И вот наш дом избавлен от термитов, и чудеса Города грехов можно забыть, как страшный сон. Но дома ничуть не легче. Меня снедает потребность бесцельно бродить взад-вперед. Когда я не слоняюсь по дому, я рисую, а если не рисую, то размышляю — что снова заставляет меня блуждать и рисовать. Может, это остатки пестицидов так действуют.

Я сижу в столовой. Передо мной на столе разложены цветные карандаши, пастель и уголь. Сегодня я рисую карандашами, но так крепко в них вцепляюсь и так сильно нажимаю, что они постоянно ломаются. И не только кончики — дерево так и трещит. Я бросаю обломки через плечо, не отрываясь от занятия.

— Ты похож на безумного ученого, — замечает мама.

Я слышу ее слова секунд через десять. Отвечать уже поздно, я и не заморачиваюсь. Все равно я слишком занят. Мне надо вылить кое-что из головы на бумагу, прежде чем оно перекрутит мне извилины. Пока разноцветные линии не войдут мне в мозг, как нож в масло. Мои рисунки потеряли всякую форму. Теперь это просто наброски и наметки, случайные штрихи карандаша — и все же исполненные смысла. Не знаю, увидит ли в них кто-нибудь то, что вижу я. Но рисунки ведь должны что-то значить? Иначе откуда они берутся? Иначе почему голос в моей голове так упорно требует выплеснуть их наружу?

Карандаш цвета фуксии ломается. Я бросаю его и берусь за киноварный.

— Мне не нравится, — замечает Маккензи, проходя мимо с ложкой арахисового масла, которую она лижет, как леденец. — Мурашки по коже.

— Я рисую только то, что нужно. — Меня вдруг озаряет вспышка вдохновения: я макаю палец в ее ложку и провожу через весь лист охристую дугу.

— Мама! — вопит сестра. — Кейден рисует моим арахисовым маслом!

— И поделом, — отзывается мама. — Нечего перебивать аппетит.

Но, когда она выглядывает и кухни и видит, что я рисую, я чувствую ее беспокойство, как тепло от батареи — что-то еле ощутимое, но постоянное.