Я не знаю, хорошо это или плохо, но наше детство было, как бы сказать, куда более взрослым, чем детство нынешних, особенно городских ребятишек.

…Ясно помню, как ездил в ночное.

Кто-нибудь из старших братьев выводит со двора лошадь, а то и прямо, только что приехав с поля, выпрягает ее, берет меня под мышки и сажает верхом. Нет поблизости старших — подвожу Рыжка к телеге или к завалинке и вскарабкиваюсь на него самостоятельно.

Ну, это — дома, вечером, когда в ночное ехать. А как утром, обратно? В лугах, за селом, где мы ношничали, разве что кочки местами попадались, за что луг и звался Кочкарем. Но с кочки на лошадь не залезешь. Приходилось пускаться на хитрости. Сунет тебе за пазуху с вечера мать краюху круто посоленного хлеба, так ты от нее кусочек приберегаешь до утра. А утром подманишь Рыжка, дашь ему понюхать хлеб, а потом кладешь его на траву: вот, мол, бери. Ну, Рыжко, конечно, наклоняет голову до земли — как-никак, а хлеба-то ему не часто перепадало, — а ты тем временем — раз! и ему верхом на голову. А уж там по шее, за гриву цепляясь, и до холки доберешься…

Я нарочно не сказал сразу, сколько мне было, когда я начал ездить в ночное. А было мне всего шесть лет. То есть сейчас бы я ходил в так называемых дошколятах, а живи в городе — попросту водили бы меня в детский сад. Да нынче и в школу какой-нибудь Федя или Эдя пойдет — первое время их бабушки с дедушками за ручку водят, хотя до той школы, может, и всего-то двести шагов.

В семь лет я уже умел боронить, а в десять — пахал. У меня и по сей день хорошо виден на правой ноге памятный шрам тех лет: заносил на повороте тяжелую для детских рук косулю, дернул изо всех сил на себя — острая пятка ее и вонзилась в босую ступню…

Ну, да я не об этом.

Хоть детство наше и было суровым, хоть и довольно рано мы начинали посильно помогать и дома и на поле старшим — все равно и в семь и в десять лет мы, разумеется, оставались все теми же детьми. И нам точно так же, как и нынешним ребятишкам, хотелось играть в свои нехитрые игры, летом торчать на речке, а зимой кататься с гор на лыжах или на санках.

И вот когда я уж очень забегаюсь, заиграюсь со своими дружками, так заиграюсь, что позабуду о своих взрослых обязанностях, — мать увидит и с укоризной скажет:

— Ну что ты, как маленький…

Или по-другому:

— Чай, ты не маленький…

Сейчас я, конечно, уже не могу припомнить, когда я услышал эти слова от матери впервые: может, в десять лет, а может, и раньше.

Но помню, как-то играли мы в лапту с ребятишками и так заигрались, что забыл я про огород, который мать наказывала полить. Пришла она с поля, увидела, что огород все еще не политый, а я как угорелый ношусь по улице с лаптой.

И надо же так случиться, что играл я в тот раз с мальчишками, которые были хоть и совсем не намного — кто на год, а кто и того меньше — моложе Меня.

Мать покачала головой и сердито так:

— Большой уж осел, а связался с маленькими.

«Большому ослу» — это я хорошо помню — шел одиннадцатый год…

Надо сказать, что «осел» у нас не был словом ругательным. Без прилагательного оно даже почти и не употреблялось. Просто, когда хотели подчеркнуть явное несоответствие между твоим уже вполне серьезным возрастом и детским, совсем несерьезным занятием, за каким тебя заставали, — словечко это было как раз кстати: большой уж осел, а…

Легко представить, как выговаривала мне мать, заставая меня за той же лаптой или попом-погонялой, когда мне стало уже четырнадцать-пятнадцать лет. К тому времени старшие братья уже разъехались, я остался единственным мужиком в семье и ее чуть ли не главным кормильцем, и мне вроде бы и в самом деле были уже не к лицу всякие детские забавы.

А откровенно признаться, мне и в шестнадцать все еще хотелось поиграть и в лапту — особенно ранней весной, на первых проталинах! — и в курючки, как называются у нас прятки, и в того же попа-погонялу. Потому что, даже став и вполне совершеннолетними, мы, в сущности, продолжаем еще очень долго оставаться детьми. Другое дело, что мы как бы стесняемся своей детскости и торопимся поскорее повзрослеть. И вслед за взрослыми уже сами себе начинаем внушать, что мы — не маленькие…

И никто не знает, где он, этот рубеж, где эта черта, которые отделяют наше детство от остальной жизни.

А и есть ли она, эта черта?

Теперь я вижу, как торопится повзрослеть моя дочка. Вижу, как из нее заметно уходит и уходит детскость, и жалею об этом. Как бы хотелось, чтобы дети подольше оставались детьми!

Как-то приходит дочка из школы. Пообедала и села за уроки. Пятый класс, уроков задают много. Так вот сидит она, делает уроки. И понадобилась ей то ли линейка, то ли еще какая вещь. Гляжу, встала она от стола, подошла к шкафчику, где у нее лежат краски, кисти, пластилин и всякая подобная всячина. Присела она перед тем шкафом на корточки, взяла из него линейку с угольником, но закрывать дверцу не торопится.

А надо сказать, что в шкафчике среди всяких школьных принадлежностей хранились у дочки еще и ее самые любимые куклы: коричневый, с желтой бабочкой на шее, Мишка, серенький пушистый Зайка, голубоглазая, в модном гипюровом платье, Катька… Дочка оглянулась на диван, на котором я лежал. Я сделал вид, что задремал. Тогда она отложила в сторону линейку с угольником, села тут же, перед шкафчиком, на пол и стала играть в куклы. Озабоченность сразу же сошла с ее лица, оно словно бы осветилось каким-то уже забытым, а вот теперь снова вспыхнувшим внутренним светом и выражало в ту минуту самое полное счастье. Такой дочку я не видел уже очень давно. И мне почему-то стало заодно и радостно до слез, и грустно. Как знать — может, такой я ее больше уже никогда и не увижу…

Через какое-то время в комнату вошла мать и, застав свою взрослую дочь за таким детским занятием, конечно же не удержалась, чтобы не сказать:

— Ну вот, нашла занятие! Чай, ты уж не маленькая.

Сказано это было не сердито, скорее даже ласково, ну разве что с чуть заметным шутливым укором. Мать совсем не собиралась огорчить или, тем более, обидеть дочку. И я даже думаю, что и дочка на нее не обиделась. Но сияющее лицо ее постепенно потухло, и из ребенка она опять превратилась во взрослую, обремененную всяческими заботами ученицу пятого класса.

Ученицей я ее вижу и по сей день, а вот той, маленькой, с младенческими сияющими глазами, больше не приходилось…

А вспомнить, и сам сколько раз ей подобное говаривал, сколько раз — вовсе и не задумываясь над этим — торопил ее поскорее взрослеть.

Потому-то, наверное, я не очень удивился, услышав вчера разговор дочери с матерью, когда та собирала ее в школу (теперь дочка уже в седьмом классе).

— Нынче холодно, — сказала мать. — Пожалуй, надень шапочку.

— Это какую, уж не с помпоном ли? — спросила дочь и иронично так, свысока фыркнула. — Детский сад! Чай, я уже не маленькая… Ты бы вон косыночку мне с Эйфелевой башней, как у Наташки, купила…

Легко понять мою мать: отца у нас не стало очень рано, и ей хотелось, чтобы мы как можно скорее взрослели и становились помощниками.

Но мы-то зачем торопим своих детей, хоть и очень хорошо знаем, что все самое светлое в нашей жизни так или иначе связано с нашим детством?

Но, видно, уж так устроен человек: в детстве мы торопимся стать большими, торопимся поскорее расстаться с детством, а потом всю свою взрослую жизнь жалеем, что детство наше было таким коротким, таким мимолетным и что в него уже невозможно вернуться. Никогда.