Солдаты и пахари

Шушарин Михаил Иосифович

СОЛДАТЫ И ПАХАРИ

 

 

#img_5.jpeg

#img_6.jpeg

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Лето стояло благодатное. После посевной прошли мощные окатные дожди, и пшеница закустилась, быстро выметнулась в трубку. Ожидался богатый урожай.

На редкость нарядным и пышным было лето и в дачных пригородах, и в самом городе. Кусты сирени в городском саду, сомкнувшись над аллеей ветвями, сотворили зеленый туннель, и когда садовник набрызгивал воду, из туннеля тянуло прохладным цветочным настоем.

И народ этим летом расцвел. Парни и девчонки с привинченными на рубашки и пиджаки, на легонькие крепдешиновые платья значками гомонили в парке, на берегу реки до утра. А радиола возле Дома культуры повторяла и повторяла: «Сердце, тебе не хочется покоя! Сердце, как хорошо на свете жить!»

По воскресеньям с пивом, вином и патефонами гуляли в пахучем березняке пожилые. Они обнимали друг друга, растроганно выкрикивали: «Вот жизня-то началась, не надо умирать! Вот она какая, новая!»

В эти дни комдиву Макару Тарасову присвоили генеральское звание, и сослуживец его и всегдашний начальник, командир корпуса, Семен Викторович Екимов, ходивший в высоком звании уже около года, позвонил ему рано утром, зарокотал в трубку:

— Здорово, генерал! Поздравляю. В отпуск, поди, захочешь, к морю?

— Угадал. Мотор подлечить надо. Пошаливает… Впрочем, как прикажете!

— Сердце, Макарушка, не лечат. Оно без лекарей положенный срок работает. Срок кончится — без лекарей и остановится. А прикажу я тебе, извини, не думать об отпуске… — Екимов помолчал. — Погода плохая.

— Не шути, Екимыч, — Макар засмеялся. — Два часа назад ливень прошел — на опушке опята свежие уже выросли!

— Опята — это хорошо. Но ты потерпи.

— В чем дело-то?

— Сейчас в округ вызывают. Приеду — расскажу подробности. Жди!

В последние дни занемог Макар, кряхтел по-стариковски, вертелся на диване в своем штабном кабинете, и ординарец его, сверхсрочник Тихон Пролаза, прослуживший рядом более двадцати лет, ворчал:

— Я же говорил, товарищ генерал, не пей кофе… Опять не спишь… Как завтра в полки поедешь?

— Тебя не спрошу.

— Хм, не спросишь… Не дам больше кофе, и всё!

Макар поднимался, застегивал нижнюю рубаху, командовал Пролазе:

— Кру-гом! Арш!

Пролаза садился на деревянную кушетку, спрашивал:

— Что будет, Макар Федорович? А? Нутром чую, что-то неладное?

— Ты передай начштаба, Тихон, пусть позвонит в подразделения. Отозвать всех из отпусков.

— Есть передать. Вы, главное, не волнуйтесь.

Макар укладывался в постель, приказывал себе: «Спать!» Но боль не отступала и сон не приходил. Вставало из темноты белое, как мел, лицо Сани, провалившиеся в черных кругах глаза. «Макарушка!» — Он вздрагивал от этого зова. «Ну что тебе?» — «Так, ничего, Макарушка!»

…Это было в двадцать первом году, в феврале. Тихон Пролаза прилетел из штаба учений на гнедом дончаке, лихо спрыгнул, доложил:

— Товарищ командир, вам телеграмма!

Тревожные строки осели в памяти навсегда и теперь кажутся горячими, красными, как пожар: «Во время кулацко-эсеровского мятежа героической смертью погибла…»

Из маленького населенного пункта Славянки Приморского края, где стояла стрелковая часть, они ехали с Тихоном до Родников девять суток… В Родниках пришлось постоять лишь у могилы, послушать сочувственные стенания земляков. Личное горе, как-то уж так получалось, часто обходило Макара Тарасова стороной, хотя за годы революции повидать пришлось немало… И вот фотография мертвой, седой жены Сани с безобразно изуродованным лицом. Посмертный следственный снимок.

«За Советскую власть, но без коммунистов!» — лозунг кулацкого восстания братьев Роговых, Бурлатовых, Сутягиных. Они уничтожали коммунистов. Ее, единственную среди родниковских большевиков женщину, раздели донага и гнали по снегу тридцать верст… Мертвую, уже застывшую, пьяные, одичалые бандиты распилили и насыпали во внутренности пшеницу: «Вот тебе, коммунистке, хлебушко!» Большую надо носить в себе злобу, чтобы превратиться в такого лютого зверюгу.

Девятого февраля в глухом сибирском селе Куртан (девятнадцать верст от Родников) под руководством бывшего царского офицера Рогова и по сигналу из главного центра, располагавшегося в степном городе Ишиме, началось кулацкое восстание. Перед восстанием, восьмого февраля, главари его пили заздравные чары, произносили старинные русские тосты: «За веру и верность!», «За труд и честь!», «Не слыть, а быть!» К началу посевов покончить с коммунистами — таков был план.

Наутро во все окрестные села, в том числе и в Родники, были посланы отряды «освободителей». Начались зверства. И членов партии и сочувствующих большевикам рубили топорами, прокалывали самодельными пиками, обливали колодезной водой, превращая в ледяные статуи, жгли каленым железом, загоняли под ногти хомутные иголки.

Иван Иванович Оторви Голова, случайно уцелевший в дни мятежа, будто оправдываясь и извиняясь, рассказывал Макару так:

— Слышу под утро: куры в тепляке всквохтались. Не хорек ли, думаю? Накинул зипун — во двор… А они на большой дороге верхами стоят… Ну, я по чембарам понял, что это за вояки… И в дом не зашел. По задворкам, по загумнам — в лес. Так, крадучись, до укома добрался. А потом в ЧОН пошел.

— Может быть, последние слова ее кто-то слышал? — пытал Ивана Ивановича Макар.

— Нет, этого я не знаю… А зарубил ее Лаврушка, лавочник! Помнишь? Еще зубы у него навыскаль?

— И где эта сволота сейчас?

— Убег, по слухам, в Харбин. Город такой есть у китайцев. Ему тут нельзя оставаться. Быстро за ухо блоху посадим.

— А Самарин, Гришка? Где, думаешь?

— И этого тоже не знаю. Живет где-то. Он после Колчака письмо в волисполком послал. Кажется, раскаялся, что заблудился в жизни… А как прозрел, то Кольку Сутягина устукал. И документы Колькины выслал, и место, где он его кончил, — тоже указал. Все правильно, подтвердилось. Только сам Гришка домой не показывается. Тягостно, наверное, ему из-за брата!

Иван Иванович волновался. На глазах стояли слезы.

— Мы ведь этого не ждали, Макарушка.

…Хрустел под ногами снег. Бежали со всего села люди, провожали Макара. А он нес к запряженной волисполкомовскими конями крытой бурлатовской кошеве пятилетнего Степушку. Тихон вел за руку Поленьку. Слез не было. Было лишь ощущение какого-то нескончаемого отчаяния. Но впоследствии и оно стало притупляться. В военном городке, под крышей штабного домика, вздернувшего набекрень белую шапку, начиналась новая жизнь.

Макар шел на это, с волнением готовил себя к этому. Дети, будто сговорившись, стали называть его «папой». Поленька пошла в школу. Заботы о Степушке взял на себя Тихон. Мальчишка рос, как на дрожжах.

Тихон водил Степушку на батальонный пищеблок, к повару Устинычу, и они съедали по две порции второго, получая обидные выговоры от хозяйственной Поленьки:

— Аппетит у вас, дядя Тихон, и у тебя, Степушка, как у Борзи. Калачика вам на раз не хватает!

— Не ругайся, дочка, — спокойно говорил Тихон. — Еда для солдата — первейшее дело. Путь к солдатскому сердцу идет как раз через желудок!

— А на продскладе потом высчитывают!

— Ну и пусть! Ты не сердись. Ты нам «бог помощь» говори со Степушкой, что мы кушаем хорошо, — убеждал девочку Тихон. — У нас сейчас лошадям и то овес без выгребу!

Красноармейцы любили маленького Степушку. В час отдыха звали к себе:

— Спляши!

— А где гармошка?

— Нету.

— Без гармошки не могу.

Выручал, как всегда, Тихон. Он выносил из дому свою старую саратовку, заводил песню, и Степушка (у кого только научился!) начинал выделывать такие кренделя, что окружавшие ложились со смеху.

— Ты чей такой? — спрашивали.

— Я? Тарасов. Командира своего, Тарасова Макара Федоровича, не знаешь, что ли?

— Как не знать? Знаю. Комбат наш вроде бы не плясун. Ты в кого пошел экой?

— Я ни в кого не пошел. Сам вытворяю.

Степушка делил свои дни на три доли. Утро и первая половина дня почти всегда принадлежали Тихону Пролазе. Тут было полное братство, взаимодоверие и самостоятельность. Тихон дозволял все, и вся его немудрящая педагогика умещалась в довольно несложной фразе: «Хороший человек получается тогда, когда он с малых лет живет сам по себе: сам пашет, сам пляшет, сам кашу расхлебывает. Мы тебя, Степушка, таким и взростим».

Когда Тихон уезжал в часть, на смену заступала вернувшаяся из школы Поленька. Это было строгое время. Но Степушка, несмотря на запреты и заслоны, а иногда и довольно увесистые шлепки, переносил его легко и даже с радостью, потому что Поленька, прибрав в доме, читала сказки, и улетал мальчуган вместе с героями сказок в неведомые края, за моря-за океаны, в тридевятое царство, в тридесятое государство.

Поздно вечером приезжал отец. Начинались беседы о видах оружия и о красной коннице, о быстрокрылых самолетах и о рыбалке, о смельчаках-охотниках, уходивших в тайгу за соболями, вступавших в единоборство с медведями и даже тиграми.

Иногда отец приезжал верхом, усаживал Степушку в гладкое и мягкое седло, давал поводья. Умный командирский конь степенно вышагивал по двору из конца в конец, а у маленького всадника отрастали крылья. Он летел во главе эскадрона с боевой саблей на врага. У-р-р-р-р-а-а-а!

И спали они на одной кровати с железными пружинами. Свернувшись калачиком под теплым боком отца, Степушка принимался обычно рассказывать сказки, освещая события по-современному и не веря совершенно ни в какие чудеса. Иванушка-дурачок, по его разумению, мог запросто позвонить по телефону Змею Горынычу и предупредить его, что оторвет ему последнюю голову, а Серого Волка герои Степушкиных сказок пугали обычно выстрелами из трехлинейки образца тысяча восемьсот девяносто третьего дробь тридцатого годов.

Если сказка кончалась быстро, Степушка обнимал отца теплыми ручонками, терся носом о колючий отцовский подбородок, гладил волосы.

— Ты давай спи, папа! — полушепотом советовал отцу. — Учти, подъем в полшестого!

— Учту! — ухмылялся Макар. — И ты тоже закрывай глаза: сначала левый, потом правый.

…В те первые годы строительства Красной Армии по решению верховного командования было переформировано некоторое число дальневосточных стрелковых дивизий в воздушно-десантные бригады. Их укомплектовали лучшими бойцами.

Батальон, которым командовал Макар, одним из первых вышел на учебное десантирование. Готовились к этому важнейшему событию тщательно. Не на один ряд были проверены знания матчасти, каждый отлично владел укладкой, каждый совершил более двадцати тренировочных прыжков с вышки, аэростатов и самолетов. Но беда не обошла Макара. Погиб во время прыжков ротный командир Женя Богданов. Расследование показало: главный парашют не сработал из-за небольшого обрезка разрывной стропы, накинутой на края купола во время укладки, запасной, перехлестнутый стропами главного, тоже пошел «колбасой». Женя укладывал парашют лично сам, и подписи в контрольном талоне — парашютном паспорте — тоже поставил собственные. Вся рота его выполнила задание на «отлично». Женя разбился.

Были похороны с печальным оркестром, троекратный салют на могиле. Макар впервые получил в те дни от командования выговор, необходимый штабу корпуса как показатель того, что на событие (ЧП) среагировали.

И Оксана Богданова, оставшаяся вдовой! Встречаясь с Макаром, она бледнела и опускала глаза. Это задевало Макара.

— Вы могли бы объяснить ваше ко мне отношение? — спросил он ее однажды.

— Разве не ясно? Женя погиб… по вашему недосмотру.

— Женя тоже был командиром. Он сам имел право подписывать парашютные паспорта после укладки… Я верил ему. Вообще верю своим командирам.

— Послушайте, Тарасов! Вы хотя бы представляете, что случилось? Лучше семь раз погореть, чем однажды овдоветь…

— У меня тоже погибла жена… Я живу с двумя малышами. Мне тоже нелегко.

В глазах Оксаны мелькнул испуг. Она еще более побледнела.

— Может быть, я и не поняла еще всего, — смутилась она. — Вы как первая причина, в вас всю вину вижу… Простите!

А время шло. Нанизывались, будто сушеные грибки на белкину веточку, недели, месяцы.

Выровнялась, подросла незаметно для всех Поленька. Похорошела. Озорные, точь-в-точь, как у покойного Терехи, глаза ее сияли умом и лукавством. Закончив педагогический техникум, все лето хозяйничала в холостяцкой квартире отца. И опять ворчала на Степку, на Тихона, а за компанию и на Макара:

— Сладенько любите, солененько да кисленько… Против горьконького тоже не возражаете, а кашу добрую никто путем сварить не умеет! Ну, мужики! Ну горе с вами!

— Могу заверить тебя, дочка, — со всей серьезностью заявлял Макар, — лучше меня никто во всем батальоне кашу варить не умеет!

— Воображаю, чем батальон питается! — смеялась Поленька. — То недосол, то пересол.

— Поля, ты слушай! — привскакивал Степка. — Если хочешь знать, гретая каша всегда вкуснее свежей… Вот попробуй!

— Дядя Тихон! — обращалась Поленька к Пролазе. — Это он ваши мысли повторяет. Не знает только, что к чему.

— Умны мысли и повторить не грех, — кивал Пролаза.

И все вместе смеялись.

Деревня, где стояла часть, жила медлительной сельской жизнью и чем-то напоминала Родники. Макар часто гулял вместе с Поленькой около небольшой быстрой речки, и дочь сказала ему:

— Не хотела беспокоить тебя, но надо… Помоги.. Нет у меня желания ехать на работу по крайоновскому назначению… Хочу в Родники!

— Ты же комсомолка.

— Стоит ли объяснять, почему я приняла такое решение? Ведь Александра Павловна там лежит, братец Тереша и Марфуша. Хочу их дело продолжить… Что же тут зазорного?

— Ты просила об этом кого-нибудь?

— Пробовала. Слушать не захотели. В горкоме комсомола прямо сказали: не выедешь на место — попрощаешься с комсомольским билетом.

Поленька еле сдерживала слезы.

— Зачем они так?

— Ты, дочь, спокойнее, пожалуйста, — наставлял ее Макар. — Жизнь сложна… Бывает, выйдет дурак на дурака и получается… два дурака! Попробуем иные пути.

Добрый друг Сеня Екимов в то время был уже командиром полка. От его имени и от имени начальника политотдела пошло в Хабаровск письмо с подробным описанием маленькой Поленькиной жизни. В конце июля девушка получила разрешение уехать на работу в Родники.

Случилось так, что за неделю до отъезда Поленьки Макар после очередных прыжков попал в медсанбат с легким растяжением стопы.

— Денька три-четыре у нас полежите, а потом выпишем на домашний режим, — говорил врач.

— С гипсом?

— Да, конечно. Дома вам сподручнее.

— Ладно! — не стал перечить Макар.

В этот день пришел в палату Тихон.

— Вот яблоки тебе привез…

— Что-что?

— Да ты не думай ничего плохого, у председателя у самого разрешения спрашивал. И деньги отдал. За свой грош — везде хорош! — Он высыпал на стол свежие плоды. — Ешь — не хочу.

— Спасибо.

Тихон немного помялся, потом присел на койку.

— Слушай, что я тебе скажу… Только не волнуйся.

— Давай докладывай, что натворил?

— Ничего я не натворил. Вчера, как тебя увезли, Оксана Богданова к нам приходила: «Где он? Что с ним?»

— Ну, дальше что?

— …Сдается мне, виды она на тебя имеет.

— Перестань болтать. Выгоню.

— Можешь и выгнать… Только порассуди сам. Баба она завидная, что горох в поле. Кто ни пойдет, тот ущипнет. А ей какой в этом интерес. Ей надо жизнь устроить!

— Тебе-то что надо, Тихон? — начал сердиться Макар.

— Боюсь за тебя. Все-таки за тридцать ей… И как мы со Степкой будем?

— Иди ты к черту! — рассвирепел Макар. — Что ты все в мои дела путаешься? Марш отсюда!

Поссорились. А потом всю ночь Макар не спал.

И все близкие Макару люди, все говорили одно и то же. Поленька, стройная, загорелая и счастливая, прощаясь с отцом, смело взглянула ему в глаза.

— Папа, я уеду, а тебе надо о жизни подумать. О Степке. Он ведь, можно сказать, только что из пеленок выкутался. И ему нравится здесь с тобой и с Тихоном, вольготно себя чувствует. Но, не сердись, папа, ему нужна женская рука… Оксана Богданова тебя любит. И правильно делает. Такого не полюбить нельзя…

Макар смутился. Засмеялся неестественно, заговорил о другом:

— Пиши, дочка… Там фрукты в сумке тебе припасены.

А она продолжала свое:

— Не век вековать одному-то!

И Екимов на осеннем смотре позвал к себе в палатку, налил стакан.

— Давай! За тебя! Сколько можно ходить с несвежими подворотничками… Поезжай к ней. Я все знаю.

Макар всегда был откровенен с командиром. Пошло это еще с давних дней гражданской войны, когда прятались они, изодранные шрапнелью, после одного из боев в сосновом ветроломе. Тащил Макар раненого друга, обливаясь потом и кровью, к своему переднему краю… И поклялись в тот день в вечной дружбе. И клятва эта осталась незыблемой.

— Не сказать мне ей никаких слов. Поверь, Сеня! — горестно вздохнул Макар. — Не сумею. Давай лучше рекогносцировку на дивизию сделаю или ведро воды выпью.

— Да ты что? Ты в конце концов должен понять женщину! — налегал на друга Екимов. — Что, я за тебя к ней пойду?

На следующий день, в воскресенье, когда Тихон и Степка уехали за речку в тир, к дому подкатила екимовская легковушка.

— Принимай гостей!

Льняная шевелюра Екимова показалась в дверях. Следом за ним шли Оксана и маленький Рудька.

Макар захлопотал на кухне, пытаясь приготовить любимое екимовское блюдо — походную яичницу-верещанку, но тот, оставив Оксану в соседней комнате, вышел к Макару и заявил:

— Мне некогда, комбат. Прости. В штаб срочно вызвали. Так ты уж тут не подкачай.

— Погоди немножко.

Но Екимов уже топотал по крыльцу. Машина, взревывая, побежала вдоль улицы. Вошла на кухню Оксана.

— Слушай, Тарасов, ну какой же ты несуразный! — она улыбнулась, потом смутилась… — Не могу без тебя… Этого тебе хватит? И нельзя тебя дальше оставлять одного со Степкой! Я тебе не противна?

— Что ты, Оксанушка?

Потом Макар разговаривал со Степкой:

— Это будет твоя мама. Понятно?

— Понятно, — весело взглядывал на Оксану парнишка. — А Рудька? Он что же? Наш будет?

— Ну да.

— Хорошо, папа. Я согласен.

Она стала для Макара хорошей женой, для Степки — матерью.

Однажды откровенно сказала Макару:

— Часто во сне ты называешь меня Саней. А потом я чувствую, испытываешь неловкость… Ты, Макарушка, не переживай за это… Не может быть неловкости от этих хороших слов. Я все понимаю. Я не баба, готовая в порыве ревности вцепиться в волосы… Нам надо жить, Макарушка. Куда мы от всего этого деваемся.

И как-то сами по себе исчезали копившиеся в сердце недомолвки. Время — великий лекарь. Когда Степан и Рудольф, окончив военное училище и получив по два «кубаря», приехали в отпуск и по-военному доложили о прибытии, они, отец и мать, много пережившие, плакали от счастья.

…И вот это новое место службы. Новое звание. Тревожные весенние дни. И этот звонок Екимова: «Плохая погода!». Макар за годы долгой совместной службы научился понимать тайный смысл многих высказываний Екимова. Понимал и, честно сказать, боялся. Может быть, это была и не боязнь, а лишь невнятное ощущение тревоги. Но оно вырастало вместе с опытом. И росла боль. Боль физическая, застарелая, опасная.

Пролаза знал этот генеральский недуг.

Войдя на цыпочках в кабинет, он решил потушить сумрачные мысли командира шуткой:

— Я тебя не бужу, я только решил спросить: спишь ли?

И тут же увидел крепко сжатые губы, посиневшие от страдания щеки. Генерал был в полуобморочном состоянии.

В восьмом часу утра штабная «эмка» увезла Макара Тарасова в гарнизонный госпиталь. Здесь, в большом городе на Волге, на Лысой Горе, в больничной палате и встретил он Великую Отечественную.

2

В народе, что в туче в грозу, все наружу выходит: и ненависть, и радость, и горе, и слезы. За три месяца войны лейтенант Степан Тарасов многое увидел и пережил, многое понял в себе.

Вначале был страх. В первом же бою, во время минометного обстрела, прямым попаданием мины на глазах Степана разнесло ротного пулеметчика. В военном лагере летнего назначения пулеметчик этот, длинный, жилистый парень, был признанным волейбольным «гробилой». Во время игры он, весь напружинившись, ждал паса, и когда Степан вывешивал над сеткой «свечку», лупил широкой сухой ладонью по мячу так, что слышался протяжный звон. «Расшибешь шарик-то!» — хохотали красноармейцы-болельщики. «Ничего! Он, чай, резиновый!» — расплывался в улыбке пулеметчик.

Стояли на границе. Субботним утром двадцать первого июня пролетел над расположением немецкий разведывательный самолет.

— Войной пахнет, — говорили бойцы.

— Лиха беда полы у шинелей загнуть, а там, чай, и в наступление можно! — шутил пулеметчик.

И вот оно, страшное мгновение. Не стало пулеметчика. И Степан очень скоро понял, что он, средний командир, не умеет по-настоящему организовывать отступление. Его, как и многих молодых офицеров, учили только наступать, оперативно выставив головной и боковые охранения, идти вперед, преследуя противника по пятам… Отступать… Этому не учили.

Оставляли села, города. Шли по горевшим на огромных пространствах хлебам.

Шли днями и ночами, по лесам и глухим проселкам. Тащили с собой раненых, с боями выдираясь из вражеских клещей. От полка остались только жалкие его остатки: два офицера — Степан, взявший на себя командование группой, и его товарищ по училищу, бывший командир взвода Игорь Козырев, двое сержантов — высокий, богатырски сложенный Никола Кравцов и белокурый заводила Костя Гаврилов. Всего в группе не насчитывалось и полуроты бойцов. Несли с собой полковое знамя и документы погибших командиров. В гиблом зыбком болоте наткнулись на вырезанную немцами-десантниками санитарную часть. Чудом уцелевшая санитарка выла над изуродованными товарищами:

Часты дождички вымоют, Буйны ветры вычешут, Ясно солнышко высушит!

— Прекратить! — приказал ей Степан. И она мгновенно замолкла, оборвав плач.

— Что за часть была?

— Санбат наш, миленькие мои!

Даша, так звали санитарку, была включена в группу Степана.

— Раз уж осиротела, пусть идет с нами, — сказал Степан Игорю.

— Пусть.

И вновь шагали, преодолевая топи. Изможденные, обносившиеся вконец, грязные.

Однажды ночью, во время короткого отдыха в маленьком лесном хуторке, в замшелую избушку Степана пришла Даша. Легла рядом, задышала часто, обняла горячими руками: «Давай, лейтенант! Все равно война!» Впервые в жизни своей обложил Степан Тарасов женщину злым трехэтажным матом. Но она не дрогнула, не струсила. Она ответила ему так: «Не лайся! Днем ты командир, а ночью мужик… Засветло все мы душой и сердцем державе служим, а ночь — наша. Понял?»

После этого случая Даша начала почти ежесуточно менять свои симпатии. Уводила по ночам в кусты то одного, то другого солдата. Это было какое-то сумасшествие. Кровь, смерть, ежедневный бой… и Даша, жаждущая любви, тихо смеявшаяся поздними вечерами в потаенных местечках.

Дашу убило в середине сентября. Шальная «разрывка» угодила ей в живот, оставив крохотное отверстие, а на спине — огромную рваную рану. Женщина шагнула к сосне, села к ней спиной, по-бабьи вытянув ноги, как будто не замечая плывущей крови. Потом застонала. Степан подскочил к ней первым, отвалил слегка от сосны, приподнял сзади гимнастерку и увидел вываливающийся наружу кишечник. Даша говорила:

— Прости меня, лейтенант! Я жадная… Я жалела их. Ни разу не целованных… Мне жалко их…

Потом дико захохотала, безумные зрачки потускнели.

Страх на войне — состояние все-таки преходящее. Фашисты наседали постоянно. И, следовательно, каждый день и час надо было быть начеку. Уходя от противника с боями, Степан незаметно затаптывал в себе вспышки страха, возникавшие особенно часто в первые дни. И когда группа оказалась в окружении и надо было искать выход из кольца, Степан о страхе уже не думал. Он вглядывался в лица бойцов, тревожился за судьбу каждого. Сержант Костя Гаврилов, несший под рубахой полковое знамя, позвал Степана, козырнул:

— Вернулся с задания Никола Кравцов. …Так вот, он говорит: поток машин по шоссейке теперь другой… На запад повернулся.

— Прекрасно! Хотя, в общем-то, это ни о чем пока не говорит.

— И еще Никола старика одного на пепелище повстречал. Коридор тут есть, километров семьдесят по болотам и гарям. Без столкновений можно выйти к нашим.

— Давайте сюда вашего старика!

Шли еще несколько дней.

Установились морозы. Куржаки-колдуны разукрашивали колдовскими узорами березовые и сосновые рощи, превращали большие болотные кочки в сказочных усатых чудовищ. В группе кончились трофейные галеты, иссякли запасы патронов. И не было сил. Поздним вечером разведчики неутомимого Николы Кравцова нашли в кустарнике убитую лошадь. Степан объявил дневку. Разделывать тушу вызвалось немало желающих. Вскоре в лесу, защищенные твердыми снежными плитами, замельтешились небольшие костерки. Варили конину.

Сжевав свой кусочек мяса, Степан почувствовал, как по всему телу иглами заходил холод. Он прилег на еловый лапник, втянув голову в воротник, старался надышать тепла, чтобы согреться.

Снился сначала Игорь Козырев, будто написавший в политотдел дивизии клевету на Степана: приказывает он и солдатам, и командирам есть мясо дохлых лошадей, нарочно не выдает соль, нарушает инструкцию командования об организации питания, самовольно уменьшает нормы выдачи продуктов.

…Игорь, Костя Гаврилов и разведчики Николы Кравцова много километров несли командира на самодельных носилках. До самой встречи со своими.

Очнулся Степан в полевом госпитале, в бывшей земской больнице под Москвой. За окном, по взгорью, двигались огромные колонны великанов в новеньких белых полушубках и шапках с черненым, сверкающим на солнце оружием. Колонны казались нескончаемыми и призрачными, а потому Степан спросил соседа по палате:

— Что это за люди, друг?

— Это сибиряки… Пошли на передок… Эти, брат, почистют фрицу и дульную, и казенную части. Будь спок!

— А мы, значит, вышли?

— Значит вышли, коли ты четвертый день лежишь тут возле меня и руками все машешь!

3

Осенью тысяча девятьсот сорок первого года по приказу Верховного формировались гвардейские воздушно-десантные части. Командиром одной из дивизий был назначен генерал-майор Макар Федорович Тарасов. В первый же день войны он, несмотря на протесты врачей, оставил уютный госпиталь на Лысой Горе.

Дивизия, как и многие другие десантные подразделения, была скомплектована за счет ста тысяч комсомольцев, пришедших в военно-воздушные войска по призыву Центрального Комитета комсомола. Были это веселые, сильные, немножко самонадеянные и гордые парни, изучившие азы военной науки еще на «гражданке», в первичных организациях Осоавиахима.

Макар и некоторые другие командиры, стоявшие когда-то у колыбели воздушно-десантных войск, радовались успехам десантников в боевой и политической подготовке. Получив оружие и снаряжение, бригады вели тренировочные прыжки с самолетов, ходили в ночные атаки, вступали в рукопашные схватки с условным врагом, пуская в ход лимонки и саперные лопаты.

Пролаза, ездивший с генералом по подразделениям, довольный, покрякивал:

— Если этих трошки поднатаскать, изувечат они Гитлера.

С большим вниманием и неподдельным радушием относились к десантникам жители окрестных сел. Началось с того, что на продсклады дивизии сверх наряда сельчане завезли около ста тонн картофеля. Макар, бывавший в колхозах, заходивший в сельские хаты, видел, что люди живут, перебиваясь с хлеба на воду. Поэтому-то он и спросил секретаря райкома довольно жестко:

— Народ у вас от голода скоро станет пухнуть, а вы картошку нам везете! К чему такой «патриотизм»? Хотите поссорить нас с населением?

— Напрасно так думаешь, товарищ генерал, — объяснил секретарь спокойно. — Это не по приказу сверху и не по призыву… Это они сами… Не вздумай где-либо еще сказать об этом… Обидятся наши.

С этого дня вместе с учениями, боевыми тревогами, ночными прыжками все подразделения дивизии, по мере возможности, стали помогать крестьянам.

Макар умел четко понимать события, оперативно реагировать на них. Здоровье его улучшилось значительно. Он будто помолодел. И одна только ранка не закрывалась, а продолжала кровоточить: не было никаких вестей от Степана. Оксана Павловна, уехавшая к сыну Рудольфу, который служил в Зауралье, писала часто. Частенько давал знать о себе и Рудик. А Степа исчез…

Ночи напролет просиживал генерал в своем штабе. Часто уходил мыслями к любимому «мальчишке», ласковому, верящему в отца безгранично… Как они любили оставаться дома вдвоем. Макар вставал ранним утром, стараясь не разбудить Степку, разметавшегося на постели, уходил на кухню и сам стряпал колобки на сметане. И когда вкусный запах долетал до Степкиной постели, слышал отец шлепанье Степкиных ног, видел его озорные глаза.

— Пап, а нам сейчас только поесть — и можно на рыбалку?

— Можно. Садись за стол.

Степка взбирался на стул, усаживался покрепче и весело уплетал приготовленные отцом кушанья.

В тот последний раз, когда проводил он своих лейтенантов в разные части, какое-то тяжкое предчувствие, будто камень, легло на сердце. Списывал все это на усталость и нездоровье… А беда все-таки пришла!

Одно знал генерал, был твердо уверен в этом — в плен сын не сдастся, погибнет, но не сдастся. Горячий, сильный, он может пойти на любой риск, на любой беззаветный шаг. Генерал понимал это, но тревога его не уменьшалась, а росла.

Приближался Новый год. Установились крепкие морозы. Ясные, без единой ветринки, стояли дни. В молчаливом покое замерли подмосковные березовые рощи. Никогда они не были так красивы, как в эту зиму. Никогда не были так печальны.

Перед Новым годом в дивизии начались групповые тренировки — высадка подразделений. Уклонение от прыжков приравнивалось к дезертирству. Все на прыжки: интенданты и врачи, работники службы боепитания и штабов. Все!

Тихон Пролаза ехидничал, спрашивал генерала:

— И мне, старику, прикажете парашют укладывать?

— И тебе.

— Хватит, я уже напрыгался… Шесть раз в тайге на сучках висел, стропы боялся обрезать, мошку телом своим питал!

— Придется еще раз прыгнуть.

— Не поеду на прыжки. Садите на губу.

— Тихон! — Генерал начинал багроветь. — Как ты смеешь так разговаривать! Я, комдив, прыгаю первым. А ты? Трус?!

Это взорвало Пролазу.

— Спасибочки, товарищ генерал, заслужил от вас доброе слово!

— Да ведь позор это… От всех наших солдат и офицеров глаза прятать, что ли?

— Болен я, товарищ генерал. Потому прыгать не могу.

— Если болен, иди в санчасть. Принесешь справку — не буду неволить!

И Тихон пошел в санчасть. Молодой не знакомый Тихону врач в эти дни принял уже не один десяток подобных Тихону. Он осматривал тщательно, заглядывал в рот, положив страждущего на кушетку, мял живот, ощупывал ноги, руки, шею, проверял уши, а затем выписывал рецепт, главным лекарством в котором значилась «Aqua is kolonki». «Больные» уходили к провизору Арсентию Филипповичу, брали пузырьки с лекарством и, в расчете на сочувствие окружающих, пили его глоточками, морщась от «боли». Арсентий Филиппович, тоже, как и Пролаза, сверхсрочник, хохотал, падал на кровать, задирал ноги: «Ну и дает этот новый эскулап! Ну и проходимец, видать!» Слово «проходимец» в устах Арсентия Филипповича звучало редко и было выражением высшей степени похвалы. «Проходимец, — говорил он, — это такой человек, который везде пройдет… Это хороший, даже великолепный человек!»

Над старым другом своим, Тихоном Пролазой, провизор насмешничать не стал, рассказал ему всю правду.

— Аква, Тихон, это по-латыни значит «вода», «is kolonki» — это и значит из колонки, можно с колодца или фонтана… Я уже целое ведро этого лекарства по рецептам роздал!

— Тьфу! — Тихон плюнул. — Опозорил, паршивец!

Перед отбоем он, смущаясь, доложил генералу:

— Парашюты готовы, товарищ генерал.

— Отлично! Завтра прыгаем первыми.

— Так точно, товарищ комдив. Пускай все эти молоденькие паршивцы со всей дивизии знают, кто мы и что мы!

Утром Пролаза принес генералу меховой комбинезон и ботинки, а сам облачился в зеленый ватник, обул огромные серые (сорок девятого, «раздвижного», как он говорил, размера) валенки.

— Так мне удобнее будет при моем недомогании.

ТБ-3 вырулил на старт в половине восьмого, взлетел спокойно. Потом его тряхнуло всего три раза на «выбоинах», и загорелись сигнальные лампочки: «Приготовиться!» Бесшумно открылись люки. «Пошел!»

В парашютных книжках генерала Тарасова и его бессменного ординарца Тихона Пролазы было записано более чем по сотне прыжков разной сложности. Прыгали они и ночью, и в воду, и в полной боевой, и затяжными. И такого позора Тихон никак не ожидал! Не ведал, что именно с этого бока он к нему подкрадется. А случилось следующее: хорошо уложенный парашют Тихона раскрылся довольно интенсивно, при раскрытии, естественно, произошел сильный динамический удар, и огромные валенки, сорвавшись с Тихоновых ног, пошли к земле без хозяина, трепыхаясь и переворачиваясь в воздухе.

Легкий ветерок отнес старого десантника от валенок на значительное расстояние, и пришлось ему, приземлившись, бежать почти босиком по снегу в центр площадки приземления, к костру. Оглушенный неимовернейшим хохотом, матерясь и отплевываясь, он второпях сунул ноги в огонь и зажег носки. Дежурившие на площадке офицеры, врачи и сестры, а также взвод охраны — все смеялись от души.

— Ведь знал, старый дурак, — ругал себя Тихон, — что в валенках в старое время даже в церковь ходить запрещали, а я прыгать! Допрыгался!

И не заметил Тихон в смятении, что генерал тискает в объятиях какого-то молодого щеголеватого офицера. Только после того, как офицер, в новенькой, хорошо подогнанной форме, подошел к нему и козырнул, улыбаясь, он понял, что перед ним Степан.

— Вот, едрить твою налево, а я тут со своими валенками чуть ЧП не наделал, валандаюсь… Степушка, родной мой!

Заплакал старый Пролаза.

К Новому году, а также по случаю приезда своего любимца, Пролаза стряпал пельмени. Делал он это искусно и красиво, так, что даже Оксана Павловна, когда еще служили на Дальнем Востоке, восхищалась его первоклассной техникой «владения пельменями». Просила Тихона: «Вы, Тихон Петрович, наделайте побольше, они у вас очень уж какие-то удаленькие получаются. И склеиваете вы их так ловко!» — «Если который худо склеится, — советовал ей Тихон, — погрози ему пальчиком — ни за что не разварится!»

Степан пытался помогать Тихону, но далее раскатки сочней старик его не допускал.

— Каждый сверчок должен знать свой шесток! Я буду пельмени делать, а ты сочни готовь.

— Так точно, — сверкал белозубой улыбкой Степан. — Как вы тут живете с папой?

— О-о-о! Это дело у нас давно отшлифовано. Двадцать два года вместе — это ведь не двадцать два дня.

— Ворчите друг на друга?

— Он — больше, я слушаю, — как и обычно обвинял генерала Тихон, хотя Степан хорошо знал, что, опекая и храня своего командира, именно он, Тихон Пролаза, чаще всего и ворчит на него. Степан знал также, что это добродушное брюзжание Тихона нравится отцу, и он сияет по-детски, выслушивая нотации старого вояки, или хохочет над ним, командует: «Кру-гом! Арш!»

После тяжелых фронтовых мытарств и перенесенного крупозного воспаления легких, Степан Тарасов радовался жизни. Молодой и сильный, с детства обладавший завидным здоровьем, Степан поправлялся быстро. Он получил месячный отпуск и назначение на командирскую должность в Уральский военный округ. Он разыскал отца — самого близкого ему человека — и был беспредельно счастлив.

А Макару эта волна буйной радости, захлестывавшая сына, казалась дурным предзнаменованием. Особенно настораживала резкость сыновних суждений о том, что происходило на фронте.

— Я знаю, что мы победим… Только ценой большой крови.

Новогоднюю ночь провели втроем. Пролаза сразу предупредил отца и сына:

— Могу гостей назвать, даже дам нагнать, но не желаю.

— Что же ты на них так рассердился?

— Запомни, товарищ генерал, что Новый год и в старое время даже господа и то встречали только своей семьей… Да и пельменей жалко. Сожрут, сами голодом насидимся, — пояснял Тихон Макару.

— Ладно, ладно, — успокаивал его командир.

— И еще одна просьба к вам: не спорьте о войне. Люди вы профессионально военные, а значится, ни черта в этом деле не смыслящие!

— Ладно, знаток, и это исполним! — посмеивался Макар.

И правда, никто за весь вечер не затронул сидевших в сердце занозок. Лишь под утро сам же Тихон нарушил взятый обет, сказал Степану:

— В запасной полк тебя направили… Там всю войну и просидишь…

— Этого никогда не будет, Тихон Петрович! — вскипел Степан.

— Отчего же не быть?

— Задание такое: подготовить личный состав и вместе на фронт! Да я и не согласился бы сидеть в тылу!

— А почему бы у нас не остаться? Мы еще, видать, долго тут будем на небо заглядывать?

Это был один из больных вопросов. Его всегда обходили и отец, и сын, и Оксана Павловна, и Рудольф. После окончания училища оба молодых командира деликатно отказались служить под началом отца. «Не хотим, чтобы пальцем показывали. Вон, мол, командирские сынки!» И это решение тайком одобрил сам Макар, не представлявший себе сыновей ротными или батальонными командирами в его подразделении.

— Война — везде война. Я готов быть в эти дни с вами, с папой, с тобой, дядя Тихон. Я готов защитить вас. Но я средний командир… Строевой офицер. Нас сотни, тысячи таких. Давайте будем потеплее устраиваться! — разгорячился Степан.

— Хватит! — генерал наполнил маленькие рюмочки. — Это дело у нас давно решено. Ты прав… Выпьем за победу! Фашисты убегают, скатертью им дорожка!

Отец показал Степану письма Поленьки и Оксаны Павловны, толковал об урожае прошлого года, читал маленькую районную газетку с броским призывом в шпигеле: «Организуем соревнование тыла с фронтом!»

— А Рудольф как служит? — спросил его Степан.

— Хорошо. Скоро в коменданты выбьется.

— Не люблю я эту службу.

— Отчего же?

— Всегда кажется, что служащие в городских комендатурах похожи на администраторов ресторанов, пьяных растаскивают!

Отец долго молчал, потом заговорил медленно.

— Батя твой родной и матушка, Терентий Ефимович и Марфуша, настоящие борцы были, светлые души… Лежат сейчас в сырой земле. И многие их уже забыли. А брат Тереши, твой дядька Григорий, живет в Родниках. Справку где-то добыл о партизанстве… И нашей славой прикрывается… Продавал когда-то нас.

— Вы к чему это, папа?

— А к тому, сын, что каждая эпоха выплескивает на поверхность примазавшихся… Ты это должен помнить хорошо. И они, эти примазавшиеся, случается, выдают себя за героев и страдальцев. И от этого сама история извращается… Откровенно скажу тебе, Рудольф вроде бы и не собирается проситься на фронт… Жениться, кажется, задумал… Это мне не по душе. Пойми.

— Жениться собирается? Кто же его избранница?

— Вера Потапова… Дочка нашего друга одного по гражданской… Она врач… В госпитале там же работает.

— Вера? Ах, да! Вера Потапова. Знаю.

Ни Пролаза, ни Макар не заметили, как изменился в лице Степан.

…Летом, в последний предвоенный год, побывав у отца и матери, они с Рудольфом проводили остатки отпуска у Поленьки в Родниках. Поленька и ее муж, преподаватель математики в Родниковской средней школе, Никита Алпатов, высокий, плотный, с золотыми кудрями и в пенсне, до того были рады приезду лейтенантов, что не знали куда посадить их, чем накормить, как угодить. Стол прогибался от закусок.

Все было ясным, как сам широкий летний день.

Никита держал на руках двойню и хвастался:

— Видите, как пыльно живем! Вот Макар, а вот Терентий, два новых революционера… Имена, конечно, не очень современные, зато парнишки умные родились. Ведут себя вполне…

— Да уже насчет имен — явная промашка! — поддакнул Рудольф. Но Поленька обиделась:

— Самые русские имена… Вообще не понимаю, как это можно в угоду моде живого человека назвать Магнитостроем или Днепрогэсом… Народятся у этих детей свои дети и будут Иваны Днепрогэсовичи да Владимиры Магнитостроевичи!

— Голос эпохи, — настаивал Рудольф.

Никита продолжал благодушествовать:

— Говорил Поленьке: не рожай по двое — разойдусь… По той причине, что всесоюзных строек на имена не хватит… Ослушалась.

— Давайте, гостеньки дорогие, выпейте по рюмочке… На боярышнике настоена! И ты давай, Никита, хватит байки-то баять!

Никита удивленно вскинул брови, подмигнул лейтенантам:

— Во-первых, Поленька, я не пью, во-вторых — на улице жарко, а в-третьих — я уже две рюмочки выпил!

И в эту секунду за окном разнесся отчаянный крик:

— Помогите-е-е! Спасите-е-е! Тонет!

Родниковское озеро искони считается притчеватым. Опасно быть на озере в дурную погоду, не менее опасно и после больших ветров, когда катится к берегу успокаивающаяся волна, трамбуя под крутояром желтый песок. Плескунь — так называют эту волну местные жители. Во время плескуни даже бывалые рыбаки вываливались из лодок. Если такое происходило невдалеке от крутояров, где неутомимо работали бьющие со дна родники и вода была нестерпимо студеной, выбраться на берег стоило немалого труда: тело охватывал жгучий озноб, судорогой стягивало ноги.

Вера Потапова, студентка медицинского института, отдыхавшая летом у себя на родине, любила, взяв маленькую лодку и застелив ее днище пахучей свежескошенной травой, выплывать почти на середину озера, скрываясь из виду, а затем, предоставившись волнам, лежать с книгой на травяной постели, убаюкиваясь шорохами коварной плескуни. Часто она купалась на большой глубине, выпрыгивая из лодки в кажущуюся бездонной пучину. Все это было рискованно, но все заканчивалось благополучно. До поры до времени. На сей раз пришла-беда. Выпрыгнув, Вера накренила маленькое суденышко, и оно, глотнув лишние порции воды, пошло ко дну. До берега было не более километра, и Вера — отличная пловчиха — смогла бы спокойно выплыть, если бы не наткнулась на ледяные полосы родниковых струй. Холод обжег ноги, охватил разогревшееся тело и испугал девушку. Сведенная судорогами, она начале тонуть.

Никита, Рудольф и Степан прибежали на крутояр, когда Вера в последний раз показалась на поверхности, исчезла.

— Теперича три дни жди… На третий утопленники всплывают, — чернобородый корявый старик с золотым колечком на левом мизинце перекрестился.

— Прекратите болтать! — резко сказал Степан. — Давайте лодки. Быстро!

— Чо ты кричишь здря? Выловишь ее тут, что ли? Тут глубина пять сажен!

— Уходите отсюда! — рявкнул на него Степан.

Они подплыли на лодках к месту происшествия. Начали нырять, и быстро, самое большое через пять-шесть минут, нашли утонувшую. На берегу старательно, по всем правилам делали искусственное дыхание. Но жизнь не возвращалась. «А что если «рот в рот», есть такой способ оживления!» — мелькнуло у Степана, и он, набрав полную грудь, припал к холодным девичьим губам. И шевельнулась ресница, забился на шее живчик.

— Ура! — шепотом сказали оба.

Верочка Потапова, маленькая белокурая студентка, приходила перед отъездом благодарить Степана и Рудольфа.

— Мальчики! В вечном долгу остаюсь перед вами. Если надо что — скажите!

Дед Степана, Иван Иванович Оторви Голова, председатель сельсовета, слегка захмелев, требовал:

— Вот кончишь институт и выходи за нашего Степку замуж! Поняла?

…И в тот последний вечер в Родниках, в клубе на танцах, Рудольф толкал Степана в бок, раздраженно басил:

— Проводи Веру, мужлан! Видишь, как она на тебя смотрит!

Степан сорвался с места, как подстегнутый кем-то, пошел к ней через весь зал под любопытные взгляды парней и девок, пригласил на танго.

Любовь нечаянно нагрянет, Когда ее совсем не ждешь!

Потом они сидели под черемухой, молча смотрели на заснувшее озеро. Внезапно набежавший с водного зеркала ветер растрепал ее волосы, и они ударили по лицу, по глазам, по губам Степана. И он замер, вдохнув совершенно неведомый ему запах, потянулся к ее устам. Но она отстранилась.

— Ты со всеми так, лейтенант?

Это больно задело самолюбие.

— Обернись. Слышишь! — резко сказал он, кивнул на белеющий за изгородью обелиск. — Там отцы наши, твой и мой, лежат… Я могу поклясться ими!

— С ума сошел, Степка!

— Люблю… Ты одна… Слышишь, люблю!

Она прижалась к нему, вздрагивая всем телом:

— Поди, врешь, Степка? Я ведь тоже люблю. Но ты не обмани. Иначе — не выживу я…

Ее письма в дни отступления он измусолил в нагрудном кармане в трут, а образ ее носил в сердце постоянно, помнил, кажется, даже и в те минуты, когда почти умирал. И санитарка Даша, и многие другие из-за нее, из-за Веры Потаповой, казались в жизни бледными тенями. И вот награда: отец, генерал Тарасов, устало и прозаично сообщает: Рудольф женится на Вере Потаповой, на враче, дочке его друга по гражданской.

Не ведает отец о случившемся или не хочет выдать какую-то тайну?

4

Перед тем, как ложиться спать, Григорий тщательно проверял все двери и окна: как закрыт засов в сенях, как избной, как горничной. Лишь убедившись в полной надежности всех запоров, тушил лампу, раздевался, укладывался в постель к Тамаре, неизменной жене своей, медленно слепнущей и злой к людям.

Дочь известного иркутского богатея, а потом предводителя банды Фильки Шутова, Тамара прожила трудную и темную жизнь. В девятнадцатом году она ушла вместе с белогвардейцами в Забайкалье, но, угадав безнадежное положение колчаковских служак, увязалась за атаманом Каторгиным, сильным, волевым человеком. Однако Каторгин, рыскавший по округе словно затравленный волк, не принес ей счастья. Всего два месяца нежилась она на его пуховиках, а когда отягощенные награбленным бандиты кинулись в паническом страхе за границу, убежала тайком к железной дороге. «Все катятся на восток, я поеду на запад, — такое казавшееся единственно правильным и хитрым решение приняла. — Не сожрут, поди, меня, бедную женщину, эти краснюки».

Много месяцев обиталась на вокзалах, спала с ворами, домушниками и карманниками, зашив прихваченные у Каторгина драгоценности в широкий шелковый пояс.

В Омске она схлестнулась с Гришкой, служившим охранником при золотоскупке «Торгсин». «Краснюки» действительно «не сожрали ее». Никто даже не обратил внимания. Гришка привел ночевать в свою каморку. Со свойственной только ему тщательностью обыскал, забрал набитый золотыми погремушками пояс. «Огоревавший» себе партизанские документы, Гришка держал Тамару в страхе, называл «белой заразой» и при малейшем неповиновении грозил:

— Попробуй рыпаться — живо в НКВД сдам… Там разберутся, сколько ты наших погубила!

Перед войной Гришка решился-таки съездить в Родники. Бояться ему, в общем-то, было нечего и некого. Только старый Иван Иванович Оторви Голова да сестрица Поленька могли высказать подозрения… Но должны же они помнить его письмо в волисполком и высланные с ним вместе документы Кольки Сутягина. Он, Гришка, а не кто иной, уничтожил матерого врага Советской власти… Сейчас, к тому же, и справку предъявит об участии в партизанском движении на Амуре. Какого рожна кому надо? Мог, конечно, прижать Гришку еще один человек, Макарка Тарасов. Его Гришка боялся смертельно. Но Макарка далеко и высоко где-то летает, неизвестно где.

В тот свой приезд на родину увидел Гришка взрослого своего племянника Степана. Увидел при необыкновенных обстоятельствах, во время спасения утопавшей, услышал резкий его басок (и говорит-то ведь точь-в-точь как Тереха): «Прекратите болтать!» (Ишь ты какой резвый! Наша порода!) И кончик носа так же побелел от злости, как у Терехи. Не сознался Гришка в родстве молодому лейтенанту: поедет, Макару наболтает, зачем лишние тревоги? Только после того, как проводили отпускников на станцию, пришел в сельсовет к Ивану Ивановичу.

Иван Иванович, нацепив очки, долго и с недоумением рассматривал пришельца: черную с проседью бородку, брюшко, суконный пиджак, хромовые сапоги-джимми. Потом спросил:

— Гришка? Ты, что ли?

— Я, дядя Иван. Здорово.

— Проходи, садись. Рассказывай, где столько времени путался?

Гришка показал Ивану Ивановичу документы, прослезился и начал врать:

— Жизнь, дядя Иван, у меня сильно тяжелая. Старость подошла — сытого угла не видел… Израненный весь, в партизанах был, на Амуре, кровью один раз совсем было изошел. С тех пор здоровьем маюсь… Сейчас потянуло к вам, сердце об вас изболелось. Своя сторона — она и вправду мать, а чужая — мачеха!

— Это так.

— И как ты думаешь, дядя Иван, если насовсем переберусь в Родники, не придерутся за прошлую мою темноту? Не посадят?

— Не бойся! На кой хрен ты кому нужен… Из тебя уже песок скоро посыплется.

С такими же слезами ходил Гришка к Поленьке, те же самые вопросы задавал. Она сказала всего три слова: «А мне-то нужно?»

Переселился Гришка вместе с супругой, раздобревшей и обрюзгшей, в старый дом, начал работать в колхозе… Колхоз жил суетливой, беспокойной жизнью. Сеяли, страдовали, доили коров, стригли овец. Соревновались за высокие урожаи. Собрания проводили, заседали, ругали друг друга. Гришка старался быть в сторонке. Это его вполне устраивало. «Где собаки грызутся, говори: «Господи, помилуй!» — шептал он. Деньжонки у него водились, одежды тоже нахапали в «Торгсине» на золото вдоволь. И коровенку купили, и хозяйством обзавелись. Ели досыта, пили вполпьяна. Приволье!

Но паника нет-нет да и залетала в Гришкино нутро. В первые же дни своего пребывания на милой сердцу земле сходил он к Сивухиному мысу, на крутояр, к заветным мешкам, потыкал землю ружейным шомполом: на месте лежали мешки, ждали хозяина. Правда, поиструхла кожа немного, но, главное, деньги целы. И оттого, что это богатство никто не нашел, беспричинный страх посещал душу. «Уж лучше бы не было его!» Страх. Он и был причиной того, что закрывался Гришка на все запоры. Ждал чего-то.

Когда началась война, и прилетели в Родники первые похоронки, и завыли сиротским воем бабы, Гришка весь внутренне повернулся. Пала в голову дума: «Мы тут в гражданскую войну между собой пластались… Потрошили кишки друг у друга… Так то было между собой… А этим фашистам, недоноскам, чо надо? Придут сюда — пострашнее ГПУ или НКВД будет!»

Все тягостнее и тягостнее приходили вести с фронта.

Народ собирал средства на танковые колонны, на самолеты, и он, в одну из ночей, совсем было уже решился отдать похороненное серебро государству. Но потом спохватился: «Посадят ведь, скажут, что награбленное!»

С того часа крепко-накрепко заклинил свои думы, затаил. «Пусть лежат деньги. Неизвестно еще, как и что будет… Может, пригодятся. Нет греха хуже бедности».

Работал в колхозе потихоньку. На трудности не набивался, от трудностей не отбивался.

5

Отцова рука далеко тянется. В штабе округа Степана принимал седой, стриженный под бокс, полковник с золотыми зубами.

— Вы Тарасов? Макара Федоровича сынок?

— Так точно.

— Так вот ты какой! Дорогой ты мой лейтенант Тарасов… Ох, сколько было у нас вместе с отцом твоим пережито. Годы, годы! Я и в Родниках ваших бывал. За колчаками гонялись!

Он, казалось, забыл о Степане, долго сидел молча, изредка покачивая головой. Потом встрепенулся, опомнился.

— Так куда же бы ты хотел, лейтенант? А? Говори прямо. У нас епархия великая. Могу и на Ямал послать!

— Мне, товарищ полковник, рекомендовано в запасной полк, готовящийся на фронт… Лучше бы, конечно, в Тюмень… Мать у нас там и брат в комендатуре, лейтенант Богданов!

— Мать? Ах, да, да! Оксана… Оксаночка. Разве она в Тюмени?

— Так точно.

— Ну, что ж, дадим тебе направление в Тюмень. Комбатом пойдешь, в полк автоматчиков.

— Комбатом?! Товарищ полковник, но я же всего лейтенант?

— Нет, ты уже старший лейтенант… Это я тебе как сюрприз приберег… Вот документы, приказ… А вот еще и Красная Звезда в придачу… Вчера получили… За полковое знамя, — полковник еще более растрогался, поднялся из-за стола. — Разреши, прицеплю самолично.

У Степана выпрыгивало сердце. Сколько радости враз. И эта атмосфера радушия, и новое звание, и награда, и, главное, предстоящая скорая встреча с любимой! Она вставала где-то далеко в глубинах сознания, быстроглазая, счастливая. Лишь после того, как офицеры из округа, поздравлявшие его с наградой, гурьбой вышли из кабинета, а полковник пожелал счастливого пути, Степан задал себе этот жегший его все время, неотступный, как саднящая боль, вопрос: «Как же она будет смотреть мне в глаза? Ведь это какое-то несчастье погнало ее замуж! Это же трагедия!»

Степан был уверен в неизменности Верочкиного чувства. «Не может такого быть, — внушал он себе. — Памятью отцов поклялись. Это уж будет святотатство, если она…» Одновременно он уговаривал себя: «Ты спокойней! Не будь жестоким! Разберись. Слышишь, Степка!» Опьяненный этими думами, пришел он в офицерское общежитие. Там все сверкало чистотой. Шеренгой стояли аккуратно заправленные койки. Лишь одна была занята. Владелец ее тяжело всхрапывал, обув в хромовые сапоги наружные ножки кровати. Степану стало весело: «Ишь, хитрец, боится, чтобы не сперли обувку!» Он сбросил шинель, уронил на пол рюкзак, прошелся по узкой ковровой дорожке туда-обратно. «Все тут временное и все такое домашнее, надежное! И чего этот храпун валяется?»

Степан подошел к спящему, обомлел. Это был Игорь Козырев. Его нос, его лоб, подбородок. Седые виски? Нет, не Игорь. Морщина, перепоясавшая лоб, глубокие складки вокруг рта. Если это Игорь, что с ним?

— Игорек, — тихо позвал Степан.

— Степа? — Игорь смахнул одеяло, тяжело сгорбился на кровати.

— Что с тобой? Откуда ты взялся?

— Сейчас, — Игорь подошел к умывальнику, плеснул в лицо воду, тщательно растер полотенцем. — Откуда, спрашиваешь? Из дому я, Степа. В отпуске был.

— Говори, что случилось?

— Сейчас, — он полез в мешок, достал объемистую фляжку, вынул свою заветную рюмку, подарок отца, бывшего буденновского командира, с красиво и ловко выгравированной надписью по боку: «Русскому есть веселие пити», налил полную, с «копной».

— На, держи! Помяни моих… Всех, — он затрясся в рыданиях. — Отца, маму, Сонечку… и… Анютку… на отдельной веревочке, как партизанку… Ей три годика было, Анютке…

— Сволочи!

Игорь остановил Степана. Они сцепили мизинцы (в училище так вызывали на разговор по-братски).

— У меня сейчас философия, Степа, такая: обязательно выжить, обязательно победить. Я пойду на них с винтовкой, пусть с вилами… Для немца вилы — то же ружье… Или с топором. Ты меня извини! Буду разбивать черепа, как арбузы, резать глотки, топтать в кровь… Хватит, Степа, быть униженными, лопнуло терпение!

Степану было понятно это ожесточение. Он сам был готов на все, и только позже узнал, как страшен Игорь в своей лютости.

— А здесь ты как оказался? — спрашивал Степан. Но Игорь будто не слышал вопроса.

— Там, в лесу, Степа, я действительно струсил. Не прощу себе этого никогда!

— Перестань! Ну была слабость… Ну и что же?

— Вот за это люблю тебя. Спасибо. А здесь я оказался по назначению. На КУКС направили, а там в Тюмень. Но долго там быть я не намерен. Не пустят на фронт — через штрафную уйду! В Тюмень, кстати, уехали наши ребята младшими командирами, Никола Кравцов и Костя Гаврилов. Оба Красные Звезды получили…

— Постой, а меня почему направляют без КУКСа?

— Не знаю.

Вопрос Степана был далеко не праздным. Всех фронтовиков, средний комсостав, перед отправкой в части «пропускали» через курсы усовершенствования командного состава. Лишь после этих курсов они разъезжались по частям. Об этом и заявили Степану на следующее утро уже в приемной командующего при получении документов.

— С прямым направлением ошибка вышла, — сказали. — Если не пройдены курсы, очередное звание задерживается… А вы комбатом назначены… Уж извините… Это Данил Григорьевич вчера упустил… Очень просим извинить.

Две недели Степан писал ей письма, утром и вечером. Умолял поскорее ответить, что происходит. А вместо ответа появилась она сама, в аккуратной шинельке, с выбившимися из-под шапки белыми локонами. В глазах мольба:

— Степушка! Господи! Какой же ты все-таки беспечный: семь месяцев — никакой вести. Ну разве так можно? Ведь я не железная… Я уже все слезы выплакала.

— И замуж решила убегом бежать?

— И кто это тебе мог сказать такое? — она уткнулась в его грудь, зашлась слезами.

Уехали к знакомым. Провели у них ночь. Без венчания и свадьбы, без помолвок и регистрации стали мужем и женой. Бушевала над городом пурга. Ветер нес с промерзлых неприветливых гор снежные потоки, и они, ударяясь о кирпичные стены домов, заборов, взлетали ввысь, обрушивались на улицы колючей холодной пылью, напрессовывая тугие, крепкие суметы. Степан и Верочка вслушивались в завывание вьюги. Далекими-далекими казались и счастливая пора в Родниках, и букеты диких цветов, и ласковые утренние росы, и тяжелые вздохи озера. Полтора года разлуки оказались равноценными большой жизни.

Раздумывая вслух, Верочка говорила:

— Вы, фронтовики, знаете правду войны только с ее фасадной стороны. И не знаете изнанки… А изнанка — это когда люди, вернувшись с передовой, гниют в госпиталях и умирают, вначале обрадовавшись, что остались целы. Это страшно, Степа. Все эти месяцы я редко уходила из госпиталя. Там и спала. Мы бьемся за каждого из них… Часто без пользы. Хозкоманда ежедневно занята на кладбище, роют могилы… Вы не знаете этого. И хорошо. Правильно.

— Скажи, откуда у отца такое письмо? Что у вас произошло с Рудольфом? — перебивал Степан.

— Стоит ли говорить… Ты, наверное, сам догадываешься. Это фантазия Оксаны Павловны. Она много раз заводила разговор о тебе, как вроде разведывала что-то. А потом плакала, как о погибшем… Она прочила мне замужество. И Рудольф приезжал… Приглашал на военные концерты… Я не принимала это всерьез ни разу. Ну, некогда было мне. Ты не говори больше об этом, милый.

6

В поселке деревообделочников, на самом берегу Туры, в здании рабочего клуба разместился отдельный батальон автоматчиков. В конце сентября, закончив учебу, капитан Степан Тарасов и его боевой друг, тоже капитан, Игорь Козырев, прибыли сюда для «прохождения службы». Полковник сдержал слово. Самолично написал рекомендацию о назначении Степана комбатом.

— Выбирай здесь, на курсах, и ротных, и взводных, и штабных работников, — советовал. — Там хуже будет. Там я попрошу вас тотчас же приступить к учебным занятиям… Приказ.

— Разве вы будете с нами, товарищ полковник? — обрадовался Степан.

— Да. Я принимаю ваш полк. — Он сверкнул золотыми зубами. — Так что прошу любить и жаловать, ваш комполка, полковник Козьмин, Данил Григорьевич.

— Это же очень хорошо, товарищ полковник!

— Тебе хорошо, а мне, старику, уже трудновато. Давненько не брался за винтовку, со студентами все больше возился.

Во время этого разговора и попросил Степан за Игоря Козырева. И Игорь был назначен начальником штаба отдельного батальона. Одной военной дорожкой шли ребята, крепко дружили.

Они сэкономили один день до явки в часть и провели его с Рудольфом, Оксаной Павловной и Верочкой в маленьком теплом особняке, неподалеку от комендатуры… Степан будто вернулся в детство… В зале, застланном большим уже стершимся белым ковром, в углу стояли большие медные часы. Они всегда были в углу, сколько помнит себя Степан. Их покойные глухие удары слышал он еще ребенком. И шкафы, и вазы, и салфетки, и фарфоровые фигурки-слоники, и рояль с надломленной ножкой, и даже кошка с котятами — все было прежним. Все было так же, как там, в Хабаровске, в Саратове… Всюду, куда бы ни кидала отца военная служба.

И постаревшая Оксана Павловна, мачеха, все так же целовала его в вихрастую голову, обнимала, заставляла погреться в теплой воде, переменить белье («особенно пропарь ноги»). Будто не замечая, что он взрослый, толкала ему в рот сладости. Плакала.

Только после того, как Игорь, подымая тост, поздравил Степана и Веру с законным браком, едва заметная тень коснулась лица Оксаны Павловны, но она быстро согнала ее, и слезы, опять непрошеные, навернулись на глаза.

— Деточки мои милые, родные! — говорила она. — Пусть счастье всю жизнь сопутствует вам!

Умела себя вести жена генерала Тарасова, добрая, преданная своему неспокойному семейству.

Весел был и Рудик. Он ослепительно улыбался. Элегантные усики, буйный белый чуб, добротного шитья мундир. Крепкий, широкий в плечах, он весь светился:

— Вера! Степа! Давайте за ваше счастье! Жить вам да богатеть, да спереди горбатеть, как поговаривал наш славный Тихон Петрович!

— Где они сейчас, наши дорогие Макарушка и Тихон Петрович? — Оксана Павловна прослезилась.

Завертелись разговоры вокруг самых дорогих людей.

Никто не знал, конечно, да и знать не мог, что в эту ночь, по указанию Ставки, воздушно-десантная дивизия генерала Тарасова, временно переформированная в гвардейскую стрелковую дивизию, была направлена на защиту Сталинграда, что с этой ночи, по существу, и начался героический путь десантников по дорогам войны: от Сталинграда на Волчанск, затем на Харьков, Днепропетровск, Яссы, Будапешт… Свыше девятисот дней и ночей на протяжении двух тысяч верст шла дивизия с боями, истекая кровью, замерзая в снегах, форсируя реки, отбивая танковые атаки, приближаясь к логову врага.

Ловил волк, но нашлись силы, поймали и его.

7

Рудольф Богданов скрытно от матери и Степана трижды подавал рапорт с просьбой о направлении в действующую армию. Но комендант тылового гарнизона и окружное начальство отвечали отказом. И он решил употребить в дело имя отца. Приехав в УралВО, он добился приема у командующего, и командующий, к великой радости Рудольфа, быстро согласился с его доводами.

— Да, — сказал он. — Мы поддержим этот замечательный почин офицера, стремящегося на фронт, к отцу-генералу, защищающему в эти трудные дни Сталинград. Об этом надо написать в «Красном бойце», — приказал он сидевшему рядом майору.

— Будет сделано.

— А вы, Богданов, завтра же получайте приказ. Счастливо!

Вернувшись к матери, Рудольф увидел полные ужаса ее глаза и одрябшее, состарившееся лицо.

— Что с тобой, мама?

— Не надо, Рудольф… Я прочитала «Красный боец». Очерк о тебе «В ногу с отцом»… Бог тебе судья!

— Но ведь это же долг?!

— Ясно. Но не каждая мать даже ради великого долга пошлет сына на… Я, прости, не отношусь к таким матерям!

Она не проронила больше ни слова. Лицо стало бесстрастным. Она перекладывала вещи в рюкзаке, пальцы ее дрожали.

Поздним вечером Рудольф приехал к Степану и Верочке на комендантской «эмке» и попросил:

— Оденьтесь. Поедем. Очень важный разговор.

— Куда ты? Ночь уже.

— Ничего. Одевайтесь.

Они долго колесили по темным улочкам города, вырывая фарами закуржевевшие тополя, белые особняки, деревянные домики, светящиеся желтыми огнями, редкие силуэты прохожих. Машина затормозила у въезда на центральную площадь, где, подсвеченный тусклыми прожекторами, белел в снежных вихрях памятник Ильичу. Часовые перекрыли дорогу: на площади шли строевые занятия в связи с подготовкой к двадцать пятой годовщине Великого Октября. Отсюда же уходили к эшелонам маршевые роты. Рудольф вышел из машины, попросил у часового разрешения проехать к памятнику.

— Не положено, товарищ старший лейтенант.

— Ну, пусти, — мучительно улыбнулся Рудольф. — Завтра уезжаю на фронт. А это мои друзья. Надо.

— Понимаю, товарищ старший лейтенант. Но приказ.

— Хорошо. Машина постоит здесь, а мы подойдем лишь к памятнику… Ну разве тебе не понятно?

Патрульный отвернулся. Потом тихо сказал:

— Сегодня сотни вас валом сюда валят… А приказа пропускать нет.

— Ну так мы пройдем?

— Идите.

Они остановились у подножия памятника. Снег пошел густо, и ветер совсем затих. Рудольф молча сиял шапку, потом сказал:

— Я не мог уехать, не побывав у него. Отсюда все наши уходят в действующие части… Я не мог… Есть много правды на земле… Она живет и в моем коменданте, не отпускавшем меня на фронт, и в сердце моей мамы, не признающей женщин, которые посылают своих сыновей на гибель ради долга. Но у него правда святая. Одна на всех… С ней легко.

Они вслушались в тихую буранную ночь. Батальоны, отправлявшиеся на фронт, уходили к вокзалу. Плыла, как клятва, песня:

Белоруссия родная, Украина золотая! Ваше счастье молодое Мы стальными штыками оградим!

Взволнованные уезжали обратно. Бились в лобовое стекло снежинки, таяли и текли вниз, как слезы, глухо выл двигатель. Рудольф объяснял:

— Я почти год был в числе хранителей и стражей памятника Ленину… Наш комендантский взвод нес здесь службу. Ночью хождение возле памятника запрещено. Но часто целые роты, а то и батальоны застывали здесь по стойке «смирно». Они тут клянутся Родине… Это святыня… Так и должно быть!

Уезжал Рудольф в составе маршевого батальона морской пехоты. В белых полушубках, в валенках, бойцы сыпали на перроне «Яблочко». Баян, отходя от четкого ритма матросского танца, натыкался иногда на частушку. И в эту минуту краснощекий матрос из разведроты Иванов Иван Иванович, распахнув полушубок, гоголем ходил по кругу:

Эх, пол земляной! Потолок жердяной! И пошли мои пимы, Запошваркивали!

При прощании Рудольф снял шапку.

— Не огорчайся, мама! — кричал он Оксане Павловне. — Все будет хорошо! Не плачь!

Но Оксана Павловна ревела навзрыд. Верочка и Степан уговаривали ее тщетно. Бабьи думы, они не в каменном мешке — на воле.

8

Ох уж эти погоны! Сколько хлопот и маеты было принято с их введением. В казармах стоял сдержанный веселый шумок. Пришил — отпорол. Опять пришил. И опять косо. Николе Кравцову, не учтя размеров его могучих плеч, выдали погончики, по всей вероятности, для маломерок. Костя Гаврилов издевался над Николой:

— Слышь, Никола, тебе же не две штуки надо, а четыре. У тебя от погона до погона четыре перегона!

Четыре Перегона — так и прозвали впоследствии старшину с легкой Костиной руки. Кто даже ни имени, ни фамилии не знает, а спроси: «Где Четыре Перегона?» — сразу скажет.

Некоторые «рационализаторы» загоняли внутрь погон картонные или фанерные пластинки, чтоб не «морщились», но от этого новые знаки различия слезали то на спину, то спускались низко на грудь. Лишь к концу дня не сложная, но требующая сноровки процедура была закончена. Все было приведено в порядок.

На вечернем построении комбат и офицеры сверкали золотыми погонами. Когда роты замерли в строю, прибежал из штаба дежурный, сунул в руку Степана телефонограмму из полка:

«Поздравьте личный состав батальона. Вчера армии Донского и Сталинградского фронтов завершили окружение гитлеровской группировки войск под Сталинградом. Фашистскому командованию предложено капитулировать!»

Троекратным «ура» ответили курсанты на это сообщение своего комбата, а затем кто-то, нарушая Устав, бойко спросил:

— Когда же на фронт, товарищ капитан?

Степан ответил уверенно:

— Скоро!

Повзводно, строевым шагом прошли курсанты по плацу. Вовсю надсажался духовой оркестр. Залатанные медные трубы сверкали в лучах весеннего солнца. Разглядывая своих мальчишек, Степан увидел их в каком-то новом, радостном свете. Может быть, из-за погон, а может, и по какой иной причине, все они казались комбату высокими, ладными, симпатичными.

Вера, к радости Степана, в этот вечер была дома. И Оксана Павловна хлопотала в маленькой кухоньке, готовила ужин.

— Не та хозяйка, которая говорит, а та, которая суп варит! — Она вышла навстречу Степану и ахнула: — Степушка, миленький! Да какой же ты у нас красавец! А погоны! Как они тебе идут! Я и раньше говорила всем этим военным-беспогонникам, что погоны для армии необходимость!

Вера, чмокнув Степана, притворно ворчала:

— Не хочу, чтобы он был таким завлекалой… Уведут еще! Нынче бабы нахальные!

— Пока суп готовится, на, прочти! — Оксана Павловна вынула из сумочки письма. — Сразу три сегодня пришло. От отца, от Рудольфа, от Тихона Петровича… О, господи! Морочат они мне голову.

Прочитав письма, Степан от души рассмеялся.

Письма были чистосердечны и неуклюже противоречивы. Отец главным образом старался усыпить бдительность матери:

«Ничего особенного пока не произошло. Были незначительные столкновения с немцами, а сейчас пока тихо».

Он просил ее выслать монографию одного известного немецкого военспеца под названием «Активная оборона», сдать в ремонт серебряные часы с автографом Фрунзе, а самое главное — беречь себя:

«В Сибири, ты знаешь, морозы бывают дикие, хотя и без ветра. Воздух может быть разреженным. Ты это учти с твоей ангиной!»

Рудольф с восторгом сообщал, что получил очередное звание — капитана — и вступил в командование каким-то подразделением. Тихон Пролаза жаловался на генерала:

«Сколько я ему ни советую насчет устройства Рудольфа при штабе, он как воды в рот набрал, не обращает решительно никакого внимания… Не хочет надевать новенькие трофейные сапоги «со смехом», то есть меховые, а ходит в своих хромовых, а иногда забывает надевать даже шерстяные носки. Вообще почти полностью перестал мне подчиняться».

— Что ты, Степушка, смеешься? Я понимаю, они обманывают меня, шелопуты!

— Какой же смысл им вас обманывать? Нет, по-моему, у них там все в порядке. Не надо нервничать, мама, надумывать лишнее!

Когда поужинали, Оксана Павловна спросила:

— Ну, а вы что собираетесь делать?

Вера смущенно покраснела. Степан насторожился.

— В каком смысле?

— О, господи! В каком смысле?! Да ты совсем слепой, что ли? Не видишь, она беременная!

У Степана екнуло сердце, засветились лаской глаза. Он подошел к Вере, бережно взял ее на руки, шепнул на ухо: «Спасибо». И начал носить по комнате, целовать сначала медленно, нежно, а потом исступленно, не стесняясь мачехи.

— Родненькая ты моя! Голубушка милая!

— Вы успокойтесь… Вы хотя бы понимаете, как все это трудно?

— В чем дело?

— Прежде всего, Вера находится на военной службе. Она — военврач.

— Ну и что? Она — женщина… Жена. Что тут незаконного?

— Родится ребенок, как быть? Ведь ты, Степа, скоро отправишься на фронт… Тебя не удержишь.

— А вы, мама, вы же здесь останетесь?

— Нет, милые дети! И я тоже уеду. К отцу, в его часть. Война идет… Народ весь поднялся. Я — жена генерала, буду ходить в Тюмени по базарам? Нет уж! Я твердо решила… Я уже и курсы медсестер закончила… Вот, — она показала серую картонную книжку, удостоверяющую право работать медицинской сестрой. — Вы и не заметили даже, что я на учебу бегаю!

— Что-то надо придумать.

— Я уже придумала… Верочка должна демобилизоваться… Пятый месяц, слава богу! И уехать в Родники. Там у своих родить. А потом работать. Врачи сейчас везде на вес золота. И за ребенком последить есть кому… Поленька, дед Иван, бабушка еще живая.

— И все они будут рады тебе, Веруня… И я вернусь после войны, а ты уже с парнишкой… Научим его лодкой управлять, рыбачить… Велосипед купим? Ага?

9

Злое время — война. Сколько дней впереди — столько бед. Под Сталинградом все туже стягивалась петля на горле врага. Все ожесточеннее шли бои. Дивизия генерала Тарасова, сражавшаяся в южной части города, захлебывалась кровью. После стремительных танковых атак на местах боев подолгу лежали трупы погибших. Поземка заметала убитых, и на отполированной ледяными ветрами степной глади по утрам можно было видеть лишь торчащие из снега полы шинелей, руки, ноги, остекленевшие под стужей, с застывшими гримасами боли и отчаяния лица.

В новогоднюю ночь разведчики сержанта Иванова Ивана Ивановича проникли в снежной крутоверти через нейтральную полосу, уничтожили охрану немецкой кухни, перевернули котел с варевом и приволокли в землянку Рудольфа немецкого повара. Повар был высок ростом, сухощав, с лица его пластами сходила обмерзшая черная кожа. Но в глазах ни на йоту страха. Надежда.

Иванов доложил по форме:

— Товарищ гвардии капитан! Задание выполнено, язык взят. Разрешите допросить?

Но немец, когда его опростали от стягивавших по рукам-по ногам веревок, похоже, сам захотел снять допрос с Ивана Иванова.

— Ду есть кто такой? — спросил он разведчика.

— Я? Ишь любопытный! Я — сержант Иванов Иван Иванович!

— Обманывайт! Ду ист врунчик!

Заполнившие землянку разведчики хохотали.

— А ты юморист!

— Зачем так думаешь?

— Так думайт оттого, что Иван есть — понятно, два Ивана есть — можно, три Ивана — невозможно.

— Дерьмо ты гальюнное! — обозлился Иван Иванович. Но немец не успокаивался:

— Зачем столько пища губиль? — Он показал тонкую ладонь, ловко сделал ее лодочкой и полез в карман. Карманы его, как оказалось, были до отказа набиты черной кашей, перемешанной с маленькими кусочками конины. Каша была еще теплая и пахла отвратно. — Зачем таку еду губиль? Там зольдат опухайт, сильно коледный!

— Значит, ты каши наворовал? У своих? Ах ты, паскуда!

— Прекратите! — Рудольф выгнал из землянки разведчиков и позвонил в штаб полка.

Пленный немец оказался не таким простаком, как подумали в землянке Рудольфа Богданова. В дни победоносного наступления он служил, оказывается, шефом на пищеблоке у командующего группой войск, потом за неповиновение и вольность был отчислен в ударную группу. И оттуда зачастую отзывали его, тонкого знатока кухни, в распоряжение штаба. Лишь в последние дни, когда зашатались устои окруженной армии и началось безбожное разворовывание продуктов, выгнали (опять же за вольность и свободоязычие) в действующее подразделение батальонным кухмейстером. В штабе дивизии, вытянувшись перед генералом в струнку, он рассказал о сосредоточении на участке большого танкового подразделения. О замысле немцев догадаться было нетрудно. Главная цель — прорыв к Волге — оставалась. Замысел можно было назвать бессмысленным, обреченным на провал. Это хорошо понимал Тарасов. Прорыв в эти дни не принес бы немцам никакого результата. Стоявший в резерве фронта танковый корпус, разделенный на две части, утопил бы немцев в реке.

Но события развернулись по-другому.

После полуночи из штаба полка в батальон Богданова передали зашифрованную телефонограмму на немецком языке. Она звучала игриво:

«Послушай, Ганс! Завтра тетушка, черт бы ее взял, приедет к вам рано утром вместе со своими коробками и чемоданами… Ты позаботься о том, чтобы поскорее выпроводить ее из этого ада… Пускай она убирается, пока жива. Благотворительность ее нам сейчас не нужна».

Это означало следующее: батальон Рудольфа Богданова должен приготовиться к отражению мощной танковой атаки. Участок обороны, занимаемый батальоном, приказано держать до прибытия резервных подразделений.

Рудольф дал команду собрать офицеров. И тут же снова тревожно загудел аппарат. Это звонил отец.

— Гвардии капитан Богданов слушает! — тихо представился Рудольф. Трубка молчала долго. Потом отец спросил:

— Как себя чувствуешь?

— Хорошо, папа.

— Все продумай как следует!

— Сделаю.

И опять легкое потрескивание и молчание в трубке.

— Береги себя, Рудик. Слышишь?

— Спасибо, папа!

Остатки ночи в подразделении гвардии капитана Богданова готовили новые огневые точки, организуя возможность густого и рассредоточенного огня из ПТР и противотанковых пушек, подносили ящики с противотанковыми гранатами, бутылками с горючей смесью. Нежданно-негаданно в штабную землянку явились раненые, сбежавшие из санбата моряки.

— Принимай, товарищ гвардии капитан!

Под утро окопы затихли. Заснули крепким зоревым сном.

В половине восьмого «тигры» двинулись на русскую оборону идеально выравненным клином («свиньей» — так называли в наших частях это расположение фашистских танковых колонн). Однако не прошло и пяти минут, как строй начал ломаться. Загорелись головные машины. Посыпались из люков стрелки и механики. Скорострельные зенитные пушки, установленные Рудольфом на прямую наводку, рвали их на куски. Но вскоре на обоих флангах «тигры» вышли к траншеям обороняющихся и начали остервенело утюжить их. Оборвалась телефонная связь, и Рудольф растерялся, затрясся весь в лихорадке… И, как из невероятного сна, вышел Иван Иванович Оторви Голова и потихоньку сказал: «От лихоманки, когда трясет, лучше всего точильную воду пить… Черпай прямо из-под точила и пей. Отпустит!» Сухонький, хитренький старичок: «Ничо, ястрить те, не будет!»

Рвануло барабанные перепонки железным громом. Взрывы сотрясли воздух. Рудольф закрыл глаза. Очнулся от разбойничьего свиста и криков:

— Смотри, капитан! Покатились назад!

И в самом деле, «тигры» пятились по всему участку. Разведчик считал:

— Раз, два, три, четыре, пять… Горят!!!

Отошли «тигры», и начался ураганный минометный и артиллерийский огонь. Били немецкие шестиствольные минометы — «скрипачи», качалась земля от разрывов тяжелых снарядов. Один из них угодил в оставленную несколько минут назад штабную многонакатную землянку. Будто легкие спички, взлетели в воздух бревна накатника и рухнули на землю, гулко брякаясь друг о друга.

Затем над обороной на мгновение повисла тишина. И, как черные жуки с белыми усами, вновь покатились на оборону танки. Чужой рев их надвинулся быстро, кажется, в одну секунду, но у Рудольфа в это время будто повязка слетела с глаз. Он выхватил ракетницу (это было обусловлено и раньше) и, выстрелив в воздух, крикнул злобно:

— Давай, братцы!

Команда пошла по траншеям. Густо, хотя и вразнобой, долбанули пушки и противотанковые ружья. Горячими жерлами заплевались скорострельные зенитки. Облаченные в черные комбинезоны, с белыми, как у покойников лицами, завыпрыгивали из подожженных машин экипажи… И опять беспощадные зенитки калечили их своим огнем.

Во время пятой или шестой атаки, когда они остались вдвоем с Иваном Ивановичем, у Рудольфа взрывной волной унесло шапку. Свалявшийся чуб заметался на ветру.

— Капитан! На! Возьми мою! Простудишься! — разведчик опоясывал себя гранатами.

— Не надо, Ваня!

— Бери, я те говорю!

Он нахлобучил на Рудольфа шапку, крикнул:

— Держись, капитан!

И, вывернувшись через бруствер, бросился под набегавший «тигр»… Взрыв оглушил Рудольфа. Из ушей и носа потекла кровь. Он вытер ее краем полушубка, измазав красным лицо. Присел в траншее, в нишу. Несколько мгновений в этом земляном склепе показались ему вечностью.

Он поднялся, превозмогая боль, пошатываясь, подошел к пулеметному гнезду, встал на приступок и оглядел поле боя. Черный дым, клонимый не на шутку разбушевавшейся вьюгой, стелился по земле и соединил в единое пожарище все горящие фашистские танки. Рядом, на дне траншеи, загорелся убитый связист. «Зачем надо было пихать под шинель бутылки с горючкой?» Связист разгорелся костром, только противотанковая граната, зажатая в откинутой руке, не была еще объята пламенем. «Надо взять гранату, — подумал Рудольф. — Иначе взорвется». И в это время из дыма на окопы вышел еще один «тигр». «Вот и граната кстати!» — Рудольф, не торопясь, подошел к горевшему, защитившись ладонью от огня, вынул из еще не остывшей руки гранату и, выкарабкавшись из траншеи, побежал навстречу танку… Пулеметные струи тесали вокруг него наледь. Летели фиолетовые, желтые искры… Но он бежал на танк уверенно, ходко, как во время учебного кросса.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Вера Потапова, приехав в Родники, родила мальчишку с кучерявым черным крендельком на макушке. Это был удивительно спокойный младенец. Он с жадностью хватал горячими губенками грудь, а ночью, опрудившись несколько раз подряд, продолжал спокойно спать. «Не ребенок, а угодник какой-то, — говорила Поленька. — Ох, а мои были ужасно горластые… Только глаза сомкну — в два голоса поют. Я, честное слово, не знала, что с ними делать. Думала, с ума сойду!»

Поленька говорила это для того, чтобы хоть немножечко развеселить сильно заболевшую Веру. Не шел к молодой матери сон, судорогой стягивало суставы. И за две недели после появления сына она исхудала предельно. Кости да кожа. А самое страшное (Вера это хорошо сознавала), даже не засыпая, она начинала разговаривать со Степаном. Весь начищенный, отглаженный, с золотыми погонами и пышной шевелюрой, он клонился к ней и беззаботно-счастливо смеялся.

…Полк автоматчиков отправлялся на фронт. Шли к вокзалу по главному стрежню улицы ровным, точным шагом. Степа и она (в гражданской одежде, изуродованная беременностью, некрасивая) медленно шагали по тротуару. Степа нежно обнимал ее, боялся дыхнуть. И Вера сейчас вновь все это видела своими глазами. Игорь Козырев, начальник штаба батальона, тоже капитан, застывшим, холодным взглядом пугал Веру. «Степа, что с ним?» — спрашивала она. «Не будем об этом говорить, Верочка… Он — хороший мужик, вот и все!» — «Отчего же горе такое на лице?» — приставала она к мужу. И тогда он не удержался, рассказал Игореву беду.

Сейчас она, вспомнив Игоря, кричала от ужаса, руки становились не своими, деревянными: «Не надо, Степушка! Как они смели?» Степан был непроницаемо спокоен. Он говорил: «Есть за что наказать их, Верочка. Добрые для этого основания… А Игоря, конечно, страшновато пускать туда, но надо. Если не пустить, он дуг таких нагнет… Отчаянный мужик!»

…Пришел к болевшей Верочке дядя Гриша. И улыбка, и пальцы рук, и зубы, ровный, слегка съеденный рядок, были похожи на Степановы.

— Хотишь ты али не хотишь, сношка, но я тебя вылечу. Потому как ты наших кровей молодца родила!

— Чем вы будете меня лечить?

— О-о-о! Товарищ доктор! Вы все научные алименты знаете, а мы свои, родниковские.

Гришка притащил Верочке кринку меду и несколько травяных закруток.

— Ты только не бойся, а молись… Матушка пресвятая богородица, батюшка истинный Христос, спасите меня, проживающую в школьном, третьем от краю, доме, а остальных — как знаешь! И, главно, пей мед вот с этой травкой, а потом с этой и еще вот с этой!

В тайных баталиях со своей «белой заразой» Григорий произносил много каленых, как желтый печной кирпич, слов: «Ради счастья людей, ради освобождения духовного борцы революции шли на каторгу, кровь проливали на баррикадах, от чахотки умирали по тюрьмам. А ты?» Он сперва говорил такие речи, чтобы запугать, оболванить и закабалить свою бабу. А потом, вдумываясь в смысл произнесенного, подолгу сидел ошарашенный, пил самогонку и сознавался: «Так оно, вроде, и на самом деле так было. Что же я, курва, себе-то вру. Братишка мой, соколик ясный, знал, а тоже ведь не объяснил вовремя, сукин сын!»

Когда Григория по делу Лаврентия-лавочника вызывали в органы госбезопасности, он резал напропалую:

— Лаврушку? Лавочника? Знаю. Кровопивец первый… Иксплуататор!

— Вы сами участвовали в антисоветских мятежах, заговорах?

— Я? Против Советов? Вот что, товарищ, ты должен знать, кто лежит у нас на площади в братской могиле. Тереша, родной браток мой… И сам я партизан… Вот справка.

— Но вы все-таки были в родстве с одним из них… Арестованный это определенно доказывает.

— Был. Не отпираюсь. А потом что? Сам лично уничтожил этого вражину за наше пролетарское дело… Документы есть. И что же, посадишь?

— Пока нет. Но что вы все-таки знаете о лавочнике? Нам нужны подробности.

— То и знаю, что главного родниковского бандита и контру, писаря Сутягина, он у себя скрывал от большевиков. Александру Павловну, покойну головушку, он зарубил!

— Это вы подтвердить можете?

— Сам я, конечно, не видел. Но люди говорят, и Иван Иванович, председатель сельсовета, об этом знает.

— Что ж, проверим.

— Только вы, товарищ следователь, все, что Лаврушка наврет, во внимание не берите… Он так и других оболгать может… Мы жилы последние вытягиваем для победы, а он…

Шла война. Григорий Самарин работал в колхозе действительно не покладая рук. Он ремонтировал инвентарь, брички, плуги, бороны, сенокосилки, помогал утеплять подгнившие коровники и овечьи кошары, ездил зимой за кормом.

Председатель колхоза, Никита Алпатов, муж Поленьки, бывший школьный математик, на второй год вернувшийся с фронта на протезе, не мог нахвалиться:

— Если бы не дядя Гриша, куда бы девался? Всякой дыре — затычка!

Потому-то на запросы органов безопасности он и подписал Гришке самую лестную характеристику. Не знал, конечно, Никита, что немалую роль сыграл этот человек в гибели его отца, что находят на этого «передового» колхозника частые затмения. Что во время работы он останавливается иногда, оцепенев от звучащих в душе вопросов: «Для кого стараешься?», «Кому это нужно?», «Они же тебя ограбили, и ты же на них и вкалываешь?». Гришка отчитывал себя за такие думки беззастенчиво: «Кто же ты такой, братец, если для родной земли потрудиться не желаешь… А если немец придет?» И сомнения отступали, таяли.

Похвалы председателя колхоза, положительная заметка в районной газете «Красный пахарь», приезд Веры, которую Григорий и в самом деле помог выпользовать медом и травами, допрос по поводу Лаврентия — все это окончательно отодвинуло его от зарытых на Сивухином мысу кожаных мешков. «К ним сейчас не только прикасаться, об них думать нельзя. Это же доказательство кулацкого прошлого. На кой черт они нужны?»

Когда Верочка совсем поправилась и, съездив в райздрав, начала работать в больнице, Григорий, встретив Поленьку, услышал из ее уст слова, вызвавшие огромную, до слез, радость. «Спасибо, братка!» — сказала она. «Братка!» Сколько лет не слышал такого к себе привета!

2

— Раненые есть?

— Нет, товарищ гвардии генерал-майор.

— Живые? Невредимые? Все?

— И живых… — В трубку ворвались дикие завывания, будто черная и морозная степь застонала.

— Ну, что вы там? — забеспокоился Макар.

— Живых тоже нет… Погибли все, — тихо прозвучал голос.

Макар уронил трубку, грузно поднялся со стула и ушел в комнату к адъютантам, молоденьким, только что прибывшим из резервов старшим лейтенантам Денису Кузнецову и Саше Колобову. Там сидел и Тихон.

— Водки налей! — приказал он ему.

— Полный или до хлястика?

— Полный.

Тихон послушно нацедил из канистры стакан водки, пододвинул к краю стола тарелку с бело-розовыми колбасными колесиками. Если бы в комнате не было адъютантов, Тихон непременно бы начал свою воркотню: «Куда это годно? Водку стаканами хлестать с таким-то здоровьем?» Но в комнате были оба генеральских адъютанта — «старлеи», как называл их Тихон, а при «старлеях» «позорить» генерала он никогда себе не позволит.

Макар выпил водку залпом (это насторожило Тихона), не прикоснулся к закуске:

— Закурить. Махорки.

— Пожалуйста! — Тихон чикнул по коробке с «Дукатом», выбил папиросу. Но генерал рассердился.

— Я же сказал: махорки! — губы его побелели от гнева.

Это была не шутка. Тихон окончательно понял: пришла беда. Рудька?! Рудольф!

Тихон не ошибался.

Позвонил командир корпуса Екимов. Обычно сдержанный, немногословный, на сей раз он весело и пространно поздравлял Макара, просил:

— Комбата этого — к Герою! Личный состав, всех, живых и мертвых, — к орденам… Молодцы ребята… Истинные русские воины! Молодцы, богатыри!

— Слушаюсь, товарищ командир.

— И еще одна просьба, генерал… Немцы начали поголовно сдаваться в плен. На твоем участке тысяч двадцать будет… Понимаю, что морока с ними, но и ты пойми!

— Понял. Слушаюсь.

— Надо их колонны рассредотачивать. Еду мы приготовили, котелки у них свои… Их согреть как-то надо… Сами они, правда, все поразгрохали…

— Разрешите спросить: кто руководит колоннами военнопленных?

— Сами руководят. Оружие побросали и идут. Надеются, что на Урал пошлем, дрова пилить!.. Медиков тоже надо предупредить… Заразы от этих пленных может пойти немало!

— Есть предупредить.

Однозначные ответы Макара Тарасова озадачили комкора:

— Слушай, Федорыч, ты чего это заладил: «есть», «слушаюсь», «разрешите спросить»… Что с тобой?

— Потом, Сеня.

— Сейчас же докладывай. Приказываю!

— Приказываешь? Эх, Сеня… Да разве можно такие приказы отдавать? Погиб у меня Рудька… И весь батальон его, до единого… В том самом бою.. Он и есть тот комбат, которого ты хочешь представить к Герою!

— Извини, Федорыч! — помолчав, сказал Екимов и положил трубку.

Сумеречный был день. Ветер крепчал, заковывая снарядные прораны на льду, и они начали отливать антрацитовым блеском. Горизонт полыхал пожарами, изредка доносились звуки разрывов. На развалинах города, на обрушенных улицах, протянувшихся вдоль Волги на многие десятки километров, висела тишина.

Пленные немцы шли организованно, соблюдая дисциплину. Каждый офицер, назначенный руководителем колонны, имел специальную карточку с указанием маршрута, мест отдыха и приема пищи. Не «перерабатывавшие» никогда еще такого количества пленных, наши штабисты и интенданты мгновенно нашли решение этой нелегкой задачи… Полетели к колоннам машины с кипятком, кухни дымились под обрывами, в заветерье.

А они двигались… Нескончаемые колонны людей, обмороженных, вшивых, униженных. Их силком повыгоняли из подвалов лежавшего в разрухе города, напоили чаем с сахаром, накормили доброй кашей и хлебом. И вот они шагают с нескрываемой надеждой на жизнь. Могло быть и иначе.

— Товарищ генерал, — опасливо заговорил стоящий рядом Тихон Пролаза. — Разрешите спросить?

— Давай, спрашивай.

— Как вы думаете, товарищ генерал, скажут они нам после спасибо или нет?

— А ты как думаешь?

— Думаю, что нет.

— Поясни.

— Они же не поняли ничего… Гитлер у них — главная сука… И он все еще гавкает на нас… Ну и, сами понимаете, сучка — гав, щенята — тоже гав. Будут они на нас гавкать еще долго!

— Ишь ты! — Макар только что понял хитрость своего ординарца… О чем угодно старается затеять разговор, только не о нем, не о Рудольфе. Не о беде!

Степка, Рудольф… И этот старый хитрец Тихон Петрович!

Сколько же было у Макара и Оксаны радости и печали с ними пережито, перемолото… Тихон — это же непоседа. Не сидится ему, не лежится всю жизнь. Уходил с детьми в не тронутые цивилизацией дальневосточные сопки, на рыбалку или за ягодами. Учил ребятишек охотничать, ловить рыбу, угадывать непогоду, распознавать травы. И все у него выходило запросто, непосредственно… И все вызывало огонь бдительной Оксаны Павловны. Из-за этого Макар строжил своего ординарца, экзаменовал жестко.

— Ты часто объясняешь ребятам названия растений. Так?

— Точно так. Это необходимо хорошему военному человеку.

— Правильно. Но ты мне скажи, как, к примеру, называются вот эти соцветия? — Макар указывал на пушистые почки вербняка.

— Это? Неужто не знаешь? Это — котовы яйца.

— Ага. Ясно. А вот это? — встряхивал Макар веточками дикого винограда.

— Это — виноград. «Козьи титьки» называется. Ты что, товарищ командир, простых вещей не знаешь?

Макар втолковывал Пролазе, что так растения называть нельзя, что есть научные их названия. Но Пролаза возмущался и начинал сердиться:

— Во веки веков так называли, и люди не хуже вас были. А сейчас нельзя. Парнишкам вредно! Как услышат, так сразу и испортятся! Тьфу! Прости меня грешного!

А Степа и Рудик? В какую «глухую защиту» уходили они, оберегая Тихона. Они вставали плечом к плечу, задиристые, как молодые фазаны. И говорили родителям веские и даже обидные слова: «Только бездельники могут сидеть сложа руки и не изучать край, в котором живут… Тихона Петровича не троньте! Вам его не понять».

И сам Тихон в те годы не раз говаривал Макару: «Дети твои, командир, — как все равно мои… Мы их обязаны человеками сделать!»

Женился Тихон поздно и неудачно. Было это в Саратове, перед войной. Высокая, чуть сутуловатая Фроська не оплакивала свою девичью красу да русу косу, да молодую волюшку, да отчее заступничество. Она была худруком в военном ДК, играла на скрипке, забывала о Тихоне. Но это куда бы еще ни шло. Начала Фроська водить домой разных мужиков, как она объясняла, «репетиторов». Застав ее однажды с очередным «репетитором», Тихон объявил:

— Жена из тебя, Фроська, не получится, потому как зад у тебя с рождения в дегтю… Давай мой чемоданчик и не льни ко мне… Можешь быть свободна!

Дети командира, Рудольф и Степа, стали для Тихона Пролазы утешением и радостью, предметом забот и волнений… И вот пришло горе. Они, стареющие военные, приняли его так же мужественно, как и потерю Сани в далеких двадцатых годах. И, может быть, все было бы зарубцовано и смято беспокойной, неустроенной военной жизнью и продолжавшимися лишениями, если бы однажды вечером не позвонила из штаба корпуса ничего не знавшая о гибели сына Оксана Павловна.

…Тернисты и неисповедимы военные дороги. То разбегутся навеки, оставив в памяти лишь едва приметные следы, то сойдутся в одну, и побежит такая дорога, как одна судьба, в одну сторону. И врачует эта судьба, и объединяет, и надежду хранит всем по равной дольке.

Легко об этих дорогах слушать, да страшно видеть.

В штабе корпуса Оксану Павловну решили подготовить к горестному сообщению о гибели сына. Командир корпуса Семен Викторович Екимов, даже в самых трудных условиях любивший создавать хороший жизненный уют и требовавший этого от подчиненных, провел ее в ярко освещенную, устланную коврами землянку.

— Это у нас апартаменты для гостей, — посмеивался он. — Я тут пленных немецких генералов перевоспитываю.

— И удается?

— Нет, Оксанушка, не удается. Безграмотный народ, темнота и волки!

Ловко открыл красиво оформленную бутылку вина.

— Выпей две капли.

— Такие вина вам Ставка посылает? — кивнула Оксана на бутылку.

— Есть и трофейные… Есть и свои вина, не хуже… А солдатам водку только свою даем… От мороза — спасение великое! Ну, ты давай выпей! Сейчас Тарасов приедет.

И тут Оксана неожиданно для себя увидела все враз: и нервно бьющийся на виске генерала сизый живчик, и вздрагивающие его щеки, и смертельно усталые глаза. Он, кажется, поймал этот ее немой вопрос, заговорил тихо, торжественно:

— Ты, пожалуйста, будь мужественной, Оксана… — Маленькая рюмочка дрогнула, вино плеснулось на ковер.

— Говори, Екимов. — Она зашаталась в нервном ознобе. — Рудольф? Да? Так?

— Ему… посмертно… звание Героя…

— Господи!

Оксана сумасшедше взглядывала в лица успевших приехать Макара и Тихона, давилась слезами, спрашивала злобно:

— Все почести и звания, какие вы ему наприсваиваете мертвому, они мне заменят его? Сына? И вам не стыдно?

— Успокойся, Оксана!

— Вы — люди, обладающие военной властью, вы обязаны избегать жертв… А вы кидаете под танки собственных детей! Где ваша совесть?!

— Что ты говоришь, Оксана Павловна? Опомнись! — Пролаза со стаканом воды в руке опустился на колени возле дивана.

— Не успокаивай меня, Тихон Петрович! Не смей успокаивать. Женя, мой первый муж, из-за него погиб, из-за Тарасова… И Рудик — тоже из-за него… есть же какие-то границы!

Много лет, как маленькая царапина, не заживала в ее душе эта сверлящая мысль… И прорвалась, несправедливая и слепая. Макар, наклонив голову, сдержанно молчал. Седые волосы упали на лицо. Крупные руки, налившись, безвольно лежали на коленях. «Вот ведь как. Война. А она? В штабной землянке на коврах слезы льет! Генералы стаканы с водой подносят… А как деревенские бабы-колхозницы? Или заводские от станка? Что делают они, получая похоронки? И кто воду в стаканах подносит этим бабам?»

Макар вздрогнул от резкого телефонного звонка. Екимов снял трубку:

— Слушаю, товарищ командующий. Будет сделано. Да, она приехала… Плохо. Сына потеряли. Передаю трубку, товарищ командующий!

Макар медленно подошел к аппарату, взял трубку, плотно прижал к уху.

— Макар Федорович, друг мой! — говорил командующий. — Понимаю и сочувствую… Тяжело терять сыновей. Пережил и я такое. Но прошу тебя, генерал, крепись. Во имя победы, генерал…

3

Батальону Степана Тарасова надлежало выделить шестнадцать гвардейцев для занятия рубежей на правом берегу Свири. Когда был объявлен приказ, батальон спешно построили. Комбат стоял перед строем, спокойно вглядывался в знакомые лица. Потом поставил задачу:

— На воду будут спущены деревянные плоты и лодки. На лодках — чучела солдат. Надо, чтобы противник поверил, что именно на этом участке мы готовимся нанести удар. Враг откроет по флотилии огонь. Но держаться надо крепко. Действовать быстро. С началом артподготовки все переправившиеся должны находиться в квадрате триста восьмом. Там — полная безопасность! Ясно?

— Ясно! — глухо ответили десантники.

— Предупреждаю, задание рискованное, кто желает добровольно — два шага вперед, арш!

Строй колыхнулся, дважды стукнул сапогами по высохшей, закаменевшей земле: добровольцами захотели быть все.

— Отставить! — рассердился Степан, не ожидавший такого оборота. — Демонстрировать ложную переправу будут гвардии старшина Кравцов, старшие сержанты Елютин, Немчинов, младший сержант Зашивин, сержанты Волков, Малышев, Тихонов, Юносов, Павлов…

Степан назвал всех шестнадцать, и строй зашумел:

— А я?

— А меня?

— Чем я хуже?

— Разговорчики! — Степан удивленно смотрел на своих взбунтовавшихся орлов. — Разойдись! Все на отдых!

Какой отдых? Провели эту ночь почти без сна. Костя Гаврилов тайком посасывал папироску, вздыхал, Четыре Перегона чистил автомат и незлобиво ворчал на дублера Мишу Ибрагимова.

— Весь запас горячей еды надо было разлить по термосам… и унести солдатам в траншеи, а не около кухни болтаться!

— Я так и думаю.

— Думаю. Индюк думал, да сдох. За целый день не мог дело сделать. И людей не накормил как следует!

— Товарищ гвардии старшина, ну спроси, кто голодный? Силком толкал — не жрут!

— Это потому, что вы с поваром кашу варили, и ей один черт только рад.

— Ты зря, Никола, про кашу такое говоришь, — причесывая перед маленьким зеркальцем пшеничную шевелюру, заступался за Мишу Костя. — Каша отменная. Я и то чуть не полную каску съел.

Молчали. Глядели на белый туман, разостлавшийся по реке, по траншеям и по лесу.

— Эх, дела, дела! — хрипло вздыхал Четыре Перегона.

— Ты о чем?

— Да о жизни. О чем же еще? Сейчас у нас на Тоболе сенокос начинается. Травостой хороший. Дожди в самое время прошли… Я колхозник… Знаю… В такое время мы колхозом, бывало, к середине августа по полтора плана давали. И сено какое! Коровы едят и глаза защуривают. Спасибо, дескать. Встанешь утречком в такой день, выйдешь по росе на речку, а от воды и от деревни хлебом сдобным несет… Это бабы шанежки колхозным покосникам пекут… А потом зазвенят по дворам наковаленки, мужики литовки отбивать начнут… Музыка, хоть пляши. Дружно работали, что скажешь. Нынче, жинка пишет, нет во всем колхозе ни одного мужика. Старики да ребятишки… Бабы на своем горбу все везут. Вот оно как… И председателем — тоже баба, агрономша бывшая… Дюжие бабы! Прямо сказать, у них там в тылу — второй фронт.

— Да, не сладко нашим, — соглашался Костя, — но ничего, Никола, мы потерпим, подождем… Мы свое сальдо-бульдо подсчитаем! Они с нами за все расплатятся!

Туман — хороший друг. Под его покровом подтянули к самому берегу плоты, на них установили чучела. Враг не мог заметить движения советских войск, занявших прибрежные траншеи. Когда едва-едва проглянуло солнце, из траншей стала видна широкая гладь реки.

Все шестнадцать избранных, разбившись на пары, бесшумно вошли в реку и вплавь, толкая перед собой плоты и лодки, направились к вражескому берегу. И тотчас сверкнули на побережье огненные жала. Заработали пулеметы, и маленькие фонтанчики вспенили поверхность воды рядом с плотами.

На середине реки флотилию накрыли батареи. Забушевала пенными фейерверками стремнина, и лодки и плоты начали перевертываться. С головой накрыла волна Четыре Перегона. Через несколько секунд он показался уже невдалеке от чужого берега. Кто-то спешил к нему. Уцепившись за обломки плота они начали двигаться вдвоем. Новый взрыв скрыл их от глаз Степана. «Пропали! Не дотянуть!» — подумал он.

Прошло еще несколько минут, и воздух раскололся от ударов тысячи орудий и минометов. Послышался нарастающий гул. Над головами проплыли тяжело груженые советские бомбардировщики. За ними располосовала небо волна штурмовой авиации. Весь северный берег окутало черным дымом. Взметнулись в воздух вместе с глыбами земли осколки долговременных вражеских укреплений. Заиграли «катюши».

Более двух часов все гудело, дрожало и рушилось. Когда орудия смолкли, властно раздалась команда:

— Переправа! Вперед! И пошли…

Вот он, правый берег, измятый, испаханный бомбежкой.

— В проходы! Обследовать укрепления!

— Есть!

Степан и Игорь вели своих ребят по глубокой зигзагообразной траншее… Захватили вражеский блиндаж… С хрястом разлетелась утлая дверь… Темно… Пахнет сигаретами и спиртом… Вспыхивают фонарики… Стены обклеены русскими деньгами — красными тридцатками… На середине стола невыпитые бутылки с ромом. Этикетки на бутылках русские, с ятями. Царские. Долго же хранили запасы его императорского величества! В углу, неловко запрокинув голову, лежит немецкий офицер. Застрелился? Или застрелили?

После осмотра такие блиндажи взрывали гранатами. Вспучивалась земля, летели осколки кирпича… Сажа — большие черные мухи — забивала глаза, нос, оседала на мокрых, просолившихся гимнастерках.

Уже далеко от реки, за лесом, увидели группу своих ребят, первыми преодолевших Свирь. Двое задних вели под руки почерневшего и злого старшину Четыре Перегона. Правый рукав его был залит кровью, плетью висела простреленная рука. Старшина был бледен, увидев своих, он потерял сознание.

4

Внимательно следил Степан за Игорем Козыревым. Нелюдимость и отрешенность Игоря прерывались иногда взрывами бурного веселья и озорства. В такие минуты он начинал балагурить, петь, улыбка не сходила с уст. Но могло пение мгновенно оборваться, и в глазах появлялся тот чужой, холодный свет, которого боялась Верочка.

Исцеление принесла, кажется, Людмила Русакова, новая санинструкторша, прикомандированная к батальонной санчасти незадолго до отправки на фронт. Добрая, с милой улыбкой и нежным белым пушком на верхней губе. Игорю негаданно даже для него самого стало легко. Но вместе с этим заронилось в сердце смятение, и он постоянно и неумело начал искать с ней встреч.

Людмилка улавливала в голосе его и взглядах какую-то неожиданную для себя нежность. И ей впервые это непонятное состояние стало по-особому дорогим. Она смеялась и радовалась. Конечно, от комбата, от других офицеров такое нельзя было скрыть. Да Игорь к тому же и не скрывал ничего.

— Прости, Степа, — сказал он комбату. — Людмилка — это у меня не флирт… Я душу вылечу рядом с ней!

Людмилка все время старалась быть возле Игоря. Она очень любила стихи, сочиняла их сама.

Не от грома, понимаешь, Просыпаюсь оттого: Слишком тихо ты вздыхаешь Возле сердца моего!

Сочиняла Игорю. Но читала всем ребятам. И, читая, преображалась, выказывая натуру нежную, чувствительную и хрупкую. Влажнели прекрасные синие глаза, и голос подрагивал, срывался.

— Опять разволновалась! — говорили про Людмилку десантники.

Слушали ее с удовольствием, вдумываясь в каждую строчку и в каждое слово. Требовали пояснений.

Только Миша Ибрагимов иногда просил:

— Не надо, Людмила, не читай. Здесь, понимаешь, не у всех нервы в порядке!

— Ничего, — говорила Людмилка. — Вот кончится война, а у меня уже целая книга стихов. Понял? Поэтессой стану. Вот посмотришь!

— Поэтами только мужики бывают, а бабы — нет! Они женами поэтов могут быть или любовницами — для чувствительности! — убежденно говорил Миша. — Так что ты не мели.

— Дурак ты! — еще более убежденно отвечала ему Людмилка и продолжала читать.

Попадая во второй эшелон или выходя на короткий отдых, Игорь и Людмилка уходили в лес или сидели на опушке, наблюдая, как бегут по июльскому небу быстрым бегом дымные, тревожные облака. Игорь припадал к ее маленькому уху и озорным завитушкам, торчавшим из-под пилотки, и говорил-говорил, обнадеживая ее, веря себе:

— Мир стал таким злым и холодным временно. В сущности он не такой. По природе… Вот закончим войну, приедем в мое село… И бухнут ударники духового оркестра. Это будут встречать нас, как боевых друзей, как мужа и жену.

Он целовал ее, слушал неровные стуки сердца.

— Игорек! Милый Игорек! — шептала она.

После таких встреч они расставались всякий раз немножко изменившимися, повзрослевшими, еще более уверенными друг в друге, в своих чувствах и будущем.

Двадцать третьего июля в междуречье Тулоксы и Видлицы Ладожская военная флотилия высадила при поддержке большого количества самолетов морскую стрелковую бригаду. Противник в тылу, что нарыв на спине. На это немецкое командование не рассчитывало. Это было неожиданностью. Все дороги от Олонца на Питкяранту были перерезаны, все артерии, питавшие Карельский фронт, склеротически сжались. Вскоре противник опомнился, решил во что бы то ни стало утопить моряков в озере. Завязались упорнейшие бои.

Десантники подходили к старинному русскому городу Олонцу. Закопавшись в укрытия, не обращая никакого внимания на методически пролетавшие над головами мины, располагались на ночь. Появились связные.

— Старшин, помкомвзводов, командиров взводов и рот — к комбату! — негромко неслась команда.

Степан сидел на огромном поваленном бомбежкой дереве, остальные расположились по краям воронки.

— Утром выйти на подступы к городу и по сигналу начать штурм! — приказывал он. — Сегодня — хорошо накормить личный состав, выдать сколько надо патронов, гранат, проверить оружие. Все ясно?

— Ясно.

— А чем кормить солдат будете?

— Почти нечем. Сухой паек!

— То-то же.

— Я знаю, чем кормить, — сказал Костя Гаврилов. Все обернулись к нему.

— Продолжай, комсорг.

— В двух километрах отсюда догорает продуктовый склад… Догорает только верхняя часть, а подвалы целы… Там масло, мясо, галеты.

— Откуда узнал?

— Что же я за разведчик! Ребята мои там были… Склад, правда, находится под охраной второго эшелона, но они все-таки принесли три котелка масла и два окорока.

— Десантник с голоду не помрет! — смеялись собравшиеся.

— Об одном предупреждаю, — продолжал Костя. — Масло из бочек накладывать нечем, так что саперные лопаты с собой берите!

— И я предупреждаю, — сказал Степан. — Водки лишней не отыщите.

— Нет. Этого у нас не будет.

Утром, после короткой артподготовки, начался бой за город. Фашисты засели на чердаках и на крышах, на улицах, изрытых снарядами и бомбами, под мостами, в подвалах и кладовых, выложенных из дикого камня еще в старое время, прочных, как доты. Батальон Степана первым ворвался на окраину, занял оборону за полуразрушенной кирпичной стеной. Здесь атака захлебнулась: из большого белого дома поливали из винтовок и автоматов. Били густо, не переставая. Пули целовали красные кирпичи, пели, рикошетом уходя в стороны и вверх.

Лежали минут тридцать.

Сердито громыхая, подошла сзади самоходка. Командир ее, веснушчатый лейтенант, подполз к Степану.

— Видишь, какое дело? — показывал ему Степан. — Давай, садани!

Лейтенант молча уполз к самоходке. Орудие развернулось, ударило беглым огнем по дому. Рухнула крыша. Поднялась туча пыли. Белой стаей вместе с землей и досками вспорхнули тысячи бумажек, опустились на реку, и тихая стремнина, словно льдом, покрылась слоем бумаги.

Прогромыхали по мостовой самоходки. Гвардейцы продвинулись вперед… Они лавиной двигались вдоль улиц, закидывая чердаки лимонками. Взвивались подхваченные взрывной волной оконные переплеты. Разгорался город. Черными клубами метался в небо дым. Ветер подхватывал искры, гнал их на соседние дома. Плескались то тут, то там желтые языки.

— Отставить! — командовал Степан.

Но трудно было только лишь одной командой остудить накипевшую злость… Бывает так поздними веснами: насохнет, как порох, прошлогодняя трава-старица и загорится. Кто-то неуловимый пускает по буеракам, озерам и колкам пал. Пустить его просто. Но не та беда, что на двор пришла, а та, что со двора не уходит! Взметнутся в нескольких местах горячие языки. Затрещит. Пойдет. Остановить пал почти невозможно. Он буянит в лесу, валит сосны, уничтожает молодняк. И выгорают иногда по шалости детской или по оплошности незадачливого крестьянина, задумавшего получить хорошую полянку для косьбы. Подожжет один — не потушить колхозом.

Трудно было комбату остановить измотанных боями, обозлившихся солдат. Тем более, что враг продолжал оказывать сопротивление… Лимонки лопались в домах, на чердаках.

Внезапно с крыши большого каменного дома ударил вражеский пулемет. Охнув, опустился на землю один, замертво свалился другой. Десантники ворвались в дом. Степан, подпираемый сзади солдатами, остановился в торце коридора. С той и с другой стороны двери. Общежитие, что ли? Надавил спуск. Распорол короткой очередью окно. Медленно открылась одна из боковых дверей. Вышла навстречу женщина, бледная, худая. Внизу, под полом, послышался шум, топот.

— Кто там? Ну? — Костя Гаврилов допрашивал женщину.

— Там они. Эти…

— Проводи.

— Вон люк, — женщина показала на дальний конец коридора.

— За мной! — десантники попрыгали в подполье.

Штабные офицеры, кажется, ждали русских. Они быстро построились шеренгой, подняли руки.

— Оружие! — скомандовал Степан.

— Оружие все на столе, товарищ командир. Сейчас принесли пулемет последнего, стрелявшего с чердака! — показал глазами один из десантников.

Степан долго стоял перед строем военнопленных, внимательно вглядываясь в каждого. Мертвая висела в подвале тишина. Кто они? Откуда? Серые небритые лица, равнодушные, даже спокойные. «Они, кажется, даже рады, что все для них закончилось так мирно и благополучно!»

— Подняться наверх! — приказал Степан. — Быстро!

К вечеру все улеглось в старом Олонце. Дремали на скатках солдаты. Грустил с аккордеоном комсорг Костя Гаврилов.

И вдруг команда: «Встать! Смирно!» И веселый гул голосов. В батальон вернулся Четыре Перегона. Рука его висела на марлевой подвеске.

— Здорово, хлопцы!

— Здорово, Никола! Где же ты пропадал? Чего-то я тебя давненько не видел? — Костя Гаврилов, поставив аккордеон на траву, скалясь, шел на старшину. Обнялись старые дружки. Расцеловались.

Появились гвардии капитан Тарасов, Игорь Козырев, другие офицеры.

— Ты откуда, старшина? — спрашивал Николу Степан.

— Так я оттуда, товарищ гвардии капитан. — Четыре Перегона махнул рукой на юг. — Из медсанбату.

— Совсем?

— Так точно, совсем.

— А разыскивать не будут?

— Нет, товарищ гвардии капитан, уговорил вроде всех.

Степан недоверчиво помолчал. И этого хватило Николе Кравцову, чтобы понять командира.

— Я же не в тыл ушел, а к вам, чего же вы мне не доверяете?

Улыбался Четыре Перегона жалко, просяще. Степан вспыхнул, недовольный собой, приказал:

— Вполне доверяем. Принимайте старшинские дела. Все!

Двигались на соединение с истекавшей кровью морской бригадой. Лето благоуханное, щедрое ярилось над лесами. Обжигало солнце, и звоном звенели травы. Хмурилось небо и плескал дождь. Играли в голубом мареве мотыльки, пахло хвоей. Тонкий перешеек разъединял гвардейцев с высадившимися на Ладоге матросами.

Батальон закрепился на опушке леса. Лежали, прислушиваясь к удаляющимся минным разрывам. Глухо шумел лес. Несли мимо стонавших, с кровяными повязками солдат. Иные шли сами. На расспросы отвечали злобно: «Ну что пристал? Как да как! Сейчас пойдешь, увидишь!»

Наконец, хвостатым змеем взвилась ракета.

— Приготовиться! — понеслась знакомая команда.

Пошли в атаку.

Дымились траншеи. Заходились автоматы. Жалостью не запасся никто. Гранаты, пистолеты, ножи — все шло в ход.

В половине второго дня к Степану прибежал связной.

— Товарищ гвардии капитан, посыльный от моряков явился.

И в ту же минуту загудел зуммер: звонил Данил Григорьевич.

— Это ты, Степан? Слушай: разведка моряков должна на твой участок выйти. Жди с минуты на минуту!

— Уже прибыла, товарищ гвардии полковник.

— Отлично. Уточните с моряками, что требуется, и через полчаса начинайте… Справа будет второй, слева — третий!

Доведенный до отчаяния, противник дрался упорно. Степан не считал убитых. Боялся сказать себе правду, до того она была страшной…

Вскоре из-за леса ударила «катюша». Смерч пронесся над окопами противника. И тогда десантники ринулись на вражескую оборону. Увидели бегущих навстречу черных, заросших, оборванных, окровавленных моряков.

— Бра-а-а-а-а-а-тцы! Ура-а-а-а!

Во время обстрела Игорь, командовавший одной из рот, видел, как подсекло осколком маленького белобрысого связного и как испуганная Людмилка тянула его по траве к сгоревшему танку. Потом он увидел, как она вскочила на броню и спряталась в башне. После того, как соединение с моряками завершилось и на передовые вышел второй эшелон, Игорь побежал к танку. Около растянутой по траве гусеницы лежал связной. Он был мертв. Игорь вскочил на синюю броню, с трудом отворотил крышку люка… Там, в башне, на корточках сидела Людмилка. Кровь запеклась на груди, залила распотрошенную санитарную сумку. От прямого попадания мины в башню танка окалина сгоревшего металла струей брызнула ей в лицо, изорвала его. Людмилка тоже была мертва.

5

Бессмысленно было просить прощения генерала Тарасова. Не надо было слез и встреч. Оксана Павловна отлично знала мужа. Тарасов ни при каких обстоятельствах не простит низости и напраслины. Он умеет постоять за свою честь. Он может быть страшным, защищая ее.

Несмотря на великие душевные мучения, Оксана Павловна скоро сообразила, что без вины обвинила мужа и оскорбила его. После разговора с командующим она услышала короткую просьбу Макара, обращенную к Екимову:

— Разрешите отбыть в дивизию?

— Ну, а она как же? — замешался Екимов.

— Здесь останется ординарец.

— Хорошо, генерал, — понял друга Екимов. — Поезжайте!

Замолкли звуки удаляющихся шагов. Сбросил напряжение генератор, работавший от бензинного движка, и лампочки стали гореть вполнакала. В желтом их свете она увидела лицо плачущего Тихона Пролазы.

— Что вы, Тихон Петрович?

Он поднялся с кушетки, привычным жестом выправил гимнастерку и тихо попросил:

— Отпусти меня к нему? А? Он один там. Ты пойми! Ему никак нельзя без ординарца!

Наутро муж сам позвонил ей из дивизии:

— Тяжело сегодня всем и каждому… Без исключений… Значит, не надо выделять себя… Я советую тебе уезжать немедленно в тыл. Немедленно.

— Куда?

— В Родники. К Поленьке. До свидания.

Не успела положить трубку, как вошел маленький, в блеске погон и пуговиц, штабной офицер. Представился учтиво:

— Начальник канцелярии лейтенант Тихомиров. Вы жена генерала Тарасова?

— Да.

— Прошу вас получить проездные документы и деньги. Машина в Качаловскую, к ближайшему поезду, будет в тринадцать ноль-ноль.

И, удивительное дело, в поезде, едва перевалившем Урал, она по-настоящему почувствовала, насколько незначительна, мизерна ссора, разъединившая их.

Она застонала от беспомощности своей и стыда.

Проносились за окнами большие и маленькие уральские города, дымились трубы, сверкали таинственными огнями вершины гор. Выпровоженная мужем из воинской части, Оксана Павловна ехала в Родники с сознанием неотвратимости всего происходящего. Неотвратимость эту испытывал весь народ, а значит, и она, Оксана, отдавшая жизнь военным, любящая их безгранично.

«Вот так и надо было сразу рассудить… А то, видите ли… Сошлись отец-перец да мать-горчица… Нашли время для раздоров, когда горе закрывает всю Россию черным пологом!»

А в Родниках Вера, Поленька, Иван Иванович, важный, хитрый старик, Никита Алпатов на скрипучем протезе, Григорий Самарин. И ребятишки: мирно посапывающий в качалке Минька — сын Веры и Степана, два пятилетних непоседы Алпатовых — сыновья Поленьки и Никиты. Сколько прибавилось дел, значительных и неотложных. В первый же вечер Никита беззастенчиво попросил ее:

— Библиотека у нас третий месяц на замке… А народ просит… Вы не взялись бы?

Завертелась жизнь Оксаны Павловны. Лишь поздним вечером, укладываясь спать, она потихоньку, чтобы не разбудить Верочку, плакала, вспоминая Рудика, Макара, Степу, жалея себя.

Вера была единственным врачом на всю большую округу. Оксана Павловна расстраивалась: как бы еще раз не свалила Верочку болезнь. Успокаивала ее Поленька. Она говорила: «Вы сходите в больницу… Понаблюдайте… Она же там другая… Она работой и держится».

Плыло над Родниками жаркое, росное лето. Закаты горели над озером ничем не потревоженные, покойные. На духовитой колхозной пасеке гимзом гимзели труженицы-пчелы, завладев специально посеянными поблизости донниковым и фацелиевым полями. Все было в Родниках как будто прежним. Но горькое горе застыло в окнах домов, стояло за светлыми занавесями в горенках, в изголовьях деревянных кроватей, под кружевными подушечками-думками, в пригонах, во дворах, на колхозных складах, базах, мастерских. И росы походили больше на слезы, казались солеными, туман едучим, и ветер был какой-то знобкий, пугающий ударами калиток, как леший.

Более трехсот мужиков ушло на войну за три года. Двести шестнадцать баб получили уже похоронки — стали официальными вдовами… Не придут уж больше к ним милые-премилые никогда. Но и это не все. Война не кончилась.

Они растили хлеб и доили коров, они садились за штурвалы комбайнов и брались за литовки, они рубили дрова и силосовали лебеду, они сеяли, они страдовали, выполняли планы и обязательства по сдаче государству хлеба, мяса, молока, яиц, шерсти… Они растили детей.

По селу ходила частушка:

Скоро кончится война, И останусь я одна. Я и лошадь, я и бык. Я и баба, и мужик.

Встать бы нам сейчас всем на ноги, во весь рост, и всей державой Российской поклониться бы тем бабам до самой земли.

Перед страдой ушли на фронт два молоденьких комбайнера. В МТС Никите Алпатову сказали:

— Изыскивайте замену на месте. Берите и сажайте на комбайны кого-нибудь из своих.

— Где изыскивать? В каком углу, покажите?

— Старик у вас там есть, Григорий. Он — мастер на все руки. Его берите.

— Разве ж только его.

Все трудное время, от весны до заморозков, Григорий был колхозным объездчиком. Ранними утрами запрягал выделенную для такой цели конягу и колесил по просекам, по полям и сенокосам, заглядывая на Сивухин мыс и на Цареву пашню, осматривая буйно наливающуюся пшеницу-белотурку на массивах, распаханных уже после коллективизации. В эти дни он все яснее и яснее замечал в себе пробуждение ранее дремавшего чувства — благоговения перед хлебом, перед разливом полей и тихим звоном колосьев. Подъезжая к полю, он привязывал лошадь вдалеке от него (чтобы, не дай бог, не дотянулась до массива), заходил на опаханную кромку и обнимал пшеницу или рожь, пряча в них лицо. Потом срывал колос (один колосочек), мял его долго в ладонях и, отвеяв мякину, кидал мягкие зерна в рот, втягивал ноздрями ядреные запахи. Жил в Гришке наследственный хлебороб. Крестьянин. Не выцарапаешь это из души ничем.

И еще одно обстоятельство гнало Гришку из дому. Тамара его, «белая зараза», колодой лежала на кровати, и от долгого ее лежания подымался в горнице тяжелый старушечий дух. Объявляя всем с сожалением, что супруга его сильно занемогла, он бежал от этого тлена на волю, в поля, оставляя ее одну, постоянно захмеленную, вялую. Выждав его отъезд, Тамара добралась-таки до подполья, где стояли фляги с крепкой, выстоявшейся на самодельных дрожжах брагой…

Когда комбайнеров-призывников увезли в военкомат, Григорий даже испугался: «Такая пшеница! Кто убирать будет? Пропадет, не дай бог, хлеб!» Предложение Никиты Алпатова упало на благодатную почву.

— Согласен, — сказал Григорий председателю. — Двигателя мне починять приходилось. Только ты трактор сильный, чэтэзовский проси.

— Для чего?

— Оба комбайна сцепим… А на штурвалах девки постоят, не велика эта наука… Поскорее дело-то пойдет!

Так и сделали. И действительно, в первые дни молотьба шла бойко. Девчонки-штурвальные пели песни, не уходили с мостиков сутками. «Потом отоспимся». Но вот исчез главный комбайнер — Григорий. Не было его три дня. Вышел из строя один из комбайнов в сцепе, простоял из-за этого почти весь день другой. Нарочный, посланный председателем за Гришкой, вернулся пустым:

— Они пьяные в дугу, оба со старухой… На крылечке сидят, песни орут!

Вышла в эти дни в Родниках стенная газета, где редактор Оксана Павловна изобразила Гришку в обнимку с поллитровкой. Гришка взъярился окончательно: «Я пуп надрываю, а они просмешничают!» Несколько раз спустился в этот день в подполье к флягам, прикладывался увесистым бражным ковшиком и, обалдев, пошел в клуб, сорвал рамку вместе с колонками текста, протащил волоком по улице, втоптал в грязь.

— Хватит издеваться над тружениками.

И еще одна беда пришла в Родники.

Иван Иванович Оторви Голова провел заседание сельисполкома, где полосовал стоявшего посередине комнаты Гришку вдоль и поперек:

— Я тебе, контра, покажу, как стенгазеты рвать… Ты у меня запляшешь, бандитский блюдолиз… Не только на комбайны его не сажать, а вообще близко к хлебу не подпускать… И лошадь больше ему не давать… Он раньше такие хориные привычки имел. И сейчас их вспомнил!

Гришку строго предупредили. Ивана Ивановича успокоили. Заседание кончилось. Все мирно разошлись по домам. Иван Иванович остался повечеровать «при лампе», разложил на столе свежие газеты. Сел… И так больше и не поднялся. Ни часу времени для себя не утаил. Все людям отдал.

По решению исполкома районного Совета похоронили его, как и борцов революции, на площади, рядом с Терехой и Марфушей, с Федотом, с Платоном Алпатовым и многими-многими другими. Все родниковцы пришли прощаться со своим опекуном, судьей и защитой. Но Гришка, вернувшись домой, выругался и сказал:

— Тоже нашим-вашим вертелся… На других только ярлыки вешал!

— Хорошо врать на мертвых! — Подобие улыбки скользнуло по сизому лицу Тришкиной супруги.

— Я вру? — налетел на нее Гришка. — Ах ты, зараза белая, колчаковская служка!

— Не ори! — ощетинилась на него женщина. — Не нужна я сейчас никому, ни белая, ни красная… Хотя власть ваша вроде бы должна о любом человеке заботиться, пусть хоть какой веры или хоть какого направления!

— Да-да-да! Вот они узнают, кто ты такая, и обязательно позаботятся о тебе: веревку тебе спустят новую и маслом конопляным смажут!

Гришка хохотал, а в глазах у него стоял страх.

6

Сталинград. Курская дуга. Ясско-Кишиневская операция. Бои за Румынию. И, наконец, Венгрия. Здесь-то и сошлись пути-дороги отца и сына Тарасовых.

Степан случайно узнал о располагавшейся по соседству гвардейской дивизии генерала Тарасова. Через несколько минут комбат уже разговаривал с отцом по телефону, а еще через полчаса они обнимали друг друга.

Огромный, заматеревший к старости Макар держался молодцом, непринужденно и весело. Старая кровь все еще брагой молодой вспенивалась.

— Тихон! — кричал он. — Неси вино. То самое, что у тебя в заначке… За удалого отца двух матерей дают! А?

И хохотал басовито.

— Товарищ гвардии генерал-майор! Папа!

Горячие будни войны и лишения, вся соленая солдатская правда были написаны на лице Степана. Он изменился сильно. Серебряная прядь засветилась в черной шевелюре. Он стал еще выше ростом и раздался в плечах, во взгляде потухли прежние озорство и легкость. Он будто прижимал собеседника к стенке, торопил: «Кончать все это надо, и как можно скорее». Чувствовалось, перегорел парень в большом огне, твердо встал на свою, только ему принадлежащую стезю. Знает, что надо делать сегодня, завтра и всегда.

— Мог бы я, папа, и еще одну радость тебе устроить, да сорвалось дело.

— Что еще?

— А ты знаешь, кто командует нашим полком?

— Откуда мне знать?

— Друг твой. Данила Григорьевич Козьмин.

— Данилка? А где же он? Давай звони ему непременно.

— Нет его, папа. В госпитале. Скоро вернется.

— Жаль. Очень жаль… Мы с твоим командиром, с Данилой Григорьевичем, всю гражданскую вместе были… Э-э-э, это, Степа, не человек, это — чудо-человек…

Налили рюмки, с горестью взглянули на бокал, наполненный до краев и одиноко стоящий посередине стола, для Рудольфа.

— Мать не могла пережить этого… Сорвалась.

— Ее нетрудно понять, папа!

— Нетрудно. Конечно. Согласен… Но мы в этой войне все, офицеры, генералы, солдаты, не только плоть свою сохранить должны, но и дух… Не забывай, какую страну мы отстаиваем…

— Правильно, да не всегда… Раз на раз не приходится… У моего начштаба все мужчины в роду погибли, и мать, и дети, и любимая. Он идет сейчас с нами по Европе. Без пощады идет… И ничего с ним не поделаешь…

— Горько все это, Степа… Навеки люди должны запомнить. Если забудут — выродится Человек!

Поздней ночью, когда остались вдвоем, размечтались.

— Как только закончим войну, в Родники поедем. Правильно, папа?

— Да, да! — соглашался отец. — Никаких иных решений быть не может.

— И на рыбалку закатимся… Я там на плесе, под крутояром у Сивухиного мыса, до войны еще окуней прикормил… Клев был! Это был клев… В жизни такого не видывал! Удилища не выдерживали, ломались с треском.

— Под крутояром, около мыса? Что-то я такого не помню… Не должно там клевать. Ты что-то путаешь… Там вечно одни гольяны бьются… Да выметь для поросят собирают!

— Клянусь честью… Мы с Рудольфом два ведра за утро взяли!

— Не сочиняй!

Кто в эту короткую апрельскую ночь сорок пятого года мог предположить, что в городе Будапеште, в штабе Днепропетровской, Краснознаменной, орденов Суворова и Кутузова, «непромокаемой», «непросыхаемой» гвардейской дивизии, в кабинете у самого генерала идет спор о способах наживки на окуня и ерша, о вентелях и мережах, о том, что в осиновом колке, за Царевым полем, неизвестно еще, будут ли рыжики и маслята; если не выпадет вовремя дождей и туманов — можно вообще остаться без грибной закуси.

Перед утром едва слышно звенькнул телефон.

— Извините, товарищ генерал, — спокойно сказали в трубке. — Гвардии капитану Тарасову необходимо срочно прибыть в часть!

В половине седьмого десантники уходили из Будапешта.

7

Озеро Балатон! Около шестисот квадратных километров аквамариновой водной глади. Белые, теплые пески. Маленькие хутора, большие села, леса, парки. Все горит в огне. Плавится песок. Живого места на земле не остается. То и дело работают «катюши». Идут, как и прежде, на десантников «тигры».

Выйдя в первый эшелон, полк Данилы Григорьевича рванулся по заливным лугам на запад, выдирая с кровью цеплявшихся за каждое препятствие фашистов. К вечеру батальон Степана Тарасова, с большими потерями отразив три танковые атаки, закрепился в небольшом полуразрушенном имении. Разгоряченные боем солдаты кинулись к колодцу, зазвенела, сверкая серебром, цепь…

— Давай быстро! — Любят наши солдаты командовать друг другом. — Пить!

В это время из обваленного взрывной волной кирпичного сарая, из глубины подвала, донесся истошный крик:

— Нэ можно, товаришшы! Нэ можно!

Старик с избитым до синюшности лицом в сопровождении дворняги выполз на четвереньках из норы:

— Нэ можно! Яд! Нэ можно!

— Откуда знаешь?

— Я те сказывайт.

— Сейчас проверим! — Четыре Перегона плеснул в каску воды и сунул собачке, и она начала жадно лакать ее, повиливая хвостом… Потом заповизгивала, завыла, упала на камни и конвульсивно вытянула лапы.

— Куте капут! — заплакал старик. — Кутя мой один друх!

— Перестань выть, старый черт! — басил Четыре Перегона. — Куте капут — плачешь, а если бы русские солдаты напились? Пускай сдыхают? Так, по-твоему?

— Так я же сам тебе сказаль… Это фашисты прокляти… Козяин прокляти… Они яды пускаль, — продолжал плакать старик.

— А сам-то ты кто такой? Больно хорошо по-нашему разговариваешь.

Старик поднял мертвую собачку на руки, погладил ее, вытер тыльной стороной кисти глаза. С гордостью сказал:

— Сам я рюсский военнопленный… Омск, Петропавлёвск… На станции Петуха робил… Дрофа ис коровьего ковна делайт… Летом топталь, сушиль… Три кода… Вот!

— Кизяки, что ли, делал?

— Так, так, кизяки!

Игорь долго и дотошно допрашивал старика в своем штабе, презрительно хмыкал:

— Где же все ж таки хозяин твой должен быть?

— В лес ушли. С фашистом. Шмельцер его звать… Они тут хозяева!

Ночью беда полоснула батальон ножом острым по горлу: немцы унесли живьем комсорга Костю Гаврилова. Разведчики (Костя был у них помкомвзвода) быстро спохватились, подняли тревогу и, моментально окружив небольшой лес, двинулись в глубь его, к старой лесной сторожке, где засели гитлеровцы. Били из станкового пулемета, автоматов и карабинов. Фашисты слабо отстреливались (они не ожидали такого быстрого окружения), кидались то в одну, то в другую сторону, непременно попадая под огонь. Девять человек были убиты наповал, двое — сухопарый рыжий офицер и толстый с черными бакенбардами венгр в гражданском одеянии — сдались в плен. В избушке, связанный телефонными проводами, лежал мертвый, еще тепленький Костя.

Они обезобразили Костино тело, изрезали грудь, пытаясь изобразить звезды, вбили в глаза гильзы от крупнокалиберного пулемета. Когда Костю на плащ-палатке принесли в расположение батальона и положили на траву около КП, Игорь Козырев стал перед трупом на колени и, будто безумный, начал разглаживать белые Костины волосы…

В наступление пришлось идти не утром, как предполагал комбат, а через два часа.

Приехал на своем видавшем виды «виллисе» Данил Григорьевич, высокий с белой седой бородой, приказал немедленно собирать командиров рот, взводов, вызвал располагавшихся неподалеку офицеров из приданного батальону подразделения самоходчиков. В прошлом гражданский человек, проректор института, Козьмин был любимцем солдат. Очень многих он знал по имени-отчеству, не боялся пошутить.

Думы у полковника были весьма тревожные, хотя внешне он не выказывал никакой тревоги. Предстояло форсировать узенькую речку, протекающую в трех километрах от места расположения батальона Тарасова, выбить с правого ее берега фашистов и, продвинувшись ночью на двадцать пять-тридцать километров, выйти во фланг дивизии эсэсовцев, сдерживающей гвардейский корпус генерал-лейтенанта Екимова.

Северный Донец и Днепр, Южный Буг и Тисса, Дунай и Прут, и Раба, и Ингулец, и Серет, и Мурешул! Реки и речки! Не в жаркие летние дни, ради забавы, переплывали их, а под огнем противника, под горячими струями смерти, и в ночь, и в непогодь. С боями закреплялись по берегам, окрашивая воду кровью. Сложность форсирования очередной водной преграды состояла в том, что правый берег ее был защищен двадцатиметровыми скалистыми обрывами, использованными врагом для установки огневых точек. Их мощный огонь полковник испытал на себе в часы рекогносцировки. Плавсредств — никаких. То есть так называемых подручных плавсредств. Плоты вязать некогда, о понтонной переправе и думать позабудь. Главным козырем операции, таким образом, должны были стать внезапность, быстрота, дерзость.

Поставив задачу, полковник назвал время артподготовки и наступления, попросил всех сверить часы. Вскоре роты были уже на марше.

Артиллерийская обработка берега была короткой, но плотной, как лава. В точно назначенное время гвардейские части ударили по обрыву из всех видов имевшегося оружия, кромсая траншеи и доты, обрушивая наскоро слепленные противником блиндажи. Дегтярно-бурый дым повис над обрывом.

Батальон Степана Тарасова, укрывшись в береговом кустарнике, готовился к преодолению водной преграды. И каких только «подручных плавсредств» не притащили в кусты десантники. Тут были и доски, и бревна, и кадушки, и ящики, и мотоциклетные камеры, и колоды, служившие для водопоя, и даже изукрашенные латинскими литерами, искусно инкрустированные деревянные кресты.

— У каждого свой теплоход! — скалился Четыре Перегона. — Не гвардейцы — загляденье!

Когда артобстрел закончился, Степан дал команду к переправе… Удивительно легко, за семь минут, десантники одолели речку. И оказались поистине в аховом положении. Это была трагедия, На скалах неожиданно для наступавших заработали немецкие пулеметы. Узкая песчаная отмель под обрывом была сплошь утыкана минами. Недосягаемые для немецкого прицельного огня (второй эшелон нещадно бил по верхушке обрыва из пулеметов) гвардейцы, оказавшиеся в «мертвом» пространстве, вынуждены были стоять по горло в холодной воде. Двое разведчиков, пытавшихся выйти к тропе, взлетели на воздух.

Стояли час, два, три. Некоторые, не выдержав пытки, кидались к отмели и попадали на мины. Взрывались. Умирали со стоном. Сознание медленно покидало стоявших в воде. Будто засыпая, люди прикасались головой к поверхности, уходили на дно. Так продолжалось до тех пор, пока самоходчики и артиллеристы, вновь открывшие интенсивный огонь, не подавили немцев, а минеры не очистили на тропах узкие проходы.

Лишь к вечеру батальон, обессиленный, с большими потерями, оказался на обрыве. Немцев не было. Их пулеметные заградотряды сдерживали наступление столько времени, сколько его потребовалось, чтобы благополучно отойти основным частям. Прозвучала неузаконенная никакими уставами команда: «Выпить водки!»

Взошла огромная красная луна. В свете ее причудливо закачались деревья, и черные тени потянулись к самому обрыву, падая в речку. На северо-западе глухо бухала артиллерия. Там не прекращались бои. Желтые сполохи разрывов протуберанцами всплескивались в небо.

«Там отец! Там дядя Тихон! Надо спешить!» Степан торопил себя, торопил разогревшихся от ходьбы и спиртного солдат. Какое-то невероятное предчувствие терзало сердце. «Не будь мальчиком! Все идет хорошо!» — успокаивал себя Степан.

Перед утром людей стало мотать от усталости. Они падали, засыпая на ходу.

В эти минуты начался мощный артиллерийский и минометный обстрел. Снаряды ложились широко по фронту. Взрывы шли валом. Качнулась дорога неподалеку от головной части колонны. Степан хорошо увидел в белом мареве отрешенное лицо Игоря, успел крикнуть: «Ложись!» А потом человеческий стон вошел в уши, стоял, не исчезая.

8

Игоря иссекло осколками. Умирал он мучительно. Операции следовали одна за другой. Когда его возвращали в палату, он в беспамятстве силился вскочить с кровати, матерился и кричал:

— Надо стрелять! Жечь это гадючье семя… Всех выродков! Вешать! Слышите вы, гуманные слюнтяи, христосики! На вас и положиться-то нельзя. Надо стрелять! Я вам приказываю!

Когда сознание ненадолго вернулось к нему, он увидел лежащего на соседней кровати Степана. Казалось, никаких признаков жизни нет в этом окаменевшем, ни на что не реагирующем и ни с кем не разговаривающем человеке. Лишь ресницы взлетали вверх-вниз.

— Степа? Это ты? — зашептал Игорь. — Слышишь, комбат?

Палатная сестра подошла к Игорю, присела на кромку кровати:

— Он не говорит… Мы не знаем, кто он, у него никаких документов… Даже гимнастерки не было. Вы его знаете? Скажите, ради бога!

— Это наш комбат, Степа… Сын генерала Тарасова…

Игорь опять потерял сознание.

Умер Игорь ночью. Тихо, не буйствуя, не ругаясь и никому не угрожая. Просто заснул. На тумбочке около кровати остался солдатский треугольник и записка из трех слов:

«Отнесите в почтовый ящик».

А Степан продолжал жить. Жизнь едва теплилась в его теле. Сестра брала руку Степана, сгибала в локте и клала ему на грудь. И рука оставалась в таком же положении часы, дни, недели. Начинались пролежни. Санитарки, сестры проявляли максимум искусства и изобретательности, чтобы не допустить разрушения тканей. Различные мягкие валики, подушечки, тугие резиновые подстилочки и подкладочки — чего только в те годы не изобретали изумительные люди — фронтовые медицинские сестрички, нянечки, врачи. Лишь бы умерить страдания.

А Степан был безразличен ко всему, отрешен от мира.

Исследования показали, что в результате тяжелой контузии наступил паралич конечностей и так называемая тотальная афазия, то есть полное расстройство речи и утрата способности понимать ее.

В эти дни и прилетело в Родники письмо на имя участкового врача Веры Федотовны Потаповой:

«Приезжай! Степан худой. Эвакогоспиталь 1474».

И никакой подписи. Забыл умирающий Игорек в последний раз расписаться.

В тот же день Вера побывала у районного военкома, фронтовика, совсем недавно вернувшегося из госпиталя, прихрамывающего и подолгу надрывно кашляющего.

— Надо ехать к нему, — твердо сказал майор после того, как Вера без утайки все рассказала о письме. — Вы — военврач… Адрес госпиталя получите сейчас же… Благо, и наряд на призыв из запаса одного врача мы выполним.

Вера расплакалась от радости:

— Спасибо, товарищ майор! Миньку только не знаю куда девать!

— Миньку? Берите с собой! Это может стать лучшим снадобьем для вашего мужа!

Взволнованная возвратилась Вера домой. «Какие люди живут на земле! Они и есть самые главные ее хозяева. От них все идет: хлеб, соль и тепло». Вера была по-настоящему благодарна военкому: чужой человек, первый раз в жизни увидел, как о своей родной побеспокоился… Вот что значит фронтовик, вот что такое война… Она может и врачевать души… Сладкое — калечит, горькое — лечит!

Однако радость Веры была преждевременной. Узнав об отъезде невестки и о намерении ее увезти с собой внука, Оксана Павловна превратилась в тигрицу.

— Не отдам ребенка! Только через мой труп!

— Но это же лучшее снадобье для Степана, — вспомнила слова майора Верочка.

— А если не довезешь, если захворает, какое это будет снадобье? Степан под угрозой и Миньку тоже на эту границу ставишь?

Ночью Вера долго не могла заснуть. Чудились какие-то неведомые шорохи под окном, скрипело само по себе крылечко, будто ходили по нему люди. А потом встала в воображении встреча с любимым. «Я приеду к нему, и он выздоровеет», — она верила в это. Беспредельно была уверена, что именно так все и будет.

Едва-едва побелела кромка сливающейся с горизонтом воды, пробежала по озеру рябь, и молодецки полоскнули свою несложную песню первые петухи, Вера накинула шаль и вышла на крылечко. Оксана Павловна, сжавшись в комочек, сидела на ступеньке. Плакала. В половине шестого в дальнем краю Голышовки разнесся отчаянный крик. По улице на игреневом легком жеребчике летел колхозный пастух, старший сын покойного Платона Алпатова, бывший партизан, Спиридон Платонович. Обычно степенный, рассудительный мужик, сейчас он неистовствовал. Стрелял длинным бичом-хлопунцом, кричал во все горло:

— Эй вы, сонны Родники! Падъем! Война кончилась! Падъ-е-ем! Па-са-дила Расея Гитлеру на зад чирей заболонный! Падъ-е-ем!

Женщины обняли друг друга. Они долго стояли на крыльце в обнимку, плача и смеясь одновременно. Едва выглянуло солнышко, Оксана Павловна начала собирать Верочку в дорогу. Укладывала в чемодан и детские вещи: маечки, штанишки и рубашонки, принадлежащие Миньке.

— Спасибо, Оксана Павловна! — Вера поцеловала ее, порывисто припала к груди.

…В поезде дальнего следования, в вагоне для военнослужащих, Минька пользовался огромной популярностью.

— Куда едешь? — спрашивали его.

— К папе, на фронт! Добивать фашистов! — отвечал Минька и прикладывал ладошку к козырьку, отдавая честь.

Солдаты и офицеры закармливали Миньку, перетаскивая, чуть ли не в драку, из одного купе в другое: истосковалось солдатское сердце по теплу, измерзлось. Тратили на Миньку всю не утоленную за годы войны нежность. Минька в вагоне был единственным ребенком, и Вера не умела и не могла прерывать эти чистые порывы людей. Прятала в себе беспокойство. Каждый вечер, укладывая Миньку спать, измеряла температуру, слушала сердце, легкие через фонендоскоп. Минька визжал от удовольствия: «Ой, мамочка! Ой, щекотно! Еще разок послушай!»

Не от Миньки наплывало лихо. С другой стороны. В госпитале, базировавшемся на основе знаменитого медицинского НИИ, ей сказали:

— Знаем, что вы врач… И вопросы устройства вас в госпиталь тоже будут решены положительно. Но вы не видели того, к кому вы, собственно, приехали!

— Скажите откровенно.

— Откровенно? Надежды почти никакой.

Вера, сминая слезы, попросила:

— Покажите мне его.

— Да-да! Конечно. Мы тоже хотим этого.

Степан лежал один в прекрасной двухместной палате, чистой, просторной. Яблоневый куст заглядывал в окошко, и пчелы деловито жужжали на цветах. Еще в ординаторской, надевая халат, Вера услышала донесшийся из-за ширмы предупреждающий шепот:

— Последите за ней самой!

Вера не узнала Степана. Желтый скелет. Почти труп. Неподвижный, безучастный. Ни малейшей искры во взгляде. Он был где-то там, в себе. Далеко-далеко.

9

Приближалась годовщина Великой Победы. Рано поседевшая Вера дни и ночи проводила в палате мужа. И начальник госпиталя, и ординатор, и все врачи и сестры восхищались ее упорством, сочувствовали ей, помогали, чем только могли. Улучшение здоровья Степана было незначительным, но Вера радовалась и плакала: начали действовать пальцы на руках и на ногах… И в зрачках появился новый, свободный от боли блеск. Перед праздником Вера получила телеграмму от Оксаны Павловны:

«Приедем двадцать пятого. Целуем».

За день до приезда генерала заявился в госпиталь Тихон Пролаза, как обычно подтянутый и веселый, первый вестоплет, первый генеральский распорядитель, в блеске орденов и медалей. Никогда не видевшая Тихона Верочка узнала его: настолько были ярки рассказы Поленьки, Степы, Оксаны Павловны, посвященные Тихону.

— А вы раньше приехали? Почему?

— Я всегда, дочка, раньше приезжаю… Нет в Европе и в Азии ни одного города, в который бы раньше меня заехал наш генерал. Всегда я — первый!

Побывав в палате у Степана, заключил твердо:

— Будет жить.

— Я тоже надеюсь.

— Это хорошо, дочка, что ты надеешься… От этого тоже выздороветь можно… А вообще-то бороться надо за Степу… Ты сына к нему почаще приводи.

— Я это делаю.

— Должно помогать.

Наутро Пролаза встретил генерала и Оксану Павловну на вокзале и, усадив в госпитальный «мерседес», примчал прямо к Степану. Палата наполнилась оживленным говором приехавших, букетами сирени и веселым визгом Миньки. Радость Верочки была безграничной. Она собственными глазами увидела и собственными ушами услышала, как Степан, заметив отца, неожиданно двинул руку и тихонечко застонал. Такого никогда не было.

Тихон хозяйничал, как у себя дома. Рядом с кроватью Степана накрыл стол с шампанским и яблоками. Стрельнула пробка. Выпили за Победу, за друзей, за тех, кого уже не было на земле, за тех, кто еще был.

Потом Пролаза начал успокаивать Оксану Павловну и Макара, как успокаивал Верочку:

— О Степане не горюйте. Поправится. Точно вам говорю. Наш дивизионный провизор, Арсентий Филиппович, он, конечное дело, не врач, но с самой гражданской войны в медицине трудится, так знаете, что он говорит? Не знаете? Менять, говорит, место жительства такого рода больным следует… Обстановку, значит, менять! Поняли? Транспортирование, говорит Арсентий, не ухудшает состояние здоровья таких больных. Поняли? — Пролаза, слегка захмелев, был настойчив.

— Это, пожалуй, верно! — поддержал ординарца Макар. — Об этом стоит подумать!

Войны уже не было год. Но госпиталь не пустовал. Выдали долечивавшимся фронтовикам в этот день по стакану красного вина. Поздравили. Из открытых окошек понеслись знакомые вздохи гармоник и песни:

Ты теперь далеко-далеко, Между нами снега и снега, До тебя мне дойти нелегко, А до смерти…

Прошло еще три дня. Вся семья — Верочка, Минька, Макар, Оксана Павловна и Тихон — не покидали Степана. Жили в палате. Постоянно, хотя и не получая ответа, обращались к нему, и лечащий врач, долго обслушивавший и ощупывавший Степана во время обхода, сказал:

— Это невероятно… необыкновенно! — Он, улыбаясь, попрощался со всеми и почти убежал из палаты.

Главное произошло уже во время ужина. Генерал, разливая шампанское, сказал Тихону:

— Завтра организуй билеты. На всех. И на него — тоже, — кивнул в сторону Степана. — Договоренность с госпиталем уже есть.

— В каком направлении, извиняюсь, двинемся, товарищ генерал? — Пролаза состроил такую мину, что все засмеялись.

— На Родники, — ответил ему Макар, не притушив улыбку.

— На Родники, — повторил Степан.

Все встали и замерли. А он лежал, и две крупные слезины вывалились в стороны, на подушку.

— Степочка, миленький ты мой, родной! — заплакала Оксана Павловна.

Пролаза крутнул седой ус и сказал генералу:

— А слезы тут, кажись, ни к чему!

10

Весть о приезде генерала и его тяжело раненого сына растревожила не только Родники, но и весь район.

— Наш, доморощенный! — хвастались старики.

— Ухобака был! Помнишь, как Сысойкиного сына усоборовал?

— Еще бы.

Никите Алпатову позвонили из района:

— Предупреждаем вас, Никита Платонович, генерал Тарасов в докладах самого Верховного упоминался, так что предусмотрите все до мелочей!

Никита вызвал кладовщика, заведующего столовой, хозяйственника и бухгалтера и не как-нибудь инословно, с намеками (это Никита тоже умел делать: научился за пять лет председательствования), а в открытую, прямодушно предложил:

— Все, что есть в колхозе, — берите для стола. Не разоримся. Наживем как-нибудь. Мед есть? Есть. Берите. Куриц сколько надо — режьте, поросенка, барана, говядины организуйте. Ну и овощи чтобы были на столе. И рыба. И выпить тоже, чтобы не в обрез.

— А на кого спишем? — хитренько улыбнулся бухгалтер.

— На генерала и спишем… Он в Родниках за новую жизнь боролся? За колхозы? Так? Так. Ну вот, а по трудодням уже тридцать лет ничего не получает… Сделаем его почетным членом колхоза… И Оксана Павловна тоже у нас работала почти два года… Вот ты и списывай. И не разговаривай. Запомни, не во всех колхозах свои генералы имеются!

На этом и остановились. И радовались все. Ждали дорогого земляка с нетерпением. Возвращался один, а казалось, что привезет за собой всех, ушедших в безвозвратность.

Смертельно боялся этой встречи только Гришка Самарин. «Не простит! И чикаться со мной не будет! — думал он. — Надо что-то предпринимать. Удрать? Куда нынче удерешь? Обратят внимание. Подозрительно исчез. Изловят».

В последнее время «белая зараза» распускала язык часто:

— Сдается мне, Григорий Самарин, что никакой ты не партизан, а, как и я, белый… Похуже еще меня… Мне умирать скоро… Пойду в НКВД, расскажу им все. Пусть тебя проверят!

Гришка млел в такие минуты перед супругой. Целовал ее, гладил припухшее от запоя лицо.

— Перестань, мать, пороть ахинею… Живи да поживай… Чего у нас не хватает? Айда лучше баньку стопи, попаримся, выпьем!

После бани он доставал припасенные на этот случай сургучноголовые бутылки, наливал рюмки:

— Спасибо тебе, мать, на пару, на баньке, на веничках!

Упаивал женщину так, что она, черная, задыхаясь, по нескольку дней не подымалась с кровати.

За неделю до приезда Макара произошло в Родниках и в окрестности необыкновенное явление природы. Налетел из казахских степей страшной силы столбовой ветер-вихрь. «Чертова свадьба» — так называют подобные ветры старые люди. Перелистал изгнившие крыши у домов, своротил стоявший около сельсовета телефонный столб, начисто, с корнями, вывалил нежные к ветролому кусты ивняка на Сивухином мысу и, подняв огромный столб земли и песка с крутояров, пронесся над селом и озером, полоща крупным проливным дождем.

Странное и необычное было в том, что вместе с дождиком высыпалось на улицу, на крыши домов, на огороды большое количество серебряных монет последней царской чеканки. Ребятишки собирали их, тащили в школу, показывали родителям. Родители, внимательно разглядев на рублевиках и полтинниках дату, отворачивались: «Эти не в ходу».

Учитель истории, заинтересовавшись находками, взял несколько штук для краеведческого музея, а остальные посоветовал стащить в сельпо и сдать по прейскуранту как цветной металл.

На другой день о невиданном небесном явлении сообщала районная газета в заметке под названием «Серебряный дождь». В заметке было сказано:

«Смерч, пронесшийся недавно над Родниками, вырвал из земли не только кусты и деревья, но и большой денежный клад. Серьезной нумизматической ценности выпавшие вместе с дождем монеты не представляют».

— Так оно и есть! — согласился Гришка, прочитав поздним вечером районку. Он шагнул в горницу. Сорвал со спящей в неурочный час супруги одеяло и отпрянул. Супруга не спала. Она была мертва.

Оборвалась навечно веревка, соединявшая Гришку с прошлым. Можно было начинать новую жизнь. Но не оставалось уже времени.

* * *

Во второй половине мая народился месяц, показался в светлом весеннем небе над озерными отножинами книзу острым концом, по-летнему. И мелкий дождь-бусенец, плясавший по воде после урагана много дней, затих. Сверкнули в последний раз, пугая стреноженных на поскотине коней, ранние зарницы. Утром на подернутые легким парком лужи и озерные плесы, удивляясь наступившей благодати, выходили гуси.

И опять цыганским платком расцвела степь, поплыл по селу с крутояров и Сивухиного мыса аромат черемухи. Хрупкие ландыши показались на опушках, зажелтели подле дорог солнечные бубенчики купальниц. Запела, заиграла степь. Сотни пернатых ее обитателей, не имевших на чужбине возможности спеть вместе, теперь собрались в родном небе, и хор их звучал торжественно-спокойно. И соловьи в чащобах нет-нет да и начинали пробовать голоса.

Родниковский колхоз пока еще не начинал сев, председатель ждал полной готовности земли.

— Когда она наступит, твоя готовность? — строго спрашивал Никиту Алпатова районный уполномоченный.

— Вот лист на березах будет с трехкопеечную монету — сразу сеять начнем.

Ждали приезда генерала Макара Тарасова с его семьей. Ранним утром все — и стар и млад — собрались около колхозного правления. Когда райкомовская «эмка» и грузовая санитарная машина подкатили к собравшимся, генерал первым вышел из кабины и шагнул навстречу землякам — седой, торжественный, в парадной форме.

Никита Алпатов доложил:

— Товарищ генерал! Колхоз «Родники»… весь тебя встречает… Вот… Выдержали войну, товарищ генерал.

Никита сделал шаг к генералу, и протез его вдруг заскрипел жалобно и тоскливо. И тогда Никита обернулся к колхозникам и заплакал навзрыд. Костлявые плечи его затряслись.

— Не надо, Никита, слышишь! — успокаивал его Макар.

Никита обнял Макара, прижался к нему и, собравшись с духом, улыбнулся, сгоняя слезы.

— Сам понимаю, что не надо. Сам понимаю…