1. СНЕГ И ВЕТЕР
Летчики и не думали подшучивать над метеорологами, предсказавшими ясную погоду на всю «текущую декаду». А метеорологи — чудаки-человеки! — болезненно переживали ошибку в прогнозе. Они подозрительно косились на каждого: не улыбается ли втихомолку. В силу этого самый, казалось бы, отвлеченный разговор в их присутствии непременно сводился к жесточайшему спору о причинах ненастья, щедро сдабриваемому страстными монологами синоптиков в защиту предвидения и не менее страстными заверениями их, что «нынешняя отвратная погода — чистейшая случайность, досадное недоразумение». Вот-вот чахлые облака («Посмотрите! Неужели в столь ничтожных по структуре образованиях может быть что-либо путное?») по-раструсят снежную крупу, а доходяга-ветерок ослабнет и сойдет на нет.
Но ветерок, вопреки железным заверениям представителей службы погоды, и не собирался «подыхать». Доселе безголосый, он вдруг запосвистывал поначалу легонько, словно подбирал нужную тональность, а затем сорвался и затрубил оглашенно.
День, второй… Тут бы ветру и утихомириться, поддержать авторитет метеорологов, а он знай себе набирал силы. Мало-помалу раскрутилась такая залихватская карусель, что аэродром, четким прямоугольником вписанный в зелень хвойного леса, как бы сузился, сжался, уподобился тесному и насквозь продуваемому щелистому амбару, загруженному дырявыми мешками с мукой-крупчаткой. И эта мука — белая жесткая снежная пыль — металась теперь в амбарной тесноте, ища выход, клокотала зло.
В снежной ветреной толчее потерялись, казалось, и зримые границы суток: и ночью и днем — снег, снег, летучий снег… Он скрывал капониры, склады боеприпасов, бензохранилища, служебные и жилые постройки.
По взлетно-посадочной полосе, как горные хребты по рельефной карте, распростерлись сугробы. Они дышали, они курились сизой пылью, и в клубах ее еле можно было различить темные очертания прожекторных установок под летними маскировочными чехлами, тонкие черные шеи ограничительных лампочек у старта, залепленные снегом стекла большеглазых сигнальных фонарей. И на земле, и в воздухе господствовала вьюга, только вьюга. В трубной разноголосице ее было все, кроме самого характерного для этих мест звука — гула моторов. Аэродром словно вымер.
Единственным представителем человечества во взбунтовавшемся царстве снега и ветра был красноармеец-часовой. С головой укутавшись в длиннополый овчинный тулуп и подставляя ветру по-стариковски сгорбленную спину, он сиротливо маячил на углу большой избы. Почерневшая, с крупными и глубокими трещинами в ссохшихся бревнах, она печально поблескивала поверх сугробов узкими окнами.
Было холодно. Часовой согревался, постукивая валенком о валенок, приплясывал на узкой патрульной тропе, передергивал плечами. Зажав под мышкой винтовку, он попеременно стягивал с рук трехпалые рукавицы и подолгу дышал на скрюченные пальцы, втайне мечтая о теплой караулке, где всегда можно выпить кружку кипятку.
Обрушившееся с крыши вихревое колючее облако накрыло красноармейца. Откашливаясь, отплевываясь и протирая запорошенные глаза, он чуть было не проглядел среди бесноватой пыли темную фигуру.
— Стой!
Возглас часового растворился в какофонии звуков. Человек, конечно, не расслышал окрика. Он упорно продвигался к избе.
— Стой! Кто идет?! — уже во всю мочь прокричал часовой и вскинул винтовку.
— Свои, Валюхин, свои!
Человек остановился, опустил перчатку. Открылось моложавое круглое лицо с темным пушком над верхней губой, крутыми скулами. Оно было докрасна нахлестано ветром. Густые брови поседели от набившейся в них снежной пудры.
Красноармеец узнал командира «голубой двадцатки» лейтенанта Ковязина и, утопив озябший подбородок в теплую и влажную от дыхания овчину, заговорил ворчливо:
— В этаком-то ветродуе, товарищ лейтенант, маму родную не признаешь. Ну, прямочки дохнуть невозможно. Рот раскроешь, а ветрище в зевало… насквозь лупит ветрище… Конешно, человек-то и не этакое вытерпеть способен, а тулуп… фюить! Не вытерпливает он… Снег навстревал в овчину-то, подтаял в ней и схватился ледком. Теперь не тулуп на мне, а вроде колокол медный. Под колоколом этим, язви его, я вроде как нагой прохлаждаюсь. Заколел вовсе.
— Да-а. Завидного мало. Но караульный начальник просил передать тебе, Валюхин, что смена будет на час раньше.
— Это хорошо, товарищ лейтенант! Надо бы… Ведь что выходит-то? Стою, значится, я…
— Не убеждай: вижу и сочувствую, — повернувшись к ветру спиной, Ковязин достал пачку «Беломора», надорвал ее с краю. — Грейся.
— Не положено на посту.
— Ну, ну, — Ковязин щелкнул зажигалкой, прикурил, коротким прыжком перемахнул через сугроб и очутился перед скособоченным крыльцом. Ветер раздувал и сеял искрами огонь папиросы. Сделав несколько быстрых затяжек, Ковязин раздавил окурок каблуком, привычно минуя расшатанные ступени, вскочил на лестничную площадку, содрогнувшуюся под его тяжестью, ударил по унтам раз, второй обшарпанным березовым голиком и потянул на себя низкую, пристывшую к притолоке дверь.
В комнате, куда он попал прямо с улицы, было сумрачно и тепло. Тут же, у порога, кто-то дружески толкнул его в бок. Кто-то шепнул смешливо: «Разболокайтесь. Будьте как дома». Кто-то простужено засипел: «Проходи, не торчи перед глазами». Ковязин стянул шлемофон, взбил ладонью свалявшиеся волосы и, стараясь ступать неслышно, двинулся между рядами скамеек и стульев в глубь помещения. Половицы, словно болотина, со стоном задышали у него под ногами, заглушая и без того слабый голос лейтенанта Бондаренко, который что-то рассказывал собравшимся. Ковязин приткнулся на ближайшей скамье, основательно потеснив при этом сидевших на ней летчиков и раздернув до пояса «молнию», спросил у соседа справа:
— Совещаетесь давно?
— Ага.
— Гоша? Ну и ну… А многие выступали?
— Угу.
— Ты — словами.
— Ага.
— Не бомбардировщиком тебе, Гоша, командовать, а диктором на радио работать: лишнего слова в эфир не выдашь. Ты хоть бы о ребятах подумал: не ровен час, весь экипаж в молчальников превратишь. «Ага, угу». Речевой дефект у тебя, что ли?
Гоша звучно засопел и попытался отодвинуться подальше от навязчивого собеседника. На скамье было тесно, и никого не прельщала перспектива остаться без места. Гошу прижали к Ковязину еще плотнее.
— Сиди уж и молчи уж, — сказал Ковязин. — Не стану тебя беспокоить, не стану. — И обернулся к соседу слева: — Сбоев?
— Я, Аркаша.
— Объясни, пожалуйста, что здесь и кто здесь? Из Гоши слова не вытянешь.
— Он такой, — охотно согласился Сбоев. — Рассказывал комиссар, что и переписку с родственниками Гоша ведет по своей системе, отправляет даже домой пустые конверты. Ему, видите ли, мама на всю войну их заготовила. Приходит конверт — жив сынок! Здесь, Аркаша, проводится детальный анализ прошлых операций.
— Ну?
— Помолчите, стратеги, — зловеще донеслось сзади.
В сгустившихся сумерках лица окружающих проступали светлыми овалами, на которых обозначивались лишь темные пятна глаз да тоже темные нити бровей и губ. Отчетливо виден был командир полка. Сидел он за столом напротив окна и, подперев кулаком лобастую, с глубокими залысинами голову, слушал выступления. Бессонные ночи отчеканили фиолетовые полукружья под его воспаленными глазами, разбросали по худощавому смуглому лицу четкие мелкие морщины. По внешнему виду трудно было судить, как оценивает командир высказывания: слушал он всех без исключения внимательно, не перебивая. Правда, густые и клочковатые брови его временами изламывались вдруг буквой «z», и все понимали, что «данному трибуну» пора либо говорить без словесных вывертов, либо закругляться. «Полковой говориметр» — так окрестили летчики командирскую привычку — действовал всегда безотказно: самые ярые краснобаи, руководствуясь показаниями этого чуткого прибора, на совещаниях и оперативках приучились излагать соображения коротко и по возможности толково.
Дежурный по штабу, высокий и, как большинство рослых людей, слегка сутулящийся лейтенант Лихачев, пригнувшись, пробрался тесными междурядьями к двери, пошебаршил по косяку ладонью и щелкнул выключателем.
Под потолком, прокопченным до балычного лоска, на ржавом крюке для ребячьей зыбки вспыхнула электрическая лампочка, и все вокруг изменилось: стены вроде раздвинулись под напором света, потолок приподнялся. Летчики повеселели. Говорить при свете стало гораздо «сподручней», чем в темноте. Это наглядно продемонстрировал комэск-1 — капитан Новиков. Испросив разрешение «держать речь», он вышел к столу командира, огляделся, деловито выдвинул на «ораторский пятачок» фанерную тумбочку, водрузил на нее донельзя набитую полевую сумку и заговорил. Придерживаемый сверху сильными узловатыми пальцами внушительной капитановой длани массивный серебряный портсигар — подарок наркома за Хасан, — в настоящем случае олицетворяющий бомбардировщик лейтенанта Бондаренко, величаво плыл к вражескому аэродрому — полевой сумке. Возле портсигара, норовя зайти ему в «хвост», крутился, вытворяя черт-те что, спичечный коробок — настырный «мессер». По воле опытной руки ведущего портсигар маневрировал: рыскал из стороны в сторону, виражил. Повторяя его маневры, спичечный коробок допустил промашку и оказался над портсигаром. Капитан одобрительно крякнул, прорычал что-то весьма отдаленно напоминающее «тррр-ррраж!» или «ррр-язз!», выронил коробок на пол, а портсигар довел к полевой сумке, раскрыл его и высыпал на «цель» все папиросы.
— Вот оно как было, — сказал комэск-1 в заключение, вытирая потное возбужденное лицо клетчатым носовым платком размером с детскую простынку, — хорошо было сработано.
Попыхивая зажатой в уголке рта трубкой, командир полка, довольный вразумительным и, что самое ценное, наглядным выступлением комэска-1, проводил его благодарным взглядом до скамьи и спросил, как всегда:
— Кто еще желает держать речь?.. Неужто наговорились? Тогда будем заканчивать.
Он поднялся, отодвинул стул, расправил плечи, одернул гимнастерку, подошел к тесовой переборке, за которой зуммерил телефон, тонко попискивала рация и вполголоса переговаривались связисты, приколол к ней кнопками броско вычерченную схему и, постукивая по схеме мундштуком едва дымящейся трубки, начал расставлять точки над «и».
— Придется похвалить вас. Только прошу носы не задирать. Командование, в общем и целом, нами довольно. Благодарит нас командование. А за что? За то, что задания мы выполняем, как сказал генерал, отменно. На сегодняшнем разборе мы еще раз убедились, что успехи наши во многом предопределяются тремя факторами. Первый — мастерство. Второй — слаженность действий в любой обстановке. Третий — взаимопонимание и взаимная выручка. В проведенных полком боях славно работали и командиры экипажей, и штурманы, и стрелки-радисты. В общем и целом, вы показали высокое мастерство пилотажа, снайперское бомбометание, крепкую дружбу — этот немаловажный элемент успеха в бою. Посмотрите на схему, — он вплотную приблизился к переборке. — Вот известная всем вам сентябрьская операция. Исполнители ее — Новиков, Ковязин и Бондаренко с экипажами…
Сбоев локтем уперся Аркадию в бок и, пригнувшись, жарко задышал в самое ухо:
— Радуйся! Сегодня ты, Аркаша, ыменыннык! Всю дорогу о тебе говорят. Корам популё, корам публике — открыто, при всем народе поименно перечислили весь экипаж «голубой двадцатки»: тебя, Колтышева, Коломийца…
— Эй, стратеги?! Опять? Не резвитесь, дайте послушать.
— Эти пунктирные линии, — продолжал между тем командир, — маневры «голубой двадцатки». Видите, как прикрывал Ковязин машину Новикова? Комару не проскочить было в этакие зазоры. Бой с «мессерами» обе машины провели стадухинским ястребкам на зависть. Да, да! Стадухин и верить не желал, что мы в одном бою сбили два «мессера». И каких? Новейшей конструкции «мессершмитты»! В общем и целом, у Ковязина в той драчке было все от истребителя — и быстрота реакции, и натиск, и меткий огонь, и — прошу обратить внимание! — маневренность. Вы поняли, о чем я говорю? Я говорю о том, что маневренность — наше оружие. И Ковязин убедительно доказал это. Опыт его надо использовать всем. И, кроме того, дерзать, самим дерзать! Экс нихиле нихиль! — из ничего — ничего не получается! — при этом командир метнул на Сбоева предельно выразительный взгляд и не без причины: именно Сбоев завез в полк римские и греческие изречения. Отец Алексея преподавал в Томском университете латинский язык, занимался эпиграфикой. Он воспитал в сыне глубочайшее уважение к предмету своего увлечения. И Алексей с детских лет поражал сверстников мудрыми высказываниями римских консулов и императоров, писателей и философов. Именно из-за этой привычки Алексея летчики полка щеголяли спаренными латино-русскими и греко-русскими афоризмами. Ходили слухи, что даже командир полка на совещании в дивизии «пальнул» в собравшихся забористой фразой какого-то древнего полководца, получил от генерала соответствующее внушение и, вернувшись в часть, имел с Алексеем бурную беседу на исторические темы.
— Из ничего — ничего не получается! — повторил командир. — Значит, надо искать! Воздушный бой — дело, товарищи, творческое. С начала войны истекло пять месяцев — срок приличный. Мы, в общем и целом, имели возможность убедиться в том, как работают фашистские асы. Они не бог весть какие вояки, бить их можно, очень даже можно. А бить фашистов на земле, на воде, под водой, под землей и в воздухе — святая обязанность каждого из нас, наш долг. Все!
Он уселся за стол, придвинул поближе коробку «Золотого руна» и стал набивать трубку. Летчики тоже защелкали портсигарами.
— Курильщики, на мороз! — привычно выкрикнул Лихачев и, косясь на командира, заворчал добродушно: — Изверги вы. И себе и другим организм отравляете. Никотин…
— Это алкоголь в квадрате! — подхватил Сбоев, срываясь со скамьи. — Пойдем, Аркаша, воспитывать Федора, пойдем! — И, работая локтями, стал пробираться к Лихачеву, белобрысая голова которого, словно сторожевая вышка над лесом, возвышалась над головами окружающих.
— Истина! — незамедлительно откликнулся Лихачев. — Ты, Алеша, прав. Никотин…
— Яд! Капля его убивает лошадь!
— Не торопись, Алеша.
— Не могу, Федор Павлович! Не могу, дорогой! — Алексей вдруг звонко шлепнул по лбу ладошкой и, сделав страшные глаза, потерянно произнес: — Товарищи-и-и… Я чуть было не забыл передать вам сообщение первостепенной важности. — И, когда все притихли, продолжил: — Позавчера, дежуря по штабу, я оказался невольным свидетелем разговора по прямому проводу. Командир запрашивал Москву о сроках предоставления нашему полку несерийного бомбардировщика повышенной грузоподъемности. Для кого бы это? А?
Лихачев замигал белесыми ресницами, оглядел добрыми глазами веселые лица и развел руками так широко, что и без того короткие рукава гимнастерки вздернулись чуть ли не до локтей, обнажив белую в коричневых брызгах веснушек кожу.
— Ах, для вас, оказывается, Федор Павлович! Я, право, и не предполагал…
Летчики засмеялись. Командир тоже было фыркнул, но, спохватившись, напустил на себя сугубо деловой вид и закашлялся, изломав брови буквой «z». Лихачев, нимало не смущаясь показаниями «говориметра», с высоты огромного своего роста измерил взглядом приземистого противника и укоризненно покачал головой:
— Как Алешу ни корми…
— А он все в небо смотрит, — в тон ему продолжил Сбоев. — Характер у меня такой. Чтобы научиться безошибочно распознавать человеческие характеры, я рекомендую вам, Федор Павлович, обратиться за консультацией к младшему лейтенанту Колебанову.
Летчик в новеньком комбинезоне с небрежно откинутым меховым воротником, под которым виднелся темно-синий френч и голубели петлицы с рубиновыми кубиками по одному в каждой, повернулся к Алексею и резко спросил:
— Все остришь? — и нахмурился. У младшего лейтенанта — темные с поволокой глаза цыганского типа. Да и сам он, смугло-кожий, был похож на цыгана: худощавый, жилистый, гибкий. Волосы — кольцо в кольцо. — Ты, Алеша, все поддеваешь?
— Куда уж нам уж…
— И я думаю: куда уж вам уж, — младший лейтенант капризно поджал губы. — Спорить с тобой, Алеша, я не испытываю никакого желания.
Летчики покидали штаб. Мимо зябнувшего часового, огибая заметенные снегом брезентовые шатры складов, увязая в сугробах, бежали они в сторону полкового клуба.
Аэродромный очаг культуры располагался в просторном подземелье, по внутреннему убранству даже отдаленно не напоминающем землянку. Стены, облицованные дюймовыми досками, были выкрашены белой масляной краской, и какой-то хороший фантазер нарисовал на них светлые окна с вечно сияющей голубизной. Нарядность помещению придавал и высокий бревенчатый потолок, усеянный золотыми блестками смолы.
Вдоль помещения тянулся сколоченный из сосновых досок вместительный стол. Начало свое он брал у порога и, прошагав двадцатью двумя перекрещенными ногами саженей пять по утрамбованному до каменной твердости земляному полу, заканчивался в «огнеопасной зоне» — месте у глухой стены, где дышала зноем печка-времянка — железная, поставленная на попа бочка из-под бензина с фигурно выпиленной прожорливой топкой.
Один за другим, вваливаясь с ядреного морозца в экваториальное тепло, летчики усердно и гулко выколачивали снежную пыль, набившуюся даже под комбинезоны, и разбредались по клубу. Несмотря на похвалу командира, настроение у всех было далеко не радужным. Да и с чего ликовать? Метеорологи после упорных боев за свой «безошибочный» прогноз перешли к жестокой обороне и скромно опускали глаза, избегая разговоров на тему «пасмурно — ясно». А летчики утром, днем, вечером и ночью под разбойный аккомпанемент ветра кляли «небесную канцелярию». Вьюга не унималась…
Шахматисты заняли свои абонированные места за столиками в «пасмурно-ясную» клетку, лениво расставили фигуры и, так же лениво переругиваясь с болельщиками, в ста случаях из ста сделавшими бы «вот этот великолепнейший, а не этот бездарнейший ход», принялись за игру. Поклонники «изящной словесности» во главе с Алексеем Сбоевым расположились возле печки-времянки на «приговоренных к сожжению» сосновых кругляках. Они слушали очередную правдивую историю очередного краснобая. У «окна» с вечной голубизной восседал самодеятельный струнный оркестр из трех гитар, двух мандолин и балалайки. Музыканты после продолжительной настройки щипковых (Названьице-то каково? От одного лишь названия в дрожь бросает!) инструментов, ко всеобщему неудовольствию, лихо грянули старую концертную программу. Шахматисты привычно закрыли уши ладонями. Голоса словесников зазвучали громче. А углубившийся было в газету лейтенант Сумцов вскочил и, вперив негодующий взгляд в дирижера, желчно сказал:
— Лаптев! Осточертело ваше попурри. Третий месяц вы его наяриваете. Может, хватит?
Лаптев — широколицый курносый капитан с приглаженными спереди и торчащими на затылке черными волосами — приглушил струны балалайки ладонью и с мягким укором ответил:
— Мы, Леня, живые люди. Нам, Леня, музыка тоже порядком наскучила и гложет печень. Но мы, Леня, не буйствуем, а страдаем индивидуально.
— Эгоисты! Я устрою вам, устрою… — Сумцов многозначительно потрясал газетой. — Куплю в военторге тот патефон с одной пластинкой и стану ее раз по пятьдесят прокручивать каждый день. Уж вы у меня тогда запоете, запоете…
— Мы, Леня, будем бороться, — возразил на это Лаптев. — Все новое, Леня, рождается и утверждается в смертельных баталиях со старым. И мы, Леня, победим. Недаром, Леня, наш музыкальный коллектив, — он обвел скорбным взглядом озорные лица оркестрантов, — трудится под девизом: «Ад аугуста пер ангуста!». — Через трудности к высокому! Так, по словам Алеши Сбоева, говаривали в древности. И еще, Леня, на тебя дурно влияет безделье. И еще, Леня, сказывается непогода. И еще…
— Хватит! — голос Сумцова был так резок, что шахматисты дружно вскинули головы, а словесники разом умолкли. — Комедианты! Балаганщики!
— Вот, вот…
Но раскатистый окающий бас оборвал дирижера на полуслове.
— Сумцов дело говорит. От вас, Лаптев, душевной музыки не дождешься. Одно слово — балалаечники. — В дверях клуба, касаясь головой притолоки, стоял комэск-1 — капитан Новиков.
— Житья не дают! — воодушевился Сумцов. — Почитать газету невозможно! Безобразие!
— Воевать надо, бороться. Патефон с одной пластинкой — уже оружие. Действуй, Сумцов, по линии патефона. Кстати, о пластинке. Я ее прослушивал. Там толковая лекция о вреде алкоголя. Оборотная сторона — «Шотландская застольная». Ориентируйся на первую.
Подмигнув Сумцову, Новиков погрозил пальцем озадаченному дирижеру и, довольный, зашагал вдоль стола, выискивая место, где можно было бы расположиться, никого не стесняя. Ступал он грузно, кособоко, по-медвежьи. Возле присмиревших над журналами любителей кроссвордов комэск остановился, извлек из кармана пластмассовую коробку с домино, встряхнул ею над головой так, что костяшки запощелкивали в коробке, словно кастаньеты, и, дружески хлопнув одного из притихших летчиков по спине, весело сказал:
— Мудришь? Брось! Лучше повоюем.
Тот посмотрел на Новикова недоуменно, будто и вовсе не понимал, что, собственно, потребовалось от него этому человеку, и машинально вслух забормотал:
— Шесть букв. Человек, выдающийся среди других своими познаниями. Энциклопедист! Нет… Ученый? Нет… Философ?..
— Балбес, — предложил Новиков.
— Нет, — полный внутреннего напряжения взгляд скрестился со взглядом комэска-1. — Первая буква — «э».
— Тогда — эрудит.
— Точно!.. Эрудит! — Восторженный вопль счастливца убедил Новикова, что в этой среде он не подберет партнеров для игры в домино. Пошарив глазами окрест, капитан заметил у дальнего шахматного столика буйный каштановый чуб и окликнул Ковязина.
— Хвораешь, Аркадий? Пустое занятие. Болельщиков и без тебя хватает. Иди садись! — и указал место напротив.
Костяшки со стуком разлетелись по столешнице.
— Кто еще?
Подошли младший лейтенант Колебанов и штурман «голубой двадцатки» лейтенант Колтышев, несколько полноватый для своих тридцати лет, сосредоточенный мужчина с серьезным неулыбчивым лицом. Колтышев сразу подсел к Аркадию, а Колебанов, переминаясь с ноги на ногу, смотрел на Новикова.
— Совестно, небось? — спросил капитан.
— Да не было же ничего, не было! — Колебанов стукал себя в грудь кулаком и поигрывал бровями. — Честно играли! Колтышев никогда не плутует, а я…
— Он и тебе не семафорил?
— Нет! Не было у нас никакой сигнализации!
А сигнализация, конечно, была простая и поэтому труднодоступная для непосвященных, она неизменно приносила победу Колебанову с Колтышевым. Новиков терялся в догадках. Наконец, он обратил внимание на то, что, играя на единицах, противник «забывает» на столе одну косточку, на двойках — две и т. д. При игре на «пустышках» все семь забираются в руки.
— Ладно, — согласился Новиков. — Садись. Но…
Разыграли «флотского». Колебанов оживился. В игре он не мог вести себя спокойно, а менялся, как пламя костра на ветру. Впадал то в мрачность, то в необузданное веселье. Округлив игру по пятеркам, он пропел фальцетом:
— Еще одно последнее сказанье, — и бросил торжествующий взгляд на погруженного в раздумье Новикова. — Как оценит мой капитан подобное стечение обстоятельств? Каково будет решение, от которого всецело зависит судьба экипажа? Не тяните, мой капитан! Характер человека проявляется в любом действии, — он забасил, налегая на «о». — Коли хотите, характер сказывается даже в привычке и манере чистить по утрам зубы…
— Слова мои, — равнодушно поддакнул Новиков и, когда на смуглом лице Колебанова появилось выражение полнейшей удовлетворенности, высоко подкинул и поймал на лету последнюю костяшку. — Вот она, милая! Не паниковать! Прежде чем поставить ее на законное место, сделаю ряд замечаний. Фортуна, Колебанов, обожает воспитанных, думающих людей и не чтит легковесов. Округлять по пятеркам! Это для эффекта, что ли? Поразмыслив, ты пришел бы к совершенно противоположному решению. Пятерок у Аркадия нет: он прокатился. Колтышев подставляет мне единственную пятерку. А с чем же у него пятерка?
Колебанов гипнотизировал взглядом чернеющую в крупных пальцах капитана злополучную костяшку: он уже понял, что должно произойти.
— Не может быть!
— Быть все может. Мыслить надо. Не зря, видно, я с начала игры пусто-пусто приберегал. Получайте-ка! — пустышечный дублет со стуком опустился на столешницу.
— Чего скисли? Между прочим, это характеры ваши проклюнулись: лишнее доказательство в мою пользу. В споре о характере, конечно.
— Отмщенья жаждем! — Колебанов стал яростно перемешивать костяшки. — Требуем сатисфакции!
В помещение ворвался свист ветра. Все оглянулись на дверь. В клубах пара возник запорошенный снегом вестовой. Лицо его было свекольно-красным. Брови и ресницы заиндевели. Не опуская воротника у полушубка, он лишь ослабил застежку и зычно прокричал:
— Капитан Новиков и лейтенант Ковязин, к командиру полка!
Новиков с Ковязиным тотчас же поднялись и ушли. На их местах шумно расселись поклонники «изящной словесности». Веселье новоявленных соседей неприятно подействовало на удрученного проигрышем Колебанова.
— И откуда в тебе, Алеша, столько смехачества? — с иронией спросил Колебанов у Сбоева. — Можно подумать, что и на свет белый пожаловал ты не как все смертные, а по-смешному.
— Должен тебя разочаровать, — не обиделся Алексей и полуобнял его за плечи. — На белый свет я произведен по тем же правилам, что и ты. Никаких отклонений в норме. Иначе и быть не могло — закон природы! А к юмору, ты прав, я предрасположен с младенчества. Все дело в том, что мой папаша — самый веселый человек Сибири…
— Оно и заметно.
— В жизни кислая физиономия хуже пустого кармана. Презабавный случай приключился с папашей моим однажды на почве этой самой смешливости. Отправился он как-то за лечебными травами: у старика две слабинки — древние языки и лекарственные травы, которыми он безжалостно пользует ближних. Так вот. Лазил, лазил папаша по таежным урочищам и повстречал медведя. Нос к носу они сошлись. Что делать? Пожать друг другу лапы? Разойтись поскорее?.. Стоят они, молчат они, думают они… И тут папаше бросается в глаза некоторая… ну, как бы сказать, неидентичность, что ли, данного экземпляра хищных млекопитающих с установленным природой образцом. Почему-то вместо шерсти у мишки на морде произрастал цыплячий пушок, а на загривке торчали перья. Ни дать ни взять — индейский вождь в боевом облачении. Не сдержался папаша, захохотал. Мишка, понятно, в амбицию. Пришлось папаше браться за кинжал: ружья у него при себе в ту пору не было. Потом осмотрел он зверя и выяснил, что морда у Михаила Потапыча в меду была: или на пасеке гостил, или дупло пчелиное ревизовал. А пух и перья налипли. На гнездо, должно быть, налетел в кустах.
— Крепкий у тебя, Алеша, отец, — уважительно заметил Сумцов. — Я тоже знавал охотника. Кремень! На зверя ходил только с холодным оружием. «Биться со зверем, говорил, надо на равных. У зверья, говорил, дальнобойных зубов и когтей не имеется». Характерец!
— И ты туда же! — неожиданно вспыхнул Колебанов, обернувшись к Сумцову. — Ха-арактерец! Захотел человек выделиться из общей среды, захотел покрасоваться перед другими и придумал роль, и разыгрывает ее.
— Не скажи, — упрямо заговорил Сумцов. — Роль? Тайга — не театр с партером, бельэтажем и балконом. И зрителей в тайге нет. Возьми нож в руки и пойди выделись, покрасуйся перед медведем. Ты, Колебанов, не спорь. И ребенку ясно, что характер…
— Стержень, по образному выражению Новикова. Так?
— Можно.
— С нанизанными на него мечтами, устремлениями и поступками?!
— Не без этого.
— Че-пу-ха!
Спор стал привлекать внимание летчиков. Они постепенно почти все собрались у стола, прислушиваясь с интересом к доводам то одной, то другой стороны. Сейчас звучали язвительные замечания Колебанова.
— По-вашему, человек с пеленок обладает характером, стержнем? Он и под себя мочится по велению этого стержня с мечтами, устремлениями и заранее предначертанными поступками. Ха! Кроме Новикова, никто до такой чепухи не договаривался, никто!
— А я с ним согласен, — сказал Алексей. — У каждого ребенка, бесспорно, имеются какие-то зачатки будущего характера, основа имеется. По мере возмужания ребенок, а затем подросток, а затем юноша дополняет, а если хочешь, воспитывает свой собственный характер на основе первоначальных задатков. Этот характер в дальнейшем предопределяет жизнь человека, его поступки, его цели. Математик мог бы сформулировать их зависимость между собой так примерно: они необходимы один другому и достаточны для существования того и другого.
— Софистика! Сумбур!
— Мне понятно.
— А мне, представь, нет! Человек — сгусток противоречий! Как в коммунальном доме, в нем уживаются взаимно отрицающие друг друга взгляды и убеждения…
— Убеждение может быть лишь одно. Иначе незачем именовать его так. Убеждение не шляпа — дань сезону и моде.
— Выслушай меня, Алеша! Отрицать наличие в человеке, в каждом человеке и дурного и хорошего одновременно ты не станешь. Среда и обстоятельства, в которых человек оказывается, проявляют с наибольшей четкостью те или иные черты… В определенных случаях берут верх положительные начала, сокрытые в человеке, в других — тоже определенных! — главенствуют отрицательные. Такой человек…
— Не человек, а кусок теста и то жидкого. Из твоих разглагольствований вытекает, что храбрый человек, допустим превосходный летчик-боец, при определенных обстоятельствах способен праздновать труса? Хуже — пойти на подлость?! Уподобляясь хамелеону, он согласно твоей, Колебанов, теории будет, ориентируясь на обстоятельства и среду, менять окраску?
— Чужая душа — потемки! В мысли другого человека, Алеша, нам с тобой проникнуть не дано, сокровенных замыслов разгадать не позволено. Каждый — сам себе на уме. Согласен?
— Нет! Я достаточно хорошо знаю людей, с которыми живу, летаю, рискую жизнью.
— Алеша! — Колебанов поморщился. — Не надо намеков. Новиков любит оглоушивать такими фразами. Будем говорить попроще.
— Новиков жизнь знает.
— В объеме воинского устава.
— Плюс десять лет работы: Хасан, Монголия… Все вместе — больше двух курсов истфака.
— Я с чужого голоса не пою. Я мыслю самостоятельно.
— Сомневаюсь: мыслитель умеет выслушивать и обдумывать высказывания других, чего о тебе не скажешь. Так вот, Колебанов, я беру на себя смелость проникнуть в чужую душу, в самые ее потемки.
— Маг! Волшебник!
— Хочешь эксперимент? Делай выбор! Даю характеристику любому из наших ребят.
— Хм-м-м. Заманчиво… Ну, а кто подтвердит достоверность твоей оценки? Сказать можно все.
— Народную мудрость используем. Ты ссылался на нее в рассуждениях о чужой душе и потемках. После моей оценки проведем беглый опрос. Мнения совпадут — правда моя.
— Ладно! Согласен! — с лукавым интересом Колебанов оглядел окружающих. — Возьмем, возьмем хотя бы… — он нарочно тянул. Под его взглядом лица сразу же присмиревших летчиков менялись: одни становились непроницаемыми, другие — растерянно-виноватыми. И те и другие не желали, очевидно, попасть на язык экспериментатору. — Возьмем… Охарактеризуй нам командира «голубой двадцатки», — неожиданно заключил Колебанов. — Ковязина.
— Пожалуйста. Кстати, если я в чем-либо напутаю, Колтышев дополнит меня и поправит. Слышишь, Николай?
— Из меня арбитр…
— Сплетничать не принудим.
В это время вновь появился вестовой. Он вызвал в штаб Колтышева и Коломийца. Штурман и стрелок-радист засобирались. О споре забыли: всем было понятно, что экипаж «голубой двадцатки» получает какое-то задание. Значит, командование разрешило полеты. Шахматисты дробно ссыпали фигуры в ящики столов. Музыканты гуськом потянулись к «струнному арсеналу». Летчики подтягивали унты, застегивали комбинезоны. Кое-кто направился к выходу. А Сбоев, оседлав скамью, крутил, как филин, головой и пытался образумить товарищей:
— Успокойтесь! Да успокойтесь же!
Но возбуждение все нарастало, И тогда Алексей, вскочив на скамью, прокричал голосом вестового:
— Товарищи командиры! — наступила тишина. — Если понадобитесь, командир полка вас пригласит. Что и просил он вам передать.
После немой сцены, последовавшей за репликой Сбоева, зазвучал сперва робкий, а затем дружный смех. Алексей стоял на скамье и тоже улыбался.
— Артель, а не боевое подразделение, — наконец сказал он, жестом приглашая всех занимать места. — Лихачев и на порог вас не пустит. Садитесь. Продолжим наш эксперимент.
— Вез арбитра?! — ужаснулся Колебанов.
— Он свое скажет. — Сумцов поймал за рукав Колтышева. — Коля, минутку! — подал ему лист бумаги и карандаш. — Коротенько черкни. Характер Аркадия в фокусе. Спасибо. Эту записку, товарищи, я оглашу потом.
— Начали! — сказал Сбоев, усаживаясь. Гудело пламя в печи. Над крышей скулил холодный ветер. Алексей неторопливо повел рассказ. — Я не стану сортировать факты: ты, Колебанов, — большой, умный и сам разберешься во всем. Недели за две до твоего к нам прибытия получил полк задание уничтожить аэродром немцев. Базировались на этом куске земного шара отборные асы-пикировщики, геринговские «штука-бомбен», повоевавшие и в Испании, и во Франции, и в Англии. Работали они, надо сказать, мастерски, торчали на нашем участке фронта щучьей костью. По их милости как-то даже без горючего сидели…
— В сентябре, — уточнил Сумцов, окуная нос в ладонь с выкрошенным из папиросы табаком: в клубе не курили. — Бензин окольными путями тогда подбрасывали. Хваты были те пикировщики. Стадухинские ребята тоже повозились с ними изрядно: сатанели асы в воздухе.
— И я об этом же, — согласился Алексей. — Сатанели. В общем, настал момент, когда сверху была дана четкая и определенная команда. Осуществить операцию поручили первому звену первой эскадрильи: способности Новикова, Ковязина и Бондаренко в излишних похвалах не нуждаются, и я о них умолчу. Короче — переделали они «есть» на «был». Зенитчики очухались от скоротечного визита, никак, только на последнем заходе. Пальбу они открыли, говорят! Облака вперемешку с осколками на землю сыпались. В правый мотор новиковской машины угодил осколок. Видя такое дело, комэск отдает приказ Бондаренко и Ковязину возвращаться на базу самостоятельно, не медлить из-за него. Бондаренко забрался в облака. Ковязин тоже, но не углубился в них, а затаился в нижней кромке. Оттуда видел, как Новиков, снизившись, почти над головами немцев вырвался из шквальной зоны. У линии фронта комэска настигли два «мессера». Навалились они на Новикова с обеих сторон и к земле его жмут: на посадку вынуждают. Комэск и туда и сюда — не отстают немцы. Оказался он тогда в положении того бравого грека, который, трезво оценив сложившуюся на поле драчки обстановку, сказал: «Хос дюнамай — у бёлемай, хос дэ булёмай, у дюнамай» — так, как я мог бы, я не хочу, а так, как хотел бы, я не могу. Не подоспей Ковязин, кто знает, чем бы все это кончилось. Аркадий пошел на одного из «мессеров» в лобовую атаку. Немец заволновался, завозмущался: видано ли, слыхано ли, чтобы бомбовоз, какая-то тихоходная галоша, так нахально нападал на истребителя? Используя минутное замешательство немца, Коломиец срезал его из пулемета. Аркадий атаковал второго «мессера». Тот оказался попроворней. Выписывая фигуру за фигурой, он старался прорваться к машине Новикова и добить ее. Тогда Аркадий применил тактику активного маневра, о которой рассказывал сегодня командир полка. Где бы ни пытался прорваться к Новикову «мессер», там, упреждая его, появлялась «голубая двадцатка» и заслоняла комэска и машиной, и огнем пулеметов.
— Ну и?
— Выводы? Изволь. Я не случайно упомянул о приказе Новикова следовать на базу самостоятельно. Аркадий мог бы на законных основаниях воспользоваться этим приказом. Но комэска он не оставил, вовремя подоспел на выручку. Завязав бой с «мессершмиттами», Аркадий не оборонялся пассивно, а наступал и победил. В драчке он успешно реализовал свой замысел о новом тактическом приеме. Первый вывод — чувство товарищества. Второй — смелость, мужество и находчивость. Третий — творческий подход к своей профессии. Я убежден, что в любой среде и, как ты, Колебанов, выражаешься, при любом стечении обстоятельств Аркадий не ослабнет, не сломится, не покривит душой.
Сумцов, вопросительно посматривая на Сбоева, зашуршал запиской.
— Читай, Леня.
«Ковязин — верный товарищ и толковый командир. Он хладнокровен, смел. Летчик-мастер. Инициатива. Постоянный поиск нового в пилотаже. Вера в разгром фрицев».
Не только на Колебанова, но и на всех летчиков полная тождественность оценок произвела глубокое впечатление, вызвала оживленный обмен мнениями. Задумался и Колебанов. Перебирая в памяти известные ему факты, связанные с боевой работой, жизнью экипажа «голубой двадцатки», сопоставляя ничем не примечательные на первый взгляд поступки и высказывания Аркадия Ковязина, он, к немалому своему удивлению, почувствовал вдруг, что его оценка не отличается от сбоевской и колтышевской.
Из штаба возвратился Новиков и сообщил, что «голубая двадцатка» ушла на спецзадание.
— А погодка. — Он покачал головой.
С улицы, перекрывая разноголосицу метели, донесся гул моторов. Нарастая, басовито прокатился над крышей и смолк вдалеке.
— Можно летать и в такую погоду, — сказал Новиков убежденно.
— Разрешат?!
— Пока еще опасаются, Но, кажется мне, что…
Сумцов дружелюбно глянул на Лаптева:
— Давай, дирижер! — и притопнул азартно.
Оркестранты быстро разобрали «оружие» и ударили авиационно-шуточную. Лаптев был сносным солистом. Взрывая растопыренной пятерней струны балалайки, он пел, кокетливо поводя плечами:
Шел пилот по переулку,
Шел как будто на прогулку,
Шел, совсем не замечая никого.
Видит — девушка и даже
В отношенье фюзеляжа
Ничего, ничего, ничего…
И только сейчас все заметили комиссара. Большой, седоволосый, стоял он у печки и грел руки.
— Не унываем? — спросил он и улыбнулся широко. — Правильно. — Скинув кожаный реглан на скамью, он присел на чурбан у печки и стал стягивать валенок.
— Нога мерзнет — быть погоде. Радуйтесь. Барометр у меня самый верный — две пробоины выше колена. С Монголии не ошибался в прогнозах. А Ковязин где?
— Ушел на задание, — ответил Новиков.
— Не успел я порадовать его перед вылетом, — с сожалением сказал комиссар. — На-ка, Сумцов, огласи.
Сумцов принял из рук комиссара видавший виды потертый блокнот, куда заносились все успехи и все промахи экипажей, пробежал глазами запись и, откашлявшись, повторил ее вслух:
— Указом Президиума Верховного Совета СССР от 25 октября 1941 года летчик лейтенант Ковязин Аркадий Михайлович награждается орденом Красного Знамени.
— Ура! — крикнул Алексей. — Ура!
— За сентябрьский налет, — сказал кто-то.
— Бомбежка немцев под Вильно.
— За днепровскую переправу. Он ее тогда по частям в Черное море сплавил.
И летчики стали вспоминать… На боевом счету Аркадия было уже свыше пятидесяти вылетов. Его бомбардировщик громил живую силу и технику немцев под Вильно, Ригой и Смоленском, нанес один из первых бомбовых ударов по танкам Гудериана. О неуязвимом русском асе, который налетает внезапно и бьет наверняка, знали многие воинские части фашистов. «Голубая двадцатка» досаждала им так, что гитлеровские пропагандисты выпустили даже специальную листовку. В ней говорилось: «…Тому, кто собьет в воздухе или уничтожит на земле дальний бомбардировщик русских, обозначенный голубой цифрой «20», будет вручен Железный крест и предоставлен месячный отпуск».