По равнинам буйствовала поземка. Серебристый снег дымно струился по-над колючей стерней и жухлыми травами, заполняя рытвины и выбоины, лощины и овраги, до блеска надраивая ледяные зеркала рек и озер, отороченных промерзшим до корней ивняком. Красные прутья, словно скрюченные от стужи пальцы, судорожно и неловко царапали голубоватый лед, как бы стараясь подгрести поближе оставшиеся на нем крохи снега и укрыться в них с головой.

Так было на земле. А на высоте, за пухлой толщей облаков, из края в край раскинулась спокойная и величественная пустыня неба. В необозримом темно-фиолетовом пространстве, заполнившем бесконечность, сигнальными прожекторами далеких и пока еще неведомых аэродромов мерцали звезды.

«Голубая двадцатка» шла к цели. Над машиной — только звезды. Под машиной — только облака. В лунном сиянии они были похожи на покрытую свежим снегом всхолмленную степь, по которой скользила сейчас крылатая тень бомбардировщика.

С приборной доски смотрели фосфоресцирующие циферблаты приборов, трепетали их светящиеся стрелки. В кабину снаружи проникал уверенный и могучий гул моторов. А так как Аркадий все еще находился под впечатлением разговора с командиром полка, не без волнения посылавшего «голубую двадцатку» на задание, то в гуле моторов Аркадию явственно слышались напутственные слова: «Мост нам, в общем и целом, мешает, очень мешает. Фронту мешает. Дело серьезное, опасное, но… Ударь ты по нему по-ковязински. Успеха вам. Не удачи, заметь, а полновесного боевого успеха. Ты понимаешь, лейтенант? Я не противник удач, нет! Но удача, в общем и целом, — явление временное, преходящее. Пусть надеются на нее картежники, игроки. А мы разве игроки? Понимаешь, лейтенант? Я сторонник постоянных боевых успехов, по-сто-янных!» Аркадий окинул взглядом горизонт и обернулся к штурману. Колтышев сказал, не отрываясь от карты:

— Из минуты в минуту идем, — отложил штурманскую линейку и откинулся на спинку сиденья. — Остальное тоже в норме: высота — пять тысяч метров, скорость — заданная, видимость — по прейскуранту. Должна Рига появиться вот-вот. Рига! Хм-мм. Не могу я, Аркаша, привыкнуть к такой вот кочевой жизни. И не просто кочевой, а прямо-таки летучей… Гляжу на карту, знаю, что находимся над Латвией, а вижу конференц-зал. Вижу Новикова, Сумцова, Сбоева, Колебанова… Не верится, что остались они где-то там — уже за сотни километров. Чудеса в решете! Сказка!

— Сказка, говоришь? Пожалуй. Но сказка — это хорошо. Знаешь, как я в авиацию попал?

Штурман удивленно посмотрел на Аркадия, на его фигуру, словно влитую в пилотское кресло, на неподвижную ладонь, покоящуюся на штурвале, и, пожав плечами, ответил тоном человека, принужденного излагать известные всем истины:

— Ну, подал заявление, ну, прошел медицинскую и мандатную комиссии, ну, приехал в училище и так далее…

— «И так далее» было потом, — раздумчиво произнес Аркадий, не отрывая взгляда от приборной доски. — А изначала была у нас в деревне ячейка комсомольская из трех человек. Солидная по тем временам сельская ячейка. Павел Кочнев секретарил, а мы с Григорием Луневым в рядовых бегали. Работы — выше головы. С утра и до позднего вечера кочевали мы по митингам, сходкам, ревсобраниям. С кулачьем цапались, о текущем моменте мужикам докладывали. Всю округу втроем обслуживали, поспевали. Мужики привыкли. Чуть что: «Даешь сюда комсомолию!» Ох и навострились мы выступать! Охрипнешь, обезножишь, бывало, а Пашка все активности требует, на политическую сознательность бьет. Носишься таким макаром по деревне и думаешь про себя: «Сбегу от Пашки. Сбегу. Заберусь тишком на сеновал, зароюсь в сено поглубже, чтобы не враз отыскал, и оторву минуток шестьсот без всяких сновидений». Но Пашка ухо держал востро. Ночью бредем по улице. После всех дел праведных ноги будто ватные. Самое время спать: деревня давно ко сну отошла, тихо вокруг, темно. А Пашка предлагает: «Забежим, ребята, к бабке Аграфене сказки послушать? Гляньте, огонек в окошке-то». И шли мы, Коля, к бабке Агра-фене сказки слушать. И смех и грех! Бывает же, а? Великовозрастные лбы и — сказки. А мы увлекались: ночи напролет слушали. Пашка любил такие, в которых беднота над богатеями верх держала. Называл он их революционными. Гришке — хоть про что, лишь бы поинтересней. Мне пришлась по сердцу сказка про серебряное блюдечко и золотое яблочко. Помнишь такую? Катится волшебное яблочко по волшебному блюдечку, и появляются на яблочке диковинные страны, неведомые города… Хотелось очень на страны и города из этой сказки собственными глазами посмотреть. Года через два комсомол направил в фабзауч — на сталеваров учиться. Толковая профессия — сталевар! Наипервейшая у нас на Урале. Стали осваивать мы дело, а тут призыв: «Комсомолец — на самолет!» Ну, решил, вот оно — золотое яблочко! — Аркадий помолчал, улыбаясь почему-то. — Представляешь, Коля, как сказки душу баламутят?..

— На ковер-самолет попасть захотелось? — спросил Николай и воспламенился, удивленный силой внезапно пришедшего на ум сравнения. — Так мы же и летим на ковре-самолете! Да-а-а… Сани-самоходы бензин подвозят! Не бензин, а живую воду.

В шлемофонах командира и штурмана одновременно послышался сухой короткий щелчок: в общую радиосеть включился Михаил Коломиец.

В полку любили молодого вихрастого паренька — стрелка-радиста с «голубой двадцатки». Мастер на все руки, он мог починить рацию с закрытыми глазами, проворно работая тонкими и чуткими, как у пианиста, пальцами, разобрать и исправить любое оружие, знал толк и в моторах, потому что со временен намеревался пересесть за штурвал самолета. Натура у Михаила была к тому же еще лирической, песенной. И радость, и горе, и раздумья, и тоска — все выражалось песнями — его вторым «я». Он ухитрялся напевать даже в бою, когда разрывы зенитных снарядов встряхивали машину, а щупальца трассирующих пуль оплетали плоскости, дырявили фюзеляж.

Прислушиваясь к разговору командира со штурманом, Михаил мурлыкал какой-то мотив. Аркадий попросил петь погромче. И в небе зазвучала чуть грустная песня. Николаю виделось затонувшее в белоцветье яблоневых садов и черемушников приволжское село, речка с кочующими по левобережью песками, заливные луга и… леса. По весне река покидала опостылевшее русло и разливалась на многие километры в округе, насыщая влагой скупые лесные подзолы. Вода, вода, вода, зеркалом поблескивающая на солнце. По ней разбрелись белоногие березки, присели стыдливо елки…

Перед Аркадием по велению той же песни возникали косматые в тумане горы, желтые петли дорог среди скал, разлапистые кедры с кронами аж под облака, белые корпуса уральских заводов и красные кирпичные трубы, раздвинувшие таежную глушь…

Песня! Она, казалось, вобрала в себя ветреную ширь земель русских!

Аркадий с необычайной ясностью ощутил вдруг мирное небо, словно вел не бомбардировщик, а обычный пассажирский рейсовый самолет по знакомой трассе. Скоро внизу запоблескивает голубое зеркало Оби, покажутся разлинованные улицами кварталы Новосибирска. Придерживая штурвал, Аркадий следит за стремительно накатывающейся гладью взлетно-посадочной полосы. Вот она, вот! Шасси мягко коснулись земли. И вспыхнули разноцветьем, закланялись, закачались неистово взбудораженные винтами самолета луговые цветы. Аэровокзал. Башенка синоптиков на отшибе. Шест с черно-белой полосатой, как зебра, наполненной ветром «колбасой». Самолет подрулил к стоянке. Под крылом — почтовый пикап: «Почту давай!» Спешат мотористы, техники. Бензозаправщик, урча мотором, подползает деловито, степенно. В кабине сияет улыбкой белозубый чумазый шофер: «Привет!» А из люка по лесенке уж торопятся ступить на сибирскую землю пассажиры.

Тем временем «голубая двадцатка» мерцающим веретеном пронизывала ночное небо. На белых всхолмленных облаках появились черные прогалины. Они расширялись, приоткрывая угольную в ночи землю.

— До цели?

— Сто десять! — Николай кивнул на проплывающие внизу облачные увалы и дополнил свою мысль любимой поговоркой Новикова: — Лошадка везет исправно: не взбрыкивает, вожжу чует.

И Аркадий подумал о Новикове. Когда они сдружились? Под Вильно? Нет, пожалуй, под Смоленском. Конечно, под Смоленском! Тогда было?.. Жарко было! Эскадрилья бомбила переправу. Утро — стеклышко: ни облачка в небесном ультрамарине. С высоты понтонный мост, что волос, перекинутый через реку с берега на берег. С запада тянутся к этому волосу изнуряюще длинные темно-зеленые змеи. Гадючьим веером по всем дорогам ползут, ползут и ползут они, то разбухая на развилках, то сжимаясь на прямых перегонах. И надо остановить это продвижение. Тяжелая машина Новикова, призывно качнув крыльями — делай, как я! — сквозь дымные хлопья разрывов наискось пошла к земле. И вот перед глазами уже не волос, а грудастый понтонный мост с гулким деревянным настилом. И сползаются к нему колонны танков, бронетранспортеров с пехотой, артиллерия. Черные капли бомб сорвались из-под крыльев и, покачивая стабилизаторами, устремились вниз. Понтоны вздыбились и, налезая один на другой, разваливаясь, крошась на щепы, поднялись в воздух вместе с взбаламученной водой. Река покрылась обломками. Плыли, покачиваясь на мелкой волне, перевернутые кверху колесами двуколки, разбитые ящики, бочки, охапки сена. На речном зеркале точками чернели головы людей. Небо из синего стало белым, стало не сплошь белым, а пегим: скорострельные пушки, поставив над переправой защитную сетку, испятнали его завитками дымов. На западном берегу, возле въезда на мост, образовалась живая пробка. Аркадий положил бомбы в самый ее центр. Он видел, как слепящие всплески опрокидывали машины, орудия, расшвыривали людей. Словно осы к растревоженному гнезду, к мосту слетелись «мессеры». Их встретили «ястребки», и над миром завращалось неистово рычащее моторами и щерящееся пулеметными трассами гигантское «чертово колесо». Нескольким немцам посчастливилось-таки прорваться к бомбардировщикам, атаковать их. Аркадий шел в паре с Новиковым. Их настиг «мессер». Он был нахален и ловок, этот «мессер». Он пускался на всяческие увертки, чтобы разъединить спарку тяжелых кораблей, а когда убедился, что замысел его неосуществим, открыл стрельбу с дальней дистанции. Стрелял метко: после двух-трех очередей один из моторов новиковской машины задымил. «Голубая двадцатка», оттянув немца на себя, чертом закрутилась в воздухе. Глаза Аркадия выхватывали из сумятицы боя то блестевший диск пропеллера — «мессер» пер в лобовую, то «брюхо» с закрытыми люками шасси — он делал «горку», то черно-белый крест на борту фюзеляжа — он пересекал путь по курсу. Вовсю неистовствовал пулемет стрелка-радиста. Очереди были так часты, что воспринимались как одна затянувшаяся. Справа полыхнула вспышка разрыва. Еще и еще. Четвертой вспышки Аркадий не заметил. Лишь почувствовал, как встряхнуло машину, как она задрожала мелкой противной дрожью. На левой плоскости замельтешило пламя. Оно ползло по перкали к мотору.

…Бесконечно приятной была для Аркадия в тот день замшевая от пыли трава летного поля. Он выбрался из кабины, расстегнул воротник гимнастерки, оглядел изрешеченный осколками и пулями фюзеляж, потрогал осторожно, словно боялся обломить, изуродованную и обезображенную огнем плоскость, вздохнул и потянул с головы пропитанный потом шлемофон. Пряжки ушных клапанов заело. Он рвал их, до крови ссаживая на пальцах кожу, дергал злосчастные эти пряжки из стороны в сторону. А к «голубой двадцатке» наперегонки бежали товарищи. Впереди Новиков. Он спешил — Новиков. Он подхватил Аркадия на руки, закружил и… и поцеловал.

— Как еж, — смущенно сказал тогда Аркадий, все еще теребя неподатливую пряжку.

— И верно! — удивился капитан, поглаживая большой, с блюдце, ладонью светлую колкую щетину на подбородке. — Оброс, а побриться запамятовал.

Только и поговорили. Чувства выразить можно было лишь молчанием: всякие слова умаляли их полноту. «Видишь, сколько солнца, сколько жизни вокруг? — молча радовался Аркадий, приглашая и Новикова разделить радость. — Красота?!» — «А слышишь, как стрекочут кузнечики? — молча откликался капитан. — Соловьи!»

Аркадий внезапно прервал этот памятный ему диалог: в рокоте моторов — не тогда, а сейчас! — возникла фальшивая нота. В воздухе она была опаснее самого плотного зенитного огня.

Через плексиглас кабины Аркадий посмотрел на левый мотор. Все вроде нормально. Значит, неполадки с правым. Так оно и есть: из-под кожуха мотора по плоскости к срезу крыла тянулась, переливаясь в лунном свете, ровная серебристая полоса. «Может быть, обойдется еще? Может быть, пронесет нелегкая?» Лицо штурмана, обрамленное темным мехом туго затянутых ушных клапанов шлемофона, не выражало ничего, кроме обычной озабоченности. Аркадий с удовольствием отметил это про себя. Мотор вдруг сделал перебой. Еще и еще!..

Наушники выплеснули взволнованный голос Михаила:

— Перебои в правом моторе! Товарищ командир, винт заклинило!

И тогда штурман сказал тоже:

— А я надеялся…

— И я тоже надеялся. Масляный радиатор отказал, — подытожил Аркадий. — Че-е-ерт!

— Один мотор на «туда и обратно». Без бомб, Аркадий, еще куда ни шло, а с полной нагрузкой…

— Коля! Мы сбросим бомбы на немцев, только на них. С этим все! Как там запасная цель?

— Позади, километрах в сорока.

— Точнее?

Николай прикинул по линейке расстояние, скорость, определил угол сноса при одном работающем моторе и склонился над картой.

— В тридцати трех! Облачность низкая, сплошная. Ветер сильный, лобовой… Узел железных дорог.

«Голубая двадцатка» развернулась на сто восемьдесят градусов. Летели молча. Резкий встречный ветер гасил и без того малую скорость. Штурвал, напоминая о мертвом моторе, по-приятельски давил Аркадию на ладонь: «не забывай о крене». Николай, отработав данные по запасному объекту, обвел его на карте красным карандашом и спросил у Аркадия:

— Бомбим вслепую?

— Нет. Бомб у нас негусто.

— А мотор?

— А война?

Спорить было бесполезно: Аркадий нахмурился. Машина, словно в молоко, нырнула в толщу облаков. Стрелка альтиметра дрогнула, замерла и поползла вниз. Ночь. В ночи земля. И ни огонька в ночи.

— Аркадий! Цель под нами. Даю свет!

Маленькими лучами вспыхнули и повисли над землей САБы — светящиеся авиабомбы. Под ними растекся бесформенным темно-зеленым пятном хвойный лесок. Черными квадратами и прямоугольниками крыш проскользнул под крылом заснеженный поселок. Проплыла в обнимку с колеблющейся тенью угрюмая башня элеватора. Станция. Узорная паутина рельсов на белом снегу. Глухой тупик с резервными паровозами. Водокачка… Снизившись, машина прошла над путями, над тесным скопищем вагонов, платформ и цистерн. Эшелоны, эшелоны, эшелоны…

В небе забесновались лучи прожекторов. Прямыми слепящими колоннами уперлись в косматую грудь облаков, отпечатав золотые круги, разбежались по сторонам, ошаривая подступы, и скрестились над станцией. Зенитчики стреляли на слух. Разрывы снарядов магниевыми вспышками вспарывали темноту, уже разграфленную пулеметными трассами, как лист канцелярской книги. Какая графа придется на «голубую двадцатку» — «приход» или «расход»? Уклоняясь от прожекторов, они неумолимо ринулись на цель.

— Давай! — Аркадий махнул рукой.

Смерчи огня заполыхали в гуще вагонов и платформ. Багрянцем окрасилась изнутри и осела застекленная крыша паровозного депо. Изогнулась легко, как нагретая восковая свечка, железная колонка водокачки. Одна из бомб угодила в состав с горючим. Чудовищный желто-лимонный гриб, окаймленный вихрящимся дымом, вырос над станцией, уподобившейся пробудившемуся вулкану.

Лучи прожекторов высветили кабину. Резкие и, казалось, горячие, они опаляли Аркадию лицо, проникали сквозь сомкнутые веки и давили, давили на глазные яблоки. Острая боль эта ослепляла, отдавалась в затылке. Словно гончие псы при виде близкой добычи, часто и взахлеб затявкали скорострельные зенитные пушки. Аркадий вслепую бросил машину на плоские крыши станционных строений и, почти коснувшись их, взмыл вверх. За спиной коротко простучал пулемет стрелка-радиста. Луч погас.

— Молодец, Миха! Молодец!

«Голубая двадцатка» буревестником пронеслась над пылающей долиной и курсом на восток растворилась в ночи. Пробив облака, они долго еще наблюдали, как сквозь мрачную толщу их сочится знойное зарево: пурпурное пятно разливалось по белым пышным валам и трепетало, жило, то светлея, то затухая. Удовлетворенные успехом, они подтрунивали друг над другом.

— А кто-то весь боекомплект на какой-то барахляный прожекторишко ухлопал, — с серьезным видом говорил Аркадий. — Слышу за спиной, будто цепами хлеб молотят. Немцы тому человеку персональный счет предъявят за разбитые стекла, зеркала и попорченные механизмы.

— Я прямо по лучу, по лучу! В самую его сердцевину очередь выдал! В глаз ему! — счастливо откликался Михаил.

— И не боялся? — спрашивал Николай. — Струхнул малость, а? Струхнул, когда тебя с головы до пяток просветило.

Машина все набирала и набирала высоту. Это нужно было Аркадию для того, чтобы потом дать хотя бы небольшое послабление надсадно ревущему мотору. Вновь ласково и призывно замерцали в темном бездонье далекие звезды. Ветер утих. Облака горбатились внизу грядами. Победа! Все трое чувствовали ее. Михаил завел песню. Николай, к удивлению Аркадия, стал охотно подпевать. «Оттаяли». И мысль эта была приятна Аркадию. Он теперь надеялся на благополучный исход полета и тоже отдыхал. Прожекторные щупальца, взрывы и огонь — все в прошлом, а впереди — завьюженный аэродром, теплый конференц-зал, расспросы друзей…

Там, где пехота не пройдет И бронепоезд не промчится, Угрюмый танк не проползет — Там пролетит стальная птица. Пропеллер, громче песню пой, Неси распластанные крылья…

У Николая не было ни слуха, ни голоса. Петухи, которых он пускал, веселили Аркадия. Он представил себе Сумцова, прослушивающего песенный репертуар новоявленного певца, и рассмеялся:

— Коля! Твой первый концерт для Сумцова. Песенный коллектив «Голубая двадцатка».

И стало тихо. Нет, песня еще слышалась, а фон… звуковой фон пропал. Чуть погодя оборвалась и песня. За кабиной посвистывал рассекаемый плоскостями воздух, да тикали чересчур громко неумолчные часы на приборной доске. Аркадий безо всякой надежды посмотрел на левый мотор. То, чего он втайне опасался, произошло. След масла, протянувшийся из-под кожуха к срезу крыла, подтверждал его предположения.

— И у этого радиатор. Все. Буду тянуть вперед помалу: запас высоты пока есть. А там… Для нас — ближе фронт, ближе дом. Так я говорю?

— Так-то оно так… — в голосе Николая Аркадий уловил нотки сомнения, может быть, и боязни.

Сам же Аркадий к возможной гибели относился так, как относится к ней идущий в атаку солдат. Эта мысль слабо пульсирует где-то глубоко в подсознании, а на переднем плане бьется огромно лишь: «Поскорей добежать бы вон до той выбоины, рытвины, воронки; поскорей достичь бы вон того бугра, холма, окопа — там победа, а значит — жизнь». Но уж ежели задело солдата пулей или осколком и упал он на землю, то кажется ему, что смерть, единожды затронув, занесла над ним косу вторично и на сей раз не промахнется, секанет под корень. А укрыться солдату негде: лежит он между своими окопами, из которых только что выскочил, и вражескими, до которых еще бежать да бежать. Лежит на ничейной полосе беспомощный и всем напастям открытый, как распеленатый младенец. А отползти солдату в укрытие нет возможности: иссякли силы. А жить солдату ой как хочется! Вот когда мысль о неминуемой смерти из подсознания властно пробивается вперед и заполняет не только думы, но и существо. От нее солдат не отмахнется, как прежде, не выкинет ее из головы…

Аркадий чувствовал себя сейчас одновременно и как атакующий и как раненый. Эти два чувства боролись в нем, и пока трудно было предсказать, какое одержит верх. Он терпеливо ждал, чем закончит штурман начатую фразу.

— Ближе к фронту — больше немцев, — наконец выдавил тот.

— На головы им не опустимся, будь уверен.

— И посадочную площадку они для нас тоже не обозначат.

— Это верно, — согласился Аркадий, — приготовьтесь на всякий случай к прыжку. Слышишь, Михаил? — и, когда в наушниках прозвучало лаконичное слово «да», добавил:

— Прыгать по команде. Враз прыгать.

Все было сказано. Все было понятно. Безмолвным серебристым призраком скользила «голубая двадцатка» к едва просветлевшей полоске восхода. Облака коснулись машины, и она рвала их фюзеляжем, плоскостями. Кабину окутала мгла. На плексигласе набухали водяные капли, округлялись, удлинялись и, срываемые встречным потоком воздуха, исчезали. Стрелка альтиметра переместилась под километровую отметку. До земли — девятьсот пятьдесят, девятьсот, восемьсот пятьдесят, восемьсот… семьсот пятьдесят, семьсот… «Когда же кончится облачность? И ветер. Разнесет ребят, разбросает — не соберешь».

— Прыгать разом! Опознавательный на земле — короткие свистки.

…шестьсот пятьдесят, шестьсот, пятьсот пятьдесят…

— Пошел!

Но штурман даже не привстал, даже не посмотрел на Аркадия. Стрелок-радист только засопел учащенно.

— Мне риск по штату положен! — рассердился Аркадий. — Николай, подавай сигнал, и прыгайте… черти!

— С тобой — да! — голос штурмана был железен.

— Ну и дьявол с вами! Держитесь! Покрепче держитесь!

Машина, пронзив облака, прорвалась к земле. Темный массив рос, прояснялся: бархатная чернота выцветала, покрываясь бледными пятнами заснеженных полян и вырубок, линиями просек. «Почему так малы поляны и узки просеки?» На альтиметр можно было не смотреть: внизу обозначились вершины деревьев. Секунда — и коснутся они «голубой двадцатки». Упругие хвойные лапы раздвинутся, подавшись назад, примут ее в мягкие объятия, хрупнут и, обернувшись отточенными штыками, вспорют обшивку, вопьются в трепетное и пока еще живое тело машины, искромсают, изорвут и швырнут истерзанное на землю. «Дотянуть до вырубки, до вырубки, до вырубки», — навязчиво билось в сознании.

— Держись! — успел выкрикнуть Аркадий, упираясь ногами в пол кабины и плотнее вжимаясь в спинку кресла.

Кувыркнулась срезанная плоскостью вершина сосны. Машину встряхнуло, подкинуло и… и спасло: так неожиданно полученные несколько метров добавочной высоты дали Аркадию возможность преодолеть оставшиеся на пути деревья. Открылась вырубка. Облако снега окутало «голубую двадцатку». Толчок. Треск. Удар. Скользящий занос влево. Ломая плоскости и винты, машина, подобно раненой птице, рывками запрыгала по снегу и неподалеку от угрюмой стены леса уткнулась в глубокую яму, задрав к хмурому небу измочаленный хвост.

При первом толчке Аркадий видел, как дернулся вперед и обмяк на ремнях штурман. Второй толчок рванул и его из кресла. Ремни ножами врезались в плечи. Кровь прихлынула к голове, заломило глаза и виски. Солоноватая жидкая слюна заполнила рот. Сознание померкло. Очнулся он от звонкого тиканья часов и содрогнулся: представилась мертвая тишина, мертвые люди и среди смерти — живые часы. Пошевелился, настороженно прослушивая свое тело, стряхнул перчатку, нащупал холодный замок металлической застежки плечевых ремней, сбросил их и встал на приборную доску, оказавшуюся под ногами.

— Поставили богу свечку, — сказал он вслух, дивясь чужому хриплому голосу. — Николай?

Повисший на ремнях штурман закопошился, беспомощно разводя руками и ногами, словно находился не на земле, а под водой, и старался всплыть на поверхность.

— Ты чего?

— Ремни. Запутался. Позови Михаила: как у него?

Вверху, над головами, где была теперь кабина стрелка-радиста, послышался глубокий вздох и сразу булькающий долгий кашель.

— Миша?!

— Уд-да-арился, — приступы кашля мешали ему говорить. — О т-ту-рель…

Вырубку покрывал полуметровый слой рыхлого снега. Подняв голенища унтов, они выбрались из машины, обошли вокруг. Вряд ли можно было назвать машиной то, что представляла из себя сейчас «голубая двадцатка»: зияющий дырами фюзеляж без плоскостей и моторов, оборванные тросы, смятые кабины с кусками лопнувшего плексигласа…

— Отъездились, — сказал Аркадий, опускаясь на кромку торчавшей из снега плоскости. — Добрая была лошадка.

Николай раскрыл планшет:

— Взглянем?

Луч карманного фонаря осветил карту, испещренную метеознаками. Не без труда сориентировав ее по блеклой полоске раннего восхода, едва угадывающегося за облаками, определили, что посадка совершена километрах в девяноста северо-западнее станции Красные Струги и до ближайшего населенного пункта не менее тридцати пяти — сорока километров.

— Далековато шагать придется, — имея в виду расстояние до линии фронта, сказал Аркадий. — Неделя, а то и побольше… Забирайте бортпаек. Приборы разбить! Ну и все остальное…

— Проще поджечь.

— Костер опасен. Хоть и далеко от жилья, но… Всякое случается.

Когда с неприятной работой было покончено и Аркадий с Николаем вновь заколдовали над картой, намечая и уточняя маршрут первого перехода, Михаил ни с того ни с сего вдруг вернулся к машине и, оседлав фюзеляж, кошкой вскарабкался к хвостовому оперению.

— Цифру вырезать надо, — объяснил он. — Для нас цифра — боевое знамя. Пускай немцы в каждом ДБ видят нашу «голубую двадцатку», пускай ждут они ее, как божью кару.

Вскоре лесная вырубка опустела. По изрытой, словно вспаханной, половине ее были рассеяны черные обломки машины, а по нетронутой строго на восток уходил, петляя среди сугробов, неровный глубокий след.