебе тоже надо что-то горячее.
В это время не прикрытая хозяйкой дверь тихонько скрипнула и на пороге нашей комнаты появился… как вы думаете, кто бы мог появиться? Верно, угадали: наш знакомый рыжий кот.
— Ры-ижик! — не сказала, а как бы удивленно выдохнула Любашка, и веря и не веря своим глазам. — Милый Рыжик!
— Откуда ты знаешь его, малышка? — еще более удивленная, спросила хозяйка.
Любашка описала ей в страшных красках сцену, разыгравшуюся у въезда в деревню.
Сейчас кот был мало похож на того рыжего забияку, который висел на борту и озорно поглядывал через плечо. Должно быть сыто накормленный хозяйкой, он покойно сидел на пороге и блаженно жмурил свои зеленые глаза, облизываясь время от времени. Всем своим видом кот как бы хотел сказать: да, было такое. Но ведь мало ли что случается в жизни и стоит ли обо всем так подробно расписывать?
— Тетя Шура, — попросила Любашка, — а можно я его немножко потрогаю?
— Ну конечно, милая. Рыжик, Рыжик, иди сюда.
Кот навострил уши, убедился, что зовут именно его, и неторопливо, обходя сторонкой меня, приблизился к хозяйке. Он разрешил Любашке погладить себя по огненной шерсти, а когда понял, что ничего плохого этот маленький человек против него не замышляет, и совсем размягчился, развалился на полу и густо, басовито замурлыкал.
— Рыжик, Ры-ижик, — захлебываясь от счастья, приговаривала Любашка. — Хороший Рыжик. Пушистый Рыжик…
— Ну вот, видите, какой замечательный у нас кот, — сказал, входя в комнату, Николай Григорьевич. — А еще у нас есть Никита. Ну заходи, заходи. Где так ты больно смелый, а здесь, скажи пожалуйста, застеснялся!
Сбычившись, глядя в пол и никуда больше, следом за Николаем Григорьевичем вошел худенький, очень похожий на отца, чумазый паренек Любашкиных лет.
— Ну, подойди поближе, — позвала его тетя Шура, — познакомься вон с девочкой.
Никита будто и не слышал мать. Постояв немного и, видимо, считая, что для первого знакомства этого вполне достаточно, он опрометью выбежал из комнаты.
Любашка, очень любившая всякие новые знакомства, была несколько обескуражена.
— Ничего, еще навидаетесь, — успокоил ее Николай Григорьевич.
О том, что на лето мы приедем к ним, и он и тетя Шура говорили, как о чем-то давно решенном. Нам уже и комната была определена, и в разговоре, во время обеда, можно было не раз слышать: «Ваша комната солнечная», «Выход из вашей комнаты будет через террасу…».
Я не спрашивал Любашку, понравилось ли ей здесь, — это и так было видно. И, когда ехали домой, всю обратную дорогу только и разговору было, что о нашем будущем деревенском житье.
— А Рыжик будет приходить в нашу комнату в гости?
— Мы его попросим, чтобы ходил.
— Я ему вкусных конфеток привезу. Вы мне купите на день рождения, а я только две съем, а остальные ему оставлю.
— Он не любит конфеты.
— Почему???
Такой умный кот и чтобы не любил самое вкусное, что есть на свете, — вот уж непонятно!
— А давай заведем своего такого кошу!
Я ответил, что, наверное, трудно будет найти именно такого рыжего. Да и стоит ли, скоро переедем — этот будет с нами в одном доме.
— Тогда давай заведем маленькую собачку.
— Вот это, пожалуй, мысль. Надо подумать.
— Подумай. Обязательно подумай!
Когда приехали домой, о том же самом Любашка попросила и мать:
— Подумай, мама, насчет собачки. Нам очень нужна собачка.
— Даже очень?
— Очень-преочень!
— Ну, уж если так, — тогда, конечно, надо подумать!
Кутёша
Так в нашем доме появился месячный кутенок волчьей масти — кругленький, на коротких ножках, мягкий, пушистый.
Для начала щенка вымыли с мылом и выискали. Он вырывался, скулил, боялся захлебнуться и только потом понял, как это хорошо.
Распаренный и утомленный баней, он заснул прямо у меня на коленях и спал очень крепко. Любашка поднимала ему лапу, и лапа падала, как неживая, трясла за уши, щекотала — кутенок не подавал никаких признаков жизни. Он и спал не по-собачьи, а на спине, кверху лапами, очень милый своей беспомощностью.
Первые дни кутенок неутомимо бегал по комнатам, ко всему приглядывался, ко всему принюхивался. Залезет под стол, поглядит, что там и как, подбежит к этажерке с книгами — понюхает, увидит Любашкину игрушку — потрогает лапой, поиграет с ней. Все очень интересно и до всего ему дело!
Однако, все обглядев и обнюхав, кутенок пришел к выводу, что самое интересное все же не вещи, а люди. И, как только он это усвоил, уже не отходил от нас, особенно от Любашки. Стоит ей сесть на свой низенький стульчик — он уже лезет к ней черным носом целоваться. Ляжешь на диван — кутенок тут как тут и просится, чтобы его взяли к себе. Сядешь к письменному столу — обязательно устроится на твоих ногах, угреется и готов хоть час, хоть два так лежать. Особенно любил он лежать на опушенных собачьим мехом тапочках, первое время даже сосать их пытался — свою мамку, глупый, вспоминал. А как-то выставили их на солнце, так он побегал-побегал по двору, а потом улегся на тапочки и уснул.
Мы тоже попривыкли к кутенку, охотно играли с ним. Про Любашку и говорить нечего: она готова была и есть с кутенком из одной чашки, и спать на одной подушке. Особенно в большое восхищение приводила ее мягкая, пушистая шерсть щенка. Любашка без конца гладила его по спине и распевала при этом песенку собственного сочинения:
Одно было не совсем ладно. Нам, взрослым, хотелось бы играть с пушистым псом лишь в свободное и удобное для нас время, он же решительно не признавал деления времени на свободнее и несвободное. Кутенок хотел играть с нами двадцать четыре часа в сутки. И спать он хотел не один, а вместе с нами.
Постепенно любовь и привязанность пушистого пса начинала принимать прямо-таки угрожающие размеры.
Взять хотя бы то же спанье. До этого я спал на диване в одной комнате, Любашка с матерью на кровати — в другой. Щенку постелили в уголочке, недалеко от дивана. Однако стоило мне улечься — пес немедленно же устремлялся на диван: вот, мол, где ты! Я притворялся спящим, но кутенок не отступался: с какой стати он будет где-то в углу, когда можно совсем рядом?!
В конце концов с дивана пришлось перебраться на кровать, а дверной проем, соединяющий обе комнаты и завешенный всего лишь портьерой, на ночь баррикадировать.
Укладываясь спать, я выпроваживал кутенка и нагромождал под портьеру ящики с Любашкиными куклами, стульчик, игрушечную коляску, книжки-ширмочки. Побегав, побегав перед баррикадой, кутенок наконец смирялся и тоже укладывался на своем матрасике в углу. Однако, просыпаясь чуть свет в одиночестве, он уже не мог выносить его далее ни минуты и напролом рвался к нашим кроватям и будил нас. Мы, еще не выспавшиеся и потому сердитые, ругали пса, а однажды, когда он разбудил нас особенно рано, я даже слегка побил его. Как он обиделся, как горько заскулил, потрясенный такой несправедливостью! Как же так: я рвался к вам, вон какую гору вещей разворотил, сил не жалел, а когда дорвался-таки — вы ругаете меня и даже бьете?! За что? Разве это плохо, что я вас люблю и мне скучно без вас?
А как-то в воскресенье просыпаемся уже довольно поздно и дивимся, что сами проснулись, а не кутенок разбудил. Пса вообще что-то не слышно. Впрочем, что-то шуршит под письменные столом и время от времени раздается непонятный треск. Интересно! Я встал и заглянул в свою комнату. Эге! На полу около стола валялась скорлупа от доброго десятка яиц, а кутенок со смаком, с удовольствием разгрызал и высасывал очередное.
— Что ж ты делаешь? — строго спросил я.
Пес в ответ вильнул хвостом: мол, сам видишь, и продолжал завтракать.
Бить его не имело смысла. Коробка с яйцами стояла под столом. И всего-то скорее, наверное, так получилось, что выкатил пес яичко поиграть, а оно, как в той детской сказке, возьми да и разбейся. Пес лизнул — вкусно! А если вкусно — давай и другое выкатывать.
Перемазался кутенок яйцами, шерсть на морде склеилась, пришлось мыть.
Утром мы выпускали его погулять, побегать по двору. Однако стоило отвернуться на минуту, заглядеться на что-то или с кем-то заговорить — кутенок уже оказывался на помойке. И кормили ведь хорошо, а вот, поди ж ты, — тянуло, как магнитом, на помойку, и все тут. Крикнешь сердито — бежит обратно виноватый, с поджатым хвостом: мол, понимаю, что нельзя, да что могу поделать, тянет — там такие смачные кости!..
«Скорее бы в деревню! — говорили мы. — Там ему будет привольно. Там и баррикад не надо будет никаких строить и гулять есть где, а значит, и ругать его, глупого, будет не за что».
Наконец-то долгожданный день нашего отъезда в деревню наступил.
Погрузили на машину вещи, сами сели и кутенка с собой взяли. А чтобы он по глупости не выпрыгнул на ходу из кузова, повязали ему на шею Любашкин платок и за платок этот держали. Очень смешно и жалко выглядел пес в повязке. А к тому же и чувствовал он себя на летящей машине, среди неустойчивых, вдруг оживших и постоянно передвигающихся с места на место вещей, очень неуверенно, непривычно.
— А ведь мы до сих пор так и не придумали кутенку никакого имени, — пришло мне в голову. — Убежит он гулять — как домой зазывать будем?
— Так мы же зовем его Кутенком, — довольно логично на сей раз возразила Любашка. — Можно еще и так: Кутёша.
— Кутенком зовут любого щенка, — объяснила Любашке мать.
— Это так, — сказал я, — но только, чем какой-нибудь Дозор, Трезор или Рекс, и в самом деле не лучше ли — Кутёша?
Между тем во время разговора, когда произносилось слово «кутенок», пес настораживал уши и слегка помахивал хвостом: да, мол, я здесь, вы что, разве не видите?
Ну можно ли было после этого называть его как-то иначе?! И было решено: Кутёша.
Первое знакомство
Вот мы и в деревне.
Воздух здесь совсем другой, чем в Москве, — чистый, вкусный. И небо ясное, высокое, и солнышко светит ярче. Куда ни глянешь — нежная, радующая глаз зелень, под ноги тебе молодая упругая травка стелется, а если где на огороде или на поле голую, ничем не прикрытую землю увидишь — и она здесь не то, что в городе: черная, рассыпчатая, духовитая.
Сад около нашего дома был разнородный: вишни, яблони, смородина росли вперемешку с рябинами и березами. По краям густо зеленел молодой черемушник, а над ним возвышались редкие сосны и елочки.
Окно нашей комнаты выходило на самую глухую, самую тенистую сторону сада. Здесь, вдоль изгороди, в кустах стояло три улья, и от них доносилось веселое пчелиное жужжание.
У нас, взрослых, знакомство с новым местом не заняло много времени. Оглядывая сад, мы прикидывали: здесь, между елками, повесим гамак — тень, прохлада; на той березке пристроим умывальник, а этой тропинкой будем ходить на колодец за водой…
Любашка и Кутенок знакомились с участком основательнее. И сколько открытий сделали они для себя в первый день!
С небольшой полянки, где мы увидели одну лишь густую траву, Любашка прибежала с расширенными глазами.
— Па-апа! — длинно пропела она. — Что я сейчас видела! Бабочку! Нарядную-пренарядную. Села на цветок и крылышки вот так, чердачком, сложила… Нарядная-разнаря-адная!
А через некоторое время Любашка уже тянула меня в другое место:
— Пойдем, что я тебе покажу.
И показывала в кустах аккуратно спиленный пень, заставляла обязательно посидеть на нем.
— Хорошо? Лучше, чем на стуле. Когда я устану, буду здесь сидеть…
Под террасой Любашка нашла гнездо хозяйской курицы с теплым, только что снесенным яичком. Ах, какое это было чудесное, почти прозрачное на свет яичко!
А на одной из елок, под которыми мы облюбовали место для гамака, ей удалось выследить белочку. Жаль только, белка не поняла ее. Любашка позвала тихонько: «Белочка, белочка!» — а та, вместо того чтобы спуститься пониже, прыгнула под самую вершину и совсем исчезла. А ведь в сказке о Салтане белка грызла орешки у всех на виду и никого не боялась!..
А вот уже с какой-то новой вестью бежит сломя голову взбудораженный человек:
— Папа! Мама! Что я видела! Птицу! Большую! У нее такой пиджачок, здесь белая рубашка с красным галстуком, а на голове черная шапочка. А клювом она по дереву — тук-тук. Пойдемте, я покажу.
Мы шли — нельзя было не идти — и глядели, как тукает на сосне птица в черном пиджаке.
— Это же дятел, — говорил я Любашке. — Ты разве забыла — мы видели его месяц назад по дороге сюда?!
— Да-да! — обрадованно вспоминает Любашка. — И это тот самый?
— По-моему, он. Правда, тогда было плохо видно, какая на нем рубашка, но пиджачок и шапочка — те самые…
Любашке шел пятый год. Возраст, прямо сказать, невеликий. И все же по сравнению со своим четвероногим дружком ее можно было считать почти взрослым человеком. Что-то она видела в первый раз, а что-то уже и во второй и в третий. Кутенок весь окружающий мир открывал для себя впервые.
Вот он побежал вслед за Любашкой. Но что это? В траве прямо у него из-под лапы прыгнул вверх и, пролетев немного, опять опустился в траву зеленоватый комочек. Еще прыжок, еще. Наверное, этот комочек не так уж страшен, если побаивается его. Для Кутенка это очень важно. Он смелеет и пытается прихлопнуть лягушонка лапой. Наконец это удается. Принюхивается: пахнет невкусно, какой-то сыростью. Что ж, прыгай дальше…
Котенок слышит незнакомое ему доселе гудение — ровное, монотонное, — и это его, конечно же, заинтересовывает. Он подкрадывается к маленьким аккуратненьким домикам на чурбаках и, подняв ухо, долго слушает, как гудит улей, смотрит с чисто детским любопытством, как влезают в леток и вылезают из него обратно желтые мохнатые существа.
За углом дома залаяла на кого-то хозяйская собака Джульба. Кутенок скорее несется туда, видит Джульбу и — то ли за мать ее принимает, то ли просто хочет познакомиться — с радостным визгом бросается к ней. Сердитая, сидящая целыми днями на цепи, Джульба, не разобрав в чем дело, ощетинивается.
«Р-р-р…»— рычит она и — тяп Кутенка за ухо.
Ах как он заскулил-заплакал! И не столько от боли, надо думать, сколь от обиды и несправедливости. Ведь он бежал к ней с открытым сердцем — зачем же кусаться?!
Кутенок подбегает ко мне, жалуется. Я его глажу по мягкой шерстке, жалею, ругаю большую дуру Джульбу, и щенку становится вроде бы полегче.
— Мы ее, плохую Джульбу! — приговаривает в утешение псу и Любашка. — Обидела маленького Кутю. Мы ее!..
Кутенок слышит наши угрожающие кому-то голоса и в тон нам тоже начинает потихоньку урчать: хочется показать себя большим, самостоятельным зверем, хочется тоже кому-то грозить, кого-то устрашать.
Любашка убежала в сад, спряталась за ствол сосны и позвала:
— Кутеша! Кутеша!
Кутенок кубарем скатился с моих колен и что есть силы, дважды перекувыркнувшись через голову, понесся на голос.
Любашка перепряталась за елку, за куст черемухи… Началась обычная детская игра в прятки.
Но вот в самый разгар этой игры, за одним из кустов, Кутенок вдруг наткнулся на какое-то белое страшилище. Похоже, птица, но какая она огромная! Какой большой клюв у нее, а на голове вдобавок ко всему еще и красная зубчатая шапка.
«Ko-ко-ко!» — поглядывая сверху вниз блестящим черным глазом, сказала птица, и нельзя было понять, что это значит: угроза или приветствие.
Кутенок замер. А из-за куста появляется еще одна, и страшнее первой: у нее и хвост огромный — длинные разноцветные перья аж кольцом завились, и красные зубцы на голове такой величины, что набок свесились.
И вдруг это второе страшилище как захлопает своими огромными крыльями да как закричит:
«Ку-ка-ре-ку-у-у!»
Какой грозный голосище! Кутенок взвизгивает от ужаса и, поджав хвост, бросается наутек.
Ну и денек сегодня! Всякие неожиданности подстерегают бедного пса прямо-таки на каждом шагу. Все здесь, в этом незнакомом зеленом мире, ново, загадочно, непонятно.
Заявился с улицы Никита.
Завидев Кутенка, Никита, ни слова не говоря, протопал к нему, присел, а потом и лег рядом на траву, нежно обнял пса. Растроганный Кутенок лизнул Никиту в нос, тот счастливо засмеялся и погладил пса по мягкой шерстке.
Любашка нахмурилась и этак значительно поглядела на Никиту. Парнишка, должно быть, понял этот взгляд и убрал руку с Кутенка.
— Он цей? — Это были первые слова, какие мы услышали от Никиты. — Твой?
— Он наш, — ответила Любашка.
— А мозно я его потлогаю?
То же самое спрашивала Любашка у тети Шуры про Рыжика месяц назад.
— Конечно, можно, — раздобрилась Любашка. — Он теперь будет и наш и твой.
Никита по достоинству оценил такую щедрость, потому что, вдосталь наигравшись с Кутенком, сказал Любашке:
— Пойдем, я тебе еактивный самоёт показу.
Судя по доверительному тону Никиты, такой чести удостаивался далеко не каждый.
В дальнем углу сада, у небольшого сарайчика, валялись обрезки досок вместе с худым, без дна, ведром. Но то, что я принимал за кучку досок, оказалось боевой реактивной машиной, а ведро — передней бронированной частью этой грозной машины.
Вот Никита сел в самолет, заурчал — это значит, дал газ, а через какую-то минуту по саду уже гремело:
— Иду на таян!
Оказывается, отважный парень этот Никита! Шутка ли: идет на таран и хоть бы глазом моргнул.
Любашка завистливо глядит на Никиту, глядит, как он лихо проносится мимо нее, разит налево и направо врагов острой саблей (все, даже рубить саблей с самолета, может настоящий горой!), затем сбавляет газ и идет на посадку. Тут Никита натурально отирает пот со лба — так делают все летчики, когда возвращаются на аэродром, — устало вылезает из кабины — еще бы не устать после такого боя! — и тогда только сажает на свое место Любашку.
Я иду в комнату.
Утомленный беготней и треволнениями, Кутенок идет следом за мной. И так слишком много впечатлений за один день!
Домашний мир — это нечто уже обжитое, освоенное. Здесь уже не может быть никаких неожиданностей. Стол, стулья, кровать, Любашкины игрушки — все это сто раз виденное и обнюханное.
Однако и здесь нынче творится что-то неладное. Что это за огненный зверь идет из кухни в комнату? Какие усищи у этого зверя, какой большой хвост и как уверенно, по-хозяйски ступает он своими мягкими лапами!
Кутенок оглядывается на дверь, но я нарочно прикрываю ее, и, значит, бежать некуда. А огненный зверь между тем, только сейчас заметив пса, вдруг выгибает спину дугой, топорщит шерсть и зловеще фыркает, страшно шевеля при этом своими огромными усами. Такое начало не предвещает ничего хорошего, и Кутенок, попятившись к моим ногам, сидит ни жив ни мертв.
— Рыжик! Киса! Поди сюда, — зову я. — Киса!
Кот глядит на меня мудрыми глазами — и ни с места. Богатый жизненный опыт научил его держаться от собачьего рода подальше. Собака, даже маленькая, — исконный враг. Правда, эта собака не гавкает на него и вообще ведет себя более чем мирно, но все же лучше ухо держать востро. Спину, пожалуй, можно распрямить и шерсть дыбом держать не обязательно — это так, но не больше того.
Кутенок тоже понемногу успокаивается: страшный зверь, похоже, не так уж и страшен, как показалось сначала.
Но как, как их познакомить поближе?
Я наливаю в блюдце молока и ставлю его на середину комнаты, поближе к Кутенку. Кутенок привык лакать из этого блюдца и с предосторожностью, правда, но все же подходит к нему: голод не тетка, а пес с утра ничего не ел. Да к тому же он твердо уверен, что если налили в его блюдце — значит, это именно для него.
Рыжик некоторое время глядит на щенка, на блюдце с молоком, облизывается, но подходить не торопится. И, только когда Кутенок, войдя но вкус, начинает лакать особенно звучно и аппетитно, кот не выдерживает и делает шаг вперед. Еще шаг. Пес перестал лакать, поглядел на кота, и тот остановился.
Нет, так они никогда не сойдутся!
Я присаживаюсь на корточки рядом с блюдцем и, поглаживая, ободряя Кутенка, в то же время подзываю кота:
— Кис-кис!
Кот сделал еще шаг вперед. Теперь я уже могу достать его. Придерживая Кутенка одной рукой, другой я беру за холку Рыжика и разом подтаскиваю к блюдцу.
В первое мгновение повторяется то, что уже было: щенок хочет отпрянуть в сторону, а кот фырчит и дыбит свою рыжую шерсть. Каждый из них уверен, что сейчас, сию минуту произойдет что-то страшное: один будет растерзан другим.
Но ничего страшного не происходит. Щенок, конечно, все равно побаивается, его пробирает мелкая дрожь, а бывалый кот разгладил шерсть и успокоился. Ему уже окончательно ясно, что этого зверька — хоть он и собака можно не бояться, вон он сам пятится.
Я тыкаю кота носом в блюдечко. Он лакнул раз-другой, остановился. Нет, по-прежнему все спокойно. Можно лакать дальше. Тогда я подтаскиваю к блюдцу и упирающегося Кутенка.
— Он же сожрет у тебя все, — говорю я щенку. — А больше я могу и не дать. Понял?
Щенок уже почти достал до блюдца, но вдруг прикоснулся своим лбом до лба и усов Рыжика.
«Фр-р-р!» — фыркнул опять кот, словно получилось короткое замыкание.
Кутенка тоже будто током шибануло. Но и опять ничего ужасного не произошло. Никто никого не растерзал.
Прошла еще минута, и Рыжик с Кутенком лакали молоко, уже не отрываясь.
Так состоялось это трудное знакомство.
— Гляди-ка, Никита! — радостно и удивленно воскликнула Любашка, входя вместе со своим новым другом в комнату. — Кутеша и Рыжик вместе!
— А Дзульба не любит Рызыка.
— Джульба плохая, а они хорошие, — объяснила Любашка. — Они оба хорошие.
Разговор с жаворонком
Постепенно деревенская жизнь наша вошла в свою колею.
Утро мы начинали физзарядкой на полянке, под соснами. Все мои движения Любашка повторяла старательно, истово, только часто путалась, так как стояла ко мне лицом, и, когда я, скажем, поднимал правую руку, у нее сама собой подымалась левая.
Умывание под березкой. Завтрак. После завтрака мать ехала в Москву, на работу, а мы с Любашкой или копались на огороде, или брали одеяло и лежали на нем под соснами, читали, разговаривали. После недавней болезни мне было строго наказано врачами находиться на воздухе как можно больше.
Под огород тетя Шура дала нам вскопать малюсенький клочок земли, рядом с черемушником. Мы сделали три грядки: на одной посадили лук, на другой — редиску, на третьей посеяли морковь.
— А нельзя ли раскорчевать вот тот дрянной кустарник и сделать еще грядку? — спросил я у хозяйки.
Тетя Шура охотно разрешила, хоть и была немало удивлена, когда увидела, что раскорчеванное место я засеваю пшеничными зернами.
— Это мне надо для одного опыта, — пояснил я.
Тетя Шура понимающе кивнула, будто я был доктором сельскохозяйственных наук и будто бы она и в самом деле поверила моему объяснению.
В работе на огороде постоянную и весьма ощутимую помощь оказывали мне Любашка с Кутенком.
Я копаю землю, и Любашка своей маленькой лопаткой копает. Хорошо копает, старается вовсю. Разве вот только лопатка плохо слушается, и земля с нее почему-то чаще летит в мою тапочку, чем на грядку. А пес вслед за той землей кидается и то прямо под мою лопату кинется, то на мои тапочки. Очень здорово у нас работа спорилась.
Вскопали, разрыхлили граблями землю, я межи понаделал. Любашка берет свои маленькие грабли и те межи старательно заваливает.
— Это ты зачем?
— А так лучше, — убежденно отвечает Любашка. — Красивше! Смотри-ка, как ровно — как стол.
— Но мы же на этом столе обедать не собираемся. Мы тут редиску сеять хотим — забыла? А как между грядками ходить будем — поливать, полоть?
Межи восстановлены. Я беру семена редиски, кладу их в мелкие ямки и засыпаю. Кутенок видит, что я делаю, и тоже, хоть чем-то желая помочь мне, быстренько выкапывает те семена.
— Это ты зачем? — теперь спрашивает уже Любашка. — Зачем выкапываешь?
— А это он видит, что я неправильно посадил семечко — слишком глубоко, вот и выкопал, — объясняю я. — Посадим помельче — скорее прорастет.
— Какой умный пес! — восторгается Любашка. — Все понимает!
— Умнейший пес, — поддакиваю я.
Taк, втроем, мы обработали и посадили свой огород.
Никита никакого участия в нашей работе на огороде не принимал. Он или со скучающим видом наблюдал со стороны за нашим копанием в земле, или попросту уходил на улицу к своим приятелям. То, что для нас, особенно для Любашки, было новым, необыкновенным и потому интересным, для Никиты было давно примелькавшимся и потому скучным.
Никита мог подолгу, без роздыха, гонять мяч, мог целыми днями, забывая про еду, торчать в своем углу за сараем и крутить там за педаль колесо от разбитого велосипеда или что-то ладить, что-то строить. Строил он по большей части самолеты и ракеты. Он весь как бы устремлен был в небо, в космос. Он узнавал у меня, когда должны пролетать космические корабли и спутники, и чувствовал себя самым несчастным человеком на земле, если ему не удавалось почему-либо видеть их.
Любил Никита и в поле бывать с отцом, но каждый раз возвращался оттуда таким пропыленным и промасленным, что задавал матери слишком много работы, и она старалась отпускать его пореже.
Мы с Любашкой тоже как-то два дня подряд провели на колхозном поле.
Еще раньше нам приходилось видеть, как готовился под посев большой, начинавшийся сразу же за деревенской околицей участок. Когда мы пришли на него, участок засевался. Гусеничный трактор с сеялками на прицепе ползал из края в край по загону, и земля там, где проходил агрегат, делалась темной и как бы причесанной ровным гребнем.
Николай Григорьевич разрешил нам с Любашкой встать на доску, сзади сеялок, и мы объехали один круг, второй, третий… Интересно было глядеть, как пшеничные зерна потихоньку вытекают из ящиков и ровной струйкой падают в мягкую, хорошо возделанную землю.
— А зернышки такие же, как и мы сеяли, — заметила Любашка, с удовольствием пересыпая в ящике текучее пшеничное золото. — А зачем их в землю прячут?
Об этом она уже спрашивала меня, когда мы засевали свою грядку.
— Из каждого такого зерна — я тебе уже объяснял — через две недели вырастет зеленый стебелек, а потом…
— Что — потом?
Любашка явно хитрит. Тогда я недосказал, что же будет с зелеными ростками «потом», а ей это, как видно, знать очень хочется.
— Что будет потом, — опять ухожу я от прямого ответа, — сама увидишь и узнаешь. Будем ходить на это поле почаще и следить за зелеными стебельками. Хорошо?
— А полей много?
— Очень много. Там, за лесом, опять будет поле, за рекой — тоже. Где-то еще стоит лес, а перейти через него — опять увидишь поле; где-то еще текут реки, стоят села и города, высятся горы, а за теми реками, за теми горами — опять поля и поля. И так по всей нашей земле вплоть до Дальнего Востока, о котором я тебе рассказывал и до которого, если на скором поезде ехать, и то проедешь десять дней.
— И везде, на всех полях сейчас пашут и сеют?
— Да, везде. А на юге посеяли еще месяц назад — туда весна приходит раньше.
— И там зеленые стебельки уже появились?.. Как хочется стебелек увидеть!
Любашке так не терпелось увидеть таинственный — выросший из зерна! — зеленый стебелек, что она нет-нет да и спрыгивала с сеялки, останавливалась и подолгу внимательно глядела на бороздки, в которые укладывались семена: не появится ли где хоть один.
Нет, стебельки не появлялись. Только один раз она приняла за них зеленые перышки живучего, уцелевшего от борон и культиваторов пырея и очень огорчилась, узнав о своей ошибке.
А весь второй день мы пробыли на приречном поле, которое засевали кукурузой. Тут уж мы не только глядели на работу сеяльщиков, но и помогали им.
Кукуруза — не пшеница, ее нельзя сеять как попало. Кукурузу сеют точными квадратами. И чтобы квадраты получались хорошие, из конца в конец поля протягивают мерную проволоку. Вот мы с Любашкой и следили за той проволокой, когда надо поправляли ее. Работа ответственная, и мы относились к ней очень серьезно. Особенно Любашка. Она однажды даже прикрикнула на оплошавшего Николая Григорьевича:
— Куда же ты едешь, дядя Коля?! Разве не видишь — проволока!
Только не могла понять Любашка, зачем делаются квадраты.
— Из этих зерен тоже вырастут зеленые стебли, — объяснял я ей. — И пока они маленькие, слабенькие, их будет глушить всякая сорная трава. Как с ней быть, с этой травой?
— Выполоть ее! На огороде же мы полем.
— Огород маленький, а поле-то вон какое — попробуй выполи. И вот трактор будет ходить между рядками, так и этак, и культиватором резать траву.
— А что, если дядя Коля вместе с травой и кукурузу срежет? — обеспокоилась Любашка. — Надо ему сказать.
— Вообще-то он сам знает, но можно и сказать.
И на первой же остановке Любашка строго наказывала Николаю Григорьевичу не резать при прополке кукурузных стеблей, быть осторожным.
— Гляди, дядя Коля, лучше!
Николай Григорьевич вполне серьезно, без улыбки пообещал:
— Обязательно буду глядеть!
Впрочем, от улыбки он все же не удержался, но так хитро спрятал ее под усами, что Любашка не заметила. До таких ли тонкостей было ей в ту минуту! Шутка сказать: ее слушают усатые дяди!
Как раз во время остановки трактора, сверху, из небесной глуби, до нас донеслась радостная переливчатая песня жаворонка. Вот он опустился ниже, а вот опять кругами набирает высоту и снова снижается. Пение то удаляется, почти замирает в небесной голубизне, то становится громким до легкого звона в ушах. Мы стоим посреди поля, задрав голову, и нам хорошо видно, как серенькая, невзрачного пера птичка часто-часто трепыхает, будто в ладошки бьет, своими крыльями и поет, поет, поет.
— Чему он так радуется? — тихонько, словно боясь спугнуть певуна, спросила Любашка.
— Радуется весне, солнышку… Знаешь, как мы встречали весну, когда я был маленьким? Как только начнутся первые оттепели, как только солнышко с зимы на весну повернет — мать напечет нам из теста жаворонков, и мы бегаем по улице с ними и кричим: «Жаворонок, прилети, красно лето принеси…» Вот как, мы его ждали! И уж если ему, жаворонку, все, и большие и маленькие, рады — он тоже всем рад. Он радуется, что люди вышли на поля и засевают их.
— И он видит меня и тоже радуется?
— Ну конечно, ему сверху все очень хорошо видно.
— А как бы сказать, что и я ему очень рада?
— Сейчас попробуем. — Я дождался, когда жаворонок спустился пониже, и тихонько, тоже с переливом, посвистел.
— Услышал, услышал! — Любашка даже подпрыгнула от восторга. — Еще громче запел!
Я не был уверен, что жаворонок действительно услышал и понял меня, но об этом лучше было промолчать.
— Хорошо в поле! — довольно заключила Любашка, когда мы под вечер возвращались домой. — Хорошо земелькой пахнет. И небо здесь большое. И жаворонки поют…
Мальчишки на золотых лошадях
Нынче у нас что-то вроде выходного дня. Бездельно валяемся на траве с Любашкой. Чуть в сторонке, под кустом черемухи, Никита мастерит какую-то хитроумную машину. Похоже, Никита стесняется своего не очень чистого выговора, потому что и до сих пор, особенно при мне, держится несколько особнякам. Вызываешь на разговор — «да», «нет» или совсем молчит.
Глупый Кутенок носится по саду; побегает-побегает, выбежит к нам, уставится вопросительно: мол, чего лежите, ведь так интересно там, в кустах, побежали вместе! Рыжий кот лежит у меня под боком и осуждающе смотрит на пса: то ли дело здесь на солнышке: — тепло, благодать.
Кутенок убегает, а кот вытягивается на одеяле во всю свою длину и блаженно зажмуривает глаза.
Любашка рисует что-то цветными карандашами.
— А волосики я — желтым, — говорит она сама с собой, — Хотя взаправду таких не бывает, но в книжках бывают желтые.
Потом она показывает мне свое произведение.
— Красиво?
Я гляжу на малопонятную мне картинку: то ли человек стоит под деревом, то ли какой диковинный цветок — и не знаю, что отвечать. Очень не хочется огорчать художника, но и хвалить рискованно. Как-то похвалил нарисованный домик — Любашка нарисовала десять точно таких домиков. В другой раз сказал, это елочка мне нравится, и было нарисовано пятнадцать — целый лес — одинаковых елок.
— Уж очень толстая ножка у цветка, — говорю я.
— Это же девочка! — почти возмущенно восклицает Любашка. — А цветок — вот.
— А я думал, это дерево.
— Цветок! Оме собирает. Целый букет наберет.
— Из такого букета можно, пожалуй, и дом построить…
Разговор пошел куда-то в сторону, похвал не слышно, и Любашка откладывает рисование и подходит к Никите. Она что-то тихонько говорит ому, показывая на дальний угол сада. Никита бросает молоток, и они уходят.
Мне видно сквозь кусты, как они копаются на нашем пшеничном «поле». Потом разом встают и несутся сломя голову ко мне.
— Нашли! — еще издали кричит Любашка. — Зеленый росток!
И у нее в пальцах, и у Никиты — по хиленькому, еще даже и не зеленому, а бледному, только-только появившемуся на свет росточку. Никите удалось выдернуть росток вместе с разбухшим мочковатым зернышком.
Но в это время в небе возникает какой-то неясный гул, и, пока я успеваю сообразить, в чем дело, Никита срывается с места и с криком «самоеты» бежит к калитке. Зеленый росток забыт.
Звено реактивных самолетов, оставляя за собой ровные белые полосы, идет над деревней, как бы вдоль ее главной улицы. Никита пулей вылетает на улицу и, продолжая орать что есть мочи, несется в том же направлении. Вон он скрывается за избами. А вскоре растворяются в высоком небе и серебристые птицы. Только широкие белые полосы остаются.
Мы с Любашкой снова и снова разглядываем проросшее зерно, осторожно трогаем острый, как шильце, росток.
— Из зернышка — и росток! — Любашке не верится даже в то, что она видит собственными глазами.
— А вон редиска тоже зазеленела. У нее семечко еще меньше.
— А Рыжик любит редиску?
— Вряд ли, — еще не зная, к чему клонит дочка, неопределенно отвечаю я.
— А я ему посадила две редиски. Как вырастут — я ему дам, Он полюбит, редиски же вкусные.
Коту меж тем надоело валяться, он сел, потянулся, прогибая спину, и начал умываться.
сочинила Любашка,—
Умывался Рыжий с необыкновенной тщательностью. Он долго и старательно нализывал лапу, закидывал ее далеко за ухо, а затем так же старательно проводил по своей плутовской мордочке. Умывшись, кот принялся с тем же тщанием приглаживать длинным розовым языком шерсть на боках и спине.
продолжала сочинять Любашка.—
Тут она запнулась, подбирая нужное слово.
— И, видно, очень… — подсказал я.
— Сладкая, — докончила Любашка.
В это время опять показался из кустов Кутенок и, увидев нас все на том же месте и в тех же позах, удивленно поднял ухо: вы все еще лежите? Ах как много теряете! Сколько интересного там, а вы лежите.
Кутенка не узнать: туповатый раньше нос заострился, вполне осмысленно, понимающе глядят глаза. Особенно выразительными стали у него еще недавно висевшие лопушками уши; теперь они в постоянном движении: то одно навострится, то другое, то оба враз торчком встанут. Щенок вырос, вытянулся и уже не шарфиком катается, а бегает, как настоящая собака.
Я подзываю пса и, взяв за холку, нарочно резко сажаю его почти прямо на кота. Кот недовольно отодвигается: что, мол, вам, места больше нет — и все. Никакого короткого замыкания уже не происходит. Рыжик даже не прочь поиграть с забавным щенком. Вот он трогает его слегка лапой. Кутенок вроде бы щетинится, но тут же лезет обниматься к Рыжику. Любашке становится завидно, и она тоже включается в эту возню.
Но вот Кутенок, играя, отпрянул в сторону, под куст, а за кустом в это время что-то зашуршало. Пес поглядел на Любашку: пойдем, мол, посмотрим, что там.
— Пойдем, пойдем, посмотрим, — поняла его та, и они исчезают в зеленых зарослях.
Рыжик некоторое время раздумывает: стоит ли уходить с солнышка, но любопытство все же пересиливает в нем лень — а вдруг что-нибудь интересное! — и он тоже уходит.
Я остаюсь один. За кустом, как и следовало ожидать, друзья ничего не нашли и теперь бегают где-то далеко. Время от времени слышится голос Любашки и радостное погавкиванье Кутенка. Ближе, ближе. Совсем близко. Только теперь Кутенок уже не лает, а почему-то жалобно попискивает. Что случилось?
Из кустов выбегает Любашка.
— У Кути лапа заболела. Он ее вот так несет. — Любашка прижимает локоть к боку, а руку вытягивает вперед.
А вот и сам Кутенок. Он действительно несет переднюю лапу на весу и жалостливо поскуливает. Больно, мол, совсем нельзя вставать.
— Добегался, — говорю я. — Ну, иди, иди, полечим.
Нет, лапа не поранена, даже не поцарапана. В чем дело? Может, ушиб о какой-нибудь корень? Не похоже. Но вот я дотронулся до мякишков, и Кутенок отдернул лапу и даже не заскулил, а как бы вскрикнул. Так. Значит, здесь. Я осматриваю мякишки и в одном из них нахожу ушедшую прямо под коготь занозу. Прилаживаюсь. Р-раз! — и заноза у меня в пальцах.
— Ну, вот и все, можешь опять бегать. — Я спускаю Кутенка с колен и толкаю вперед.
Пес по-прежнему все еще боится наступать на злополучную лапу, хромает. Тогда Любашка берет и рукой ставит лапу на траву.
— Теперь можно, не бойся.
И Кутенок перестает бояться. Он опять повеселел.
— Пап, а знаешь, кого я сейчас около нашей террасы видела? Клушку с цыплятами. Такие пушистенькие, хорошенькие…
Любашка подробно расписывает цыплят и клушку, а потом спрашивает:
— А откуда цыплята берутся?
— Из яиц, — объясняю я. — Курочка нанесет яиц, а потом долго сидит на них, и из яиц появляются цыплята.
— Очень хочется цыпленочка. Очень-преочень…
Тень сосны переместилась далеко вправо. Пора идти варить обед. Забираем одеяло и всей компанией идем в дом.
А после обеда я никак не могу доискаться Любашки. Может, убежала в дальний угол сада? Иду туда, зову. Нет. Прошел вдоль изгороди до другого угла. Нет.
— Куда же она могла уйти? — спрашиваю у Кутенка, сопровождавшего меня в этих поисках. — Люба! Понимаешь: Люба! Где Люба?
В эта время мы подходим к террасе, и я вижу, как Кутенок с радостным визгам бросается под нее. Слышу шепот: «Иди, иди, гуляй». Присаживаюсь на корточки. Да, Любашка здесь.
— Ты что делаешь тут, человек? — спрашиваю я.
— Сижу, — отвечает в некотором замешательстве Любашка. — Здесь хорошо, холодок.
— Ну, уж если очень нравится — посиди.
Ясно, конечно, что человек торчит под террасой неспроста. То ли выслеживает кого, то ли тайный уголок себе там делает. А но говорит, чтобы потом удивить нас. Что ж, пусть удивляет.
Однако проходит еще какое-то время, я уже успел на колодец за водой сходить, а Любашка из-под террасы все еще не вылезает. Заглядываю туда и слышу сначала тихое, а потом все более громкоголосое кудахтанье. А в следующую секунду мимо меня, распустив крылья, с ветром, с надсадным «кудах-тах-тах!» проносится черная курица. В дальнем углу террасы белеет гнездо. Любашка подкрадывается к гнезду, и я вижу ее донельзя огорченное, плачущее лицо.
— Не-ет цыпленочка-а… — Две крупные слезины падают на голые колени и медленно растекаются. — Только яичко.
Вон, оказывается, в чем дело! Человек нашел под террасой гнездо с подкладом, увидел, как села на него Чернушка, и терпеливо ждал, когда появится из яйца пушистенький цыпленок. Каких трудов стоило столько высидеть! И вот — все напрасно.
Я объясняю Любашке, что Чернушка садилась на гнездо для того только, чтобы снести яйцо, — было одно, а теперь другое прибавилось! Говорю, что совсем не обязательно каждое яйцо насиживать. Но успокаивается дочка лишь тогда, когда добрая тетя Шура все же приносит ей желтенького пушистого цыпленка.
— Она разрешила поиграть с ним, — говорит тетя Шура про сердитую клушку, — но ненадолго.
Безутешное горе сменяется бурной радостью. Любашка тихонько дотрагивается до мягонького комочка, и одно это прикосновение уже доставляет ей истинное счастье.
Долгий майский день догорает.
Вечером мы гуляем с Любашкой по деревенской околице. Отсюда далеко видны окрестные поля, перевитые светлой лентой Истры, изрезанные то пропадающими в хлебах, то снова, возникающими дорогами. От коровника доносится разноголосое мычание пригнавшегося стада, звенят подойники.
Мы доходим до края луговины и поворачиваем обратно.
— Гляди-гляди, — возбужденно теребит меня за рукав Любашка, — мальчишки на золотых лошадях скачут!
Из-за пригорка выносятся на рысях двое вихрастых, голопятых всадников, и светло-игреневые лошади их, облитые закатным солнцем, и в самом деле кажутся золотыми.
Солнце тонет в огромных облаках, как бы уложенных друг на друга над самым горизонтом. Небесный купол в том месте по-особенному высок и прозрачен.
— А я, пап, теперь знаю, где солнце ночью, — глядя на закат, говорит Любашка. — Оно спит в облаках. Там ему мягко, как на подушках. На одно облако ляжет, а другим покроется.
Я тоже гляжу на замеревшие над горизонтом розовые облака и соглашаюсь с Любашкой. А еще я жалею, что так хороша и просто нам, взрослым, про солнечный закат уже не подумать. Ведь мы точно знаем, куда и почему заходит солнце и откуда оно восходит…
Глупые трясогузки и мудрый поползень
Утром нас разбудил стук топора и скрежет отдираемых досок. Где-то что-то ломали.
Я подошел к окну, выглянул.
Николай Григорьевич ломал стоявший в углу участка сарай. Когда-то в нем хранились разные строительные материалы: доски, цемент, железо. Теперь сослуживший свою службу сарайчик разбирался.
— А видишь, какие-то птички вьются, — сказала тоже подбежавшая к окну Любашка. — Вон, вон, на траву перелетели, а теперь опять на доски.
И в самом деле, серенькие, с белым брюшком и черной головкой птички суетливо бегали по доскам.
— Это трясогузки. Видишь, у них хвостик, гузка значит, все время качается, трясется — вот их и прозвали трясогузками.
Между тем пестренькие птички продолжали перелетывать с места на место и громко кричать.
К сараю подбежал Кутеша — ну как же, такое важное дело и вдруг бы обошлось без него! — и, остановившись около заваленного обломками пенька, начал принюхиваться.
— Цыц, зверь! Нельзя! — цыкнул на щенка Николай Григорьевич.
Зверь замер и, навострив уши, с острым любопытством уставился на пенек: ладо, мол, трогать нельзя, но посмотреть-то, наверное, можно.
А на пеньке лежало небольшое аккуратненькое гнездышко.
Когда мы с Любашкой подошли поближе, то увидели, что гнездо тесно забито недавно появившимися на свет желторотыми птенцами. Стоило одной из трясогузок пролететь поблизости от гнезда — птенцы начинали дружно, пронзительно пищать, открывая настежь свои огромные клювы.
— Просят поесть, — поняла Любашка.
— В чем и дело-то, — сказал Николай Григорьевич. — Не гляди, что маленькие, они прожорливые. А вот как сделать, чтобы их папа с мамой накормили, прямо и не придумаешь.
Николай Григорьевич объяснил нам, что гнездо он нашел под крышей сарайчика и вот положил сюда.
— А здесь их и оставить, — предложила Любашка.
— Здесь нельзя. Здесь их кошки в два счета сожрут… Вон он уже приглядывается.
Под одним из кустов сидел Рыжик и делал вид, что сидит просто так, но как только птенцы начинали орать, кот довольно-таки недвусмысленно облизывался.
— Спрятать в кусты — родители не найдут, — между тем раздумывал Николай Григорьевич. — Уж больно глупая птица… Пожалуй-ка, вот что мы сделаем.
Николай Григорьевич нашел в Никитиной мастерской обрезок мягкой жести, сделал нечто вроде воронки с проволочной дужкой у широкого конца, а затем аккуратно вложил гнездо с птенцами в эту воронку.
— Держи, — сказал он мне, — потом подашь, — а сам полез на ближнюю от разломанного сарайчика ель.
Нижние ветви у дерева высохли и были обломаны. Николай Григорьевич залез метра на три и повесил гнездо на один из обломанных сучьев: и птицам видно, и кошке не достать.
Я заметил, что Кутенок наблюдает за всей этой процедурой с огромным вниманием. Видно, очень хотелось постигнуть псу, зачем это таких маленьких затащили так высоко.
Рыжика, перед тем как вешать гнездо, мы предусмотрительно выпроводили с поляны.
Старания наши, однако, ни к чему не привели. Все прекрасно видевшие трясогузки и после того, как гнездо было устроено, продолжали летать над разломанным сараем и тревожно кричать: «Где наши дети? Где наши дети?»
— Да вот же они, — показывала им Любашка.
Но глупые птицы не понимали, что это именно их гнездо и орут в нем не чьи-нибудь, а их дети.
Пришел заспанный, сердитый Никита. Он был очень недоволен, что сарай сломали, не спросившись у него. Куда теперь ему деваться со своей космической мастерской? Потому, наверное, Никита довольно безучастно отнесся к беде желторотых птенцов. Как говорится: своя беда чужую заслонила.
Я помог Николаю Григорьевичу сложить доски в небольшой штабель.
— Пропадут птенчики, — последний раз оглядываясь на гнездо, вздохнул Николай Григорьевич. — Глупые птицы!.. Ну, мне пора в поле.
Мы некоторое время еще постояли на полянке, а потом тоже пошли завтракать.
Сразу после завтрака я сел за работу. Однако не прошло и получаса, как прибежала раскрасневшаяся, обрадованная Любашка.
— Папа! — еще издали закричала она. — Что там делается! Птичка птенчиков кормит. Только другая птичка, не трясогузка.
Это было интересно. Работу пришлось отложить.
А когда мы пришли на место, то увидели и в самом деле довольно занятную картину.
Птенцы по-прежнему орали в своем гнезде, глупые трясогузки тоскливо вторили им, сидя на досках. Но вот откуда-то прилетела свинцово-серого цвета птичка с червяком в клюве, села на ствол ели — именно не на ветку, не на сук а прямо на ствол — и быстро-быстро, будто ее за ниточку потянули, поползла вверх. Вот сучок, на котором висит гнездо. Вместо птенцов в нем сейчас сплошные разинутые в истошном крике рты. Птичка доползла до гнезда, деловито сунула червяка в один из этих огромных ртов и тут же, не мешкая ни секунды, улетела.
Так вот кто кормилец осиротевших птенцов!
— Эту птичку называют поползень, — объясняю я Любашке. — Видишь, как она быстро ползает по деревьям.
— Смотри — уже опять летит!
Действительно, пока я успел сказать вот эти несколько слов, серая птичка уже прилетела с новым червяком и торопливо поднималась к гнезду. Сунула червяка в очередной рот и тут же улетела.
Еще один прилет. Еще…
Быстрота и неутомимость, с какой поползень кормил птенцов, были поразительны. Можно подумать, что серая птичка подрядилась работать сдельно. Но на кого? На чужих детей?! А где у нее свои? Или их нет так же, как нет у нее и пары?
Как бы в ответ на все эти недоуменные вопросы на ствол елки село сразу два поползня. Ну, и конечно, у того и у другого было в клюве по червяку.
— То была мама, а теперь прилетел и папа, — объяснила Любашка появление второй серой птички.
Да, это несомненно была семейная пара. А если так — где-то поблизости у них есть и свое гнездо, свои дети. Этих осиротевших птенцов они просто-напросто усыновили по своей птичьей доброте. Это было благородно и удивительно.
Но еще больше, может быть, чем необыкновенное трудолюбие и доброта поползней, нас удивила их сообразительность.
Дело в том, что поползня вы редко увидите на зеленой веточке дерева или на его тонких сучьях. Он древолаз и привык бегать только по обросшему шершавой корой стволу. (К слову сказать, в этом искусстве поползень не имеет себе равных, так как умеет спускаться по стволу даже сверху вниз, чего не может делать ни одна птица). У него и окраска перьев точно под серую кору.
Гнездо же висело на некотором удалении от ствола. И, когда птица совала червяка в гнездо, он попадал одним и тем же двум или трем птенцам, которые сидели в гнезде ближе к дереву. До дальних кормилец со ствола дотянуться не мог — у него попросту перехватывали добычу. Как тут быть? Как сделать, чтобы всем доставалось поровну?
И поползень приспособился. Ему так хотелось накормить и дальних птенцов, что он пересилил в себе врожденную привычку ползать только по стволу. С очередным червяком серый кормилец прошел со ствола на обломанный сук, к которому было подвешено гнездо, и оттуда накормил одного из голодающих. Затем другого, третьего. В конце концов поползни наладились действовать так: один кормил птенцов со ствола, другой — с сучка. Своего рода разделение труда.
Мы еще некоторое время полюбовались на прилежную работу скромных, незаметных на вид, но очень умных птичек и пошли в дом.
С утра работа у меня не клеилась: мысли то и дело возвращались к осиротевшим птенцам — что-то с ними будет? Найдут их отец с матерью или не найдут? Глупые трясогузки не нашли своего гнезда.
Но теперь за судьбу желторотых птенцов можно было не беспокоиться, все устроилось как нельзя лучше.
Чуть не весь день торчавшие недалеко от гнезда, в смородине, Любашка и Никита сообщили вечером, что птички накормили всех птенчиков и одна из них села на гнездо.
— Это, если ночью будет дождь, чтобы маленьких не замочил, — по обыкновению, пояснила дочка.
Заря-заряница
Июнь принес с собой горячее солнце, долгие дни и короткие теплые ночи. Наступало то самое время, когда заря сходится с зарею: только-только потухнет западный край неба, а восточный уже начинает светлеть, разгораться.
Любашке все хотелось подсмотреть встречи ночи и дня, но каждый раз неодолимый сон валил ее с ног еще до того, как успевала погаснуть вечерняя зорька. А когда дочка просыпалась, по ясному небу уже гуляло солнышко.
Но вот с наступлением жаркой погоды мы перебрались спать на террасу и просыпаться стали очень рано.
Будили нас болтливые тараторки-сороки. Рядом с террасой на тех самых березах, под которыми висел наш умывальник, сороки ежедневно устраивали нечто вроде утреннего производственного совещания: куда лететь, где добывать пищу, кому и какие узнавать новости. А может, они рассказывали друг другу те новости, которыми не успели поделиться вчера, может, о чем-то спорили или просто-напросто ссорились — кто их разберет. Если Любашка в языке трясогузок что-то все же понимала, то сороки трещали так быстро, что ничего разобрать было невозможно.
Да, по правде говоря, нам не очень-то и хотелось подслушивать и разбирать всякие сорочьи сплетни, которые эта птица, как известно, приносит со всех концов на своем длинном хвосте.
Нам в это время очень хотелось спать, потому что начинали сороки свое шумное совещание чуть свет, в самый сладкий час.
Мы закрывали уши одеялами, засовывали головы под подушки — не помогало. Сороки трещали громко и неутомимо, стараясь во что бы то ни стало перекричать друг друга, и их пронзительная базарная болтовня проникала всюду, даже под подушку.
В конце концов я вставал, брал в руки палку или Любашкин мяч, картофелину — что попадало под руку — и запускал в надоедливых тараторок. Только после этого производственное совещание прекращалось и мы, уже без помех, доглядывали прерванные на самом интересном месте сны.
Однако на другое утро разговорчивые птицы появлялись на своих излюбленных березах как ни в чем не бывало.
Как-то сороки разбудили нас особенно рано. Безмятежно голубело по-утреннему свежее небо. Четко вырисовывались на нем зеленые шапки сосен и берез. Из-за дальнего взгорья выплывало золотое солнце.
— Какое оно большое и… веселое! Смеется! — удивилась Любашка, видевшая восход впервые в жизни. — И чистое!
— Наверное, только умылось, — сказал я.
— А как солнышко умывается?
— Росой. Видишь, сколько ее на траве, на цветах блестит.
— Заря-заряница, красна девица, — вспомнила Любашка, — по лесу ходила, ключи потеряла, месяц видел, солнце скрало…
На кустах смородины, росшей вдоль плетня, по самому плетню, на листьях хмеля и дальше на лугу, на хлебах — везде тяжелыми каплями лежала роса, и каждая капелька ослепительно горела и лучилась, как маленькое солнце. И тихо, торжественно все кругом было. Разве что неугомонные сороки на березах нарушали эту чистую утреннюю тишину.
Правда, на сей раз даром это для них не прошло.
На карнизе, под самой крышей, я заметил притаившегося, необыкновенно сосредоточенного Рыжика. Кот не глядел в нашу сторону, он только напряженно поводил ухом на каждое слово разговора. Все внимание Рыжика было поглощено вершинами росших рядом берез, а точнее сказать — сороками, проводившими на них свое очередное совещание.
Раз-другой мне приходилось по утрам видеть Рыжика подкрадывающимся к березам. Он внимательно наблюдал, как я пугал сорок, а однажды Любашка даже сказала своему любимцу:
— И ты бы, Котя, гонял плохих сорок, — они, болтушки, нам спать мешают.
Похоже, нынче кот именно это и собирался сделать.
— Гляди, — шепнул я Любашке. — Рыжик…
Договорить я не успел. Кот стремительно, будто им выстрелили, вылетел из засады и, как говорится, не щадя живота своего, не считаясь с тем, что такой полет на неверные, зыбкие ветки может обойтись ему очень дорого, — в мгновение ока очутился на березе и вцепился зубами в ближнюю белобокую трещотку.
По-видимому, Рыжик немного промахнулся, потому что сорока, на которую он напал, с пронзительным криком вырвалась, а в зубах у кота остался только ее хвост. С этим хвостом в зубах кот и зашумел вниз по сучьям.
Все это произошло в каких-нибудь полсекунды. Любашка даже ахнуть не успела. И вот уже так высоко сидевший кот — на земле, а перепуганная и от этого еще более крикливая стая поспешно улетает к лесу. Бесхвостая сорока изо всех сил старалась догнать своих подруг. Она смешно часто-часто махала крыльями, но ее то и дело заносило, перекувыркивало. Ведь хвост у птицы — рулевое управление, и без него сорока постоянно сбивалась с курса, летела зигзагами.
Смешно было смотреть и на обескураженного кота. Падая, он так и не выпустил из зубов сорочьи перья, разве что растерял несколько по веткам, за которые задевал. А теперь он вроде как бы не знал, что делать: то ли выдавать себя за победителя и хвастаться трофеями, то ли бросить эти трофеи — много ли в перьях проку! — и сделать вид, что ничего не случилось.
Умудренный жизнью кот предпочел последнее. Несмотря на громогласные Любашкины похвалы его доблести и отваге, он скромно положил перья на траву и начал свой утренний туалет: тщательно умывался, зализывал царапины, приглаживал взъерошенную ветками огненную шерсть.
Рыжик сделал вид, что ничего не произошло. Однако сороку отлично поняли, что произошло в это утро, поняли, что одна из них уцелела лишь по счастливой случайности. И Любашка даже пожалела оказавшуюся без хвоста балтунью. Как там ни что, а не разбуди нас так рано сороки-белобоки, когда бы еще нам посчастливилось увидеть зарю-заряницу?!
Чудеса на реке
Незаметно прошел месяц нашей жизни в деревне.
Все кругом густо разрослось, распустилось, налилось весенними соками. Непроницаемо сплошной стала листва на деревьях, отцвели и покрылись завязью плодов вишни и яблони. На нашем огородике тоже все давно взошло: упругими стрелами топорщился молодой лук, ровно и нежно зеленела морковь, выбрасывала уже пятый листок редиска. Черные с весны поля вокруг селения покрылись густой зеленью всходов. Дружно проросли хлебные зерна и на нашей раскорчеванной полоске.
Любашка, бегавшая целыми днями в одних трусиках, загорела. Волосы у нее слегка порыжели от солнца, пуговка носа шелушилась, а темно-голубые глаза на бронзовом лице казались как бы посветлевшими. Она не только посвежела на деревенском воздухе, но и, как уверяла тетя Шура, изрядно подросла.
Что до Кутенка, то он за это время и вырасти вырос и, как бы сказать, возмужал. Он стал смелым, самостоятельным псом, все знающим, все ведающим. Теперь даже как-то и неудобно вспоминать, что пес когда-то боялся кур. Теперь уже они его боятся, да еще как!
Воспитание мужества Кутенок начал на цыплятах. Однажды он с разбегу наскочил в кустах на двух отбившихся от выводка цыплят. Те с писком шарахнулись от него в разные стороны. Пес не сразу понял, что произошло, так как поначалу сам испугался не меньше. Однако, если от него бегут — значит, его боятся! Чтобы поточнее проверить это, в следующий раз он уже специально подкараулил отбившегося цыпленка и лихо кинулся на него. Цыпленок что есть духу помчался к матери! Ага! Значит, его, пса, и в самом деле боятся. Отлично! На клушку нападать, правда, пока еще надо воздержаться — уж очень у нее всегда сердитый вид, и слышится постоянно это ворчливо-предостерегающее «клу-клу» — как-никак, а все же опасно. И петух, когда орет свое громогласное «ку-ка-ре-ку», тоже хочешь не хочешь, а хвост как-то сам по себе поджимается. А вот с курицами можно попробовать.
Кутенок выследил молоденькую белую курочку и этаким разъяренным тигром кинулся на нее. Курочка испуганно закудахтала и аж на воздух взвилась — вот какой ужас он на нее нагнал! Пес ликовал, торжествуя победу. Окончательно уверовав в свою силу, Кутенок теперь уже специально гоняет кур: очень нравится ему сознавать себя этаким страшным, грозным зверем, которого даже такие огромные птицы боятся.
Что еще изменилось за это время?
Оперились, подросли птенцы трясогузок. Сами трясогузки так их и не нашли; некоторое время они еще летали, искали свое гнездо, а как убрали доски, и летать перестали. Птенцов по-прежнему кормят заботливые поползни. Любашка следит за хитрым котом, чтобы он для своих прогулок выбирал места подальше от елки с гнездом.
День ото дня солнце припекало все жарче. Лето входило в полную силу. Поначалу было приятно поваляться на солнце, погреться, как мы говорили, но чем дальше, тем чаще приходилось спасаться от жары на тенистых полянках сада. К середине июня прохлада не стала держаться и в тени: горячее солнце прокаливало воздух насквозь. Прогрелась вода в реках, и мы стали ходить на Истру.
Истра — речка не широкая, но быстрая, с веселыми зелеными берегами, поросшая где лесом, где высокими травами. Течет она прихотливо, круто поворачивая из стороны в сторону, делая замысловатые петли.
Один из таких особенно живописных заворотов и был нами облюбован для купания.
Деревушку от реки отделяла просторная луговина, поросшая по краю светлым березняком. Лугом, меж березами, вилась нарядная, вся в цветах, тропка.
Когда мы шли на Истру, Кутенок, конечно, увязывался с нами, хотя купаться не любил. Попросту он побаивался воды, чувствуя себя в ней не так твердо, как на земле. Ему куда больше нравилась дорога на реку — тут было где порезвиться.
— А его надо научить плавать, и он будет любить купаться, — как-то предложила Любашка.
А тут еще и случай удобный подвернулся.
Захотелось Кутенку получше рассмотреть, как работают пчелы, как они влетают в улей и вылетают из него. Однако его плохо поняли: пчелам показалось, что их жилищу угрожает опасность, и одна из них безжалостно всадила Кутенку жало в самый нос. Ах, как он заорал, как, не видя света вольного, помчался от улья! И долго еще, сидя у Любашки на коленях, жаловался, скулил и шаркал по носу лапой, думая, что боль можно смахнуть, как смахивают надоедливую муху. Но боль не проходила, а лишь усиливалась.
Незадолго перед этим тетя Шура проверяла рамки в ульях, а я помогал ей. Тетя Шура говорила, что не надо бояться и все будет хорошо. Я не боялся, но тем не менее две пчелы сразу так хватили меня в щеку, что я три дня ходил с узенькой щелочкой на месте глаза. Поначалу щеку сильно драло, и я спасался холодным компрессом или шел на реку.
Кутенку компресс не положишь. А вот сунуть его распухшим носом в реку — это будет как раз.
И вот мы идем на Истру: Кутенок впереди, мы четверо — Любашка с матерью и я с Никитой — сзади.
На берегу реки нам встретилась большущая овчарка. Помня, чем кончился его благой порыв при знакомстве с Джульбой, Кутенок, завидев собаку, уже не побежал навстречу. Собака сама соизволила подойти к нему: что, мол, тут еще за мелочь?! Кутенок весь сжался и замер. Но собака оказалась доброй: она спокойно обнюхала его и даже лизнула — считай, все равно что дружески погладила — своим огромным розовым языком: не робей, мол, маленьких я не обижаю. Кутенок так весь и просиял от этой ласки, обрадовался, запрыгал, начал играть с собакой. Но та до игры не снизошла, должно быть, ей показалось несолидным впадать в детство.
Мы разделись, полезли в воду и поманили за собой Кутенка. Пес в ответ вильнул хвостом, но остался на берегу.
— Кутеша! Кутеша! — еще раз позвала Любашка.
Кутенок еще усерднее заработал хвостом: и рад бы, мол, с вами, да уж очень ненадежная штука, эта вода.
Тогда я взял его, утащил в воду и пустил. Изо всех сил действуя лапами, Кутенок незамедлительно подгреб к берегу.
— Плавает! — Любашка была не на шутку удивлена, что у Кутенка с первого раза получилось то, что у нее не получалось и с десятого.
Но что это было за плавание?! Кутенок просто-напросто не хотел тонуть и спасался, как умел. А вот как сделать, чтобы он поплыл по собственной воле?
По низкому противоположному берегу тянулась широкая песчаная отмель — светлая, неприкосновенно чистая.
— Не поваляться ли нам на песке? — предложил я, когда мы накупались.
— Очень хочется на песочке полежать, в песочек поиграть, — с радостью подхватила Любашка.
— Туда — глыбко, — рассудительно и, как всегда, кратко высказался Никита.
— Ничего, авось не утонем.
Мы свернули в узлы одежду и вброд перебрались на песок. Мать перенесла Любашку, я — Никиту с Кутенком.
Любашка с Никитой строили на песке замки, окруженные высокими стенами и глубокими рвами, с башнями по углам, мостами через пропасти. Кутенок долго внимательно глядел, а потом тоже начал старательно копать песок передними лапами. Дело у него шло быстро, и скоро на дне норы уже зачавкала вода. Получился своего рода подземный ход в недоступный замок. Любашка похвалила помощника, и тот стал рыть еще усерднее. Время от времени Кутенок совал в нору черный нос, принюхивался. Любашке с Никитой это показалось интересным, и, отстранив пса, они сами поочередно понюхали нору.
— И чем пахнет? — спросил я.
— Вкусной водичкой, — ответила Любашка.
Никита стал головой на нору и сделал стойку, а Любашка зашла в воду и побежала вдоль берега. Кутенок с радостным гавканьем кинулся за ней по песку. Обоим было весело, как бывает весело только маленьким детям. Любашка брызгала на Кутенка водой, тот отбегал, но тут же возвращался. Он отлично понимал, что с ним играли. И вообще, оба они как-то очень хорошо понимали друг друга. Потому, наверное, пес куда охотнее играл с Любашкой или Никитой, чем с нами: он словно чувствовал возраст.
Пришло время возвращаться домой. Я опять взял Никиту, мать — Любашку, и мы пошли на свой берег. Кутенок тявкнул вопросительно: что же, мол, меня-то оставляете?
— А пойдем с нами, если хочешь, — ответил я. — Плыви.
Кутенок почуял неладное, забегал вдоль воды и жалобно заскулил: не оставляйте! Любашка с Никитой, глядя на него, тоже чуть не в слезы: не надо оставлять Кутешу!
Мы и сами понимали, что поступаем жестоко. Но ведь надо же было научить пса плавать по-настоящему!
Видя, что мы остаемся глухи к его жалобному плачу и уходим все дальше и дальше, Кутенок наконец решился, кинулся в воду и поплыл — только черный нос да вздернутые уши над водой закачались.
Щенка слегка снесло течением, и он выбрался на берег пониже нас. Вид у него, у мокрого, был самый жалкий. Но как важно он отряхивался, с каким горделивым бахвальством поглядывал теперь и на нас, и на все вокруг: такой маленький, а переплыл такую большую речищу!
Недалеко от Кутенка на ветке крушины сидел ворон. В тени деревца у воды виднелась склоненная фигура рыбака.
Расхрабрившемуся Кутенку теперь уже ничто не было страшно, и он задиристо тявкнул на черную птицу. Ворон только глазом повел на глупого щенка и продолжал спокойно сидеть на своем месте. Кутенок гавкнул еще раз. Тогда ворон потихоньку снялся с ветки и перелетел… Куда бы вы думали? Нет, не угадаете. Ворон перелетел на плечо рыболова.
— Что, Воронок, соскучился? — услыхали мы из-за куста.
И, как бы в ответ на вопрос, птица сказала коротко: «Кра».
Все это показалось нам удивительным и вообще интересным.
— А ведь это тот дядя, которого мы на вокзале видели, — тихонько сказала Любашка. — Помнишь?
Я пригляделся. В самом деле, за крушиной сидел дядя, объяснявший нам с Любашкой, как ехать на Истру.
Тем более интересно!
Мы расположились по другую сторону кустов и стали одеваться нарочно медленно.
Рыболов, надо думать, заметил наше удивление и решил удивить еще больше. Он сдернул с головы легкую выгоревшую шляпу и небрежно кинул в реку. Шляпу подхватило течением и понесло.
— Достань-ка, Воронок! — кивая на шляпу, тихо сказал рыбак.
Ворон взмахнул мощными крыльями и вскоре же настиг шляпу. Он аккуратно взял ее клювом за край и принес хозяину. Тот легонько тряхнул шляпу и опять надел на голову.
— Ну-вот теперь, в мокрой-то, не так жарко.
Мы сидели, забыв про одевание. Даже Кутенок, как бы что-то понимая, сидел смирно.
— А не пора ли нам пообедать, Воронок? — продолжал между тем разговаривать с птицей рыбак.
Он достал из-под куста рюкзак, развязал его, вытащил хлеб, яйца, соль. Отрезал по куску хлеба себе и ворону, на хлеб положил по яйцу.
Воронок слетел с плеча хозяина и, видя, как тот колупает яйцо, принялся делать то же самое. Хозяин откусывал хлеб, и Воронок клевал хлеб, хозяин ел яйцо, и Воронок тюкал клювом в яичную мякоть. Только что не подсаливал, а в остальном все копировал точь-в-точь.
Я взглянул на Любашку. Рот полуоткрытый, дыхания почти не слышно, а в широко распахнутых глазах светится восхищенное изумление. Никита тоже весь напрягся, просунулся головой в кусты, так что виден только его стриженый, весь в мокром песке затылок.
Рыбак же, видимо, задался целью окончательно доконать нас чудесами. Пообедав и завязав рюкзак, он не спеша вытащил папиросу и неторопливо разминая ее в пальцах, скомандовал:
— Воронок — спичку!
Тут уж не только Любашка, но и мы с матерью затаили дыхание.
Спички лежали около рюкзака на обрывке газеты. Ворон шагнул к ним, перевернул картинкой вверх, наступил на картинку одной ногой, а коготком другой начал терпеливо выдвигать коробок. Наконец коробок был выдвинут, Воронок взял спичку и зажал ее в лапе.
Мы думали, что этим все и кончится. Не тут-то было! Продолжая стоять на коробке, Воронок начал шаркать спичкой по нужному месту. И хоть не сразу, а все-таки зажег ее. Тогда только хозяин соизволил взять у него огонь и прикурил. Причем взял все так же не спеша, лениво, словно хотел лишний раз подчеркнуть, что дело это самое что ни на есть обычное.
— Спасибо, Воронок! — Рыбак легонько погладил своего помощника по иссиня-черным перьям.
А тот, довольный похвалой, сказал в ответ: «Кра-а! Кра-а!» — и снова перелетел на плечо хозяина. Мы так поняли, что «Кра-а… кра-а…» в данном случае означало не что иное, как «Р-ра-ад стар-ра-аться».
После этого рыболов с усиленным вниманием занялся своими удочками, одну проверяя, у другой меняя наживку, третью забрасывая на новое место. Мы поняли, что сеанс окончен, и пошли домой.
Узнал нас дядя или не узнал? Всего-то скорее, узнал и, встреться просто так, разговорился бы, наверное. Но сейчас он выступал как артист, артисту же во время представления не положено раскланиваться, даже с самыми близкими знакомыми.
Выше по реке купались ребятишки, и Никита, сказав, что догонит нас, побежал к ним поделиться необыкновенной новостью.
А Любашка еще раз оглянулась на кусты, за которыми сидел рыболов, и протянула:
— Вот бы такую птицу! Она бы мне все делала. Умная птица!
Я ответил, что птица действительно умная, но, прежде чем стать такой, дядя небось учил ее не день и не два.
— Я бы тоже научила! — с наивной самонадеянностью заявила Любашка. А когда мы с матерью усомнились в ее таланте дрессировщика, сдернула с головы панаму и сунула Кутенку в зубы. — Кутя, неси!
Похоже, делалось это уже не в первый раз, потому что Кутенок, не мешкая, взял панаму и важно, с полным сознанием исполняемого долга, понес. Для важности пес даже хвост держал трубой и ступал медленнее, чем обычно. Всем своим видом он как бы хотел сказать: а чем мы хуже какого-то Воронка?!
— А ведь здорово! — вынуждены были признать мы с матерью.
— Конечно, здорово! — самодовольно подтвердила Любашка.
— Ну, вот его и учи, чтобы все делал.
— Он не все слушает, — откровенно призналась дочка. — Я кинула в траву Зайку — он принес, а заставила покачать Наташку — он ей только волосы выдрал…
Мы миновали луговину и шли тропинкой вдоль пшеничного поля: мать с Кутенком впереди, мы с Любашкой сзади.
Выколосившаяся пшеница цвела, и в воздухе слышалось ровное пчелиное жужжание.
— Ну, теперь ты знаешь, что бывает с зелеными стебельками «потом»?
— Теперь знаю. — Любашка прислушалась. — А зачем сюда пчелы летают? Мед собирать?
— Нет. Кроме меда, они еще собирают с растений цветень..
Видела, наверное: возьмешься за цветок — на пальцах золотистая пыльца остается. Вот это и есть цветень.
— Цветень, — повторила понравившееся ей новое слово Любашка. — А зачем им она?
— Пчелы из нее соты делают, а еще себе и своим деткам пищу приготавливают.
— И вкусная пища?
— Я не едал, но, надо думать, вкусная.
— Цветень, — еще раз повторила Любашка. — Так это же с цветочков?
— А пшеница сейчас тоже цветет.
— А где цветы? Вот эти?
— Нет, это васильки. И когда они в хлебах, их считают сорной, то есть плохой травой.
— Они не плохие, они красивые.
— Красивые, но они пьют из земли соки, которые пшенице нужны.
Я сорвал один зеленый колосок и показал Любашке, как цветет пшеница. Цветение это было скромным, почти незаметным, но какой прекрасный плод приносит оно потом!
Рядом с пшеничным полем росла кукуруза, а за ней, ближе к деревне, довольно большой участок был засажен луком. Лук тоже цвел, и пчел здесь было еще больше.
— И с кукурузы пчелки пыльцу собирают? — спросила Любашка.
— Да, и с нее. А вот с лука — мед.
— Так лук же горький!
— Горький. Верно. И все же с этого поля — тут поболе гектара будет — пчелы могут собрать сто килограммов меду.
— Сто-о? — еще больше удивилась Любашка.
— Да, сто.
— Целый мешок?
— Ну, мед мешками редко меряют. Лучше сказать: хорошая кадка. Вот как у тети Шуры в кухне стоит.
— Лук же горький, а мед сладкий, — опять вспомнила Любашка.
— А вот пчелы умеют даже горькое перерабатывать на сладкое.
— Они работники?
— Да, они очень работящие. За граммом, за малюсенькой капелькой меда и то пчеле надо слетать не один раз. Вот и считай, сколько раз она слетает, чтобы набрать, скажем, стакан? Пчелы просыпаются вместе с солнышком и работают дотемна.
— А когда я после обеда в гамаке сплю, они и тогда работают?
— И тогда работают.
Вдоль лесной опушки два трактора готовили поле под новый посев. Ветерком наносило мерное урчание машин. Левее, на деревенской околице, ремонтировался комбайн. Ему тоже скоро вступать в работу, жатва не за горами.
Здесь, близ околицы, нас догнал Никита.
Вернувшись домой, мы заглянули и на свою полоску. Пшеница на ней тоже зацветала, и пчелы так же деловито брали с этих скромных цветов свой взяток.
На тропинке сидел Рыжик. Пока мы ходили на реку, кот успевал соскучиться и взял за правило встречать нас на тропинке. Больше всего эта трогательная сцена радовала Любашку с Никитой. И мудрый кот, конечно, понимал это. Вот и сейчас он пообнимался, поиграл с Кутенком, а потом начал виться кольцом вокруг ног Любашки и Никиты. Рыжий плут уже знал заранее, что Любашка обязательно погладит его, ласково скажет:
— Рыжик! Пушистый Рыжик!
А пушистому это и надо.
За обедом Никита и Любашка, перебивая друг друга, рассказали тете Шуре о чудесах, которые мы видели на реке. К великому огорчению ребят, тетя Шура нисколько не удивилась. Оказалось, что рыбака этого видели здесь и в прошлом году. Поговаривали, будто приглашали его вместе со своим Воронком в цирке выступать, да отказался.
Вот так рыбак!
«Слышу, как трава растет…»
— А куда все облака подевались? — спросила как-то Любашка.
Она лежала на траве и глядела в высокое, горевшее голубым огнем небо. Небо было чистое, пустое. Только солнце раскаленным шаром медленно катилось по нему, и вот уже который день ослепительный шар этот не закрывало ни одно облачко.
Зной. Жарко. Прокаленный воздух обжигает гортань. Горит, горит бледным голубым огнем высокое небо. Горит день, неделю, две недели. И кажется, что на этом огне тают, испаряются, не успев образоваться, белые облака.
— Что они такие невеселые? — Это про пшеничные колосья на нашей полосе. — Такие тихие?
Пшеница стоит в полной неподвижности. И пшеница, и трава, и деревья кругом. Не шелохнет.
— Будешь невеселым, — ответила за меня проходившая мимо тетя Шура. — Траве вон и то дышать нечем, жухнуть начинает.
— А разве трава дышит?
— Да, конечно, — сказал я.
Любашка приложила ухо к траве, послушала:
— Не слышу.
Я попытался было объяснить, что здесь шумно: курица кудахчет, собака лает, соседи вон дрова пилят — разве услышишь. Траву слушать надо в поле или на лугу.
Однако такое объяснение показалось Любашке явно недостаточным. Ей захотелось незамедлительно же отправиться в поле, чтобы там послушать без помех, как растет трава.
Задала тетя Шура задачу!
В поле было еще жарче. Тут уж ни в тень не спрячешься, ни от солнца ничем не загородишься.
Небо здесь еще больше, еще выше. Начиналось оно прямо вон за тем пригорком, и ничто его не заслоняло. Здесь только и было небо да поле. Ну еще дорога меж хлебов, по которой мы шли. И все. Вверху — небо, здесь внизу — поле и мы, идущие по нему.
Послышался шум трактора. А вот и он сам показался за хлебами в облаке пыли. Пыль толстым слоем лежала и на дороге, и на ближних к ней хлебных стеблях — они будто пеплом были припорошены.
Зреющие хлеба стояли, как в тяжелом забытьи: ни колосок не качнется, ни листок на стебле не зашуршит. Глухо. Немо. Тягостное, полудремотное ожидание. Сухмень. Духота.
— Они чего ждут? — спросила Любашка про хлеба.
— Они ждут дождя… Ты хочешь пить?
— Очень!
— Ну вот, хоть и пила час назад. А дождя не было больше двух недель. Они тоже хотят пить.
— Так они же неживые!
— Нет, они живые. И они, и все кругом нас — вот эта травинка, вот этот цветок и вон та березка — все они живые; они дышат, пьют из земли соки, пьют солнечный свет.
— А почему и здесь не слышно, как они дышат? — опять опросила Любашка.
Я не успел ответить. За лесом грохнуло, точно там выстрелили из очень большой пушки. По-над полями далеко-далеко покатилось громогласное эхо. Небо над лесом замутнело, и на eгo разом поблекшую синеву выползла тяжелая темная туча.
Громыхнуло еще раз, и по туче будто кто серебряным мечом ударил наискосок. Но не разрубил. Туча все так же медленно и неудержимо всплывала над лесом. Выше и выше. Вот она растеклась уже на полнеба, а вот и закрыла собой солнце. На земле после яркого света стало почти сумеречно. И очень душно, еще душнее, чем было.
Мы молча глядели на эту резкую перемену в окружающем нас мире. И все кругом молчало, будто притаилось, замерло перед величием происходящего.
Опять ударил гром, опять кривой серебряный меч секанул наискосок по отяжелевшей, набухшей туче и на этот раз распорол ее. Сизыми полосами из прорехи полился дождь. Откуда-то налетевший вдруг ветер зашумел в ветвях березы, у которой мы остановились. А вот и сюда дошел дождь и тяжело ударил по листьям. Березка радостно затрепетала, словно каждому листу не терпелось поскорее получить свою капельку.
— Засмеялась! — сказала Любашка про березу. — Она чему радуется? Дождю?
— И хлеба , погляди, тоже сразу ожили.
Колосья закачались под ветром, все поле заходило волнами. А дождь бил все чаще и чаще. Вот впереди, на поле, возникла его сизая отвесная стена, и стена эта стремительно двигалась на нас. Ближе. Ближе. А вот и до березы дошла. Намокшие ветки уже не задерживали дождя, ливень обрушился на наши непокрытые головы, на плечи.
Любашка провела рукой по голове, по мокрому лицу.
— Хорошо?
— Приятно.
Я взял ее за руку, и мы пошли прямо сквозь дождь дальше. Дождь был теплым, желанным, благостно было чувствовать, как он омывает разгоряченное лицо, видеть, как он делает все кругом свежим, сочным, ярким, точно рожденным заново. И босым ногам тоже было одно удовольствие шлепать по мокрой мягкой земле, по теплым, пузырящимся лужам. Мы шлепали смело, громко — ведь нам не надо было бояться обрызгаться, нам вообще нечего было опасаться.
Раз-два! Шлеп-шлеп! Чвак-чвак!..
Мы смеялись, сами не зная чему. Давно уже нам не было так радостно.
— Дождик, дождик, пуще!
Лей, дождик, лей! Еще, еще сильней! Лей, не жалей! Пусть и земля, и все, что растет на ней, напьется досыта!
Но вот стена воды стала прореживаться, дождь ослабел, а когда мы дошли до луговины, и совсем перестал. Луг туманно блестел, и легкий пар стоял над умытыми цветами, над ярко-зелеными травами.
Мы присели на краю луговины, а Любашка еще и легла и приложила ухо к мокрой траве. Ну как же! Если человеку захотелось что-то узнать, он про это и день, и два будет помнить, семь раз спросит. Любашке, как видно, непременно хотелось услышать, как растет трава.
Отяжелевшие от влаги цветы теперь прихорашивались, нехотя отливая из своих чашечек и кувшинчиков лишние капельки. Капли падали, задевая травинки или на секунду повисая на них, и травинки тихонько вздрагивали. А может, еще и потому происходило среди трав это едва приметное шевеление, что ожившие корни их жадно впитывали упавшую с неба влагу, пили и не могли напиться.
— Слышу! — сказала — нет, не сказала, а радостно заорала Любашка.
Залюбовавшись туманно сверкающим лугом, я не сразу понял, о чем это она.
— Слышу, как трава растет!
Я тоже приложил ухо к земле и действительно услышал тихие-тихие, едва внятные звуки. Может, это падающие в траву капли их издавали, а может, — пьющие те капли корни цветов. А может, это — да, да! — может, и в самом деле мы с Любашкой слышали, как растет ожившая после дождя трава!..
Дождь перестал лишь ненадолго. Из-за леса надвинулась новая сизая полоса, и полоса эта пошла, пошла по полям в нашу сторону.
Мы с Любашкой поднялись и зашагали навстречу дождю. Нам опять хотелось ощутить на своем лице, на руках его благодатное, освежающее прикосновение. И, когда мы встретились с дождем, мы запели:
— Дождик, дождик, пуще!
Я сейчас уже не припомню, что еще мы пели, помню только, что-то очень веселое. Еще бы! Ведь мы только что слышали, как растет трава. Мы видели, как на наших глазах все кругом оживало и обновлялось.
День большой радости
Быстро летит время!
Давно ли, кажется, мы корчевали кустарник под огород, а яблони с вишнями только-только начинали зацветать? Давно ли мы тревожились за судьбу желторотых птенцов трясогузок! Теперь же, глядишь, и вишни поспели, и яблоки наливаются. Вместо беспомощно попискивающих под крылом матери цыплят бродят по саду пронырливые курочки и драчливые петушки, и клушке все труднее и труднее сзывать их. А птенцы трясогузок не только оперились, но уже и улетели из гнезда: совсем самостоятельными птицами стали.
На полях созрели хлеба. В лесу появились грибы. Лето в самом разгаре.
В деревеньке нашей в эти дни тихо-тихо. Вся жизнь как бы переместилась на поля. Там и днем и ночью не умолкает шум моторов. От комбайнов к токам снуют машины, подводы, на токах стучат сортировки. На полевых дорогах запахло молодым житом, свежей соломой. Идет уборка.
Как-то мы с Любашкой опять провели целый день в поле.
Я уже давно обещал покатать дочку на тракторе, а заодно и показать ей в работе самоходный комбайн.
Начали мы с трактора, пахавшего у леса залежь — небольшой продолговатый участок, заросший, должно быть во время войны, кустарником и теперь заново расчищенный.
В свое время мне пришлось работать и на тракторе и на комбайне, и Николай Григорьевич с легким сердцем доверил нам руль своей машины.
— Она у меня не норовистая, так что валяйте смело, — сказал он. — А я пока перекушу вон в том овражке, у родника. Только, гляди, на какой-нибудь старый пенек не напорись.
Я обещал быть внимательным, посадил на трактор Любашку, сел сам, и мы тронулись.
Перекрывая гул мотора, я объяснил дочке, откуда у трактора берется сила тянуть такой большой плуг, объяснил, зачем пашется земля, и спросил:
— А хотелось бы тебе самой управлять трактором?
— Очень бы хотелось! — ответила Любашка. — Когда я буду большая…
А хочешь, я сейчас тебе покажу, как вести трактор, а сам только помогать буду?
Любашка с недоверием поглядела на меня: смеешься, мол? Управлять такой машинищей! Счастье было так велико, что в него не верилось.
— Клади руки на руль, — сказал я и поверх ручонок дочки положил свои. — Сумеешь, не бойся… Видишь, колесо из борозды вылезать начало — поверни руль сюда. Вот так. Теперь колесо идет правильно. А здесь в горку пусти трактор немного потише, а то ему тяжело. Я вот эту педаль нажму, а ты рычажком скорость убавишь. Так. Вот и выбрались в гору. Можно опять прибавить ходу. А теперь поворот. Так, так, резче крути руль. Вот и повернули. Молодец!
Любашка все делала своими собственными руками: и скорости переключала, и газ прибавляла, и руль крутила — я ведь ей помогал совсем незаметно. И надо было видеть, каким сосредоточенным от сознания ответственности было ее лицо, как туго были сведены на переносье тоненькие брови. Шутка сказать: человеку доверили трактор! И не какой-нибудь там игрушечный, а самый что ни на есть настоящий. Вот он под ее ногами — большой, горячий, рычащий, как сказочный зверь. И страшный зверь этот подчиняется ей, слушается ее!
Объехали один круг, второй. Похоже, Николай Григорьевич, убедившись, что у нас все идет хорошо, прилег после обеда вздремнуть.
А Любашка продолжала жить в мире чудесной сказки, где она видела себя и богатырски сильной, и все на свете умеющей. Мне не раз приходилось наблюдать ее за игрой в куклы, когда она, что называется, «заигрывалась», отрешаясь от всего окружающего. Но я еще ни разу не замечал такой необыкновенной внутренней собранности и, что ли, самозабвенности.
Вот она обернулась ко мне, и я не узнал ее глаза — взгляд их был не по-детски серьезен, необычен. Такие глаза, наверное, бывают у человека, только что сделавшего какое-то открытие. Впрочем, как знать, может, маленький человек именно сейчас впервые открывал для себя что-то очень важное, очень значительное, что потом ему будет памятно всю жизнь!
— Ну, как? — с любопытством спросил я, наклонившись к дочкиному уху.
Любашка сделала глубокий вдох и на секунду зажмурила глаза, а уж потом только ответила:
— Вкусно!
Обычно это была высшая оценка, выражение самого полного счастья. Но, видимо, для данного случая даже этого слова Любашке показалось мало, и она добавила:
— Сладко!
А когда мы остановили трактор у овражка и я, спрыгнув на землю, протянул руки, чтобы снять дочку с машины, она отвела их и лихо спрыгнула сама. После того, что было, ей, надо думать, показалось просто-напросто неудобным, почти зазорным по каким-то пустякам прибегать к посторонней помощи.
И шла Любашка сейчас по пашне точно так же, как недавно Кутенок с ее панамкой: важно, значительно.
Комбайн убирал ту самую пшеницу, около которой мы как-то останавливались по дороге с реки. Пшеница вызрела, налилась, колосья уже не стояли свечками, как недавно, а тяжело клонились к земле.
Мы пошли рядом с комбайном. Срезанная пшеница с шумом падала на полотно, стремительно исчезала в гудящей утробе молотилки и, измятая, пустоколосая, вылетала из нее в соломокопнитель. Все было на вид очень легко и просто: вот стоит хлеб на поле, а вот он, уже скошенный и обмолоченный, отделенный от соломы, золотым дождем сыплется в бункер, а оттуда — в кузов автомашины.
На одной из остановок мы залезли на мостик, и я попросил комбайнера разрешить нам постоять у штурвала. Мостик под нами ходил ходуном, и Любашка поначалу даже явно оробела.
— Страшновато?
— Немножко, — откровенно призналась дочка. — А пахнет как все равно свежим хлебом. Вкусно!
В это время на поле пришли гурьбой деревенские ребятишки, среди которых мы увидели и Никиту. Кое-кто из ребят был в фартучках, остальные держали в руках сумки или мешочки.
— Это зачем они? — спросила Любашка.
— После комбайна кое-где колоски остаются. Вот ребята и пришли собирать их.
— Я тоже хочу! Ты с дядей — на комбайне, а мы с Никитой за вами колоски будем собирать.
Ни фартука, ни мешочка у нас с собой не было. Пришлось Любашке собирать колоски в свою панаму.
Ребята выстроились в шеренгу и двинулись по убранному полю. Любашка шла рядом с Никитой. Мне видно было, как старательно выискивала она колоски, как радовалась каждой находке. Еще бы! Ведь это была не какая-то там игра, а взаправдашняя работа. Интересная, занимательная, как игра, но все равно работа.
А может, еще и потому радовалась Любашка, что работала не на огородике, не в одиночку, а на большом поле, в большом коллективе. И как знать — не впервые ли в жизни опять-таки почувствовала себя членом коллектива! А это всегда радостное чувство.
Панамка полна тяжелых колосьев. Любашка высыпает их в общий ворох, и ворох этот растет на глазах. Одному такой не насыпать. Но в этом большом ворохе есть и ее доля…
Побывали мы в тот день с Любашкой и на току: постояли около хлебных буртов, покрутили веялку, поглядели, как работает сложная зерноочистительная машина.
Домой возвращались насквозь пропыленными, чумазыми, смертельно уставшими и голодными, но очень и очень довольными. Для маленького человека долгий июльский день этот отныне был преисполнен особого значения. Это был большой трудовой день.
Когда мы проходили мимо своей пшеничной полосы, Любашка поглядела-поглядела на нее и усмехнулась с чувством превосходства. После колхозного поля полоска наша выглядела игрушечной.
Увидев нас, мать в ужасе всплеснула руками:
— Боже мой! На кого вы похожи?!
Любашка в ответ прижалась к матери чумазой рожицей:
— Когда вырасту большая, обязательно буду трактористом и комбайнером…
Зверь в колючем пиджаке
А нынче мы идем в лес.
Никита рано утром понес отцу завтрак в поле — это, считай, пропал на весь день. Идем без него.
Рыжик с Кутенком, глядя на наши сборы, отлично понимают, что они значат, и один неотступно кружится подле нас, норовя, чтобы его погладили на прощание, другой рвется из комнаты, не чая дождаться, когда можно будет вдосталь побегать, порезвиться.
Недолгие сборы кончены, мы выходим. Рыжик остается на ступеньках террасы, провожая нас грустным взглядом, Кутенок, повизгивая от радости, несется по тропинке вперед.
День погожий, но не жаркий, дует ветерок, солнце нет-нет да и закроют белые облака.
До леса от нашего дома рукой подать. Но, добравшись до опушки, мы еще долго шагали просекой и, только углубившись в лес как следует, приготовились расходиться в разные стороны.
Кутенок, чем дальше мы заходили в лес, тем держался ближе к нам, а под конец и совсем рядом пошел. Густые и незнакомые лесные запахи, сторожкая тишина и то возникающие в ней, то замирающие непонятные звуки и шорохи — все это и тревожило, и волновало, и, конечно, пугало маленького пса. Кто знает, что таится за этим огромным кустом? Под чьей ногой хрустнула ветка в той стороне и кто зашуршал листьями в другой? И очень хочется все это узнать и… боязно. Пес то и дело навастривал уши и поводил носом, как бы обратившись весь в слух и нюх.
Я негромко крикнул:
— Эгэ-эй!
Тотчас лес ответил: «Эгэ-эй!»
Кутенок вопросительно поглядел на меня: кто, мол, это там кричит?
— А вот пойдем посмотрим.
Я зашел за куст. Кутенок — следом. По вот его что-то отвлекло, какой-то особо интересный запах, и следующий куст пес обежал уже с другой стороны. Ничего страшного не произошло. Тогда Кутенок обежал кругом еще одну кружавину орешника. Опять на него никто не напал и отбиться от меня он не отбился. Гордый собственной храбростью, пес этак победно огляделся: каково, мол, а?
— Молодец, — похвалил я Кутенка. — А теперь хватит бегать просто так — ищи грибы.
И что вы думаете — понял меня пес. Прошло немного времени, слышим — лает Кутенок на кого-то. Выходим с Любашкой на полянку, видим — стоит наш пес рядом с большим красноголовым подосиновиком и погавкивает на него.
— Это он говорит, чтобы мы его сорвали, — перевела Любашка. — Какой же умный-преумный пес! Надо за это дать ему колбасы.
Так мы и сделали: отдали Кутенку в поощрение один из своих бутербродов.
Чем глубже мы заходили в лес, тем грибы попадались чаще. Подосиновики, подберезовики, изредка белые.
Найдя гриб, Любашка громко выражала свою радость и с бесчисленными подробностями расписывала, как это произошло: как она шла, да как что-то там в траве мелькнуло, она подумала — лист, а это оказался гриб… Столь же сильно огорчалась дочка, когда грибы ей долго не попадались. И я тогда делал так. Увижу за кустом гриб и говорю:
— А теперь, Люба, разойдемся: ты иди той стороной, а я этой. Может, под кустом что и найдется. Уж очень хороший куст — должно под ним что-то быть.
Любашка находила гриб, а я удивлялся:
— Смотри-ка! А я прошел и не заметил…
Мое удивление прибавляло радости Любашке, и она хвастливо объясняла:
— Так я ведь маленькая, мне грибы лучшей видно.
Но вот как-то мы опять заслышали тявканье окончательно осмелевшего и убегавшего все дальше и дальше Кутенка.
Пошли на голос. Пса мы нашли за кустом можжевельника. Однако на сей раз никакого гриба поблизости не было видно. Кутенок лаял на кучку серых листьев, должно быть, что-то почуяв под ней. Наше появление прибавило псу храбрости, он смело сунулся в шевелящиеся листья, но тут же отдернул нос и начал обескураженно шаркать по нему лапой, точно так же, как это было при пчелином укусе. Мы подошли ближе и увидели притаившегося в листьях небольшого ежика.
— Это что? — спросила Любашка.
— Не узнаешь? А помнишь, недавно стихи учила:
Так вот, это тот самый зверь в колючем пиджаке. Можешь потрогать и убедиться.
Мы присели над ежом и погладили его по иголкам. Ежик зафукал, как утюг, на который брызнули, и ловко поддавал своими еще не очень жесткими коричневатыми иголками.
— Не бойся, чудачок, — приговаривала Любашка. — Мы тебя не обидим. Не бойся.
Ежик перестал щетиниться, хотя по-прежнему смотрел черными блестящими глазками из-под надвинутых козырьком игл настороженно, недоверчиво.
— А давайте возьмем его с собой, — предложила Любашка.
Подошла мать, и после короткого семейного совета решено было взять ежа.
Так появился в нашей комнате новый обитатель. Веселое ласковое имя Чудак, которое дала ему Любашка, как-то очень подошло и так за ним и осталось.
Пришли мы домой уже под вечер. Пока разобрали грибы да пока поужинали — стемнело.
Ежа мы оставили в комнате, а сами ушли спать на террасу. Однако только-только мы легли, как за стеной раздался четкий деловитый топот. На секунду топот прекращался, слышался сухой стремительный шелест и снова: топ-топ-топ… Это ежик бегал из угла в угол, натыкался на стену, шаркая по ней иглами, поворачивал и бежал дальше.
Лишь окончательно убедившись, что удрать в лес ему не удастся, Чудак начал обживаться на новом месте. Вот он забрался под стол и зашуршал не то газетой, не то моими бумагами. А вот стало слышно, как покатился и мягко шлепнулся о стену мяч. Прошло еще какое-то время, и загремела посуда в Любашкиных игрушках.
— А он мою посуду не перебьет? — встревожилась дочка.
— Посуду, может, и не перебьет, — ответил я, — а вот спать нам не даст — это уж точно.
Ежик будто услышал наш разговор и затих. Наконец-то!
Но, когда мы уже начали задремывать, за стеной снова зашуршало и вдруг раздался жалобный писк. Еще, еще.
— Это Тузик плачет, — первой сообразила Любашка. — Это он Тузика обижает.
Мы вошли в комнату, зажгли свет. Ежик, зажав в уголок маленькую резиновую собачку с пищалкой, подталкивал ее своими иголками. Писк, который при этом получался, похоже, очень нравился Чудаку.
— Ну хватит! — прикрикнула на ежа мать. — Ишь разошелся.
Любашка взяла Тузика, мы с матерью убрали с полу бумаги, тапочки, мяч, игрушки — все, что могло служить развлечением ежу.
— И чтобы тебя больше не слышно было!
После этого мы спали уже спокойно до утра.
А утром Любашка нашла Чудака в соломенной кошелке, с которой ходили за грибами. Грибной дух, должно быть, напомнил ему его родной лес, и тогда он уснул успокоенный.
Любашка хотела вытащить ежа, но тот зафукал и сердито поддал иголками.
— Это он еще не выспался и не хочет вставать.
И действительно, Чудак снова заснул и спал до самого завтрака.
За завтраком Кутенок хотел познакомиться со странным зверьком поближе. Видя, как Любашка поглаживает ежика по иголкам, Кутенок подошел и тоже потрогал его лапой. Однако лапа сама собой тут же отдернулась — еж, как и вчера, кололся. Видно, придется подождать, когда зверь станет помягче.
Вышел из кухни Рыжик. Принюхался — что за лесной дух в доме? — пошевелил усами и смело пошел к ежику, который в это время лакал из блюдца молоко. Подошел, еще раз понюхал, затем попытался оттеснить ежа боком — укололся, ударил лапой с досады — тоже укололся, сунулся носом к блюдцу — наткнулся на те же иголки. Так ничего и не оставалось коту, как подождать, пока колючий зверь не напьется досыта.
Сам Чудак к своим сокашникам, или, точнее говоря, сомолочникам, большого интереса не проявил. Он понял, что соседи безопасны, и этого ему пока что было вполне достаточно. Позавтракав, Чудак деловито забегал по комнате, оглядывая и обнюхивая новое жилье уже при дневном свете.
Ежик был еще очень маленький и поэтому быстро привык, не дичился, а, наоборот, любил быть там, где люди. Если даже он занимался каким-то своим серьезным делом, стоило позвать: «Чудак, Чудак!» — как он моментально бросал все и бежал на зов.
В свое время Любашка любила играть с Кутенком бумажкой на веревочке. Этому же научила она и Чудака. Ежик, точно как и Кутеша когда-то, азартно бегал за бумажкой, бросался на нее, промахивался и снова бросался, и так до тех пор, пока не вцеплялся в бумажку мертвой хваткой. Тогда его можно было тащить за веревку, можно было поднять, и он самоотверженно висел, поджав короткие мохнатые лапки. Не успокаивался ежик до тех пор, пока не разрывал бумажку в мелкие клочья.
Как-то во время такой игры я проходил мимо. Неожиданно Чудак кинулся на мою босую ногу и вцепился зубами в большой палец. Я инстинктивно отшвырнул ежа. Тот покатился, шурша иголками, по полу, потом поднялся и как ни в чем не бывало опять кинулся на ногу и опять вцепился в палец. Ничего себе, веселую игру придумал зверь в колючем пиджаке! Главная же беда была в том, что игра ему чем-то очень понравилась. Сколько бы потом ни попадало ему от нас — Чудак продолжал кидаться на босые ноги, и все тут.
Ежик все больше привыкал к нам и почти совсем перестал свертываться в клубок. Должно быть, он убедился, что в этом нет никакой необходимости: никто его не обижал, никто на него не покушался.
Чудаку в уголочке было устроено нечто вроде лесного логова из травы и веток. Но он не очень-то жаловал этот уголок. Ему больше нравилось крутиться около нас, особенно около Любашки. Стоило кому-нибудь сесть на ступеньках террасы, Чудак тут же подбегал и, приподнимаясь на задние лапы, просился на колени. На коленях он мог лежать хоть час, хоть два. А если его к тому же еще и гладили, еж вытягивался, прогибая спину, весь размягчался, и тогда даже его иголки делались совсем-совсем мягкими.
Любашке Чудак позволял делать все, что угодно. Часто она брала его поперек живота, таскала и тискала, как обыкновенного котенка, приговаривая при этом:
— Чудачок, Чудачок! Кто тебя обижает? Мы их…
Любашка, конечно, была уверена, что обращается с ежом очень ласково, а тот покорно висел в ее руках и не делал ни малейших попыток освободиться, хотя и видно было, что такие нежности ему не очень-то по душе.
Известно, что ежи спят днем, а ночью добывают себе пропитание.
Наш Чудак и ночью спал мало, а днем и того меньше. Разве что иной раз набегается с Любашкой до изнеможения да блюдечко-другое молока с хлебом очистит — тогда блаженно растянется на террасе и подремлет немного.
Как-то вечером мы с Никитой поймали в саду еще одного ежа. Это был матерый еж, раза в три больше нашего Чудака и почти черного цвета. Если Чудака можно было брать голыми руками, то этот кололся твердыми длинными иглами даже сквозь платок.
Мы принесли его на террасу и показали Чудаку. Чудак смешно и трогательно засуетился, забегал вокруг свернувшегося в клубок ежа, но еж сердито и громко фыркал, поддавая Чудака своими иглами. Тогда малыш забрался к нему на спину и принялся нежно лизать твердые иголки.
— Это его мама, — высказала предположение Любашка. — Он ее жалеет, а она обиделась и не хочет.
Нам стало жалко бедного малыша, и мы выпустили чужого на волю. У такого взрослого ежа и в самом деле где-нибудь могли оставаться маленькие дети…
Рыжик с Кутенком, приглядевшись к своему новому сожителю, поняли, что он хоть и колючий, но в общем-то безобидный, и даже нет-нет да и поигрывать с ним начали. Пес гавкнет на ежа — и бежать. Чудак, понимая, что это игра, ударится за Кутенком. Тот обернется, опять гавкнет — и дальше. Словом, маленький маленького понимали очень хорошо. Они даже чем-то похожи были друг на друга. Иной раз во время игры Чудак вдруг присядет и совершенно по-собачьи начнет чесать за ухом задней ногой — щенок и щенок.
Вот только когда дело доходило до еды, прожорливый малыш частенько обижал своих старших товарищей.
Мы поставили ему специальное блюдечко и поставили нарочно в другом углу комнаты. Но Чудак ел жадно, быстро и, управившись со своей порцией, без зазрения совести бежал к миске Кутенка и Рыжика. Дальше все делалось очень просто: еж выставлял иголки, оттеснял щенка с котом от миски, а сам залезал в нее прямо с ногами. Это был самый настоящий разбой, но ни хитрый Кутенок, ни мудрый кот ничего не могли поделать с ежом и покорно ждали в сторонке, когда лесной гость насытится до отвала.
А спустя еще немного времени Чудак даже вот до чего додумался.
Не раз ему приходилось видеть и слышать, как Рыжик с Кутенком просят есть: один помяукает, другой погавкает — и, глядишь, в миску наливают молоко. Сам же Чудак умел разве только хрюкать да и то не натощак, а после сытного обеда. Так как же ему попросить тот обед? Можно, конечно, подождать, когда дадут щенку с котом, а потом пристроиться к той миске. А если его друзья сыты? И Чудак вот что стал делать. Долго не кормят его — он этак бочком, бочком подъедет к Рыжику и слегка подтолкнет его иголками. Тот мяукнет. Чудак еще разок наподдаст кота иголками да еще. Кот начинает орать погромче. И так до тех пор, пока не дадут есть. Когда кота не было в комнате, то же самое Чудак проделывал с Кутенком.
Вот какого сообразительного зверя на свою же, как говорится, голову нашел Кутенок в лесу!
Земля — матушка, хлеб — батюшка
Вот и июль на исходе.
На полях вокруг нашей деревеньки уборка идет полным ходом. Озимые хлеба уже скошены и обмолочены. На очереди яровая пшеница, овес, гречиха.
Свою полоску мы засеяли поздно. Позже колхозного поля она и взошла и поспела. Но так или иначе, а и для нее подошло время жатвы.
Пшеница на нашей богатой целинной земле уродилась на славу — высокая, крупноколосая, умолотистая. Особенно тучные, склонившиеся к земле колосья проворные молодые курочки начали уже выклевывать.
Пора было приступать к уборке.
Я взял у тети Шуры косу, наточил ее, и вместе с Любашкой и Никитой, в сопровождении Кутенка и Рыжика, мы торжественно двинулись на наше пшеничное поле.
«Вжу-у, вжу-у — ре-жу» — пропела коса, и первые горсти срезанного хлеба легли на край полоски.
Кутенок тявкнул возбужденно и кинулся на скошенный хлеб, будто я что-то спрятал под ним. Пришлось Любашке взять не в меру резвого пса на руки: чего хорошего, еще под косу попадет.
Рыжик невозмутимо сидел поодаль и глядел на щенка с явным осуждением.
Скосил я полоску быстро. После этого мы аккуратно собрали пшеницу в большой тугой сноп и поставили его посреди полосы колосьями кверху: пусть немного посохнет.
А пока что недалеко от террасы мы сделали нечто вроде маленького тока, подровняли его, утрамбовали и чисто подмели свежим березовым веником.
Сноп был торжественно принесен на ток и гладкой, специально для этого выструганной палкой начисто, до последнего зернышка обмолочен. Молотили мы напеременку с Любашкой и Никитой, а пес с котом тем временем зорко стояли, на страже.
Куры, чуя поживу, ходили вокруг нашего тока и вкрадчиво распевали: «Ра-ра-ра-ра-ра».
Некоторые, понастырнее, подходили совсем близко и пытались клевать пшеницу, но тогда Кутенок отважно и без промедления кидался на непрошеных гостей и, если они убегали недостаточно поспешно, рвал из них пух и перья.
Принял свое участие в общем деле и Рыжик.
Когда, обмолотив и провеяв пшеницу, мы оставили ее сохнуть, а сами пошли обедать, к току откуда-то из-под террасы, что ли, подкралась новая воровка — рыжая полевая мышь. Будто бы дремавший в сторонке кот развернувшейся пружиной мелькнул над соломой, и в следующее мгновение незадачливая полевка была у него в зубах.
Лакомиться мышкой кот пришел на обычное обеденное место. Ежик потянул носом и затопал к коту, но тот заурчал недовольно: сам-то, мол, не очень делишься, хуже того — мое лопаешь. Не дам! Чудак хотел, по обыкновению, пустить в ход иголки, но на сей раз это ни к чему не привело: кот взял да и ушел с мышью в зубах в другой угол. Мышь — не блюдце с молоком. Чудак так огорчился, что и свое молоко есть не стал. Пришлось Любашке поймать ему лягушонка.
Я еще заранее нашел два плоских камня, подогнал их один к другому, и вот сейчас высохшую пшеницу мы начали молоть между этими камнями. Дело шло медленно, мука на такой первобытной мельнице получалась грубая, крупная, и ее потом пришлось тщательно просеивать.
— Зачем мы все это делаем? — уже не первый раз за нынешний день опрашивала Любашка.
— Потерпи немного. Скоро узнаешь.
Никита, кажется, догадывался, что будет дальше, и все же не отходил от меня ни на шаг — так интересно ему было все, что мы делали. Похоже на игру, и в то же время что-то серьезное.
Муки после просеивания осталось чуть побольше двух пригоршней. Что ж, и то ладно.
— А теперь зови мать, — сказал я Любашке.
Мать взяла у тети Шуры немного дрожжей и в молочной кастрюле развела нашу далеко не первосортную муку.
День был жаркий, тесто быстро подошло. И вот уже мать ловко разделала его, и на противень легла маленькая аккуратная булка.
— Булочка! — радостно и удивленно воскликнула Любашка.
— Буйка, — подтвердил Никита.
— Да, это будут булки, — сказал я. — А пока они пекутся у тети Шуры, пойдемте погуляем.
В комнате — похоже к дождю — было душновато.
Мы спустились с террасы и устроились на нашей излюбленной полянке. Земля была горячей, и от нее пахло солнцем и хлебом. А может, это с полей наносило хлебные запахи. На полях продолжалась жатва.
— А почему тетя Шура говорит, земля — матушка? — спросила Любашка. — Она кому мать?
— Она всем нам мать, — ответил я.
Любашка и Никита с любопытством уставились на меня: очень интересно!
— Давно-давно, много-много лет назад, — сказал я, — землю нашу покрывали леса. Густые, непроходимые. И люди жили в этих лесах рядом со всякими зверями, сами еще мало чем отличавшиеся от зверей. Пропитание себе они добывали охотой. Потом люди научились добывать огонь, научились огнем выжигать леса и на этом месте сеять хлебные зерна. Землю они взрыхляли обыкновенной палкой, а урожай поедали в зернах, потому что молоть их, хотя бы так, как мы мололи сегодня, люди научились гораздо позже. Прошло еще много-много лет, и главную пищу человеку начинает давать уже не лес, не охота, а земля. И за то, что земля все более надежно кормит его, человек называет ее матушкой, родной матерью, а хлеб — батюшкой…
— Земля — матушка, а хлеб — батюшка, — тихо повторила за мной Любашка.
— А еще про хлеб говорят: насущный — значит, что ни есть необходимый. Только очень, очень трудно достается этот хлеб человеку. Помнишь, ты над бабушкой засмеялась, когда она хлебные крошки собрала на столе и в рот положила?
— Помню.
— Так вот, бабушка твоя не от жадности это сделала. Очень дорого, очень трудно ей всю жизнь хлеб доставался. Потому что пахала она сохой, жала серпом, а молотила цепом — той же палкой, какой мы нынче с вами молотили, только на веревочке. Сейчас вон сколько всяких машин помогают человеку, а он только управляет ими. А ведь управлять машиной не так трудно — это даже вам под силу.
— Я умею на тлактоле, — серьезно сказал Никита.
— На тракторе хорошо работать! — живо, с загоревшимися глазами подхватила Любашка.
— Вырастай поскорее — и пожалуйста. К тому времени машин станет еще больше и управлять ими будет легче. Но и тогда земля для человека все равно останется матушкой, кормилицей, а хлеб — батюшкой.
— Потому что они — самые важные.
— Ну, я вижу, вы все хорошо поняли. А теперь пойдемте в дом. Хлеб наш насущный должен уже испечься.
Когда мы вернулись, булочки и в самом деле были уже вынуты, и мы сели пить чай с ними. Всего их было четыре — каждому по одной.
Прямо сказать, на вид наши булки были не очень-то взрачные: и не такие белые, как московские, и не такие пышные и подрумяненные. Все это так. Но Любашка, едва откусив, уже заявила, что никогда еще не едала таких вкусных булок, и мы дружно согласились с ней.
— А нашим помощникам тоже надо дать отведать, — догадалась Любашка. — Они старались.
Каждый из нас дал но кусочку Кутенку, Рыжику и Чудаку — они этого вполне заслужили.
— Ну, теперь-то ты будешь знать, где и как растут булки?
— Да, теперь я все знаю, — серьезно ответила Любашка. — Поле, лес, а за ним — опять поле. Земля — матушка… Я много узнала за лето!
На сей раз дочка не хвастала. Ведь она была в том возрасте, когда человек, еще не зная почти ничего, уверен, что знает все. Это потом только, узнав многое, человек начинает понимать, как мало он знает…
Пока мы пили чай, прошел слепой, сквозь солнце, дождь, и умытые им деревья и травы и все кругом теперь ярко, сочно блестело. И над всем этим чистым, сияющим миром — огромная, в полнеба, стояла радуга. Один конец чудесной семицветной дуги тонул далеко-далеко за лесами, другой опустился в голубую излучину Истры.
— Вот бы добежать! — У Любашки даже голос дрогнул и прервался от восторга перед увиденным.
— Это очень далеко.
— Что ты! Совсем рядом… Никита, побежали!
Не отводя глаз от неба, они схватились за руки и побежали.
Я не стал их отговаривать, потому что и сам в детстве бегал за радугой. Правда, мне так ни разу и не удалось добежать, радуга всегда оказывалась дальше, чем я думал. Но это мне не удалось, а им-то, может, и удастся…
Любашка с Никитой бежали по мокрой траве, а высоко в небе над ними семицветными воротами в чудесный мир сияла радуга.