Громила

Шустерман Нил

ТЕННИСОН  

 

 

1) Симбиоз

Если он к ней только пальцем прикоснётся, я ему голыми руками все кишки вырву и пошлю его родственничкам — пусть лопают вместо ланча!

О чём только моя сестрица думает? Этот тип... этот лу-у-узер! Да он даже одним воздухом с ней дышать не достоин, уже не говоря, чтобы приглашать её на свидание. Ну, подумаешь, позвал! Так что? Она же не обязана соглашаться!

— Боишься, что если ты ему откажешь, он тебя в дальнем углу двора зароет? — задаю я вопрос за обедом, всё ещё не отойдя от услышанной новости.

Моя сестра Бронте бросает на меня взгляд, означающий: «Прошу прощения, но я уж как-нибудь сама о себе позабочусь!», а вслух произносит:

— Прошу прощения, но я уж как-нибудь сама о себе позабочусь!

Она научилась этому взгляду у нашей мамули, упокой Господи её душу. Я бросаю на Бронте взгляд, означающий: «Куда тебе!», а вслух произношу:

— Ты этот кусок пиццы будешь?

Бронте сгребает с пиццы начинку, скидывает её на тарелку отцу и ест то, что остаётся. Она на высокоуглеводной диете, то есть питается как раз тем, чего не может есть папа, который сидит на низкоуглеводной. Такое распределение ролей делает их партнёрами в некоем симбиотическом союзе. Это я по-научному. Если человек отличный спортсмен, это ещё не значит, что у него пусто в голове.

Мамуля, упокой Господи её душу, всё ещё висит на телефоне. Пытается договориться с соседом, чтобы тот не косил свой газон в семь утра по воскресеньям. Не понимаю, на кой ей телефон — в открытое окно нам прекрасно слышно, что отвечает сосед. Чтобы добиться своего, мамуля прибегает к особой тактике: ходит вокруг да около и пытается сделать брешь в линии обороны соседа, задушевно пересказывая ему местные сплетни. Ну вы знаете — создаешь у противника впечатление ложной безопасности, а потом ка-а-ак вмажешь — и выноси готовенького. Это такая невероятно важная беседа, что мамуля даже еду готовить не стала, заказала пиццу. Причём заказывать пришлось по Интернету — телефон-то занят.

Мамуля больше не готовит. Вообще перестала вести себя как мать и жена, когда узнала, что папуля, впав в кризис среднего возраста, сотворил кое-что, о чём не говорят вслух. Мы с Бронте пришли к выводу, что мамуля, упокой Господи её душу, внутренне умерла и ещё не восстала из мёртвых. Мы терпеливо ждём, но пока что наш удел — пицца из соседней забегаловки.

— Мне шестнадцать, — говорит Бронте, — и я могу встречаться, с кем хочу!

— А мой священный долг старшего брата требует, чтобы я спас тебя от себя самой.

Она впечатывает оба кулака в крышку стола, отчего все тарелки подпрыгивают.

— Ну да, конечно, ты родился на пятнадцать минут раньше, а всё потому, что вечно норовишь пролезть без очереди!

В поисках союзника я поворачиваюсь к папуле:

— Пап, это вообще как — ты разрешаешь своей дочке встречаться с представителем другого биологического вида?

Папуля отрывает взгляд от наваленных на тарелке кружков пепперони и расползшегося сыра.

— Встречаться? — мямлит он. Похоже, мысль о том, что Бронте собирается на свидание, действует на его мозг, как электромагнит — из моей фразы высосались все слова, кроме слова «встречаться», только его он и расслышал.

— Не смешно! — говорит Бронте.

— Даже печально! — соглашаюсь я. — Он же вроде... не знаю... из рода снежных человеков, что ли?

— Встречаться? — Папулю заклинило.

— Если он большой, — подчёркнуто выговаривает Бронте, — то это ещё не значит, что он похож на обезьяну. Да если уж на то пошло, то самая примитивная обезьяна в нашем округе — это ты, Теннисон.

— Да брось ты! Он же для тебя просто очередная бродячая собачонка!

Бронте издаёт яростное рычание, совсем как те полубешеные твари, которых она вечно притаскивает домой. Вернее, притаскивала до тех пор, пока папе с мамой не надоело, что дом похож на приют для бесхозных животных, и они не положили этому конец. После чего мы перешли на рыбок. В доме теперь тихо, как в аквариуме.

— Мы знаем этого молодого человека? — спрашивает отец.

Бронте вздыхает и яростно вгрызается в свою обессыренную пиццу.

— Его зовут Брюстер Ролинс, и он совсем не такой, как про него говорят!

Кто же так представляет потенциального бойфренда своему отцу? Ура. Может, папуля устрашится и скажет своё веское слово?

— Конкретно — что про него говорят? — спрашивает он. Наш папа всегда начинает фразу со слова «конкретно» в тех случаях, когда подозревает, что ответ ему не понравится. Я едко хихикаю — Бронте влипла. Она двигает меня кулаком в плечо.

«Что говорят про Громилу? — думаю я. — Лучше сказать, чего про него не говорят!» А вслух произношу:

— Ну, например... В восьмом классе его единогласно признали Наиболее Подходящим Кандидатом На Высшую Меру.

— Он тихий, — возражает Бронте. — Он нелюдим, но это не значит, что он плохой. Сами знаете, как говорят — «тихие воды глубоки».

— Гораздо лучше подошла бы пословица про омут с чертями.

Бронте снова двигает меня по плечу.

— В следующий раз, — обещает она, — я тебе врежу твоей же лакроссной клюшкой.

— Нелюдим... — задумчиво повторяет папа.

— Это значит, что он замкнутый, необщительный, — подаёт голос мамуля с того конца комнаты — как будто он сам не знает. Мама никогда не упустит возможности выставить папу дураком.

— Ваша мама, — угрюмо замечает папуля, — отлично знает, что «нелюдим» — это было моё слово.

— Как бы не так, — отзывается мамуля. — Моё!

С самого детсада мы с сестрой живём под гнётом проклятья — проклятья трудных слов. Мама с папой по очереди каждый день скармливают нам по одному заковыристому словечку, которое мы должны проглотить и не подавиться. Вот так вот бывает, когда оба твоих родителя — профессора литературы. А ещё нам выпала тяжкая судьба носить имена померших литераторов. Если хотите знать моё мнение, то это чересчур аберрантно (мамино слово). Будучи учителями, они могли бы сообразить, что имечко типа «Теннисон Стернбергер» будет выглядеть нелепо на любом скантроне.

— Громила — он из неблагополучной семьи, — поясняю я. — Они все там с вывихом.

— Вот не надо, — кривится Бронте. — Можно подумать, что у нас семья не с вывихом.

— Вывих только у вашего папы, — заявляет мамуля. — Но он с ним, кажется, сроднился.

Из мамы получился бы отличный снайпер, если бы она пошла по этой части. Каждый раз, когда она выстреливает каким-нибудь метким замечанием, у меня возникает крохотная надежда, что её душа умерла всё же не окончательно.

А вот у Громилы вообще нет матери. И отца тоже. Никто не знает, в чём там дело. Известно только, что он живёт со своим дядей и восьмилетним братом, который выглядит так, будто воспитывается в волчьей стае. Ну и семейка! Нет, что хотите, а Фея Здравого Смысла мою сестрицу не посещала никогда.

— Конкретно — когда ты собираешься встретиться с этим молодым человеком? — вопрошает папуля.

— В субботу вечером. Пойдём поиграть в мини-гольф.

— Ну прям тебе высший свет! — фыркаю я.

— Заткнись!

И я затыкаюсь, потому что узнал всё, что нужно.

 

2) Утешение

Думаю, в субботу мы с Катриной, моей девушкой, пойдём играть в мини-гольф. Совпадение или так задумано? Угадайте с трёх раз.

— А может, не надо? — мнётся она, когда я делаю ей это заманчивое предложение.

— Надо! — отрезаю я, не вдаваясь в дальнейшие подробности.

У Катрины отвращение к гольфу с детства. Говорит, это потому, что её отец слишком много времени проводил, кладя мячики в лунки, вместо того чтобы сидеть дома и играть с дочерью в куклы. Я полагаю, что «Уэкворлд Мини-гольф Эмпориум» напоминает ей о тех тяжёлых годах.

— Да там так классно! — расписываю я. — «Уэкворлд» нельзя не любить! Это всё равно что не любить Диснейленд.

— Ненавижу Диснейленд, — заявляет она, но не рассказывает, почему. Собственно, я боюсь проявлять любопытство.

— Ну ладно, пойду, — говорит она, — только очки не считаем!

Поскольку мне плевать, кто выиграет, кто проиграет — не за этим иду — то я соглашаюсь.

— Платишь ты, — продолжает Катрина. — Я не собираюсь отваливать денежки за то, чтобы треснуть палкой по мячу.

Подтверждаю — плачý я. Собственно, можно было и не подтверждать — я всегда плачý. Катрина страшно старомодна во всём, что касается отношений с парнями. Парень всегда платит и придерживает перед ней дверь, и отодвигает стул, и так далее. Мне вообще-то это даже где-то как-то нравится. Строить из себя джентльмена — это, что ни говори, круто.

У нас с Катриной закрутилось на почве неудавшихся отношений. Сейчас объясню. Она на самом деле хотела встречаться с моим другом, Энди Бомонтом, а я хотел гулять с её подружкой Стейси ФерМоот. Но так получилось, что Стейси и Энди нашли друг друга и срослись в районе бёдер, да так, что разделить их может только хирургическая операция. Нам с Катриной оставалось лишь утешать друг друга. Делу помогло то, что я в те самые дни вывихнул плечо; Катрина решила сыграть роль сестры милосердия, так что всё получилось вполне естественно.

— В жизни, — философски заметил как-то мой отец, — ко многому приходится приспосабливаться.

К несчастью, он сказал это в тот момент, когда мамуля готовила ужин.

— В жизни ко многому приходится приспосабливаться, — напомнила она, ставя перед ним тарелку, на которой красовался жуткий сэндвич с арахисовым маслом и луком.

Отец ответил тем, что съел весь этот кулинарный ужас — вот просто из чувства противоречия — а затем неожиданно подловил мамулю и влепил ей смачный, пахнущий арахисовым маслом и луком поцелуй. После этого они не разговаривали друг с другом полтора суток. Взрослые иногда хуже детей, ей-богу.

Я зашёл за Катриной, и мы отправились в «Уэкворлд» пешком, потому что все автобусы в нашем захолустье шли только до некоего места, называемого Центром Транспортировки, где у тебя был реальный шанс поймать дюжину других автобусов, которые не идут вообще никуда. Поскольку по возрасту я ещё не дотягивал до водительских прав, у меня был выбор между велосипедом, такси или своими двоими. Катрина всегда предпочитала моцион — ходьба предоставляла нам возможность поговорить. Вернее, она ей предоставляла возможность поговорить, а мне — послушать. Наши роли меняются исключительно только после матча по лакроссу, когда мне совершенно невозможно заткнуть рот.

— ...а на математике, — щебечет Катрина, — у мисс Маркел с одного глаза отклеились накладные ресницы и повисли, как волосатая гусеница, и весь класс затаив дыхание ждал, когда же эта штука отпадёт...

У меня её рассказы больше не вызывают отторжения. Ещё когда мы только начали встречаться, я старался не слушать, думать о чём-нибудь другом. Но со временем привык, и они, как ни странно, даже начали мне нравиться.

— ...не понимаю, зачем ей накладные ресницы, наверно, так было принято в её молодости, ну, знаешь, как некоторые женщины выщипывают себе брови, а потом рисуют их карандашом, или как бинтование ног в Индии...

— В Китае.

— Точно, а ещё я думаю, она носит парик. Так вот, наконец она резко дёргает головой, эта штука отрывается, летит через весь класс и приземляется — куда бы ты думал? Прямо на макушку Оззи О'Деллу, который как раз собирается на турнир по плаванию и поэтому сбрил все волосы на теле, в том числе и на голове. А на ресницах осталось ещё немного клея, и они приклеились к черепу, так что у него получился крошечный «ирокез», а он и не заметил...

Дело в том, что у Катрины какой-то гипнотический голос, завораживает, словно монотонные заклинания на незнакомом языке.

— … вот и скажи, как мне сосредоточиться на контрольной, когда передо мной сидит этот мини-ирокез Оззи, а в окно поддувает, и штуковина у него на башке колышется под ветерком?

— А Маркел что — так и не заметила?

— Заметила — за пять минут до звонка. Подошла, отклеила её с Оззиной головы и сунула в ящик стола — наверно, думала, никто не видел, хотя видели все, но к этому моменту у меня уже не было времени закончить контрольную, так что из-за этих дурацких накладных ресниц всё вылилось в катастрофу вселенских масштабов.

У Катрины не жизнь, а сплошная драма. Может, моя сестрица вообразила, что если она будет встречаться с Громилой, то ей тоже перепадёт чуточку драмы; вот только я разбираюсь в парнях лучше, чем она, и, зная этого типа, могу смело утверждать, что ей придётся столкнуться с другим жанром — хоррором.

 

3) Устрашение

Вход в «Уэкворлд Мини-гольф Эмпориум» украшен огромной вывеской с кричащими красными буквами на чрезвычайно серьёзном чёрном фоне. На вывеске перечисляется всё, чем в «Эмпориуме» не разрешено заниматься. Каждые несколько месяцев, по мере того, как посетители заведения изобретают очередной интересный способ нанесения ущерба жизни, здоровью и собственности, к списку добавляется новый пункт. Всякий раз, приходя сюда, я внимательно прочитываю весь список в поисках этих новых пунктов. Вот некоторые из моих излюбленных формулировок:

Не наполняйте фонтан алкоголем, бензином и другими легковоспламеняющимися жидкостями!

Пришпиливать детей к крыльям ветряной мельницы с помощью степлера или любого другого подобного приспособления строго запрещается!

Использовать жаб, черепах и прочих мелких животных в качестве мячей для гольфа запрещается!

Большая просьба не пририсовывать русалкам половые органы!

Последний пункт появился пару лет назад, и я горжусь тем, что несу за него личную ответственность.

Пройдя сквозь ворота, я тут же принимаюсь высматривать среди бетонных холмиков и искусственных газонов Бронте и Громилу. Они у лунки номер три, но к тому времени как Катрина выторговывает себе у служителя подходящую клюшку и красный мячик, они уже перешли к четвёртой.

— Зачем тебе обязательно красный? — спрашиваю я.

— Его легче увидеть. К тому же красный — это последний писк.

— Я думал, розовый — последний писк.

— Нет, розовый — это последний крик.

Указываю на свою футболку:

— А как насчёт зелёного?

— Для зелёного настали плохие времена.

Она бьёт по мячу, тот ударяется о крыло ветряной мельницы, отскакивает и возвращается к нам.

— Ненавижу ветряные мельницы, — говорит Катрина.

— Ты прямо как Дон-Кихот.

— Кто?

— Неважно.

Литературные родители — это просто наказание какое-то. Благодарение Господу, что я хороший спортсмен, не то быть бы мне битым в школьных коридорах. Ведь затравили бы ещё в раннем детстве! Жизнь — штука жестокая.

Мы проходим первую лунку. Семья перед нами движется довольно медленно и пропускает нас вне очереди через вторую. Я беру её с одного маху, и наша скорость возрастает. Теперь Бронте с Громилой всего в двух лунках впереди.

— Эй, глянь, — говорит Катрина, — это там не твоя сестра?

— О, действительно! Надо же.

— А с кем это она?

Я лишь пожимаю плечами и продолжаю играть. Мы оба быстренько проходим третью лунку и сокращаем разрыв до одной.

Бронте заметила меня. Я строю ей улыбку и делаю ручкой. Она посылает мне такой ледяной взгляд, что он мог бы положить конец глобальному потеплению.

— Привет, Бронте! — говорит Катрина, когда мы наконец нагоняем их.

— Какой сюрприз! — добавляю я.

— Ага, — цедит Бронте. — Уж сюрприз так сюрприз.

Я вперяю взгляд в Громилу. Вообще-то, я оказываюсь от него на таком близком расстоянии впервые в жизни. Ну и амбал. Не просто большой, а массивный, словно шкаф. В шестнадцать лет у него уже щетина на подбородке и баки. Тёмная грива взлохмачена. То есть видно, что он пытался её расчесать, но явно бросил это бесполезное занятие на полпути. Вот бомж и всё, клейма ставить негде. Ненавижу этого типа. Ненавижу даже саму мысль о существовании подобных типов. Громила — это целый эшелон неприятностей, с дикой скоростью несущийся прямо на мою сестру.

— Ребята, а нам нельзя к вам присоединиться? — спрашивает Катрина. — Будем играть все вчетвером, а?

Громила пожимает плечами — ему без разницы. Бронте в безнадёжном жесте вскидывает ладони вверх, поняв, что от меня не избавиться.

— Конечно, — кисло отвечает она. — Почему бы и нет.

— Ты не представила меня своему другу, — говорю я, сияя, словно ромашковая полянка под солнышком.

Вид у Бронте такой, будто её вот-вот вывернет.

— Брюстер, это мой брат, Теннисон. Теннисон, это Брюстер.

— Привет, — гудит Громила и трясёт мне руку. Глаза у него отвратительно зелёные, а пальцы сальные, как будто он только что сожрал целый пакетище чипсов. Я вытираю руку о брюки. Он замечает это. Вот и отлично.

Катрина, сузив глаза, внимательно рассматривает Громилу.

— Кажется, у нас с тобой есть общие уроки?

Конечно, она знает Громилу, просто не сразу узнала вне привычной обстановки.

— Да, английский, — отвечает он глухим, безжизненным голосом. Должно быть, он из породы молчунов — наверно, потому, что у таких, как он, в мозгах больше одного слова не помещается. Он собирается ударить по мячу. Вот комедия. Клюшка слишком мала для него, как и его футболка — та либо села на несколько размеров, либо он из неё вырос. Общее впечатление — Винни-Пух-переросток, вместе с объёмистым брюшком утративший и всё своё обаяние. Он бьёт слишком сильно, мяч отлетает и исчезает в глубине декоративного куста, подстриженного в форме моржа.

— Слишком резко, — говорю я. — Это будет тебе стоить нескольких очков.

— Это только игра, — гудит он и топает за своим мячом. Катрина посылает свой в дальний угол и тоже уходит, так что я остаюсь один на один с Бронте, которая, убедившись, что Катрина нас не слышит, немедленно набрасывается на меня.

— Ну, ты за это поплатишься! — шипит она. — Я ещё не знаю как, но что-нибудь придумаю, и тогда тебе жить не захочется!

Я бросаю взгляд на моржа.

— Что-то мне сдаётся, твой друг сам не справится. Пойду-ка помогу ему найти мяч.

И с этими словами, пританцовывая, иду к Громиле, а Бронте остаётся на месте и исходит паром.

Громила возится с обратной стороны куста — прорывается сквозь колючие ветки и тычет в заросли клюшкой, пытаясь извлечь оттуда мяч. Я тоже зарываюсь в глубину, нахожу мяч, подаю ему; придурок поднимает руку, но тут я хватаю его за грудки, рывком подтягиваю к себе и тихо рычу прямо в морду:

— Что бы ты там ни навоображал себе насчёт моей сестры, этому не бывать, comprende? Она не подозревает, что ты собой представляешь, зато я хорошо-о знаю таких отморозков, как ты.

В его глазах цвета гнилого болота горит тупая ненависть, но он молчит.

— Надеюсь, ты меня понял? Или надо проделать дырку в твоём твердокаменном черепе, чтобы лучше доходило?

— Убери руки.

Я крепче наворачиваю его футболку на руку. Наверно, прихватил и немного волос на груди, но он не показывает, что ему больно.

— Что ты говоришь? Не слышу! — цежу я.

— Я сказал, убери от меня свои вонючие руки, не то я найду другое применение для этой клюшки!

Вот! Как раз это и ожидаешь услышать от подобного субчика.

— А ну давай посмотрим, какое применение ты имеешь в виду!

Но он ничего не предпринимает. Так я и думал. Тогда я, наконец, отпускаю его.

— Держись подальше от моей сестры!

Он выхватывает мяч из моих пальцев и шагает обратно к Бронте.

— Что-то мне расхотелось играть, — бурчит он и уходит с площадки. Бронте бросается за ним, послав мне взгляд, полный чистейшей, неприкрытой ненависти. Я приветственно машу ей рукой. Миссия устрашения завершена.

Катрина, которая не сильно заморачивается тем, каким образом она прошла лунку, объявляет себя победительницей в этом раунде и, подойдя ко мне, смотрит вслед уходящим Бронте и Болотному Водяному.

— Чего это они?

— Ушли путями неисповедимыми, — отвечаю я.

Катрина взмахивает клюшкой, и её мяч отскакивает от изящных кружев миниатюрной Эйфелевой башни.

— Ненавижу Эйфелеву башню, — говорит она, и я улыбаюсь ей, втайне наслаждаясь своей победой.

Иногда необходимо взять ситуацию под свой контроль. Иногда приходится брать на себя роль высшей силы, иначе воцарится всеобщий хаос. Вот, к примеру, лакросс. Эту игру изобрели индейцы, и поначалу она была способом ведения войны: надо было пронести мяч несколько миль, при этом игроки особенно не церемонились — во всю дробили клюшками кости противника. Были времена, когда даже в футбол играли человеческими головами. Понадобилась жёсткая сила — цивилизация — чтобы превратить необузданную жестокость в мирное соревнование, подчиняющееся строгим правилам. Но стоит только взглянуть на такого вот Громилу — и понимаешь: какая там цивилизация! Какие там правила! Меня пугает, что Бронте не в состоянии видеть эту дикость. Ведь придёт время, и меня не будет рядом, чтобы защитить её. Вот тогда ей придётся на собственном печальном опыте испытать жестокость парней, смотрящих на жизнь как на постоянную войну или игру человеческими головами. Такие истории можно услышать на каждом шагу.

Так что можешь ненавидеть меня, сколько хочешь, Бронте, но я поступил правильно. Твоя ненависть пройдёт, и настанет день, когда мы оба оглянемся на нынешний день, и ты скажешь: «Спасибо тебе, Тенни, за то, что спас меня от этого ужасного людоеда».

 

4) Откровение

Вечером Бронте заявляется в мою комнату, хватает меня за плечи и толкает обратно на кровать с такой силой, что врезаюсь головой в стену.

— Ой! Ты чего?

— Ах ты подонок! — кричит она.

Не отрицаю. Подонок так подонок. Однако иногда подонкам в жизни больше везёт.

— Что ты сказал ему там, за моржом?

— Я зачитал ему его права. Он имеет право молчать, имеет право найти какую-нибудь другую девчонку и пускать над нею слюнки... словом, то, что обычно говорят преступникам.

— Да у него ни одного привода в полицию нет! — говорит Бронте. — Просто такие идиоты, как ты, выдумывают о нём всякие гадости. Его не понимают, вот и всё. Только я одна изо всех сил напрягаюсь, стараюсь понять его. Чихать ему на твои угрозы. И я не перестану встречаться с ним, как бы ты ни бесчинствовал!

Тут я не выдержал и заржал:

— Тоже мне, нашла дебошира!

— Теннисон, посмотри правде в глаза — ты самый настоящий хулиган и отморозок!

— Это кто так говорит?!

Ну, погоди же, кто б ты ни был — тот, кто обзывает меня отморозком! Доберусь да как набью морду! Уже воображаю себе эту упоительную картину, и тут вдруг до меня доходит, что она самым ясным образом доказывает правоту Бронте, из-за чего мне ещё больше хочется кого-нибудь отдубасить. Порочный круг.

Что-то мне немного не по себе... Неужели я и вправду хулиган? Надо признать — не впервые мне бросают такое обвинение, но сегодня случилось то, чего никогда не случалось раньше: оно проламывает мою оборону и бьёт в самое яблочко. Внезапно я осознаю, что по крайней мере в глазах некоторых я действительно хулиган и отморозок.

Это то, что люди называют откровением. Откровения никогда не бывают приятными, скорее наоборот. Отвратная штука.

— Держись подальше от Брюстера! — предупреждает сестра и поворачивается, чтобы уйти, но я говорю ей вдогонку:

— Хорошо-хорошо, я понял! — Она приостанавливается около двери. — Он — первый парень, который тебе нравится и которому при этом нравишься ты, так что, кажется, тут особый случай. Всё, усёк.

Она поворачивается ко мне; похоже, кипение в котле слегка улеглось.

— Не первый, — возражает она. — Просто первый в моей взрослой жизни.

Вот умора — мы с ней одного возраста, какие-то пятнадцать минут разницы, я, кстати, старше, и пожалуйста — она считает себя взрослой!

— Берегись, Бронте, потому что... признай — этот парень... ну, он ниже тебя.

Прежде чем выйти, она долго смотрит на меня и печально качает головой.

— Лучше ты берегись, Тенни. Снобизм — это очень, очень гадкая штука.

 

5) Факты

Я никогда не считал себя хулиганом. Я никогда не считал себя снобом. Но опять же — а кто считает себя всем этим? Впрочем, есть способ объективного анализа. Достаточно лишь взглянуть на факты.

Факт № 1. Я довольно умный. Не гений, но получаю хорошие отметки, не прикладывая особых усилий. Это бесит тех, кому приходится отсиживать себе задницу за зубрёжкой, чтобы получить приличную оценку. Я не хвастаюсь, просто, получается, что в некоторых кругах само моё существование порождает неприязнь.

Факт № 2. У меня хорошая координация. Тоже не моя заслуга, таким уродился. Поэтому мне было легко преуспеть в спорте, когда я был ещё пацаном, а потом оставалось только совершенствоваться. Так я и достиг неплохих результатов в довольно многих видах.

Факт № 3. Я неплохо выгляжу. Не красавец, и кубики на животе не выпирают, нет, ничего такого; но если уж говорить о внешности, то здесь большую роль играет уверенность в себе, а уж этого у меня хоть отбавляй. Между нами — я умею произвести впечатление, поэтому всем и кажется, что я парень хоть куда.

Факт № 4. Мы не особо нуждаемся в деньгах. То есть, мы не богачи, но и не из бедных. И папа, и мама преподают в университете, зарабатывают весьма неплохо. Они ездят на скромных, но приличных автомобилях, и, полагаю, когда мы с Бронте сами начнём ездить, то и нам достанутся скромные, но приличные автомобили.

Ну вот — судите сами, можно ли меня из-за всего этого считать снобом? Дают ли мне эти факты право смотреть на Громилу с его жуткой семейкой и отвратными манерами сверху вниз? «Да, ты сноб! — слышу я у себя в голове голос Бронте. — Ты сноб, Теннисон, потому что лишь тонкая линия отделяет уверенность в своей правоте от наглой самоуверенности. Лишь тонкая линия отделяет дерзкого от хулигана. И ты — не на той стороне обеих линий».

Нет, мы не близнецы-телепаты, но иногда мне кажется, что между мной и сестрой есть какая-то такая связь, потому что время от времени я веду с нею воображаемые беседы. И меня раздражает, что даже в этих беседах за ней, как правило, остаётся последнее слово.

 

6) Израненный

В понедельник не знаю, где моя голова — мысли путаются; наверно, из-за того, что я чувствую себя немного виноватым перед Громилой. Как бы там ни было, ради Бронте я пытаюсь не поддаваться предубеждениям. Попробую пересмотреть своё мнение о её друге.

Я натыкаюсь на Громилу лишь в самом конце дня, влипнув при этом в самую что ни на есть неловкую ситуацию.

Перед тренировкой по лакроссу я захожу в раздевалку раньше, чем обычно. Как раз недавно закончилась физкультура, и в раздевалке один Громила — по-видимому, он не переодевается вместе с другими ребятами, ждёт, когда все уйдут.

При первом же взгляде на него я понимаю, почему.

Я вижу его спину. Зрелище способно нагнать страху на кого угодно. Это не спина нормального человека. Шрам на шраме, синяки и кровоподтёки, под одним плечом длинный красный рубец, по краям подсвечивающий желтизной. Спина парня — сплошная рана; она похожа на испещрённую кратерами и разломами поверхность Луны.

Я безмолвно стою и пялюсь на его спину. Громила натягивает футболку, даже не подозревая о моём присутствии, потом поворачивается и обнаруживает меня. Он понимает — я видел. Я не успел вовремя отвести взгляд.

— Чего надо? — ворчит он, не поднимая на меня глаз.

Я бы хотел ответить ему в тон, но... Мне нужно обуздать свою хулиганско-снобистскую натуру — если дать подобным вещам волю, они превратят тебя в самого что ни на есть отвратного гада. Единственное, что я могу записать себе в плюс: настоящие гады не подозревают, что они гады; а поскольку я беспокоюсь, как бы им не стать, то, может, и не стану?

Ах да, надо что-то сказать. Ляпаю единственное, что приходит в голову:

— Что это за имя такое — Брюстер? Тебя так назвали в честь кого-то?

Он смотрит на меня так, будто ожидает какого-то подвоха:

— А тебе что за дело?

— Никакого. Просто интересно.

Он не отвечает. Надевает куртку — сильно поношенный, кожаный бомбер, она выглядит так, будто прошла по крайней мере три войны. Однако рубцы и царапины на куртке не идут ни в какое сравнение с тем, что я видел на спине парня.

— Классная куртка, — говорю я. — Где достал?

— В секонд-хэнде.

Еле успеваю прикусить язык, чтобы не бухнуть: «Оно и видно», и вместо этого говорю:

— Круто.

Он стоит теперь прямо напротив меня, широко развернув плечи. Поза бандита, приготовившегося дать отпор. Она словно говорит: «Только тронь!» Он мне не доверяет, но это ничего. Я ведь ему тоже не доверяю. Не могу сказать, что моя неприязнь к нему уменьшилась, но всё же в ней теперь есть примесь любопытства и беспокойства — и не только за Бронте, но и — совсем чуть-чуть — за Громилу тоже. Кто мог сотворить с ним такое и выйти сухим из воды, особенно если принять во внимание размеры этого парня?

— Так что тебе нужно? — спрашивает он. — Мне некогда.

— А кто говорит, что мне что-то нужно?

И тут я обнаруживаю, что тоже стою в угрожающей позе, перекрывая ему выход. Делаю шаг в сторону. По-моему, он ожидает от меня какой-нибудь пакости, типа подножки или пинка в зад, или ещё чего-то в этом роде. Наверно, то, что я этого не делаю, повергает его в недоумение.

— Мой прадедушка, — бросает он, проходя мимо. — Меня назвали в его честь.

И он исчезает, разминувшись в дверях с группой наших ребят — игроков в лакросс.

 

7) Принимающий

Наши родители никогда нас пальцем не трогали. Они принадлежат к дивному новому миру, где исповедуются правила тайм-аута и положительного подкрепления.

Я всегда был крепышом и драчуном, в случае чего — сразу пускаю в ход кулаки, а то и бросаюсь на врага всем телом, как боевой таран. Сколько раз меня таскали на ковёр к директору за потасовки — не перечесть. Я раздал всем, кто этого хотел, их заслуженную долю «фонарей» и разбитых носов и, в свою очередь, получил полную квоту того же обратно. А уж про лакросс и не говорю — там без синяков и ссадин не обойдёшься, вечно у меня где-нибудь что-нибудь светится.

Но то, что я увидел на теле Громилы, не лезет ни в какие ворота. Эти раны не объяснишь какой-нибудь невинной дракой в школьном коридоре. Или травмой, полученной на физкультуре. Он заработал их, служа живой боксёрской грушей, принимающей на себя чью-то необузданную жестокость.

 

8) Ограниченный

У мамули по понедельникам вечерние курсы — она читает лекции по реализму девятнадцатого столетия, — так что в этот вечер наступает очередь папули готовить — вернее, не готовить — ужин. Он заказывает фаст-фуд. В этом деле он насобачился так же хорошо, как и мамуля. Мы все трое сидим за обеденным столом и уминаем цыплёнка по-кентуккийски с картонных тарелок, помогая себе пластиковыми виложками. Того, кто изобрёл виложку, надо было удавить при рождении. Папуля сдирает корочку теста со своего куска цыплёнка и подсовывает её Бронте, позволяя той насладиться всеми одиннадцатью травами и специями, придающими этому блюду его восхитительный вкус.

— Я видел сегодня Громилу, — говорю я Бронте. — То есть, я хочу сказать Брюстера.

— И чем ты его мучил в этот раз? — мгновенно реагирует она.

Но я не хватаю наживку.

— Он был в раздевалке. Без рубашки. — Откусываю, жую, проглатываю. — Ты когда-нибудь видела его без рубашки?

Папа поднимает голову от своей тарелки и говорит с набитым ртом:

— Конкретно — с какой это стати ей видеть его без рубашки?

— Ой, па-ап! — протягивает Бронте. — Расслабься, нервные клетки не восстанавливаются. При мне он никогда не показывается с голым торсом.

Теперь она направляет всё своё внимание на меня, пронзает рентгеновским взглядом, словно пытается вызнать, что за коварные замыслы я вынашиваю. А никакого коварства — мне лишь любопытно, что ей известно. Или хотя бы о чём она подозревает.

— А с чего это ты об этом спрашиваешь? — интересуется она.

Однако поскольку я ничего толком не знаю — ну видел там что-то, мало ли — то предпочитаю не распространяться.

— Неважно, — говорю, — считай, что я ничего не говорил. — И принимаюсь безуспешно отскребать своей виложкой остатки картофельного пюре со дна пластиковой чашки.

— Ты такой ограниченный! — раздражённо бросает она.

Но я спокоен, как железобетон.

— Что ты имеешь в виду — глупый или тупой? Не будешь ли ты так добра поточнее формулировать свои оскорбления?

— Дубина!

— Да зачем мне дубина, — отвечаю, — я и лакроссной клюшкой неплохо управляюсь.

Наверно, в моих же собственных интересах было бы оставить Бронте в покое и не пытаться ни до чего докопаться. В интересах, но не в силах. Поэтому после ужина я направляюсь в комнату сестры.

Дверь распахнута настежь, но я смиренно стучу. Вообще-то я не робкого десятка, но только не сегодня.

Бронте, должно быть, тоже обратила на это внимание — она поднимает голову от уроков, и стандартное выражение досады при виде меня на её лице сменяется любопытством, а может, даже и некоторой озабоченностью, потому что она спрашивает:

— Что — что-нибудь не так?

Пожимаю плечами.

— Да нет. Просто хотел поговорить с тобой о Брюстере.

— Пошёл вон!

— Думаю всё же, тебе стоит меня выслушать.

Она скрещивает на груди руки с выражением типа: «говори-говори, а мы послушаем».

— Ты знаешь, где он живёт, так? — спрашиваю я.

— В доме он живёт, вот где, — отвечает она, — точно так же, как мы с тобой.

— Ты когда-нибудь встречалась с его семьёй? Я имею в виду, с его дядей, ведь он с дядей живёт?

— К чему ты клонишь?

— Он когда-нибудь рассказывает о своём дяде?

— Нет, — говорит Бронте.

— Может быть, тебе стоило бы его расспросить.

С этими словами я поворачиваюсь, но прежде чем уйти бросаю взгляд на сестру: она застыла над тетрадью с карандашом в руке. Не пишет. Отлично. Значит, мои слова заставили её призадуматься. Не знаю, что она предпримет, но так она этого дела не оставит. Впрочем, я и сам не знаю, что бы сделал на её месте.

 

9) Разложение

Наш район претендует на звание самого быстрорастущего жилого комплекса во всём штате. Вот только что перед вашими глазами простирался пустырь; теперь моргните — и на пустыре уже выросли дома; моргните снова — и рядом с домами уже торчит торговый центр. Так и представляю себе бедняг-фермеров, которые смотрят в замешательстве на скопление розовых стен и красных черепичных крыш, и не могут понять, когда это их кукурузные поля успели превратиться в благоустроенные пригороды.

На самом деле эти фермеры продали свои земельные наделы за невероятную цену и сорвали очень даже недурной куш, так что жалости они у меня не вызывают. А бывает и так, что хозяева земли всё выгадывают, всё выжидают, как бы продать подороже, да так и остаются у разбитого корыта.

Громила как раз в таком месте и живёт. Когда-то это была небольшая ферма, но хозяйство уже давно заглохло, овощные грядки заросли сорняками и кустарником. Ну просто разлагающаяся язва на теле нашего посёлка, щеголяющего своими опрятными лужайками.

У них на ферме есть бык. Самый настоящий, только слишком старый и слабый, чтобы вести себя как подобает быку. Похоже, он никому не нужен, даже самому себе. Бывает, по дороге в школу детишки дразнят беднягу, он фыркает, ярится, делает вид, что сейчас кинется бодать ограду, но быстро остывает, поняв, что это усилие ему не по плечу. Мне кажется, Громила чем-то смахивает на этого быка.

В тот день, когда я провожаю Громилу домой, быка настигает смерть.

 

10) Вмешательство

Шпик из меня никудышный, ну, да и Громила особой наблюдательностью не отличается, так что мне удаётся проследовать за ним к его дому. Не знаю, какие открытия я рассчитываю там совершить, но что поделаешь — любопытство родилось раньше меня. К тому же я уверяю себя, что мной движет не просто любопытство, а то, что юристы называют «тщательным исследованием обстоятельств дела»; мол, я совершаю это даже не ради себя, а ради Бронте. Хотя, конечно, узнай она, что я увязался хвостом за её парнем, — пришлось бы мне искать себе донора на новые печень с почками.

Вообще-то я знаю, где живёт Громила, но мне хочется подсмотреть, чем он занимается по дороге. Может, встречается с другими подозрительными личностями, типа торговцев наркотиками? Я клятвенно пообещал себе, что не буду делать никаких поспешных выводов, но решил смотреть в оба и держать ушки на макушке.

Но нет, сегодня он ни с кем не встречается. Настоящий волк-одиночка. Идёт, глубоко погружённый в свои мысли — о чём бы они ни были. За всё время он оглянулся только один раз, но между нами шли другие ребята, так что он меня не увидел. Я прихватил с собой клюшку для лакросса, но стараюсь, чтобы она не бросалась в глаза — если он её заметит, то может заинтересоваться, в чьей руке обретается данный снаряд.

Их ферма размером в акр окружена проволочной изгородью и выходит в небольшой переулок. Этот переулок, словно старинный крепостной ров, отгораживает модерновый пригород от покрытого сорняками пустыря — бывшего огорода. Напротив фермы, на другой стороне, расположен одноэтажный торговый центр — супермаркет, кафе-мороженое, Холлмарк, заведение с красноречивым названием «Счастливые ноготки» — туда, как я понимаю, дамы ходят, чтобы осчастливить свои ноготки. Вплотную к ограде фермы притулился ряд больших мусорных контейнеров, которые стоят там, как тёмно-зелёная баррикада, призванная охранять мир нормальных людей от мира Громилы.

Он открывает ржавую калитку с вывеской «Вход воспрещён», затем закрывает её за собой на засов и шагает по сорнякам к дому. Я прячусь между двумя контейнерами и подглядываю за ним. Не могу избавиться от мысли, что глядя сквозь эту покрытую ржавчиной проволочную сетку, я смотрю в другое пространство и время. Старый одноэтажный фермерский дом смахивает на хлев. Под стеной — большой поцарапанный баллон с пропаном, крыша дома вся в проплешинах — черепица осыпается. Строение, кажется, слегка косит на сторону, должно быть, фундамент осел. Вся халупа выкрашена в некий цвет, который, как я думаю, когда-то был зелёным, но с течением времени обрёл такие оттенки, которым нет названия в цветовом спектре. А запашок здесь такой, что... словом, несёт быком и тем, что быки оставляют за собой. Бедные соседи с подветренной стороны.

Сегодня старый бык выглядит каким-то вялым. Вернее, он вообще очень плохо выглядит. Я не слишком разбираюсь в скоте, но если большое животное лежит на боку, голова у него вывернута под нелепым углом, а глаза не мигая смотрят вдаль, шансы на то, что он просто прилёг вздремнуть, ничтожны.

Я некоторое время наблюдаю за быком, ожидая, что тот вот-вот пошевельнётся, но нет. Теперь-то я уверен — бедняга совсем плох, потому что Громила стоит над ним с тем же тупым выражением на лице, что, как я подозреваю, можно сейчас увидеть и на моём собственном. В этот момент на крыльце появляется его братец.

Моментальный снимок братца:

Босоногий, джинсы рваные, полосатая футболка такого же неопределённого цвета, что и стены старой развалюхи. Из носу у него течёт — даже с моего наблюдательного пункта видно, как блестит его верхняя губа. Песочные волосы, где слово «песочные» нужно понимать буквально — похоже, будто пацана возили головой по песку и по грязи. На макушке птицы могли бы свить себе гнездо, и никто бы этого не заметил. Не преувеличиваю. Ну разве чуть-чуть. Словом, зверёныш.

Этот оборванец выскакивает на крыльцо, путаясь в слезах и соплях, и обращается к Громиле:

— Филей заболел, Брю. Ты же поможешь ему, правда?

Громила стоит и молча смотрит на быка, затем, наконец, медленно поворачивается к брату:

— Ему уже ничего не поможет, Коди.

— Нет! — кричит Коди. — Нет! Не говори так, он только приболел! Ты сможешь, ты справишься, ты всегда справлялся!

— Прости, Коди, — отвечает Громила.

И тут разражается драма: обливающийся слезами Коди кидается к быку, падает на него и неловко пытается обнять, но руки у него слишком короткие.

— Нет, нет, нет! — плачет Коди.

Наверно, мне надо было бы в этом месте почувствовать что-то вроде грусти, ведь, по-видимому, этот старый бык — домашний любимец, но я не могу — уж больно всё это странно, можно сказать — из ряда вон. Напоминает сцену из «Кладбища домашних животных», где мёртвого пса с помощью компьютерной анимации подменили этим несчастным быком, который взирает на меня через заросший сорняками огород исполненными одиночества глазами. Эти глаза словно говорят: «А мне уже всё равно...»

И в этот момент на крыльце появляется третий и последний член жуткой семейки.

Портрет дяди:

Сильно поношенные остроносые сапоги, на ремне — тусклая пряжка размером с половину автомобильного колпака, в открытом вороте рубахи видна татуировка в виде каких-то щупалец, седые всклокоченные патлы и жёсткая щетина на подбородке. По тому, как он, пошатываясь, держится за дверной косяк, можно заключить, что он либо пьян, либо с похмелья. Меня так и подмывает крикнуть ему: «Эй ты, ходячий стереотип!». Старый, побитый жизнью работяга. Наверняка его зовут как-нибудь типа Клем или Уайт. Строит из себя ковбоя, у которого только что сдохла последняя корова.

Как будто подтверждая мою догадку, старикан пыхает окурком и произносит:

— Эх, надо было мне продать тварюку на собачий корм ещё лет десять тому!

— Не говори так, дядя Хойт, не надо! — воет Коди.

— Вишь, с чем мне приходится возиться? — говорит дядя Хойт Громиле, как будто это всё его, Громилы, вина. — Где тебя носило? Почему не пришёл домой вовремя?

— Я пришёл вовремя, — отвечает Громила. — Когда это произошло?

— Откуда, к чертям, мне знать?

А Коди около быка продолжает причитать:

— Не может быть... неправда...

— Заткни ему пасть! — гаркает дядя Хойт.

Громила подходит к брату и отдирает его от мёртвого животного, но мальчишка совсем шалеет: вопит, ругается, молотит руками и ногами; такое впечатление, что их у него целый десяток, как у паука.

— Коди, перестань! — орёт Громила.

Но пацана как будто демоны обуяли: он царапается, щипается и кусается, так что в конце концов единственное, что остаётся Громиле — это оторвать брательника от себя; и как только он с этим справляется, пацан прыгает обратно на быка и прилипает к нему, словно обёртка к леденцу. Рёв возобновляется с удвоенной силой.

Тогда дядя Хойт расстёгивает пряжку, одним плавным движением выдёргивает из пояса джинсов ремень и накручивает его конец себе на руку, да так ловко, будто проделывает это каждый день. Затем старый хрыч кидается к пацану, на ходу размахивая ремнём с болтающейся пряжкой.

— ОН СДОХ! — орёт дядя. — УБЕРИ ОТ НЕГО СВОЮ ТОЩУЮ ЖОПУ, НЕ ТО Я С ТЕБЯ ШКУРУ СПУЩУ! ТЫ У МЕНЯ ДО ВТОРОГО ПРИШЕСТВИЯ РЕВЕТЬ БУДЕШЬ!

Он замахивается, пряжка угрожающе рассекает воздух — а Громила ничего не предпринимает. Просто стоит и смотрит, будто не в силах прекратить это издевательство.

— Нет!

Это мой голос. Я не подозревал, что выкрикну это слово до того самого момента, как оно по собственной воле не сорвалось с моих уст. Нет, я не собирался вмешиваться, но спокойно смотреть на это безобразие просто не было сил.

Они резко оборачиваются ко мне. Вот тебе и пожалуйста: теперь я — часть этого безумного старомодного вестерна, и ничего не остаётся, как выступить на сцену. Я сбрасываю рюкзак, но продолжаю крепко сжимать в руках клюшку; затем вскарабкиваюсь на контейнер, прыгаю через ограду и мчусь к троице, застывшей около быка. Подбежав поближе, вздымаю клюшку, словно оружие — наверно, так оно и задумывалось в те времена, когда игра ещё была войной — и, уставившись прямо в выпученные, слезящиеся глаза старикана, заявляю:

— Только тронь этого пацана — башку снесу и на собачий корм продам!

Всё вокруг застывает, словно в стеклянном снежном шаре; я даже не удивился бы, если бы вокруг нас заплясали маленькие белые хлопья. Затем Громила делает ко мне шаг, обхватывает своими громадными ручищами и разъярённо шипит в ухо:

— Не лезь не в своё дело!

Я пытаюсь высвободиться из его хватки, но он слишком большой, слишком сильный. Клюшка падает на землю.

— Что это ещё за дьявол? — вопрошает дядя Хойт, поняв, что в ближайшее время его башке ничто не угрожает.

Громила отталкивает меня.

— Не лезь! — талдычит он. — Это не твоё дело.

— Пожа-алуйста, дядя Хойт, — ноет Коди, — оставь Филея в покое!

Дядя меряет меня взглядом.

— Это твой дружок? — спрашивает от Громилу.

— Нет! — быстро отвечает тот. — Просто... парень из нашей школы.

Дядя Хойт сплёвывает на землю, не сводя с меня угрюмого взгляда, затем поворачивается и уходит в дом; ремень тянется за ним по полу, как собачка на поводке. Сеточный экран на двери закрывается, и больше я не вижу старого хрыча, зато слышу, как он рычит из комнаты:

— Избавься от падали, Брюстер. Управляйся сам, я ничего не хочу об этом знать.

Громила взирает на меня со злобой, которую ему надо было бы направить на своего любезного дядюшку. Мы молчим, тишину нарушают только звон колёс тележек из супермаркета да вопли мальчишки, цепляющегося за дохлого быка, над которым уже вьются мухи.

Громила решает, что я не стою его усилий, отворачивается и идёт к своему брату, но вместо того чтобы утешать мальчишку, опускается рядом с ним на колени, обнимает быка — в точности, как его брат — и погружается в скорбь. Поначалу он только тихонько всхлипывает, но вскоре этот еле слышный звук вырастает в такие же неутешные рыдания, что издаёт его братец. Они воют в унисон. Прямо какая-то жуткая гармония печали.

Мне ужасно неловко, как будто я подсматриваю за чем-то очень личным, — но оторваться от этого зрелища не в силах. Поскорее бы убраться отсюда, но это же будет всё равно, что уйти в середине похорон.

Через короткое время рыдания Коди переходят в тихое подвывание, но Громила всё ещё сломлен горем, и весь сотрясается от плача; мне чудится даже, что при каждом его всхлипе у меня под ногами вздрагивает земля. Ещё мгновение — и Коди совершенно успокаивается, как будто всё, чего ему надо было — это чтобы кто-нибудь разделил его скорбь.

Страстные рыдания Громилы продолжаются ещё с минуту, а Коди терпеливо и беззаботно ждёт, рисуя в грязи крестики-нолики.

Наконец, и скорбь Громилы начинает угасать. Он постепенно овладевает собой, потом встаёт, подхватывает на руки Коди. Тот крепко обвивает шею старшего брата своими паучьими лапками, и Громила уносит его в дом, не удостоив меня даже взглядом.

Я стою, как примороженный. Понимаю же, что пора убираться, но что-то держит меня, что-то твердит: погоди, ещё не всё! Наконец, я поднимаю с земли свою клюшку и пытаюсь отряхнуть её от грязи... По крайней мере, я надеюсь, что это только грязь. Разворачиваюсь и направляюсь к забору, соображая по дороге, что припереться сюда, а потом вмешиваться в жизнь здешних обитателей было огромной ошибкой с моей стороны, но в это время сзади раздаётся скрип двери. Оглядываюсь и вижу Громилу — он выходит из дома.

— Может, ты объяснишь, что тебе здесь понадобилось? — спрашивает он.

Мне теперь плевать на всякие вежливые расшаркивания и плевать на то, что вылетит из моего рта. А когда тебе всё равно, что говорить, правда вырывается наружу на удивление легко.

— Я шпионил за тобой. Хотел выяснить, что ты за фрукт и что у тебя за семейка.

Я ожидаю, что вот теперь он вызверится на меня по полной, но он лишь усаживается на крыльцо и хмыкает:

— Ну и как? Узнал всё, что хотел?

— Достаточно. — И добавляю: — Неужели ты действительно собирался стоять и наблюдать, как твой дядя избивает пацана?

Он смотрит мне прямо в глаза.

— С чего ты взял, что он стал бы его избивать?

— Ну, знаешь... Никто не размахивает так ремнём, если не собирается пустить его в ход.

Громила лишь плечами пожимает.

— С чего ты взял? Думаешь, что знаешь моего дядю лучше меня? Может, ему просто нравится орать, он наслаждается собственными криками — такое тебе никогда в голову не приходило?

Что-то всё это не вяжется, однако Громиле удаётся заронить в моё сознание семена сомнения, чего, безусловно, он и добивался. Но тут я кое о чём вспоминаю.

— Я видел твою спину. И я вполне в состоянии сложить вместе два и два.

Снова в его глазах вспыхивает злобный огонёк. И одновременно я вижу в них испуг. Совсем немного, но всё же.

— Два и два не всегда четыре, — говорит он.

Что-то в его тоне подсказывает мне, что он, возможно, прав. Может, и в самом деле всё совсем не так, как я думаю... Но опять-таки — что-то в его голосе звучит такое, что я понимаю: дело обстоит куда хуже.

— Во всяком случае, — произносит он, — ты молодец — не спасовал перед дядей Хойтом.

— Ну, вообще-то...

— Хочешь зайти? — спрашивает он.

Вот уж чего не ожидал.

— С какой радости мне заходить?

Он снова пожимает плечами.

— Не знаю... Может, тебе будет интересно узнать, что мы не хлебаем из одной миски с собаками. Или что я не изготовляю бомбы у себя в подвале.

— Я никогда и не говорил...

— Спорим, что ты так думал?

Я отвожу глаза в сторону. Сказать по правде, с того самого момента, когда я услышал, что они с Бронте встречаются, чего только я о нём не передумал! Одно другого хуже. Бомбы в подвале — это ещё самое невинное из того, что я ему приписывал.

— Ну? — говорит он. — Пойдём, налью тебе чего-нибудь попить.

Может, это очень храбро с моей стороны — противостоять его размахивающему ремнём полоумному дяде, но, уверен, Громиле потребовалось куда больше мужества, чтобы пригласить меня к себе в дом.

 

11) Договорённость

Надо сказать, я немного разочарован. Дом как дом. Конечно, запущенный и без всяких финтифлюшек, придающих жилью уют, и всё-таки это просто дом. Единственное, что можно о нём сказать — это что кругом царит та же бесцветность, что и снаружи. Обои поблекли, диван весь в пятнах, синий ковёр на полу заляпан бордовым и коричневым. «Не дом, а какой-то огромный подживающий синяк», — размышляю я.

Откуда-то из глубины помещения доносится звук работающего телевизора. Арочный проём за кухней ведёт в темноту, в которой мерцает экран. Должно быть, там гостиная, хотя я подозреваю, что гостей в этом доме отродясь не бывало, и комнату правильнее было бы назвать «берлогой дядюшки Хойта». Представляю её себе, как наяву: огромное полуразвалившееся кресло с откидной спинкой, телевизор, цвета в котором поблекли так же, как и всё в этом доме, бесчисленные пустые банки из-под пива...

Громила наливает мне лимонада.

— Можешь пить спокойно, не отравленный, — говорит он.

Я избегаю прикасаться к чему-либо. Не потому, что оно грязное, а потому что... нечистое. Не могу толком объяснить разницу; наверно, это как-то связано с моим снобизмом. Однако преодолеваю свою брезгливость и опускаюсь на кухонный табурет. В раковине полно грязных тарелок. Громила замечает, что я это замечаю.

— Извини, — говорит он, — мыть посуду — моя обязанность. Обычно я это делаю, как только прихожу домой.

— Чем занимается твой дядя?

— Работает в государственной дорожной службе, — отвечает Брюстер. — Водит каток в ночную смену.

По-моему, очень подходящая профессия для этого маньяка. В воображении тут же возникают жутковатые картинки: дядюшка Хойт со злорадной ухмылкой раскатывает в лепёшку несчастных зверушек, увязших в горячем асфальте...

Я поднимаю стакан, выставляя на обозрение Громилы костяшки пальцев — ободранные, в кое-как подживших волдырях.

— Откуда это у тебя? — спрашивает он. — Ботаников колотишь?

Ага, провокация! Не поддамся.

— Лакросс.

— А, — говорит он, — спорт. Должно быть, жёсткая игра?

Я передёргиваю плечами.

— Нормальная. Отлично подходит, чтобы выпустить накопившийся пар.

Он кивает.

— А как же ты выпускаешь пар, когда не сезон?

— Разношу клюшкой почтовые ящики.

Он смотрит на меня так, будто всерьёз верит моей трепотне.

— Шучу, — успокаиваю я, но, кажется, убедить Громилу не получилось. Я немного не в своей тарелке, потому что до сих пор весь разговор шёл только обо мне, так что меняю тему.

— Так значит, твой дядя работает на государственной службе; наверно, неплохо зарабатывает?

То есть, другими словами: «Если он хорошо зарабатывает, то почему вы так плохо живёте?»

Громила бросает взгляд в сторону гостиной. Мерцающие отсветы экрана играют в арочном проёме, отчего он кажется порталом в другое измерение. Скорее всего — в личный ад дядюшки Хойта. «Оставь надежду всяк сюда входящий».

Громила вновь поворачивается ко мне и тихо произносит:

— Государство прибирает к рукам его зарплату.

— То есть как?

Громила усмехается.

— А вот так. Не слыхал, что так бывает? Значит, есть кое-что, о чём я имею понятие, а ты нет. — Он наслаждается моментом, а потом объясняет: — У него бывшая жена и трое детей в Атланте. Государство вычитает алименты из его зарплаты напрямую, до того, как ему выдают чек — знают, что иначе он платить не будет. — Он качает головой. — Смешно — он бросает жену и троих детей, и что в результате? Я и Коди у него на шее.

Меня подмывает спросить, как это случилось, но тут я соображаю, что история эта наверняка не из романтичных. Если мальчишки оказались на попечении своего дяди-лузера, то с их родителями, конечно же, приключилось что-то очень нехорошее. Либо мертвы, либо сидят, либо просто бросили детишек на произвол судьбы. Что ни возьми — всё пахнет плохо, так что я решаю не поднимать вопрос.

— Твой дядюшка, как я посмотрю, крутой мужик, — говорю я. Сарказм хлещет из меня через край и добавляет ещё одно пятно к тем, что уже имеются на ковре.

— Он не так уж плох. Бывают хуже.

Как раз в это мгновение из своей комнаты выходит Коди. Он без майки.

— Моя футболка воняет Филеем, — заявляет он, — а у меня больше нет чистых. Это ты виноват, что у меня больше нет чистых рубашек!

Громила вздыхает и поясняет:

— Стирка белья — тоже моя обязанность.

Я начинаю подозревать, что вся домашняя работа — его обязанность.

Окидываю взглядом голую спину Коди. Совсем иная картина, чем у его брата. Ни синяков, ни шрамов, вообще никаких признаков того, что необузданный дядя воспитывает племянника ремнём. Может, я действительно ошибаюсь, и мужик на самом деле мечет громы и молнии только на словах, а сам и пальцем не трогает своих подопечных? А как же тогда спина самого Громилы?

А он в это время идёт в маленький чулан, примыкающий к кухне и превращённый в прачечную, выбирает из вороха белья, громоздящегося на сушилке, маленькую футболку и бросает её Коди.

— Чистая?

— Нет, я ею в сортире подтёрся.

Коди бросает на брата косой взгляд, на всякий случай обнюхивает футболку и, удовлетворённый, шагает в свою комнату, на ходу по-гудиниевски пытаясь продеть одновременно голову и руки в соответствующие отверстия одёжки.

Громила возвращается на кухню.

— Ну что ж, наверно, тебе пора перейти к основной части нашего разговора — к тому, чтобы я держался от твоей сестры подальше. Угрозами ты ничего не добился, значит, теперь постараешься убедить меня более цивилизованным образом, я правильно понимаю?

У меня не достаёт смелости взглянуть ему в глаза. Знаю, что вид у меня виноватый, но, сказать по правде, я сердит на себя самого за то, что налетел тогда на Громилу, как самый настоящий отморозок.

— Бронте сама себе голова, — ворчу я. Потом добавляю: — Но мне бы очень не хотелось, чтобы она встретилась с дядюшкой Хойтом.

— Мне тоже, — соглашается он. — И, на всякий случай: я совсем не такой, как мой дядя.

— Сам вижу. — Протягиваю ему ладонь. — Ну... надеюсь, ты не в обиде?

Он несколько секунд молча взирает на мою руку, и у меня уже было возникает чувство, что он всё-таки в обиде, но тут он пожимает её — крепко, решительно, с достоинством.

Мы киваем друг другу — взаимопонимание достигнуто. Словно мы — две державы, договорившиеся о ненападении и тем самым предотвратившие войну.

Дядюшка Хойт выползает из своей берлоги, и Громила отдёргивает руку, как будто его поймали на краже леденцов из кондитерской лавки. Мужик окидывает нас недобрым взглядом — как будто подозревает нас в злоумышлениях против него.

— Что это он тут расселся? Я сказал тебе — займись падалью!

Громила открывает рот, но я встреваю раньше, чем он успевает что-то сказать:

— И что, по-вашему, он может сделать? Щёлкнуть пальцами — и всё, труп исчез?

Мужик ухмыляется. Тьфу, в жизни не видал такой противной ухмылки! Снова чувствую себя каким-то нечистым.

— Ясное дело, — кривится дядюшка, — всю тушу за раз не унесёшь. Там, в сарае — бензопила.

 

12) Отвлекающий манёвр

Вернувшись в тот вечер домой, я не докладываю Бронте о том, где был и что делал. Даже когда она за ужином замечает, что от меня как-то странно пахнет, я лишь отвечаю, что собираюсь принять душ. Хотя мылся уже дважды.

Не хочу вдаваться в подробности уборки туши несчастного Филея. Очень неаппетитное зрелище. Остаётся только благодарить Бога за то, что тут же, по другую сторону ограды старой фермы стоят мусорные контейнеры. Теперь я понимаю, почему мафиози так повязаны между собой: когда избавляешься от трупа, это как-то объединяет.

На следующий день я встречаю Громилу на перемене между вторым и третьим уроком. Мы киваем друг другу, как будто между нами существует общая тайна. Он поднимает руку, чтобы поправить свою сумку, и тут я замечаю, что костяшки его пальцев ободраны. Наверно, поранился во время наших вчерашних манипуляций с телом мёртвого быка.

Машинально бросаю взгляд на собственные пальцы и... Они чисты, волдырей как не бывало. Да нет, что это я... Просто на мне всё заживает как на собаке, вот и всё. Вообще — как часто я любуюсь своими костяшками? Я постоянно весь в ссадинах и синяках, есть мне время замечать, что там и когда появляется, а что исчезает!

Вот только... Я видел свои разбитые костяшки вчера. Вчера. И не я один. Громила тоже обратил на них внимание.

Пытаюсь уверить себя, что это чушь, ерунда, трюк из тех, что иногда выкидывает жизнь — словно ловкий фокусник, ложным манёвром отвлекающий внимание публики. И всё же в глубине души я осознаю, что здесь что-то очень не так. Я столкнулся с чем-то необъяснимым и боюсь признаться в этом даже самому себе.