В Подмосковье хозяйничал май. Березовые рощи распарились под незакатным весенним солнышком, пили из глубин земли первые сладкие соки. С тихим звоном лопались на ивняке, боярышне и черемухе переполненные влагой почки. Воздух густо настоялся тополиной клейковиной и пересохшими травами. Изредка по ночам перламутровой россыпью покрывались сады, предвещая хорошую погоду.

Уходила на запад война. Просчитавшиеся завоеватели откатывались огромной серой армадой поближе к родным местам, оставляя на полях сражений сотни тысяч убитых, знамена и собранную со всей Европы технику.

Сержант Павел Крутояров, высокий черноволосый парень, выписался из госпиталя, когда на фронтах резко обозначился перелом. Советская Армия получила не только новое снаряжение и оборудование, но и новое пополнение солдат, прошедших отменную выучку в полковых школах, запасных полках и военных училищах.

Весной сорок третьего под Москвой формировались воздушно-десантные бригады. Командный состав — офицеры и сержанты, испытавшие начальный период войны, рядовые — курсанты военных училищ и других учебных подразделений.

Несколько эшелонов автоматчиков, пулеметчиков, саперов прибыло из Уральского военного округа.

Павел проходил отборочную комиссию, в состав которой были включены бригадный военврач — майор медицинской службы, два представителя командования воздушно-десантных войск и вновь назначенный командир первого гвардейского батальона, гвардии майор Родион Павлович Беркут, единственный из всей комиссии, кого сержант знал лично, с кем пришлось ему вместе отступать от западной границы, участвовать в тяжелых оборонительных боях.

Вместе с Беркутом были они в госпитале. Павел приходил к нему в палату, оставляя у входа костылек, и Беркут, приподымаясь с постели, жал ему руку.

— Как здоровье, сержант?

— На войну хватит. Нога почти зажила, а пулю из легких врачиха вынимать боится… Говорит, что люди с пулями до сотни лет живут.

Они подолгу вспоминали подробности того трагически закончившегося боя, в котором получили тяжелые ранения.

Маленький красноармейский отряд (остатки полка) окопался у обочины, на опушке соснового леса. Подразделения бокового охранения немцев наткнулись на отряд и, попав под огонь единственного в отряде «Максима», побежали… И вот тут-то по окопам ударили просочившиеся в тыл вражеские десантники. Снаряды и мины рвались почти рядом. Это был истинно кромешный ад.

В памяти остались двое истекавших кровью бойцов из батареи. Они лежали рядом в песчаном окопе, как в могиле. И еще Павел помнил, как осел под пулеметной очередью Беркут, как застонали и упали наземь раненые кони.

А потом в фашистских порядках громыхнул неимоверной силы взрыв. Партизаны спасли маленькую горстку бойцов, предводительствуемых Беркутом.

— Письма-то от родных получаешь? — уходил от воспоминаний Беркут.

— Пишет тетка, остальных дома никого нет.

— О чем?

И начинались обыденные, невоенные разговоры: какая наступит после войны жизнь, кто, где будет работать и что бы надо еще сделать, чтобы навести порядок… Лишь после того, как в палате появлялась сестра с градусниками, госпитальные будни и далекие-далекие бои опять делались близкими. Нет, война была еще реальностью, надо было готовиться к атакам, к штурму огневых точек, к форсированию рек, к дальним парашютным десантам. Предстояло отвоевывать все потерянное ценою большой крови.

И тогда Павел просил:

— Помогите, Родион Павлович, после госпиталя с вами в одну часть угадать.

— Ладно. Попробую. — Беркут укладывался в постель и подавал Павлу руку.

На комиссии вышла неурядица. Врач, разглядывая едва затянувшуюся рану на правом бедре Крутоярова, заявил:

— Не годен. Ходить еще не научился, а в десантники лезешь. С печки на полати тебе прыгать, а не с парашютом!

— Так мягкие ткани же!

— Ну и что?

— А вот смотрите! — Павел развел руки, крутнулся на одной ноге и пошел вприсядку.

По Исети, по реке, Полотенце тянется. Стара милка не приходит, Новая — не глянется!

— Хотите на руках пройдусь?

Комиссия смеялась. Беркут, вздыбливая черную бороду, сказал Павлу:

— Ну, Крутояров, и везучий же ты, братец!

— Сам не повезешь, товарищ гвардии майор, так никто же не повезет!

— Давай в первую роту, в первый взвод. Командиром. Офицеров у нас не хватает. А тебе старшего сержанта присвоили. Пойдет?

— Так точно!

Врач хмуро молчал.

Здесь, в первом десантном батальоне, и встретил Павел своих земляков: командира роты Федора Левчука, сержанта Сергея Лебедева, назначенного командиром отделения во взвод Крутоярова, старшину Петра Завьялова и санинструктора Людмилу Долинскую. Земляк на войне — брат кровный. Все поймет, обо всем подумает. Слово какое скажет — понятно. Павел обнял Завьялова, прикоснулся к его тщательно выбритым щекам, спросил:

— Как ты, Петруша?

— Так. Ранило под Ярцевом в плечо, а тут фрицы… Шатуном прошатался по лесу две ночи. Кровью истекал… Сначала они жарили из всех пушек, а потом наши принялись кромсать… Тошно. На третий день санитары подобрали, в лесу. По госпиталям возили, аж до самой Тюмени. Подлечился — и в запасной полк… Звание старшины присвоили, и вот, видишь, в эти самые десантники попал.

Тихими вечерами они уходили в непотерявшую довоенной прелести березовую рощу и не могли наговориться. Все вспомнили. И какие в районном Доме культуры танцы танцевали, и как самый модный в селе парень, продавец Аркашка, кашне подвязывал, и какие вкусные были в районной столовке раки с пивом… Убегали мыслями домой, в родимое Зауралье. Сторонились говорить только о тягостном и горьком. Лишь однажды гвардии лейтенант Левчук нарушил этот молчаливый обет. Рассказал, как саднит у него на душе: за две недели до начала войны уехала в отпуск на Украину молодая жинка Левчука с дочкой Татьянкой. И пропали без вести. Искал, запросы посылал — безрезультатно.

— Попали, наверное, под немецкий сапог… Горе! — Он чиркал пальцем по черным излучинам, опоясавшим рот.

Это было только один раз. Больше Левчук ни словом, ни жестом, ни намеком не напоминал землякам о случившемся: у каждого своей беды было немало, к чему прибавлять еще и чужую. Не хотел командир показать своей слабости, старался быть оптимистичным, уверенным, не сраженным. Потому-то, наверное, узнав о том, что Павлу исполняется двадцать три, он, поглаживая шелковые усы, сказал:

— Дюже гарно получится, хлопчик, коли добуду я к вечеру поллитровку да мы с тобой и выпьемо.

— Не знаю. Не пробовал отродясь!

— Попробуешь.

Обычная текла жизнь в десантной бригаде. Шли тренировочные прыжки. Прыгали с гондолы, с четырехсот метров. Ветер таскал неумело приземлявшихся по покрасневшей от жаркого солнца траве. Потянув стропы, они гасили купола парашютов, бежали на командный пункт к комбату Беркуту.

— Товарищ гвардии майор! Ефрейтор Петров совершил пятый ознакомительный прыжок!

Майор сидел на груде парашютов, прячась в тени большого рябинового куста, придирался к десантникам:

— Как совершен прыжок?

— Хорошо, товарищ гвардии майор!

— Видел я, как ты носом землю пахал.

— Так точно!

И тут Беркут выходил из себя:

— Что «так точно»? Что «так точно»? Десантник ты или черт знает что такое? — кричал он.

Крутояров и Завьялов прыгнули с гондолы по пятому разу на «отлично», и Беркут был доволен. Он, как всегда, жал Павлу руку, а старшину похлопывал по плечу, приговаривал:

— Не в каптерке тебе сидеть, старшина, а по тылам немецким гулять!

Петр Завьялов действительно был дельным старшиной. В минуты отдыха он мог развлечь, в минуты опасности — помочь. К тому же в любое время умел достать из продуктов, что душа пожелает. И на бригадных складах, и в штабных столовых, и в городской торговле — везде у него были «ниточки с иголочками». «Дайте только приказ, и мы с нового году свежу клубнику есть будем!»

Ранение у старшины было нелегкое. На красную рану, затянутую молоденькой кожицей, боязно было даже смотреть, но кость осталась целой, и Завьялов, как и Павел, радовался: «Были бы кости, а мясо нарастет!»

Вечером батальон Беркута закончил прыжки, и над полигоном заклубилась туча. Весело ударил гром. Набирающие цвет ромашки, росшие по обочинам дороги, вздрогнули обрадованно. А гром, будто сконфузившись, на мгновенье смолк, но тут же, решив, что робеть нет причин, раскатился с новой силой. Такой уж он озорной и веселый первый майский гром! Туча протянула серебряную пряжу к гондоле; и когда гондолу посадили на грузовик, по ее горбине застучали первые крупные капли, будто посыпали на спину дирижабля белый сухой горох.

Павел шел впереди взвода и смотрел на цветы. Они мотались под дождем радостно и завороженно. Нераскрывшиеся еще совсем головки тянулись безудержу вверх, а дождины молотили по ним, и, казалось, что цветы смеются.

В далекий край товарищ улетает, Родные ветры вслед за ним летят. Любимый город в синей дымке тает, Знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд…

Дождь прошумел быстро. Засверкало над бором солнце. И все стало привычным. Будто не было никакой войны: ни мучительного отступления от самых границ, ни стыда перед остававшимися под немцем городами и деревнями. Просто собрались парни, идут после выпускного вечера по примолкшим улицам родного села и наутро не услышат никаких военных команд. И кто-то прикроет ноги стеганым одеялом и тихонечко откроет форточку. И спать можно будет долго. И воробьи в сиреневом палисаднике, под окнами родного дома, разговаривать станут негромко, а мирные позывные столицы — «Широка страна моя родная» — зазвучат в утренней свежести, как гимн детства…

Но это пока смотришь на счастливые после короткого дождика ромашки. Окинь взором окрестность: каждый дом — крепость, по углам — зенитки, каждый мост — гарнизон, в лесах — аэродромы, полигоны. Войска. Все приведено в готовность номер один. Но все пока что укрыто, неведомо противнику и хранит в себе неизведанную силу.

* * *

Перед отбоем лейтенант Левчук позвал Павла в старшинскую каптерку. Усадил на груду солдатских рукавиц-однопалок, неведомо для какой надобности запасенных рачительным Завьяловым, и, приложив палец к пушистым усам, прошептал:

— Товарищ гвардии старший сержант, на твои именины прибудет наша достоуважаемая землячка Людочка Долинская.

Павел вспыхнул, и от Левчука это не ускользнуло.

Стараясь не замечать смущения младшего своего товарища, Левчук начал рыться в столе.

— Знаю, — миролюбиво заговорил он, — сохнешь. Но запомни, Павел, дивчина — она, как тень: ты за ней — она от тебя, ты от нее — она за тобой. В добрую пору при твоем положении надо бы медовуху варить да сватов засылать… Любовь… Никакие золотые горы не надо, была бы только любовь… Ну, а сейчас, что поделаешь? Не то времечко!

— Хватит, товарищ гвардии лейтенант!

Когда Павел думал о Людмиле, в его сердце всплывал задернутый белой дымкой родной зауральский городишко Далматово, известный с древних времен монастырем и многолюдными торжищами. Жаркое лето калилось в церковных монастырских маковках, душистыми травами в дни сенокоса пахли улицы… Гудела летняя Далматовская ярмарка, и Павел шагал вместе с отцом, Николаем Васильевичем Крутояровым, по кривым улицам на базарную площадь, сосал сладкого «петушка», отдающего сосной и свеклой.

Отец был высок и щеголеват. Руки у него корявые, как терка, рубашка синяя, просторная, вышитая желтыми птичками крестом по подолу и вороту. Отец ходил по рядам, приценивался к новеньким сапогам-бутыльцам и, как и обычно, выпив в частной столовой стакан «протфельного», как он сам говорил, начинал баловаться с нэпманами. «Это — контра, — говорил отец. — И хотя товарищ Ленин пока что дал ей свободу, но он и укорот тоже сыщет!» Отец подходил к лавке, около которой стояли приваленные к стене жернова «малой руки» для мельниц-ветрянок и говорил продавцу-приказчику:

— Хочешь, я у тебя сейчас жернов украду?

Силенка у отца — на всю округу. Это знали, а потому торговец пугался:

— Укради, Миколай Васильевич. Не жалко. Да только кто его мне обратно принесет, эку тягость. Нанимать придется.

— Принесу. Будь спокоен, — сулился отец. — А если не принесу, значит, про тебя кое-что знаю.

Собиралась толпа, и отец, легко подняв жернов, относил его к соседней лавке, приваливал выход. Приказчики то ругали его, то умоляли:

— Миколай Васильевич! Ну будь добрый, убери эту штуковину обратно. Нам робить надо-с!

Отец смеялся и уступал:

— Ладно, валяйте, капиталисты недобитые, обсчитывайте публику! Недолго вам осталось!

Потом возвращались домой. Единственный на дворе конь Игренько с волнистой, свисающей почти до самой земли гривой, приветствовал их громким ржанием. Игренько любил отца и Павлика и всякий раз, встречая, радостно подавал голос.

В тридцатом году они переехали в Чистоозерский район. Отец после окончания шоферских курсов работал в совхозе. Цвела под окошками черемуха. Жужжали пчелы. Шумел на большущем озере ребячий хоровод… Они были друзьями — Людмилка, Павел и отец. Жили в большом двухэтажном деревянном доме, в районном поселке. Ранними утрами Людмилка, маленькая льняноволосая красавица с голубыми глазенками, залезала в кабину крутояровского «АМО», бралась за гладкий руль, давила на сигнал.

— Мальчишки-и-и! — кричала из кабины. — Толкайте! С буксира все равно заведется!

Николай Васильевич наблюдал за Людмилкой из распахнутых створок, посмеивался в ус.

— Ну и ушлая! А вот и не заведется. Ключик-то у меня!

Людмилка беспрекословно соглашалась: раз Николай Васильевич говорит, что не завести — точно не завести. Он обманывать не станет.

Часто Людмилка и Павел ездили с Николаем Васильевичем на поля, где стрекотали машины-лобогрейки и глотала снопы жадной пастью красная молотилка. Взрослые парни и девушки бросали зерно железными ведрами и плицами в кузов машины, дети барахтались в нем, смеялись. А потом машина катила по степи к складам.

Вместе любили они и груздовать.

В тот полдень окатной дождь прошумел над пашнями, наполнив мутной водой заросшие лопухами канавы. Дорога раскисла. Отец возвращался с поля один. Из-под колес летели черные ошметья грязи. Вот и Чистоозерка. Направо — тесовый забор, налево — овраг, пятидесятиметровая пропасть. Спускаясь под уклон, Николай увидел, как мелькнула через дорогу маленькая фигурка сына, за ним, с лукошком в одной руке и башмаками в другой, бежала Людмилка. На середине дороги девочка упала, рассыпав грибы. Отец давил тормоз, но, несмотря на мертво зажатые колеса, машина скользила под уклон, на Людмилку. И отец повернул налево.

Не стало отца — самого сильного во всем Чистоозерском районе человека. Оказался Павлик Крутояров круглым сиротой: мать его умерла от повального тифа, ходившего в Зауралье давно. Мальчик не помнил матери, но был потрясен смертью отца. Кричал в сердцах на маленькую свою соседку:

— Из-за тебя мой папка жизни решился!

И она стояла перед ним виноватая, и слезы, большие светлые картечинки, бежали одна за другой по румяным щекам.

И не однажды дядя Павла, родной брат отца, Увар Васильевич, урезонивал племянника:

— Не из-за Людмилки, а из-за того, что людей любил шибко!

В последнюю предвоенную осень их, уже старшеклассников, послали работать на уборку… Занимались от холодных рос осины, золотился березовый лист, боязливые пленицы — верные признаки ядреного бабьего лета — плавали в воздухе. Устилал проселки листопад.

Возили зерно от комбайна к току. Павел нагружал брички. Людмилка правила лошадью. По дороге обычно молчали. Слушали знакомое покряхтывание колес, оставлявших за собой гладкие, как солдатские ремни, следья. Однажды Павел начал петь:

Облака, облака, пролетаете Над родною моей стороной, Край родимый мой оставляете И любовь мою рядом со мной!

Петляла между колками дорога. Уплывали к югу косяки журавлей. Падали листья. Она отдала ему вожжи, легко спрыгнула на обочину и пошла в лес. Павел остановил лошадь. Она вернулась скоро. В руке был маленький цветок.

— Вот, возьми. Колокольчик.

— Зачем?

— Скоро в армию уйдешь. Чтобы помнил.

Людмилкин подарок Павел засушил в блокнотике и берег пуще глаза. Прощались они, как и все другие в то время: «До свиданья». — «До свидания». И все. Только высохший цветок увез Павел с собою.

В десантной бригаде Людмилка появилась позже других.

— Здравствуй! — обрадовался ей Павел. — Колокольчик-то все жил у меня в книжке. А потом ранили — потерял.

Она обняла его и заплакала совсем по-бабьи, тихо и безысходно, но тут же, испугавшись своей слабости, высушила платком глаза.

— Тот самый колокольчик?

— Тот.

Поднялась в душе Крутоярова нежность, а вместе с ней — смятение. Одна девчонка на целый батальон! Как она могла решиться на такое? Павел постоянно, но неумело искал встреч с ней. И, встречаясь, Людмилка улавливала в его голосе, во взгляде возмужавшую твердость. Это все было дорого Людмилке, и сердце ее радовалось.

Людмилка, а точнее санинструктор первой роты, гвардии сержант Людмила Долинская, пришла в старшинский «кабинет» веселая, сияющая. Белые локоны вылились из-под пилотки, глаза лучились, и во всем ее облике было столько простоты и женственности, что мужчинам показалось, будто они у себя на родине, на тихой улице с палисадниками, забранными тыном. Будто тенькал кто-то ведрами у озера и плескалась из них мягкая вода, прикрытая капустными листьями.

— А где же наш товарищ старшина и где Сережа? — осведомилась она.

Левчук усмехнулся:

— Осмелюсь доложить, доктор, что они исправно несут службу: Завьялов — помощник дежурного по батальону, а Сергей во внешнем наряде. Так что ждать мы их не будем…

Левчук не успел закончить свой доклад, дверь каптерки распахнулась (сразу чувствовалось: хозяин пришел), и Завьялов, предстал перед собравшимися, серьезный и важный. Красная повязка на рукаве, и противогаз, и ремень с портупеей — все выглядело, как с иголочки.

— Присаживайся!

— Вы смеетесь? Я ведь помдеж по батальону.

— Ну, раз помдеж, то дуй отсюда, а мы трошки примем за «новорожденного».

— Валяйте. Только, чтобы было все в порядке.

— А как же, товарищ гвардии старшина! — Левчук начинал злиться. — А как же! Наказ твой выполним. Была бы ладанка или иконка какая, навроде талисмана, мы бы твои слова на тыльную сторону наклеили в письменном виде.

— Не шутите, Федор Леонтьевич, я же для порядку.

— Ладно. Иди!

Когда Завьялов ушел, Павел признался ротному:

— Не узнаю в последнее время старшину.

— И я тоже, — согласился Левчук. — Глаза прячет и завирается, по-моему, чересчур.

— Надо закрыться на задвижку, — предложила Людмилка.

— Нет. Ни в коем случае. Не бойтесь.

Левчук застелил стол газетой, поставил на нее фляжку со спиртом, нарезал хлеб. Людмилка раскупорила банку консервов.

— Ну, товарищ Крутояров, давай за твои именины… Конечно, на столе у нас не густо. Но вот разочтемся с «гостями», тогда уж все по порядку справлять будем… И Полина моя, и Танюша, может быть, с нами за одно застолье сядут.

Людмилка опустила кружку. Павел залпом осушил свою и закашлялся. Дверь вновь приоткрылась, и старшина показался в притворе.

— Я ведь не в приказной форме, товарищ гвардии лейтенант, а так, — сказал он и прикрыл каптерку.

Все переглянулись.

— Лезет, как голодный комар, — подался к дверям Павел, но Левчук остановил его:

— Прекрати, Крутояров… Не обращай внимания!

Левчук кольцами пускал дым, усы его обвисли. Он глядел в сторону, чтобы никто не заметил, как наливаются и краснеют у него веки. Все знали горе лейтенанта Левчука. Все его понимали. Но Левчук не хотел принимать сочувствия сослуживцев. Считал, что откровенные излияния и жалостливость могут расслабить людей и вредить делу. И сейчас в этой мальчишеской назойливости старшины он уловил что-то недоброе, слащавое.

* * *

На другой день батальон почти до вечера томился на аэродроме. Когда подошла очередь для прыжков, покрепчал ветер. Почувствовалось это в самолете: от аэродрома до места высадки десять минут лету — «болтанка» страшная. Наконец, сигналы: «пи-пи-пи». Павел прыгнул первым. Осмотрелся, поправил подвесную систему, начал готовиться к приземлению. Но парашют тащило почти параллельно земле. Тянул на себя стропы, тряс их ожесточенно… Вот под ногами перелесок. Уложены штабелем бревна… Удара Павел не помнит. Только голубые Людмилкины глаза. Они возникли будто из темноты.

— Второй день, Паша, — шептала она.

— Второй?

— Тише, не говори, тебе нельзя.

— Можно, — Павел пытался улыбнуться, ощупывал голову. Она была забинтована и казалась огромной.

— Что со мной?

— Ушибся. Ты помнишь бревна? Парашют перехлестнуло.

— Ничего. Не горюй, — сказал сидевший тут же Сергей Лебедев. — Не такое бывало!

Этот спокойный голос Сергея и напугал Павла. Павел знал, что после серьезных травм бригадная санчасть без излишних проволочек устраивает десантникам медицинские комиссии, и многих после этого отчисляют в другие части, иногда даже и нестроевиками. Конечно, служба десантная — не шоколад. Но сейчас она для сержанта казалась самою лучшею. Павел и представить не мог себя без своей роты, без ребят, дружных, настырных. Десантники! Воздушная пехота. Это легенда! Не царица полей, а богиня! Бригадная комиссия неумолима и беспощадна. Это Павел знал еще по отборочной. Беркут! Только он мог заступиться.

Письмо командиру батальона гвардии майору Беркуту

«Товарищ гвардии майор! Перед последними прыжками я получил из дому весть: дядя Увар Васильевич — на фронте, двоюродный брат Лева умер в госпитале. Осталась одна тетка, Авдотья Еремеевна. Она работает в колхозе денно и нощно. Спрашивает меня, как я служу и как мое здоровье? Я что-то должен ей ответить. Вы знаете, товарищ гвардии майор, что тетя и дядя у меня — простые люди. Отец тоже был обыкновенным рабочим, шофером, но рано погиб. А мать я совсем не помню. Тетка Авдотья всегда была для меня как мать. Она вырастила нас с Левой на равных, а потому, когда нас отправляли в армию, наказывала одинаково: «Идете в драку — не жалейте волос!»

На последних прыжках со мной вышло несчастье. Вы скажете, что «от случайностей никто не гарантирован». Это правильно. Но я боюсь другого: комиссия может отстранить меня от прыжков или отчислить из части вообще. Это, товарищ гвардии майор, для меня самое худшее. А ушибся я не сильно. Хожу по палате, и все со мной в порядке. Но батальонный врач считает, что надо все-таки комиссию. Это значит — могут отчислить. За что? И что скажут люди? В тылу покалечился, трус?

Товарищ гвардии майор! Вы — большевик, вы поймете меня…»

Ходить по палате Павел пока не мог. Он не закончил своего послания, не сказал главного: уйти из части — потерять Людмилку. Это было непереносимо. Сознание покидало его.

…Шли по горящим камням, вздымая снопы минных разрывов, танки. Лука, герой горьковского «дна», присел на кровать, начал гладить его по голове и приговаривать: «Кто кому чего хорошего не сделал, тот и плохо поступил». — «Ты это к чему?» — «К тому, милый, что придется тебе попрощаться с воздушной бригадой. Но ты не противься. Шагай помаленьку. Оно и легче станет». — «Значит, не противиться?» — «Угу». — «Послушай, дедушка, тебя когда-нибудь по-настоящему били?» — «А как же? Били… Да ты не ерепенься. Жить надо ровно, постромки не рвать. Вот тогда и благополучие на земле будет. Все — люди. И все, концы в концах, прозревают. Понял?» — «А фашисты?» — «Что фашисты? И фашистов, паря, способнее всего человеками называть». — «Ну и гад же ты, дедушка, — обозлился Павел. — Если бы не воинская дисциплина, я бы тебе за такие слова…» Лука испугался и начал кланяться. Павлу это надоело. «Катись отсюда!» — выругался он, и Лука исчез.

Павел попытался подняться, застонал.

— Тише, Павлик, тише, — он всегда тут, с ним рядом, голос Людмилки. — На, выпей водички!

Павел открыл глаза. Людмилка продолжала:

— Приходил Беркут вместе с доктором, когда ты спал.

— Письмо мое?

— Взял с собой. Сложил вчетверо и в планшет.

— Читал?

— Читал. И доктор тоже. А потом майор сказал: «Хорошие у нас парни».

Людмилка за эти дни осунулась, похудела. Огромные глаза ее стали усталыми и взрослыми.

Ни Людмилка, ни Павел Крутояров, конечно, не понимали, что в отношениях поколений бывают такие периоды, когда дети очень быстро взрослеют, а отцы продолжают оставаться молодыми. В такое время они становятся сверстниками. Только старшие, как бы инстинктивно, охраняют и защищают младших. Происходит это естественно, ненавязчиво.

Беркут был внимателен к своим сослуживцам, берег молодых, как сознающий ответственность за судьбы поколения.

* * *

Молодость есть молодость. Шрам затянуло быстро, температура спала. Надев десантную форму, он расхаживал по палате, чувствуя, как наливается здоровьем тело. Ходил на носках, вытягиваясь вверх так, что хрустело в позвоночнике, пробовал ходить на руках, проверяя, как подействует прилив крови к голове.

За этим занятием его застал батальонный врач.

— Тренируешься?

— Да так, немножко.

— Смотри, не поломай тут у нас чего-нибудь.

— Выписывайте поскорее, товарищ гвардии майор.

— Вот приедет главврач бригады — посмотрим…

— А комиссии не будет?

— Нет. Для чего она тебе?

— Она мне ни к чему, — Павел едва не кричал от радости.

Когда врач ушел, в палате появилась Людмилка. Она молча положила на заправленную кровать синий треугольник и молча вышла.

Письмо Людмилы Долинской Павлу
Л. Д.»

«Я не могу не сказать тебе об этом, хотя говорить не время. И все-таки я думаю, что оставлять на «после войны» нельзя. Всякое может быть.

Когда ты был без памяти, беспрестанно шептал: «Люблю». Это было при Беркуте. А рядом стоял доктор. Доктор наш — чудесный человек. Он не посылал меня в роту, не вызывал на занятия. И все дни я провела возле тебя.

Я о многом подумала, Павел.

Ты даже не знаешь, как я оказалась здесь, рядом с тобой. Не удосужился ни разу спросить, а я ждала, что спросишь… Столько я мытарств перенесла, чтобы так все получилось, знаешь? Когда ты ушел в армию, я сказала девчонкам: «Пойду за ним». Меня подняли на смех. «Подумаешь, любовь, — говорила мама, — девки в твоем возрасте умнее. Вон Лелька Бартовская вышла замуж за военкоматовского офицера. И деньги, и наряды, и муж есть».

Оба мои брата попали на фронт с первых дней войны. Я тоже написала заявление, чтобы отправили в действующую армию. Не приняли. Мама упросила врачей, и они нашли у меня какие-то изъяны в легких. Мама есть мама. Ровно через месяц после этого мы получили похоронку: погиб отец. Сколько я пережила! Работала на хлебопекарне чернорабочей. А есть было нечего. Был только запах хлеба. Некоторые ухитрялись стащить со склада булку-две. А я? Когда и ни в чем не виновата — и то краснею.

Потом бросила все. Попрощалась с мамой, поехала в Свердловск. Вагоны забиты, билеты не продают. А я еще пальцы на ноге ознобила. Приехала в УралВО, начала просить: «Пошлите в военное медицинское училище». — «Обращайтесь в военкомат по месту жительства», — отвечают. «Никуда я больше обращаться не буду. Давайте ваше направление». Лейтенантик, принимавший меня, щурился, ехидничал: «Девушка, перестаньте дурочку корчить». Ну уж тут я разошлась: «Как вы сказали? Как ваша фамилия?» — «А вам зачем?» — «Затем, чтобы сообщить куда следует и рассказать о вашем бездушии и бюрократизме! Как вам не стыдно! Война идет, а вы тут сидите в тылу да еще и над людьми издеваетесь!»

В общем, через три дня я была в училище, в Верещагине, на курсах санинструкторов. А потом получила твой адрес и задумала попасть в вашу часть, к тебе, мой миленький. И к кому только я не обращалась, и что только не выдумывала.

И вот встреча с тобой, счастье мое. Мы с тобой теперь вместе, на всю жизнь, правда? Целую тебя, мой родной.

Ходил Павел Крутояров по палате. Семь шагов — на запад, семь — на восток. Полный покоя и счастливый. Читал, перечитывал дорогое послание.

* * *

В скворечнике, пришитом толстыми гвоздями к старому телеграфному столбу, хлопотала скворчиная семья. Больше всего трудилась скворчиха. Серая, нахохленная (забот полон рот — не до внешности), она приносила прожорливому семейству, необыкновенно быстро взрослеющему, мохнатых желтых гусениц. Скворец, угольно-зеленый красавец, иногда позволял себе вольности. Он садился на тонкую струну телефонного провода, пел песни, передразнивал десантников. Самонадеянный и сильный, он косил бисерный глаз на лазившего по углам рыжего кота, вздергивал клюв и кричал: «Вот черт! Вот черт!» А потом дико, по-хулигански свистел.

Однажды кот добрался до скворечника. Тремя лапами уцепился за его неструганые бока, а четвертой пытался достать скворчат. Скворец сначала ругался на кота, а потом начал звать на помощь. И собрались соседи. Свирепо налетели они на бродячего разбойника и готовы, кажется, были вцепиться в его клочковатую шубу. Не выдержав натиска, кот свалился вниз и захромал к подвалу. Это сражение было решающим. Хозяин скворечника стал еще бесшабашнее, его песни зазвучали еще веселее и суматошнее.

…Шло собрание комсомольского актива первого батальона. В президиуме — командир Родион Беркут. Десантники — на скамейках, на стульях, на полу. Людмилка Долинская, откинув краешек одеяла, присела на чью-то кровать. Доклад комсорга Вани Зашивина о чести и дисциплине, о том, что приходит время отправки на фронт или даже высадки в тыл противника, что надо быть сильным не только физически, но и духовно.

— За истекшие два месяца, — говорил Ваня, — ни один гвардеец не проявил фактов недисциплинированности. И только гвардии старший сержант Крутояров, бывший фронтовик, допустил пьянку, а в результате… Я не буду рассказывать подробности, пусть сам скажет… Он член комсомола… Иди давай, доложи!

В казарме воцарилась тишина. Павел подошел к столу, и голос у него сорвался:

— Простите, товарищи! Гвардейское слово даю: все вышло случайно.

— Случайно? А ты разве не знаешь, что от маленького нарушения до большого преступления — всего один шаг?

— Извините, ребята! И вы, товарищ гвардии майор! — повторил Павел.

— Не водку тебе пить, а простоквашу, — разошелся Ваня. — Не с Людмилкой… а у бабушки…

— Отставить! — Беркут секанул ребром ладони по столу. Стоявший на краю стола колокольчик соскочил на пол, зазвенел. Людмилка закрыла пылающее лицо пилоткой.

— Как тебе не стыдно, Зашивин!

И тут из задних рядов поднялся старшина.

— Учти, если будешь такое про Крутоярова говорить, я тебя лично сам…

— Товарищ гвардии майор, — прервал старшину лейтенант Левчук. — Дайте мне слово!

— Говори, лейтенант.

— Это я во всем виноват, — взволнованно сказал ротный. — В тот день Крутоярову исполнилось двадцать три года. Я поздравил. Потому, что мы земляки. И я его знаю сызмальства, и родню его всю знаю… Он — правильный человек. Верно, ребята?

— Верно! — шумела казарма.

— А Иван Зашивин, он хотя и тоже славный парень, и комсорг наш, но ему придется сейчас же извиниться перед санинструктором Людмилой Долинской… Она у нас одна, и обижать ее мы никому не позволим… Крутоярову, я думаю, давать комсомольское взыскание тоже не следует.

Левчук помолчал, вытер платком лоб и добавил совсем по-простецки:

— Тем более, завтра опять прыжки… Смотрите, какая погода запоказывалась! — Он махнул рукой на горизонт. Весь запад пылал светло-багряным цветом, небо замирало, освещенное последними солнечными лучами. — А то как получается: в санчасти почти полмесяца ночевал, да еще выговор получит… Раз выпил — два раза крякать приходится.

Старшина Завьялов ставил себе в заслугу «спасение» Павла Крутоярова. Гвардии лейтенант Федор Левчук радовался замечательной педагогичности батальонного командира Беркута. Беркут же еще раз проверил на «массе» одного из своих командиров: с ними он собирался высаживаться в тыл врага, характеры их он хотел знать до малой детальки. Он и раньше любил составлять мнение о комсоставе не по официальным характеристикам, а по настроению рядовых, по маленьким, казалось бы, незначительным репликам и даже шуткам. Детали складывались в образ, точный, позволяющий делать безошибочные выводы.

Все были довольны исходом собрания. Терзался только Павел Крутояров. После отбоя, захватив с собой плащ-палатку, он ушел в рощу, лег на отволгшую траву и предался размышлениям о случившемся. Мелькали в глазах лица ребят… Не было в выступлении Вани Зашивина его обычной доброты. Отчего же? Павел готов был понести любое наказание, только чтобы все выходило начистоту. Он боялся быть отчисленным в нестроевики и написал об этом Беркуту. Он боялся клеветы, которая могла взрасти лишь из-за одного промаха: ведь найдутся люди, которые усмотрят в неудачном приземлении нежелание служить. «Отлынивает!» — так и скажут. Весь взвод, кроме командира, приземлился удачно. Почему?

«Десантник должен быть на голову выше солдата из любого другого рода войск. Он должен уметь все. Это самый смелый, дисциплинированный воин, готовый к любым испытаниям», — говорил Беркут. Впрочем, подобное он говорил и не десантникам, а тем, кто вместе с ним уходил от врага, прогрызая вражеские заслоны. Павел не жалел себя, не искал оправданий. «Самый дисциплинированный?» Какое там! Шуточки всякие, выпивка. Людмилка… И тот прыжок!

Он придумывал слова извинений, хотел повиниться перед майором Беркутом, перед лейтенантом Левчуком, старшиной, Людмилкой, Сергеем Лебедевым и Ваней Зашивиным. Он любил их всех. Он не умел объяснять себе свои чувства; они смешивались в сознании в нечто единое, в котором была и Людмилка, и тихий берег в родном селе, и береза, под которой они встречались, и дядя Увар Васильевич, и тетка Авдотья Еремеевна с материнским радушием на лице, появлявшемся в минуты, когда Павел ранними утрами возвращался с рыбалки и садился завтракать! Такое, или похожее, было в жизни каждого. А если было, значит, поймут!

Открытый и сердечный парень комсорг Ваня Зашивин. Еще вчера вечером он играл на баяне и пел песню о четырех Степанах:

Первый был Степан Иваныч, А второй — Степан Степаныч, Третий был Степан Кузьмич, Да еще Степан Лукич.

Ноги его пристукивали, притопывали, руки носились по клавишам, как в вихре. Пилотка чудом держалась на затылке.

Не быстро умел Павел Крутояров находить друзей. Но сержант Иван Зашивин был его другом. Это он просил Павла, уходившего в увольнение в город, передать телеграмму жене. «Так и отбей, — говорил, — люблю тебя и Степку, люблю тебя и Степку. Три раза повтори. Вот адрес: Копейск Челябинской области. Отбей, Паша, потому как я не могу по-иному. Ведь и у тебя любовь к Людмиле не маленькая». — «Но Степки у тебя покамест никакого нет. А вдруг девка родится?» — «Сейчас уж родился! Не девка, Степан. Во сне видел».

А потом письмо Светланы он показывал всему взводу. Обведенная красным карандашом на клетчатом тетрадном листке детская пятерня. «Видите, какая ручища у моего наследника! А?» Иван белозубо смеялся и наигрывал на баяне песню о четырех Степанах.

Он приносил котелки с подрумяненными в духовке сочными котлетами с чесноком в санчасть. «Да сыт я! Чего ты носишь?» — смущался Павел. «Ешь давай! Не форси!» — посмеивался комсорг.

О войне Ваня говорил жестко, ругался: «Фашисту пространство надо, а то не поймет, что нельзя пялить глаз на чужой квас… Ох, и подожжем мы евонные мундиры, аж до самых хлястиков! Попомните меня!»

Как же он мог говорить такое на собрании? И про Людмилку такое сказал? Что с ним произошло? Нет, нет, это не его слова, сторонние.

Павел вздрогнул. Темный силуэт проплыл за деревом.

— Это ты, Павел? Это я, Зашивин Иван.

— Ну?

— Не могу заснуть. Недопонял я что-то в этом деле. Прости.

— Зачем надо было так, принародно поглумиться?

— А ты знаешь, кто посоветовал привести в качестве примера недостойного поведения именно тебя?

— Кто?

— Земляк твой. Старшина Завьялов.

— Не может быть, Ваня. Он же на собрании что крикнул? Разве ты забыл?

— Мне-то какой расчет врать? Виноват я перед тобой. Не сдержался. Чужой совет словил и понес…

Павел успокоился, даже повеселел:

— Черт с ним, со всем этим делом. Давай двинем домой, подъем скоро.

Брезжила утренняя заря. На окраинах маленького подмосковного города пели редкие петухи. Новое утро катилось над миром.

* * *

Наступила зима. Разыгрались в степях, по оврагам и рощам бураны. Начались учебные маневры. НП воздушно-десантной гвардейской бригады расположился на крутом взлобье, поросшем сосняком. В долине дымили оборонительные линии «противника». В двенадцать часов по сигналу красной ракеты открыли огонь минометчики. Потом двинулись друг на друга цепи. На флангах заработали станковые пулеметы. От холостых автоматных очередей звенело в ушах.

И вдруг все стихло. Опустили оружие, забыли о войне — по равнине, почти на одинаковом расстоянии от мнимых противников, заломив рога на спину, бежал лось-горбач, за ним рысила комолая лосиха. Как только стрельба затихла, звери остановились, прядая ушами, осматривались.

— Вот они, красавцы, — защелкал языком старшина. — Сейчас я срежу.

— Тише! — предупреждали его солдаты. — Пусть уйдут.

Никто не заметил, как старшина, пошарив в грудном кармане, загнал в патронник боевой патрон. Громыхнул выстрел. Вспушила у самых ног лося снежный султан пуля. Горбач сделал огромный прыжок и, легко выбрасывая тонкие ноги, рванулся на цепь. Солдаты вжались в снег. Лось подбежал к стыку подразделений, увидел незамкнутый проход и спокойно прошел его. За ним проскочила лосиха. Потом они бежали уже легкой рысцой, не оглядываясь, будто знали, что тут, на взгорье, собрались не враги, а друзья.

На привале после анализа «наступления» Федор Левчук «отесывал» старшину. Разговор шел более чем крепкий.

— В беззащитную скотину стреляешь! — кричал Левчук. — И не совестно?

— Да что она, колхозная, что ли? Щи были бы добрые. Надоела уже похлебка!

— А если бы укокошил кого-нибудь на той стороне? Вот была бы похлебка.

Крепко попало и взводному, Павлу Крутоярову: старшина временно был зачислен в расчеты первого взвода, и Крутояров, как и другие командиры взводов, должен был лично отвечать за расходование боепитания, выделенного на маневры.

— Откуда во взводе взялись боевые патроны? Вы что, под трибунал захотели? — угрожал Левчук.

Павел смущенно отмалчивался. Он, конечно, понимал, как и сам ротный, что старшине ничего не стоило «сэкономить» боевые патроны на стрельбах. Но ответственность есть ответственность.

Именно в этот день Павел впервые и всерьез задумался о метаморфозах, происходящих с ротным старшиной… Случилось так, что старшина, вернувшись из одного гарнизонного наряда, принес старый немецкий фотоаппарат «Кодак», две новеньких опасных бритвы и машинку для стрижки волос — «нолевку». С тех пор в батальоне он стал завзятым фотографом и парикмахером. Но в каждом деле допускал «переборы». Бреет клиенту голову — мыло с лезвия вытирает о его же гимнастерку, сфотографирует кого — обязательно деньги просит на «проявитель-закрепитель». Те, кто посмиренней, молча сносили эти старшинские выходки. Но Павел увидел в этом худое.

— Ты только попробуй хотя бы одну каплю мыла уронить мне на гимнастерку, — говорил Павел, — я тебя заставлю с четвертого этажа без парашюта прыгать.

— Не волнуйся, — отвечал Завьялов. — Тебя как земляка по-культурному побрею.

— Не только меня, но и других, — твердил Павел. И Завьялов соглашался.

После комсомольского актива старшина решил пооткровенничать с Крутояровым.

— Кажется мне, что зол ты на меня за что-то? — спросил. И не увидел, как болезненно искривились губы Крутоярова.

— Когда в миномет две мины затолкнешь — разорвет стволину. Ты в душонке, на мой взгляд, два заряда стал носить…

…Потешался над равниной буран. Окопы, оставленные час назад, затянуло снегом. В сумерках батальон вышел к кухне, на опушку большой белой рощи, полукольцом огибавшей железнодорожную станцию. Здесь ночлег. Спать придется в палатках. В одночасье батальон построил брезентовую деревню в две улицы и четыре переулка.

Перед отбоем, несмотря на усталость, Павел и Людмилка ушли в рощу. Разыскали в глухом месте полуразвалившуюся беседку и, сбросив со скамейки еще не успевший затвердеть причудливой формы снеговик, долго наблюдали, как бегут над голыми вершинами берез дымные облака. Буран кончался.

Павел обнимал Людмилку, припадал к ее маленькому уху и нежным завитушкам, торчавшим из-под шапки. С ним никогда такого не бывало: ловил запах ее волос, слушал ровные стуки сердца.

— Что ты, Пашенька?

— Так, ничего.

— Ну говори же.

Громыхали на станции военные составы.

Вы замечали, что гул проносящихся поездов похож на шум водопадов? Особенно это заметно ночью, на маленьких станциях. Поезд накатывается издалека, и гул его приближается с каждой секундой. Затем он обрушивается, захлебываясь, как падающая вода. Белым потоком сверкают слитые воедино окна вагонов. И когда сигнальные фонари стремглав пролетают прочь, на полустанок облегченно падает тишина, как за высокий берег. Отдаленным всплеском донесется затихающий гул — и безмолвие, до следующего поезда.

Этот вечер для Павла Крутоярова и Людмилы Долинской был сверкающим потоком огней. Людмила прикасалась теплыми пальцами к его лицу, шее, притягивала к себе.

…Шумели березы, как и обычно, как три года назад, как пять, десять и двадцать. Роняли под ноги себе сережки.

Возник из полумрака дежурный по батальону, кашлянул предупредительно. Это был Сергей Лебедев.

— Павлик, тебя комбат кличет.

— Хорошо, Серега. Я сейчас.

Они ушли из беседки в полной уверенности друг в друге, в своих чувствах и будущем. Война? Войны — не вечны. Мир стал злым и холодным не навсегда. Засветятся еще огни Чистоозерки. Ухнут музыканты духового оркестра в районном Доме культуры. И зашепчутся между собой чистоозерские парни и девки. «Пашка Крутояров приехал! И Люська Долинская с ним!» — «Не диво: сызмальства повенчаны!» Никто не осудит. И будет свадьба!

Комбат при свете двенадцативольтовки играл в шахматы с незнакомым капитаном в новенькой форме, с новенькими погонами в голубой окантовке. Капитан был жилист и широкоплеч. Как только Павел откинул брезентовую дверь, комбат осторожно поставил карманную шахматную доску вместе с нетронутыми крошечными фигурками на перевернутый кверху шерстью полушубок.

— Крутояров, вы?

— Так точно, товарищ гвардии майор!

— Садитесь.

Ветер вырвал из рук Павла брезентовую штору, и она сердито захлесталась о наружную стенку палатки. Павел неловко схватил ее обеими руками и притянул к себе. Жилистый капитан встал и пришнуровал брезент.

И опять приспело время выслушать Павлу Крутоярову упреки.

— Не пойму тебя, старший сержант… Там, в окружении, у пушки… ты был другим. А сейчас? Откуда мальчишество? Ты что, мало каши ел?

Незнакомый капитан внимательно и, как показалось Павлу, нагло рассматривал его. И это обожгло до оскорбления.

— Вы знаете, товарищ гвардии майор, сколько я ее съел! Кое-кому такое не понять!

— Пойму, — уловил намек капитан. — Зачем не понять?

— Прекратите грубить, Крутояров… Познакомьтесь-ка лучше с нашим комиссаром, гвардии капитаном Сосниным. Он еще один твой земляк… Ты из Чистоозерки, а он…

— Из Рябиновки, — улыбнулся капитан. — Летом двадцать пять километров, а зимой, когда встанет озеро, — десять. Давай лапу, землячок… Меня зовут Кирилл Сергеевич.

Он подал перевязанную чистым бинтом руку.

— На фронте? — растерялся Павел.

— Под Фастовом.

Беркут потянулся к фляжке с водой и рассыпал шахматы. Обозлился и, закрутив полушубок, чтобы не потерять ни одной фигуры, уже так, как бывало там, в боях при отступлении, сердито спросил:

— Откуда во взводе оказались боевые патроны? Вы отвечаете за боепитание?

— Патроны нашлись у старшины… Он временно был зачислен в штат… Врать не буду… Со стрельбищ, наверное, остались…

— Наверное? А ты, командир взвода, не знал?

— А старшину Завьялова вы хорошо знаете? — капитан будто крапивой ужалил Крутоярова.

— Петра-то? Да вы что, товарищ гвардии капитан? Конечно!

Соснин спокойно раскурил папиросу, отмахнул перевязанной кистью дым от недовольно поморщившегося Беркута, продолжил:

— Я к тому, что на войне все полагается делать всерьез. Тебе с твоими подчиненными, и со старшиной тоже, доведется ходить в бой… Все это надо учитывать. И спрашивать надо сейчас друг с друга по-фронтовому… И верность великая, братец, нужна… Хороших щей не хватает — полбеды, после войны отъедимся, роты недоукомплектованы — тоже полбеды… А вот если верности не хватит — беда.

Крутояров смотрел, как у капитана подрагивает на виске живчик, как каменеют скулы. Он представил Рябиновку, старое зауральское село, растянувшееся вдоль берега. Павел знал многих рябиновских парней, учившихся вместе с ним в Чистоозерской средней школе. По характеру они были смиренными, но отличались необычным упорством и упрямостью. Сколько бы их ни строгало школьное начальство за срывы уроков, они аккуратно, каждую субботу, всем гамузом уходили в Рябиновку через озеро и приходили только лишь в понедельник к последним урокам, обожженные ветром, раскрасневшиеся, с полными сидорами калачиков и кругов мороженого молока. Проводить среди них какую бы то ни было воспитательную работу было бесполезно. «У Ванюхи мать на сносях», «У Петьки отец должон на мельницу ехать», «Да и провиянт у всех вышел. Идти надо было домой. Иначе нельзя», — уверенно объясняли они свои прогулы.

Все они были высокорослые, с белыми, как ковыль, волосами, степенные и рассудительные. «На одну колодку деланы», — посмеивались в школе. Но обижать никто не обижал. Первое дело — рябиновские этого не заслуживали, а второе (весьма немаловажное) — попробуй задерись, намнут бока исправно. Рябиновские!

И этот комиссар батальона, заместитель по политчасти, как их сейчас стали называть, Кирилл Соснин уверен в себе. Знает, зачем пришел к десантникам. Крепкой закваски мужик. Видно сразу. С такими безопаснее. От них сила прибавляется. Павел слушал комиссара и успокаивался, соглашался с ним душою.

Встреча с Людмилкой, ее слова, разговор с комиссаром, сильным и спокойным, наполнили разум ясной уверенностью: друзья, побратимы, земляки — все идут на большое сражение. Не за горами победа. Павел был счастлив.

* * *

Май тысяча девятьсот сорок четвертого был необыкновенным. В каждом мгновенье его жило предчувствие близких перемен. Плескался яблоневый цвет в окошки казарм, белым кружевом метались лепестки. Дурманяще пахли зори. Воздушно-десантная бригада, переформированная в гвардейский стрелковый полк, покинула ставший родным маленький подмосковный городок. Уносили десантников красные эшелоны на север, в далекую страну Карелию, где замирали над искореженной землей белые ночи.

Эх, белые ночи, белые ночи! Сколько в мертвенном вашем свете пройдено дорог, сколько дум передумано! Сколько потеряно друзей! Вы, вечные хранители тайн, сияете и сегодня над мирно спящим Ленинградом, над голубыми реками Невой и Свирью, над старым русским городом Лодейное Поле, над Олонцом, над Видлицей, над великими Ладожским и Онежским озерами. Если бы вы могли поведать о всем, что свершилось под вашим светлым куполом!

Прибытие на фронт новых подразделений не осталось незамеченным для неприятеля, и он решил скрытно отвести свои войска с плацдарма Онежское озеро — Свирьстрой за реку Свирь. Но отход был обнаружен, полетел по частям приказ о немедленном преследовании.

Гвардии старшина Петро Завьялов, кормивший на большом привале роту, возмущался.

— В чем досада, старшина? — пытал его капитан Соснин.

— Досада? А ну, товарищ Зашивин, — обратился старшина к помогавшему на кухне «дублеру» Ване, — принеси товарищу комиссару эти листовки, поди, оставил на растопку?

Зашивин принес пачку фашистских прокламаций.

— Вот слушайте: «На фронт прибыли новые пополнения советских солдат. Это не солдаты, а выпущенные из тюрем воры-рецидивисты, именующиеся в настоящее время в СССР гвардейцами». И как у них, у сволочей, язык поворачивается такое говорить. Чтоб они все поиздыхали!

— Так это же фашисты писали.

— Знаю, что фашисты. Но совесть, хоть маленькую, надо иметь?!

— Какая же у фашистов совесть, — вмешивался Павел Крутояров. — Они ее, Петро, еще в детстве с квасом выхлебали.

Павел подкручивал несуществующие усы, будто собираясь со старшиной христосоваться. Басок его был притворно-наставительным. Гвардейцы смеялись. А Ваня Зашивин, уминая круто наваренную кашу с маслом, подстегивал старшину:

— Не знаю, товарищ Завьялов, то ли ты из пеленок вчера выпал. Как маленький!

— Помолчи, Зашивин! — взъедался старшина. — Делай свое дело, не суйся!

Вечером первый взвод назначили в боевое охранение. В полночь, во время смены караулов, Крутояров увидел между соснами мелькающую тень. Финский солдат. Без оружия. Почти бежит. Серый китель, серые брюки. Сам весь серый. Ищет кого-то глазами. Вот он.

— Стой! — скомандовал Павел.

Лицо финна на малую долю минуты исказилось. А потом он улыбнулся, с готовностью поднял руки вверх.

— Не враг я вам, — сказал чисто по-русски. — Нас много из двенадцатой дивизии убежало. У меня родной дядя в Ленинграде. Наверное, и живого нет… Финны — простые люди — не хотят воевать с русскими и ненавидят фашистов… Ты можешь меня убить, если я вру.

— Ясно. — Павел опустил автомат. — Взять.

Караульный гвардеец проверил карманы пленного, воротничок. Выросли, как из-под земли, еще двое десантников. Бесшумно увели пленного в глубину обороны. «Вот и еще одна встреча с врагом. И враг ли это?» Павел вспомнил первого пленного немца, которого они взяли еще там, в лесах на Брянщине. «Брот, брот, клеп», — протягивал он грязную руку. Павел отдал тогда ему половину своей пайки. Не показался немец Павлу Крутоярову ворогом. «И этот финн — тоже не враг», — размышлял Павел.

— Можете идти отдохнуть, товарищ гвардии старший сержант. Секреты расставлены. Порядок, — тихо сказал несущий караул.

— Ладно. Пойду.

Шептались сосны. Где-то далеко-далеко с хрустом рвались мины, стучал автомат. Все эти звуки были в нескладном противоречии с замирающим в летней истоме лесом.

* * *

Раздавали старшины сухой паек.

Батальон, в котором служил Павел, известно, — первый, рота — первая и взвод — тоже первый. Вот потому-то в любом деле быть приходилось первыми: и в легком, и в трудном. Таков уж необъяснимый закон. Подходила пора дежурить по гарнизону — шли в первую очередь, начинались прыжки — тоже начинали первыми. И на обед ходили в первую очередь, и патроны и сухой паек положили в вещевые мешки раньше всех.

«Укрепрайоновцы», на смену которым прибыли десантные части, судачили с гвардейцами о том-сем, искали земляков, с завистью поглядывали на вооружение гвардии — новенькие карабины и автоматы с откидным ложем. Пожилой ефрейтор с рыжими усами и медалью «За отвагу» подошел к расположению роты.

— Главное, ребята, побольше патронов и гранат с собой берите, — советовал. — А еды там найдете.

— Где это «там»? — сердито вмешался лейтенант Левчук, не отрываясь от планшета с картой. — Вы не агитируйте! Пусть берегут паек. Пригодится.

— Берегут? Где вы видели, товарищ Левчук, чтобы солдат пайку берег?

Павел, дремавший на скатке, услышал знакомый голос. Кольнуло в сердце что-то близкое-близкое. Открыл глаза.

— Дядя Увар? Ты, что ли?

— Пашка! Едрена копоть! Племяш!

Оторвался от планшета ротный. Подошел к Увару Васильевичу:

— Извините, не узнал.

— И я, Федя, не узнал спервоначалу-то!

Все трое обнялись. Расцеловались. Подскочили на шум еще двое: Сергей Лебедев и старшина.

— Господи, да тут полдеревни нашей!

— Ну, как воевали, дядя Увар?

— А так и воевали. Мы, едрена копоть, почитай, с самого сорок первого эти тропочки топчем. Пообвыкли уж. Случалось, стоишь на посту и по всей передовой ни одного выстрела не услышишь, а они на той стороне речки в волейбол играют!

— Медаль-то за что получили?

Увар немного смутился, но потом лихо сдвинул на затылок пилотку.

— Это перед новогодним праздником, в прошлом годе… С месяц боев не было. А они все в рупор через речку кричали: «Русь, сдавайся! Крышка тебе!» Мы ничего на эти дурацкие крики не отвечали. Редко кто слово покрепче выпустит…

Увар Васильевич присел на одно колено, вынул кисет, ловко свернул цигарку. Окружающие затихли.

— Ну и дальше? — спросил старшина.

— Сказал бы я тебе чо дальше, да народу мало!

Лицо у старшего Крутоярова было широкое, улыбчивое, ямочки на щеках и на подбородке — верные приметы завзятого весельчака — завихрялись маленькими воронками.

Солдаты смеялись.

— Нет, я в самом деле? — покраснел старшина.

— А в самом деле получилось так. Вызвал нас командир роты, задание дал: сходить ночью через речку, достать языка. К финнам идти — не к немцам. Немцы могут и проспать, и струсить, а финны вояки — во! — Он показал прокуренный палец с желтым ногтем. — Ну пошли мы… Пурга — свету белого не видно! Куда идем — не ведаем. Смотрю — огонек, махонький, как мышиный глаз. Дал сигнал ребятам, чтобы покамест залегли, а сам — к огоньку. Вижу — землянка, а в землянке солдат. Карты раскладывает. Ворожит или мечтает о чем. Как взять без шума? Решили так: я забегаю внутрь, Василко, мой дружок, на посту остается, а Егоров с плащ-палаткой у входа… Заскочил я в эту схрону, заехал ворожею автоматом по загривку…

— Ладно у вас получается, как по газете читаете, — съязвил Завьялов.

— Не надо, Петро. Коли что не так скажу, потом поправишь… Ну, так вот. Законопатили мы этому «другу» рот тряпицей, связали руки-ноги и — на плащ-палатку… Почти до самой нейтральной шли хорошо. А потом у него тряпка-то из глотки выпала, и он заорал. Ветер в ихну сторону. Услышали они и рубанули по нам из всех пулеметов да минометов. Лежим на снегу ни живы ни мертвы, а солдат орет, и прожектор в темноте бродит, нас ищет… Только к утру и вышли… Вот оно какое дело… Дружок мой, Василко, на льду остался, а фашиста целехонького доставили… Потом разведчики за Василком сходили…

Увар Васильевич еще раз полез за кисетом, прикурил от кресала и, полузакрыв глаза, сказал старшине:

— Ты, Завьялов, не сердись. Я сейчас, как вот этот камень у кресалки, со всех сторон тесан…

— Ничего, — ответил старшина. — Знаю твой характер. Любишь под шкуру залезти.

* * *

Этот день для Павла Крутоярова был приметным. На всю жизнь зарубы в душе остались.

Катила холодные воды Свирь. От Онеги до Ладоги сомкнули строй гвардейские части. Готовили к удару самоходные пушки, танки, тяжелую артиллерию, «катюши», самолеты, машины-амфибии. Молчал лес. В зарослях его разбита большая брезентовая палатка. За походным столиком члены парткомиссии: командир дивизии, замполиты, начальники штабов. Тут же батальонный, гвардии майор Беркут Родион Павлович, тут же капитан Кирилл Соснин.

Капитан докладывает:

— Командир первого взвода Крутояров. Его заявление: «Прошу принять меня в ряды Всесоюзной Коммунистической партии большевиков. Клянусь, что пока жив…»

— Вопросы? — Председатель комиссии положил на заявление широкую ладонь.

— Сколько вам лет?

— Двадцать четыре.

— Может быть, рано его в партию?

— Никак нет! — твердо возразил Павел. — Не рано.

— На фронте были?

— Был в сорок втором.

Председатель упрямо сжал губы.

— Есть предложение принять. Нет возражений?

— Нет.

Капитан Соснин протянул Павлу руку:

— Поздравляю.

Вокруг палатки ждали своей очереди гвардейцы, принятые в партию в первичных парторганизациях.

— Ну как? Строго спрашивают?

— Строго, но по-доброму. Не волнуйтесь.

Около разлапистой сосны со старшиной и Сергеем Людмилка вслух читала Устав партии:

— «Членом ВКП(б) может быть любой гражданин Советского Союза, признающий Программу и Устав, активно участвующий в строительстве социализма, работающий в одной из партийных организаций, выполняющий решения партии и…»

— Постой, постой, — недоумевал старшина. — Тут сказано «работающий в одной из партийных организаций…» А как же мы? Мы ведь нигде не работаем?

— Чудак ты! Война — это самая трудная для народа пора. Кончишь войну — будешь работать. Неужели можно задавать такие глупые вопросы? — Лебедев строго глядел на старшину.

— Пока кончишь войну, копыта отбросишь.

— Если боишься, незачем и заявление подавать.

Было общее собрание коммунистов полка. Аудитория — поросшая кустарниками лесная просека. Коричневые, задубевшие на всех ветрах лица десантников. Металлически звучал голос Бати, командира полка, седого полковника:

— Товарищи гвардейцы! Дорогие мои соколы! Завтра — в бой! Может быть, кого-то мы и не досчитаемся после этого боя. Может быть. Но врагу нас не остановить. Это точно.

Он долго молчал, вытирая платком вспотевшее лицо. И в молчании этом чудился каждому ответ на его короткую речь: «Не остановить!»

— Скажите свое слово, товарищи коммунисты! — закончил Батя.

Первым выступил Кирилл Соснин.

— Наши партийные ряды, — говорил он басом, — пополнились большой группой десантников — членов комсомола. Поздравляю всех принятых в кандидаты партии. Это — хорошее пополнение. Мы — освободители родной земли. И за нее, за нашу прекрасную Родину, мы постоять сумеем… Будем бить фашистов сильно, без пощады, по-гвардейски. Так я говорю?

— Правильно-о-о!

— Эту мысль я предлагаю записать в резолюции!

На собрании выступали офицеры и старшины, молодые и в возрасте. Павел, будто впервые, видел решительные лица сослуживцев, коммунистов, крепко, до скрипа сжимал автомат.

* * *

Представление о человеческом счастье, об истинном его смысле у разных людей — разное. Для одних смысл жизни и все счастье — в безмятежности и в довольстве, для других — в трудных дорогах, в познании неизведанного и в открытиях. Но есть еще и третьи — нетужилки. Для них все нипочем. Посмотришь на такого: за плечами тяжкие годы, а он идет не сгибается и еще других подталкивает. И в огонь бросится не колеблясь, и в атаку пойдет — не испугается, и руку протянет без корысти, последний кусок поделит.

На таких держится вся наша жизнь.

Родион Беркут до войны, как говорят, был сугубо штатским человеком. Он окончил Тимирязевку и работал в одном из южных уральских совхозов.

По утрам, когда бледно-голубой дымкой курился над степью туман, а по берегам озер, в ивняках, пели подсоловки, Беркут приходил в совхозную контору, связывался по радио с отделениями, разбросанными в округе на десятки верст. Маленькая черноглазая радистка вызывала отделения: «Воскресенка! Воскресенка! Ответьте, пожалуйста, главному зоотехнику!» И всякий раз голос ее в утренних сумерках казался Родиону голосом далекой Аэлиты — девушки с голубыми волосами. Он так называл ее, встречая утром у конторы: «О, Аэлита моя, идемте скорее в вашу студию!» Радистка, казалось, с удивлением смотрела на него, робко шла за ним.

Деревенские бабы, выпускавшие коров в стадо, часто видели их, шагающих по прохладной утренней улице. «Пошли наши раноставы! Ха-ха-ха!» Слух полз по совхозу. Не слышали его только Беркут и Аэлита. Законная жена Беркута, зоотехник Ирина, ревновала.

Так продолжалось всю весну. В июне, когда благоуханно задышала земля и отцвели в садах ранетки, девушка сказала ему: «Хочу, чтобы ты был мой! И ничей больше! Никому тебя не отдам». — «А Ирина?» — «Ирина тебя не любит. Я люблю!»

Разыгралась не где-нибудь, а в кабинете директора совхоза сцена: Родион подал заявление с просьбой послать его селекционером на самую отдаленную ферму, за пятьдесят километров от центральной усадьбы. Думал так: расстояние приглушит и утишит вспыхнувший в сердце огонь. Директор поддерживал решение Беркута. Но Ирина была неумолима:

— Я — жена, и я должна ехать с ним? Ни за что. Не имеете права! Не поеду!

— Почему? — выдавливал вопросы смущенный директор.

— Что я там буду делать, в этой ссылке?

— То, что и Родион Павлович. Заниматься животноводством, заведовать фермой… И оклад хорош, и квартира будет прекрасная… А ссылкой наше хозяйство называть не советую. Ферма там не простая, элитная. На весь Урал одна! На золото за границей скот купили… Там спецы позарез нужны, иначе погубим идею!

— Нет. Ни за что. Ничего мне не нужно, никаких ваших идей… И Родион мне ваш тоже не нужен!

Она, видимо, давно уже готовилась сказать подобные слова, искала какого-то подходящего повода, но сейчас они вылетели внезапно, и она задохнулась от волнения.

— Как же так? Вы подумайте! Не горячитесь! — продолжал директор.

Но уговоры были бессмысленными. Их не слушал уже и Родион.

…Они любили бывать с Ириной в Сокольниках. Уходили в самые потаенные местечки, лежали на траве, и она, Ирина, первою сказала ему: «Люблю». И все однокурсники знали, что чувство это прочно и незыблемо, потому что и Родион и Ирина были глубоко порядочными людьми во всем. И сама Ирина, отправляясь из Москвы вместе с ним, была бесконечно счастливой. Но случилось с ней то, что не мог предвидеть Родион, о чем не знала она сама, москвичка, представлявшая сельские тоскливые будни в розовых тонах. Она почувствовала обман. Все было не так, как думала она ранее.

И сам Беркут — тоже был обман: не мог он, бессребреник, дать ей то, чего она ждала.

Через день Родион распрощался с директором, захватил свой студенческий чемоданчик и уехал в глухомань. Осенью того же года Ирину назначили главным зоотехником, и она вышла замуж.

…Блекла степь. Ветер будоражил сонную в озерах воду. Шли дожди. Как и раньше, по утрам, когда ненадолго проглядывало холодное солнце, Беркут приходил в контору отделения к рации. Он слушал далекий голос Аэлиты: «Воскресенка! Воскресенка! Ответьте, пожалуйста, главному зоотехнику!»

Что мог ответить Родион бывшей своей жене, если она стала чужой? И что из того, если бы он вдруг заговорил с Аэлитой? Обычно он отдавал трубку управляющему отделением со словами: «Скажите, что меня нет в конторе».

Война не представлялась Беркуту реальной. И в Тимирязевке, и в совхозе он слышал оптимистичные, а порой самонадеянные песни о неизбежной и быстрой победе над врагом и не обращал на все это внимания. Надо петь — ну и пусть поют. Но когда война пришла и стала реальностью, Беркут преобразился. Он сказал себе: «Нет для тебя, Родион, сейчас никакого другого дела, кроме защиты Отечества. Надо сначала выгнать захватчиков, а потом уж жить своими мыслями и делами».

В первые дни финской кампании он по партийной путевке ушел в армию. Водил лыжников в лобовые атаки на линию Маннергейма, пробирался с разведчиками через леса к самым укреплениям врага и брал «языков». Рота, которой командовал впоследствии, выстояла по горло в ледяной воде несколько часов в выжидании и повязала целиком штаб большого артиллерийского соединения. Хорошо были подготовлены финские воины. Но тут они натолкнулись на людей с другим, рожденным революцией характером. Это и низвергло их с построенного тогдашним буржуазным правительством дутого пьедестала.

Немало дорог истоптал Беркут и после финской. Но будни войны не огрубили его; и часто, оставаясь наедине с собой, он вздыхал украдчиво, и в глазах его жила тоска. Как-то не так, как у людей, складывалась жизнь! Эти минуты Беркут называл «бабьими» и старался отгонять навязчивые думы. В деле Беркут был упрям и смел. Нес оружие в руках, как рачительный хозяин. Его батальону и выпала честь выделить шестнадцать гвардейцев для выполнения боевого задания. С этим он и пришел в крутояровский взвод на построение. У Павла екнуло сердце: неужели не пошлет?

— На воду будут спущены плоты и лодки, — негромко говорил Беркут. — На лодках — чучела солдат. Надо, чтобы противник поверил, что именно на этом участке мы готовимся нанести удар. Он откроет по переправляющимся огонь. Держаться надо стойко, действовать быстро. Этого будут ждать артиллеристы, чтобы уничтожить огневые точки противника. С началом артподготовки все, кому удастся переправиться, должны находиться в квадрате 302. Ясно?

— Ясно.

— Предупреждаю, задание рискованное. Кто желает добровольно — два шага вперед!

Строй колыхнулся, взвод дважды глухо стукнул сапогами по закаменевшей земле.

— Отставить, — скомандовал Беркут. — Так не пойдет. Нам надо шестнадцать… Вот они: сержант Елютин, рядовые Юносов, Тихонов, Павлов…

Беркут зачитал список. Командира взвода Павла Крутоярова в нем не значилось.

— Товарищ гвардии майор! — попросил Павел.

— Прекратить разговоры. Все — на отдых.

Белую ночь перед боем провели вместе с «укрепрайоновцами», покидавшими утром насиженные места. Почти не спали. Увар Васильевич тайком посасывал козью ножку, лейтенант Левчук чистил пистолет и журил старшину:

— Весь запас горячей пищи надо было распределить по термосам и унести солдатам в траншеи, а ты около кухни болтался.

— Я так же сперва думал.

— Думал. Индюк думал, да сдох. За целые сутки не мог дело сделать. И роту не накормил как следует.

— Товарищ гвардии лейтенант, — обиженно возразил Петро. — Ну спросите, кто голодный, а? Ну кто голодный? Силком толкал, не едят!

— Потому и не едят, что ты помогал повару кашу варить, и один черт ей только рад. Ты бы сварганил что-нибудь такое, чтобы язык проглотить можно.

— Зря, лейтенант, про кашу такое говоришь, — потирал усы Увар Васильевич, огрузневший от еды. — Каша сытная получилась. Я полкотелка съел — наелся. Без хлеба.

Молчали. Глядели на белый туман, расстилавшийся по реке, по лесу, по траншеям.

— Эх, дела, дела! — Увар Васильевич вздохнул.

— Вы о чем?

— Да о жизни. О чем же еще? Сейчас у нас дома сенокос начинается. Травостой хороший. Дожди в самое аккурат время прошли. Ведь ты, хотя у нас и в колхозе числился, а работал-то больше в торговле, а я — вечно колхозник… Бывало, в середине августа по полтора плана по сену выполняли. И сено-то какое! Коровы едят и глаза от удовольствия защуривают. А сейчас Авдотья пишет, нет во всем колхозе ни одного мужика. Старики да ребятишки. Бабы на своем горбу все везут. Второй фронт открыли. Вот оно как.

— Не гарно нашим сейчас, — согласился Левчук. — Но ничего, дядя Увар, потерпим-подождем, мы свое сальдо-бульдо подсчитаем.

Плыли над головами мокрые клубы тумана, звенели в траве комары, пахло горелым. Когда солнце едва-едва коснулось горизонта, стала проглядываться гладь воды. Туман — хороший друг. Под его покровом притянули к берегу плоты. На них усадили чучела. Враг не мог заметить движения советских войск, заполнивших все прибрежные траншеи.

Ровно в четыре часа шестнадцать, названных Беркутом, разбившись на пары, бесшумно вошли в реку и вплавь, толкая перед собой плоты и лодки, направились на ту сторону. Судорожно дернулся берег противника, сверкнул жалами огней. Мелкие фонтанчики вспенили воду. На самой середине флотилию накрыли батареи. Одно за другим суденышки начали переворачиваться.

— Не дотянуть! Пропали! — Заколотился в нервном ознобе Павел Крутояров.

Его одернул Левчук:

— Не надо трагедию разыгрывать! Пока все идет по плану.

И правда. После ненастья наступило ведро. Раскололся воздух от ударов сотен орудий и минометов. Послышался нарастающий гул. Над головами пронеслись тяжело груженные советские бомбардировщики, за ними располосовала небо волна штурмовой авиации. Весь северный берег окутало черным дымом. Взметнулись в воздух вместе с глыбами земли осколки долговременных вражеских укреплений. Заиграли «катюши».

Более двух часов все дрожало и рушилось.

Когда орудия смолкли, а в ушах остался еще высокий-высокий звон, как от замирающей струны, разнеслась по траншеям команда:

— Пе-ре-пра-ва-а-а-а! Вперед!

И пошли.

Вот он, изрытый снарядами правый берег.

Амфибии еще не коснулись прибрежного галечника, а десантники были уже на берегу.

— В проходы! Обследовать укрытия! — Беркут с пистолетом в руке шел во главе батальона. — Крутояров! Разыщите своих!

— Есть!

…Прочесывание укреплений противника показало, что основные силы его отошли в глубь обороны. Сопротивление маленьких отрядов, оставленных для прикрытия, оказалось недолгим. В батальоне Беркута было всего четверо раненых. В их числе оказался командир первой роты гвардии лейтенант Левчук и сержант Сергей Лебедев. Левчука, как он сам выразился, «облюбовала» пуля, прошив левое предплечье, и он был в сознании. Лебедев же, искавший по приказу Крутоярова переправившихся на плотах солдат, втесался со своим отделением в самый центр обороняющихся финнов. Ему разнесло разрывной пулей руку и повредило ноги. Сергей бился на носилках и никого не узнавал. Кровь заливала брезентовое ложе, капала на землю.

— Скорее, спасайте его, черти! — ругался на санитаров Павел. — Скорее!

Горела земля, лес, остатки блиндажных накатов. Сажа — легкие черные мухи — забивала глаза, оседала на мокрых, просолившихся гимнастерках.

* * *

В результате первого дня наступления гвардейские части отдельного экспедиционного корпуса, в который входили воздушно-десантные бригады, продвинулись в глубину обороны на пятьдесят-семьдесят километров.

К полуночи батальон Беркута вышел к маленькой лесной реке. В долине, на другой стороне ее, дымился хутор. Всю ночь играли по лесу желтые блики. Утром оказалось, что старая мельница, стоявшая на отшибе, захвачена противником. Заработали финские пулеметы. Стало понятно: они будут сдерживать порыв наступающих, остальные части отступят на новые рубежи.

К пяти утра в первую роту поступил приказ Беркута: обойти вражескую огневую точку и уничтожить ее. На задание шли две группы: отделение под командой Павла Крутоярова и отделение Сергея Лебедева, возглавляемое ротным старшиной. Расчет прост — одна из групп все равно дойдет.

Крендель — километров десять: в обход, по точно намеченному маршруту, иначе нарвешься на финские заградительные отряды… Под ногами хлябь. Следы на дернине, будто ковшички, полны воды. Воздух банный, сырой. Солдаты, как тетеревиный выводок, незаметно проскальзывают от куста к кусту. Дрогнет ветка — и никого. Страшная опасность — услышать сухой щелчок: финские «кукушки» бьют точно.

Секунда за секундой, минута за минутой. Нечеловеческое нервное напряжение. Шлепает под ногами размокшая земля. Слились с изумрудной зеленью кустарников, с вытянувшимися к солнцу головками цветов маскхалаты.

Прошло полтора часа. Гимнастерки взмокли и от дождя, белого, тихого, и от пота. На опушке леса, подступившего к самой мельнице, — ни души… Десять-пятнадцать минут лежат десантники в траве. Из мельницы бьют вражеские пулеметы по переднему краю гвардейцев.

Вот они, совсем близко. Совсем близко! И у Павла будто повязка слетела с глаз. А почему? Неужели ловушка? Не может быть, чтобы финны, такие осторожные и осмотрительные, не оставили хотя бы маленького боевого охранения, хотя бы часового. Не может быть!

И вот ответ — протяжный жалобный стон.

— Кто стонет?

Молчание. Стон повторяется. Он доносится сверху. Над десантниками — вниз головой, привязанный к сосне за ноги финский солдат. Лицо залито кровью. И сразу все прояснилось: автоматчик-смертник. Он был оставлен для охраны.

— Приготовиться к броску! — скомандовал Павел.

Отделение Завьялова подалось к забору. Павел со своими рванулся в мельницу… Приникли к пулеметам шюцкоровцы: за двухметровой гранитной стеной — настоящая крепость. Очередь из автомата. И пулеметы глохнут. Из соседнего отсека вниз по лестнице сбегает, что-то выкрикивая, офицер. Один из десантников щукой кидается ему под ноги, и он падает, нелепо взмахивая руками. Другой в эти же секунды вырывает у финна автомат, отбрасывает его в сторону. Офицера закутывают обрывками маскхалата, пеленают туго по рукам-ногам, как большое дитя.

— Ура-а-а-а! — Несется на финскую крепость батальон Беркута.

Слышны внизу шум, возня, отборная ругань старшины Завьялова. Павел спешит на крики. Видит вспотевшего старшину и девку-карелку с белой косой. Старшина не выпускает из рук маленький серый комочек, отбивается ногами, а девка кидается на него с маленьким ножиком в руке.

— Стой! Ты что, сдурела? С ножиком бегаешь? — зашумел Павел.

Увидев его, девчонка заплакала, присев на груду кирпича.

— Никто не сдурел. Вы — сдурел!

— В чем дело? — Крутояров строго взглянул на старшину.

— Да вот щенок…

— Что щенок?

— Там, внизу, в каморке, собака ощенилась. Я взял одного. А она, дура, полезла в драку.

— И вовсе не за щенок. Зачем ты врешь? Ты собаку тюкнул с нагану — я и тогда ничо. Ты щенка взял — я опять ничо. А ты косынку мою хвать!

— Какую еще косынку? — у Завьялова дрогнул голос.

— А вот здесь, в кармане. — Девушка бросилась к старшине. — Мой мама смерть принял, мне — косынка на память. А ты отобрала. Я тебе хто? Я советский человек. Я вон там… — Показала на опушку, где висел вниз головой солдат. — Я сама тебе помогала, а ты собаку тюкнул и косынку на карман!

Она горько заплакала.

— Ладно, не реви! — успокоил ее Павел и, взяв старшину за ремень, отшвырнул от себя, потянулся к пистолету. Старшина побелел.

— Прости, Павел.

Павел оглянулся. К мельнице выходили роты первого батальона.

* * *

Людмилка очень любила стихи. Сочиняла их сама. Все новые и новые. Сочинила и про собаку:

На границе безвестного века Подружились они всерьез, Предки древнего человека И мохнатый бродяга пес.

Когда Людмилка читала стихи, на глазах ее выступали слезы:

— Разволновалась, совсем не могу!

Но десантники просили читать еще и слушали терпеливо.

Протестовал обычно лишь старшина:

— Не читай, Людмила. Здесь, понимаешь, не у всех нервы в порядке. Не надо.

— Нет. Надо. Вот кончится война, а у меня будет уже целая книжка стихов. Поэтом стану.

— Поэтами в большинстве мужчины бывают, а женщины — редкость. Они только женами поэтов могут быть или любовницами, — убежденно говорил старшина. — Так что ты не мели.

— Дурак ты! — еще более убежденно говорила Людмилка. — Жениться собираешься после войны, а о любовницах плетешь.

Перед самым наступлением в распоряжение Людмилки была прикомандирована еще одна девушка, санитарка Нина Рогова, голубоглазая блондинка, очень похожая лицом и фигурой на Людмилку. Она заигрывала с Завьяловым, посмеивалась над его нескладной выправкой: «Туесочек ты мой березовый».

— Хорошая невеста. — советовала Людмилка.

Но старшина решительно отказывался:

— Верен я Мане. Ждет она меня.

— Ты верен, а она тебе? Поди давно уж крутит с кем-нибудь!

— Крутит. Быкам хвосты.

— Вижу я, что Нина Рогова тебе нравится. Влюблен?

— Какая уж тут любовь, когда того и гляди пулю схватишь!

И было непонятно: шутит старшина или в самом деле страх обуял его. Выяснилось все вскоре.

…Шли все дальше на запад. Катили самоходки и танки, подпрыгивали по бревенчатым настилам грузовики. Шел вместе со всеми по болотистым тропкам старшина. И никто не заметил, как с началом боев слинял он и скис. Белесые ресницы его подрагивали, зрачки наливались ужасом. Не понял никто тайных мыслей Завьялова, тлевшей в душе загнетки: уйти, выжить за любые коврижки. И старшина торопил себя: «Действуй, думай. Нет положений безвыходных. Все в твоих руках!» Он все чаще приходил к таким мыслям. Представлял, как распрощается с этими людьми, как заживет устроенной жизнью. Ждать конца войны? Погибнуть? Глупо. Пусть подставляют башку дурные бараны, а я свое отдал. Хватит. Сознание превосходства над солдатами примиряло его немного с ними, вызывало к ним даже жалость. И он сидел иногда среди них у костров, на привалах, как свой, пряча глаза. «Ни за что пропадешь тут, на этом треклятом фронте. На кой она мне сдалась эта Карелия?»

Худые задумки гнездились в голове Завьялова.

Людмилка разбудила Павла за полночь:

— Павлик! Слышь ты, вставай!

— Что, Людмилочка?

— Старшина пьяный, по лесу шатается. В руке пистолет.

— Ну и что?

— Что, что? Неуж-то не понимаешь. Ведь фронт.

— Заградотряды кругом.

— Господи, да к озеру он пошел.

— К озеру? И там есть.

Павел все-таки поднялся, разбудил десантников, попросил Людмилку показать, где она видела Завьялова. Крадучись пошли по светлому лесу… Вот впереди пьяный старшина. Постоял у сосны, пошел к берегу вихляющейся походкой. У Павла заиграли в голосе озорные нотки:

— Давайте проследим, что все-таки он будет делать. Весь спирт, что нам на роту выдали, сам, наверное, выпил.

А старшина уходил. Вот он продрался через заросли ивняка к маленькому ручейку, впадающему в озеро, и затаился на берегу. Ребята наблюдали. Ваня Зашивин ворчал:

— Да ну его к чёмору. Сейчас оправится под ракиту и домой пойдет, а мы не спи!

Но старшина делал нечто необычное. Он наклонился к звенящей воде, вымыл руки… Затем, окунув левую ладонь в воду, правой нацелился в нее из пистолета.

— Стой! — Павел выскочил из засады. Но поздно. Старшина успел выстрелить.

— Не подходите! — не своим голосом рявкнул он. — Не подходите. — И, спохватившись, добавил: — Ранен я, ребята. «Кукушка», наверное!

Выстрел взбудоражил часовых. Началась тревога. И когда Завьялова привели в расположение, все были уже в строю.

— Кто стрелял? — глухо спросил Крутоярова Беркут.

— Ранен я, товарищ гвардии майор, — ответил Завьялов. — «Кукушка» стреляла.

Павел не помнит, что произошло с ним. Неудержимое бешенство хлынуло в сердце. Он подскочил к старшине, от воротника до подола распластнул на нем гимнастерку и ударил кулаком в лицо.

— Не ври, паскуда!

Завьялов попытался обороняться, он наотмашь хлестнул Крутоярова окровавленной рукой и взвыл от боли. Павел выхватил финку. Десантники с трудом оттащили его от самострельщика. Он смотрел на Людмилку, как она раскрывала санитарную сумку и как перевязывала Завьялова, рвался из цепких объятий десантников, ругался и кричал:

— Брось подлеца!

Утром на маленьком совещании командиров Кирилл Соснин упрекнул его:

— Так распускаться стыдно.

Командиры молчали. Ничего не мог возразить Соснину Павел. Все верно. На труса наткнулся. На земляка, которому верил. Самосуд учинил. Где, в какой стране живешь, за что воюешь? Не знал, куда от стыда деваться.

* * *

Двадцать третьего июля в тыл врага, в междуречье Тулоксы и Видлицы, Ладожская военная флотилия высадила при поддержке самолетов семидесятую морскую стрелковую бригаду. Противник в тылу, что нарыв на спине. На это финское командование не рассчитывало, это было неожиданностью. Все дороги от Олонца на Питкяранту были перерезаны, все артерии, питавшие части, сжались. Вскоре финны опомнились: решили во что бы то ни стало сбросить моряков в озеро. Завязались бои.

Десантники подошли к Олонцу. Закопались в укрытия, не обращая внимания на постоянно пролетавшие над головами мины. Появились связные: «Командиров рот, командиров взводов — к комбату!»

Беркут сидел на огромном поваленном взрывами авиабомб дереве, остальные расположились по краям воронки.

— Итак. Утром выйти на подступы к городу и по сигналу начать штурм, — говорил он. — Сегодня выдать боепитание, хорошо накормить солдат. Пусть спят. Ясно?

— Ясно.

— А кормить чем будете?

— Почти нечем. Сухой паек. Кухни отстали.

— То-то же.

— Я знаю, чем кормить, — сказал Крутояров.

— Чем?

— В двух километрах к северо-востоку сгорел продуктовый склад. Подвалы целы. Там масло, мясо и галеты!

— Откуда узнал?

— Наши там уже были. Склад под охраной второго эшелона, но они все равно принесли восемь котелков масла и два окорока.

Командиры засмеялись.

— Десантник с голоду не помрет!

— Смотрите, — закончил Беркут, — водки не разыщите.

Утром после короткой артиллерийской подготовки начался бой за город. Фашисты засели на чердаках и крышах, на улицах, изрытых снарядами, под мостами, в подвалах. Батальон Беркута первым вышел на окраину, занял оборону за полуразрушенной кирпичной стеной. Здесь атака захлебнулась: из большого белого дома бил вражеский крупнокалиберный пулемет. Пули целовали красный кирпич, пели, рикошетом уходя в небо.

Сердито гремя, подошла сзади самоходка. Командир ее, веснушчатый лейтенант, подполз к гвардейцам.

— Видишь, — показал ему Павел.

— Вижу.

— Давай садани.

Лейтенант уполз к самоходке. Орудие развернулось, ударило беглым огнем по дому. Рухнула крыша. Поднялась туча пыли. Белой стаей вместе с землей и досками вспорхнули тысячи бумажек, затрепыхались в воздухе, опустились в реку. Синяя гладь, словно льдом, покрылась белым слоем бумаги.

Пулемет смолк. Прогромыхали по мостовой самоходки. Гвардейцы продвинулись вперед… Они бежали вдоль улицы и закидывали чердаки «лимонками». Взлетали оконные переплеты, сыпалось стекло. Черными клубами метался в небе дым, ветер подхватывал искры, гнал их на соседние дома. Плескалось то тут, то там пламя.

— Отставить! — кричал Беркут на связных. — Чей город жгут, твою мать!

Бывает так ранними веснами: насохнет, как порох, прошлогодняя трава и загорится. Кто-то неведомый пускает по оврагам, лесам и болотам палы. Пал пустить просто. Брось спичку — и побегут желтые ручейки, затрещат. Остановить пал почти невозможно. Он буянит свирепо, валит лес, уничтожает молодняк. И выгорают иногда из-за шалости детской или по милости незадачливого человека, задумавшего получить на своем участке чистую от коряг поляну, большие лесные массивы. Поджег один — не потушишь колхозом.

Трудно было гвардии майору Беркуту остановить обозлившихся, вконец измотанных ежедневными боями десантников. «Лимонки» лопались в домах. С визгом вылетали рамы.

На чердаке узкого двухэтажного дома заработал вражеский автомат. Павел с полувзводом стремительно бросился к дому. Ворвались в душный коридор, похожий на больничный: жесткие белые кушетки, белый стол, расколотая цветочная ваза. Крутояров остановился в торце коридора, подпираемый сзади гвардейцами. С той и с другой стороны двери. Нажал спуск, рассек противоположное окно длинной очередью.

Медленно открылась одна из боковых дверей в середине коридора. Вышла женщина, бледная, измученная. Внизу, под полом, послышался топот ног.

— Кто там? Ну? — Павел направил на женщину автомат.

— Там они. Эти…

— Проводи.

— Вон люк. — Женщина показала на дальний конец коридора.

— За мной!

…Штабные офицеры, казалось, ждали русских. Они быстро стали в шеренгу и подняли руки.

— Оружие! — скомандовал Павел.

— Оружие все на столе, товарищ командир. Сейчас принесли автомат последнего, стрелявшего с чердака! — сказал один из офицеров, и Павел сразу же узнал его. Это был тот самый, который говорил, что у него в Ленинграде родной дядя. Та же доверчивая улыбка и мелкая дрожь в голосе.

— Хорошо, — сказал ему Павел. — Понятно.

Павел обошел строй пленных, внимательно вглядываясь в каждого. Серые, небритые лица, равнодушные и спокойные. И опять в подсознании взводного забродила старая и знакомая мысль: «Какие же это враги? Подневольники, честное слово. Они, кажется, даже рады, что все для них кончилось так мирно и благополучно. Какие же это враги?»

— Подняться всем наверх! — приказал. — Быстро!

К вечеру затих старый Олонец, бывший русский губернский город. Дремали на скатках солдаты. Грустил с баяном Ваня Зашивин и смеялся:

Ох, конь вороной По дорожке ходит, Жинка сына родила, На меня походит!

И вдруг команда: «Встать! Смирно!» И гул голосов. В подразделении появился гвардии лейтенант Левчук. Рука его висела на марлевой подвеске.

— Здравствуй, взводный! — Он крепко обнял Крутоярова здоровой рукой. — Как живешь?

— Что с Сергеем? — вопросом на вопрос ответил Крутояров.

Лейтенант помрачнел:

— Худо, Павел. Руку у него отняли. Да и с ногами что-то не лады!

— Эх, Серега! Вот беда-то! Вот беда!

Появился капитан Соснин, Беркут, другие офицеры.

— Совсем? — спросил Левчука комиссар.

— Совсем.

— А разыскивать не будут?

— Нет, товарищ гвардии капитан. Уговорил всех.

Соснин осуждающе молчал. Ждали, чем кончится эта «перестрелка», остальные. Левчук заволновался:

— Что же у вас такое имеется против меня? Я же не в тыл удрал, а к вам! Что же вы?

И улыбка у Федора Левчука, командира «непромокаемой и непросыхаемой» первой гвардейской роты, была жалкой.

— Давай, гвардии лейтенант, принимай роту, — сказал, как отрезал, Беркут.

* * *

Двигались на соединение с истекавшими кровью моряками семидесятой морской… Лето благоуханное, щедрое ярилось над лесом. То тропически обжигало солнце и звоном звенели травы, то хмурилось небо и плескал дождь. Играли в голубом мареве мотыльки, пахло живицей. Тоненький перешеек разъединял гвардейцев-моряков и гвардейцев-десантников. Десантники закрепились на опушке леса и прислушивались к все удаляющимся минным разрывам. Глухо роптал лес. Несли мимо стонавших, с кровавыми повязками солдат. Иные шли сами. На вопросы не отвечали. Что отвечать? Сейчас пойдете, увидите.

Хвостатым змеем взвилась ракета.

— Приготовиться! — пронеслась знакомая команда.

Пошли в атаку.

Дымились траншеи. Жалостью не запаслись ни те, ни другие.

Они — из автоматов, и десантники — из автоматов, они — в ножи, и десантники — в ножи.

В тринадцать тридцать к Беркуту прибежал связной:

— Товарищ гвардии майор, посыльный от моряков явился!

И в ту же минуту перепуганной насмерть мухой зажужжал зуммер: звонил командир полка.

— Беркут, ты? — хрипел полковник. — Разведка моряков должна на твой участок выйти. Жди с минуты на минуту.

— Уже прибыла, товарищ гвардии полковник.

— Отлично. Через полчаса начинайте. Справа будет второй, слева — третий.

Доведенный до отчаяния противник дрался упорно. То и дело работали шестиствольные минометы-«скрипачи». Павел не считал убитых. Боялся сказать себе правду, до того она была страшной. Из сорока двух действовало… только шестеро. Лежали в песчаных окопчиках, готовясь кинуться в атаку.

И вот из-за леса ударила «катюша». Смерч пронесся над линиями противника. И тогда все в полный рост пошли на вражескую оборону, увидели бегущих навстречу черных, заросших бородами, оборванных, окровавленных моряков.

— Братцы-ы-ы-ы! Ура-а-а-а!

…Еще во время обстрела «скрипачей» Павел видел, как подсекло осколком капитана Соснина, как посиневшая от страха Людмилка тянула его к сгоревшему танку. Потом он видел, как она вскочила на броню, спряталась в люке. После боя Павел прибежал к сгоревшей машине. Около растянувшейся по траве гусеницы, неловко запрокинув голову, лежал Кирилл Соснин. Он был мертв. Павел вскочил на синюю броню, с трудом отворотил крышку… Людмилка сидела на корточках. Лицо ее было неузнаваемо. Кровь запеклась на груди, залила распотрошенную санитарную сумку. От прямого попадания мины в башню танка окалина сгоревшего металла струей брызнула ей в лицо, изорвала его, изуродовала. Людмилка тоже была мертва.

Не нашли после того боя десантники и санитарку Нину Рогову.

…В июле сорок четвертого года Павлу Крутоярову исполнилось двадцать четыре года. Много лиц перевидел он за свою жизнь: и суровые лица беженцев с тоской в глазах, и старческие изувеченных войной детей, и лица, овеянные дыханием смерти. Но Людмилкино лицо — сплошное кровяное пятно с клочьями засыхающей желтой кожи…

Павел присел у завернутых в плащ-палатки тел капитана Соснина и Людмилки, совсем по-детски уткнулся в Людмилкину грудь.

Вы видели, когда вместе плачет много мужчин?

Вечером Людмилку и капитана Соснина похоронили. Трижды выстрелили над могилой.

Ушли дозоры на передний край, в белую коварную ночь.

Письмо от Сергея Лебедева из села Рябиновки
Твой Сергей Лебедев»

«Дорогой Павел! Здравствуй! Узнаешь мой почерк? Пишу, браток, левой рукой. Едва выучился. Потому и не писал тебе: не мог. А под диктовку писать не хотел.

Слушай все по порядку. Вернулся я из госпиталя в наше Чистоозерье. Куда идти? Пошел в районо: все же учитель я. И в тот же день получил приказ: «Назначить Сергея Петровича Лебедева, имеющего педагогическое образование, директором Рябиновского детского дома, эвакуированного из Ленинграда…» Образование, действительно, педагогическое, как ты знаешь. Но директор детского дома… Какой же я директор? Кто меня учил директорствовать?

Когда ампутировали руку и пальцы на ногах, врач сказал: «Вы можете работать. Конечно, без перегрузок. Берегите себя». А тут, в Чистоозерье, сразу директором назначили. Не откажешься. Секретарь райкома, седой, со шрамом во всю щеку, когда я ходил к нему на беседу, сказал: «Искалечил Гитлер ребятишек, как, впрочем, и всех нас. Но кто же будет с ними возиться?» И я обиделся: «С упреков начинаете. Будто я в тепло прошусь». — «Ты потише. Не кипятись. Поезжай в Рябиновку. Командуй. Но учти — отец ты для них, и мать, и вся родня. Понятно? Ну, счастливо тебе».

Скажу тебе, Павел, что здесь, в тылу, пожалуй, тяжелее, чем на фронте… Поехал в Рябиновку, посмотрел на своих воспитанников и воспитателей — сердце замерзло. Под спальни старая церковь отведена. До этого пшеницу в нее ссыпали. Холодно. Железные печки. Да разве церковь натопишь… Посидел я в своей детдомовской бухгалтерии, посчитал, сколько деньжонок надо, чтобы мало-мальски сносно ребятишек держать, пошел в сельсовет… Смотрю, мои детдомовцы прут в столовую… Впереди вожак, рыжий парень, бьет себя по животу: «Нам не надо барабан…» Остановил их. «А ну, возвращайтесь. Постройтесь, как положено, потом в столовую. Пример надо показывать, ленинградцы!» Вернулись они в общежитие, а я перешел на другую сторону лога, к сельсовету. Остановился. Слышу кричат: «Зараза! Тебе одну руку вывернули, мы другую вывернем!» Не помню, как и дошел обратно до общежития. Завел всех в коридор, построил в две шеренги. «Дайте стул!» — кричу. Принесли стул. Сел я перед строем и говорю: «Не только руку потерял я на фронте, а и ноги. Вот, смотрите!» Снял валенки, показал култышки. «А еще, — говорю, — друзей я там многих оставил. Полегли за нашу с вами Родину. Может, даже и отцы ваши!» Замерли мои хлопцы. Ни звука. Будто никого нет в коридоре. Ну, а потом я вскипел: «Кто хочет мне последнюю руку обломить, пусть выйдет из строя. Ну!»

Минут пять молчали, Потом выпихнули того рыжего, который был выше и здоровее всех. Подковылял я к нему и правой, протезной, влепил оплеуху.

«Вы думаете, куда я шел сейчас? — спрашиваю. — В сельсовет, денег нам с вами надо подзаработать и еще выпросить, чтобы жить нормально. А вы — руки вывернем!»

Так и началось мое знакомство с ленинградскими «трудновоспитуемыми» ребятишками. Как отнеслись ко мне мои воспитанники? Одобрительно. Тот самый рыжий, Шурка Зуборез, на другой день пришел ко мне в кабинет и просит: «Бей еще, директор. Так пацаны решили. Не знал я, кто ты такой, а надо было знать. Бей!» И плакал Шурка горько. Немцы повесили у него мать, а отец погиб под Пулковом.

Никогда и никого в жизни я и пальцем не трогал… И никому не советую… А этот случай нужен был. Потому что нужна бездомным ребятишкам сильная отцовская рука. Отец, он ведь и наказать может, и ремнем врезать. Скажешь, физическое наказание — это же безобразие. Если так скажешь — значит, не понял то, о чем я говорю.

Может быть, это мое письмо покажешь Беркуту. Скажи ему: это размышления сугубо субъективные, как сейчас стали говорить. Народная мудрость такая существует: «Люди за хлеб, да и я не ослеп». Я — педагог и должен думать, и писать, и бороться. Педагог — самая сложная, самая неблагодарная и самая счастливая профессия на земле.

Шурка Зуборез подрос и работает сейчас на заводе, в городе. Прислал воспитательнице Софье Петровне письмо: «Завидую вам и еще новому нашему директору и хочу быть похожим на вас обоих. Помните, как вы прогнали с кухни поваров, кравших нашу кашу, а валенки как мы вместе починяли и директор нас учил сучить дратву. Вы никогда не прощали наши проступки, если они непростительные, и умели не замечать мелочь». Уверяю тебя, Шурка не подхалимничает. Он пишет правду. От этих слов радость в сердце! Потому что парень многое понял. Не похвала нужна воспитателю, а понимание.

Время идет, Павел, в какой-то тревоге. Прозвенит по селу колоколец, распакует Коля-казах тюки с газетами, с письмами, и невыносимо слушать бабий крик: «Похоронка!» Так почти каждый день.

Не успел я проработать в Рябиновке даже и полгода, как на меня кто-то написал жалобу в райком. Вызвал меня к себе секретарь, потер рукой развороченную щеку и сказал: «Ты, Лебедев, запомни. Это тебе — не десантный батальон. Тут люди живут легкоранимые, и ты брось мне велосипеды изобретать».

А сейчас я уже не директор детского дома, а заведующий районо. Так решил секретарь. Он и рекомендовал меня, несмотря на жалобу. Так что Рябиновку, родину нашего комиссара, мне пришлось оставить.

И вот на днях уже пришла беда: секретарь наш умер. Все ждал конца войны. Не дождался. Перед смертью, дней за пять, еще вовсю работал, вызывал меня к себе и советовал:

— Запомни, Лебедев, — он всегда так обращался ко мне. — Эти, которых ты учишь, вместо нас останутся. Смотри, чтоб не заржавели они и… не зажрались.

Мы хоронили его всем районом. Когда подняли гроб, шоферы загудели и трактористы включили двигатели на всю катушку. Я не помню, как дальше все там было, потому что не устоял на ногах, свалился и ушиб себе голову. Не пьяный был, волна в сердце какая-то ударила.

Новый секретарь сейчас — Светильников. По всем районным ступенькам прошел. Мужик твердый, но какой-то весь закрытый. Осторожничает.

Поразила меня, дорогой Павлик, весть о Завьялове. Нет жалости у меня к нему никакой. И не может быть. Одно скажу: я с ним вместе учился в педагогическом техникуме, и он у нас считался отличным математиком и был профоргом. А душонка у него оказалась мелкая. Тут, Павел, все надо понимать по большому счету. Кто «живет» и «борется» за Родину с одной заклепкой — выжить, — опасный для нашей Родины человек. Для меня, для тебя, для всех других. Это надо хорошо осмыслить.

Кстати сказать, Светильников — родной дядя Маши Светильниковой, с которой дружил Завьялов и переписывался. Все считают ее невестой Завьялова, а поэтому не исключено, что сам Светильников ходатайствовал за него. Но штрафной Завьялову все равно не миновать.

Противно обо всем этом писать. Но ты, Павел, учти такую штуку: и ты, и я, и многие другие с Завьяловым начинали, и ведь никто не заметил всей его требухи…

И последнее, насчет Людмилы. Ты припомни все подробности ее гибели. В тот день, кроме комиссара Соснина и Людмилы, как мне известно, погибла еще одна девушка. Но хоронили-то вы не троих, а двоих. Где же третья? Может быть, все это моя придумка, но ты обрати на это внимание.

Желаю тебе доброго здоровья. Жду домой. Обнимаю.