Иногда во мне вспыхивал, словно смоляной факел, казалось бы, совершенно праздный вопрос: сколько еще людей на Земле сейчас так же не могут помыслить своего существования без Баха, как и я? И вновь мною овладевало бестолковое в своей сути чувство эгоизма. В центре этого чувства вновь помещалось мое личное представление о музыке и о людях; я вновь хотел, чтобы другие, много других, незнакомых мне мужчин и женщин, юношей и девушек (а, может быть, даже и детей! Ведь погрузился же я в Баха в двенадцатилетнем возрате!) шли этой же, моей, тропой и восхваляли кумира.
Глупое желание, надо сказать! С высоко поднятым над головой факелом я шел вперед и освещал сам себе дорогу, а рядом шли другие люди. Которых я не знал. И никогда ранее не видел. Но они так же, как и я, желали одного — восхваления и поклонения. Ведь в этом своем глупом вопросе я отчетливо мог разглядеть гнилую сердцевину: мое озарение и избранность должны быть подтверждены наличием таких же пилигримов, мудрых и чувствующих.
Не был ли, однако, этот вопрос всего лишь праздным любопытством? Погружение в Баха, и это я осознавал всегда, не требует свидетелей, толпы, соучастников. Бах, повторяю себе вновь и вновь, разговаривает с человеком тет-а-тет, наедине, сокровенно. И в этом его сила. Тем не менее, я страстно хотел знать, какова эта сила? Как ее выразить? Разве не очевидным кажется метод, позволяющий определить эту силу по числу людей, захваченных ею в свое «магнитное поле»!?
И, вот что странно, готовясь к Баху, я готов был призвать в свидетели кого угодно, мне нужны были люди, чтобы сказать им о Бахе, провозгласить его. Но, как только я погружался в его музыку, весь этот мессианский пафос мгновенно улетучивался, — и я оставался наедине с Богом совершенно сирым и нагим, в ветхом одеянии и в растрепанных чувствах. И мне уже не надобно было никого более…
«Не сотвори себе кумира», — учили Библия и древние. Может быть, мы неправильно, не так, как подразумевали они, трактуем слово «кумир»? Макс Фриш по этому поводу писал, что законченный образ человека можно создать только бесстрастно, отстраненно, если еще (или уже) не любишь его или если пишешь о мертвом.
….
Как пробивается музыка к сердцу? Какими струями или каплями точит она камень? Как, каким образом взламывает она черствость и равнодушие, покрывающие бронированным панцирем погрязшего в житейской суете человека? Каков этот путь?
Существует теория «факторов». По ней необходимо совпадение нескольких благоприятных параметров, для того, чтобы случился инсайт — озарение. Эта вспышка происходит вдруг. Как молния. Как любой огонь, которого только что не было, и никто даже не подозревал о нем, и вот внезапно он засверкал и открылся миру. Но для любого огня необходимы предпосылки; хотя бы трут и искра. Факторы должны разложиться так, в нужное время и в нужном месте, чтобы малейшей искры стало достаточно для возгорания.
Я помню, как впервые меня в двенадцатилетнем возрасте застиг врасплох Бах. Но я все-таки был подготовлен к этому озарению хотя бы тем, что знал о нем, о музыке вообще, и, наконец, сам мог кое-как и кое-что околомузыкальное воспроизводить на рояле.
Но как может прийти глубокая музыка к человеку, казалось бы, совершенно неподготовленному предыдущей жизнью к «музыкальному» озарению?
Я знал одного такого человека. Звали его Федор Иванович. Как Шаляпина (Шаляпина мы еще помянем). Судьба его любопытна. Он всю свою жизнь прожил в сельской местности, в небольшом поселке на берегу большой северной реки, достаточно уединенно. В тот момент, когда мы с ним познакомились, ему исполнилось 68 лет. Жена у него давно умерла. Схоронил он и единственную дочку, долго и тяжело болевшую. В остальном судьбу этого человека нельзя было назвать трудной, полной утрат, горечи и поражений. Он всегда с удовольствием трудился и любил до самозабвения свою работу (а работал он электриком в колхозе), хорошо зарабатывал, был в почете у односельчан, его уважали и ценили даже не столько за «золотые руки», сколько за самоироничный, неунывающий характер.
На тот момент, когда Федор Иванович остался один, в большом, собственными руками выстроенном доме, он еще был полон сил и энергии. Он не смирился с одиночеством. Дом был кладезем всяческих хитроумных технических находок и изобретательных приспособлений. Мысль Федора Ивановича носила наукообразный экспериментально-технический характер. На чердаке все окна имели ставни, поворачивающиеся на «ножках». Мебель вся выточена и изукрашена собственными руками. К трубам прямо из гостиной вели какие-то проволочки, управляемые рычагами, так, что крышки на трубах регулировали силу тяги в домашних печах. Что касалось электричества, то здесь диковин было особенно много. Некоторые я так и не смог разгадать. Выключатели по всему большому дому и подворью были сделаны таким образом, чтобы хозяин, идущий за какой-либо надобностью в дальний угол, заранее мог включить там свет, в то время как реле последовательно и медленно включало все лампы по очереди на всем пути следования. Когда же хозяин возвращался обратно, достаточно было также нажать одну лишь кнопочку, как вся операция последовательного освещения и следующего за ним затухания шла волной в обратном направлении, сопровождая хозяина. Для блинов, которые Федор Иванович обожал, был сооружен странный механизм, более всего похожий на центр управления полетами. Только вместо компьютеров стояло три круглых штурвала, оказавшиеся при ближайшем рассмотрении опять же электрическими реле. Реле, по видимому, были любимой штучкой Федора Ивановича. А регулировали они, соответственно, три нагревательных элемента, на которых можно было одновременно печь три блина на трех сковородах.
Не люблю я ждать!, — объяснял мне Федор Иванович, — а уж когда блинков захочется, так особенно ждать не люблю! Говорю, бывало, Машуне своей, царство ей небесное, — сготовь-ка, мать, блинков на свином сале, — а сам уж и релюшки свои включил, для разогреву… Вмиг она и напечет! На трех-то, автономных, сподручнее. Да и не подгорит ничего, только рули крути. Она тут у меня как штурман стояла!…
Задумался тут Федор Иванович. Погрузился в воспоминания. Но когда сели мы в зале чай пить за знакомство, обратил я внимание на новенький, хоть и недорогой, музыкальный центр, красующийся на затейливом шкафчике, явно изготовленном любовно все теми же руками.
Музыку слушаете, Федор Иванович?
А как же без музыки?, — встрепенулся хозяин. — Вот, покажу-ка сейчас, здесь мое богатство…
И распахнул мне хозяин шкафчик под музыкальным центром. И увидел я там, в глубине его, сокровища несметные… Три полочки были забиты, нет, нужно сказать точнее, аккуратно заполнены плотными рядами компакт-дисков. И еще разглядел я буквы, крупно и с любовью написанные на картоне. Буквы висели, приклеенные к полочкам, по отдельности, по одной букве на полочку. И было их, соответственно, три. Б, В и Г. Пространство с дисками под «Б» было особенно обширно.
Что такое обозначают буквы?, — чтобы хоть что-то спросить и отделаться от чувства ошарашенности, пролепетал я, нагибаясь к полочкам.
Б — это Бах, В — Вивальди, а Г, стало быть, Гендель, — просто ответствовал мне Федор Иванович.
Тут я окончательно ошалел. Прямо даже присел на домотканый цветастый половичок. А хозяин говорит:
Хозяйство мне в Администрации района подарили, — и показывает на музыкальный центр. — Как ветерану войны, ко Дню Победы. И вот с тех пор я немцев-то и слушаю (улыбается). Без них не могу и себя помыслить.
Расскажите, Федор Иванович, поподробнее, как музыкой этой «заразились»? Почему Бах?
Так иначе и быть не должно; это ведь самая сердечная музыка. Без нее я бы и уход Маши не пережил бы… Бах во всем мне помогал. А услышал я его еще в Германии, в войну. На трофейных пластинках.
А Гендель? Вивальди? Я уж подумал грешным делом, что у Вас тут по алфавиту музыка распределена. Только вот «А» открепилась от полочки! (Во мне все трепещет уже, в радости предвкушения духовной близости, как перед открытием, открытием чужой души; это — один из самых сокровенных моментов человеческой жизни, когда один человек другому тайники души приоткрывает).
Эти друзья у меня для радости. А Бах — для всего. Он — главный. Выше Баха только Бог. Генделя люблю слушать, когда сад цветет. Вивальди — осенний. Много у него в музыке осени, но осени радостной, урожайной, ядреной. Бах же — в тяжелые минуты. В скорбь, бывало, ударюсь, сердце схватит, застучит ли, перебоями пойдет, Машуню свою вспомню, Танюшку… Тут только Бах спасет. Слезу уроню — и легче станет… (Тут Федор Иванович опять приумолк на минуту, глаза увлажнил…). В и Г у меня для общения с природой. Такие уж они светлые. А Бах, он первым идет, он повыше, он до людей дотягивается… Только он.
Долго мы в этот осенний вечер сидели с хозяином, тихо беседовали, а рядом был Бах. И хотя на дворе, точнее, в хозяйском саду, стояла «вивальдиевская» осень, с яркими кленами, румяными яблоками, мы слушали Баха. Федор Иванович, почувствовав, видимо, во мне тоже родственную душу, демонстрировал мне диски и рассказывал о «своей музыке».
Оказывается, такую «дискотеку» собрал он за 8 лет. Выписывал ее по почте из Москвы. По каталогам. Два или три раза специально ездил в областной центр и покупал там. До этого собирал виниловые пластинки, и, кстати, шикарную коллекцию собрал. Слушает и их. Там даже германские раритеты имеются.
Слушая хозяина, я поражался, как много знает о музыке, о композиторах Федор Иванович, сельский электрик с семью классами школьного образования и послевоенным техникумом за плечами, как тонко и наблюдательно говорит он о музыке, как глубоки и оригинальны его мысли и суждения о ней. Внешне бесхитростные, лишенные каких бы то ни было музыковедческих терминов и сентенций, они поразили меня внутренней озаренностью и посвященностью, словно кто-то свыше открыл неведомые другим людям тайны жизни и музыки этому рабочему человеку, ни разу не бывавшему за свою жизнь в концертных залах. «Механику-самоучке», — как он сам себя иронично величал.
Кстати, — спросил я его, — а что ж Вы на концерт какой не съездите в город? Там — живая музыка…
И, словно подтверждая мои собственные раздумья, хозяин ответил просто:
— Каждый слушает свое и по-своему. Бывал я один раз на концерте, памяти Шаляпина, тезки моего. Люблю его голос. Но — там пели другие. Нас тогда еще с Машуней родственники затащили. Шум, топот, суета. Народ мешает друг другу. Кто кашляет, кто чихает, кто спит, кто в буфет идет… Не смог я слушать. Слушал — да не слышал. И — зарекся… А у Баха ниточка к сердцу человеческому одна. Никто не должен ее задевать неосторожно… Ей простор нужен.
Поразила меня и манера Федора Ивановича слушать Баха. Он готовился к этому моменту как к молитве. Плотно садился на стул, клал громадные заскорузлые ладони себе на колени и опускал голову вперед, на грудь. Глаза не закрывал. Или закрывал ненадолго. Словно лбом хотел боднуть кого — и глядел исподлобья вперед. Я полагал, что он устроится уютно в кресле, откинется назад, закроет глаза, как обычно делают люди, желающие насладиться мелодикой.
Когда мы вели беседу, он выключал музыку, словно показывая, что нужно делать что-то одно. Когда же звучал Бах, он не произносил ни слова. Слушал же он совершенно отрешенно. Это не была медитация. Скорее, можно было назвать эту манеру вслушиванием, чутким и максимально внимательным. Так малые дети и старые люди читают серьезную книгу. Только громадные ладони обхватывали с силой колени чуть заметным движением — и снова затаенно затихали, как две готовящиеся к осеннему отлету птицы.
После я допытывался у него:
Федор Иванович, так погружаясь в звуки, Вы стремитесь понять, что хотел сказать композитор?
Нет, я не думаю о нем. Я пытаюсь понять, что хотел бы в это время сказать сам…
…………
У Ромена Роллана есть такой литературный герой — Кола Брюньон. Неунывающий селянин, которому жизнь постоянно строила козни и готовила неприятности, но так и не добилась от него ненависти к себе. Что-то поначалу напомнило мне в Федоре Ивановиче этого героя. Но позднее я понял, что совершенно не нужно сравнивать Федора Ивановича с французским пейзанином. Сравнивать — это смотреть на мир своим взглядом. А попытайся-ка, говорил я себе, посмотреть на мир, на людей глазами Федора Ивановича. Дозволено ли тебе будет достигнуть подобного?
Мудрости учит Бах, говорили мне многие. Нет, не соглашусь я, пожалуй, и с таким суждением! Мудрости нельзя научить. Мудрость человек постигает исключительно сам.
— Баха надобно самому постичь, — сказал мне на прощание с крыльца Федор Иванович. Железная птичка, сделанная руками хозяина, прозвонила мне внутренним колокольчиком «До свидания!» над калиткой. Великая северная река текла прямо за домом, за огородами. Облака вставали столбами за далекими краями лесов. В саду гулко стукались о землю подмороженные за ночь яблоки. Осенняя паутина летела в лицо. Скоро выйдут звезды. Мудрый мир лежал вокруг нас, двух людей, прощающихся на крыльце…
Ниточки к ныне живущим людям идут от Баха. Через все времена и пространства.