Бездорожье, бездорожье! Вдвое увеличиваешь ты расстояния. Будто испытывая летчиков на выносливость, запропастились куда-то дороги, заботливо помеченные на карте. По девались куда-то и звериные тропы, словно в этих, по всему видно, богатых зверем лесах вымерли внезапно все обитатели. Трудно идти по снежной целине: ровная на вид, скрыла она под собой выбоины и ямы, пни и стволы поверженных деревьев. Ступишь на рыхлую белую ровень, а под ногой либо препятствие, либо пустота. И окунешься с головой в холодный снег. И барахтаешься в нем, тщетно нащупывая опору. А он течет за голенища унтов, набивается в раструбы перчаток, сыплется за ворот. Тяжело идти по снежной целине: снег текуч и плотен, как вода. И комбинезон, словно водолазный скафандр, сковывает движения, И унты пудовым грузом оттягивают ноги. Трудно, тяжело идти по снежной целине, а вокруг — сказка! Солнце глядится в распахнутые настежь облачные окна. Яркие лучи дробятся в снежных кристаллах на мириады булавочных огней. Ели и сосны нахохлились в неприступной гордыне. И тишина прижилась здесь навечно. Но тишина эта пуглива. Слово — и пробудится она: из неведомых синих глубин леса налетит студеный ветер, игольчатые лапы уронят наземь снежные шапки, распрямятся и зашелестят тревожно…
Нет, пожалуй, в мире человека, который пребывал бы в равнодушии, оставшись наедине с погруженным в зимний сон лесом. Всем видится спящий лес по-разному. Летчиков подавлял он своим безмолвием. Деревья-гиганты, казалось, с высокомерным изумлением взирали на подвижные комочки — комочки, не больше! — что копошились внизу, упорно продвигаясь по снегу.
Аркадий тяжело взламывал снежный покров, оставляя за собой прямую и узкую нить свежей тропы. За Аркадием след в след вышагивал по-журавлиному Николай. Замыкал шествие Михаил. Он устал и двигался как-то по-крабьи — боком, уродуя кромку тропы рваными зигзагами.
Солнце показывало уже полдень, а они и не помышляли об отдыхе: в упрямстве, с которым карабкались через сугробы, в ожесточении, с каким преодолевали хитросплетения частых завалов, в жестах, которыми заменили речь, сказывались и усталость и твердое намерение уйти «за сегодня» как можно дальше от вырубки, где покоились останки «голубой двадцатки».
А глухомань кичилась перед ними своей многоликостью, преподносила все новые и новые «сюрпризы»: километры сгнившего на корню жердника, гектары уродливого смольевого корчевника, раскиданного по снегу и труднопроходимого, как противотанковые надолбы, обширные пустоши, вычерченные давними пожарами. Все это чередовалось с какой-то тоже изнуряющей последовательностью.
В полдень они вышли к болоту. Среди редкого ольховника, скупо рассеянного по низине, торчали рыжие кочки с жидкими космами жухлой осоки на макушках. Гладкие проплешины между ними были испятнаны по белому черными, синими, бурыми наростами расползшихся наледей. В мелких порах ноздреватого губчатого льда пузырилась зловонная черная няша.
— Вляпались, дьявол подери всю эту музыку, — впервые за долгие часы лесного марша заговорил Аркадий, останавливаясь и оглядывая из-под ладони заболоченное чернолесье. — Неужто крюк придется выписывать нам на этом рельефе? Далековато… Может, прямиком, а? — Михаил с Николаем не отвечали. — Попробуем? До того вон лесинничка всего метров четыреста по прямой. Как?
— Айда по кочкам! Хуже не будет, — согласился Николай, свернул с тропы, разгребая и утаптывая снег, пробился к груде валежника, прикрытого пухлым слоем снега, выдернул из середины сухую длинную сосенку, обломал сучки и копьем метнул ее Аркадию: — Держи подспорье!
Как сплавщики, что, пробираясь к залому по запруженной лесом реке, баграми испытывают надежность каждого бревна, на которое им предстоит ступить, так и они, ощупывая шестами каждую кочку, медленно перебрались через трясину, покачивающуюся под ногами. Нелегкими оказались для них эти четыреста метров. Во времени тоже, пожалуй, выигрыша не получилось: оранжевый диск солнца успел пересечь зенит и теперь колол бока о вершины дальнего красного бора. Лиловые тени наводнили лес. Похолодало. Пар от дыхания свивался в замысловатые кольца. Звучно запохрустывал прихваченный вечерним морозцем снег. Тонкая прозрачная пленка наста лопалась под ногами, разлеталась со звоном на множество мелких угловатых осколков.
И по эту сторону болота дорога была не лучше. Высокий сосняк перешел в частый низкорослый ельник. Он резво карабкался на унизанный пнями бугор, скатывался по восточному крутому склону к болотцу, укутанному свалявшимся, как войлок, камышом, обтекал болото и, слившись за ним в широкую полосу, упирался в проселок, выныривавший из узкой и темной, будто щель, просеки в густом зрелом бору.
Параллельные строчки санных полозьев, виляя по снегу, спешили в чистый сквозной березняк и исчезали в нем. Обрамленная следами полозьев дорога зияла оспинами конских копыт.
Они обрадовались: след жизни! А затем призадумались: кто знает — жизнь или смерть обронила здесь в глуши свою визитную карточку в виде этого свежего санного наката?
У бровки остановились, затихли, прислушиваясь к безмолвию. Михаил скоро успокоился. А Николай долго не спускал глаз с подозрительных зарослей: и они не внушали штурману доверия, и санный след, и клочки сена по кустам.
— Гадаешь, Коля? — нарушив тишину, Аркадий устало шагнул к торчавшему неподалеку пню, сбил с него снежную папаху и сел. — Вид у тебя, — сказал, через силу улыбнувшись, — как у того витязя на распутье. Прямо пойдешь — фрица найдешь; направо пойдешь — фрица найдешь; налево пойдешь — фрица найдешь; назад пойдешь — опять же фрица найдешь. По сему случаю предлагается кратковременный отдых. Садись, где стоишь. Открываю военный совет. Ну, товарищи, кто желает держать речь?
«Кто желает держать речь?» — такими словами начинались оперативки в полку, а голос Аркадия звучал с теми же, что и у командира полка, интонациями: «Дескать, в общем и целом, прошу действовать посмелее».
— Можно? — Николай поднял руку, как делали это на оперативках все желающие выступить. — Можно?
— Давай.
Николай злился. Злился на свою оплошность, на улыбки, которыми встретили ее Аркадий и Михаил, на неудачу, постигшую их в полете. Усталость обострила все его чувства, опасность взбудоражила мысли. Николаю надо было излить их, высказаться до конца, чтобы успокоиться. Ему стало казаться, что виноват в несчастье Аркадий, один лишь Аркадий. Сбросив бомбы сразу при поломке мотора, они имели возможность благополучно вернуться на базу. В конце концов, устранив неполадки в моторе, они в эту же ночь вторично могли вылететь на задание и выполнить его. Николай произнес, жестко глядя на Аркадия:
— Прежде всего сообщаю вам, что «голубая двадцатка» не вернулась с боевого задания. Предлагаю почтить…
— Ты что, Коля? — тихо спросил Аркадий.
— Дословно воспроизвожу для тебя сегодняшний траурный митинг в конференц-зале.
— Замолчи! — крикнул Аркадий и вскочил. — Замолчи! Траурный митинг! Да как у тебя язык повернулся сказать такое? Вспомни, сколько ждали мы Белова, сбитого под Вилейкой. Дождались? Дождались! А Сбоева? Вышли они через две недели! А Новиков?.. Рано себя хоронишь. Погибла машина! А мы…
— След за нами стелется ковровой дорожкой…
Михаил не вмешивался в спор. Сидя на снегу, он, морщась, усердно массажировал колено, ушибленное при посадке. Подошел Аркадий. Склонился. Ощупал железными пальцами коленную чашечку.
— Терпи, — сказал и, крепко захватив у лодыжек, с силой рванул онемевшую ногу на себя.
Михаил, ойкнув, завалился на спину.
— Все, Миша. Боль сейчас пройдет. Вывих был. — И обернулся к штурману: — Отошел, Коля? Успокоился?
— Да…
— Понимаю. Но сдерживать себя надо, и я ведь погорячился… Итак?
— Я предлагаю выйти на тракт, — сказал Николай. — Только так мы сможем запутать следы. Километров шесть-семь по тракту, а там в лес можно возвратиться. И еще. Заглянуть в первую же встречную деревню, лучше хутор, и запастись харчами на дорогу. У меня — все.
— Тракт! Хутор! Это да-а! — Михаил вскочил на ноги и тут же опрокинулся на снег перед Николаем. — В таком наряде на тракт? В деревеньку?!
— Прижмет — в пекло полезешь.
— Знаю!.. Но деревня — это немцы, эго полицейские, это предатели! А тракт?! Думаешь, нас немцы объезжать станут?
Теперь Николай досадливо поморщился.
— Не кипятись, — сказал миролюбиво. — Докажи, что не так. По тракту мы ночью пойдем. О предателях, о чужой душе, в которой всегда потемки… Не оригинален ты в этом. Помнишь, спор был в конференц-зале? Не отбивай у Колебанова хлеб: обидится. Полицейские и предатели — опасность для нас, Миша, потенциальная. К тому же, надеюсь, и пистолет у тебя не для блезиру.
— С одним пистолетом?!
— Смелость города берет, а у тебя к ней еще и пистолет в придачу, оружие.
— Ну и ну! Ну и ну-у…
— Вот так-то вот!
— Распетушились. Это хорошо! — Аркадий посматривал то на одного, то на другого. Запальчивость, с которой товарищи обсуждали дальнейшие действия, нравилась ему. — Но, давайте подумаем: скоро ли и наверняка ли обнаружат наш след немцы? По крайней мере, сегодня-завтра этого не случится: маловероятно. На тракте мы подвергнем себя излишнему риску. Допустим, след наш немцы все-таки обнаружили. Что тогда? Будут прежде всего блокированы дороги и взяты под наблюдение населенные пункты. Выводы. На тракт выходить нельзя: преждевременно. Пойдем по лесу. Кончатся продукты, наведаемся в деревню.
День угасал. Выцвели заревые краски на закраинах облаков, прикорнувших на ночь к срезу лесного горизонта. С последним лучом, словно вода, размывшая плотину, на землю хлынули сумерки, поглотив деревья, кустарники, валежины, пни… Темное зыбкое безмолвие нарушал лишь монотонный скрип снега. Иногда резко, как выстрел из засады, неожиданно переламывалась под ногами невидимая сушина, и короткий щелк этот бил по нервам. Брели на ощупь, натыкаясь друг на друга, на стволы, часто оступаясь. Чертыхались вполголоса и беззлобно. Возле нахохлившейся ели с растопыренными, будто крылья у наседки, ветвями Аркадий попридержал шаг.
— Отдохнем, — сказал. — У ствола, как в шалаше, — и, пригнувшись, нырнул под ветки. — Лето здесь, трава. Рассаживайтесь, только лбами громко не стучите. Как насчет еды? Пировать станем или потерпим?
— Пожалуй, сэкономим для начала, — сонно проговорил Николай.
— Тогда будем дремать, — прислонившись спиной к стволу, Аркадий вытянул ноги. — Эх, нам бы да на русскую печку бы! Люблю деревенские печки. Широкие они и знойные, как пустыня Сахара! В детстве, бывало, набегаешься по морозу. А у нас на Урале морозы не такие курощупы, а пупок к позвоночникам прихватывают. Влетишь с великой стужи в избу — и на печь. А там — благодать! Дедов тулуп кверху шерстью на кирпичах каленых разбросан. Уф-ф-ф! Слышите?
Но Николай с Михаилом уже согласно посапывали носами. Аркадий не без сожаления замолчал и, перемогая дремоту, мысленно отправился вперед по маршруту. Он шел, намечая путь полегче и покороче, огибал стороной нечастые деревни, пересекал в глуши шоссейные и железные дороги. Сбившись, он начинал все заново, терпеливо доискивался ошибки, примечал и учитывал каждую известную ему по карте мелочь. Проделывал это все обстоятельно, без спешки, как на полковой планерке при разработке боевой операции. Нет, он пока не видел на протяжении маршрута неотвратимой опасности. Но можно ли предусмотреть все варианты действий противника на его территории? Неожиданности. Они потому и называются так, что не дано их предугадывать.
…И потянулись дни. Дни, сначала только изнуряющие, затем изнуряющие и голодные. Если раньше, отдохнув, они чувствовали пусть и незначительный, но прилив сил, то теперь даже сон не приносил им облегчения. Сон был не сон. Спать, спать, спать… Хотелось улечься прямо в мягкий снег и уснуть. По крайней мере не будет нудеть в ушах этот жестокий, как пытка, скрип снега, это вкрадчивое и льстивое, как сплетня, шушуканье ветвей над головой.
Сосны, ели, болота, ольховники… сосны, ели, болота, ольховники… Да будет ли им конец?! Уж не заколдованный ли круг образовали они?!
Первое время они разговаривали. Потом разговоры, самые звуки речи стали причинять им душевную боль, и они умолкли. Обросшие щетиной бород и усов, мрачные, голодные и безмерно усталые, на привалах они избегали глядеть в глаза друг другу. Поднимались, когда вставал Аркадий, и брели напрямик по кощунственно белому снегу, среди кощунственно нарядных деревьев, бездумно считая шаги: раз, два, три, четыре…
Лунной ночью, подыскивая место для сна, они вышли к железной дороге. Неприступным редутом высилось насыпное полотно посередине просеки, рассекшей лесной массив. Аркадий прислушался, осторожно развел руками ветки, огляделся и прыжками побежал к дороге. По крутому откосу взобрался на четвереньках. Просияли натянутые струнами обкатанные нити рельсов. Опять откос. С него кувырком. До леса теперь каких-нибудь десять, пятнадцать метров, никак не больше. Сугробы на южной стороне полотна были глубже. Утонув в них, Аркадий гнал перед собой округлый шуршащий льдинками снежный вал. Позади учащенно дышали Михаил с Николаем, не отставали. Из подлеска, скрытого черной тенью старых деревьев, вышли хюди. Коротко и тревожно хлестнул окрик:
— Хенде хох!
На бегу Аркадий вскинул пистолет и выстрелил. Передний выпрямился в рост, поднял над головой автомат, будто силился удержаться за него, чтобы не упасть, неестественно приседая, подался вперед и зарылся головой в снег:
— Назад! Немцы!
Темный, молчаливый подлесок осветился пульсирующими язычками пламени, огласился дробью автоматных очередей. Запоздалый ливень свинца посыпался на мерзлый щебень полотна, клевал его, с визгом и свистом отскакивал от рельсов. В небо, сухо пошвыркивая, взлетела и повисла, роняя вниз мерцающие капли огня, белая сигнальная ракета.
Всю ночь уходили они с места стычки. Шли без остановок, быстро, и все же Аркадий нет-нет да и поторапливал товарищей. След. Он тянулся за ними упрямой сыскной собакой. И невозможно было избавиться от него никакими средствами.
С рассветом подул ветер. Солнце, взойдя, бродило за облаками, и тусклый свет его едва проникал к земле, чуть рассеивая лесные сумерки. Лениво, точно по принуждению, опустились к ногам первые редкие и крупные хлопья снега. Так вот она какая, оказывается, манна небесная, вот она какая! Снегопад с каждой минутой усиливался. Живая завеса, казалось, шуршала и была так густа, что небо и земля слились как бы в единое целое, имя которому — снег. Следы вскоре исчезли, сравнялись. Летчики, поуспокоившись, сбавили шаг.
А пурга разохотилась и все бесшабашней потрясала седыми космами. Снег валил и валил, щедро присыпая и без того согнувшиеся под его тяжестью деревья. Крупный и мокрый, он цеплялся за ветки, налипал комьями. Перед неподвижным взором обессилевшего Николая назойливо маячила покрытая толстой коркой снега спина шагающего впереди командира. И белый снег на этой ссутулившейся от усталости спине вдруг брызнул в глаза Николаю всеми цветами радуги. Потом враз потемнел, стал черным. В аспидной глухой черноте, в самой глубине ее возникла и ослепительно засияла солнечная точка. Она увеличивалась. От нее в темноту побежали радиальные волны, световые круги. Стало нестерпимо душно. Земля медленно пошла из-под ног влево, вправо и завертелась. Николай покачнулся, остановился, непослушной рукой рванул клапан застежки, распахнул на груди комбинезон.
— Аркадий! — и опрокинулся в снег.
Открыв глаза, увидел над собой расстроенные, озабоченные лица товарищей, шумно вдохнул холодный воздух и сел, придерживаясь за ветку подмятой при падении сосенки.
— Таки-ие де-ела-а….
— Ничего особенного, — поспешно успокоил его Аркадий. Устал. И мы с Михаилом отдохнуть не прочь. Как, Миша? — А сам думал: «Только бы ты не свалился всерьез! Только бы не заболел!»
Придерживая Николая под руки, они спустились в овраг, перекрытый поверху упавшей сосной. Дерево, смяв крону об отвесную стенку противоположного ската, копьями вонзило нижние ветки в землю и обломило их тяжестью прогнувшегося в середине ствола. Они, разойдясь в стороны, щерились теперь частоколом крепостного палисадника. Верхние же ветви, отягощенные снегом, нависли над землей многоступенчатыми козырьками. Под этой зеленой крышей летчики и расположились на отдых. Для Николая быстро соорудили ложе из тех же сосновых лап. Сами уселись возле: Михаил в изголовье, Аркадий в ногах. Михаил разговаривал со штурманом, а Аркадий старался и никак не мог припомнить что-то чрезвычайно важное: «Что же надо было сказать? Сделать?» Временами ему казалось, что важное это уже на кончике языка, что еще одно самое незначительное усилие мысли… и вновь в голове и перед глазами картины лесного марша, стычки у полотна, поспешного бегства, обморока… Голодного обморока?! «Голод. Еда!» Аркадий стряхнул с себя оцепенение, отогнул манжетку комбинезона и посмотрел на циферблат часов: «Двадцать два ноль-ноль. Можно!» Нашарив за спиной полевую сумку, перекинул ее на колени, расстегнул, достал завернутые в тряпицу запасы и разделил все на равные части. Михаил умолк. Он и Николай не могли равнодушно следить за тем, как пальцы командира разламывают галеты и шоколад.
— Вот, — Аркадий помедлил. — Объявляю праздничный пир, настоящий! Сегодня… сегодня, ребята, седьмое ноября. — И, нарушая долгую паузу, вызванную сообщением, он взял дольку шоколада и поднял ее, как бокал. — Предлагаю тост за крепкую веру, за успех, за то, чтобы прошли мы через все беды достойно. Ну! Ад аугуста пер ангуста! — так, помнится, Алеша Сбоев древних цитирует?
— Через трудности к высокому! — подхватил Михаил.
— Вот-вот, к высокому!
Заговорили о товарищах. И вошли в холодное лесное убежище веселый балагур Сбоев, мрачноватый добряк Сумцов, верный суровый друг Новиков. Вошли со своими шутками, сели в кружок, чтобы поддержать ребят с «голубой двадцатки».
Странно было слышать среди пурги в глухом лесу смех. Но он звучал под разлапистыми согнувшимися под тяжестью снега ветвями поверженной сосны. И усталость отступила, и неудержимо потянуло к друзьям, которые, быть может, в самый этот момент тоже отмечают праздничную годовщину. Правда, отмечают ее не с кусочками сухарей в руках и не под стоны пурги, а за более или менее богато сервированным столом в конференц-зале под приятный гул огня в печке-времянке. Конечно, о ребятах с «голубой двадцатки» они уже сказали доброе слово, выпили в их честь. За здравие или за упокой пили? Это не так важно в конце концов! В любом случае тост был провозглашен за них.
— Пошагаем? — предложил Аркадий, поглядев на приободрившихся товарищей.
— Пошли!
…Близнецы-овражки с ежиками кустов по кромкам и склонам, болотистые низины с пестрыми разводьями вспучившихся наледей и сыпью кочек, пологие увалы с поджарыми хвостами сосен на взлобках опять потянулись нескончаемой чередой вдоль неровной тропы, которую Аркадий прокладывал попеременно с Михаилом. Пурга улеглась на покой в застланную ею же самой постель. И снег впереди, сзади и по сторонам. И вязкое безмолвие вокруг. И в однообразии этом, кажется, застыло время, остановилось оно! День! Такой уже был. Ночь! Такая уже была. Где же они — деревни? Где же они — люди?!
Все трое стали по-настоящему испытывать голод. Приступы тошноты, вызываемые им, сменились постоянной сосущей болью под ложечкой. Она тревожила даже ночью во время сна. Чтобы притупить ее и обмануть чувство голода, ели древесную кору, жевали хвою. От коры жгло во рту, будто нёбо покрывалось слоем горчицы, а от хвои до судорог сводило скулы. Пробовали промышлять клюкву. Забирались в болотный кочкарник, ползали от кочки к кочке, сбивали с них снег и с тщательностью сортировщиков перебирали зябнувшими пальцами жесткий несъедобный мох.
В один из обычных дней одна из обычных, каких встречалось уже десятки, просека привела летчиков на обычную, похожую на другие лесную поляну. Но они увидели на ней груду присыпанных снегом обугленных бревен. И эти следы человеческого жилья вселили в них надежду. Они, казалось, обезумели. Накинулись на пепелище и принялись растаскивать маркие головни, расшвыривать кирпичи. Пот струился по лицам, застилал глаза. Мучила жажда. Грязными ладонями они черпали снег, поедали его, сплевывая черную слюну, и еще яростнее вкапывались в угли, поднимая тучи едкой золы.
Никто еще, пожалуй, не открывал крышку погреба с такой надеждой, с таким нетерпением, как они. Но… плесенью на стенах и могильной затхлостью встретила их пустая яма. Они пали на снег, отупело шевеля черными спекшимися губами. Дух разворошенного кострища приманил ворону. Тощая, встопорщенная, опустилась она на голый сук опаленной давним пожаром сосны, каркнула голодно и, склоняя голову то на правый, то на левый бок, разглядывала бусинами распростертых внизу людей; нельзя ли поживиться. Аркадий вытащил из-за пазухи пистолет, стиснул обеими ладонями ребристую рукоятку, прицелился. Выстрелил и, к счастью, попал. Бесформенный комок, рассыпая по ветру легкие перья, невесомо коснулся снега. Михаил кинулся к птице, упал на добычу грудью и, схватив где-то глубоко в снегу под собой, долго не решался выпустить из рук еще теплую тушку.
Наскоро запалили костер. Перекидываясь с хворостины на хворостину, бесцветные языки пламени добрались до синей в крупных пупырышках кожи, позолотили ее, подрумянили. Полусырое пресное мясо люди поглощали торопливо, жадно. С хрустом крошили и перемалывали зубами полые кости.
К вечеру с севера потянуло холодом, дохнуло ветром. Мелкий снег дымно завьюжился над поляной, затеснился в узкой просеке, как в дымоходе. И они двинулись сквозь колючую пыль, время от времени соскребая с обросших щетиной лиц холодные снежные маски.
В сумерках вышли на лесную опушку.
Впереди, на холмах, покоилось широкое поле, уставленное скирдами соломы и зародами сена. Между холмами в узкой долине, уже занавешенной сумерками, приютилась деревенька — десятка полтора домов, и вкривь и вкось понастроенных в излучине речки, отороченной по берегам на всем видимом их протяжении ивовыми зарослями. За околицей, с юго-западной стороны, у самого леса среди сугробов зябла на поземном ветру одинокая изба с продавленной крышей.
Темнота подступала исподволь. Скрыла вначале низину, один за другим погасив робкие светляки деревенских окон, неторопко взобралась на холмы и окутала поля серой мглой. Все поглотила она, кроме избы, по-прежнему чернеющей среди поблекшего белоснежья.
И они направились к этой избе. Пошли с задворья… Долго таились за плетнем, наблюдая. Летний дощатый сарай с подпорками по бокам. Заметенный по крышу хлев. Поленница и под навесом сани-розвальни с задранными оглоблями.
— В окнах темно, — сказал Николай.
— Жилая, — сказал Михаил. — От крыльца, видите, свежая тропа к хлеву, поленнице и воротам. Лошади в хозяйстве нет: сани на приколе и двор не изъезжен. Тропа едва натоптана. Значит, народу немного.
Аркадий боком протиснулся в дыру, проделанную кем-то в плетне умышленно: лозины были аккуратно раздвинуты и закреплены мочалками, пересек открытую площадку и прижался к шершавым бревнам, источающим избяное тепло. Он чувствовал это тепло, несмотря на стужу и ветер. Взобравшись на завалину, Аркадий прильнул к окну и стал вглядываться в холодное стекло, заслоняясь от прозрачной темноты надвинутым поверх головы воротником комбинезона. Потом он осторожно постучал в переплет рамы. Окно изнутри осветилось неброским колеблющимся светом. На стекле обозначилась тень, придвинулась вплотную.
— Кто?
Даже сейчас Аркадий, как ни старался, не мог различить ни человека у подоконника, ни того, что скрыто в помещении. Прижавшись лбом к холодному стеклу, он смотрел во все глаза.
— Кто?
И Аркадий заговорил, заговорил торопливо, взволнованно.
— Свои. Мы свои! Не бойтесь!
Тень отшатнулась. Огонек мигнул и погас. Стекло потускнело. Аркадий поспешил к крыльцу, где ждали товарищи.
За дверью женский грудной голос проговорил:
— Ступайте, чоловики, с миром. Деревня недалече.
— Нельзя нам в деревню, — сказал Аркадий. — Никак нельзя!
Дверь распахнулась. Они не сразу переступили порог, а, стряхивая с одежды снег, вслушивались чутко в тишину жилья. В избяном пристрое без потолка, но с полом, среди березовых веников, развешенных гирляндами по стенам, их встретила простоволосая женщина с пучком чадящей лучины в руке. Морщинистое лицо ее даже при свете лучины поражало болезненной желтизной. Аркадий осторожно притворил дверь, подумал и запер на крючок. Вслед за хозяйкой прошли они в жилую половину.
Лучина струила копоть к щелистому потолку. Неяркий свет раздвигал темноту, показывая то край скамьи с кухонной утварью, то прикрытые мокрыми кружками фанеры ведра с водой, то кадушку с булыжным гнетом. «К нам, к нам, к нам, к нам», — призывно выстукивали в темноте часы-ходики. Широкоскулая русская печь с подслеповатыми норками печурок словно только что пробудилась и вовсю позевывала округлым провалом неприкрытой топки.
В горнице было чисто, пусто и прохладно. Крепко пахло свежей хвоей. Прямо, в простенке, зеркало, занавешенное простыней. Посередине горницы — стол. На столе, во всю его длину, покойник под белой холстиной. Летчики остановились у стола, Руки их невольно потянулись к шлемофонам. Может быть, впервые за трудные эти дни они растерялись, не знали, как себя вести. У женщины дрогнули уголки бескровных губ. Она откинула холстину с головы покойника. На столе лежал мальчишка. В колеблющемся свете лучины он казался живым. Хотелось сказать, хотелось позвать громко: «Вставай, паренек! Чего же ты, друг, так рано заснул?» Но сложенные на груди руки и оплывший огарок свечки меж пальцами ломали эту иллюзию жизни.
— Третьего дня словил Янека полицай, в лесу словил, — голос матери зазвучал низко, приглушенно. У глаз в излучинах морщин показались слезы. И, уже не в силах сдержать горе, она запричитала: — Изгалялся над дитем, нечестивец, мордовал… Силушки нету боле, моченьки нету боле… Сын помер, сын… В землю сына треба заковать… Больно мне, ой больно!..
И Аркадий сказал:
— Мы похороним его. И Михаил сказал:
— Веди, мамо.
На опушке леса в затишье, на поляне, окруженной елками, мать выбрала для сына место. Поджарая гладкая сосенка крошила с ветвей снег, вздрагивала тонким стволом, когда лезвия заступов рассекали паутину корней. Могилу копали долго. Дно подровняли, выстлали досками. Принесли и опустили Янека. Простились поочередно, засыпали гулкой мерзлой землей. Опершись на лопаты, постояли простоволосыми над холмиком.
Аркадий, словно принимая клятву над прахом павшего в бою однополчанина-летчика, вскинул над головой руку со сжатым кулаком.
— Не забуду! — сказал твердо.
— Не забуду! — повторил Николай.
— Не забуду! — как эхо, откликнулся Михаил.
И темный тревожный лес вроде затих на ветру, прислушиваясь к их суровым хриплым голосам.
За поминальной трапезой, в теплой, заставленной домашней утварью кухне, женщина рассказывала Аркадию о жизни «при немцах», о новоявленных властях. Она рассказывала и жалостливо наблюдала, с какой ненасытной торопливостью поглощали гости ячневую приправленную молоком кашу, как от обильной пищи запоблескивали бисеринки пота на их заросших щетиной и обтянутых потрескавшейся кожей худых лицах. Близость людей, тоже нуждающихся в участии, скрадывала на время ее тоску и боль. Николая с Михаилом сон сморил прямо за едой: один уснул, уткнув лицо в сложенные на столе кренделем руки, другой — откинувшись к стене.
— Немец до нас не вдруг наведывается: опасается, — говорила Аркадию хозяйка. — И войска ихнего в нашей деревне на постое нету. У нас полицаи… Двое меньших — подневолыцики, а заглавный лют. Ох лют! Евсеем Пинчуком зовется заглавный-то. Пришлый в наших краях. Пес он шелудивый. Партизан вынюхивает, выискивает. Дён шесть тому было, сказывают, возле железки партизаны порчу немцу учинили. Евсей через это и взъярился, зазлобствовал. Сыск по избам учинил. Мужиков похватал, И Янека вот…
— Пинчук?
Аркадий бережно погладил худое плечо женщины. Он готов был сделать для нее все.
— Где квартирует Пинчук?
— У нас тут, в великой избе, возле колодца. Все полицаи там.
— С оружием?
— Не приметила ружей. Железы рогатые у них…
— Автоматы. Ясно.
Аркадий помотал головой: в тепле его совсем разморило. Хозяйка поднялась со скамьи, принесла из горницы старый тулуп, раскинула его на полкухни.
— Приляг, — сказала. — Я тем часом харчей соберу, одежонку какую поищу.