23/IX-1941

Умопомрачительные перемены! Если ещё в вокресенье утром я дописывал дневник в относительно уютном гостиничном номере, то теперь пишу эти строки в провонявшем тиной сарае, в котором, судя по всему, мне предстоит провести ближайшие несколько дней.

Хотя мне теперь всё ясно и каждое событие уже впечаталось в память с силой раскалённого клейма, ради истории считаю необходимым потрудиться сохранить их на бумаге. Только мне придётся быть кратким и излагать преимущественно факты, оставляя в стороне эмоции и размышления - ведь вместо электрического света в этом сарае - лишь крошечное мутное оконце, на которое скоро опуститься вечерняя тень от подступающего леса, и я, изгнанный из цивилизации, окончательно обернусь в первобытное состояние.

Но обо всём по порядку.

Воскресенье - всё как обычно, день начинается с прогулки от гостиницы до особняка на улице Тургенева, словно это не тяжёлый долг, а моцион местного аристократа. Но особняк закрыт, причём закрыт полностью, нет даже часового, чтобы спросить.

Я разворачиваюсь и иду к тюрьме - великолепно, хоть она открыта! Впрочем, как известно, тюрьмы открыты и работают всегда, при любых властях и режимах.

На ступенях комендатуры я застаю страшно возбуждённого Петрова, который куда-то убегает и бросает мне на ходу, что “твою машину вчера разбомбили между Чернью и Плавском!”

Понять что-либо невозможно, я поднимаюсь в его кабинет и там узнаю от незнакомого офицера, что немецкие истребители открыли по лимузину ураганный огонь из пулемётов, решив, по-видимому, что в машине едет советский генерал. Погибли все, кто в ней находился, в том числе двое подчинённых Петрова, которые были конвойными.

Услышанное стало для меня настоящим потрясением. Выходило что всё, что отныне я смогу узнать - это гипотетические надписи на антиквариате в доме Земляники, которых может вовсе и не быть, равно как может и не оказаться самого антиквариата. В последнем случае - задание провалено, а вместе с ним провалена и моя жизнь! Ведь после всего того, что я узнал, продолжать коптить небо обычным конторским делопроизводителем будет для меня рутиной и самоубийством.

Вариант с немцами в новых условиях тоже отпадал, надо было немедленно возвращаться в Москву. Разуверившись в остальных здешних чекистах, я решил дожидаться Петрова и напрямую просить о помощи в этом деле.

Петров появился только после четырёх - и сразу же ошарашил ещё одной новостью: оказывается, только что поступила телеграмма с приказом немедленно меня арестовать! И ни причин, ни объяснений - больше я не сумел выпытать из лейтенанта ровным счётом ничего.

Тогда я обречёно спросил, что мне делать. В ответ Петров ответил, что арестовать он меня сию минуту не может, поскольку его комендантский взвод находится на спецзадании и, кроме того, у него нет на руках официального приказа (видимо, приказ должен был подписать Фирсанов, который отсутствовал).

Смирившись с неизбежным и даже обнаружив в нём определённый плюс - ведь меня теперь наверняка привезут в Москву, где я смогу всё объяснить и отыграться!- я не нашёл ничего лучше, как предложить Петрову сопроводить меня в гостиницу, чтобы забрать вещи и небольшой запас припасённой на “чёрный день” еды.

На это старший лейтенант госбезопасности буркнул, что у меня имеется время “сходить самому”. Я переспросил - и убедившись, что слышу именно то, что слышу, быстро и не прощаясь вышел вон.

Было ясно, что Петров даёт мне шанс, воспользовавшись неразберихой, избежать ареста. Возможно, моя симпатия к нему оказалась взаимной или же ему было известно что-то ещё, мне неведомое,- но не могло оставаться сомнений, что на меня идёт страшный накат! Скорее всего, звукозапись моего разговора с Раковским добралась до Москвы, была расшифрована, переведена с французского на русский - и теперь мне придётся по самой полной отвечать за произнесённые в запальчивости нашего спора слова о побеге к немцам и симпатиях к врагам народа. Поможет ли мне Первомайский, призывавший говорить всё, что требуется для успеха дела,- вряд ли. Помочь мог бы только Раковский, однако его, увы, больше нет. Так что в Москве сейчас мне делать нечего. Но в таком случае мне остаётся одно - бежать, и только бежать!

Я ожидал неприятностей, вплоть до засады, однако всё обошлось. Быстро побросав вещи и остатки продуктов в саквояж и для порядка сказав администраторше, что “отбываю на несколько дней”, я выбежал из гостиницы, и по боковым улочкам, следующим параллельно московскому шоссе, стараясь держаться в сени начинающих обильно желтеть деревьев, быстрым шагом двинулся в юго-западном направлении.

Вскоре я понял, что угодил на территорию каких-то заводов, принял влево, пересёк шоссе, предварительно убедившись, что на расстоянии видимости с обеих сторон никого нет, и спустя некоторое время оказался на задворках пригородной деревени, спускающейся к Оке. Внешне деревня казалась вымершей, но тем не менее я решил для надёжности дождаться сумерек в заросли бурьяна. С приходом темноты, следуя вдоль берега, я набрёл на незапертый сарай, в котором хранились рыболовные снасти. Там и заночевал.

В понедельник я проснулся в шесть утра от грохота танков на шоссе - это в сторону фронта двигалось очередное наше пополнение. Мне было противно и мерзко осознавать, что продолжая всем сердцем переживать за Красную Армию и наш фронт, я в то же время теперь вынужден дожидаться, как спасения, прихода немцев, и лязг на том же шоссе немецких гусениц должен будет мне возвестить прекращение нынешних неудобств и реализацию намеченных планов. Причём планов эгоистичных, поскольку внутреннее оправдание, по которому всё, что я делаю, я намерен делать исключительно во благо СССР, в новых условиях срабатывало не вполне убедительно, и я становился предателем в собственных глазах.

Моей непростительной ошибкой была, как я вскоре осознал, готовность следовать тезису Первомайского о приемлемости предательства “на словах”. Видимо предательство - это такая вещь, при которой слова более чем быстро перетекают в реальную плоть поступков.

Под гнётом подобных мыслей не хотелось ничего, и два дня я пролежал в глубокой хандре на топчане из неструганных досок, накрывшись найденной здесь же задубевшей хламидой. Небольшой запас продуктов был у меня с собой, проблемой являлось лишь отсутствие воды. Пить из реки я психологически не был готов, поэтому весь понедельник протянул на прихваченной из гостиницы бутылке пива, а сегодняшним утром собирал росу с листьев и травы. Со стороны, наверное, меня можно было принять за какое-нибудь животное…

Ближе к концу дня мысли немного успокоились, и я сумел взяться за дневник.

24/IX-1941

Днём в среду я решил, что если буду по-прежнему продолжать собирать росу, то умру от обезвоживания. Нужен дождь, но на небе по-прежнему светит яркое солнце и не видно ни облачка.

Я понял, что мне придётся сходить в деревню в поисках колодца.

Выйдя из своего сарая и удалившись от него на достаточное расстояние, я неожиданно осознал, что я - последний трус, поскольку совершенно не готов подняться наверх к избам, где меня могут заметить и доложить куда следует. Но умирать от жажды мой организм тоже не желал.

Не помню как, но я оказался на берегу реки, по колено в воде, и низко согнувшись над прозрачным потоком, долго и жадно пил холодную речную воду. Вопреки сомнениям, она была свежей и чистой.

Решив проблему с водой, я смог решить и проблему голода (поскольку припасы закончились). Снаружи моего сарая, под карнизом с солнечной стороны, были вывешены несколько бечёвок с вяленной рыбой, которую теперь можно было употребить.

Одиночество и длительное копание внутри себя сделали меня провидцем: поедая эту рыбу, я совершенно чётко увидел, что её минувшим летом выловили и развесили здесь те, кого катастрофически внезапно, как повсюду в стране, с началом войны мобилизовали в армию. И вот теперь я, подлец, ждущий украдкой прихода гитлеровцев, поддерживаю свою жизнь за счёт нехитрых припасов тех, кто, возможно, больше никогда сюда не вернётся…

27/IX-1941

Если я не сбился со счёта, то прошло ровно две недели, как я покинул Москву. В течение первой недели я ощущал себя новоявленным демиургом и вершителем будущего, запросто заходя в кабинеты и требуя решения своих вопросов от людей, перед которым большинство трепещет и не в силах поднять головы. Но, видимо, я взялся за свою роль слишком рьяно, и поэтому теперь, вторую неделю, я, жалкий беглец, прячусь ото всех подряд в опустевшем предместье…

Начались сильные дожди, крыша сарая безнадёжно течёт, и к тому же стремительно начало холодать. Все попытки залатать течь кусками брезента и ржавым кровельным железом не дали ни малейшего результата. Судя по провисшим от тяжести воды тучам, в ближайшие дни сделается только хуже, и тогда мой заглушённый туберкулёз обязательно напомнит о себе. Как ни крути, придётся менять дислокацию и перебираться наверх, в деревню,- как бы ни было это рискованно.

30/IX-1941

Ego sit in rus [Я нахожусь в деревне (лат.)]. Всё обошлось, в избе пусть и сыро из-за невозможности топить печь - ибо дым демаскирует,- но зато не льёт с потолка, и под несколькими одеялами вполне можно согреться.

Как я здесь оказался - целое приключение. Пробираясь вчера огородами в поисках нового пристанища, я был взят на мушку и едва не получил заряд картечи от местного жучка-кулачка. Этим прозвищем я наградил за глаза своего благодетеля, когда мне удалось убедить его в моих мирных намерениях, уговорив опустить ружьё и оказать мне помощь.

Жучок-кулачок является местным кустарём и проживает один в достаточно просторной и отчасти хранящей следы былой зажиточности избе на отшибе. Видимо, он относится к тому типу людей, которые всегда недовольны существующими порядками, однако вместо открытой конфронтации предпочитают жить по принципу “моя хата с краю” - причём не только в переносном смысле, но и в самом что ни на есть прямом.

Мужичок - его зовут Фадеичем - хром на одну ногу, из-за инвалидности стяжал право не работать в колхозе и потому занимается, как сам говорит, “разными промыслами”. Сперва я думал, что источником его дохода служат рыбная ловля и заготовка грибов, которыми он в изобилии меня потчевал, однако вскоре стало ясно, что меня приютил настоящий народный художник.

Забавно, что Фадеич увлёкся не чем-нибудь заурядным вроде вырезания деревянных ложек, а ваянием из гипса и глины обнажённой женской плоти! Для этого в сарае у него оборудована настоящая мастерская скульптора, а целая комната (которую он отворил, лишь когда убедился в моей совершеннейшей к нему лояльности) была заставлена великим множеством скульптурных изображений пышногрудых русалок и купальщиц. Некоторые образы, выполненные особенно искусно, воспроизводили классические сюжеты с Вирсавиями и Данаями, однако большая их часть являлась вольной и во многом порнографической импровизацией.

Отдельные темы, по-видимому, особенно любимые автором, были исполнены в виде серий: три полногрудых охотницы, из различных положений тянущиеся, чтобы что-то разглядеть, или многочисленные вариации с двумя лесбиянками в ванне, нежно дотрагивающимися до сосков друг друга. Последний сюжет был проработан Фадеичем с особой многогранностью - среди загнанных им в ванны героинь можно было встретить и худых, и пышных, по пояс прикрытых водой и выставляющих напоказ волнующие бёдра и колени… Для пущей выразительности некоторым из своих красавиц Фадеич расписал алой краской губы и соски. Окажись всё это в культурной городской обстановке - коллекция Фадеича неизбежно бы подавляла своей вульгарностью, однако здесь, посреди первозданной сельской тишины, она смотрелось как наивная и искренняя мечта одинокого отшельника.

Фадеич, похоже, был от души рад моему положительному отзыву о его творчестве, а также сорвавшемуся с языка эпитету, в котором я назвал его “Аристидом Майолем Мценского уезда”. К слову, он оказался не таким уж и дремучим - был наслышан о Ренуаре, Дега и даже несколько раз возил свои миниатюры в Москву, где на Таганском рынке из-под полы сбывал каким-то перекупщикам.

Распознав во мне образованного и доброжелательного собеседника, Фадеич вскоре поинтересовался как бы ненароком, “не жду ли я немцев”. Я честно ответил, что вынужден, увы, этим заниматься, поскольку едва унёс ноги от ареста. Фадеич разоткровенничался и тоже сообщил, что также дожидается их прихода, поскольку “колхозы надоели”. Однако он убеждён, что немцы заявятся сюда ближе к середине октября, а то и в ноябре.

Причина тому, по мнению Фадеича, состояла в том, что под Брянском против немцев успешно воюют “русские части”, в то время как на южном фронте “хохлы не хотели воевать, оборонялись плохо и потому быстро сдали Киев”. Тем не менее, не дожидаясь прихода боёв в здешние места, все жители покинули деревню, расположенную от стратегического шоссе на опасно близком расстоянии. Он же “не может бросить на разграбление добро и мастерскую” и поэтому намерен отойти в лес только лишь тогда, когда находиться тут станет по-настоящему опасно.

Сегодня вечером снова пошёл дождь и усилился ветер, выдувая из нетопленой избы последние остатки тепла. Я начал кашлять и задыхаться. Увидев это, Фадеич, дождавшись темноты, всё-таки тайком протопил баню, где я смог немного прогреться и смыть накопившуюся грязь. Там же на печке он сварил миску картошки, которая с салом и под стакан самогона мне тоже очень хорошо помогла. Во всяком случае, на следующий день я намерен проснуться здоровым человеком.

1/X-1941

Утром дождь приутих, и Фадеич отправился на реку, чтобы проверить свои садки и донки. Полдня я пролежал на топчане в полнейшем безделье. Кашель прошёл, дыхание сделалось нормальным - я действительно выздоравливаю!

После полудня вернулся Фадеич с уловом: средних размеров щука и маленький налим. Принёс он и новость (только непонятно, от кого взятую) - немцы под Брянском начали сильное наступление.

Я тотчас же поймал себя на мысли, что мне всё равно, как скоро немцы припрутся сюда, поскольку приближать своё “избавление” кровью бойцов Красной Армии, погибающих сейчас под Брянском и обречённых вскоре на гибель под Орлом, мне противно. Единственная развязка, которая психологически могла меня примирить с реальностью - это если бы наши, руководствуясь каким-то высшим стратегическим планом, без боя оставили бы Орёл. Но судя по всему, шансов на такой исход крайне мало.

Фадеич на примусе зажарил рыбу, и мы съели её вместе с остатками картошки и ржаными сухарями.

Несмотря на вновь доставшиеся мне полстакана самогона, настроение - препаршивое. Нет ни малейшего желания описывать свои терзания, и потому я отправляюсь спать.

2/X-1941

День ещё более пустой - ни рыбы, ни картошки, ни самогона, только сухари. Фадеич ушёл в деревню - наверное, там кроме нас скрытно живёт кто-то ещё, и мой хозяин понемногу с ним общается, либо же мародёрствует, высматривая что-то себе среди брошенного добра.

Вечер: пью вскипячённый на примусе травяной чай и слушаю от Фадеича последние новости. Оказывается, в здании сельсовета остался батарейный радиоприёмник, посредством которого Фадеич украдкой слушает и Москву, и немецкие сводки на русском языке.

Главная сегодняшняя новость: немцы вступили в Кромы, а это - ближайший от нас населённый пункт по симферопольской дороге. Так что в предстоящие дни можно ждать “гостей”.

Фадеич уверяет, что поскольку наши без боя сдали Кромы, то они так же без боя уйдут и из Орла. Этот вывод он делает на основании своего “стратегического расчёта”, по которому, как он уверен, нашим выгодно затянуть передовые части немцев как можно дальше по симферопольскому шоссе, чтобы потом попытаться отсечь ударом из-под Брянска или с юго-востока. Если “расчёт” Фадеича верен, то после лёгкого занятия немцами Орла нас здесь ожидает настоящее месиво. С другой стороны - непонятно, как наши смогут наступать: из-за дождей, непрерывно проливающихся вот уже почти неделю, сельские дороги раскисли и вспухли, войска ни в какой обход по ним точно не смогут пройти. В этом случае немцы, оседлавшие покрытый асфальтом симферопольский тракт, окажутся в лучшем положении и смогут продолжать наступать.

3/X-1941

Я - снова в гостинице! Снова в чистой белой сорочке, сохранённой на дне саквояжа, и даже только что был в буфете, где собственноручно согрел в работающем (!) электрочайнике немного старой заварки и съел чёрствые пирожные. Причём на этот раз - совершенно бесплатно.

События нынешнего дня развивались следующим образом.

Около семи утра Фадеич разбудил меня известием, что по симферопольскому шоссе в Орёл вошли немецкие танки и мотопехота, однако при этом никаких выстрелов и иных звуков боя слышно не было.

Оказывается, предрассветные часы Фадеич провёл на своём “наблюдательном пункте” в брошенной избе, выходящей на тракт, и всё это видел воочию. Фадеич был перевозбуждён, его глаза горели, он нервно хватался за всё подряд…

Пока я возился у рукомойника, он молча сидел за столом, прилагая немалые усилия, чтобы успокоиться. Затем он неожиданно объявил, что “наши не могли уйти просто так” и что, скорее всего, часть советских войск “спряталась в лесу”.

Я попытался высказать доводы в пользу того, что наше убежище должно быть достаточно безопасно, поскольку и советские, и немецкие войска поостерегутся вступать в деревню, где легко можно нарваться на неприятеля, а в случае обходного удара - предпочтут атаковать на открытом пространстве. Однако у Фадеича имелись свои резоны - меня он не слушал, а только всё время бормотал что-то себе под нос и несколько раз убегал в спальню.

Столь же неожиданно, не сказав мне ничего, он одел брезентовый плащ и куда-то ушёл. Я думал, что он вернётся спустя полчаса или час, однако время шло, а его всё не было. В результате в наиболее критический момент я оказался в одиночестве и неведении.

Когда часовая стрелка дошла до цифры десять, я неожиданно осознал, что продолжая здесь находиться, могу очень серьёзно пострадать - ведь если прав Фадеич и наши войска укрылись неподалёку, то первый же дозор разведчиков заберёт меня в плен как шпиона. И появляться в занятом немцами Орле спустя день-другой мне будет нельзя по аналогичной причине. Ведь если я желаю с немцами разговаривать, то они должны быть убеждены, что я спокойно дожидался их прихода, а не был заброшен к ним в тыл после того, как они обосновались в городе. К тому же, ничего не зная про мой туберкулёз, они с неизбежностью примут меня за переодетого красноармейца.

Я понял, что у меня есть очень ограниченный запас времени для того, чтобы вернуться в город и предстать перед захватчиками невинным обывателем. И сразу же резанула другая мысль - а что, если Фадеич отправился на розыски немцев как раз с целью сдать меня как пойманного им “красного диверсанта”? Возможность ведь более чем реальная, поскольку за колхозника или дачника мне никак не сойти, а Фадеич сразу же в глазах оккупантов что-то для себя заработает. Жучок-кулачок! Сомнительно, чтобы из-за одной лишь любви к искусству он кормил меня и поил самогоном!

Поэтому я быстро собрался, укутался в запасной хозяйский плащ, который без зазрения совести решил экспроприировать, и в таком виде, стараясь не шуметь, выбрался из избы и двинулся низом по направлению к шоссе.

Минут через двадцать я уже шагал по первой городской улице. Орёл был пуст, тих и совершенно безлюден - за всю дорогу я приметил вдалеке лишь двух женщин в платках, которые, завидев меня, поспешили сразу же скрыться. Боя за город не было, дома стояли целыми. На одном из перекрёстков я обнаружил три сожжённые советские танкетки. Но на их почерневшей броне не было ни одной дырки или вмятины, из чего следовало, что танкетки запалили наши войска, когда было принято решение стремительно из Орла уходить. Даже будучи человеком невоенным, я понял, что оно к лучшему, поскольку эти устаревшие броневики, памятные ещё с парадов в начале тридцатых, стали бы для фашистов гарантированной добычей.

Я добрался до своей гостиницы, вошёл вовнутрь через незапертую дверь и обнаружил, что внутри нет ни единой души. На доске у администратора висели, словно приготовленные для новых постояльцев, все подряд ключи от номеров. Я взял ключ от своего законного 23-го номера, поднялся на этаж и, отворив дверь, с облегчением рухнул на койку.

С момента моего бегства номер не убирался, даже оставленные две пустые бутылки из-под пива продолжали стоять на прежнем месте в углу.

Понемногу придя в себя и осмотревшись, я выяснил, что в гостинице есть свет и даже вода - правда, на этот раз только холодная. Разыскав в саквояже справку, что я здесь проживаю, я спустился в обезлюдивший буфет, где обнаружил старый чай с чёрствыми пирожными, ставшими моим ужином.

Когда начало темнеть, света решил не зажигать. Сейчас в полутьме дописываю дневник, затем запру дверь изнутри и отправлюсь на боковую. Пусть утро будет вечера мудреней.

10/X-1941

Целую неделю я не имел возможности не только писать, но и толком осмысливать творящееся кругом. Теперь, когда штормовое море более-менее успокоилось, можно наконец перевести дух, поскольку я цел и продолжаю жить, причём - в относительно комфортных условиях. Но обо всём по порядку.

Немцы, похоже, не ожидали столь стремительного и труднообъяснимого оставления Красной Армией Орла, и первое время остерегались сюда по-настоящему вступать. Весь день четвертого октября я провёл в совершеннейшем одиночестве, наблюдая из окна проезд группы мотоциклистов и нескольких лёгких танков. А вот утром пятого снизу послышалась громкая немецкая речь.

Некоторое время спустя в коридоре раздались стук шагов и грохот выламываемой двери. Я инстинктивно съёжился и приготовился с худшему, однако меня успокоил прозвучавший вслед грозный окрик: “Du hast doch den Schlussel! [У тебя же есть ключ! (нем.)]”

Донёсся весёлый перезвон ключей, горсть которых кто-то из новых постояльцев догадался захватить с собой, и вскоре одна за другой начали открываться запертые двери.

Мою незапертую дверь открыли одной из последних.

— Schau! Hier ist ein Russischer Offizer! [Гляди! Здесь находится русский офицер! (нем.)]— визгливым голосом закричал вошедший в мою комнату, и тотчас же я услышал зловещий лязг оружия.

Я громко ответил, что не имею к армии ни малейшего отношения и являюсь гражданским чиновником из Москвы, которому по причине неудачной командировки ничего не оставалось, как дожидаться прихода германской армии.

Выданная мною на одном дыхании эта фраза была бессмысленной и громоздкой, однако будучи произнесённой на немецком языке, она имела эффект успокоительной пилюли.

Спустя несколько секунд возле двери встали на изготовку с автоматами два германских солдата, а в дверь заглянул офицер.

Я поспешил поздороваться с ним первым и повторил, что являюсь сбежавшим из Москвы “hoher Beamter [высокопоставленным чиновником (нем.)]”, что я рад появлению здесь германских войск и что хотел бы переговорить с кем-нибудь из их руководства, кто сведущ в международных финансах.

К сожалению, мой собеседник оказался обычным солдафоном, принципиально не способным к пониманию невоенных тем. Ничего мне не ответив, он приказал трём другим автоматчикам войти в номер, чтобы взять меня не то под охрану, не то под арест, а сам куда-то исчез на достаточно длительное время.

Я дал понять солдатам, что свободно разговариваю на их языке, и это немного смягчило их мрачность. Один из них поинтересовался, сколько отсюда километров до Москвы, другой, пытаясь изображать из себя комика, спросил, “остались ли ещё у товарища Сталина танки без дырок от немецких снарядов”, а третий начал выяснять, можно ли в этом городе поесть борща с грудинкой, или же употребление свинины запрещено “евреями и большевиками”. Отвечая на эти глупые вопросы и даже пытаясь в меру сил шутить, я не мог не отметить, что моя надежда вступить в разговор непременно с германским интеллектуалом потерпела крах - все немцы вокруг меня, как на подбор, были деревенскими тупицами и мужланами. Хотя чего, собственно, можно было ожидать от пришибленных боями маршевых частей?

Под подобного рода “комнатным арестом” я находился около трёх часов, пока, наконец, сюда не приехала новая группа военных и не отвезла меня в мотоциклетной коляске в комендатуру.

Меня провели в незнакомое здание (к счастью, это была не тюрьма на Казарменной!) и препроводили в комнату, которая была забита насмерть перепуганными городскими обывателями. Таким образом, мой наивный план “понравиться немцам” потерпел безоговорочное фиаско.

В этой зловонной комнате, откуда никого не выпускали, но зато регулярно впихивали очередных сидельцев, мне пришлось провести три дня. Всё это время приходилось дышать спёртым воздухом, пользоваться переполненной и гадкой “парашей” и спать полусидя или вповалку с другими невольниками.

Восьмого числа небольшими группами, по три-пять человек, людей стали куда-то выводить. Дошла очередь до меня. Меня вывели на улицу, во двор, где немецкие солдаты были построены в каре, а четыре офицера в сопровождении двух местных осведомителей, одним из которых являлась средних лет дама в синем демисезонном пальто, выясняли, является ли кто из задержанных “евреем, комиссаром или коммунистом”.

Через строй были различимы грузовики и несколько пассажирских автобусов, очевидно реквизированных немцами для вывоза отсортированных пленников. Я понял, что моя участь может оказаться незавидной, и когда дама-переводчица с лицом злой учительницы, уставив на меня стеклянный взгляд, спросила, кто я такой и не являюсь ли евреем, я ответил, что являюсь “высокопоставленным командированным из советского министерства финансов, обладающим ценной информацией”. Разумеется, я говорил по-немецки и смотрел не на эту дрянь в демисезонном пальто, а на офицера с руническими значками на петлице, который с немалым удивлением внимал родной для него речи.

— Значит этот тип - большевик и еврей!— не дав мне договорить, заорала взбесившаяся переводчица.— В Москве все подряд комиссары и евреи!

Происходящее настолько возмутило меня, что я решился на отповедь. Правда, отповедь эта едва не стала моим последним словом.

Стараясь держаться раскованно и доброжелательно (хотя нервы гудели!), я ответил, пытаясь смотреть офицеру прямо в глаза, что уровень моих полномочий и знаний, которыми я располагаю, в любом образованном обществе делает неактуальным вопрос о национальности.

Разумеется, я напрасно употребил выражение “intelligente Gesellschaft [образованное общество (нем.)]” - лицо офицера исказила гримаса ненависти, а про реакцию переводчицы можно и не говорить.

Набычившись, офицер сделал ко мне несколько шагов и в ультимативной форме потребовал, чтобы я объяснился.

Совершенно утратив в тот момент чувство страха, я вздумал дать свой ответ на французском:

— Il y trop d’Иtrangers ici. Je suis pret А parler juste avec les interlocuteurs valables [Здесь слишком много посторонних. Я готов разговаривать только с ответственными собеседниками (фр.)].

Когда я замолчал, на несколько мгновений на плацу воцарилась гробовая тишина. Офицер с рунической петлицей был явно растерян, шлюха-переводчица буквально почернела лицом, но зато стоявший неподалёку от меня унылый и мрачный старик-еврей вдруг неожиданно и открыто заулыбался.

Мой демарш завершился для меня благополучно: рунический офицер подозвал кого-то из шеренги и что-то шёпотом приказал, после чего меня отвели в дальний угол плаца и заставили стоять между четырьмя вооружёнными немцами. Я простоял так более двух часов, сделавшись невольным свидетелем того, как несколько сотен моих товарищей по несчастью проходили через эту процедуру осмотра и допроса, причём большая их часть, признанная “евреями и комиссарами”, была препровождена в автобусы и грузовики. Отпущенными восвояси оказались не более десяти-пятнадцати счастливчиков. Едва получив возможность покинуть пределы каре, они немедленно исчезали.

После пасмурного утра октябрьское солнце, словно вспомнив о своём последнем осеннем долге, начало заметно припекать. От давно нестиранной шерстяной униформы моих охранников разило потом и мочой, и я был вынужден вдыхать этот мерзкий запах, покуда за последним “комиссаром” не задернулся брезентовый полог кузова. А когда немецкое каре стало расходиться, мне померещилось, что возле машин я узрел своего Фадеича в новеньком ватнике и с коричневой повязкой на рукаве. Если я не обознался, то этот сельский порнограф, как я и предполагал, оказался с оккупантами заодно, и я совершенно правильно поступил, что поторопился от него сбежать.

Вскоре меня посадили в немецкую легковую автомашину и отвезли… в мою прежнюю гостиницу! Правда, вместо доброго старого номера меня впихнули в глухую кладовку с крошечным верхним светом под потолком. Здесь меня продержали два дня, причём первый день я просидел не только без еды, но и без воды, а на все мои попытки привлечь к себе внимание поставленный стеречь меня немец грозился меня застрелить.

На второй день мне принесли вонючую клейкую кашу и дали воды, вскоре после чего препроводили в гостиничный буфет для допроса. Допрос вёл немолодой военный в чине майора. Я повторил, что являюсь сотрудником советского Наркомата финансов, находился в Орле в служебной командировке и намеренно не стал возвращаться, чтобы оказаться в зоне германской оккупации.

На вопрос майора, почему я решил так поступить, я ответил, что являюсь племянником крупного дореволюционного финансиста, имевшего дела в Европе, и другого способа попасть в Европу у меня не оказывается.

Никаких иных подробностей я решил немцам пока не сообщать - пусть думают, что они “освободили” потомка русского капиталиста, который сбегает от ужасов власти большевиков. Всё остальное - моё частное дело, и немцам нечего в него лезть.

Майор поинтересовался, “хочу ли я уехать в Рейх”, на что я ответил, что готов буду это сделать после того, как побываю в Москве, где у меня остались важные документы.

— Вы хотите вернуться в Москву с германской армией?— уточнил майор.

— А у меня, по-вашему, есть другой способ?— ответил я пусть грубовато, но вполне естественно для человека, оказавшегося между двух огней.

Однако немец усомнился в возможности для меня добраться до Москвы с вермахтом:

— Мы подозреваем, что вы можете являться не тем, за кого себя выдаёте. Вы находитесь в призывном возрасте и можете быть русским диверсантом. Почему Сталин не мобилизовал вас в свою армию?

Считать меня диверсантом - это было уж слишком! Услышав такое, я сорвался окончательно:

— Потому что месяц назад я разговаривал лично со Сталиным точно так же, как сейчас разговариваю с вами сейчас! И ненадлежащее обращение со мной может оказаться для вас небезопасным, господин майор. Тем более что у меня - туберкулёз.

Немец ничего не ответил и ушёл, вернувшись вскоре с врачом. Врач осмотрел меня, прослушал и вроде бы подтвердил моё хроническое нездоровье. Тогда я поинтересовался у майора, каковы мои ближайшие перспективы.

Поскольку “допрос” уже считался оконченным, немец неожиданно проявил доброжелательность:

— Я думаю, что поступит решение отправить вас в Рейх, где вы пройдёте фильтрацию. Если вы действительно тот, за кого себя выдаёте, вам будет предложена служба в наших рядах. Возможно, что вас определят в разведывательную школу.

— Отправка в Рейх состоится немедленно?

— Нет, сначала я должен буду доложить о вас своему руководству и услышать его мнение. Кроме того, отправка на запад пока затруднена боевыми действиями под Брянском. Кстати, наши доблестные войска недавно заняли Брянск, взяв в плен целую армию. Примите поздравления!

Я выразил надежду, что германские войска отнесутся к пленённым с гуманизмом, поскольку Германия, на мой взгляд, не должна воевать с народом России. Майор собрался было возразить, но решив, видимо, со мною больше не связываться, в целом с этим доводом согласился. Я же вознамерился по полной воспользоваться его доброжелательностью и обратился с просьбой переселить меня из пыльной кладовки, где трудно дышать, в более приличное место.

На вопрос майора, что именно я понимаю под “приличным местом”, я назвал свой 23-й номер. К моему несказанному удивлению эта дерзкая просьба была удовлетворена: меня отвели в полюбившуюся мне комнату, предварительно переселив оттуда лёгкораненого в руку унтер-офицера по имени Ганс.

Так я вновь оказался в человеческих условиях. Формально я продолжаю оставаться под охраной, однако могу спокойно перемещаться внутри здания гостиницы. Немцы, находящиеся здесь на постое, относятся ко мне нормально. В душе снова есть горячая вода, мне удалось вымыться и постирать вещи. Ближе к вечеру в буфет привезли горячий гуляш, немцы пригласили меня поужинать и даже налили нашей советской водки, оставшейся в здешних закромах. Похоже, с едой в ближайшие дни всё будет в порядке, поскольку на железнодорожной станции оказались неотправленными несколько эшелонов с продовольствием. Местные несколько дней подряд курочили вагоны, но затем немцы взяли станцию под охрану и теперь уверяют, что продуктов там хватит на целый год.

Обо мне немцам известно, что я являюсь “русским гешефтфюрером”, и благодаря этому все они расположены ко мне дружелюбно. Более того, как бы стараясь щадить мои чувства, в моём присутствии немцы сразу же переводят разговор с фронтовых рассказов на какие-нибудь нейтральные воспоминания о фатерлянде.

Всё бы было хорошо, однако мне по-прежнему безумно жаль те несколько сотен “евреев и большевиков”, которых вместо меня позавчера увезли с плаца и которые вряд ли уже вернутся. И ещё - мне становится горестно от всякой мысли о Москве и о моей Землянике, оставшейся там.

Безусловно, я предал Землянику, всё последнее время цинично рассуждая о ней лишь как об источнике оставшихся от дяди паролей и прочих ключей к обозначившемуся у меня богатству. Мысли о золоте затмили во мне любовь, которая, как я теперь понимаю, не была, наверное, особенно сильной, хотя и оставалась единственной. Богатство, деньги, власть - всё это страсти настолько более могучие, что любовь проигрывает им, увы…

Я допускаю, что прежнее чувство вполне может ко мне вернуться, но произойдёт это лишь тогда, когда, получив деньги, я окончательно успокоюсь, либо после разгромного провала моей авантюрной идеи, когда я успокоюсь уже по другому поводу и попытаюсь вновь стать обычным человеком. Только вот сохранится ли то чувство, не сделает ли меня предстоящий отрезок жизни совершенно другим, отныне неспособным уступать и сострадать?

Печальнее всего думать о том, что Земляника помнит меня прежним и надеется на проявление чувств, которые из меня ушли. Я бы очень много отдал за возможность сообщить ей о произошедших со мною переменах, чтобы не находиться в положении обманщика, но - увы!- даже если представить, что я оказываюсь в Москве, то с целью получить нужные мне сведения я буду вынужден продолжать убеждать её в том, что у нас всё идёт по-прежнему. Выходит, что даже там, где я просто обязан проявить честность, я обречён на неправду…

Настроение делается препоганым, поэтому отправляюсь спать.

11/X-1941

Моя жизнь “почётного арестанта” в офицерской гостинице продолжает понемногу налаживаться. Завтракал с немцами в буфете. Отношение ко мне всё ещё сдержанное, но доброжелательное. Еда была царской - варёные яйца, жареный бекон и даже натуральный кофе, которого я не пил с середины лета. После объявления войны кофе исчез из московских гастрономов значительно раньше, чем были введены продуктовые карточки. Правда, его продолжали подавать в театральных буфетах и некоторых кафе, и мы с Земляникой специально собирались в августе побаловаться свежесваренным кофе в коктейль-баре на Тверской - однако из-за постоянных авралов в наркомате я так туда и не собрался…

Очень плохо, что здесь совершенно нечего читать. Имевшиеся в гостиничном “красном уголке” книги и газеты новые жильцы выбросили - а напрасно, ведь кроме пропагандистской литературы там были Роллан и Драйзер. Чтобы не умереть от безделья, буду упражняться в философствованиях и самокопании.

Вчера, помнится, я заснул с мыслью, что обречён говорить неправду.

В этом ключе интересно ещё бы знать, не лгу ли я себе, когда обдумываю, что буду делать со своим богатством? Фашистам оно достаться не должно, это точно - хотя какую-то часть им, возможно, и придётся уступить. Что ж, будем торговаться. Отдать сокровища родной стране, выполнить просьбу Сталина - это мне куда более по душе, однако сей окрыляющий и светлый порыв омрачает история с моим несостоявшимся арестом. Но полагаю, что тот арест - исключительно самодеятельность низов, и ни Берия, ни тем более Сталин к телеграмме с приказом меня арестовать не причастны.

Почему я намерен сохранить верность интересам СССР - сам до конца не понимаю. Ведь в силу своего отнюдь непролетарского происхождения, как выяснилось, я должен находиться в оппозиции к советской власти, ополчившейся на частную собственность. Как человек, знающий языки и до конфискации радиоприёмников имевший возможность слушать иностранное радио по несколько часов в день, я отлично понимаю, что в Западной Европе и Соединённых Штатах жизнь в целом лучше. Но зато в СССР - она намного интересней! И дело здесь даже не в друзьях, которых у меня почти и не было, и не в каких-то особых жизненных планах - просто я слишком сильно, возможно, даже излишне сильно с самого раннего детства полюбил эту страну, и все мои мечты и планы неразрывно переплелись с её будущим. Не исключаю, что по прошествии ряда лет я буду чувствовать иначе, однако пока - пока чувствую так. Даже инцидент с приказом на арест не вынудил меня изменить прежним идеалам, ведь в жизни я привык выделять наиболее ценное и обращать минимум внимания на шероховатости и грязь.

Мой несостоявшийся арест - именно шероховатость, если смотреть на жизнь в общем масштабе. И дело тут даже не в том, что я - не эгоист. Как раз я самый что ни на есть эгоист, но только эгоист, в качестве блага для себя желающий получить не пресловутые “банку варенья и коробку печенья”, а успокаивающее и одновременно бодрящее ощущение того, что в моём мире - а моя страна это тоже мой мир!- всё идёт по плану. Возможно, эгоистом подобного не часто встречающегося типа был Николай Первый, любивший повторять, что “прошлое России восхитительно, настоящее прекрасно, а будущее - выше всех похвал”. Именно ради будущего, которое мне представляется содержательным и светлым, я готов мириться с любой грязью, летящей мне в лицо.

В известной степени я должен быть благодарен немцам, которые на время (я надеюсь!) изолировали меня от нашей не самой радостной реальности, усугублённой войной, в которой я запросто могу не выдержать и сломаться.

Вторая удивительная вещь состоит в том, что Раковский, безусловно желая заронить в меня критическое зерно, сам того не ведая упрочил во мне веру в правильность советской доктрины. Ведь если объективные законы развития мировых финансов естественным путём преобразуют их в силу, возвышающуюся над капитализмом и способную положить конец эксплуатации, то в этом случае СССР идёт путём правильным, а расхождения между “сталинизмом” и “троцкизмом” - во многом временны и случайны.

Полагаю, что у высшего руководства страны должен иметься проработанный план, как после окончания войны, которая сыграет роль очистительной революционной силы, широко продвинуть социализм через перешедшие под общественный контроль финансовые институты. Наметившееся наше сближение с Англией и США является хорошим знаком. Если СССР поддержит процессы национализации или иные формы обобществления международного банковского капитала, то скоро дело будет в шляпе. Вот почему Сталин открыто говорил, что деньги ему нужны не для ведения войны, а после, когда речь пойдёт о справедливом переустройстве мира.

Тогда что же делаю я, разводя шашни с непримиримыми противниками как СССР, так и западных демократий?

Прежде всего, я собираюсь сам, без опёки идиотов из НКВД, восстановить имеющиеся у меня законные права на оставленные в Швейцарии богатства. При этом я не последую совету Раковского ограничиться только накопленным доходом и не трогать счёта, на котором отражены права на управление ключевыми западными активами. Именно это и станет моей задачей - проникнуть в святая святых и научиться управлять чудовищным по своей силе капиталом, способным преобразить весь мир. Не исключено, что если я окажусь единственным из “посвящённых”, кто правильно видит перед собой конечную цель, то смогу положительно воздействовать на решения обоих игроков - СССР и Запада - ради ускорения движения двух ведущих мировых систем навстречу друг другу.

Что же тогда будет с третьим игроком - с германским Рейхом?

Мне кажется, что Германия даже в случае, если она выиграет войну, не сможет господствовать в одиночестве и подспудно начнёт брать на вооружение существенные элементы из экономического и политического устройства побеждённых стран. А взяв под свой формальный контроль мировые финансы, уже сегодня по факту практически интернациональные, Германия лишь ускорит наступление всеобщего социализма - ведь диалектику истории никому не удастся обмануть!

Поэтому в случае победы немцев передо мною будут расстилаться всё те же перспективы, только лишь их воплощение может потребовать большего времени.

Но я отчего-то убеждён, что до окончательной победы Германии дело не дойдёт.

Думаю, что к зиме Москву сдадут, как сдал её Кутузов Наполеону. Однако Красная Армия, даже откатившись к Волге или Уралу, со временем всё равно начнёт брать верх и вернётся на западные рубежи. Союзники, контролируя Персидский залив с его нефтепромыслами и транспортными коммуникациями, неизбежно победят в Северной Африке, откуда затем ударят по Балканам или Италии. Военная обстановка и политическая ситуация будут изменяться в самых труднопредсказуемых вариантах, поэтому для тех, кто имеет возможность принимать решения, наступают поистине фантастические времена! Трудно поверить, но я, выходит, тоже принадлежу к этой когорте вершителей судеб мира.

Отсюда моя главная задача - любой ценой получить доступ не просто к набежавшим деньгам, а именно к основному счёту, и пусть простит меня Раковский, что я сознательно пренебрегаю его советом!

13/X-1941

Вчера до полуночи играл в штосс с германскими офицерами. Если не думать, что они ведут войну на нашей земле,- милейшие люди, чёрт возьми! Правда, культурный уровень этих вояк немного не на высоте, но на то есть фронт и разница в университетах…

Сегодняшний день прошёл спокойно. Не было ни новых мыслей, ни неожиданных озарений. Много думал о русских царях, основавших этот клад или вклад - что, в общем-то, одно и то же. Интересно было бы узнать, что за династические сокровища легли в его основу? То, что в жилах последних Романовых русской крови было менее одного процента - факт общеизвестный, равно как и связи с бывшими и до сих пор существующими европейскими монархиями. Но тогда какого рода европейское сокровище оказалось в их распоряжении и легло в основу клада-вклада? Ведь это явно не деньги, заработанные Российской Империей,- иначе бы СССР давно добился их возврата с помощь более действенных механизмов, чем использование чахоточного сотрудника Наркомфина! Если там были богатства династические - то почему на них не претендуют ныне здравствующие романовские родственники? А что означает история с передачей богатств в распоряжение фабриканта Второва - семейная хитрость или желание “обобществить”, вплоть до того, чтобы сделать достоянием народа - только без революции? Пока на эти вопросы у меня нет ответов.

Поздно вечером, правда, с тревогой задумался о шаткости моих планов и зыбкости надежд. Ведь в любой момент они могут прерваны чем угодно - от случайной пули до чужого недоброго взгляда. Уцелеет ли в Москве моя незабвенная хрупкая Земляника, если, по словам немцев, германская авиация бомбит столицу день ото дня всё сильней, и ещё неизвестно, какими будут последствия немецкого штурма? Не отправят ли её с матерью в эвакуацию? Тревожных вопросов набирается слишком много, и если не следовать оптимистическому настрою, сполна привитому моим советским детством, то мне давно надлежит впасть в уныние. Немецкие марши, постоянно гремящие по радио внизу, навевают тоску - я бы многое сейчас отдал, чтобы услышать “Увертюру” Дунаевского… Остаётся одно - спать.

19/X-1941

Пять дней не писал, т.к. болел - продуло. Сильно похолодало, а отопления в гостинице нет. Новый комендант относится ко мне с трудно скрываемым подозрением, однако не хамит - так, выдал мне тёплое одеяло, чтобы я окончательно не околел. У него же я выпросил и несколько таблеток байеровского аспирина.

За обедом общался с майором, который связан с полицией. Оказывается, у моего знакомца Фадеича служба в полиции не заладилась, и его отправили во вспомогательную часть на фронт. Майор также сообщил, что Фадеич, пытаясь выгородиться, выдал немцам компрометирующие данные на огромное число здешних жителей, а также на меня. Что ж! Моя оценка этого типа оказалась верной, предатели никому не нужны.

20/X-1941

Вроде бы мне удалось найти контакт с новым комендантом, заведя с ним беседу о французской беспомощности и сервильности, а также о Польше. Несмотря на шляхетскую кровь отца, я совершенно не склонен ту нелепую страну, в которую Польша превратилась после 1918 года, оправдывать и выгораживать, поскольку весь её довоенный курс был верхом двуличия и вопиющим самообманом. Комендант, по-видимому неплохо разбирающийся в вопросах политики, рассказал, что в отличие от других оккупированных европейских стран, Рейх не намерен устраивать в Польше даже намёка на административную обособленность - Польша отныне будет просто частью Великогермании, то есть её статус окажется даже ниже, чем был в составе царской России.

Германское радио сообщает, что в Москве - всеобщее смятение и бегство, фронт трещит, и вопрос вступления вермахта в советскую столицу однозначно решится до начала ноября.

За ужином общался с одним только что приехавшим сюда штабным офицером. Неплохой интеллигентный собеседник, он не побоялся завести разговор о Фейхтвангере, запрещённом в Рейхе. Любопытно, что этот офицер уже был наслышан про меня - видимо, слухи о столь странном персонаже разошлись достаточно широко. Мой новый знакомый утверждает, что для работы со мной должен приехать какой-то важный человек из Abwehr. Насколько я уяснил, Abwehr - это военная разведка, то есть контора слегка не по моему профилю. С другой стороны, пребывать в постоянном ожидании мне уже порядком надоело, надо начинать действовать. Так что готов приветствовать любые перемены!

23/X-1941

Новостей нет, настроение прескверное. В городе прошли расстрелы заложников из местного населения и пленных - это ответ немцев на вылазку наших диверсантов.

Обидно, тревожно и печально.

Одно развлечение - вечером ездил с немецкими офицерами играть в бильярд, в то самое заведение, где гонял шары до оккупации. Старик-ветаран, заведующий бильярдом, по-прежнему на своём месте, чему я лично очень рад. Жаль одного - смотритель, кажется, узнал меня и теперь, должно быть, считает предателем.

Однако я не вижу себя ни в роли предателя, ни в роли защитника. Предмет моего служения несравненно выше: настолько выше, что его уже ничем нельзя перекупить. Если это так, то, похоже, я начинаю становиться настоящим банкиром!

29/X-1941

Сегодня в моём положении наконец-то обозначились перемены - после обеда в гостиницу прибыл полковник из Abwehr Норманн фон Кольб, который будет заниматься моим вопросом. Встреча была короткой, у Кольба здесь масса других дел и он сказал, что собирается предметно поговорить со мной завтра.

В целом впечатление позитивное - Кольб образован и воспитан, хотя в обращении со мной чувствуется определённая надменность. Поглядим, что будет дальше.

За ужином обсуждали свежие новости с фронта: вермахт наступает на Москву не так быстро, как планировалось. Видимо, сопротивление Красной Армии ожесточённое, и чём ближе к границам города, тем сильней оно будет нарастать. Так что не факт, что в ноябре я окажусь в столице.

30/X-1941

Утром за мной прислали машину и отвезли в городское управление Abwehr, облюбовавшее хорошо мне знакомое здание НКВД на улице Тургенева. Кольб принимал меня в бывшем кабинете Фирсанова, который отремонтировали и изменили до неузнаваемости - дорогая мебель, отделка дубом, бронзовые канделябры, огромный ковёр и портрет Адольфа Гитлера в полстены.

Кольб говорил со мной доброжелательно, однако сходу пресекал все попытки увести разговор в сторону. Вопросы были о моих родственниках, о делах, которые мой дядя до революции вёл в странах Европы, о работе в наркомате. Было очевидно, что в распоряжении фон Кольба имелись абсолютно все сведения, сообщённые мной в ходе предыдущих допросов и застольных бесед с немцами в гостиничном буфете.

Однако прозвучавшее следом предложение полковника стало для меня громом среди ясного неба. Он сообщил, что им принято решение отправить меня на обучение в разведывательную школу в Силезию, и предложил немедленно и здесь же подписать необходимые для этого документы.

Я опешил - оказаться вместо Москвы в Силезии совершенно не входило в мои планы и обесценивало все предыдущие усилия. Я поинтересовался, могу ли я немного подумать, и получил согласие Кольба вернуться к этому вопросу завтра.

Назад в гостиницу я прибыл в совершенно подавленном состоянии, на ужин не ходил и до полуночи провалялся на кровати, не в силах заснуть от тяжёлых мыслей.

31/X-1941

Поистине страшный день.

Утром я решил, что скажу Кольбу “нет”. А когда он потребует объяснений моей неуступчивости - расскажу кое-какие детали о швейцарском вкладе и критической необходимости побывать в Москве. Пусть поймёт, что имеет дело не с каким-то там шпионом, которого можно обучить азбуке Морзе и забросить “в тыл к большевикам”, а с человеком, расположения которого вскоре будут искать все сильные мира сего. И фюрер точно не погладит по голове, если по его вине со мной что-то случится…

Но едва я успел изложить заранее приготовленный минимум сведений, как Кольб прервал меня и начал задавать ошеломляющие вопросы. Он поинтересовался деталями моего разговора со Сталиным и Берией и спросил, действительно ли Раковский погиб во время бомбёжки, когда его везли в Москву. Окончательно он добил меня утверждением, что на месте орловского НКВД он бы не стал тянуть с моим арестом, поскольку я “повёл себя неадекватно”.

Меня прошиб холодный пот - полковник знаком с дневником! Какой же я идиот, что не предусмотрел такой возможности раньше, и ради красного словца поставил под смертельную угрозу все свои планы и саму жизнь!

Мои тайны не защитил ни специально испорченный мелкий почерк, ни постоянное перепрятывание тетради под матрасом или среди грязной одежды. Скорее всего, немцы изъяли дневник, когда возили в бильярд, и сфотографировали все страницы. С того дня прошла неделя, за которую можно было не только всё перевести, но и тщательнейшим образом изучить.

Отчаянье парализовало меня, и в тот момент я был готов отдать все сокровища мира ради того, чтобы навсегда исчезнуть с его лица, сгинуть и раствориться в небытии.

Однако Кольб решил меня не добивать и даже предоставил возможность побороться с охватившим меня смятением, пока делал несколько телефонных звонков.

Когда же наконец мне настало время отвечать - я признался, что более секретов и козырей у меня нет, и потому готов выполнить любое указание германского командования. Однако будет лучше, если германское командование меня немедленно расстреляет.

К моему изумлению, Кольб нисколько не обиделся на эти слова.

— А чего вы хотели добиться в итоге от германского командования, если бы игра продолжала идти по вашим правилам?— спросил он, спокойно закуривая.

— Я бы нашёл пароли, спрятанные у моих родственников в Москве, и попросил германское командование переправить меня в Швейцарию.

— Для того, чтобы затем передать ваши вклады Великому Рейху?

Мне было всё равно, и я ответил так, как думал:

— Максимум, что я бы сделал для Рейха — это заплатил налоги. Не думайте, что я жадный, но всё остальное, что там лежит, Рейху совершенно не нужно. Не нужно, по крайней мере, пока идёт война. Сталину, как вы, наверное, у меня прочли, оно также сейчас не нужно. Однако после окончания войны, когда начнёт формироваться неведомый нам новый мировой порядок, принадлежащие мне сокровища могли бы поспособствовать…

— Поспособствовать тому, чтобы западные плутократии с помощью денег добились всего того, чего не смогли взять с помощью пушек?

— Я ненавижу западный капитализм так же как и вы, надеюсь. Этот строй обречён на деградацию и скорый упадок. В то же время процесс превращения финансового капитала из частной силы в силу общественную, которая по своей преобразующей способности превзойдёт любую революцию,- это историческая закономерность, которую никто не в состоянии отменить. Возможно, не будет ни Германского Рейха, ни СССР, ни Соединённых Штатов - всё в мире станет совершенно по-другому. И я, в отличие от других людей на финансовом Олимпе, эту закономерность предвижу, понимаю и готов способствовать тому, чтобы она воплотилась в жизнь как можно скорей и с наименьшими издержками.

— Не советую вам в других местах говорить, что Германского Рейха не станет,— усмехнулся фон Кольб.— Впрочем, вы высоко себя цените. Оказаться в компании таких фигур, как Рокфеллеры или Барух, для меня было бы не столько престижно, сколько одиноко. Вы в России один такой смелый и амбициозный?

— Раковский смог бы сыграть эту роль лучше меня.

— Раковский, Раковский… Даже если бы он был жив, он слишком стар. К тому же он еврей.

— Мне казалось, что Раковский - болгарин.

— Согласно нашим данным, он родился в польском местечке, а затем подделал документы.

— Странно. Раковский рассказывал, что во время войны с Турцией в их доме останавливался русский генерал Тотлебен. Вряд ли бы царский генерал выбрал для постоя дом сбежавших из Польши семитов.

— Вы, советские, настолько влюблены в свой интернационализм, что дай вам возможность, вы запишите в свои ряды обитателей Луны, ежели таковые обнаружатся! Впрочем, мне неважно, правы вы или нет. Еврей Раковский, или турок - какая, в конце концов, разница? Деньги и власть обладают свойством превращать в еврея кого угодно. Дайте разбогатеть эскимосу - и он немедленно сделается Варбургом. Однако этого губительного превращения можно избежать. И рецепт, предотвращающий дегенерацию, имеется сегодня только у нас, у германских национал-социалистов.

Я сделал вид, что заинтересовался услышанным, однако Кольб решил прервать наш разговор. Прощаясь, он обнадёжил меня словами, что “подумает над моей судьбой”, а также попросил меня не бросать вести дневник, поскольку у меня “хороший слог” и записи “пригодятся для истории”.

Ординарец Кольба не просто отвёз меня на автомобиле обратно в гостиницу, но и распорядился, чтобы комендант не забыл позвать меня к началу ужина. Полковник явно заботился обо мне, поскольку в буфете - невиданное дело!- оказался целый ящик бургундского вина, благодаря которому все постояльцы в этот вечер капитально накеросинились, а мой авторитет укрепился самым решительным образом. Хмель придавил безрадостные мысли и принёс облегчение, и я лишь боялся, что надравшиеся немцы не дадут мне воспользоваться им в одиночестве. Однако обошлось - гитлеровцы отказались дисциплинированными алкоголиками и никто не припёрся допивать на брудершафт.

3/XI-1941

Похоже, в отличие от НКВД в выходной Abwehr не работает - порядок есть порядок, чёрт побери!

Но сегодня - понедельник, с утра я был вызван к фон Кольбу, и теперь в спешке собираю свой многострадальный саквояж в дорогу. Полковник сказал, что не видит необходимости отправлять меня в Рейх и согласен с тем, что прежде я должен побывать в Москве. Разумеется, что в его сопровождении.

Поскольку Кольба с его людьми срочно перебрасывают на направление основного удара, мы все покидаем Орёл и едем на машине в Брянск, откуда по железной дороге нас перевезут куда-то за Вязьму.

4/XI-1941

Итак, вместо Вязьмы - я во Ржеве. Впервые нарушу последовательность событий и поделюсь потрясающей новостью - я разговаривал по телефону с Земляникой! Оказалось, что отсюда до сих работает телефонная линия с Москвой и можно, сидя в почтовой избе под флагом со свастикой, дозвониться в квартиру, из окон которой видны красные звёзды Кремля!

Разумеется, звонки в Москву возможны только с разрешения немцев, однако антураж прежний: у почтовой тётеньки нужно купить талончик за три с половиной рубля (я отдал пять рублей без сдачи, ибо на оккупационные марки, как в Орле, здесь ещё не перешли), затем - получить квитанцию, подождать несколько минут, пока не раздастся трезвон звонка и тётенька не крикнет, чтобы я немедленно отправлялся в кабинку, где на испещрённой народными граффити облезлой фанерной полке стоит чёрный карболитовый телефонный аппарат без наборного диска. Сдергиваешь трубку и - фантастика!- слышишь далёкий голос из другого мира.

Правда, я настолько был поражён возможностью переговорить с Земляникой по прямому проводу, что не потрудился составить план разговора. Не успев толком поздороваться и расспросить, как у неё дела, я с места в карьер поинтересовался, нет ли у неё или у её родных дореволюционных документов, записок или вещей, оставшихся от Сергея Кубенского. Похоже, мой вопрос застал Землянику врасплох и она, руководствуясь предосторожностью, замялась и ответила, что не знает ни о чём подобном. Как некстати сработала проклятая семейная тайна, ведь нужно было расспрашивать о подобных вещах исключительно при личной встрече! Я лишь успел сказать Землянике, что обязательно скоро буду в Москве, и попросил её беречь себя - после чего линия оборвалась.

Повторно дозвониться не получилось, и меня отвезли в выделенную по приказу Кольба отдельную комнату в небольшом купеческого вида каменном доме в центре Ржева, где проживали два немца, капитан и майор.

Комната моя хорошо прибрана, в доме по-настоящему тепло (топится печь), а готовить еду будет приезжать немецкий повар, поскольку местным жителям здесь не доверяют. Баня обещана на завтра.

Поскольку делать решительно нечего, теперь постараюсь зафиксировать на бумаге разговор с фон Кольбом, который состоялся у нас во время ночного переезда из Брянска в Ржев.

Итак, до Брянска мы ехали на автомобиле, сопровождаемом эскортом в составе танкетки и двух вооружённых пулемётами мотоциклов. Вдоль шоссе были видны следы грандиозных боёв - подбитые танки, сгоревшие грузовики и поваленные взрывами деревья. Много, очень много неубранных мёртвых тел - и все в красноармейской форме. Я не разглядел ни одного убитого немца - видимо, их всех увезли или закопали.

В сам Брянск мы въезжать не стали, и на какой-то железнодорожной станции пересели в комфортабельный штабной вагон, в котором уже находилось человек десять старших офицеров. У нас с полковником было отдельное купе, куда солдат принёс полную корзину еды (кровяная колбаса, сало, макрелевые консервы и портвейн).

Наш штабной вагон пребывал в составе военизированного эшелона, в котором находились несколько вагонов низшего класса, набитых солдатами и унтер-офицерами, а также платформы с танками и орудиями. По соображениям, видимо, надёжности нас должны были тянуть два паровоза, причём второй был прицеплен сзади. Из разговоров я уяснил, что главной опасностью во время поездки может стать атака партизан, в связи с чем поезд отправится только когда стемнеет. Странная логика - на месте партизан я бы предпочёл атаковать именно ночью!

Поезд тронулся часов в шесть вечера, затем имел остановку на станции Дятьково, где на одном из зданий по-прежнему продолжает красоваться кумачовый плакат, гласящий, что мастерские депо были ударно сданы к 15-й годовщине Октября… Здесь к заднему паровозу прицепили ещё несколько товарных вагонов, после чего наш состав небыстро, но зато практически без остановок - если не считать заправки водой в Вязьме - покатил в сторону Ржева. Если я не ошибаюсь, то до войны по этой поперечной железнодорожной линии объезжали Москву поезда, следующие из Ленинграда в Крым.

Причина, по которой мне выпала честь с генеральскими почестями и колоссальной охраной перемещаться через занятые неприятелем просторы родной страны, тоскливо замершие в ожидании скорых холодов и местами уже покрывшиеся снегом, состояла в том, что фон Кольб решил пообщаться со мной накоротке и в известной степени подружиться. А поскольку скрывать мне уже было нечего, то неформальный контакт с посвящённым в мою тайну единственным покровителем, каким бы он ни был, представлялся наименьшим из зол.

В неофициальной обстановке, сдобренной хорошим ужином и портвейном, фон Кольб сообщил, что имеет отношение с старому аристократическому роду, окончил филологический факультет в Гейдельберге, где даже успел подружиться с “молодым профессором Ясперсом”, которого впоследствии “сгубила жена-еврейка” - при этом он был немало удивлён, когда услышал, что я знаю Ясперса и читал несколько его философских эссе. Службу в военной разведке Кольб начал ещё в веймарские времена, и сейчас занимается, в основном, “нестандартными ситуациями”. Однако моя ситуация, по его словам, не просто “нестандартна”, но заставляет задуматься о вещах “чрезвычайно серьёзных”.

Последние слова пролились на меня долгожданным облегчением, поскольку могли означать, что кроме как Кольбом мой дневник никем не должен быть прочитан.

— Давайте порассуждаем и допустим,— начал полковник, отхлебнув вина и откинувшись на мягкую спинку дивана,— что ваши права на царский вклад удастся восстановить. Что предпримите вы после того, как раздадите долги, окружите себя прекраснейшими женщинами и напьётесь лучшего коньяка?

— Я буду работать над тем, чтобы мировой финансовый механизм, который по причине своего роста вскоре начнёт утрачивать прежние связи с капиталистическими собственниками, стал бы главной движущей силой всемирного социализма. Всеобщая кредитная зависимость лучше любой революции позволит установить социалистические отношения.

— Социалистические или коммунистические?— переспросил Кольб.

— Пока социалистические. Для наступления коммунизма, как известно, должны состоятся существенные изменения внутри самих людей.

— А вот вы и неправы! Вы построите именно коммунизм, потому что ваши банкиры, воспользовавшись всеобщей кредитной зависимостью, окажутся первыми, кто начнёт ломать и изменять человеческую природу!

— Почему вы так считаете?

— Человеческая природа исконно основывалась на самодостаточности и автономности. Человек даже в предельной ситуации, лишённый всего, может прожить без воды три дня, а без еды - от сорока до пятидесяти. Но дайте ему примитивные орудия труда и клочок земли - и он продержится годы. Дайте нормальный инструмент и знания - и человек расцвёт! Он сможет производить для себя всё, что необходимо, и путём обмена излишков докупать недостающее. Собственно, в допромышленную эпоху жизнь в Европе была устроена примерно так, и эту идиллию немного портили только чрезмерно частые войны. Но затем прогресс дал человечеству пар, электричество и машины: производительность труда резко возросла, люди должны были сплошь зажить богато и счастливо, однако на деле оказались лишены всего, кроме пары рабочих рук, которые отныне они вынуждены продавать, не так ли? Эту губительную метаморфозу, убившую прежнее человечество, сотворили промышленники - прежде всего английские суконные фабриканты, разорившие своими машинами независимых ткачей… Капитализм стал бессовестнейшим строем в человеческой истории, потому что он убивает всё человеческое в человеке. Рабочий при капитализме стал живой машиной, обречённой до самой смерти закручивать на конвейере одну и ту же гайку. И даже хозяин-фабрикант, чей завод клепает один и тот же тип гаек, поскольку конкуренция закрыла для него все остальные ниши, со временем из самодостаточного буржуа превратится в точно такого же раба. А теперь ответьте мне - каким образом ваши банкиры, когда получат всемирную власть, разрешат данное противоречие?

Сказав всё это, фон Кольб картинно замолчал, после чего сразу же и дал ответ: — “Да никаким, они просто не станут ничего менять!”

— Это будет зависеть от того, кто и как направит их работу,— попытался я возразить.

Полковник в ответ расхохотался.

— Кто направит и научит? Ха, и эта метафизика звучит из уст человека, воспитанного в стране победившего материализма? Браво, Рейхан, я вижу, что вы уже подыскиваете для себя достойную роль,- но поверьте мне, вам даже не дадут выйти на сцену! Когда финансовый капитал достигнет всемирного могущества, он как огня начнёт бояться возрождения даже слабого намёка на какую-либо человеческую самодостаточность, потому как последняя немедленно выбьет из-под него опору! Но на этом он не остановится и пойдёт значительно дальше. Вместо уже ставшего худо-бедно привычным разделения труда он поведёт дело к разделению функций. Понимаете, о чём я? Тот, кто раньше закручивал на конвейере гайку целиком, теперь будет закручивать её на пол-оборота и передавать следующему человеку-автомату. Инженер будет решать лишь часть задачи и передавать соседу. Возникнут инженеры, управляющие не машинами, а людьми, превращёнными в детали машин. А потом пройдёт ещё какое-то время - и кто-то гениальный придумает заменить руку из человеческой плоти аналогичной рукой из металла, а вместо мозга использовать какой-нибудь неведомый арифмометр. Люди станут лишними, и тогда их начнут либо уничтожать, либо им запретят производить на свет потомство. Таким и только таким будет ваш коммунизм, милый мой романтик Рейхан! И к этому совершеннейшему безумству мир сегодня ведут две силы - СССР и западные плутократии со злокозненной Англией во главе. А Германский Рейх вынужден вести борьбу за сохранение человеческого естества на двух фронтах. Несмотря на наши кажущиеся успехи, эта борьба чрезвычайно тяжела и её исход не вполне ясен. И особенно тягостно то, что большая часть человечества, в защиту которого мы подняли наш меч, люто нас ненавидит.

Произнеся последние слова, полковник вытер вспотевший лоб и отхлебнул портвейна.

— Простите, но я не слышал, чтобы Германия обнародовала какие-либо идеи, способные объединить человечество,— с осторожностью возразил я.

— Да, признаю за нами этот недочёт,— ответил Кольб.— Мы слишком увлеклись борьбой с политическими лозунгами своих противников и очень мало объясняли миру, какой именно мир мы хотим построить. По этой причине нашу великую идею сверхчеловечества бессовестно оболгали, представив дело так, что мы хотим лишь господствовать и подавлять. На самом же деле сверхчеловек - этот тот самый свободный и самодостаточный ремесленник и гражданин эпохи средневековой Священной Римской Империи, только вооружённый современными технологиями и научными открытиями. Передовые технологии и знания позволят людям обеспечивать своё полноразмерное бытие преимущественно собственным трудом или соединённым трудом в добровольных общинах и кооперативах. Производство большей часть потребляемых благ люди смогут доверить принадлежащим им же машинам, управлять которыми они будут с помощь труда сложного и творческого. И им не придётся становиться винтиками и придатками машин на заводах и фабриках, принадлежащих неведомым чужакам или государственной корпорации типа той, что создана у вас в СССР.

— Не готов пока спорить или соглашаться, однако идея выглядит конструктивно. Почему же вы не попытались её воплотить в жизнь, чтобы доказать свою правоту, а развязали войну?

— Мы были вынуждены вступить в войну, поскольку для реализации нового строя нужны не столько земли и ресурсы, сколько сама возможность позволить ему состояться… Но покуда англосаксы душат Германию кредитами и репарациями и готовы обнулить любой успех наших вольных тружеников, завалив рынок более дешёвыми товарами, произведёнными на своих рабских фабриках,- нам не встать с колен. Повторюсь - Англия однажды уже убила своим ткацким челноком миллионы ткачей в Европе и в Индии, после чего разорила великий Китай. Так что мы ведём борьбу не за одни лишь германские интересы, но и за будущее всего здорового и полноценного человечества. Лично для меня нет ни малейших сомнений в том, что люди когда-нибудь либо сделаются сверхлюдьми, либо перестанут быть людьми вообще.

— Тем не менее все убеждены, что Германия ставит одной из своих целей уничтожение целых народов, разве нет так?

— Конечно не так!— с резкостью возразил полковник.— Это всё выдумка ваших банкиров и прикормлённой ими прессы - обвинять германский национал-социализм в том, что они намерены сотворить с человечеством сами, когда окончательно подомнут его под себя!

— Готов с вами согласиться, если бы не политика Германии в отношении евреев. Борьба с евреями имела бы смысл, когда б они все поголовно принадлежали к осуждаемому вами западному капиталу. Но капиталом из евреев управляют единицы, и разве справедливо переносить их вину на весь народ?

— Это очень сложный и неприятный вопрос, мой друг, в котором даже для меня нет окончательной ясности. Фюрер, признаюсь вам, ещё до конца не определился, как поступать. Возможно, евреев переселят на Мадагаскар. Возможно, что он им вернёт, как они сами того желают, Палестину, когда мы отвоюем её у англичан… Звучат у нас, правда, и голоса безумцев, призывающих евреев уничтожать. Однако по мнению моему и моих друзей, те, кто к подобному призывает, инспирированы нашими врагами. Последние хотят руками немцев уничтожить образованное и самодостаточное европейское еврейство, чтобы из его среды уже никогда не смогли бы выйти критики и ниспровергатели грядущего господства финансовой плутократии.

— Вполне возможно. Но вы же не станете отрицать, что немцами сейчас движет горячее желание исправить историческую несправедливость, когда тщедушный Давид сумел одолеть Голиафа? Я читал, что по мнению некоторых германских учёных филистимлянин Голиаф - предок готов.

— Это правда. Двадцать восемь веков тому назад тщедушный еврейский юноша, якобы с высшей помощью, победил предка арийских народов, хотя всё должно было произойти наоборот. Теперь это событие раздуто до масштаба вселенского мифа. Я не хочу вслед за стариком Вагнером бросаться в спор и доказывать, что наши древние боги на самом деле были сильнее и справедливее бога евреев - удобной истины мы здесь не найдём, и как бы Вагнер ни старался, его Brautchor уже никогда не превзойдёт хор пленённых иудеев у Верди…[“Свадебный хор” из оперы Р.Вагнера “Лоэнгрин” (1848) и “Хор пленных иудеев” из оперы Д.Верди “Набукко” (1842). Считается, что Вагнер, крайне ревниво относившийся к творческим успехам Верди и к тому же отличавшийся юдофобией, при написании “Лоэнгрина” стремился создать хоровую сцену, превосходившую бы по красоте и силе знаменитый вердиевский хор, незаслуженно, на его взгляд, посвящённый вавилонскому пленению еврейского народа]… В конце концов, евреи много чего дали человечеству, а масагеты - давнишние предки готов - освободили немалую их часть из вавилонского плена и вывели в Среднюю Азию, откуда говорящие на идише ашкенази в готских обозах затем дошли до Северной Европы… На протяжении столетий германцы и ашкенази жили как братья, и у нас не было ни малейших оснований обвинять их в зловредных тайных замыслах… Кстати, тысячи ашкеназских евреев после готского переселения остались жить на берегах Днепра, и ваши легендарные Рюриковичи, когда туда явились, тоже отнюдь с ними не враждовали.

Кольб остановился, долил себе и мне вина, предложив выпить.

— Тогда что же такое произошло, из-за чего древний миф начал кровоточить?— спросил я затем, чтобы продолжить разговор.

— Думаю, что дело здесь в вопросах не крови, а чести. Как известно, часть иудеев после того, как они отвергли Иисуса и претерпели за это разорение, решила найти рациональное объяснение устранённости Бога от нашего мира, из-за которой якобы происходят неурядицы, войны и прочие земные мерзости. Для этого они вывели Творца за пределы вселенной, а освободившееся пространство заполнили демонами, с некоторыми из которых со временем научились общаться и отчасти - договариваться, понукать и даже мотивировать. Будучи людьми рациональным, мы могли бы посмеяться над подобной мистикой, если бы не одно “но”: эти гностические мудрецы смогли получить в своё распоряжение тайное знание, позволяющее предугадывать важнейшие события и, стало быть, бесчестно руководить будущим.

— Вы хотите сказать, что кому-то из людей удалось приручить демонов, и отныне те подсказывают, что нас ждёт?

— Это ещё посмотреть надо, кто кого приручил и нужно ли подобное будущее людям вообще…

— Но люди всегда мечтали знать будущее, что же в том предосудительного?

— Что предосудительного? Я не большой поклонник религии, однако твёрдо знаю, что человек способен жить полноценной жизнью лишь тогда, когда будущее от него надёжно скрыто и он вынужден полагаться на собственный труд, волю и, если угодно, - на Высшую милость. Точное знание будущего человеку вредит, а для сверхчеловека - оно просто губительно, поскольку сверхчеловек должен ваять его собственными руками! В то же время знание будущего даёт фору подлецам и трусам, поскольку помогает им побеждать. Кстати: библейский Давид, если мы всё про него верно знаем, исхода поединка не ведал и шёл на верную смерть, доверившись Богу,- за что был награждён победой и достоин нашего уважения, да простит мне эти слова фюрер!.. Современные же лже-Давиды, имитируя богоизбранность, ведут с человечеством абсолютно бесчестную игру, в которой каждый успешный тур приносит им над миром всевозрастающую власть. И распространяется эта подлая власть, Рейхан, через ваши любимые “мировые финансы”.

— Знание будущего для любого финансиста бесценно, однако как оно проявляется на практике? Неужели банкир-еврей успешнее банкира-немца лишь потому, что он обладает тайным знанием, а немец или француз - нет?

— Я же уже говорил вам, что мы боремся не с евреями, а с интернациональной плутократией. Дело в том, что последняя смогла стремительно возвыситься и подобраться к мировому господству благодаря тем самым гностическим знаниям, позволяющим предугадывать будущее. Во времена крестовых походов в распоряжение тамплиеров попала часть архива Нестория - константинопольского архиепископа, в своё время обвинённого в ереси. Несторий то ли интересовался гностическими изысканиями, то ли пытался с ними бороться - но факт в том, что редчайшие рукописи, с помощью которых можно, как говорят, заглядывать в будущее и сегодня, оказались в руках исторически первых банкиров Европы. И пока тамплиеры активно ими пользовались, их дела шли в гору. Действительно, если твёрдо знаешь, кто одержит верх в феодальной усобице или когда помрут король с римским понтификом, то все операции с кредитами и залогами становятся беспроигрышными.

Последнее утверждение полковника показалось мне легкомысленным, и я постарался вежливо, чтобы не вызвать обиды, ему возразить:

— В подобное верится с трудом. Орден тамплиеров давно разгромлен, а его предполагаемая связь с крупнейшими мировыми банками крайне опосредована, если существует вообще.

— Да, они пользовались архивом Нестория весьма непродолжительное время, однако его хватило, чтобы в мире не стало им равных по богатству и влиянию. И первые бумажные деньги в виде кредитных расписок придумали они, к тому времени и без того сидевшие на горах золота, - знаете, зачем?

— Разумеется, вы знаете лучше…

— Затем, что тамплиеры отлично понимали, что со временем количество обращающихся в мире товаров будет неуклонно расти, - стало быть цены, выраженные в золоте, начнут на глазах уменьшаться. А падающие цены наповал убивают процентное дело, убивают кредит, убивают всю ту безмерную власть, которую даёт ростовщичество! Так что архив Нестория сделался для них философским камнем, творящим сверхзолото. И это сверхзолото прикончило сверхчеловека прежде того, как идеи Ренессанса и новейший технический прогресс дали бы ему возможность состояться.

— Но с ваших же слов алхимия тамплиеров длилась недолго?

— Да, после разгрома Ордена архив куда-то исчез, однако объявился в прошлом веке. И едва это произошло - избранные банкиры, получившие через тайные общества доступ к его документам, стали показывать по тридцать, по сорок, а кто и по пятьдесят процентов чистой прибыли в год, в то время как честный уровень прибыльности на капитал никогда не может превышать трёх процентов! Разумеется, в подобных условиях ни о каком движении капитализма к строю самодостаточных хозяев, наделённых собственными средствами производства, речи уже не шло. Стремление банков к бесконечной наживе и доминированию нацелило научную и инженерную мысль лишь на одно: любой ценой увеличивать производительность и снижать затраты. А путь для этого существует единственный - превратить человека в машину, а лучше всего - заменить машиной. Так что мы, дорогой мой Рейхан, вернулись к тому, с чего начали наш разговор…

Полковник замолчал. Потом он повернулся к чёрному наглухо зашторенному окну и раскурил небольшую сигару. Дым быстро заполонил купе и мне, как человеку некурящему, пришлось приложить усилия, чтобы не раскашляться от дыма. Несмотря на немалую опасность подрыва полотна советскими партизанами, поезд двигался достаточно быстро. Белая скатерть с разложенными на ней хлебом, колбасой и бокалами вина, бордовый бархат диванов, бесконечно повторяющиеся в зеркалах отражения ярко горящих электрических светильников - всё это выглядело настолько мирным и привычным по прежним поездкам в Ленинград или Севастополь, что я начал сомневаться в реальности полыхающей вокруг войны. Но убежать от войны даже в коротком забытьи было невозможно, настолько сильно её присутствие всё заполняло и подавляло собой.

Чтобы вырваться из оцепенения, мне пришлось долить ещё портвейна и выпить несколько глотков.

— Выходит, полковник, война не нужна ни Германии, ни Советскому Союзу?

— Да, не нужна. Если б вы знали, с какой радостью в августе тридцать девятого в Берлине был встречен договор о мире, который наш рейхсминистр заключил со Сталиным! Совершенно незнакомые люди на улицах и в парках приветствовали друг друга, поздравляли, как поздравляют с великой победой, угощали пивом и рейнвейном! А когда в июне мы объявили вам войну, в городе воцарились разочарование и траур. Немцы не желали этой войны, как, думаю, не хотели её и вы. Теперь миллионы людей с обеих сторон уже никогда не вернутся к себе домой. А те, что выживут - больше никогда не станут прежними.

— Думаете, что мировая война - тоже работа банкиров?

— Да, но только косвенно. Войну, как ни крути, начала Германия, и я, германский офицер, не боюсь в этом признаться. Однако причиной того, что мы ринулись в эту прорву, стало совершенно наглое поведение мировых финансовых заправил, после Великой депрессии окончательно потерявших совесть, а коммунистическая Россия, которая, если судить по лозунгам, должна была им противостоять, вдруг запела с ним в унисон.

— Мне кажется, мы не пели с буржуями в унисон. Просто некоторые черты двух моделей будущего - их и нашей - внешне оказались немного похожими друг на друга.

— Немного похожими? Вы, Рейхан, плохо слушаете своего вождя, который не перестаёт повторять, что “троцкизм сомкнулся с наиболее реакционными кругами империалистической буржуазии”. Однако это только для вас “троцкизм” - нечто неведомое и ужасное, для всего же мира он считается небольшой вариацией вашего основного курса. Так что делайте выводы.

— Я не могу согласиться, у нас с капитализмом принципиально разные цели. В конце концов, советский идеал человека при коммунистической формации, если разобраться, очень схож с германским идеалом сверхчеловека.

— Пустые разговоры! Эта война окончательно превратит людей в придатки машин и навсегда уведёт от сверхчеловечества. Рухнут и пропадут ещё уцелевшие ремёсла, распадутся крепкие семьи, исчезнут старые добротные фабрики со своими глуповатыми и сентиментальными хозяевами - взамен всего этого придут грандиозные общемировые корпорации, которые превратят всех выживших в пожизненных данников и должников. Англия и Франция, в цвета которых сегодня закрашена большая часть суши на мировых картах, станут безвольными и провинциальными осколками своих рухнувших империй. Мировая власть сосредоточится в Америке, туда же окончательно перетекут и все мировые деньги. Кстати, в Берлине не сомневаются, что не позже декабря Соединённые Штаты объявят нам войну.

— Об объявлении Америкой войны твердят уже несколько лет, но похоже, это только разговоры.

— На сей раз нет, увы. Они объявят нам войну тогда, когда положение Красной Армии станет совсем критическим, а вермахт понесёт неприемлемые потери. Но от объявления войны до вступления в неё американских войск пройдёт ещё немало времени, поскольку их задача - не прекратить кровопролитие, а пролить как можно больше чужой крови. Нашей с вами, прежде всего.

— Я бы очень хотел, полковник, чтобы наши страны одумались и попытались заключить мир. Возможно, после взятия вермахтом Москвы прекращение огня на фронтах и мирные переговоры станут реальностью.

— Я бы тоже очень хотел, чтобы произошло именно так. Но так, увы, не будет. После оккупации вашей столицы боевые действия по объективным причинам прекратятся до весны, а летом сорок второго вермахт планирует дойти до Урала. Восточнее Урала Германия ни при каких условиях продвигаться не собирается. Мы выйдем к границам прародины готов, немного там постоим и затем, увы, покатимся назад.

— Почему вы так считаете?

— Потому что вы, русские, войну уже выиграли.

— Разве?

— Именно так. Вы уже надломили силы вермахта, а следующим летом надломите и наш дух, в то время как ваши собственные силы и дух будут только укрепляться. Нашим единственным шансом одержать безоговорочную победу мог бы стать выход к Москве не позже конца августа и при том, что большая часть Красной Армии сложит оружие без боя, как поступили французы. Вы же, терпя от нас поражение за поражением, продолжаете бороться. А ведь хорошо известно, что два упорных оборонительных сражения - это почти то же, что успешное наступление. Так что я уже ясно вижу красные войска марширующими к бывшей польской границе.

Мне показалось, что после достаточно искренней беседы полковник решил намеренно направить разговор на провокационные темы, чтобы получить возможность поймать меня на каком-нибудь скользком моменте. Хотя если судить по правде, то после прочтения моего дневника у меня больше не могло быть от него тайн. Тем не менее я решил поостеречься.

— Мне тяжело об этом говорить,— произнёс я, стараясь говорить максимально искренне и открыто,— но меня раздирает противоречивое желание помочь: помочь как своей стране, что совершенно естественно, так и помочь Германии, в которой за образом агрессора я ясно распознаю точно такую же жертву. Что вы мне посоветуете?

Кольб внимательно посмотрел мне прямо в глаза, словно желая удостовериться, насколько я откровенен перед ним.

— Я посоветовал бы вам,— ответил он спустя некоторое время,— ничего не предпринимать.

— Боюсь, что в моём положении это невозможно - ничего не предпринимать.

— Почему невозможно? Я же отказался от мысли отправить вас в разведшколу. Кстати - вы совершенно не цените свого привилегированного положения. А между прочим, сын Сталина, попавший к нам в плен, содержится в концентрационном лагере и каждый день участвует в обязательных работах.

— Вы хотите сказать, что орудуя киркой в концлагере, я принесу Рейху и грядущему человечеству больше пользы?

— Я хочу попросить вас время от времени задумываться о своём фактическом положении и не считать себя гражданином мира, которому все должны. В конце концов, вы можете погибнуть не от пули немецкого часового, который примет вас за партизана или диверсанта, а от пули русского снайпера. Сталину ведь не нужны свидетели его поражений - иначе как вы объясните, что возле лагеря, в котором содержится его сын, мы недавно ликвидировали целую группу русских снайперов, заброшенных туда с единственной целью его застрелить!

— Я ничего не знаю об этом, поймите… Моя задача - всего лишь оказаться в Москве, и разве она противоречит вашим целям?

— Хорошо. Вы желаете быть в Москве - и вы там окажетесь, как только вермахт вступит в красную столицу. Если условия службы мне позволят, то я окажу вам всяческую помощь в розысках того, что вы желаете найти, после чего посоветую вам уехать в какое-нибудь безопасное место, чтобы дождаться окончания войны. Вы, Рейхан, человек умный, и быть может, вы воспользуетесь этим временем, чтобы понять, как лучше распорядиться вашим всемирно значимым состоянием. При этом лично я просил бы вас об одном - помнить, какую страшную опасность для традиционной цивилизации представляет передовая финансовая система, попавшая в руки кучке негодяев и колдунов, и предпринять хотя бы что-нибудь, чтобы немного ослабить их безжалостную хватку.

— Я хорошо понимаю вас, полковник, и должен поблагодарить за доверие. Но я бы и сам многое дал для того, чтобы знать, что именно я должен буду предпринять.

— Мой вам совет,— ответил мой собеседник, грустно улыбнувшись,— подумайте, как уменьшить влияние на настоящее знаний о будущем. Ведь все свои подлинные достижения человечество совершило именно в те эпохи, когда будущее было закрыто непроницаемой пеленой. Сегодня люди убеждены, что прежние времена были сплошь дикими - а это не так, в те времена и хозяйство развивалось куда гармоничней, и значительно меньше крови лилось. А самое главное - человек двигался вперёд, при этом не просто оставаясь человеком, но и понемногу приближаясь к богам. Представление о возможности достижения людьми божественного совершенства было, поверьте, вполне реальным.

— Возможно, именно поэтому немцы уже не одно десятилетие стремятся вернуться с своим старым богам?— решил я выказать понимание и развить мысль полковника.

— Уйти к старым богам - красивый, но негожий путь,— парировал мои слова фон Кольб,— если вы, конечно, не завсегдатай вагнеровских фестивалей в Байройте… Более того, признаюсь вам - хотя говорить об этом в Рейхе сейчас и не принято,- так вот, единый Бог, которого когда-то обнаружили евреи, действительно абсолютен и задаёт все без исключения императивы человеческой жизни. Беда в том, что многие из них были преднамеренно искажены. Вы не задумывались, почему я завёл речь о Нестории? В своём учении Несторий не побоялся объявить Иисуса не Богом, а человеком, достигшим божественного совершенства. Вы скажете: ересь!- а на самом деле Несторий и его последователи имели в виду, что каждый из нас, принявший и пустивший Бога в своё сердце, превращается в сверхчеловека! То есть что богочеловечество - достижимо! Не гениально ли? И это за пятнадцать веков до Шопенгауэра и Ницше!

— Конечно, гениально. Но зачем тогда Несторию понадобилось описывающие будущее гностические манускрипты, которыми, как вы сказали, до сих пор пользуются негодяи?

— Наверное, если в будущее заглядывает подлинный сверхчеловек, то он остаётся собой, поскольку не станет использовать это знание для поиска лёгких и обманных путей, вот вам мой ответ. А доказательство его верности в том, что во времена, когда на Западе Несторий был анафемирован и проклят, на Востоке предложенный им вариант христианства имел колоссальный успех и за считанные десятилетия распространился до Китая и даже до Японии.

— Должно быть, оставшиеся в Туране потомки готов, “двоюродные братья” германцев, тоже не были в стороне?

— Об этом вам бы лучше рассказал мой учитель и знаток Востока профессор Хаусхофер [Карл Хаусхофер (1869-1946) - германский геополитик, один из основоположников евразийства]. Хотя вы, думаю, правы - ведь в готском Причерноморье были распространены идеи Ария, другого вольнодумца, который говорил приблизительно о том же самом. Но вы, русские, приняли не их, а официальное и, в общем-то, выхолощенное христианство.

— Мне как атеисту трудно судить о подлинности тех или иных догм. Хотя поднятая вами тема сверхчеловека в религиозном преломлении очень нова и интересна. Жаль, что нам приходится вести разговор об этом в дни, когда жизнь любого из нас висит на волоске и люди, что бы они ни думали о себе, озабочены элементарным выживанием…

— Вы в этом уверены?— не согласился фон Кольб.

— Думаю, что да.

— А я - нет. Народ той страны, которая одержит в этой страшнейшей из всех известных войн победу, получит шанс на сверхчеловечность и великое будущее для себя. Я имею в виду не только немцев, но и русских, поскольку исход войны до конца не очевиден. Я не раб крови, и если удача улыбнётся вашей стороне, то ради торжества идеи я, возможно, был бы не прочь присоединиться к вам - если, конечно, доживу до конца войны. Единственное, чего я боюсь - что силы, которые сегодня затаились в стороне от битвы, не дадут победителю воспользоваться плодами его победы.

Полковник замолчал и отвернулся к окну, где через небольшую щель за опущенной до нижнего упора кожаной шторой изредка проступали мрачно-багровые всполохи неба. Внутренний жар, согревавший нас во время затянувшегося разговора, быстро иссякал, и вскоре я начал ощущать вокруг себя страшный, невозможный холод.

Спустя несколько минут я обнаружил, что полковник спит. На часах было четыре утра, впереди ждала неизвестность, и я тоже решил немного вздремнуть, тем более что внутренние силы были на исходе, а выпитое вино начало вызывать отрешённость.

Тем не менее из-за постоянно приходящих беспокойных мыслей заснуть не удалось. Когда начало светать, я приподнял штору и зачарованно наблюдал, как проплывают за окном знакомые до боли картины Родины, отныне потерявшие прежние камерность и исключительность, с которыми они когда-то принадлежали одному лишь мне… Я понимал, что отныне эта земля, равно как и вся земля под небом и солнцем,- не заповедник памяти, а поле для бесконечной борьбы и перемен.

6/XI-1941

Третий день во Ржеве. Сегодня с утра фон Кольб отбыл в район Можайска, специально заехав в наш особнячок, чтобы попрощаться. Накануне мы вместе с ним побывали в комендатуре, где мне выдали документы, согласно которым я считаюсь находящимся в резерве у Abwehr, а также разрешение на получение питания. Не очень ясно, зачем это разрешение нужно, если у меня есть свободный допуск к столу в купеческом доме - но, видимо, таков знаменитый немецкий порядок.

Немецкий повар так и не приехал, и обеды здесь готовит бывшая работница горисполкома Авдотья Ивановна. Сетует, что за три недели оккупации Ржева уже трое её знакомых, вынужденных перейти работать к немцам, были убиты партизанами. Она страшно боится за себя и поэтому вчера не пошла домой, а ночевала за ширмой в прихожей.

Вечером попрощался и уехал на фронт артиллерийский майор, на что оставшийся со мной бронетанковый капитан издевательски пошутил, что боится опоздать, наверное, на “завтрашний” немецкий парад в Москве…

Окончательно узнал, что телефонная линия с Москвой больше не работает. Жаль, ведь ещё один разговор с Земляникой нам бы всем очень помог…

За ужином капитан, коротающий здесь недельный отпуск из-за повреждённой осколком руки, угощал меня “трофейной” советской водкой, которую где-то сумел добыть. Он сильно удивился, узнав, что я водки я почти не пью, предпочитая вино - по его искреннему убеждению, все в России употребляют исключительно водку.

Авдотью Ивановну отвезёт домой ночевать немецкий патруль, а завтра с утра немецкие солдаты сопроводят её на недавно открывшийся рынок, чтобы купить продукты. Я попросил домоуправительнцу присмотреть мне на рынке какое-нибудь пальто, без которого в ноябре невозможно выходить гулять.

8/XI-1941

Бронетанковый капитан, с которым я неплохо подружился, с утра получил предписание и отбудет на фронт послезавтра. Судя по немногочисленным разговорам на фронтовые темы, наступление вермахта на Москву приостановилось где-то восточнее Можайска.

Авдотья Ивановна принесла мне отличный шерстяной реглан из гардероба горисполкомовского бухгалтера, причём - совершенно бесплатно. Тем не менее я тайком всучил ей пятьсот рублей, и она, покраснев, приняла советские деньги. Немцы буксуют, и здесь многие уверены, что вскоре рубли снова будут в ходу.

За ужином капитан хмуро сообщил, что вчера на Красной площади прошёл советский парад и выступал Сталин, после чего провокационно поинтересовался моим мнением об этом событии.

Я ответил, что будучи внуком “русского фабриканта”, не готов рассматривать революционный праздник как самый радостный день в году, однако и не могу не отдать должного мужеству моих соотечественников, отметивших 7 ноября в осадных условиях.

Я был готов услышать из уст капитана выражение неприязни, однако к моему удивлению он полностью со мной согласился, сказав, что нашим странам будет лучше поскорее заключить мировую.

Кажется, большая часть немцев, успевших повевать с Красной Армией, хочет скорейшего мира и старается разглядеть во мне тайного посредника со стороны СССР, прибывшего для переговоров. Право, я не отказался бы от подобной роли. Быстрейшее прекращение войны пошло бы обеим нашим странам только на пользу.

11/XI-1941

Вчера ранним утром капитан уехал, а к обеду взамен прибыла интернациональная команда - два француза и итальянец. Несколько позже в дом привезли ещё одного странного типа - украинца Мыколу, служащего радистом в каком-то особом (диверсионном, наверное) немецком подразделении.

Этот Мыкола немедленно полез ко мне с излияниями дружбы, признав, видимо, во мне такого же, как и он, предателя,- однако я сразу же дал понять, что мне куда интереснее общаться с европейцами. Итальянец прекрасно говорил по-французски, и мы практически не покидали столовую, ведя разговоры о политике, литературе и кино.

Возможно, я несколько переборщил с демонстрацией Мыколе моей скрытой неприязни, поскольку после вчерашнего ужина он ретировался и больше в столовую не приходил, перейдя, наверное, на проедание собственных припасов.

Все иностранцы были полковниками и прибыли сюда для рекогносцировки: с их слов, на ближайший участок фронта скоро перебросят итальянскую дивизию и соединение добровольцев-легионеров из Франции. Военных тем стараюсь с ними не касаться. Правда, мне кажется, что итальянец - скрытый пацифист, а вот галл был бы не прочь взять реванш за разгром Бонапарта. Однако как и все здесь, они сильно обеспокоены, что наступление вермахта замедляется с каждым днём.

Понемногу начинаю волноваться и я - ведь замедляется и моё возвращение в Москву, которое, как ни печально это сознавать, за немецкими штыками показалось мне наиболее безопасным. Однако я не чувствую себя предателем: если б я имел возможность переговорить напрямую со Сталиным или хотя бы с Берией, чтобы избегнуть глупого и несправедливого ареста со стороны провинциальных невежд, то я готов хоть сейчас отправиться домой сквозь линию фронта пешком!

Думаю, что это всё оттого, что в данный момент своей жизни я боюсь не столько пули, сколько тюремного застенка, означающего безысходность.

Но - прочь печальные мысли! Поскольку теперь у меня есть пальто, а итальянец оставил на память красный вязанный шарф, с сегодняшнего дня я намерен понемногу выходить гулять.

12/XI-1941

Интернациональная команда съехала, не пробыв и четырёх дней. От них осталось много газет, шахматы и несколько французских книг. Просматривая одну из них, я наткнулся на занятную новеллу из жанра littИrature d’horreur [литература ужасов (фр.)] - незнакомый автор рассказывал, как в стародавние времена в одной из нищих областей неподалёку от Неаполя после страшного чумного мора чудом выжившие жители решали, как спастись от голода и возродить рухнувшее хозяйство. В результате они скинулись всем миром, чтобы помочь своему оборотистому односельчанину по имени Скварчалупи создать нечто вроде домашнего банка или кассы взаимопомощи. Скварчалупи начал суживать деньги под малый, чисто символический процент для покупки семян, сельских орудий и на ремонт мельниц, благодаря чему окрестные деревни понемногу начали оживать и восстанавливаться.

Затем часть свободных денег Скварчалупи решил пустить в рост, давая в долг уже на более жёстких условиях купцам и сеньорам из Бари, Фожди и даже из Папской области. Его богатство стало стремительно возрастать, и вскоре он уже считался едва ли не самым богатым человеком в Неаполитанском королевстве. И когда миновало достаточно много времени, его прежние односельчане, в чьих руках оставались долговые расписки, по которым формировался первоначальный капитал, стали осторожно и временами слёзно просить банкира и бывшего соседа вспомнить о них, дабы получить небольшое вознаграждение за когда-то переданные ему деньги.

Скварчалупи сперва не противился, чтобы рассчитаться со свидетелями своей бедной молодости несколькими сотнями серебряных пиастров - однако советники-законники быстро убедили его, что возвращать нельзя ни гроша, поскольку любой состоявшийся факт возврата будет считаться юридическим подтверждением действенности всех без исключения старых векселей. А коль скоро так, то чтобы рассчитаться по ним, он должен будет вернуть и раздать голодранцам почти всё состояние, к тому времени исчисляемое сотнями тысяч золотых флоринов.

Чтобы подобного не допустить, Скварчалупи уговорами и обманом где выкупил, а где и выкрал часть векселей, чтобы незамедлительно их сжечь, а для наиболее несговорчивых компаньонов предложил пожизненно льготные условия своего кредита - дабы те, постоянно пользуясь его деньгами для выращивания зерна или купеческого оборота, могли под его маркой постоянно что-то зарабатывать и более не предъявляли бы претензий.

Однако оставался один невыкупленный вексель весьма крупного номинала, находившийся на руках у молодого Лусенто. В своё время Лусенто, чтобы помочь области оправиться после чумы, отдал банкиру всё немалое семейное состояние, в том числе и деньги, сбережённые умершими родителями на отпевание всего их рода. Полюбовно договориться с Лусенто не удавалось, поскольку тот хотел получить от Скварчалупи справедливую долю, чтобы исполнить обет и возвести капеллу ради вечной памяти всех без исключения людей, чья жизнь оборвалась прежде, чем они могли исполнить задуманные добрые дела.

В итоге нанятые банкиром ассасины выследили и зарезали несговорчивого Лусенто, однако найти злополучный вексель, чтобы отнести его банкиру, они так и не смогли. Вскоре покойный, сделавшись призраком, стал лишать сна не только своего убийцу, но и начал являться по ночам к знатным людям Неаполя и даже в королевский дворец, убедительно повествуя правду о преступлениях Скварчалупи. Над банкиром нависла угроза позора, изгнания и разорения.

Скварчалупи ничего не оставалось, как обратится к магам и колдунам. Те сказали, что поскольку действиями духа Лусенто “движет правда”, то заставить замолчать могут лишь неприкаянные души его ныне здравствующих родственников и соседей, когда-то так же, как и Лусенто, одолживших банкиру свои деньги. Для этого их всех надлежало умертвить. Однако чтобы небесные ангелы не успели унести их души в рай и они, задержавшись на земле, смогли бы заставить дух Лусенто замолчать, колдуны совершили чёрную мессу, окропив кинжалы ассасинов кровью невинного младенца.

От подробностей этого страшного ритуала, описанного новеллистом во всех подробностях, кровь стыла не только у меня - я обнаружил на странице развод от слезы, вероятно обронённой бывшим владельцем книги.

Но вернёмся к рассказу. После учинённой Скварчалупи страшной резни дух Лусенто действительно оставил банкира в покое. Дела у того вскоре поправились и пошли столь хорошо, как никогда прежде. Когда Скварчалупи исполнилось девяносто лет, а он был по-прежнему здоров, бодр и работоспособен, его многочисленные сыновья, к тому времени уже состарившиеся и приобретшие множество недугов, стали просить отца выдать им долю наследства, чтобы оплатить лекарей и уход.

Но раздел капитала грозил потерей практически всего, что Скварчалупи сумел скопить за долгие годы, и потому он без лишнего шума приказал отравить или заколоть своих сыновей вместе с жёнами и домочадцами. Вскоре та же участь постигла всех без исключения внуков с правнуками, а ещё чуть позже наёмные убийцы, разосланные в различные концы света, расправились с многочисленными племянниками, шуринами и прочими родственниками возвысившегося неаполитанца, включая самых отдалённых и зачастую о том не ведающих.

Шли годы, складываясь в века, богатство Скварчалупи преумножалось, а сам он по-прежнему нисколько не старел. В 1500 году он помогал Фердинанду Арагонскому лукавством и подкупом захватить Неаполь, затем его видели в Мадриде, где он перекупал золото, привезённое испанцами из завоёванной Америки. В Париже он несколько лет проживал во дворце герцога Орлеанского, регента малолетнего Людовика XV, помогая шотландскому чернокнижнику Джону Ло печатать первые в мире банкноты. Две кастильские ведьмы, приговорённые инквизицией, перед сожжением свидетельствовали, что лично видели на шабаше, как Скварчалупи ссуживал золотые слитки в долг самому Дьяволу. В 1798 году встречи с “вечным банкиром” искал Наполеон, и их беседа состоялась в часы страшного шторма на Мальте накануне египетского похода, в который Первый маршал Республики отбыл в фантастической приподнятости. А ирландец Дойл, работавший портовым кассиром в Квинстауне, божился, что видел, как 11 апреля 1912 года Скварчалупи покидал отправляющийся в роковой рейс “Титаник”, с юношеской прытью сбегая вниз по трапу, который уже начинали поднимать… И уже относительно недавно, в декабре 1913 года, Скварчалупи наблюдали в клубе миллионеров на острове Джекилл, где в компании с ведущими финансистами Америки, договорившимися о создании Федеральной системы резервов, он присутствовал на закрытом виолончельном концерте.

Знающие люди шепчутся, что без тёмного гения Скварчалупи современный мир лишится разом всех денег, которые его сформировали в привычном для нас образе и к которым он привык, и обратится в хаос буквально за считанные дни. Чтобы этого не произошло, во здравие бессмертного банкира в различных концах земли по-прежнему горят чёрные свечи и совершаются особые магические ритуалы. И ещё - частные детективы и мистики продолжают по всему миру разыскивать тот роковой вексель, так и не обнаруженный ассасинами при убитом Лусенто.

Говорят, что этот вексель охраняют души невинных мучеников, лишённых жизни по недоброй воле чёрного банкира, которые, преодолев наложенное на них заклятье, всё же сумели обратиться к Лусенто с мольбою об отмщении. Теперь все они ждут часа, когда молчаливый и грозный ангел возмездия, спустившись с потемневших небес, предстанет с Tratta Del Destino, или Векселем Судьбы, перед уверовавшим в своё бессмертие Скварчалупи, и тот задрожит как осиновый лист, осознав, что уже никогда не сумеет его погасить. Тогда чёрный вихрь унесёт банкира в адскую бездну вместе со всем его бесконечно разросшимся наследством, слугами и нарисованными на бумаге триллионами.

По непонятной причине Вексель Судьбы время от времени даёт о себе знать, обнаруживаясь там, где людям, доведённым до беспросветного отчаянья, удаётся преодолеть природную трусость и эгоизм, чтобы хотя бы на короткое время поверить в собственные силы. В 1647 году его видели в ставке Мазаньелло, предводителя восставших неаполитанцев, в 1799-м он был замечен у калабрийских инсургентов, затем - у испанских партизан в горах Галисии, где великий Гойя даже сумел срисовать с него офорт. Многие убеждены, что с наступлением последних времён этот пожелтевший пергамент по реке из человеческих слёз будет принесён к ногам Спасителя, и Сын Божий на Страшном Суде заступится за всех тех, кто по причине нужды или бесплодной гонки за насущным хлебом не успел при жизни заслужить прощение…

Перечитав завершающие абзацы несколько раз, я отложил книгу, и решив не ходить к ужину, весь долгий вечер провалался на кровати, неподвижно глядя в потолок. В одно мгновение мне даже показалось, что за разводами облупленной потолочной краски начали проступать контуры древнего пергамента.

Вот такая интересная сказка - словно нарочно оставленная кем-то для меня и моей невесёлой ситуации…

20/XI-1941

Несколько дней проболел - видимо, стильное пальто и миланский шарф неважно берегут от наступивших холодов. Самое ценное, что сообщает немецкое радио - это сводки погоды, и они неутешительны. В ближайшие дни морозы будут усиливаться, так что о прогулках, скорее всего, придётся забыть.

Можно, конечно, сменить пальто на более тёплый и надёжный ватник, который имеется в прихожей,- но в этом случае внешний вид перестанет соответствовать моему особому статусу, и любой патруль запросто уволочёт меня в кутузку, приняв за партизана.

Нынешних своих соседей я практически не знаю и почти не общаюсь - ни одного интересного лица. Кстати, пару дней назад увезли радиста-украинца - его будут десантировать с парашютом едва ли не в московском пригороде. Думаю, что он не жилец - энкавэдэшники схватят его в первые же минуты.

Украинец, наверное, это тоже понимал, и перед отъездом долго и в голос молился, стоя на коленях перед картонной иконкой,- чем сильно разозлил прибывших за ним немцев. Почему-то мне стало его жаль…

03/XII-1941

Опять болею - подозрение на воспаление лёгких. На этот раз виноваты не прогулки, а ледяные сквозняки, выдувающие из моей спальни остатки тепла. Были и жар, и бред, но теперь сделалось немного легче.

Немецкий майор по имени Альбрехт подарил мне испанский лимон и плитку шоколада, которые, надеюсь, меня спасут. Если бы я умел молиться, то попросил бы, чтобы у этого Альбрехта на фронте всё было хорошо.

09/XII-1941

По городу стремительно расползаются слухи, что Красная Армия атаковала вермахт на многих направлениях под Москвой и добилась успехов. Среди немцев чувствуется замешательство, а домоправительница Авдотья Ивановна даже как бы повеселела.

Сегодня я убедился, что достаточно окреп, и поэтому решил возобновить прогулки. Несмотря на сильный мороз, я продержался на улице минут двадцать. Как бы ни было холодно, в свежем воздухе заключена великая сила!

За ужином присутствовал незнакомый мрачный оберстлейтенант, который сообщил, что Америка объявила войну Японии и что ответный шаг Германии не за горами. Фон Кольб, стало быть, был прав в своих предсказаниях. Интересно, где он сейчас и скоро ли объявится у нас?

20/XII-1941

Слухи о серьёзном поражении вермахта под Москвой получают всё больше подтверждений. На станцию прибыл санитарный эшелон, и со вчерашнего вечера немецкие грузовики непрерывно перевозят туда раненых.

Моё положение делается тревожным: видимо, в ближайшие месяцы с немцами в Москву я не попаду. Если ещё пару дней назад я с нетерпением ждал приезда Кольба, то теперь - внутренне его не желаю, поскольку если штурм Москвы откладывается до лета, то Кольб будет вынужден предложить мне отправиться из Ржева куда-нибудь подальше на запад. Безусловно, Кольб человек умный и понимает, что использовать меня в интересах заурядной разведки бессмысленно, однако здесь, на войне, он не всё решает лично…

22/XII-1941

Авдотья Ивановна пропала. Немцы уверены, что её убили или похитили партизаны. Жалко и несправедливо - ведь от одного того, что она варила немцам щи и жарила гуляш, её нельзя считать предателем. А с какой надеждой она взяла у меня тайком советские деньги!

25/XII-1941

У немцев Рождество, до этого с неделю все разговоры были о том, какое застолье они по сему случаю здесь закатят,- а теперь кроме сухих пайков и шнапса жрать абсолютно нечего! Исчезновение Авдотьи Ивановны разом лишило нас привычной кухни и комфорта, прелесть которых я только теперь по-настоящему оценил.

Тем не менее немцы организовали какой ни есть праздничный стол, выставив едва ли не все свои запасы консервированной свинины, сардин и сварив полный самовар препротивнейшего эрзац-кофе из ячменя. Снова зазвучали глупые тосты за победу Рейха и от меня потребовали высказаться в их поддержку. Я угрюмо ответил, как делал это раньше, что Германия воюет “не с Россией, а с большевизмом”, и потому готов пить только за победу над последним.

Троим эта мысль не понравилась, и они начали кричать, что если бы я видел, что “творят русские на фронте”, то “не смел бы так говорить”. Ну а я, также изрядно выпив, взбеленился и пошёл на обострение, заявив в ответ, что если за этим столом намерены пить за победу над Россией, то пусть перед этим меня застрелят, поскольку я продолжаю считать себя частью своей страны.

Кто-то начал на меня орать, ситуация стала выходить из-под контроля. Тем не менее нашлось несколько офицеров, которые решили встать на мою сторону, заявив, что “на русских надо не кричать, а учиться”. Возможно, декабрьское поражение вермахта под Москвой начало действовать отрезвляюще.

К счастью, инцидент быстро забылся, поскольку скоро все наклюкались более чем капитально. Вернувшись с застолья, я проспал до одиннадцати - и обнаружив, что в комнате есть свет, который в последнее время по ночам стали отключать, решил немного позаниматься дневником.

26/XII-1941

Один из тех немцев, которые вчера были не прочь меня растерзать, за завтраком подошёл и принёс извинения. Я ответил, что “по старой русской привычке зла не держу”.

Любопытно, что я, космополит, выросший в интернациональной семье, оказавшись на оккупированной территории, всё чаще и всё полней начинаю осознавать себя именно русским человеком.

Заодно немцы всё меньше мне нравятся и уже скоро, наверное, я совсем не смогу их переносить.

Все судачат, что после нового года Красная Армия возобновит наступление, и тогда Ржев окажется на направлении удара. Мне постепенно начинают передаваться всеобщие обеспокоенность, нервозность и чемоданные настроения.

Поскольку мой полковник пропал, я решительно не знаю, что делать. Эвакуироваться из Ржева с немцами означает, что на моих планах надолго, если не навсегда, будет поставлен крест. Сбежать отсюда и пробираться к своим через фронт - затея фантастическая и убийственная, поскольку прежде пули часового меня укокошит жуткий мороз.

Посему жду, как манну, небогатого ужина, когда снова появится возможность выпить и хоть немного отвлечься от этих раздирающих сознание мыслей.

29/XII-1941

Сегодня впервые слышал орудийную канонаду - по всему выходит, что линия фронта приблизилась, и сражения идут совсем близко. Видимо, новогоднее затишье отменяется.

07/I-1942

Возобновляю дневник по случаю русского Рождества. Кажется, я на свободе - в ветхой избе, уцелевшей на отшибе полностью выгоревшей небольшой деревни. Второй день топлю печь, и внутри насквозь промороженного сруба постепенно начинает теплеть. Хотя из-за сильной сырости согреваться можно только в считанных шагах от нагретой печной кладки.

Дело было так - меня во время прогулки схватили партизаны, связали, оглушили и в беспамятстве отвезли за город, зачем-то бросив одного. Очнувшись, я побрёл, куда глядят глаза, пока к исходу дня не вышел к заброшенной деревеньке в западной стороне от города.

[Напротив последнего абзаца Алексей обнаружил на полях позднейшую приписку “Reductio ad absurdum [приведение к абсурду (лат.)]”, из которой можно было предположить, что более чем странная история про “похищение партизанами”, скорее всего, являлась выдумкой, призванной скрыть факт самостоятельного побега Рейхана от немцев - ведь дневник, как это уже один раз было, мог снова угодить в чужие руки.]

…Поскольку канонада теперь звучит ежедневно, а мороз сделался совершенно зверским, у меня нет ни малейшей возможности изменить своё положение, кроме как ждать, ждать и ждать. До немцев я отсюда не дойду, до советских войск - тем более. Остаётся надеяться, что представители той или иной из сторон когда-нибудь в этих краях объявятся и меня заберут. Расстреливать гражданского человека на месте - вряд ли в этом будет смысл для тех, кто меня обнаружит, стало быть, меня обязательно доставят в какой-нибудь штаб. Ну а что будет дальше - посмотрим.

Главный плюс - я отыскал настоящий крестьянский тулуп и пусть дырявые, но всё же валенки, которые по-настоящему способны согревать. Жаль, что прежний хозяин тулупа был не богатырского сложения, иначе бы я натянул тулуп на реглан. Так что если морозы не ослабнут, реглану придётся отправляться к чёрту, не до красоты здесь…

11/I-1942

Чернила закончились, и я перехожу на химические карандаши, запас которых успел сделать в орловском книжном магазине. Значительно хуже то, что заканчиваются дрова, которых исчезнувший хозяин избы успел заготовить совсем чуть-чуть. Если мороз не ослабнет, я сумею продержаться ещё максимум дня три, не больше.

Нашёл кусок старой толи - порвал на части и буду понемногу подкидывать в огонь, чтобы дым из трубы становился чёрным и хорошо заметным. Канонада начинает звучать совсем близко - значит, Красная Армия наступает, и развязка должна прийти скоро.

17/I-1942

Не день, а настоящее светопреставление! Со всех сторон бой, особенно громыхает с восточной стороны - видимо, советские части вошли в Ржев. Наверное, я правильно поступил, что не стал туда возвращаться,- здесь, на отшибе, у меня больше шансов уцелеть.

Плохо то, что утром я сжёг последние поленья и раздобыть топливо больше не смогу - нет ни пилы, ни топора. Да и силёнок недостаёт - со вчерашнего дня меня волнами одолевает температура, из жара бросает в пот, бельё промокло насквозь…

Погасшая печь быстро остывает, и боюсь, что к вечеру я начну капитально замерзать. Если же учесть, что последние припасы я съел дней семь назад и теперь “питаюсь” только водой из снега, то положение моё начинает казаться едва ли не безнадёжным…

Снова 17/I-1942, вечер

Делать нечего, до утра я точно околею. Потому решаюсь на отчаянное - натяну на себя всё, что греет, и побреду в сторону Ржева. Похоже, там уже наши. Будь что будет.

19/I-1942

Я спасён. До сих пор не могу толком вспомнить, как брёл наугад по снежной целине, а ледяной воздух при вдохе прожигал насквозь, до низа лёгких… как проспал несколько часов в снегу, думая, что умираю, но потом понял, что по-прежнему жив, и снова пошёл… Как пытался отыскать тёплый угол в огромном заводском ангаре, насквозь разбомблённом, и как после перебрался в фанерную халупу…

Если бы советские разведчики, незадолго до этого взявшие в плен немецкого “языка”, не вздумали бы в той халупе ненадолго передохнуть от убийственного мороза, то я бы гарантированно замёрз насмерть.

В тот же вечер у меня была возможность погибнуть ещё один раз - при переходе через линию огня в меня угодили две пули. К счастью, всё обошлось пробитым тулупом. Выходит, моя жизнь для чего-то ещё нужна!!

Меня отогрели в блиндаже, дали выпить ацетилсалициловой кислоты и накормили горячей тушёнкой с хлебом. Сейчас я чувствую внутри себя колоссальное стремление жить и готов свернуть горы! Обо мне уже доложили в советский штаб, и сегодня в ночь, либо же завтра меня должны туда доставить, чтобы я всё о себе рассказал.

20/I-1942

После полуночи - я в штабе дивизии. Идиот, воображал, что меня отвезут на танке в какой-нибудь городок или, на худой конец, в большую деревню - а на самом деле минут сорок я шёл совершенно обессилившим (под конец пути разведчики-гренадёры сжалились и понесли меня на руках) к другому блиндажу, расположенному с противоположной стороны широкой лесной балки.

Я всё рассказал о себе советским командирам. Меня решили не мучить дорогой назад и разрешили остаться в штабном блиндаже, выделив топчан и напоив горячим чаем. Кстати, советский чай намного лучше немецкого, у нас он - настоящий!

Из разговоров я понял, что информацию обо мне передали по радио в штаб фронта.

Однако следующее же открытие удручает - мы находимся в окружении. Штаб армии, штаб фронта - все эти организации пребывают не здесь, а через линию огня. Насколько хватит сил продержаться? И уж точно меня не удастся вывезти отсюда ни на комфортабельном автомобиле, как уже рисовалось в воображении, ни даже на танке. Все командиры, внешне старающиеся держаться уверенно и спокойно, внутренне чрезвычайно напряжены - видать, дела плохи.

Снова 20/I-1942, вечер

Невероятно! Поступило известие просто потрясающее: из штаба фронта ответили, что моя личность подтверждается, и в ближайшие дни меня заберут на санитарном самолёте! А пока - приказали получше покормить, за что всем - огромное спасибо!

20/I-1942, ночь

Я всё анализирую и препарирую новость про самолёт - и прихожу к выводу, что она явилась для меня добрым знаком совершенно не оттого, что даёт надежду вернуться в безопасный тыл.

Страшно подумать, но в тёмной глубине своих мыслей я понемногу начал подозревать, что всё, что до сих пор происходило со мной начиная с сентября, включая призывы не бояться антисоветских речей, странное поведение орловских чекистов, не менее странным образом несостоявшийся арест, исключительно устная информация о гибели Раковского, который, возможно, сейчас спокойно поправляет здоровье где-нибудь в глубоком тылу, и заканчивая моим вынужденным уходом к немцам - всё это могло быть расписанным, словно по нотам, чьим-то хитроумным планом, согласно которому я должен был попасть в Швейцарию и там через свои вполне предсказуемые действия по истребованию царских сокровищ дать возможность советской разведке всё, что нужно, узнать, обнаружить и совершить. От постоянно возникающих мыслей о подобном дьявольском плане мне становилось не по себе, а вызов в Москву вроде бы эти подозрения снимает.

Хотя, с другой стороны, меня могли вызвать в столицу и для того, чтобы просто прикончить, как несправившегося с заданием. Но ведь в подобном случае можно прислать по радио приказ, чтобы меня расстреляли прямо здесь же? Стало быть, я нужен живой, и тогда меня ждут допросы и новые роли в очередных играх тщеславия и злокозненного расчёта…

Если продолжать думать обо всём этом, несложно сойти с ума. Понемногу начинаешь завидовать простым красноармейцам, у которых всё просто: здесь друг, там враг, и только одна прямая честная дорога впереди.

22/I-1942

Всю ночь провёл на заснеженном поле, где солдаты жгли костры, чтобы обозначить лётчикам место для посадки, а у ещё одного костра грелись раненые, человек двадцать пять - кто на самодельных костылях, кто на носилках… Стоны и боль - у войны поистине жуткое лицо, если оказываешься рядом!

Самолёт так и не прилетел. Раненых отнесли в блиндаж, будем ждать следующей оказии. От кого-то краем уха слышал, что самолёт к нам всё же вылетал - выходит, его сбили. Ещё одна жертва в бесконечной череде потерь, которую уже завтра же заслонят новые жертвы…

Сейчас нахожусь в своём углу, в блиндаже. Все про меня забыли, поскольку обсуждают свежую новость: нашу 365-ю дивизию передают из фронтового резерва под командование 29-й армии, воюющей неподалёку и тоже, к слову, окружённой. Мне как штатскому трудно судить, что это означает, однако по лицам командиров несложно понять, что они расстроены не на шутку…

Ещё одна новость - наша дивизия только что потеряла свой лучший полк, который погиб во время отчаянной атаки на Ржев. Произошло это в районе той самой окраины, где меня нашли. Выходит, немцы сильно укрепились и намерены изо всех сил держаться за этот малоизвестный, но, по-видимому, очень важный для них городок.

23/I-1942

Новое командование снова бросает нашу дивизию в атаку на Ржев, однако здесь всем ясно, что это откровенное безумие и напрасное пролитие крови.

…Ко мне не без симпатии относится дивизионный оперуполномоченный, и с его помощью я понемногу начинаю входить в курс дел и постигаю азы военной премудрости. Премудрость же на текущий момент такова, что от дивизии осталось всего несколько боеспособных батальонов, и новое командование, похоже, поставило на нас большой крест. Оперуполномоченный говорит, что новые начальники из 29-й армии в штабе нашей дивизии не знают никого лично, и потому мы теперь для них - просто боевая единица и пушечное мясо.

Правда жизни, оказывается, куда сложнее любых теорий. И беспощаднее.

25/I-1942

При штабе дивизии не осталось шифровальщиков, которых вместо того, чтобы всячески беречь, по требованию “армейцев” стали посылать с депешами и донесениями, и немцы, разумеется, их всех быстро перебили. Отныне донесения и приказы радируются на “открытом ключе”, и оперуполномоченный убеждён, что немцы 100% их прочитывают и потому упреждают любые наши действия.

Со вчерашнего дня по указанию комдива Щукина в штабе введён режим жёсткой экономии. Все запасы тают на глазах - и еды, и снарядов. Говорят, что потери в людях - до двухсот человек ежедневно.

А из штаба 29-й армии каждый день требуют только одного - наступать!

30/I-1942

Четыре дня ничего не писал, поскольку мы меняли дислокацию. Новый штабной блиндаж - не чета предыдущему: сплошное неудобство, холод и теснота. Хотя жаловаться не имею ни малейшего права - рядовым бойцам приходится ночевать в сугробах - и при этом никаких простуд, случаются лишь обморожения.

В последние дни морозы по ночам опускались до минус сорока, от холода трещат вековые сосны, а люди по много суток в снегу и по-прежнему готовы драться - как такое может быть, как в подобное можно поверить?

Вечером, когда установилось относительное затишье, впервые смог по-человечески пообщаться с комдивом Щукиным (до этого мы только здоровались, но не вступали в разговор). Комдив все последние дни выглядит словно тень - измождён и оглушён происходящим. Он сразу же дал понять, что при первой возможности отправит меня на “большую землю”, поскольку сомневается, что кто-либо из дивизии выберется отсюда живым.

Я спросил у комдива - нет ли возможности, сконцентрировав оставшиеся силы в ударный кулак, вырваться из окружения?

В ответ Щукин грустно покачал головой:

— Без приказа никто не имеет права даже сплюнуть - расстрельное дело…

— Но ведь можно же объяснить начальству, что круговая оборона с плохо подготовленными атаками попросту бессмысленна,— попытался я сформировать для комдива альтернативную точку зрения.— От офицеров я слышал, что в последних боях на одного подстреленного немца приходятся трое наших убитых бойцов. Нельзя же так бездарно бросаться людьми!

— А вы знаете, Александр,— к моему удивлению Щукин обратился ко мне по имени,— что ни один из штаба армии, в чьё подчинение нас перевели, ни разу ни меня, ни заместителей моих в глаза не видел и даже по прямому проводу не разговаривал? Мы для них - даже не винтики, а гораздо хуже.

— Разве что-либо может быть хуже бесправного “винтика”?

— К сожалению, может. Хуже винтика может быть разовый боец, который выстрелил, упал - и о нём забыли. Но и это не всё. Есть ещё нечто хуже: наши одноразовые соединения на всех завтрашних военных картах уже давно стёрты в прах, и их до поры живой личный состав просто выполняет задачу сохранять существующую обстановку. Понимаете, что я имею в виду? Не Родину защищать, не истреблять врагов, где только возможно, а просто караулить танки, которые уже неделю стоят наполовину разбитые и без капли соляра. Ну и попутно готовиться к своему исчезновению с лица земли. И всё оттого, что кому-то в штабе просто лень заточить новый карандаш и прикинуть: а вдруг назавтра выйдет другой план? Я уж не говорю про то, чтобы самим такой план проработать и отстоять.

— Понимаю вас. В военном деле, наверное, люди действительно малозаметны, и каждый человек, взятый сам по себе, ничего не стоит. Военачальники ведь мыслят масштабами армий и фронтов.

— Так многие считают, но это - ошибка,— без какого-либо раздражения не согласился со мной комдив.— Если маршал не видит и не понимает солдата - грош ему цена. По этой причине, кстати, мы с вами сейчас воюем не где-нибудь под Гродно, а у ворот Москвы. И покуда отношение к человеку в окопе у нас не изменится - не видать нам победы.

Я вспомнил, что слышал произнесённые кем-то шёпотом страшные слова, что не только наша дивизия, но и все части 29-й армии обречены из-за ошибок самого что ни на есть высшего командования. При этом отвечать за предстоящий и уже “нарисованный на картах” разгром придётся нам, поскольку именно на нашем участке, в районе деревеньки Чертолино, доживает свои дни последний коридор, соединяющий 29-ю армию с более успешной и сохраняющей сообщение с “большой землёй” армией 39-й. Хотя “коридор” этот - одно название, он почти непроходим, и толку от него никакого.

Я поделился этим тревожным предчувствием с комдивом и предложил свою, если уместно так выразиться, помощь: позволить мне, как важному персонажу, обратиться по радио через голову армейского штаба непосредственно в Москву, пусть даже в саму Ставку, с требованием прислать подкрепление и обеспечить прорыв.

Своё предложение я заключил словами, что если мы добьёмся нашей “различимости” на самом верху, то проблема “списанных винтиков” решится благоприятным образом. Пусть даже в порядке редчайшего исключения.

— Ничего не выйдет,— с искренней болю в голосе ответил Щукин.— Время ещё не пришло.

— Какое время? Почему не пришло?

— Самое обыкновенное и натуральное. Время, когда людей начнут ценить и беречь хотя бы на ближайшие несколько дней. Это время не пришло и придёт, боюсь, ещё не скоро.

От этих слов комдива мне сделалось по-настоящему страшно. Страшно не за победу, которую мы всё-таки рано или поздно вырвем у неприятеля (ибо прав полковник Кольб!), а за то, что после этой непостижимой и долгожданной победы всем моим планам насчёт лучшего будущего для нашего народа и всего человечества при подобном подходе вряд ли суждено будет состояться. С подобными мыслями я сразу же начал терять и веру в себя, и прежнее горячее желание выжить, выпутаться, выпрыгнуть из гибельной ямы, в которую незадачливая судьба меня волочёт и валит.

Я напрасно помрачнел тогда лицом - наверное, комдив решил, что я перепугался за собственную жизнь, хотя о ней-то я в тот момент думал менее всего. Поэтому сразу же последовало его предложение:

— Я могу помочь вам отправить радиограмму в штаб фронта, указав получателем вашего начальника из Москвы или кого там вы назовёте. Уверен, что они передадут её адресату, и для вашего спасения обязательно что-то придумают. Самолёт-то они всегда могут прислать…

— Если вместе со мной отправят раненых,— ответил я,— то давайте, попробуем.

— Полетите один. Без лекарств и крова раненые на этом страшном морозе не протягивают больше суток. А с батальонов, что держат передний край по деревням, их сюда не довезти - помрут, да и людей ещё положим.

— Тогда не надо никакой радиограммы. Один я никуда не полечу.

— Точно не полетите?

— Точно,— ответил я, понимая, что этим отказом закрываю перед собой последнюю, надо полагать, лазейку к спасению.

Однако поступить по-другому я уже не мог принципиально - продолжение и успешность моей жизни, обусловленные весьма многими обстоятельствами, отныне могли представлять прежнюю ценность только при условии, что я сумею доказать себе, что люди, мои современники и товарищи по несчастью, способны сами, без понуждения и поводыря, сделаться из жалких “винтиков” и теней начальства снова людьми - самодостаточными, сильными, красивыми и удачливыми, в конце-концов. Если же такое невозможно - то и грош цена моим прожектам!

Вероятно, у моего решения остаться с окружённой дивизией имелась и более простая мотивация - покидать этих почти обречённых людей было бы неприемлемой подлостью, совершив которую вряд ли можно было продолжать жить.

Не исключаю и того, что я просто страшился неизвестности своего возвращения столицу, продолжая подспудно бояться ареста, новых насильственных ролей и всего остального, чем я не в состоянии управлять,- в то время как здесь имелось ясное ощущение, что судьба продолжает оставаться хотя бы отчасти в руках моих товарищей и меня.

Как бы там ни было, отказавшись убегать, я отказался и от шанса на физическое спасение, и с этого дня, повинуясь глубинному внутреннему повелению, однозначно связал свою судьбу с судьбой многострадальной 365-й дивизии.

5/II -1942

Шесть дней было не до дневника - я вёл жизнь простого солдата, участвуя в передислокациях по Ерзовскому лесу. Одним из моих занятий стало рытье мёрзлого грунта для нового штабного блиндажа - основную яму, разумеется, рвали зарядом взрывчатки, но чтобы её правильно заложить, приходилось лопатой и ломом выдалбливать в замёрзшей земле глубокой колодец. Валил и таскал деревья для накатов, наловчился пригибаться и падать при близких разрывах, научился определять, какой грохот или свист опасны, а какие - нет.

Одну ночь пришлось спать (если, конечно, три часа покоя можно назвать сном) по-солдатски прямо в снегу, положив под себя и поверх несколько шинелей и тулупов, снятых с убитых. Стягивать одежду с задубевших тел пришлось собственноручно, кое-где делая надрезы сапожным ножом, чтобы освободить рукава с заломленных рук мертвецов… Ещё одну ночь я провёл в ледяной, но всё-таки сберегающей от ветра кабине подбитого танка.

Запасы продовольствия в дивизии были на исходе, солдаты варили кору деревьев, я же пока держался на стремительно тающих “внутренних резервах”, хотя пару раз имел возможность угоститься ржаными сухарями и квашенной капустой. В одном из батальонов пристрелили единственную уцелевшую лошадь и несколько дней пировали её мясом, угощая всех не побоявшихся сходить на их позицию,- однако я так и не решился отправиться за семь километров.

Несмотря на начало февраля, морозы продолжали лютовать. Все в голос говорили, что такой ледяной зимы в этих краях не случалось лет сто. Днём, на солнце, было градусов двадцать, а ночью мороз прошибал ниже сорока. Собственными глазами я несколько раз видел, как с лёту падали птицы, не выдерживая адской стужи.

Но нынешним вечером - нежданный праздник, обживаем новый блиндаж! По этому случаю оперуполномоченный откуда-то достал тушёнку и устроил маленький пир. С каким наслаждением я облизывал пальцы и доедал говяжий жир до последней крупицы, которые в прежние времена предпочитал оставлять в тарелке!

К сожалению, праздник омрачила плохая новость, принесённая майором связи: чудо-командиры из штаба 29-й армии накатали и направили в штаб фронта доклад, в котором наша дивизия обвинена в развале всей обороны и сдаче последнего коридора возле Чертолино. Таким образом, мы оказывались не просто в полном окружении, но и становились его непосредственными виновниками.

6/II -1942

Комдив Щукин забрасывает штаб армии радиограммами с предложением использовать дивизию для прорыва на юг, где расположилась наша соседка - мощная 39-я армия, имеющая хорошо укреплённый коридор с “большой землёй” в районе Нелидово. Пока немцы с запада, севера и востока штурмуют Ерзовский лес, в котором зажата несчастная 29-я армия, на южном направлении их силы относительно невелики, и здесь вполне можно добиться успеха и уйти в прорыв.

Все в дивизии надеются, что разрешение на прорыв вскоре будет получено, и вместо бессмысленных боёв по периметру и в охранениях, где за день гибнут сотнями, мы сможем наконец собрать силы в кулак и дать настоящее сражение.

10/II -1942

Сегодня утром за Щукиным из штаба армии прислали танкетку. Последние дни, я знаю, он работал над детальным планом прорыва и сумел, похоже, кого надо убедить.

Неужели наше предложение поддержано, и вскоре вместо бессмысленного заклания мы пойдём в настоящий бой?

Снова 10/II -1942, вечер

Пришло известие ошеломляющее: Матвей Александрович Щукин, наш комдив, только что расстрелян по приказу военсовета армии.

Нет теперь ни комдива, ни прорыва на юг… Остатки дивизии расформировывают и с кем-то сливают, но мне всё это уже глубоко безразлично.

Как же всё-таки страшно находиться под властью невежд и трусов, лишённых слуха и совести, но обладающих преступным правом в одно мгновение лишить тебя всего твоего огромного и неповторимого мира - ни за что и просто так!

14/II -1942

Скоро брошу дневник - писать в окружении посторонних людей у меня получается с трудом. Сначала я возненавидел пришельцев из 29-й армии как чужаков, сорвавших наши планы. Но ненависть быстро прошла, и теперь мне просто жалко их, таких же, собственно, бедолаг… Три полуживые лейтенантика-связиста, один из которых болен туберкулёзом, как и я, плюс два артиллерийских капитана - вот мой нынешний дом и круг. Боеспособность нашей единицы близка к нулю, из оружия - единственный пистолет у капитана, потому что автоматы забрали - ведь мы относимся к тыловой группе.

Будь мы предоставлены себе, мы бы, наверное, уже просочились сквозь немецкие позиции и стучались бы в лазарет 39-й армии… Но подобного права у нас нет, и приходится ходить кругами по несчастному ледяному лесу, в котором не осталось ни единого дерева, не посечённого пулей или осколком…

17/II -1942

Наконец-то! Из штаба армии пришёл приказ о прорыве на юг сегодня в ночь. В нём - всё то же самое, что предлагал Щукин, те же названия деревень, те же направления и даже те же слова. Только за двенадцать дней противник перебросил туда немалые силы, и отныне малой кровью прорыва не осуществить.

Кто ответит за бессовестное преступное промедление, кто ответит за расправу над Щукиным, за циничное присвоение разработанного им плана? Пигмеи! Кругом одни наделённые властью и лишённые совести пигмеи!

18/II-1942

Всё позади - вооружённые остатки когда-то полновесных тринадцати дивизий несчастной 29-й армии ушли на юг, и возможно, кто-то даже уцелел и добрался до наших позиций. Тыловые же обозы уничтожены немцами подчистую, когда застряли в узком коридоре у деревни Светителево, где немецкие кавалеристы учинили их полный разгром.

Я согреваюсь остатками собственного тепла в кабине штабной “эмки”, подбитой во время отхода и брошенной на обочине лесной дороги. Несмотря на продолжающее будоражить кровь сильнейшее внутреннее возбуждение, очень скоро меня начнёт валить в сон. Чтобы проснуться по своей воле и проснуться вообще, не окоченев во время сна, мне вновь придётся срезать с убитых шинели и маскхалаты и засыпать, укрывшись ими, где-нибудь поглубже в лесной чаще.

Вероятнее всего, в минувшую ночь я должен был быть зарублен близ Светителево, если б от разрыва мины на меня не перевернулись сани с ранеными, которые за неимением лошадей тащили попеременно несколько списанных бойцов со мною впридачу.

После взрыва я пребывал в сознании, однако был уверен, что у меня перебит позвоночник, а потому лежал, уткнувшись лицом в снег, недвижимо и обречённо. Я слышал лошадиный храп и немецкую речь и мог бы, наверное, приподняв голову и заговорив на их языке, купить себе спасение - однако мысль о подобном в этот раз показалась мне чудовищным предательством.

Немецкие кавалеристы, экономя патроны, с методичностью машин дорубали раненых саблями, и за этим занятием определённо должны были прикончить и меня. Думаю, меня спас нависший поверх скат саней, который не позволял всадникам рубить наотмашь, а спешиваться и выволакивать меня на снег никому не захотелось. Так, пролежав среди мертвецов более часа и осознав, что мне вновь повезло уцелеть, я начал шевелиться, чтобы выбраться из-под гнёта.

К счастью, спина оказалась целой, и понемногу придя в себя, я побрёл по снегу в направлении ближайшей опушки.

Ночь была безлунной и страшной. Однако вокруг было светло, поскольку где-то впереди к югу то и дело вспыхивал бой, небо озаряли всполохи разрывов и осветительные ракеты.

Прислонившись к ближайшей сосне, до которой я сумел доковылять, и зачарованно глядя на это светопреставление, я неожиданно увидел в небе слева от предполагаемой линии прорыва многочисленные парашютные купола, а вскоре из вышины донёсся гул удаляющихся самолётов. Сомнений не было - это был десант, выброшенный для помощи прорывающимся остаткам моей армии. Даже в том узком секторе неба, который я мог наблюдать, куполов насчитывалось не меньше ста. Думать о возмездии, сошедшем с небес на головы врагов, было просто восхитительно!

Я любовался красотой медлительного парения в воздухе белоснежных полусфер и многочисленными яркими всполохами от пулемётного огня, который десантники начинали вести по фашистам, ещё находясь в небе,- если, разумеется, на войне можно чем-либо любоваться. Но в следующий же миг я с ужасом осознал, что вместо наших колонн десантники приземляются прямо на позиции, занятые врагом.

Я закрыл глаза, со слёзной горечью представив, как в ближайшие минуты прервутся жизни этих прекрасных и сильных людей, которые, должно быть, не один месяц готовились к этому своему звёздному часу и намеревались вложить в предстоящий бой все без исключения свои силы. Неужели и эти ангелы возмездия - суть те же винтики, брошенные на верную смерть чьей-то безжалостной рукой и мимолётным, бездумным решением?

Однако спустя минут десять раскаты и всполохи в районе приземления начали стихать. Вскоре по направлению трассирующих выстрелов стало понятно, что огонь ведётся уже в сторону занятого немцами хутора - это означало, что десантники живы, расправились с неприятелем и уже вступили в следующий бой!

Наверное, противник не ожидал такого “подарка”, и вместо кровавой расправы над деморализованными остатками 29-й армии получил на свою голову прямо с неба град пуль и гранат!

Глупо об этом вспоминать, но мне немедленно захотелось оказаться среди этих богатырей, чтобы исполнить свой последний стоящий долг - прикрыть собой кого-нибудь из них от вражеского огня, спасти хотя бы одну их жизнь, немного продлив ценою жизни своей этот невероятный и восхитительный пир огня и славы!

“Господи, помоги же им победить!”

Я произнёс шёпотом эти слова, не осознавая, что впервые в жизни произношу молитву. Что подвигло меня на прошение для десантников победы и высшего заступничества - не знаю. Но буквально в следующий же миг я понял, что эти бойцы, которые во всём моём коротком жизненном опыте оказались единственными, достойными имени сверхлюдей,- прообраз тех, кто мог бы со временем явиться на смену нашему сбившемуся с пути жалкому поколению, чтобы в иные времена привести мир к гармонии и полноте.

Я понял, что именно такими должны быть люди нового века, не боящиеся ни других, ни себя, не нуждающиеся в командирах, начальниках и прочих дирижёрах, и потому в полной мере способные чистым, сильным и спасительным усилием воли заставить землю вращаться по-другому.

В тот же миг я получил и ответ на один из главных вопросов, мучивший меня все последние месяцы: в чьи руки передать сокровища, мне вверенные? Не нам, жалким и ограниченным своим стремлением всё предвидеть и всем управлять, а им, не страшащимся будущего! Им, и только им одним!

“Господи, если бы я знал, как обращаться к Тебе, я бы попросил у Тебя, чтобы Ты научил их и всех тех, кто им наследует, как не повторить наших ошибок!”

Между тем десантники уже выходили из боя, и насколько позволяло мне видеть моё зрение, чьим единственным достоинством была дальнозоркость, организованно и быстро перемещались в спасительном южном направлении, прикрывая собой очередной опасный переход, в горловину которого жалкой мешаниной из людей, грузовиков и повозок вваливалась когда-то дееспособная и мощная 29-я армия.

От места, в котором я находился, до хвоста уходящей колонны было не более трёх километров. Собрав в кулак все силы и пользуясь предрассветной мглой, я бы мог попытаться их догнать, однако по какой-то причине так и не осмелился подняться. Последнее, что я сумел разглядеть - это предутреннюю атаку на наших небесных заступников гитлеровских кавалеристов, отдохнувших после погрома безоружного обоза. К счастью, мои герои успешно её отразили, поскольку после окончания короткой стычки я ясно видел несколько десятков лошадей, разбредающихся по снежной целине без седоков и со съехавшими сёдлами.

Единственное, о чём я сокрушался в тот миг с мальчишеской страстностью - что мне не посчастливилось оказаться среди тех, кто оживил меня верой в разум и добрую силу человечества.

21/II-1942

Кажется, прошёл месяц с момента, когда, найденный разведчиками на окраине Ржева, я посчитал себя родившимся вновь. Решительно не желаю вспоминать последующие события, чтобы не терзаться мыслями об упущенных возможностях по своему спасению. Что было - то прошло. Если б меня сразу же увезли на самолёте в Москву, я бы не знал и не понимал даже малой доли того, что знаю и понимаю теперь.

Не последовав за редеющей под германским огнём колонной 29-й армии и так и не узнав судьбы восхитивших меня десантников, после трёх ночей, проведённых в лесу на снегу, я нахожусь в полном одиночестве на окраине сожжённого хутора в брошенном немецком блиндаже.

Сегодня днём я сумел развести небольшой костёр прямо на полу, дым выходит в открытую щель между брёвнами настила, развороченного миной. Оттуда же спускается вниз неимоверно страшный холод, который очень скоро убьёт меня, если ничего не произойдёт. Полагаю, что теперь уже вряд ли что произойдёт - по крайней мере до весны. А до весны я точно не доживу.

Единственное спасение пока - это тепло от пламени и углей, ощутимое лишь на очень близком расстоянии. Этим скудным теплом я прогреваю грудь, благодаря чему дыхание понемногу восстанавливается, а также согреваю руки, чтобы иметь возможность писать.

В тетради уже почти не осталось страниц, а внутри меня - сил. И я бросил бы всё это своё бытописательство к чёрту, если б не странный сон, который я видел накануне и который поразил меня ощущением полнейшей бессмысленности всех моих идей и планов. А может быть - идей и планов всего обезумевшего и сбившегося с пути человечества.

Я видел бескрайнюю снежную равнину, которая первоначально была совершенно пустынной, но в какой-то момент неожиданно заполнилась людьми. Людей было много: сотни тысяч или миллионы - я не знаю. Все они— неважно, мужчины или женщины,— были одеты в одинаковые белые саваны и стояли босыми на замёрзшёй и колючей земле, не выказывая при этом ни неловкости, ни боли.

Я подошёл к этому сонму и спросил: кто вы и что делаете здесь? В ответ мне было сказано, что все они - души ещё неродившихся людей, которым вскоре предстоит воплотиться на земле.

Я стал вглядываться в лица, ближайшие ко мне, которые имел возможность различить и рассмотреть, и обнаружил, что все они печальны, и эта печаль не имеет пределов и границ.

Я спросил, отчего не радуются они своему скорому приходу в наш земной мир,- и в ответ услышал, что каждого из них ждёт тяжёлая жизнь и жестокая, страшная погибель. Стараясь перекричать друг друга, они начали наперебой рассказывать, что именно с каждым из них произойдёт: кто-то будет обманут, другой - отравлен или обезглавлен, третий будет всего лишён и умрёт от отчаянья, четвертый сойдёт с ума и погибнет, выпив отравленной воды, и благодаря этому никогда не станет завидовать пятому, которого сожгут, предварительно натерев всё тело особой мазью, продлевающей огненные муки… Ко мне неслись миллионы ответов, один страшнее другого, вскоре они начали сливаться в сплошной грозный и плотный гул, и чтобы не оказаться раздавленным этим потоком, я обратился с просьбой ко всем замолчать.

Гул стал стихать, и благодаря этому затерявшаяся в толпе девочка своим тоненьким голоском поведала мне, что эти муки разделят лишь несколько десятков поколений, после чего следующие, идущие им на смену, начнут умирать легко, словно отцветшие цветы.

“Или как минуты, отлетающие с каждым боем часов”,— вторил ей женский голос, низкий и гудящий, словно потревоженный лист железа.

Я почувствовал глухой ропот в толпе, который мог означать, что эти девочка и женщина сказали не вполне правду.

Когда же вновь установилась тишина, я спросил: как смогут они жить на земле, если ведают не только начало, но и окончание пути каждого во всех без исключения деталях? На это мне было сказано, что таковое знание открыто для них лишь здесь, за гранью земного мира; едва же воплотившись в нём, они этого знания будут лишены вплоть до самого смертного часа.

Разумеется, я не мог не поинтересоваться, зачем всё столь странно устроено,- и немедленно получил ответ: с некоторых пор человеческая жизнь потеряла прежнюю волшебную непредсказуемость и сделалась жёстко предопределённой от первого и до последнего вздоха.

Я полюбопытствовал, когда именно подобная перемена произошла, и услышал в ответ: “Это ты и есть один из тех, кто делает всех нас пожизненными должниками задолго до нашего появления на свет. Один из тех, чьими усилиями люди вскоре будут лишены прежней свободы выбирать судьбу.”

Я немедленно понял, что грядущий мир без изъяна и порока, о котором я столь страстно и проникновенно мечтал все последние месяцы, уповая на открывшиеся мне богатства, на самом деле будет миром без выбора и без надежды. Я осознавал себя бесконечно виноватым перед этим бескрайним человеческим океаном, зачем-то окружившим меня, но в то же время понимал, что в устремлённых на меня взглядах не содержится злобы, а есть только безутешное смирение перед грозной надчеловеческой силой, надломившей мировую ось. Перед силой, частью которой по роковой воле обстоятельств оказался и я.

Тогда я крикнул старику с кровоточащими язвами на лице: “Оставайся! Оставайся там, где ты сейчас стоишь, и не приходи в наш отравленный мир!” — “Увы, это невозможно.” — “Почему?” — “Потому, что с некоторых пор те, кто научились управлять миром, получили в свои руки списки не только когда-то живших и умерших во все времена, но и не успевших пока родиться. И ещё они догадались, что при известном умении человеческие души, материал для которых был оставлен Творцом в бесконечном количестве, можно создавать, словно бумажные конфетти.”

“Но зачем же устраивать подобное?— воскликнул я.— Зачем отнимать у Творца его неоспариваемое и вечное право?”

“Нет ничего вечного под этим солнцем,— ответил мне бесконечно утомлённый человек с красивым лицом, напоминающим Марка Аврелия, которое то и дело пронзала гримаса потаённой боли.— Когда иссякнет земля и солнце начнёт гаснуть, предназначением этих душ станет доставление энергии в ваш мир”.

Я попросил пояснить, о какой такой энергии идёт речь. В ответ мне было сказано, что когда будут сожжены всё кладовые Земли, а прежнее солнце начнёт остывать, у правителей, поставленных над человечеством, останется единственный способ продолжить существование - использовать новые души для того, чтобы они приносили с собой крупицу энергии, забираемой из мировой пустоты. Поскольку сработать против законов физики способна только живая душа, то из них, приговорённых к бесконечному воплощению, будут построены невиданные энергетические станции, от которых затем зажжётся Чёрное солнце.

Изумившись услышанному, я попросил всё же объяснить мне - неужели нельзя найти более простой способ спасти Землю, кроме как использовать в столь утилитарных целях бесценный дар каждого из нас? Да и много ли энергии из пустоты способна взять с собой при рождении человеческая душа, чтобы затем долгие годы земного пути страдать от устроенной для неё бессмысленности?

Мне ответила женщина с длинными распущенными косами и глазами заплаканными настолько, что их нельзя было разглядеть за плотной пеленою слёз:

“Каждая приходящая в мир живая душа способна взять с собой из пустоты лишь крошечный квант тепла, который не воспламенит и восковой свечи,— произнесла она, глядя сквозь меня куда-то вдаль.— Однако те, что вскоре начнут править миром, превратят людей сперва в дрозофил, живущих ровно день, затем - в подобие постоянно нарождающихся бактерий. Далее они научатся прицеплять бесконечно малый осколок души к хитроумным устройствам с размерами в несколько атомов. Числу этих устройств не будет счёта, и поэтому с каждым днём Чёрное солнце станет разгораться ярче.”

Я помолчал - и заявил этой женщине, что отказываюсь верить услышанному. Она же в ответ произнесла: “А могли ли поверить первобытные охотники, что грозные быки будут покорно стоять в загонах в ожидании ножа, перерезающего их могучие шеи? Бык в любой момент способен раздавить и растерзать поработителя, однако он не ведает своего будущего, и оттого попадает в загон. Поработитель же не имеет силы быка, но зато он знает, что в этом будущем, которое он сам создал и воплотил, бык в известный день будет умерщвлён.”

“Выходит,— спросил я, обращаясь к толпе,— что кто-то уже предопределил ваше будущее, оно вам в настоящий момент известно, но вы не противитесь повторить путь обречённых на заклание животных?”

“Потому что в загоне нас будут питать и ублажать окончательной решённостью всех проблем мира,— глухо донеслось в ответ откуда-то из самой глубины толпы.— Это хорошая цена, и по гамбургскому счёту она стоит самого болезненного и изощрённого заклания в конце пути.”

От этих слов мне сделалось чудовищно холодно и страшно. Тогда я спросил, не ведают ли они иных путей, позволивших бы человечеству избегнуть подобного безрадостного конца.

Мне ответил старик, лица которого я не видел, поскольку он говорил отвернувшись:

“Да, существует другое солнце, несущее вечный свет; в прежние времена считалось, что люди в состоянии достичь его неведомого предела и обрести в его свете блаженство. Однако за долгие века они так и не сумели получить убедительных доказательств, что подобное осуществимо, из-за чего оставили эту идею как ненадлежаще очевидную.”

“К тому же всей человеческой жизни, сведённой с некоторых пор к простейшим функциям, недостаточно для путешествия в мир вечного солнца,— вслед за стариком продолжила говорить женщина с бледным как мел лицом и прозрачными стеклянными волосами, пряди которых тихо звенели.— А наша предстоящая жизнь, из-за своей простоты и очевидности умещающаяся в несколько коротких мгновений, будет ценна не грядущей наградой, а уже одним своим прекращением, феерически быстрым и безболезненным в случае хорошего поведения”.

Я не пожелал с этим согласиться и возразил ей, что не вижу веских причин, по которым силы, захватившие над миром власть, должны быть заинтересованы в столь бесконечном уничижении побеждённых. И сразу же поинтересовался: что в таком случае станет с ними самими - с теми, кто воссядет на грядущем Олимпе?

“Их жизнь под рукотворным Чёрным солнцем, согреваемым нашими душами, станет невозмутимой и вечной,— спокойно ответила женщина со стеклянными волосами.— Однако это не должно печалить нас, поскольку переживаемые нашими доминаторами чувства неизбежно придётся вырывать из вечности и заключать в отдельные мгновения, вне которых невозможно добиваться наслаждения. Бесконечность их мгновений будет оплачиваться бесконечностью наших коротких жизней, которые для нас - по-любому лучше пустоты. Мы привыкнем и согласимся с этим порядком, как продавцы рано или поздно привыкают и соглашаются с ценами, установленными покупателями, сколь бы низкими и несправедливыми они ни были. Тем более что между нами не будет никого, кто мог бы этот порядок оспорить - ведь Чёрное солнце освещает только рождённых под ним и невидимо для остального мира, ежели таковой где-либо ещё сохранится.”

Я понял, что мне довелось увидеть перед собой невесёлое грядущее, которое то ли имеет возможность состояться, то ли теперь уже состоится наверняка - как знать?- с целью не только разузнать о нём, но и что-то сообщить и донести в наш пока ещё живой мир.

Поэтому, обращаясь ко всем своим невольным собеседникам одновременно, я спросил:

“Чем я могу вам помочь? Что надлежит сделать мне, чтобы в грядущем мире хотя бы что-нибудь получило шанс измениться?”

Я не услышал ответа: над фантастической равниной воцарилось безмолвие, изредка перемежаемое доносящимся откуда-то сверху треском - видимо, это трещала от мороза сосна над моим блиндажом. Я догадался, что начинаю просыпаться, и взмолился ещё раз: “Так что мне делать?”

И тогда мне померещилось, что я слышал в ответ чьё-то удаляющееся бормотание, из которого сумел различить единственный обрывок:

“…Ищите доказательства!”

Затем оглушительно затрещала и обрушилась вниз под тяжестью снега сосновая ветка, в лицо ударил скопившийся у земли холод, и я очнулся в привычном прежнем мире. И этот мир, как я сразу догадался, едва ли теперь будет ко мне более приветлив.

FIN

Наверное, уже наступил март: в лесу становится заметно теплее, иногда раздаются крики выживших птиц.

Я теряю последние силы, и, наверное, более уже ничего не дождусь.

“Ищите доказательства!” — постоянно звенит в ушах странная и непонятная фраза из окончания моего страшного зимнего сна.

Какие доказательства? Разве я не имею доказательств и знания того, как устроен современный мир, обречённый истреблять себя в трусости, преступлениях и войнах? И если даже и существует иное будущее, разумное и справедливое, то пребывает оно, увы, не здесь и не на этой земле, а разве что в сказках да в моих угасающих мечтах…

Не думаю, что я запутался в этих мечтах, хотя всё последнее время подозреваю себя именно в этом.

Наверное, я сделал всё, что должен был сделать, и совершил всё, что мог совершить. Но в то же время не узнал даже малой доли того, чего желал бы знать, прежде чем моё дыхание навсегда прекратится.

Однако самое горькое, как я понимаю теперь - поскольку привык к боли и потому переживать, как прежде, уже не могу,- что я больше никогда не услышу единственного и самого дорогого для меня голоса. Этот весёлый голос стоит всего, что я имел и мог бы иметь, и теперь, когда кроме него у меня более ничего не остаётся, он сделался для меня дороже всех сокровищ мира.

Что ж! Мне не первому и не последнему проходить этим путём.

Два библейских пароля так и остались мне неведанными.

Ведаю из всех святых слов лишь одни: “Вкушая, вкусих мало меда, и се аз умираю…”