Громила

Шустерман Нил

БРОНТЕ   

 

 

57) Молящий

Теннисон вёл себя странно. Это началось тогда, когда они с Катриной расстались, и с каждым днём он становился всё чуднéй и чуднéй. Всё шло по нарастающей и достигло вершины в тот день, когда мы с Брю пошли на «милые шестнадцать» к Аманде Милнер. Когда мы вечером вернулись домой, он накинулся на нас, едва мы переступили порог:

— Где вас носило? Вы вообще знаете, который час?

Будто какой-то разъярённый папаша, честное слово! А глаза... Глаза у Теннисона были дикие. Я встревожилась. Теннисон постоянно рвётся меня защищать, хотя ни в чьей защите я не нуждаюсь; но этот взрыв уже просто не лез ни в какие ворота. Брю забеспокоился, заволновался и пошёл прямиком в ванную, лишь бы убраться с линии огня, который обрушил на нас мой братец.

— Да что это с тобой? — прикрикнула я на него, как только Брю скрылся.

— Ты не должна вот так надолго уводить его из дома!

— Как это — «уводить»? Он что — собачка на поводке?

— Нет, конечно, просто... просто ты должна быть осторожна.

Я обвиняюще наставила на него палец.

— И это ты мне советуешь быть осторожной? Ты, который правдами и неправдами добился лёгкой и безболезненной победы за его счёт?!

Стоило только об этом упомянуть — и братец сдулся. Теперь он стоял и смотрел на меня глазами побитой собачонки; такого в арсенале его мимики раньше не наблюдалось. Правда, в последнее время и в его лице, и в его поступках сквозило какое-то непонятное отчаяние. Я могла бы заподозрить Теннисона в пристрастии к наркотикам, если бы не была уверена, что это не так.

— Мама с папой поругались, когда вас не было.

Я удивилась — такого с ними уже давно не случалось.

— Как так — поругались?

— Как, как... как обычно.

Ещё какое-то время он смотрел на меня всё теми же молящими глазами, затем выражение его лица изменилось. Я бы даже сказала — перестроилось. Словно каждый мускул, повинуясь невидимому и неслышимому выключателю, занял новое положение. Брат глубоко вдохнул и расслабился, его тревога растворилась, как растворяется в небе тёмное облако. Я обращала на это внимание и раньше — уж очень быстро волнение и страх на его лице сменялись спокойствием и удовлетворённостью....

Теннисон ещё раз глубоко вдохнул и выдохнул.

— Ну вот, теперь всё в порядке, — сказал он. — Ладно, всё хорошо, но тебе не следует таскать Брю по всем этим вечеринкам — он к ним не привык. Он должен возвращаться домой, а не болтаться невесть где!

— Вот сейчас ты в точности как его дядя, — чуть язвительно проговорила я.

Мне хотелось всего лишь уколоть его, а получился тяжёлый удар, потрясший брата до глубины души. Он даже не смог ничего ответить, лишь повернулся и ушёл к себе.

Я могла бы пойти следом и вытянуть из него, что, собственно, происходит в этом доме, но, скажу честно, не хотелось — настолько противен мне был сейчас мой собственный брат. Вместо этого я пошла проверить, как дела у мамы с папой. Если они поссорились, значит, нам всем грозит свеженький, с иголочки, ад.

Я нашла обоих в их постели, рядышком — они сидели и спокойно читали каждый своё.

— Ну, как вечеринка, солнышко? — спросила мама, увидев меня в дверях.

Ни у неё, ни у папы я не заметила никаких эмоциональных боевых шрамов: они не разбежались по разным углам дома, никто не мерил комнату неистовыми шагами, никто не сидел, зажав голову в ладонях, и не опустошал холодильник в попытке заесть своё горе.

— Вечеринка чудесная, — отозвалась я и чтобы не бродить вокруг да около, в лоб спросила: — Из-за чего вы ссорились?

Вопрос их слегка огорошил, они переглянулись. На мгновение я даже подумала, что Теннисон соврал насчёт ссоры, но тут папа сказал:

— Э-э... хм... да наверно из-за какого-то пустяка. Неважно.

Мама мурлыкнула что-то в знак согласия, и оба вернулись к чтению.

Пожелав им спокойной ночи, я ушла к себе в комнату, донельзя довольная и их ответами, и этим вечером, и собой самой. Даже злость на брата исчезла — а уж это-то должно было меня насторожить! Что-то явно было не так, причём не только вокруг меня, но во мне самой. Однако я предпочла закрыть на это глаза, подсознательно призвав на помощь все известные мне на этот счёт пословицы, как-то:

Меньше знаешь — крепче спишь.

Не буди спящую собаку.

Дарёному коню в зубы не смотрят.

И сейчас я говорю себе: если бы я тогда поставила перед собой верные вопросы, если бы уразумела, насколько глубоко и прочно Брю проник в нашу жизнь — я бы повела себя по-другому. Я бы тогда сделала всё правильно. Но кого я пытаюсь одурачить? Как можно сделать что-то правильно, если ты даже не понимаешь, что собой представляет это «что-то»? Если все решения, которые ты принимаешь — заранее неверны и различаются лишь степенью неверности?

 

58) Чужак

Мы с Теннисоном всегда смеялись над теми, кто слепо следует за толпой. Мы называем их леммингами. Эти несчастные создания при малейшем признаке опасности сбиваются в огромные стаи и в полном исступлении несутся неведомо куда. В худших случаях безумие гонит их на скалы, откуда они падают в море и погибают. Но смешно это только тогда, когда ты наблюдатель. Когда ты сам — лемминг, это уже трагедия.

Я теперь понимаю бедных животных. Я понимаю, что для создания толпы достаточно всего двух индивидов. Например, брата и сестры. Не могу сказать, что я слепо следовала за Теннисоном, но, видно, меня так занимало происходящее с братом, что я не замечала, как на полной скорости несусь вслед за ним к тому же роковому обрыву.

***

На следующий день в наш дом заявился нежданный гость.

Мне, можно сказать, капитально не повезло — это я открыла ему дверь. На пороге стоял невысокий волосатый мужчина с густой, но весьма ухоженной бородой. Я частенько бывала в университете на различных мероприятиях и потому узнала его — это был один из коллег наших родителей.

— Мне хотелось бы поговорить с вашей матерью, — сказал мужчина с едва заметным непонятным акцентом.

В его манере держаться сочетались решительность и нервозность, взгляд напряжённых глаз был слегка диковат. Я мгновенно сообразила, кто это. Мамин друг. Мистер Понедельник.

Я почувствовала, как в душе поднялась было паника, смешанная со злостью, поднялась и... улеглась. Это мой дом, это моя дверь, и чужак через неё не пролезет!

— Вам бы лучше убраться отсюда подобру-поздорову, — холодно сказала я, глядя на него сверху вниз, — пока папа вас не увидел.

— Я уже увидел, — раздалось за моей спиной.

На середине лестницы, ведущей на второй этаж, стоял, крепко ухватившись за перила, мой отец. Несколько секунд он не двигался, и я видела, как в его душе происходит то же самое, что и в моей: нарастает и иссякает гнев; хотя, уверена, его гнев, прежде чем исчезнуть, расцвёл куда более пышным цветом, чем мой.

Папа спустился по ступенькам, и когда он заговорил, то можно было подумать, что перед тобой дипломат — так авторитетно и с таким достоинством звучал его голос. Свой гнев он держал в прочной узде.

— Только посмотри, поговорка о варварах у ворот, оказывается, верна и в наши дни! — сказал папа. — Ну что, Боб, зайдёшь или так и будешь весь вечер торчать в дверях?

Мужчина вошёл. Папа приблизился к нему, глянул сверху вниз и презрительно хмыкнул:

— Это доктор Торлок с кафедры антропологии. Эксперт по доисторическому человеку и прочим безмозглым существам.

Я услышала, как за моей спиной гоготнул Теннисон — тот стоял на верхней площадке лестницы и взирал на картину внизу; но как только я обратила к нему свой взор, он тут же скрылся.

— Пришёл нас повеселить, Боб? — продолжал ёрничать папа. — Или наоборот, привнести в нашу жизнь чуточку драмы? Неужели собираешься вызвать меня на дуэль?

Похоже, этого Торлока было трудно пронять насмешками.

— Мне только хотелось бы поговорить с Лизой.

— Бронте, — обратился ко мне папа, — пойди позови маму.

Мама возилась в прачечной, и когда я сказала, что к нам пришёл Торлок, на её лице появилось выражение растерянности, но через мгновение оно исчезло.

— Что ж, — сказала она с лёгким вздохом — слишком лёгким, если принять во внимание обстоятельства. — Было ясно, что когда-нибудь до этого дойдёт. Ни к чему откладывать неизбежное.

— О каком неизбежном ты говоришь? — осмелилась я спросить.

Но мама ответила всего лишь: «Увидишь» — и отправилась вниз, в прихожую.

Наверно, к этому времени я должна была бы не помнить себя от тревоги и волнения, но на самом деле мною владело всего лишь любопытство, сродни любопытству зевак, взирающих на последствия дорожной аварии. Бесчувственность словно окутала меня невидимой оболочкой — наверно, такова защитная реакция психики. Я бы, пожалуй, подслушала их разговор, если бы из гостевой до моих ушей не донёсся горестный стон.

Я влетела в комнату приёмных братьев. Брю сидел на постели, согнувшись и обхватив себя руками, и монотонно раскачивался взад-вперёд. Он был один — Коди уже обзавёлся парочкой друзей и отправился к одному из них с ночёвкой.

— С тобой всё в порядке? — спросила я.

— Нет! — резко выдохнул он. — То есть, да. Просто оставь меня в покое, хорошо?

Он снова согнулся; сквозь стиснутые зубы пробился мучительный стон.

— У тебя болит живот? — спросила я.

— Да, живот, — выдавил он. — Живот болит.

Я пощупала его лоб. Температура нормальная, но Брю был весь в поту. Я провела пальцами по его руке — кожа на ней покрылась гусиными пупырышками, да такими, что мне казалось, будто я читаю книгу по методу Брайля.

— Я принесу тебе чего-нибудь, — сказала я, пытаясь припомнить, что за биологический кошмар нам сегодня скормили в школьной столовке. Боль в желудке — это понятно, с этим я справлюсь. Проблема легко решалась с помощью содержимого небольшой бутылочки, вкусом похожего на мел.

По дороге в ванную, где была аптечка, я специально сделала небольшой крюк, чтобы пройти мимо прихожей — оттуда доносился неясный голос мамы. Папа сидел на ступеньке лестницы, наблюдая за происходящим. Вид у него был совершенно спокойный, даже беззаботный, и я, помню, ещё подумала тогда, до чего же это странно. Но поскольку с подобными эпизодами в семейной драме — когда мамин любовник заявляется с визитом — мне сталкиваться ещё не доводилось, то как я могла судить, что нормально, а что нет? Вместо того, чтобы ломать себе над этим голову, я отправилась дальше, а вскоре вернулась к Брю с флаконом Maalox. Он выглотал лекарство прямо из горлышка.

— Спасибо, — сказал он всё так же сквозь зубы. — Мне теперь лучше. Прошу тебя, уйди.

Он повернулся к стене лицом и натянул одеяло на голову, давая понять, что разговор окончен.

К тому времени, когда я покинула гостевую, Торлок уже ушёл. Родители сидели на кухне. Папа обшаривал холодильник в поисках какого-нибудь низкоуглеродного лакомства. Мама листала поваренную книгу. У меня возникло впечатление, что петля времени забросила меня в какой-то другой день.

— Э... Как оно всё прошло?..

Никто из них ничего не ответил; но когда они поняли, что я не отстану, папа смилостивился:

— Мама попросила его уйти, и он ушёл.

— И всё? — изумилась я. — Просто ушёл? Насовсем?

— Мы установили границы, — отозвалась мама. — Границы и правила.

— Какие правила? Вроде «придёшь сюда ещё раз, и я получу решение суда, чтобы ты не приближался ко мне на милю» — так, что ли?

Папа засмеялся, и мама бросила на него недовольный взгляд. Впрочем, не очень сильно недовольный.

— Нет, — сказала она. — Не совсем.

Она перелистнула страницу, и я захлопнула её книгу, придавив ей палец.

— А какие тогда?

Она вздохнула — опять этот неглубокий вздох, словно речь шла о каких-то пустяках.

— Понедельники остаются понедельниками, — сказала она. — Вечер понедельника я провожу вне дома.

Обычно я соображаю быстро, но сейчас мне понадобилось несколько минут, прежде чем её слова прошли через мои уши, достигли мозга, а потом камнем ринулись вниз, в солнечное сплетение. И вновь из-за стены раздался стон Брю. Я повернулась к папе — у того изо рта свисал кусочек швейцарского сыра.

— И ты... и тебя это устраивает?

Папины глаза забегали.

— Нет, — признался он. — Но придётся научиться с этим жить. — И добавил: — Может быть, тогда я тоже буду кое-какие вечера проводить вне дома, например, по вторникам...

Я перевела взгляд на маму, уверенная, что сейчас она выдаст что-то вроде: «Через мой хладный труп!», но ничего подобного — она лишь вновь углубилась в свою поваренную книгу.

— Как думаешь, уже слишком поздно начинать возиться с жарким? — только и сказала она.

Происходило что-то очень странное, очень неправильное.

Всё, что они говорили, да даже сами их чувства — всё было неправильно! И не только у них. Мои собственные чувства и ощущения тоже были притуплены — я должна была быть куда более на взводе. На деле же все мои эмоции стали поверхностными и неглубокими, как лягушатник в нашем бассейне. Я ничего не чувствовала, кроме приятной воздушной лёгкости, столь же неуместной сейчас, как ясное солнышко во время урагана.

Я ушла из кухни, оставив родителей в их непонятном блаженном ступоре, и по дороге в свою комнату заглянула к Брю. Он больше не стонал, лишь лежал, закутавшись в одеяло, и тяжело, прерывисто дышал.

— Может, тебе ещё что-нибудь нужно? — спросила я, чувствуя себя абсолютно беспомощной и отчаянно желая облегчить его боль.

— Нет, — слабым голосом отозвался он. — Голове уже лучше. Спасибо.

— Ты же сказал, что у тебя болит живот!

— Я так сказал?

Вот только теперь у меня в мозгах, кажется, прояснилось, и я, наконец, соединила между собой множество оборванных концов. Брю вёл себя подобным образом с того самого дня, когда состоялся злополучный матч по лакроссу, с того дня, когда Катрина порвала с Теннисоном. Во мне окрепло подозрение, что брату известно кое-что, о чём я не имею понятия.

 

59) Бесчувственные

Я влетела в комнату брата, не постучавшись. Он сидел на кровати с учебником на коленях, рядом — тарелка с овощным салатом; по телевизору шёл какой-то пошлый фильм ужасов.

— Да?

Кажется, он даже не удивился моему бесцеремонному визиту, даже больше — похоже, он его ожидал.

— Мама с папой ведут себя как ненормальные! — выпалила я. — А Брю из-за чего-то мучается, непонятно из-за чего.

— Что ещё новенького расскажешь? — Он выудил из салата морковку и захрустел ею. — Этот клубок меха ушёл?

— И да, и нет. Ну да бог с ним, с Торлоком. Ты мне вот что скажи: тебе что-то известно, ведь так?

— Мне много чего известно. Не могла бы ты уточнить, что именно тебя интересует?

— Не выпендривайся, отвечай на вопрос.

— Варианты ответов: да/нет/и то и другое?

— Как насчёт подробного изложения?

Он молчал, постукивая ручкой по книжке. Я упорно ждала. На экране женщина с дынеподобными, явно искусственного происхождения грудями спасалась от карлика, орудующего огромным, не по росту, мясницким ножом. Я выключила телевизор.

— Злишься? — осведомился Теннисон. — Чувствуешь себя так, будто вот-вот взорвёшься?

— Вообще-то нет, — честно ответила я.

— Забавно. Я тоже.

— Ты не мог бы перестать строить из себя этакого загадочного мудреца?

— И да, и нет.

Я прикрыла глаза и глубоко вздохнула. Вечно мы братом соревнуемся, кто из нас умнее. Я скрестила руки на груди и решила: не пророню ни звука, пока он не перестанет выделываться.

— Я не смогу поделиться с тобой тем, чего не знаю, — наконец проговорил Теннисон. — И не сумею объяснить то, в чём ничего не соображаю.

— Тогда поделись тем, в чём соображаешь.

Он немного подумал.

— Знаешь, я, кажется, начинаю понимать его дядю. Я знаю, почему он не хотел, чтобы Брю с кем-то подружился. И почему он изо всех сил старался не выпускать его из дому.

— Потому что его дядя был больной на всю голову!

— Точно, — согласился Теннисон. — Больной на голову, алкоголик и очень жестокий человек. Но то, что он не давал Брю выходить на люди — это, возможно, единственное доброе дело, которое он совершил за всю свою жалкую жизнь. — Теннисон включил телек, и с экрана раздался душераздирающий вопль силиконовой красотки. — Теперь, если ты не возражаешь, я вернусь к более приятному занятию. Ты только посмотри на эти габариты!

Я хотела разозлиться на Теннисона, на его непонятную бесчувственность, но... у меня не получалось. Мне хотелось бы рвать и метать при виде безмятежного спокойствия наших родителей: это же просто ненормально — так себя вести, но... я и этого не могла. Волна тревоги и беспокойства, за которую я изо всех сил цеплялась, стала как утекающий между пальцев песок: тяжёлый, плотный, а удержать невозможно. Тогда я схватила тарелку с овощами и грохнула её о стенку — ну хоть что-нибудь, чтобы прорвать завесу бесчувственности!

Тарелка даже не треснула. Она перевернулась, овощи вывалились на постель, заправка забрызгала всё покрывало.

Теннисон, которому в этот момент полагалось бы вскочить на ноги и завопить на меня, всего лишь покосился на тарелку и проворчал:

— Смотри, что ты натворила.

— Вмажь мне! — заорала я на него. — Обзови меня кретинкой! Скажи, что я — ошибка природы! Наори на меня, чёрт возьми! — Я перешла к мольбам: — Прошу тебя, Теннисон, надавай мне как следует! Давай поругаемся! Ведь мы же всегда ругаемся, всегда!..

Он встал, но даже пальцем не шевельнул, чтобы выполнить мою просьбу, только посмотрел на меня и покачал головой, как делал всегда, когда до меня не доходил какой-нибудь анекдот:

— Всё ведь так хорошо, Бронте, — промолвил он. — Всё просто великолепно — для всех нас. Зачем тебе надо ворошить это и всё испортить?

Я хотела бы ему ответить, но как можно подобрать слова для того, чего не чувствуешь?

— Ну вот и отлично, — сказал он. — Если тебе охота подраться — ну, давай подерёмся. — И он осторожненько ткнул меня по плечу. — Теперь твой черёд.

Но вместо того, чтобы стукнуть брата в ответ, я обняла его и крепко прижалась к нему — до того мне вдруг захотелось той самой близости, которая, как я подозреваю, осталась в далёком прошлом, когда мы вместе находились в мамином животе.

— А это за что? — осведомился Теннисон.

— Не знаю... Не знаю...

Единственное, что я тогда осознавала — это что мне хочется расплакаться, а я не могу, и потому мне ещё больше хотелось плакать.

 

60) Знание

Если сердце говорит тебе одно, а ум другое — чему ты поверишь? Оба одинаково склонны ко лжи. Да что там — они обманывают нас постоянно. Обычно они уравновешивают друг друга, давая нам возможность поверить свои выводы реальностью. Но что, если в некоторых редких случаях эти два мошенника устраивают совместный заговор?

«Всё ведь так хорошо, Бронте».

Теннисон прав! Моё сердце утверждало, что жизнь прекрасна, лучше, чем когда-либо; мозг советовал не копать слишком глубоко, иначе можно всё потерять. И сердце, и мозг в один голос твердили: отведай настоящего домашнего обеда, который впервые за многие месяцы приготовила мама, потом скользни под тёплое, мягкое одеяло и сладко спи до утра.

Но вам не кажется, что в каждом из нас стоит защитное устройство, не позволяющее совершить ошибку? Когда наши сердце и мозг подводят нас, остаётся интуиция. И моя интуиция говорила, что если я не дознаюсь до всего сегодня вечером, то не сделаю этого никогда. Поэтому после обеда я потихоньку покинула кухню, на цыпочках прокралась к гостевой и резко распахнула дверь, ведущую во мрак.

Брю лежал, укутавшись в одеяло, но я знала — он не спит. Я включила свет.

— Я желаю знать, что происходит в этом доме. И упаси тебя Господь, Брюстер, если ты мне соврёшь!

Он повернулся ко мне лицом, прищурился — внезапная иллюминация ослепила его.

— Всё будет хорошо, — сказал он. — А если что не так, то утром ты почувствуешь себя лучше.

О, это мне и без него известно! В том-то и проблема! Уже в этот момент я ощущала, как бурлящие во мне досада и возмущение успокаиваются и улетучиваются, словно дым через открытое окно. Однако оказалось, что я могу возобновлять их запас с большей скоростью, чем они исчезали, а это значит — меня не сбить с толку, я узнаю всё, что мне нужно!

— Выкладывай начистоту! — потребовала я.

Он сел на кровати.

— Ты уверена, что действительно хочешь знать правду?

Я кивнула, хотя моя решимость таяла с каждой секундой.

Брю встал, прошёл к двери и закрыл её.

— Почему бы мне просто не показать? — И он принялся медленно расстёгивать рубашку.

Человек думает, что хочет знать все тайны вселенной. Думает, что хочет увидеть, как всё вокруг связано одно с другим. Он в глубине души свято верит в то, что знание спасёт мир и сделает его свободным.

Может, так оно и случится.

Но путь к знанию редко бывает гладок и приятен.

Расстёгнута последняя пуговица, и вот Брю стоит передо мной с обнажённым торсом. Его тело выглядит не как нормальное человеческое тело. Кровоподтёк на кровоподтёке на кровоподтёке: пурпурные и жёлтые, болезненно красные, бескровно белые. Всё: и грудь, и плечи, и спина — выглядит так, будто его молотили цепами, избивали дубинами и неисчислимым количеством прочих тупых предметов. Это было хуже, чем все те увечья, которые когда-либо наносил ему дядя Хойт. Я вижу: синяки на лице и шее он замаскировал с помощью тонального крема — куда более умело, чем в тот день, когда он заявился в школу с чёрным глазом. Сейчас можно лишь с трудом различить, что это грим. Уверена: на всём его теле в самом широком смысле нет живого места. И все эти травмы — свежие, все они появились у него уже после смерти дяди.

— Кто это сделал?!

Он показал на одно пятно на плече:

— Это твоего отца, когда он упал на баскетбольной площадке. — Потом на другое: — Это Теннисона — на лакроссе. — Потом на третье: — Это твоё, не знаю, откуда оно у тебя.

Зато я знаю.

— Кто-то открывал машину и ударил меня дверцей... — глухо сказала я.

Он кивнул и продолжил своё перечисление, показывая на отметины на теле, как опытный астроном, называющий созвездия на небе:

— Это Джо Криппендорфа... Это Ханны Гарсиа... Это Энди Бомонта...

И так далее, и так далее. Этот монотонный речитатив, казалось, никогда не кончится. Кажется, он знал точно, откуда к нему пришла каждая рана — не всегда как и когда, но всегда от кого. Я кое-что вспомнила: «Мне нравятся твои друзья» — вот что он однажды сказал мне. До нынешнего мгновения мне и в голову не приходило, что для Брюстера Ролинса цена дружбы исчислялась травмами на его теле.

— Это Аманды Милнер... Это Мэтта Голдмана...

Я хотела бы, чтобы все слёзы мира хлынули из моих глаз и пролились ради него, но... у меня не получалось! Они тоже были украдены у меня. Мои слёзы наполнили теперь его глаза — и вот тут-то я и поняла, что всё зашло слишком далеко.

Затем он взял мою руку и крепко прижал к своей груди. Я услышала, как под моей ладонью бьётся его сердце.

— А это... — сказал он, — ...это развод твоих родителей.

Я отдёрнула руку, словно дотронулась до тлеющих углей.

— Нет! Они не разведутся! Они обо всём договорились! Они счастливы!

Он одарил меня грустной, но удовлетворённой улыбкой и с полной уверенностью сказал:

— Я знаю.

 

61) Угасание

Я сбежала от него.

Это было бессердечно с моей стороны, это было трусливо, это было куда хуже, чем когда он сбежал от меня — в тот злополучный вечер с неудавшимся обедом. Но я же человек, как и Брю. Сработал инстинкт: мне необходимо убраться куда-нибудь подальше, в такое место, где я окажусь достаточно далеко от Брюстера, чтобы понять свои чувства и научиться управляться с ними. Я не могла позволить миру воцариться в моей душе за счёт Брю. Я должна научиться это делать сама.

И лишь когда я оказалась на улице, за воротами — только тогда все тревоги, сомнения и злость начали просачиваться обратно в мою душу. Нет, они не набросились на меня все разом, но границу влияния Брю я ощутила достаточно чётко.

Мои ноги работали на автопилоте — я даже не подозревала, куда они несут меня, пока не оказалась на месте.

Бассейн.

Было около девяти. Бассейн закрывали для публики в восемь, но подводное освещение не выключалось всю ночь. Входные ворота были закрыты, впрочем, я знала бассейн как свои пять пальцев: имелось с полдюжины способов проникнуть туда помимо главного входа. У меня не было купальника, но это не беда — дверь в кладовку никогда не закрывалась, и в ней стояла корзина с забытыми вещами — там полным-полно купальников.

Меня всегда завораживает самый первый момент, когда ныряешь в бассейн: пронзаешь стеклянно-застывшую толщу воды, и по её гладкой поверхности скользит лёгкая рябь. Совсем как когда ступаешь по первому, нетронутому снегу. Вот чего мне надо было — остаться наедине с собой и моей текучей вселенной.

Бр-р, прохладно! Чтобы согреться, решила сплавать свои обычные двадцать отрезков для разминки, но вскоре потеряла счёт — моя голова, словно компьютер, перешла в режим дефрагментации и попыталась сложить все случившиеся за последние несколько недель события в одну более-менее осмысленную картину.

Я хотела собрать вместе свою злость и досаду и направить их, словно луч прожектора, на тех, кто явился источником всех этих бед, поджарить их на огне своего негодования — и тем покончить дело. Но на кого же направить? Уж конечно, не на Брю: его дар — не его выбор. Не на Теннисона: не он это всё начал. Не на родителей: они вообще ни о чём не подозревают и понятия не имеют, откуда взялось их безоблачное душевное спокойствие.

Оставалась я сама.

Можно ли винить меня за то, что я вытащила Брю из его раковины и оставила беззащитным перед всей той массой яда, что мы носим в своих душах? Наша семья, казалось бы, сама по себе выбралась из пропасти, куда скатилась по собственной же воле, и как же я могла не догадаться, в чём причина этого возрождения?! Это я-то, которая всегда так гордилась тем, что могу смотреть в корень и докапываться до сути, судя по мельчайшим, еле заметным глазу зацепкам!

Ответ был только один.

Да, я виновата. Я знала.

Может, бессознательно, но всё равно — где-то в глубине глубин души я знала, что Брю пропускает через себя и те травмы, которые мы не в состоянии видеть — душевные. Я оставила это без внимания, потому что мне хотелось оставить это без внимания! Я любой ценой стремилась к тому, чтобы мой мирок был уютным, целостным и безопасным. Я использовала Брю — точно так же, как его использовали Теннисон, или Коди, или дядя Хойт. Так что обвиняющий луч выхватывал из тьмы не какого-то одного человека. Этот прожектор бил по всем нам.

А всё потому, что мы стремились к здоровью и счастью, как будто счастье — это состояние души. Но это не так. Счастье — это вектор. Это движение. Подобно моему собственному скольжению из одного конца бассейна в другой, счастье и радость определяются той скоростью, с которой ты уходишь от боли.

Само собой, наша семья могла бы достичь за счёт Брю состояния полного и неизменного блаженства; но в ту секунду, как мы придём к нему, как только перестанем двигаться, счастье станет столь же застойным и безнадёжным, что и постоянное мрачное отчаяние. «И жили они в вечном счастье...» Вечное счастье? Какое же это страшное проклятие!

Время движется не в такт с гребками моих рук, поэтому понятия не имею, как долго я плаваю. Больше получаса, но меньше, чем два часа. Наверно. Как бы там ни было, но теперь я обрела внутреннее равновесие, разобралась со своими эмоциями. Я поняла, что должен быть способ удерживать их в себе в присутствии Брю. Должен! Ведь дяде Хойту это удавалось. Я в жизни не видела более злобного человека, и он был способен оставаться таким, даже когда Брю был рядом с ним целыми днями.

Похоже, что моё душевное равновесие никак не отразилось на телесном. Я проплыла очень много, от усталости не держали ноги и немного кружилась голова. Выбираясь из воды, я слишком далеко отклонилась назад, и ноги соскользнули с мокрой стальной перекладины.

Я упала обратно в бассейн, но так и не почувствовала, как моё тело вошло в воду.

Потому что, падая, ударилась головой о бетонную кромку и потеряла сознание. И в эту секунду всё, что переполняло меня: счастье, скорбь, покой и гнев — умолкло и угасло во мраке.