1

Итак, я командир. С бьющимся сердцем иду принимать учебный взвод. В голове рой мыслей. Смогу ли как полагается руководить людьми, учить их, воспитывать? Найду ли ключ к душе каждого? Удастся ли завоевать авторитет?

Сорок два человека стоят по команде «Смирно». Они тоже только сегодня прибыли сюда. Люди разных профессий, разного характера, разного воспитания. Но все напряженно, изучающе глядят мне в глаза. Знаю: каждый хочет понять меня и вынести первый приговор — мол, «командир у нас так себе» или «парень вроде ничего»…

Делаю перекличку. Изучающе всматриваюсь в лицо каждого. «Ребята, пожалуй, хорошие, — думаю, — здоровые, жизнерадостные. Много украинцев, русских, есть азербайджанцы, башкиры, белорусы — интернациональный взвод!»

— Габидов!

— Я!

У молодого таджика не глаза — угли. По всему видно — он счастлив тем, что попал в кавалерию.

— Коня любите?

— Ошень, — отвечает.

— Это хорошо. Для кавалериста конь — первый друг.

— Разрешите, товарищ командир, — обращается краснощекий, чернобровый парень.

— Слушаю вас.

— Карнаух моя фамилия. Я — парикмахер. Привез с собой инструменты…

Взвод сдержанно улыбается.

— Понятно. Хотите работать по своей гражданской специальности?

— Так точно, товарищ командир взвода.

— Не возражаю. Только… в свободное от занятий время.

Карнауху мой ответ явно не по душе.

— Я в конницу по ошибке попал, — заявляет он вполголоса.

Меня это задевает.

— Товарищ Карнаух огорчен тем, что его направили в кавалерию. Есть еще недовольные?

Никто не отвечает. Я торжествую. Рассказываю бойцам о славных традициях русской и советской конницы, о ее боевом пути и предупреждаю, что служба в кавалерии нелегкая. Уход за конем, забота о его здоровье, о его обучении…

Бойцы удивленно смотрят на меня: не оговорился ли?

— Да, да, — подтверждаю, — об обучении. Конь должен пройти большую школу, прежде чем стать в строй. Вам, Карнаух, будет трудно служить, но уверен, что из вас выйдет настоящий кавалерист. Габидов вам поможет. Поможете, товарищ Габидов?

— Я из Карнауха джигита буду делать, — отвечает энергичный таджик.

За короткое время взвод стал дружной, спаянной семьей. Бойцы берегли его честь. Неудача одного беспокоила всех, удача одного воспринималась как успех коллектива. Лучшие кавалеристы Габидов, Малиновский, Сирик и Шумов не покидали манежа, пока не подтянули отстающих.

Как-то из Москвы приехал корреспондент. Два дня пробыл в нашем взводе. Исписал блокнот, сделал много снимков. Перед отъездом ознакомил меня с некоторыми своими заметками.

Беседовал он с Виктором Карнаухом. Говорит ему:

— Лошади у вас какие-то нелюдимые. Вот, помню, в местечке, где я жил, была лошадь у водовоза. Смирная, спокойная. Мальчишки на ней верхом ездили. А к вашим не подойдешь: того и гляди затопчут или загрызут.

Карнаух усмехнулся:

— На лошади вашего водовоза, товарищ корреспондент, в атаку не пойдешь. А возьмите моего коня — огонь! На нем птиц ловить можно. Умный, быстрый, послушный. Но не думайте, что этого так легко добиться. Пока научишь его армейской премудрости — ого! — не один раз на гимнастерке соль выступит! Я сам обедать не сяду, пока его не накормлю, не напою, пока не почищу его. Вот за любовь конь и платит любовью. Упадешь в бою — три, пять дней будет возле тебя… Голос твой знает, мысли твои, честное слово, угадать может.

Корреспондент спросил:

— Товарищ красноармеец, вы, видно, всегда к лошадям были неравнодушны?

— С малых лет!

Услышав это, я не мог сдержаться и рассмеялся. Корреспондент посмотрел на меня с удивлением:

— Разве здесь что-то не так? Или Карнаух плохой кавалерист?

— Кавалерист он хороший. Его успехи недавно отмечены в приказе…

— Так в чем же дело? Что вам показалось смешным?

— Видите ли, — ответил я, — не знаю почему, но Карнаух сказал неправду. Он только в армии лошадь-то и увидел. — И рассказал корреспонденту, как Карнаух просился в парикмахеры. — Лошади он боялся, — заметил я в заключение, — красноармеец Габидов помог ему стать кавалеристом.

— Отлично! — сказал корреспондент. — Напишу и об этом…

Вскоре со взводом пришлось расстаться: в 1929 году меня снова направили на учебу в Москву. Теперь на военно-политические курсы имени Ленина.

Здесь часто бывал Семен Михайлович Буденный. Он постоянно следил за успехами кавалерийских частей и кавалеристов.

Однажды в разговора я назвал имя Карнауха.

— Как же, читал о нем, — заметил Семен Михайлович, — Судя по корреспонденции, парень это хороший. Кстати, где он сейчас?

— Учится. Будет командиром взвода.

— Очень хорошо! — обрадовался Семен Михайлович. — Я уверен, что при таком отношении к службе Карнаух толковым командиром станет. Ему, я читал, на манеже красноармеец-таджик помогал. Это верно? Я не ошибся?

— Точно, Семен Михайлович. Таджик Габидов.

— А он сейчас где?

— Тоже учится. Вместе с Карнаухом.

— Великолепно! Это наши кадры, наш золотой фонд. Надо больше выдвигать на учебу способных красноармейцев.

2

В 1931 году, после окончания военно-политических курсов, я командовал эскадроном в 1-м Запасном Кавалерийском полку МВО. Работал с новыми силами. Да и дел было много. Боевой подготовкой занимались не только днем. Часто и ночью совершали походы, проводили учения.

В то утро тоже возвращались с ночных занятий. Кони устали, и мы шли медленно. Поднялись на возвышенность и остановились. Вдали виднелось селение.

— Писковатка, — произнес кто-то.

Знакомая, почти родная каждому нашему бойцу деревня. Здесь мы помогали создавать колхоз, много поработали, чтобы убедить крестьян в преимуществе кооперативного хозяйства. Это далось нелегко. Кулаки шантажировали и запугивали народ, зверски расправлялись с активистами. Более того, недалеко отсюда, на Дону, они даже пробовали подбить крестьян на восстание против Советской власти.

Мы не могли стоять в стороне от решающей борьбы на селе. В Писковатке и соседних с нею деревнях бойцы эскадрона в свободное от занятий время помогали сеять, косить, убирать хлеб, копать картофель. Одновременно наши кавалеристы разъясняли крестьянам политику партии. И постепенно, шаг за шагом, люди потянулись друг к другу, начали объединяться в сельскохозяйственную артель.

Сейчас, остановившись на высотке, мы любовались знакомым пейзажем. Деревня уже просыпалась, там и сям над крышами вился дымок.

Но что это? До слуха донеслись громкие голоса, плач детей, лай собак. Не пожар ли?

— В Писковатке что-то неладное, — предположил мой коновод. — Там даже стреляют!

Теперь и я слышу хлопки выстрелов.

— По коням! — подаю команду.

Влетаем в деревню. Навстречу бегут люди. Старая женщина с заплаканным лицом и разметавшимися седыми волосами в отчаянии протянула к нам руки.

— Сыночки милые, что же это делается? Убили моего Федю!

— Кого? — переспросил я, сдерживая нетерпеливого коня.

— Сына моего, Федю Матвеева.

Вот как! Убит председатель только что созданного колхоза.

Совсем недавно, буквально несколько дней назад, я присутствовал здесь на организационном собрании колхозников. Тогда-то Матвеева и избрали председателем.

Подкулачники решительно выступали против его кандидатуры. Один из них, повторяя явно чужие слова, заявил:

— Федя, конечно, парень хороший. И заслуги перед Советской властью у него большие: партизаном был, на Деникина ходил, ранение получил. Но председателем — молод еще, да и с грамотой у него не очень… Человек я прямой, вы меня знаете. Я так разумею: тут человек опытный нужен, с хозяйственным глазом. Не знаем еще, что и как в колхозе получится, — дай бог, чтобы ладно было. А если неладно? Федя что теряет? Ничего: пять кур да козу дохлую? Председателем нужно такого, у которого добро есть. Одно его неспокойствие, братцы, нам на пользу пойдет.

— Кого, Ефим, предлагаешь? — спросила женщина из президиума. — Случайно, не Макаровича, Малину?

— Его. Он богатый человек, братцы, это правда. Зато за Советскую власть стоит и с понятием человек, хозяйственный.

Поднялся шум. Люди требовали удалить подкулачника с собрания и голосовать. Матвеева избрали председателем.

И вот молодой председатель зверски убит выстрелом в голову. Его тело лежит в сельсовете на длинном обтянутом красной материей столе. Убийца, кулак Малина, пойман и сидит в соседней комнате. Лицо бандита неподвижно, будто окаменело. Только короткие, согнутые на жилете пальцы дрожат и беспрестанно теребят пуговицу.

— Товарищ командир, я не виноват, — то и дело обращается ко мне Малина. — Федя вырос на моих глазах, разве я стал бы…

— Из района приедут — разберутся.

— Товарищ командир, я не виноват. Стрелял другой…

— А карабин у тебя нашли?

— Подбросили…

— Потерпите. Разберутся. Не виноват — отпустят.

— Товарищ командир, я честный труженик, никого пальцем не тронул. Спросите у людей…

Поворачиваюсь к окну. Собравшаяся у сельсовета толпа гневно шумит. Многие требуют выдать им кулака. Слышатся возгласы:

— Повесить Малину!..

— Смерть злодею!..

— Товарищ командир, — просовывает в окно голову пожилой крестьянин, — отдайте его нам. Мы сами будем судить.

— Нельзя, — объясняю. — Самосуд запрещен.

Толпа напирает. Вдребезги разлетается прогнившая рама.

— Стойте! — кричу толпе. — Отойдите, иначе прикажу стрелять!

Никакого внимания. Тогда красноармейцы направляют в окно дула винтовок. Это уже действует отрезвляюще.

Но тут я слышу провокационный выкрик:

— Чего, дурачье, стоите? Красная Армия в своих не стреляет.

Узнаю голос подкулачника Ефима. Подлец! Он хорошо понимает, что мы не можем разрешить самосуда, и надеется столкнуть нас с колхозниками.

Подхожу к окну:

— Ефим, иди-ка сюда! На минутку…

В толпе образуется живой коридор. Все поворачивают голову назад. Ждут. Но подкулачник не показывается.

— Утек, — заявляет кто-то сзади.

Как раз прибыли представители из района. Эскадрон строится.

Только собрался дать команду «Марш», подходит группа ребят и девушек.

— Товарищ командир, — обращается один из парней, — мы, комсомольцы, заверяем Красную Армию, что сделаем наш колхоз хорошим. Вы и дальше будете нам помогать?

— А как же!

3

Меня вдруг сильно потянуло в Белоруссию. Тоска по родным местам долго терзала, и я рассказал об этом командиру полка.

— Тебе надо съездить домой, — заключил он. — Десять дней хватит?

В поезде я перечитал все полученные мною письма. Старшие сестры трудятся в совхозе. Младшая работает в Минске, в ЦК комсомола. У нее чуткий, добрый муж… В Городке построили электростанцию… В ближайших деревнях созданы колхозы. У одних дела идут хорошо, у других неважно… В Городище открыли библиотеку. В Заполье — магазин. Но в нем орудует жулик, обвешивает покупателей… Миронова снова избрали секретарем райкома партии. Бедняга сильно болен, тюрьмы да ссылки дают о себе знать… Любаша работает заместителем председателя райисполкома. Анисья перешла к ней. Юра вырос, стал смышленым мальчиком. Учится лучше сверстников. В общем, я знаю все, что делается дома, так же как земляки в курсе моих дел.

Приезжаю домой и первое, о чем спрашиваю:

— Не стряслось ли чего?

На меня смотрят с удивлением:

— Разве обязательно должно что-то случиться?

— Нет конечно. Я очень рад! Значит, все здоровы?

— Здоровы. А ты?

— Как видите.

В дом влетела ватага шустрых мальчишек в красных галстуках. Они пришли посмотреть на земляка-командира. Засыпали меня вопросами. И не на все я мог ответить. Ребята читали пионерские газеты, слушали радио. От меня теперь требовали подробных сведений о ходе строительства Харьковского тракторного завода, московского метро, Кузнецкстроя…

— Хлопцы, — обращается моя сестра к маленьким гостям, — когда пойдете домой, пришлите Юру Метельского. Скажите, что дядя Степан хочет его видеть.

Провожаю пионеров на улицу. Они берут с меня «честное партийное», что на следующий день приду к ним в школу на сбор отряда.

— Вот какие любознательные ребята пошли, — говорю сестре. — Разве мы такими были?

Распахивается дверь.

— Товарищ командир, я — Юрий Метельский, — не то всерьез, не то шутя рапортует краснощекий крепыш.

Мальчик — вылитый отец! Под густыми бровями темно-серые глаза. Подбородок с ямочкой посередине.

— Вольно, — говорю, не в силах сдержать улыбку. — Садись, Юрко. Ты меня знаешь?

— Знаю. Вы мамин товарищ.

— Правильно.

— Мама мне и про вашего друга Митю Градюшко говорила. — Юра смотрит на меня в упор. — Мама бывает у нас только по выходным.

— Жаль, а я хотел бы ее повидать.

— Так поезжайте в райисполком.

Я спрашиваю, какие у него успехи в школе.

— Как у всех, — отвечает смутившись.

— Юра, — вмешивается в разговор моя сестра, — не скромничай, ты ведь лучше других учишься!

— Так я же председатель отряда!

«Скромный, как покойный отец», — с удовольствием заключаю про себя. Интересуюсь, кем он мечтает быть, и жду, что скажет — кавалеристом.

— Танкистом, — не задумываясь отвечает паренек.

— Танкистом? Почему танкистом?

— Там интересней всего. — И чтобы не обидеть меня, поспешно добавляет: — Конечно, в кавалерии тоже интересно…

— Как бабушка живет? — перевожу разговор на другую тему.

— Бабушка сознательной стала, — не без гордости заявляет Юра. — В совхозной стенгазете все время о ней пишут. Она теперь старшая доярка! А у речки вы уже были?

— Не был. Я ведь только что приехал.

Юра предлагает сходить к Птичи. Одеваюсь, и мы шагаем к реке.

— После школы пойду в военное училище, — делится своими планами мальчик. — А мама скоро закончит институт.

— Разве она учится?

— Учится. Сама… На будущий год в Минск поедет экзамены сдавать.

Птичь стала совсем узкой, но мне она дорога, как прежде.

4

Райисполком и райком партии размещены в одном здании. Решаю сначала проведать Миронова. Захожу в приемную, но она пуста. Естественно. Я рано явился, сейчас всего восемь часов. На всякий случай пробую заглянуть в кабинет.

— Входите, товарищ военный, не стесняйтесь… Оказывается, секретарь уже на месте. Он в очках.

Просматривает какие-то бумаги. Миронов заметно сдал, и я его с трудом узнаю. Стал седым, под глазами тяжелые мешки. Глаза усталые. Но когда взглянул на меня, в них вдруг загорелись знакомые огоньки.

— Степа, черт побери! — выкрикивает он, упирается обеими руками в подлокотники кресла и рвется мне навстречу. Обнимает, крепко прижимает к груди.

Садимся на диван.

— В отпуск или совсем? — спрашивает Миронов, как и прежде прикрывая глаза ладонью. — Работенка есть для тебя. Председателем колхоза пойдешь?

— Всего на десять дней приехал…

Миронов разводит руками:

— Я-то думал… Здоровье как? Не жалуешься?

— У меня в порядке. А ваше?

— Сердце пошаливает. Но пока терпимо…

На столе звонит телефон. Миронов снимает трубку.

— Слушаю. Ах, это ты! Так, так. Правильно!.. Складки и морщинки с лица секретаря райкома исчезают. Кажется, он стал куда моложе, чем даже тогда, когда беседовал с нами, первыми комсомольцами. Он продолжает разговор с невидимым собеседником:

— Сколько? Пятьсот пудов зерна? Сверх плана?

Молодцы. А колосьев на поле много осталось? Пионеры решили собрать? Очень хорошо. Но надо, чтобы правление раскошелилось. Неплохо бы отряду новый барабан, фанфары купить… — На лице Миронова снова появляются морщины — Ни в коем случае! — кричит он в трубку. — Оставаться на ночь в колхозе запрещаю. Не уговаривай: за-пре-ща-ю! Непременно приезжай. Все!

Секретарь райкома кладет трубку на рычаг, возвращается ко мне. Потом вдруг хватается за голову:

— Ай-яй-яй. Забыл ей сказать, что ты тут сидишь. Это ведь Любаша звонила. Ну ничего. Вечером все равно будет здесь.

— Как она работает? — спрашиваю. — Справляется?

— О, Любаша замечательный работник. У нас в районе ее знают, любят, ценят. Ею ЦК республики заинтересовался, забрать, видно, в аппарат хотят…

Вечером, когда стемнело, я зашел в райисполком. Застал одну уборщицу, пожилую женщину.

— Товарищ военный, вы по какому делу? — спрашивает она. — У нас сейчас никого нет. Все разъехались на хлебозаготовки, а сам председатель в Минске.

Объясняю, что мне нужна товарищ Метельская. В райкоме сообщили: она вот-вот должна вернуться.

— А вы кто ей будете? — интересуется, упирая руки в бока.

— Знакомый, товарищ детства.

Женщина понимающе кивает головой:

— Давно не виделись?

— Давненько.

— Вы теперь ее не узнаете. Расцвела. Мужчины на нее заглядываются, а она — ноль внимания. Работы много, учится. Сколько раз утром придешь ее кабинет убирать, а у нее голова на книге — спит… А вот и она идет, — прикладывает палец к губам уборщица. — По походке узнаю.

В приемную действительно входит Любаша. Она пополнела, но фигура по-прежнему стройная, гибкая.

На бронзовом от загара и обветренном лице выразительные синие глаза выделяются еще резче. Золотистые, коротко остриженные волосы выглядывают из-под красной косынки. На Любаше старый жакет, вышитая белая блуза. В руке желтый чемодан-бочонок.

— Добрый вечер, тетя Клава, — здоровается она с уборщицей, не замечая меня.

— Добрый вечер, — отвечает уборщица и кивает в мою сторону. — К вам, Любовь Петровна.

Встаю. Одергиваю гимнастерку.

— Степа, ты?

Подхожу к ней. Протягиваю руки, чтобы обнять, но, заметив посторонний глаз, опускаю их.

— Пламенный красноармейский привет зампреду райисполкома, — пытаюсь, шутя, выбраться из неудобного положения.

— Премного благодарна, — отвечает она тоже шутливым тоном и оборачивается к уборщице: — Тетя Клава, это мой друг. Семь лет не виделись, а он, понимаете, боится поцеловать меня. Военный, и такой стеснительный…

— Разрешите исправить ошибку, товарищ зампред.

— Попробуйте, — отзывается Любаша смеясь.

Заходим в кабинет. Любаша опускается на стул, рывком срывает с головы косынку.

— Вымоталась я, Степа. Очень! — произносит усталым голосом. — Но работа мне по душе. Занимаюсь таким делом, от которого нельзя отказываться и которое нельзя не любить.

Вспоминаю Чехова: «В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли». Такой мне кажется Любаша. В ней действительно все прекрасно.

— Как живешь? — спрашивает она меня.

— Хорошо. По уставу.

— У Миронова был?

— Утром, когда ты ему звонила.

Разговаривая, Любаша открывает дорожный чемодан, начинает выкладывать на стол его содержимое. Блокнот. Общая тетрадь в зеленой клеенчатой обложке. Книга, газета. Машинально достает зеркальце и… фотографию. Посмотрела на нее, протягивает мне. На фото Юрий Метельский в форме комиссара кавалерийского эскадрона.

— Ее мне недавно прислал профессор из Москвы. Когда воевал вместе с Юрой, он еще студентом был. Все годы после войны разыскивал меня. — В ее глазах появляются слезы. Неожиданно спрашивает: — Сына моего видел?

— Говорил с ним. Славный малый. Уверяет, что танкистом будет.

— И будет, — мокрыми от слез глазами улыбается Любаша. — Он упрямый. Книжку про танкистов достал, теперь штудирует…

5

— Как съездил? — спрашивает командир полка, когда я явился к нему с рапортом о возвращении из отпуска. — Дома все в порядке?

— В порядке.

— Ну что ж, рад за тебя. А теперь собирайся в новую поездку.

— Куда? — удивился я.

— Пришла пора нам попрощаться.

Я выдавил из себя улыбку, а сам почувствовал какую-то слабость, опустошенность. Счел необходимым спросить:

— Чем это вызвано? Или я провинился?

Командир встал, подошел ко мне:

— Переводят по службе не только провинившихся. Просто поступил приказ пересадить тебя на другого коня. На стального. Поедешь в Ленинград, на бронетанковые курсы.

Я был ошарашен: мне, коннику, — и на бронетанковые курсы?! Не произошла ли ошибка? Вспомнил слова маленького Юры из Дворца: «Там интереснее». Нет, конницу променять не могу.

— Надеюсь, доверие оправдаешь?

— Постараюсь. Но жаль уходить, — признался я. — Если не поздно, нельзя ли изменить решение?

Командир сочувственно взглянул на меня. Старый кавалерист великолепно понимал мое состояние.

— Хорошо усвой, товарищ Шутов, — заметил он, — для коммуниста не важно, где служить Родине, а важно, как служить. Военная техника развивается, поэтому армии нужны знающие командиры, имеющие боевой опыт…

Прощаюсь с эскадроном. В последний раз прихожу на манеж. Стою с чемоданом в руке и никак не могу уйти. На душе тяжело-тяжело и грустно. Неужели я больше никогда сюда не вернусь? Сколько раз приходилось уезжать из части в командировки, даже на учебу, но я всегда знал, в свой полк не попаду, все равно кавалеристом останусь! Я — конник, буденновец, и этим все сказано. Теперь, впервые за службу в Красной Армии, мне, точно допризывнику, приходилось вступить в новый, неведомый мир.

О Ленинграде я слышал много. Даже мечтал побывать там. Когда же дошло до осуществления мечты: робость взяла: как-то он меня встретит?

А приехал — вижу, волновался напрасно. Чудесный это город!

С вокзала — сразу на курсы. Явился к начальнику; представился. Тот направил меня в общежитие курсантов.

И вот большой двор. Незнакомые возбужденные лица. В меня впиваются сотни глаз. Прохожу мимо веселой, шумливой группы.

— Шутов!

Останавливаюсь. Ищу глазами того, кто окликнул. Ни одного знакомого лица. Возможно, ошибся? Опять тот же голос:

— Спартак!

Странно! «Спартаком» меня прозвали в школе имени ВЦИК. Группа расступается, и передо мной вырастает Саша Киквидзе.

— А, Окурок! — смеюсь. — Здорово, старина! Тебя тоже сняли с седла?..

Это хорошо, что я не один. К исходу дня у меня уже много товарищей. Вместе гуляем по двору, вместе курим, вместе идем ужинать. Договариваемся стараться «как-нибудь» попасть в одну учебную группу.

Ночью на мою койку перебирается Саша. Оттесняет меня к стене, вытягивается, подкладывает руки под голову и долго молчит. Наконец из груди его вырывается глубокий вздох.

— Что такое танк? Бездушная телега, холодная машина, скелет из железок, — вполголоса рассуждает он. — Ты над ним не хозяин. Он тебя не понимает… Разве танк может сравниться с конем — живым, умным существом? В общем, я решил: завтра подаю рапорт.

— Не торопись. Надо присмотреться…

— Чего тут присматриваться! — перебивает меня Киквидзе. — Пиши рапорт, и баста! Откажут — жаловаться надо.

Я пытался успокоить горячего парня. Но нельзя сказать, что мне это удалось. Слова мои звучали не очень-то убедительно, я ведь и сам не прочь был вернуться в кавалерию.

На следующее утро нас собрали в большой зал на обстоятельную лекцию по истории танков.

Первая боевая гусеничная машина, оказывается, появилась у англичан и названа английским словом «tank». Но первым такую машину изобрел русский. Еще в 1911 году сын прославленного ученого Менделеева инженер Петербургского судостроительного завода Василий Дмитриевич Менделеев представил правительству проект гусеничного вездехода. Его проект, однако, из-за косности царских чиновников осуществлен не был.

Лишь девять лет спустя, в августе 1920 года, из ворот завода «Красное Сормово» вышел первый русский, советский танк, изготовленный по совету Владимира Ильича Ленина. Рабочие выполняли почетный заказ в исключительно тяжелых условиях. Не было опыта. Не было оборудования, и сложные детали делались вручную. Донимал голод, холод. Но танк родился. Ему дали название «Борец за свободу товарищ Ленин». Вслед за этой машиной было выпущено еще четырнадцать. И все они были гораздо лучше иностранных.

Лектор сумел заинтересовать нас. Даже Саша Киквидзе «забыл» проситься назад в кавалерию.

Началась учеба. Мы занимались, как говорится, до седьмого пота. Каждую свободную минуту старались использовать с толком.

Бывало, наступит выходной день. Хочется выйти в город, посмотреть новый фильм, побывать в музеях, в Эрмитаже, забраться на Исаакиевский собор или просто побродить вдоль набережной Невы. А идешь в танковый парк. Залезаешь в машину и снова, в который раз, изучаешь механизмы, проверяешь прочность усвоенного.

С какой завистью смотрели мы на счастливчиков, которые уже раскатывали по танкодрому! Хотелось самому сесть за рычаги, но нас пока допускали только до тренажера.

На тренажере сидишь, а он качается, и впечатление такое, будто находишься на боевой машине. Тут мы учились действовать рычагами и педалями так, как это делает танкист.

Позже нам доверили руль трактора и лишь потом — танк. День первого выезда на танке стал для нас праздником.

Изучение техники, тактики танковых подразделений, напряженные тренировки на спортивных снарядах требовали много сил и времени. Один из курсантов, тоже бывший конник, все же не выдержал. Мы его отговаривали, особенно Саша Киквидзе, но он добился отчисления.

— Все равно танкистом не стану, — уверял он.

После курсов меня назначили командиром учебно-танковой роты. Снова напряженная работа в будни и по праздникам.

Часть наша стояла в Белоруссии, в нескольких десятках километров от моего родного Дворца. А я все не могу выбрать времени съездить домой, повидать родных, знакомых.

Однажды к нам прибыла делегация колхозников. Среди них были и мои односельчане. Возглавляла делегацию Любаша Метельская.

Гости привезли бойцам подарки, выступали перед танкистами с рассказами о своем труде.

Воспользовавшись торжественной суетой, я отозвал Любашу, спросил, почему она не взяла с собой Юру.

— Боялась, что он заставит тебя при всех краснеть, — ответила она смеясь. — Ты же уверял, будто ни за что не променяешь службу в кавалерии.

— Да, Любаша, пришлось пересесть на танк.

— Жалеешь об этом?

— Ничуть.

6

Весна 1936 года. Я получаю назначение в Киев.

Украина встречает запахом полей, лесов, цветов. Поезд покидает Дарницу. Перед взором мелькают лесистые холмы, кустарники, пески. Вспоминаю Митю Градюшко. Его мать по-прежнему живет в Киеве. Я с ней переписываюсь.

— Далеко еще до Днепра?

— Сейчас увидим его, товарищ старший лейтенант, — отзывается сосед по купе. — Днепр разлился, наводнение в нынешнем году.

Поезд замедляет ход. Зеленовато-желтая вода прорывается между тяжелыми быками моста. Тут и там по зеркалу реки скользят лодки.

Днепр… Как много чудесных песен сложено о нем! На берегу Птичи я старательно повторял за Митей: «Реве та стогне Днiпр широкий…» Митя, Митя, не дожил ты до этого счастливого часа! Взглянул бы, мой друг, на свой родной Киев.

Внизу, вдоль гранитной набережной, мчатся машины. Поспешает по своему пути новенький трамвай. У причалов собрались белые, гордые, как лебеди, пароходы.

Поезд врезается в город. Обратно, в сторону Днепра, проплывает небольшая гора, покрытая бело-розовым пледом цветущих фруктовых деревьев. Домишки. У одного из них замечаю пожилую женщину с садовой лейкой. Свободной рукой она машет пассажирам. Не Мария ли Филипповна это? Сегодня я должен ее повидать!

— Вон тот деревянный домик, — указывает мне прохожий.

Открываю калитку. Сразу же обрывается детский смех. Мальчик и две девочки изучающе смотрят на меня. Догадываюсь, кто они. Это их Мария Филипповна взяла из детского дома на воспитание. Мальчика она назвала Митей, а девочек Валей и Соней — именами сына и дочерей, погибших в годы гражданской войны.

— Митя, Валя, Соня, — обращаюсь к детям, — мама дома?

Дети переглядываются: откуда я их знаю?

— А вы кто будете, товарищ старший лейтенант? — спрашивает Митя. — Мы вас не знаем.

У одной из девочек вдруг загораются глаза:

— Вы дядя Степан?

— Ты угадала.

— Ма-ма, дядя Степан приехал! — выкрикивают дети хором и убегают.

Я полагал, что встречу старую, подавленную горем женщину, но Мария Филипповна выглядит довольно молодо. Она обнимает меня, как родного, благодарит за то, что не забываю ее, и тут же принимается накрывать на стол.

— Зеленый борщ любишь? — спрашивает она. — Со сметаной?..

После обеда Мария Филипповна отправляет детей гулять, а сама подсаживается ко мне.

— Теперь рассказывай о сыне.

Сообщаю о нашей с ним дружбе, о его героической смерти. Она вздыхает. Потом тихо говорит:

— Спасибо за хорошее слово о Мите… Отец его тоже погиб, еще в девятьсот пятом. Оставил меня тогда с тремя детьми на руках. Сначала думала — конец пришел. Впору хоть в Днепр броситься… А потом ничего. Спасибо, люди помогли… — Мария Филипповна помолчала, справилась с охватившим ее волнением, неожиданно спросила: — Видал, какие у меня сейчас дети? Будь спокоен, они вырастут такими же, как Митя, как мой муж, как мои дочери — железными. Буря их не свалит, волна не унесет…

Я смотрю на эту слабую на вид женщину и удивляюсь ее внутренней цельности и стойкости. Потом, когда самому бывало трудно, образ ее всегда возникал перед моими глазами.

Я посещал курсы усовершенствования командного состава при Киевском доме Красной Армии. С утра до вечера находился в части, с вечера до полуночи — на курсах.

С курсов, бывало, придешь — в голове шум, ноги держать отказываются. Только бы до подушки добраться. Думать ни о чем не хочется. А спать нельзя! Еще нужно к занятиям с танкистами подготовиться, свои уроки выполнить. И так каждый день.

Иногда раскисать начинал. Но вспоминал слова Марии Филипповны: «Человек крепче железа…» — и сразу брал себя в руки…

Осенью состоялись окружные маневры. На них участвовала и наша рота.

Помню, остановились мы на опушке леса, вблизи села Бортничи. Обедаем, расположившись прямо на земле. Вдруг к нам направляется легковая машина.

У нас, конечно, волнение: раз легковая, — значит, начальство. Действительно, из машины выходит командующий Киевским военным округом И. Э. Якир. О прославленном герое гражданской войны, замечательном советском полководце я много читал, еще больше слышал из уст товарищей, знавших его лично.

— Рота, смирно!

Докладываю командующему, что в таких случаях полагается. Он глядит на меня пытливо, внимательно и в то же время удивительно ласково, по-отечески. «Так может смотреть только чуткий человек», — подумал я, и робость сразу пропала.

— Как дела, товарищи? — обращается Иона Эммануилович к танкистам. — Чем вас сегодня кормят? О, догадываюсь! — восклицает он весело. — На первое дежурный борщ, на второе — каша с мясом. Угадал?

Бойцы переглянулись, заулыбались. Между ними и командующим сразу же установились непринужденные отношения.

— Борщ, конечно, есть. Только зеленый, со сметаной. На второе котлеты, — докладываю. — И холодный квас.

— Холодный квас? — с удивлением переспрашивает Якир. — Чудесно! В такую жару хороший квас весьма кстати.

Командир взвода Алексей Царев глядит на меня вопросительно. Отвечаю ему кивком головы.

Командующему подносят большую кружку. Он выпивает одним залпом и, крякнув от удовольствия, благодарит. Тут же спрашивает, как это мы в сложной обстановке учений умудрились наварить квасу.

— Мы тут ни при чем, — улыбается Царев. — Колхозники целую бочку квасу в подарок нам привезли.

— Это показательно, — Якир оживился. — Вот как, товарищи, народ заботится о своей родной армии.

Механик-водитель Лимарченко достает из кармана гимнастерки свернутый пополам конверт, показывая его Ионе Эммануиловичу, говорит:

— Товарищ командующий, интересное письмо вчера получил.

— Ну и что же вам пишут? Почитайте, пожалуйста, если можно.

Якир опускается на траву рядом с бойцами. Подогнув ногу и обхватив колено руками, внимательно слушает.

— К нам в Чернобыль приехал на побывку дружок мой, на флоте сейчас служит, — начал рассказывать танкист, разворачивая письмо. — Во время отпуска с ним приключилась беда, попал в аварию. В больницу его взяли в тяжелом состоянии. Доктор посмотрел, говорит: нужна кровь для переливания. — Лимарченко разгладил на колене смятое письмо. — Так вот что отец по этому поводу пишет: «Узнали у нас на селе, что кровь матросу нужна, и все пошли в больницу. Не знаем, может, много ее нужно. Я тоже пошел, и сестра твоя Леся. Приходим, а у больницы полно людей. Доктор вышел на крыльцо, говорит: „Спасибо, товарищи, но ничего больше не требуется, кровь матросу дала наша медсестра“».

— Действительно интересное письмо, — согласился Якир. — Здесь, как видите, другая форма проявления любви народа. Мы, воины, на заботу трудящихся должны ответить отличной боевой готовностью. На западе сгущаются тучи войны. И наша задача — крепить бдительность, быть готовыми обеспечить мирный труд советских людей. — Командующий встал: — Посмотрим, готовы ли вы к этому…

В небо взвилась ракета. Танки роты пошли в «бой». Из моей машины И. Э. Якир наблюдал, как танкисты умеют водить, стрелять, взаимодействовать между собой, преодолевать препятствия. Он и сам садился на место механика-водителя, исполнял обязанности командира танка.

Прощаясь с нами, командующий сказал:

— Я доволен. Благодарю за хорошую службу, товарищи.

Могли ли мы в те минуты думать, что вскоре этот простой, душевный человек, один из крупных полководцев Красной Армии, будет объявлен изменником Родины? Лишь много лет спустя справедливость восторжествовала и мы узнали правду: Иона Эммануилович Якир оказался жертвой культа личности.

7

В конце тридцать девятого года белофинны спровоцировали войну. Я подал рапорт с просьбой направить меня на фронт. Получив вызов в Москву, тотчас же поехал прощаться с Марией Филлиповной.

Мы с ней сидим за столом, разговариваем, шутим. Я пока молчу об отъезде. Но на лице ее вдруг появляется рассеянное выражение.

— На фронт уезжаешь, Степа? — спрашивает.

— Почему вы так думаете?

Она грустно улыбается:

— На то я мать. Мать все видит.

Пришлось признаться.

— Отправляют или сам, добровольно идешь?

— Добровольно.

Крепилась женщина, крепилась, виду не подавала, что волнуется, но, когда стали прощаться, заплакала:

— Увидимся ли еще?

— Увидимся. Непременно, — утешаю ее.

Мария Филипповна и ребята провожали меня до трамвайной остановки.

— Обязательно пиши, — попросила она. — Чаще пиши.

— Каждый день буду писать, — ответил я торопливо, уже с подножки трамвая.

— И береги себя! Береги-и-и!..

Тяжело отдуваясь и выпуская белые клубы пара, локомотив медленно втягивал вагоны под стеклянную крышу вокзала. Я, не в силах дождаться остановки, выскочил на ходу. Спешил, надеясь в тот же день попасть в отправляющийся на фронт эшелон.

На привокзальной площади сел в такси:

— Браток, нажми, пожалуйста. Срочное дело.

Шофер понимающе кивнул головой и рванул с места.

Через полчаса, запыхавшись, вытирая платком вспотевший лоб, я уже стоял перед начальником, вызвавшим меня в Москву.

— Товарищ капитан, поедете в Среднеазиатский военный округ. Вы назначены командиром батальона в отдельную танковую бригаду, — сообщил он сухо, по-деловому. — Бригада стоит в городе Мары…

— Как же так? Разве вы не получали моего рапорта?

— Получил. Но вам, однако, придется выбыть к новому месту назначения. Так нужно. Понятно?

Понятно! Мне понятно, что напрасно я прыгал на ходу из вагона, напрасно шофер такси бешено гнал машину!

Не спеша направляюсь в кассу за билетом. Поезд отходит ночью. Куда деть свободное время?

Мары… Что это за город? Какой Колумб открыл его? Надо порыться в энциклопедии. Может, там есть справка о нем.

В библиотеке Дома Красной Армии беру тридцать седьмой том энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона. Он сообщает, что Мары «довольно благоустроенный город». В нем более шести тысяч жителей. Несколько церквей, молитвенных домов. Один врач, два фельдшера и акушерка. Ничего себе благоустроенный город, да еще после Киева!

— Дайте, пожалуйста, Большую Советскую, — прошу библиотекаршу, но тут же отказываюсь: — Хотя не надо. На месте выясню. Том издан несколько лет назад, а наши города меняют свой облик чуть ли не каждый час…

Против ожидания, Мары оказался красивым. Здесь узловая железнодорожная станция. Аэропорт. Завод. Электростанция. Четыре школы. Техникум. Парк культуры и отдыха. Две библиотеки. Больница, детские сады, ясли. Два кинотеатра…

Уже скоро я привык и полюбил городок, его жителей. И объяснить это не сложно: куда бы ни забросила тебя судьба, в каком бы краю Родины ты ни оказался, — всюду ты дома, всюду ты среди своих.

В Мары мне сразу бросилось в глаза гостеприимство жителей, чувство признательности, любви к русским. Бойцы и командиры части отвечали им тем же. У нас часто проходили встречи бойцов с молодежью, совместные концерты самодеятельности. Нам нравились задушевные песни туркменов.

Словом, все хорошо, кроме одного. Я не мог свыкнуться с местным климатом и с трудом переносил жару.

Летом в песках, на барханах занятия для меня превращались в настоящую пытку. Да и всем приходилось трудно. Часто жара достигала 50–60 градусов. Броня танков нагревалась так, что к ней нельзя было прикоснуться.

Но и это еще полбеды. Самым страшным испытанием были ветры. Необыкновенные, порывистые. Они поднимали тучи раскаленного песка, катили их по степи, швыряли из стороны в сторону. Во время такого ветра казалось, будто земля уплывает из-под ног и ты проваливаешься в бездонную пропасть. Горячая песчаная пыль запорашивала глаза, забивала уши, набиралась в нос и рот. Ветер обычно свирепствовал недолго, зато успевал натворить много. Танки, например, после песчаных бурь оказывались засыпанными, и их потом откапывали.

Но в Краской Армии действовал принцип «Трудно в учении, легко в бою».

Часто у нас проводились и ночные занятия. Тогда было прохладнее. Но темнота вызывала другое неудобство — появлялась опасность нападения скорпионов, фаланг.

Помню, как-то вечером в моей палатке шло совещание командиров. Все было спокойно. Вдруг вскакивает командир роты старший лейтенант Овчаренко и кричит:

— Ой, лишеньки! Ой, укусила! Правый бок отнимается.

Все бросились к пострадавшему. Один из командиров заметил фалангу.

Мне уже приходилось видеть, как поступали жители в таких случаях. Поэтому, недолго думая, в месте укуса я сделал бритвой два разреза крестом и выдавил кровь. Потом прижег рану спиртом.

Позже «встречи» со скорпионами стали довольно частыми, и многие поневоле сделались «хирургами».

Однажды к нам в лагерь пришел старый туркмен. Сказал, что хочет видеть командира. Я вышел на плац, где он стоял в окружении танкистов.

— Товарищ командир, — туркмен приложил обе руки к сердцу и отвесил поклон. — Я кольхос, болшая кольхос — понимай?

— Понимаю.

Туркмен сообщил, что его прислали односельчане. В песках водятся ядовитые, очень опасные змеи, и колхозники сочли нужным предупредить нас.

— Смотри, — он вытянул из-под халата убитую змею. — Надо покажи фсем, фсем, — обвел он вокруг себя рукой.

— Спасибо, — крепко жму руку старику. — Передайте колхозникам нашу горячую благодарность.

Туркмен обещает передать мои слова, но не уходит. С минуту молчит. Затем, испытующе взглянув на меня, быстро машет руками и принимается жужжать.

— Самолет, что ли?

— Нет. Ожидай ветер, — говорит старик. — Больно шибко…

— Знаем, — отвечаю ему. — Нам сообщили сводку погоды. Мы не боимся ветра. Танкисты учатся воевать в любых, самых трудных условиях.

— Корош, — соглашается туркмен. И, приложив руку к сердцу, откланивается.

8

Не было ни гроша — и вдруг алтын! Около месяца не получал писем, а тут неожиданно приносят целых три. Все приятные.

Директор совхоза из Дворца приглашает «хоть на денек» навестить сестру и заодно посмотреть его хозяйство. Пишет, что урожай ожидается хороший, удой молока рекордный и приплод высокий. Хозяйство соревнуется за республиканское переходящее Красное знамя.

Мария Филипповна зовет к себе. Просит: «Обязательно приезжай».

Из Молдавии пришла весточка от Саши Киквидзе. Его танковый батальон стоит у самого Днестра. Река ему нравится, но Кура все-таки лучше и больше. На целых сто четыре километра длиннее! «Голубоглазый эскулап», так он называет свою жену-врача, подарила ему маленькую грузинку.

Киквидзе заканчивает письмо тоже приглашением: «Отпуск бери и со всей семьей валяй к нам».

Зашел к врачу. Показываю ему письма:

— Как думаешь, — спрашиваю, — чье предложение принять?

— Чепуха! — машет он рукой. — Лучше на курорт езжай. В Сочи или Ялту. Полтора года ты у нас, а еще ни разу как следует не отдыхал!..

— За своим здоровьем лучше следи, — отшутился я. — Рабочий день давно кончился, домой пора, нечего тут штаны протирать. И не забудь: завтра воскресенье, после обеда жду на партию в шахматы…

Время позднее, а уходить из части не хотелось. По пути к дому я много раз останавливался.

На нашем стадионе заядлые футболисты гоняли мяч. Возле умывальника кто-то усердно занимался туалетом, наглаживал гимнастерки, пришивал воротнички. На эстраде собрались хористы и под аккомпанемент баяна разучивали новую песню. На лужайке, под деревом, группа танкистов смеялась над свежим номером «Крокодила».

Свернул на дорожку, ведущую к воротам. Впереди, понурив голову, руки за спину, прогуливался плечистый танкист. Я попытался со спины угадать, кто это. Иванов? Нет. Тот меньше ростом и уже в плечах. Может быть, Костомаров? Но Сергей не любит одиночества. Неужели он собирается «улизнуть» без увольнительной? Я тут же отогнал это нелепое обвинение. Наш батальон передовой и по успеваемости в учебе и по дисциплине. У нас вообще не было ни одного случая нарушения установленного порядка, тем более самовольной отлучки.

А пока я размышлял, танкист повернулся и все так же — взор в землю — пошел мне навстречу. Алмазов! Как же я не узнал одного из лучших механиков-водителей?

— Что-нибудь случилось?

Танкист вздрогнул от неожиданности, поднял глаза, сразу подтянулся:

— Ничего не случилось, товарищ капитан. Просто задумался.

— О чем же? Может, посвятите меня, если это не секрет, если здесь не замешана девушка.

Танкист слабо улыбнулся, отрицательно покачал головой:

— Какие у меня секреты, товарищ капитан! Просто после сегодняшних занятий по тактике не все в голове уложилось.

— А что такое? Ну-ка давайте присядем, — указал я на ближайшую скамейку.

Алмазов опустился рядом со мной и задумался, собираясь с мыслями. Потом поднял голову:

— Вот вы сегодня, товарищ капитан, рассказывали нам насчет форсирования реки. Когда я слушал вас, все было ясно, и пример привели понятный, ничего не скажешь. А уже после занятия я подумал: не всегда же будут благоприятные условия. Ну, а если, допустим, не окажется ни табельных переправочных средств, ни подручных? Что тогда? Значит, наступление сорвется?

Я слушаю и радуюсь. Приятно сознавать, что бойцы наши воспринимают изучаемый материал неформально, а творчески. Такие станут отличными специалистами.

Пока я беседую с Алмазовым, рассказываю о возможных неожиданностях в бою и инициативе танкиста, то и дело слышно:

— Разрешите присутствовать.

К нам подсаживаются новые и новые бойцы, в беседу включаются новые голоса. Оглянулся: собралось уже человек тридцать…

Домой я пришел далеко за полночь. Устал, но был счастлив.

Хотя и воскресенье, я встал рано. Побрился, надел форму и вышел посмотреть, как начался выходной в части.

День был солнечный. В небе ни облачка. Жара уже давала себя знать.

Соседи мои были чем-то встревожены. Особенно это заметно было по жене секретаря партбюро Кошелева. Всегда аккуратная, следившая за собой, сейчас она стояла в старом халатике, заспанная, непричесанная.

— Мария Никитична, добрый день, — поздоровался я. — Кошелев не собирается в часть?

— Его уже вызвали, — она подошла ко мне и тихо, полушепотом добавила — Война, говорят, началась…

Я поспешил в батальон.

Дневальный докладывает:

— Все в порядке. За ночь никаких происшествий не случилось. — И тоже по секрету: — Слухи ходят про войну, товарищ капитан. Но я думаю: провокация это! Сами знаете, всякие тут шаманы…

Со всех ног несусь в штаб. Дежурный срывающимся от волнения голосом сообщает горькую правду:

— Фашистская Германия без объявления войны вероломно напала на нашу Родину. На рассвете гитлеровские самолеты бомбили Минск, Киев, Севастополь.

Уши слышат, сердце не верит. Неужели война? Какие только меры не предпринимали наша партия, правительство, чтобы избежать кровопролитной войны! А она все-таки вспыхнула…

Минск бомбили!.. Родной мой город. И Киев! Как-то там Мария Филипповна? Сколько горя принесет ей война! В Киеве и моя семья. Жена, дети. Галя все собиралась переехать ко мне, но из-за болезни матери так и не смогла выбраться…

Горькие мысли прерывает Кошелев. Он подходит и говорит с деланным спокойствием:

— Надо созвать митинг, — голос, однако, выдает волнение секретаря.

— Правильно, — поддерживаю его. — Всех собирай. И семьи…

Радио передает заявление правительства. В нем звучит твердая уверенность в победе.

У репродукторов весь батальон. Я смотрю на бойцов. Постепенно их лица светлеют. Они понимают: предстоит трудная борьба, враг силен, но победим мы.

Митинг был коротким. На трибуну один за другим поднимались рядовые, командиры. Вот выступает жена ротного Аня Овчаренко. Глаза ее воспалены от слез.

— Товарищи! Мы, женщины, просим, чтобы и нас, способных держать оружие, призвали в армию. — Она протягивает секретарю партбюро Кошелеву тетрадный лист: — Тут список пожелавших добровольно идти на фронт. Мы заявляем Гитлеру: «Настал твой черный день. Ты посеял ветер — пожнешь бурю!»

Эту молодую, внешне довольно интересную женщину многие у нас недолюбливали. Она всегда держалась особняком. Отказывалась от общественной работы, не посещала собраний жен командного состава, устраивала мужу скандалы из-за того, что тот «пропадает на службе больше положенного». Охотнее всего она говорила о модах, о танцах, о старых бульварных романах. Овчаренко, способный командир, честный коммунист, не раз жаловался:

— Люблю я жену, но тяжело с ней. Она по уши мещанка. И исправлению не поддается.

А вот теперь Аня просит отправить ее на фронт, произносит толковую речь! Удивлены ли мы? Нет. Угроза, нависшая над Родиной, пробудила в ней чувство патриотизма и ответственности…

9

Поступил приказ подготовиться в путь. Взять с собой разрешается самое необходимое.

В батальоне, конечно, все возбуждены. Танкисты радуются: едем на фронт!..

Накануне выступления произошел инцидент. Ко мне в кабинет врывается механик-водитель Ермолаев. В… трусах и майке. Сам раскрасневшийся, глаза горят.

— Товарищ капитан, — просит умоляющим голосом, — возьмите меня с собой. Не оставляйте здесь.

— Ничего не пойму, — отвечаю. — Что у вас за вид? И почему вы думаете, что вас оставят?

— Я из санчасти, — поясняет Ермолаев. — Доктор меня не берет.

Попросил врача к себе. Тот удивляется, увидев у меня своего пациента:

— Как вы здесь оказались, кто вам позволил удрать из лазарета? — И, повернувшись ко мне, говорит: — Температура у него. С эшелоном ему ехать нельзя.

— Да здоров я, вполне здоров, — горячо доказывает Ермолаев. — Разрешите сесть в танк, сразу докажу.

— Нет, товарищ Ермолаев, придется остаться, — строго говорю ему. — Выздоровеете, тогда и догоните нас.

— Как же догоню? Где я вас найду? Лучше я с вами поеду.

Кстати заходит Овчаренко. Ермолаев из его роты. Объясняю, в чем дело. Доктор пытается повлиять, видя, что я начинаю колебаться. Но Овчаренко назидательно говорит:

— И думать нечего. На войну едем, не на гулянки. Там не будет времени всякий раз температуру мерить. Там, товарищ доктор, даже убить могут.

Врач промолчал, только поморщился.

Я подумал, что разговор принял нежелательное направление. Нехорошо, что командиры в присутствии подчиненного пикируются.

— Ладно, — говорю Ермолаеву. — Сейчас идите в лазарет. Врач решит. Если можно будет, он позволит вам ехать с эшелоном.

Когда дверь за ним закрылась, доктор посмотрел на меня:

— Я все понял, товарищ капитан. Ермолаев поедет с батальоном…

Во время погрузки я увидел Ермолаева, работающего вместе со всеми. Подошел к нему:

— Как себя чувствуете? Температура держится?

— Никак нет, — ответил он бодро. — Температура в лазарете осталась.

Погрузка заканчивается. Подъезжает последняя машина с сухарями, концентратами. С горы мешков и фанерных ящиков спрыгивает молодой, высокого роста политрук с глубоким, недавно зарубцевавшимся шрамом на виске. На груди поблескивает орден Красной Звезды.

— Политрук Загорулько, — представляется он. — Назначен вашим заместителем по политчасти.

Пожимаю ему руку. Произношу то, что обычно говорят в таких случаях: «Рад», «Будем работать вместе», «Хорошо, что вас прислали» и прочее в том же духе. А про себя рассуждаю: «Не подеремся ли с ним? Найдем ли общий язык?»

Гляжу на него в упор. Простое, открытое лицо, которое не может не понравиться. Глаза мутно-зеленые с золотой россыпью. Но внешний вид иногда бывает обманчив.

— Вы, вижу, обстрелянный?

— Немного, — скромно отвечает Загорулько.

Рассказывает, что участвовал в финской войне командиром танка. Награжден за выполнение боевого задания. Бывал в переделках, горел, тяжело раненный, в машине. Долго лечился. Из госпиталя пошел на курсы политсостава…

Уже при первой встрече я заметил, что замполит немногословен. Потом этот вывод подтвердился. Политрук не любил громких фраз, с подчиненными разговаривал просто, как с товарищами. Говорил негромко, но как-то так убежденно, что сразу умел завладеть вниманием слушателей. Бывало, спор идет, танкисты шумят, друг друга перебивают, а послышится спокойный голос Загорулько — сразу все затихают. Это умение заместителя покорить слушателей, заставить слушать себя, признаюсь, вызывало у меня некоторую зависть, желание подражать ему.

Как-то, еще когда ехали на запад, я застал Загорулько в окружении танкистов. Тоже присел послушать, о чем речь идет. А беседа по тому времени оказалась довольно острой.

Говорил танкист Воскобойников, но при моем приближении вдруг смутился и замолчал.

— Пожалуйста, пожалуйста, не стесняйтесь, — поддержал бойца замполит. — У вас не должно быть неясных вопросов. Выкладывайте все, что волнует.

— Непонятно мне, товарищ политрук, — приободрился Воскобойников. — Нам все говорили: Красная Армия непобедима, в случае войны будем бить врага на его территории. А что получается? Фашист на нашу землю пришел. Теперь говорят: Гитлер напал на нас внезапно. Ну хорошо, внезапно, это верно, на то он и фашист. Но почему мы все отступаем и отступаем? Сколько можно?

Смотрю на бойцов. Глаза всех устремлены на политрука. Чувствуется, каждого задел за живое вопрос Воскобойникова. Наш уполномоченный особого отдела называет такие разговоры «пораженческими» — слово-то какое придумал! — и требует расстреливать тех, кто их ведет. Если он узнает о теперешней беседе, пожалуй, и Загорулько обвинит в подстрекательстве. Может, заодно и меня. А мне действительно многое из того, что происходит на фронте, непонятно. Мне тоже не безразлично, когда наши остановят врага.

Жду, что скажет Загорулько. А тот молчит. Задумался. Смотрит через головы танкистов в раскрытую дверь вагона, словно через пространство хочет разглядеть, что происходит там, на Западе, где идут тяжелые, кровопролитные бои.

Стоит неловкая тишина. Слышны шаги за вагоном. Издали доносится шипение паровоза, звон буферов.

Политрук наконец встряхивает головой, приглаживает сбившиеся набок волосы:

— Да, товарищ Воскобойников, вы вправе сейчас обвинять нас, ваших непосредственных начальников, и тех, кто выше, кто, например, первым пустил по свету фразу о чужой территории. Сердце болит не только у вас, но и у меня, надеюсь, у Филимонова, Алмазова, Грицюка, Алиханяна, у всех бойцов и командиров батальона.

Я поражаюсь: скольких танкистов знает уже мой заместитель!

— Вы правы, — продолжает между тем Загорулько, — когда ищете причины наших неудач не только во внезапности нападения фашистов. Да и сама внезапность, почему она оказалась возможной? Значит, проглядел что-то тот, кто обязан был заметить подготовку Германии к нападению на нас. Ведь если, например, военная часть на поле боя будет неожиданно атакована, как это следует понимать? А так: командир либо не сумел разведку организовать, либо неправильно оценил обстановку. Так и здесь. Кое-кто у нас оказался загипнотизированным подписью фашистов под договором о ненападении Германии на СССР.

Откровенно говоря, слова Загорулько вызвали у меня противоречивые чувства. Прозрачный намек на ошибки командования Красной Армии воспринимались как святотатство. До сих пор я привык верить в непогрешимость военного руководства. Внушил себе, что раз оборону страны возглавляет Сталин, значит, ошибок быть не может: он все знает, все видит, все предусмотрит. Даже если подчиненный проглядит что, Сталин непременно это обнаружит и поправит. В то же время смелые слова замполита и понятный мне пример из тактики посеяли некоторые семена сомнения.

Раздумывая, я все время прислушивался к разговору в вагоне.

— Товарищ политрук, а правду говорят, что перед войной Гитлер подтянул к нашим границам двести дивизий? Неужели в Москве об этом не знали? — спрашивает Ермолаев.

— Как не знать, обязательно знали. Только думали, будто немцы оттягивают войска с Западного фронта на отдых. В общем, Гитлер перехитрил нас.

Опять неловкое молчание.

Загорулько оглядел всех, улыбнулся:

— Все же носы вешать незачем. Правда, враг имеет сейчас преимущество и успех. А вспомните, как в гражданскую войну и во время интервенции четырнадцать государств на нас шло. В том числе и Англия, Америка. Тогда Красная Армия, молодая еще, тоже вначале отступала, а потом собралась с силой и разгромила врага. Теперь Красная Армия лучше вооружена и организована. Так что фашисты тоже будут биты…

Слова политрука доходят. Я вижу, как лица бойцов светлеют. Старшина Дорянский затянулся папиросой, пустил дым кольцами, глядя на них, задумчиво сказал:

— Русского расшевелить нужно, а там только держись! Ничего, братцы, мы фашистам еще покажем! Они Минск мой бомбили. Так что у меня с Гитлером личные счеты…

Когда мы с Загорулько переходим в свой вагон, в тамбуре он останавливает меня:

— Как вы думаете: должен доктор говорить больному правду о грозящей ему опасности или лучше скрыть это?

— Смотря какому больному.

— Вот именно: смотря какому больному! Наш боец сильный духом. Вот почему я считаю, что бойцу надо говорить только правду. Это позволит ему лучше морально и физически подготовиться к борьбе.

10

На одной из стоянок к нашему вагону подошли два пожилых узбека, просят:

— Пожалуйста, возьмите нас с собой.

Спрашиваю:

— Куда вас взять и зачем?

— Мы знаем, что вы на фронт едете, — говорит один из них. — У нас сыновья тоже воюют. На войне чем больше людей, тем лучше. — И опять просит: — Пожалуйста, возьмите. Заслуги у нас есть, вот медали за строительство Ферганского канала.

Долго пришлось доказывать, что вопрос о направлении их в армию решает местный военкомат. Если в них будет нужда, вызовут.

— Вы лучше побольше хлопка давайте, — говорит Загорулько. — Этим поможете фронтовикам бить фашистов…

В тот же вечер, когда мы стояли на небольшой станции между Ташкентом и Бухарой, прямо к эшелону подкатил грузовик. Из кабины выскочил шустрый человек.

— Подарочек вам, товарищи, от колхоза имени Буденного! Два десятка баранов привез.

— Спасибо, — отвечаю ему, — но нам ничего не надо. И вообще, по какому праву вы разбазариваете общественное стадо?

Собеседник обиделся. Бросил на меня возмущенный взгляд:

— Вы меня, наверное, не за того приняли. Я — председатель колхоза. А на передачу Красной Армии баранов есть специальное постановление правления. Пожалуйста, — протягивает мне бумагу с печатью.

Читаю:

«Постановление правления колхоза имени Буденного.

Выделить для отправляющихся на фронт частей нашей любимой Красной Армии (не в счет государственного плана) безвозмездно сто голов баранов».

— Понятно? — кинул на меня торжествующий взгляд председатель. — То-то. Надо сначала узнать, а потом обвинять. Ну берите быстрее.

— Зачем нам ваши бараны? Нас хорошо кормят. Так что спасибо, не возьмем.

Туркмены перехитрили нас. Пока мы толковали с председателем, его люди погрузили на одну из платформ два десятка жирных баранов с кормом на дорогу. После над старшиной Десятниковым, разрешившим погрузить баранов на свою платформу, танкисты подтрунивали:

— Теперь у тебя, Десятников, машина на четыреста лошадиных сил плюс двадцать бараньих…

Когда стали приближаться к Москве, мы почувствовали дыхание фронта.

На одной из станций паровозы набирали воду. Была объявлена часовая остановка. Рядом стал прибывший с запада поезд с детьми. Из разговоров с молодой учительницей, сопровождавшей малышей, мы узнали, что едут они из Львова.

— За нашим эшелоном до самого Тернополя гнался фашистский самолет, — рассказывала она. — Бомбил, обстреливал и в конце концов поджег три вагона. Погибло много ребят.

Танкисты, слушавшие ее, негодовали.

Постепенно у эшелона с детьми собралась большая толпа. Пришло много местных жителей. И вдруг радостный голос:

— Лена!

Старший сержант Игнатов, наш боец, разглядел в массе людей свою жену.

Чего не случится во время войны! Оказывается, Игнатова жила в приграничной зоне. В начале войны эвакуировалась и задержалась как раз на этой станции. Теперь она работала стрелочницей, и ее дежурство совпало с временем стоянки нашего эшелона. Не виделись супруги давно, было у них о чем поговорить, но оба растерялись от радости и стояли друг против друга, словно немые. Первым пришел в себя старший сержант.

— Лена, — говорит он и кивает на окно вагона, из которого глядят двое малышей, — возьми их к себе. Пусть растут будто наши дети…

— Хорошо, — быстро отвечает женщина. — Я возьму их ради тебя. Возвращайся, Гриша, с победой.

Примеру Игнатовой последовали другие женщины поселка. Я видел, как многие с материнской любовью брали на руки детишек и уносили домой.

А где мои ребята? Может, и они находятся сейчас в таком же эшелоне? Я отвернулся, чтобы подчиненные не заметили моей слабости…

— По вагонам! — звучит команда.

И снова мчимся на запад. Куда? Точно никто из нас не знает.

В Брянске все пути забиты эшелонами. На платформах — танки, пушки, понтонные лодки, железные пролеты сборных мостов. Много составов, груженных заводским оборудованием. Наш поезд загоняют в самый дальний тупик.

Овчаренко по этому поводу острит:

— Хотят познакомить с «мессершмиттами».

Направляюсь к военному коменданту станции. Зал, где он сидит, набит военными. Узнаю, что многие торчат здесь вторые сутки.

Комендант — грузный, рыжеволосый майор с ястребиным носом на плоском лице. Он разговаривает по телефону и одновременно усталым, охрипшим голосом отвечает наседающим на него людям.

Одному полковнику посчастливилось. Называет свою часть и тотчас получает маршрут.

— До свидания, товарищи! — кричит он, убегая.

Подходит моя очередь. Докладываю.

— Очень хорошо, — отвечает комендант, рассматривая меня воспаленными от бессонницы глазами. — Ваш эшелон готов к отправке? Прекрасно! Возьмем на карандаш, запишем, сообщим.

— Записывайте, сообщайте — это ваше дело. А мне, товарищ майор, дальше двигаться надо.

— Надо, — согласился он. — Воем надо. Я сам с удовольствием поехал бы с вами, да нельзя! И вам пока придется обождать.

— Почему?

Звонит телефон. Комендант с кем-то ругается. Слушает и снова ругается:

— Под суд отдам, слышите? Под суд! — швыряет трубку на рычаг и тем же рассерженным голосом отвечает на мой вопрос: — Потому, что война не игра в шахматы, понимать надо!

— Я не шахматист, товарищ комендант. Мне на фронт надо!

— Ничего не будет, — уже успокоившись, говорит майор. — Вот сейчас запишу, доложу о вас и буду ждать указаний. Прикажут отправить, ни на минуту не задержу.

Его спокойствие начинает меня раздражать.

— Хорошо, звоните. Сообщите, что прибыли танки. Танки! Понимаете — танки!

— Следующий, — дает он понять, что разговор окончен, но продолжает выговаривать мне: —Ну и народ эти танкисты! Упрямые. Это не так уж плохо, однако надо меру знать. — Снова поворачивается ко мне: — Идите отдыхать, товарищ капитан, вместо себя пришлите связного.

— Связной со мной. Лейтенант Козлов.

— Прекрасно! — подает мне комендант руку, а другой берет телефонную трубку. — Алло! Слушаю. Есть. Слушаю. Будет выполнено. — Руку мою не отпускает до тех пор, пока не кончается разговор по телефону. — Берегите, капитан, нервы. Они пригодятся для более серьезной атаки, чем на коменданта станции.

Оставляю лейтенанта Козлова связным, а сам возвращаюсь к эшелону. Огибаю один состав, другой и наталкиваюсь на майора Михайлова. Это мой друг, командир батальона нашей же бригады. Его поезд прибыл вслед за нашим. Обнимаемся, целуемся, словно не виделись целый век, а в действительности расстались всего девять дней назад.

11

Четвертые сутки стоим в тупике. Бойцы недовольны. Брюзжат: «Другие прибыли позже нас и уже поехали, а мы все стоим».

Трижды в день хожу к коменданту. Уже не спорю. Надоело. Да и майор начинает мне нравиться. За эти дни он еще больше осунулся. Глаза у него совсем красные, голос охрип и напоминает шипение гусака. Но майор выдержан, спокойно переносит бесконечные шумливые наскоки начальников эшелонов. Даже находит силы шутить.

— А, Шутов! — встречает он меня каждый раз. — Здравия желаю! Выспался? Завидую. Мне, знаешь, все некогда. Начальство говорит: «Выспишься, когда будешь комендантом Берлина». Не верю: комендантом Берлина меня не назначат.

Украдкой наблюдаю за ним и думаю: «Сколько оптимизма в человеке. Что в Берлине будет советский комендант, он уверен. Сомневается только, назначат ли его на эту должность…»

Хорошо, что немецкая авиация не навещает Брянска. Правда, разведчик как-то появлялся вблизи станции, но не успел развернуться — зенитчики его сбили.

— То, что фашисты не бомбят эту важную узловую станцию, говорит о многом, — с удовольствием отмечает Загорулько. — План «блицкриг» начинает давать осечки.

Не согласиться с этим нельзя. Авиация Гитлера понемногу начинает выдыхаться. Правда, танковые армады еще пробивают наши заслоны, отбрасывают их и идут все дальше и дальше на восток.

В сводках Совинформбюро появилось новое направление — смоленское. «На смоленском направлении наши части отбили новую атаку противника», — сообщило радио. Туманно! Где это — западнее Смоленска или восточнее?

Мой заместитель по политчасти любит ставить точки над «и»:

— Если бы бои шли западнее, это было бы указано…

У нас с Загорулько произошла стычка. Началась она, как часто бывает, с мелочи. Политрук не курит. Я заинтересовался, курил ли он когда-нибудь.

— Еще как. Двух пачек папирос не хватало. Тюрьма заставила бросить.

— Как тюрьма? — удивился я.

— Да так, — сказал он отрывисто и криво улыбнулся.

— Два года просидел, с тридцать седьмого по тридцать девятый… Как враг народа.

— Почему же скрыли это от меня? — резко бросил я.

Загорулько перешел на официальный тон.

— Товарищ капитан, я полностью реабилитирован. Партия доверила мне политработу в армии. Скрывать что-либо от вас поэтому нет никакой необходимости.

— Понимаю, — ответил я примирительно. — Но рассказать-то по крайней мере могли.

— Зачем? Если вы думаете, что это воспоминание приятно, то глубоко ошибаетесь.

— На финский фронт пошли добровольно?

— Добровольно. До ареста командовал танковой ротой. Пока сидел, техника шагнула вперед, и я отстал. Пришлось переучиваться. Словом, на финской воевал простым танкистом.

— Что ж, всевали не плохо, — я взглянул на его правый висок, затем на орден. — Доказали свою верность Родине.

— Я, товарищ капитан, на фронт пошел не верность доказывать, — вспыхнул опять Загорулько. — Кому я должен был ее доказать? Партии? Она не сомневалась в моей преданности. Ежову? Его уже не было…

Подошел майор Михайлов и прервал его объяснение. Пожаловался:

— Странно, едем и не знаем, на какое направление. Кто говорит — на киевское, кто — на смоленское.

— Неважно куда, важно, что вместе, — заметил я. — В бою всегда приятно чувствовать локоть друга.

Стоим мы втроем у вагона и тихо разговариваем. Мимо проходит старшина Ковальчук. Приветствует. Шагает до хвоста эшелона, поворачивается и идет назад. Вижу, у него к нам дело, но подойти не решается. Подзываю:

— Что случилось, старшина?

Ковальчук мнется, потом говорит:

— У меня вопрос к товарищу политруку…

Загорулько и старшина отходят. Немного погодя подхожу к ним. Меня интересует, чем Ковальчук встревожен. Тот, не видя меня, продолжает рассказывать:

— Так вот, не подчинился я ему, да еще разозлился, говорю: «Вы идите к себе и своими командуйте!»

— Кому он не подчинился? — обращаюсь к Загорулько.

— Старшему лейтенанту Вейсу.

«За неподчинение и оскорбление командира старшину надо бы немедленно арестовать», — решаю про себя, но жду, что скажет замполит. А он спрашивает у Ковальчука:

— Мне все же непонятно, почему вы отказались выполнить приказ. Приказ правильный. В чем же дело?

— Приказ-то правильный, — соглашается Ковальчук. — Только старший лейтенант ведь немец!

— Ну и что из того? Старший лейтенант Вейс — советский гражданин, коммунист, хороший командир.

— Сейчас это понятно. А тогда словно разум помутился. Подумал: «Вейс — немец. Немцы наших детей с самолетов расстреливают, города жгут, добро уничтожают…»

— Ах, вот в чем дело, — улыбнулся Загорулько. — Но вы, старшина, забываете, что не все немцы фашисты. Есть и антифашисты, которые томятся в концентрационных лагерях. Тех, кто пришел к нам с оружием, надо истреблять. К ним у нас жалости не будет. Ну, а кончится война, фашистские полчища будут разбиты, войдем в Германию — неужели примемся уничтожать и мирное население, детей?

— Что вы, товарищ политрук, — замахал руками Ковальчук, — как можно детей!

— Вот именно, — продолжал замполит, — как можно убивать беззащитных? Еще Суворов говорил: «Солдат — не разбойник». Наш же воин принесет немецкому народу свободу, а не смерть. Так-то, товарищ старшина. Мы будем истреблять врага не потому, что он немец по национальности, а потому, что он фашист, оккупант, потому, что сеет смерть… Что же касается вашего проступка, то вас следовало бы отдать под суд. Но, учитывая ваше состояние и то, что вы сами искренне осознали свою ошибку, полагаю возможным ограничиться этим разговором. — И добавил: — А перед старшим лейтенантом надо извиниться.

— Будет исполнено, товарищ политрук, — отчеканивает Ковальчук. — Стыдно, что свою ненависть к врагу не туда направил…

Когда остаемся вдвоем, Загорулько говорит:

— Трудно бойцу, на глазах которого льется кровь его народа, разобраться, какой немец хороший, а какой плохой. Вейс человек неглупый и поймет Ковальчука, так же как мы с вами. И все-таки надо потолковать с ним. У каждого есть самолюбие.

Вспоминаю нашу стычку.

— Загорулько, еще продолжаешь дуться на меня? — спрашиваю его, в первый раз обращаясь на «ты».

— За что? Ах, ты вот о чем! — смеется он. — Я придерживаюсь правила: отрезал — забыл. Гляди, лейтенант Козлов бежит.

Наш связной издали делает нам какие-то знаки. Подбегает, восторженно докладывает:

— Отправляемся! Михайлов следует за нами.

— По ва-го-о-нам! — командуют дневальные.

Танкисты прощаются с красноармейцами других эшелонов, с которыми успели уже подружиться. Из-под соседнего вагона вылезает усатый железнодорожник с молотком, достает из кармана серебряный портсигар, протягивает сержанту Зыкову:

— От меня, сынок.

— Вы что! За какие заслуги?!

— За те, что будут, — отвечает железнодорожник, пряча в усы улыбку. — Только береги. Мне его знаешь кто подарил? Щорс! Сам Микола Щорс!..

Весело стучат колеса. Поезд торопится. Кажется, он хочет нагнать упущенное время.

Почти во всех вагонах поют одну и ту же песню: «Бывайте здоровы, живите богато».

Куда нас везут? Присматриваемся к названиям станций, мимо которых проносимся.

— По-моему, в сторону Ельни, — высказывает предположение старший лейтенант Овчаренко. — В прошлом году вроде проезжали эту местность, когда ехали с Аней к ее родным.

— Во всяком случае, не в тыл, а на фронт, — заявляет Вейс.

12

В конце июля батальон вступил в бой.

В районе Рославля, в пятидесяти километрах от нас, противник высадил крупный десант. Нам приказали его уничтожить.

Каждая минута дорога. Нельзя допустить, чтобы захватчики закрепились. И все же мы решили поговорить с бойцами. Перед строем с короткой напутственной речью выступил Загорулько. Потом я дал команду, и батальон, вытянувшись в походную колонну, устремился к Рославлю.

Меня волновал предстоящий бой. Как-то поведут себя наши еще не обстрелянные танкисты? Правда, на учебных занятиях они действовали смело, энергично. Но ведь там не было опасности. А тут за каждым деревом подстерегает пушка, под каждой кочкой — мина.

Сомнения мои оказались напрасными. Бой был скоротечным и, против ожидания, легким. Мы внезапно налетели на вражеских десантников и буквально расколошматили их. Гитлеровцы потеряли что-нибудь около тысячи человек, а у нас оказались только два легкораненых. Да и ранены они были случайно, уже совсем к концу боя.

Большая часть десанта была уничтожена. Сопротивлялась лишь противотанковая артбатарея. Несколько танков обстреляли ее и выскочили на опушку леса, где она стояла. Миг — и гусеницы раздавили орудия вместе с прислугой.

Танк Овчаренко погнался за удиравшим офицером. Но, видя, что две другие машины отрезали ему путь отступления и немцу теперь не удрать, механик-водитель решил взять его живым. Он остановил танк, выскочил из люка и побежал за фашистом.

Гитлеровский офицер, у которого перекосилось от страха лицо, поднял руки. Но в это время раздался выстрел из кустов, и танкист упал. На помощь ему уже спешил товарищ. Пуля из кустов свалила и его. Только тогда в кустах обнаружили и застрелили другого фашиста.

Пленный оказался майором Шнерке, командиром десанта. Он был молод, высок, строен, плечист. На груди его сверкал Рыцарский крест.

— За что награда? — поинтересовался я.

Когда старший лейтенант Вейс перевел вопрос, майор высокомерно посмотрел на меня:

— Я имел удовольствие участвовать в Голландской и Бельгийской операциях.

— На Западе вам сопутствовал успех, а на Востоке звезда ваша закатилась, — заметил Загорулько.

— Если иметь в виду лично мою звезду, это действительно так, — ответил немец. — Война как лотерея. Вытащишь выигрышный номер, получишь славу, богатство. Что поделать? На этот раз мой номер оказался пустым. Но звезда рейха только разгорается. Ничто не может остановить армию фюрера. Скоро Россия будет повержена. И это несмотря на то, что вы тщательно готовились к войне, в чем я сейчас особенно убедился.

— Что именно заставило вас прийти к такому выводу? — спросил Вейс.

— То, что вы так блестяще владеете немецким языком.

— Откройте ему, кто вы по национальности, — посоветовал я старшему лейтенанту.

— Вы немец? — удивился Шнерке. — Чистокровный?

Вейс развел руками:

— Относительно чистоты крови затрудняюсь сказать. Знаю только, что родители моих дедов из Германии. Потом они жили у Волги и вместе с русскими бурлаками тянули суда…

Шнерке уголком глаза покосился в мою сторону.

— Он понимает наш разговор?

— Нет. Вы же видите, что я перевожу.

— Тогда… То, что скажу, имеет большое значение для вас лично. От этого будет зависеть ваша судьба… Господин старший лейтенант, по всей вероятности, большевик, раз он офицер Красной Армии? Еще месяц, и Германия установит в России новый порядок. Все коммунисты и сочувствующие им будут истреблены. Господину старшему лейтенанту сама судьба предоставила возможность избежать такой участи.

— Каким образом?

— Мы должны вместе уйти к нашим.

Вейс расхохотался:

— Неужели Гитлер награждает рыцарским крестом не храбрых, а глупых?

После этого Шнерке наотрез отказался отвечать на вопросы. Мы отправили его в штаб бригады.

13

Нашу отдельную бригаду переформировали в 104-ю танковую дивизию. Командует ею полковник Рудков.

Поступил его приказ: заправиться и выступить на уничтожение второго десанта, высадившегося в Ельне. Падение города создавало угрозу Вязьме и непосредственно Москве, поэтому мы тронулись сразу, даже не отдохнув.

В пути получили радиограмму. Командир дивизии сообщал, что, как удалось установить, Ельню захватил не десант, а части наступавшего из Починок 48-го механизированного корпуса врага. Нам комдив предложил выйти к юго-восточной окраине города и ждать указаний.

Прибыли в назначенное место. С опушки леса, в котором укрылись машины, видно, что город невелик и совсем неприметен. Бросалась в глаза лишь пятиглавая церковь, возвышавшаяся над постройками, словно наседка над цыплятами. Частые вспышки на колокольне показывали, что там засел вражеский пулеметчик.

По частой трескотне выстрелов можно понять — на подступах к городу идет горячий огневой бой. Ближайшие к нам дома объяты пламенем. Мы видим, как то здесь, то там встают поднятые снарядами фонтаны земли, и только потом уже, с запозданием, слух воспринимает тяжелые удары разрывов.

Подошел Загорулько. У него, как всегда, чисто выбриты щеки, свежий подворотничок. Гимнастерка тоже чистая. Когда он все успевает?

— Что нового? — спрашиваю. — Из дивизии не звонили?

— Только что звонил полковник Рудков. Приказал атаковать немцев в Ельне. Требует уничтожить пулемет и наблюдательный пункт на церкви.

— Ну что же, — отвечаю. — Сейчас организуем разведку.

— Времени на разведку нет. Пехота одна сделать ничего не может, только несет потери. Комдив приказал действовать немедля.

Странно! Как можно наступать без разведки? Ведь мы не знаем вражеской противотанковой обороны. Хорошо еще, если немцы не успели заминировать подходы к городу. Но делать нечего, приказ надо выполнять. Я знаю Рудкова как опытного, серьезного командира. Без крайней нужды он такое не прикажет.

— Пойдем к экипажам, — говорю Загорулько. — Надо хоть коротко поговорить с людьми.

Шагаем, занятые каждый своими мыслями. Политрук вдруг прерывает молчание:

— Степан… Людей поведу я!

От неожиданности останавливаюсь:

— Почему ты? Разве я уже не командую батальоном?

Загорулько глядит на меня в упор. В его взоре легко прочесть упрек. Но говорит он спокойно:

— Сейчас не время считаться. Хотя, если уж говорить правду, опыта у меня больше. На финском приходилось действовать в не менее трудной обстановке. — Видимо, он чувствует, что я начинаю колебаться, и, улыбаясь, заканчивает — Словом, решено. Засекай время, через тридцать минут немцев на церкви не будет!

Я все еще стою в нерешительности. Риск велик. Местность перед городом открыта. Правильно ли посылать в бой заместителя?

Если что случится, будет ли спокойна моя совесть? Я не верю предчувствиям. Но сейчас почему-то волнуюсь. Поднимаю руку, чтобы протянуть Загорулько, и тотчас опускаю. Хорошо, что он не заметил моей минутной слабости.

— Желаю успеха, — говорю ему. — Только будь осторожен.

— Не беспокойся. Засеки время. Ровно через тридцать минут!..

Вслед за группой политрука уходят танки старшего лейтенанта Вейса и старшины Ковальчука.

Чтобы отвлечь внимание противника, приказываю трем машинам демонстрировать атаку в километре правее основных сил батальона. Перехитрить противника не удается, у него достаточно сил. Большая часть его артиллерии бьет по танкам Загорулько.

Вскоре получаю неприятное сообщение от Ковальчука: машина Вейса горит. Со своего наблюдательного пункта вижу, как старшина поворачивает на помощь старшему лейтенанту. Но тут же вспыхивает и его танк. «Тридцатьчетверка» Ковальчука делает еще несколько выстрелов. А люки ее все не открываются. «Наверное, заклинило», — решаю я.

На центральную улицу выскакивает наша головная машина. Она вырвалась из-под обстрела, но по броне ее бегают багровые язычки пламени.

В бинокль видны цифры на борту, по ним узнаю танк Загорулько. На максимальной скорости, стреляя на ходу, он несется к центру города. Несколько снарядов попадают в церковь, колокольню застилает пыль, оттуда сыплются куски кирпича, обломки досок. От прямого попадания осыпалась часть купола, обнажив железные ребра арматуры.

Вымахнув на площадь, танк Загорулько резко развернулся и врезался в церковь. Над нею поднялись тучи дыма и пыли. Вражеское пулеметное гнездо и наблюдательный пункт прекратили свое существование.

Прежде чем доложить командиру дивизии о выполнении его приказа, невольно смотрю на часы. С начала атаки прошло меньше тридцати минут. Передо мной встает образ замечательного патриота, политрука Ивана Загорулько, совершившего подвиг. Мне показалось, что я слышу его последние слова: «Засеки время…».

Вспомнился последний разговор с политруком. Он рассказывал о семье, делился планами послевоенной жизни.

— Разобьем фашистов, Степан, и придется нам с тобой расстаться, — мечтательно говорил он. — Ты, конечно, в армии останешься, а я уйду. Нам после войны много строить придется. Поеду в Сибирь или лучше в Среднюю Азию, поставлю металлургический завод, а потом буду там инженером. Ты ко мне в отпуск приезжай. Нет, правда. У меня жена хорошая, гостей любит…

Большим жизнелюбом был Иван Загорулько. А потребовалось — и отдал жизнь не задумываясь. И этого человека, честного коммуниста, считали врагом, два года томили за колючей проволокой!..

К вечеру танки собрались в лесу. Но не все. Не вернулись кроме Загорулько машины Вейса, Ковальчука, Воскобойникова, Овчаренко.

Только сели закусить, заявился сержант с полевой почты. В руках у него перевязанная бечевкой пачка конвертов.

— Братцы, получай письма, — улыбается сержант.

Еда, конечно, забыта. Танкисты тесным кольцом окружили почтальона. Стоят и те, которые заранее знают, что никто им не напишет, чьи близкие находятся на оккупированной территории.

— Сомов!

Сомов тут же, рядом, но каждый старается его обрадовать:

— Тебе, Сомов, письмо!

— Сержант, дай, я передам Сомову.

— Алмазов! Получай два письма.

— Вейс! Старший лейтенант Вейс!..

Молчание. Почтальон переводит взгляд с одного лица на другое, прикусывает нижнюю губу. Теперь ему остается отнести корреспонденцию обратно на полевую почту. Да и не мало других писем после сегодняшнего боя пойдут в обратный путь.

Еще утром Вейс рассказывал мне о своей дочурке Клаве. Девочка увлекается живописью, не плохо рисует акварелью. Особенно удаются ей весенние пейзажи на Волге.

— Дайте мне письмо Вейса, я отвечу.

Сержант протягивает мне голубой конверт. Адрес старательно написан детской рукой.

Я невольно представил себе тщедушную, худенькую, белокурую девочку Клаву, и сердце мое сжалось от боли. Она не знает, что сегодня стала сиротой. И долго еще не будет знать. Ждет, наверное, не дождется весточки от любимого папочки. А сколько слез прольет, когда почта принесет до обидного сухие слова официального извещения: «Старший лейтенант Вейс погиб смертью храбрых…».

— Ермолаев! Раз, два… Ого, тебе четыре письма.

Тот, кто был на фронте, знает, какое чувство испытывает воин, получив весточку из дому.

— Овчаренко! Старший лейтенант Овчаренко!

Опять молчание. Говорю почтальону:

— Сержант, дайте мне. Я и на это письмо отвечу.

В конверте что-то плотное. Распечатываю и нахожу там исписанный листок почтовой бумаги и маленькую фотографию. Аня. Знакомые черты лица — тонкие, как стрелы, брови, ровный нос, маленькие детские губы, ямочки на щеках. Только выражение глаз другое. Сосредоточенное, задумчивое. Одета в военную гимнастерку. На голове уже не затейливая шляпка, а темный берет. В письме Аня коротко рассказывает о своей жизни. Учится на курсах радисток. После окончания их постарается получить назначение на тот участок фронта, на котором будет муж. Заканчивает: «Целую. Твой боевой друг Аня».

Аня — боевой друг! Как дико звучало бы это совсем недавно. Война — самая лучшая проверка качеств человека. Саша Овчаренко погиб. Вместо него в строй становится его жена.

14

Бои под Ельней были тяжелыми и кровопролитными. Захватив город, враг торжествовал победу. В одном из своих хвастливых выступлений по радио Геббельс прямо заявил: «Вчера войска германского рейха вошли в Ельню — завтра они будут в Москве».

Этому не суждено было сбыться. Левофланговые соединения 24-й армии генерала К.И. Ракутина сорвали планы немецкого командования прорваться от Ельни к Москве. Враг бросал в бой все новые части, но, не в силах сломить сопротивление советских воинов, топтался на месте, теряя драгоценное время.

В течение трех последних суток наш батальон не выходил из боя. Мы действуем совместно со стрелковым подразделением, то отбиваем атаки противника, то контратакуем сами.

Люди устали до предела. Если выдается свободная минута, валятся прямо на землю, тут же у танков, и засыпают мертвым сном.

Я завидую им. Мне тоже страшно хочется спать, глаза режет, словно под веками песчинки, но держусь. Для отдыха нет времени. Даже в коротких перерывах между боями нужно позаботиться о подвозе горючего, боеприпасов, заправке танков, о восстановлении подбитых машин. Их ремонтировали тут же, в полевых условиях под бомбами и снарядами…

Только отбили очередной натиск противника, как поступает приказ произвести контратаку.

Быстро ставлю экипажам задачи и направляюсь к своему танку. Уже опускаюсь в отверстие люка, когда слышу резкий окрик:

— Капитан, отставить!

Оглядываюсь. Подходит командир дивизии.

Выскакиваю, подбегаю к нему, докладываю:

— Батальон готов ударить по врагу!

— Очень хорошо. — Рудков внимательно разглядывает мое лицо. Мягко, по-отцовски спрашивает:

— Устал, Шутов?

— Ничего, товарищ полковник, — я стараюсь показать себя бодрым, веселым. — Вот сейчас прощупаем фрицев, пощекочем им нервы, тогда и отдохнуть можно.

Командир дивизии на минуту задумался, потом спрашивает:

— В батальоне сколько исправных машин?

— Одиннадцать.

— Отлично!

— В бой их пусть поведет ваш помпотех, а мы пройдем на ваш энпе.

Танки устремляются на позиции противника. Мы с комдивом наблюдаем, как три машины вырываются вперед. И тут же замечаем, что из залесенной балки во фланг им двинулись танки противника. Их много.

— Два, три, — считает полковник, — четыре, пять… А вот еще семь… и еще… Всего двадцать шесть. Странно. У немцев здесь не было таких сил. Видимо, новые подкрепления. Предупредите своих, товарищ Шутов, об опасности.

— Они уже заметили. Видите — стреляют!

В самом деле «тридцатьчетверки» повели огонь с коротких остановок. И тут же две вражеские машины окутались черными клубами дыма, сквозь который с трудом пробивались багровые отсветы пламени.

Но и у нас уже потери. Одна машина горит, другая беспомощно завертелась на месте с перебитой гусеницей. Теперь дерутся девять танков против двадцати четырех. К тому же по нашим ведет огонь вражеская артиллерия.

Рудков говорит:

— Прикажите танкам зайти левее. По своим немцы стрелять не будут.

Через некоторое время наши вынуждены отойти. А три вырвавшиеся вперед и подбитые машины остаются в логове врага.

В бинокль видно, как на них забираются вражеские солдаты, стучат по броне прикладами, безуспешно пытаются открыть люки.

Опять потери! Не вернутся к нам старшины Бандура, Валуйко, сержанты Степанков, Мартиросян…

Но что это? Немцы вдруг забегали, начали подносить к танку Валуйко траву, бумагу, щепки. А потом подожгли.

— Смотри, товарищ Шутов, — с дрожью в голосе говорит комдив, — фашисты сжигают живьем твоих танкистов. Если бы экипаж погиб, они не подожгли бы танк. От злобы это: видно, бойцы отказались выйти и сдаться в плен, вот немцы и решили выкурить их.

Еще сильнее прижимаю бинокль к глазам, смотрю и жду. Огонь разгорается, охватывает всю машину, а люки так и остаются закрытыми. Сколько мужества, силы нужно иметь, чтобы вынести такую пытку огнем и все-таки не сдаться врагу!

15

Я стряхнул с себя дрему и открыл глаза. Сквозь купол листвы, нависшей над головой, весело подмигивали уже тускнеющие звезды. Было темно. Луна зашла, а проглянувшая на востоке полоса зари пока не в силах разогнать ночной мрак.

Прошло еще двое тяжелых суток. Враг не прекращает атак. На флангах стрелкового полка, который батальон поддерживает, ему удалось потеснить наших соседей и выйти нам в тыл. Полку пришлось задействовать резерв и занять круговую оборону.

Накануне вечером я прошелся по окопам стрелковых подразделений — в них осталось совсем мало бойцов. Вышло из строя большинство командиров.

По ожесточенной стрельбе на востоке мы чувствуем, что наши близко. Но если сегодня они не прорвут кольцо окружения, то нам трудно будет продержаться.

Обуреваемый тяжелыми раздумьями, направляюсь к ручью, чтобы холодной водой окончательно прогнать усталость. На полпути меня догоняет связной ст командира стрелковой части младший лейтенант Нечаев.

— Товарищ капитан, командир полка просит помощи. Фашисты опять зашевелились. Надо ждать очередной атаки.

— Хорошо. Передайте, через пять минут будем.

Нечаев не понимает меня. Объясняю, что все танки наши подбиты и мы можем помочь только карабинами.

Возвращаюсь к себе. Приказываю всем, не занятым на ремонте машин, взять побольше патронов, гранат и отправляться в окопы.

Так танкисты становятся пехотинцами!

Немцы не заставили себя ждать. Уверенные в своих силах, они действовали размеренно, с пунктуальной точностью. Без пятнадцати семь послышался прерывистый гул и над нашими головами нависли бомбардировщики. А ровно в семь ноль-ноль в атаку двинулась пехота. Впереди вражеской цепи, словно сказочные чудища, изрыгающие пламя, неслись танки.

Оглядываюсь на своих бойцов. Лица у всех суровые, сосредоточенные. Но ни один не смотрит назад. Что значит народ обстрелянный — этих не запугаешь!

Против танков у нас имеются только гранаты. Человек пять истребителей, вооруженных связками, затаились впереди стрелковых окопов. И вот уже под вырвавшейся вперед вражеской машиной мелькнул всполох взрыва. Дернувшись, она замерла на месте. Над ней закурился дым, потом показался огонь.

Беспомощно завертелась на месте и вторая машина. Но остальные несутся к нам.

Должен сказать, неприятное это ощущение, когда на тебя мчится стальная громадина. Еще немного — и раздавит, а ты ничего сделать не можешь. Бежать тоже смысла нет, далеко не уйдешь.

Когда уже казалось, все было кончено, позади нас сквозь грохот боя послышались приближающийся рокот моторов и орудийные выстрелы. Теперь уже вообще надеяться не на что. По-видимому, к нам в тыл прервались новые силы врага.

Но что это? Оглядываюсь и вижу краснозвездные «тридцатьчетверки». Их много, они мчатся навстречу противнику.

Позже оказалось — это прорвался к нам на выручку танковый полк майора Копылова.

— Ура! — Наши бойцы тоже заметили помощь. В едином порыве все встают и бегут вслед повернувшему вспять и удирающему врагу.

Вот уже и немецкие позиции.

Безжизненными стоят три наших танка, в том числе и сгоревшая машина Валуйко. Она теперь негодна, а две другие еще можно восстановить.

Словно подслушав мои мысли, несколько танкистов подбегают к машинам. И тут случилось непостижимое.

У одной из машин стал медленно открываться люк. Потом из него показалась голова старшины Мазурука. Когда он встал, мы увидели, что танкист без гимнастерки.

— Ребята, помогите!

Мазурук снова скрылся и появился уже с Бурлыкиным на руках. Механик-водитель был тяжело ранен и едва дышал. Придя в сознание, сказал:

— Спасибо Саше. Он настоящий друг. Сам два дня ничего не ел, а мне единственный сухарь отдал.

А Мазурук объяснил, как им удалось спастись. Вначале немцы требовали выйти и сдаться в плен. Когда угрозы не помогли, для острастки подожгли танк Валуйко. Потом надумали, видимо, взять измором, а может, решили, что экипаж погиб. Словом, их оставили в покое, пока не подоспела помощь танкистов Копылова.

На память пришло, как необычно оформился этот экипаж. Помню, пришли ко мне Мазурук с Бурлыкиным, просят разрешения служить вместе, на танке Овчаренко. Происходило это как раз в день гибели старшего лейтенанта.

Характерами просители были разные. Мазурук высокий, смуглый, старше товарища года на три. Разговаривал обычно назидательным тоном, любил поучать, подтрунивать над другими. За это в батальоне его прозвали «язвой», и, конечно, мало кто с ним дружил. У Бурлыкина характер совсем другой. Мягкий, чуткий, отзывчивый.

— А вы с ним уживетесь? — спрашиваю у механика-водителя.

Танкисты поняли меня, переглянулись улыбаясь.

— Мы, конечно, иногда спорим между собой, но это ничего не значит, — заявил Мазурук и шутливо закончил: — По принципиальным вопросам у нас расхождений нет.

— Ладно, так и быть, — согласился я, — в один экипаж определить вас могу, только не на машину Овчаренко. Она подбита и осталась на поле боя.

— Это мы знаем и потому обращаемся к вам, — Бурлыкин просительно смотрит мне в глаза. — Разрешите, мы с Сашей вытащим ее.

Я еще колебался, опасаясь за жизнь бойцов, а они принялись убеждать меня в том, что нельзя оставлять танк врагу.

— Если не мы, немцы его отремонтируют и нас же будут бить потом, — «пугал» меня Мазурук. — Ведь в машине только гусеница перебита. Разрешите, мы ночью траки заменим и выведем ее.

— Ну хорошо, — согласился я. — Можете идти.

Только посоветуйтесь с лейтенантом Северовым. Да будьте осторожными…

В ту ночь я не мог уснуть. Беспокоила судьба смельчаков. Немцы периодически освещали местность ракетами, и тогда я старался разглядеть, что происходит на ничейной полосе, где стояло несколько подбитых наших и вражеских танков.

Все вроде спокойно. Только под утро противник всполошился, открыл беспорядочную стрельбу. Но было уже поздно. Исправленная «тридцатьчетверка» на полном газу мчалась к нам.

На этой добытой таким способом «своей» машине Мазурук и Бурлыкин воевали.

16

Позвонил мой непосредственный начальник — командир 208-го танкового полка полковник Сахаров:

— Товарищ Шутов, присылай людей получать новые танки. Прямо с конвейера, еще краской пахнут.

— Слушаюсь, товарищ полковник.

— Да, еще вот что. Поговори со своими, скажи: партия, советский народ в трудных условиях обеспечивают армию техникой, вооружением и вообще всем необходимым. Пусть всегда помнят об этом и воюют так, чтобы оправдать доверие…

Вместе с танками пришли письма. Я обратил внимание: написаны карандашом, — значит, прямо у станков, на которых создавались машины. Письма разные, но общее для них — своеобразная клятва перед армейцами.

«Товарищ, верь, — писала женщина, мать четырех детей, — мы ничего не пожалеем, но армию родную снабдим всем, что требуется для победы. Мы сами решили давать но две нормы и работать по 14 часов. Если понадобится, будем работать и больше… А вы, армейцы, сильней бейте захватчиков, не давайте им спуску ни днем ни ночью».

Комсомольцы завода сообщали, что они систематически вырабатывают по два с половиной сменных задания. Но это не предел. Скоро они будут давать три и даже четыре нормы. В свою очередь комсомольцы наказывали танкистам: «Каждый присланный нами танк должен уничтожить не менее пяти вражеских машин, восьми пушек и раздавить хотя бы одну роту фашистов».

Мазуруку досталось письмо заводских девушек. Они просят, чтобы после первого же боя им написали о том, как вели себя новые машины. И вообще чтобы установилась переписка танкистов с работницами.

— Саше везет, — смеется Бурлыкин. — У него целых десять невест. Поделился бы, что ли.

— Еще неизвестно, станут ли они тебе писать, — отшучивается командир танка. — Надо сначала их спросить.

А вот письмо от бывшего киевлянина. Мне оно показалось особенно близким, ибо напомнило о родных.

Автор письма в начале войны уехал на Урал и теперь работает на оборонном заводе. Несмотря на преклонный возраст, «утирает нос» многим молодым токарям. Он мечтает, чтобы танки, в создании которых он участвует, скорее освободили Киев…

Киев! Его улицы топчут кованые сапоги оккупантов. А ведь в городе осталась моя семья. Как-то там жена, дети, живы ли?

Через день приезжает Сахаров. Мы с ним прошлись по экипажам. Командир полка хорошо знает люден, многих называет по именам. Танкистам приятно это, и они всячески стремятся показать уважение к полковнику.

Возвращаемся на НП батальона. Сахаров спрашивает:

— Ну как танки, Степан Федорович? Хороши?

— Еще бы, — отвечаю ему, а сам думаю: «Неспроста полковник по имени меня назвал. Наверное, что-то замышляет».

Он говорит:

— Только не знаю, придется ли тебе повоевать на них. Словом, отправляйся в штаб дивизии, тебя комдив вызывает.

— Как же так? — вырвалось у меня. — Не хочется, товарищ полковник, уходить из своего подразделения.

— У нас, дорогой, все подразделения свои…

— Что с вами, капитан? Не больны ли? — встретил меня полковник Рудков.

— Вполне здоров.

— А почему вид такой?

Сказал ему то, что и полковнику Сахарову:

— Хотелось бы воевать со своим батальоном.

Комдив улыбнулся:

— Сахаров не точно информирован. С батальоном вас разлучать никто не собирается. А вот с нами, со мной и с Сахаровым, вы действительно расстанетесь. Ваш батальон перебрасывается под Каширу. Сниметесь незаметно, когда стемнеет…

17

Сложная обстановка сложилась во второй половике ноября 1941 года на Западном фронте. Враг предпринял новое наступление, и ему удалось выйти на ближние подступы к Москве. На южном крыле фронта, где мне довелось участвовать в боях, 2-я немецкая танковая армия Гудериана развивала наступление на Каширу и Коломну, в обход Тулы с востока.

Потерять Каширу означало потерять одну из крупнейших по тому времени электростанций страны, снабжавших электроэнергией промышленность столицы. Поэтому к обороне города привлекли значительные силы: 173-ю стрелковую дивизию и нашу 9-ю танковую бригаду. Когда обнаружилась опасность прорыва танковых сил противника от Венева к Кашире, на помощь нам поспешил 2-й кавалерийский корпус.

Электростанция стоит на северо-западном берегу Оки в нескольких километрах от Каширы. Мы прибыли туда, когда население было эвакуировано, мосты заминированы и подготовлены к взрыву.

Новокаширск — поселок при электростанции — напоминал человека, у которого только что перестало биться сердце. Окна домов закрыты ставнями или наглухо заколочены, а ворота дворов распахнуты. По узеньким улочкам бродят бездомные собаки.

Вместе с комиссаром батальона Дедковым обходим роты, проверяем состояние машин после марша. Вдруг он останавливается:

— Мосты заминировали, — значит, поселок решили сдавать. Я считаю это преступлением.

После Загорулько я никак не могу привыкнуть к его преемнику. Он хороший человек, знающий танкист. Умеет организовать политическую работу, подойти к бойцу. Часто помогает мне в тактических вопросах, поддерживает мой авторитет. А я отношусь к нему с холодком. Дедков чувствует мое состояние, но виду не подает и ревности к погибшему политруку не проявляет. Напротив, он часто говорит о нем, призывает танкистов быть мужественными и любить свою Родину так, как любил ее павший смертью храбрых Загорулько.

Отвечаю комиссару резко:

— Никто не собирается сдавать Каширу. Мосты заминированы на случай, если не сдержим врага.

— Да, но этим мы морально готовим бойцов к дальнейшему отступлению. А отступать некуда — позади Москва.

— Согласен, что сдавать Москву нельзя и ее мы не сдадим; порукой этому уже то, что продвигаются фашисты все медленнее и медленнее. Скоро мы их совсем остановим. Но на отдельных участках они еще могут наступать, и к этому надо готовиться…

Неподалеку от нашего КП за невысокой оградой маленький деревянный домик. В отличие от других, его окна широко раскрыты. Изнутри доносятся звуки радио. Сильный мужской голос поет любимую песню фронтовиков. Неожиданно к нему пристраивается детский голосок:

Пусть ярость благородная Вскипает, как волна! Идет война народная, Священная война…

— В доме кто-то есть, — замечает Дедков. Он направляется к раскрытому окну и, поднимаясь на носки, пытается заглянуть в комнату.

— Эй, кто там, покажись!

Никто не отзывается. И детского голоса больше не слышно.

— Эй, кто в доме! — повторяет комиссар. — Мы свои, русские!

В открытом окне сначала показывается кустик льняных взлохмаченных волос, затем голубые крупные глаза и, наконец, веснушчатое лицо с коротким носом. Обладателем всего этого великолепия оказался мальчишка лет семи. Он смотрит на нас и застенчиво улыбается.

— Кто еще в доме? — спрашиваю мальчугана.

— Я один, — отвечает. — Бабушка ива… иваку-ри-ровалась.

— Как же ты от нее отстал?

— Спрятался, и все. Меня тоже ива… ива-ку-ри-ро-вать хотели.

— Почему же ты не уехал? Сюда немцы могут прийти. Как будешь один жить? Да и вообще…

Мальчик объясняет, что хочет воевать. Винтовку он не поднимет? Это неважно. У него есть другое оружие.

Мальчик исчезает, но скоро возвращается с двумя бутылками.

— Тут знаете что? — глазенки паренька задорно сверкают. — Керосин!

Мы не задавали вопросов. Ждали, чтобы он сам рассказал.

— Ванька, сосед, он большой уже, говорил, что бутылками можно фашистов жечь. Я как подкрадусь к дому, где фрицы, ка-ак брошу бутылку, потом ка-ак подожгу спичкой!..

С трудом убедили мы Федю — так звали этого маленького «вояку» — отправиться в тыл, к бабушке. Вначале он плакал, грозил жаловаться «большому» командиру и только после долгих уговоров согласился с тем, что Москву смогут отстоять без него…

Наш батальон, входящий теперь в 9-ю танковую бригаду, поддерживает стрелковый полк 193-й дивизии. Оборона полка проходит по южной окраине Новокаширска. Танки рассредоточены по всему участку, укрыты и готовы огнем встретить противника, если он прорвется к городу. Одну танковую роту я выделил в резерв на случай маневра или контратаки.

25 ноября появилась первая ласточка: на нас выскочили несколько танков противника, — по-видимому, разведка. Теперь надо ждать атаки главных сил.

Вечером стал накрапывать дождь. Ночью он усилился. К утру дороги размыло, грязь стала непролазной. Но для танка грязь не помеха.

Я нахожусь на наблюдательном пункте командира стрелкового полка майора Школьника. Отсюда хорошо видны подступы к городу. У противника все тихо, спокойно. Но нам ясно, что это — затишье перед бурей. Действительно, наблюдатель докладывает комбату:

— Товарищ майор, немцы!

Школьник направляется к амбразуре. Я — за ним.

Глазам нашим открывается грозна?! картина. Более двадцати вражеских Т-III и T-IV размеренно, как на параде, двинулись к нашим окопам. За ними темные, чуть пригнувшиеся фигурки автоматчиков.

Оборона замерла. Бойцы, разумеется, видят противника, но не стреляют — без сигнала нельзя.

Оглядываюсь на Школьника. До противника метров восемьсот, пора открывать огонь, а он по-прежнему невозмутимо смотрит в бинокль. Наконец поворачивается к командиру артиллерийской противотанковой батареи, коротко бросает:

— Давай!

Лейтенант подает команду в телефонную трубку, и минуты через две около вражеских машин снаряды начинают выворачивать землю.

Стреляют и мои танкисты. Мы видим, имеются и попадания, но большого вреда врагу не причиняют. У противника лишь строй нарушился.

Командир полка посмотрел на меня:

— Выручай, товарищ капитан. Надо остановить!

Я дал по радио приказ командиру резерва контратаковать. И опять наблюдаю за полем боя.

Пока говорил, артиллеристы успели подбить два танка противника. Немцы приблизились до полкилометра. Наш огонь стал более действенным. На моих глазах за какую-нибудь минуту вспыхнула еще пятерка машин. Под пулеметным и стрелковым огнем залегли и автоматчики.

Оставшиеся десятка полтора танков замешкались, потом стали поворачивать назад. Но уйти им не дала резервная рота. Она отрезала им путь отступления и заставила вступить в огневой бой. Фашисты несли потери, но шли в лоб, иного выхода у них не было. Все же несколько машин вырвались.

Конечно, досталось и нашим. Сгорела «тридцатьчетверка» старшины Николая Бондарчука. В танк, на котором механиком-водителем был Алмазов, тоже угодил снаряд. Сразу погибли командир и стрелок-радист. Сам Алмазов, отделавшийся испугом, выскочил из машины и начал сбивать грязью забегавшие по броне алые язычки пламени. На помощь ему поспел только что лишившийся «боевого коня» Бондарчук. Рискуя жизнью, потому что танк мог взорваться, они забросали жидкой грязью моторное отделение и победили огонь.

Прошедший бой, потеря экипажа и танка потрясли Бондарчука. На следующий день начальник штаба батальона В. М. Копчик рассказал, что Бондарчук заходил к нему и закатил истерику. На правах земляков, а старшина с начальником штаба были с Харьковщины, они не раз встречались, вспоминали знакомых, мечтали, как после войны вместе отправятся домой поездом Шепетовка — Баку. На этот раз Бондарчук заявил Копчику:

— Арестуйте меня, товарищ старший лейтенант.

Тот удивился:

— За что?

— Машину не сберег. Алмазов спас свою, а я даже не попытался. Люди там, в тылу, сколько сил отдали, чтобы изготовить танк, надеялись, что их труд не пропадет. Одним словом, Виктор Михайлович, оказался я самой последней дрянью. Стыдно мне теперь смотреть в глаза товарищам.

— Успокойся, Миколо, — как можно более ласково сказал Копчик. — По-разному горят машины. II обстоятельства бывают разные. Зря грызешь себя…

Когда начштаба кончил свой рассказ, Дедков предложил организовать беседу Алмазова и Бондарчука о том, как они спасли горящий танк. Мне идея комиссара пришлась по душе. Пусть танкисты перенимают опыт и учатся прямо на поле боя.

К Кашире подошел 2-й гвардейский кавалерийский корпус генерала П.А. Белова. Теперь только и разговоров о скором разгроме наседающей на нас 17-й гитлеровской танковой дивизии.

Как-то мне позвонил командир бригады:

— Товарищ Шутов, приезжай, есть новости.

Передаю трубку телефонисту. Тот широко улыбается.

— В чем дело, Козырев? Чему смеетесь?

— Ясно, товарищ капитан, зачем вас вызывают. Наступление должно быть, не иначе.

Сержант Козырев — москвич. До войны работал на строительстве метрополитена. На фронт пошел добровольно, оставив дома жену и сынишку. Мы все их хорошо знаем, особенно я. Не лично, а по письмам.

Козырев получает их чаще других. Дает нам читать, и меня, у которого вообще переписки нет, его письма согревают. Для меня жена и сын Козырева стали вроде родными, я беспокоюсь о них, жду очередных писем.

— Что-то из дому вам давно ничего нет? — спрашиваю у телефониста.

— Сам удивляюсь, — опускает он голову. — Не случилось ли чего?

Я знаю, как Козырев любит семью. Чтобы утешить его, говорю:

— Ничего. Вот прогоним немцев от Каширы, отпущу вас на денек в Москву повидаться с женой и сыном. Только с условием, что привет от нас передадите.

Козырев сразу посветлел:

— Большое спасибо, товарищ капитан… Обязательно передам…

Совещание у комбрига короткое. Посвящено оно действительно предстоящему наступлению. Бригаду придают 2-му гвардейскому кавкорпусу, которому предстоит ударить на юг в направлении Венева.

Шестого декабря войска Калининского, Западного и нашего фронтов перешли в контрнаступление. Уже восьмого 2-й гвардейский корпус освободил Мордвес.

Нам приказано прорваться в тыл вражеской группировки, на ее коммуникации.

…Без двадцати шесть утра. Сильный ветер раскачивает кроны деревьев. Снежные хлопья гулко падают с веток на замерзшую землю.

Слышны голоса:

— Морозец, будь здоров! Градусов на тридцать с гаком.

— На печи бы сейчас сидеть да блины есть.

— Блины? Хорошо! Помнишь Пушкина: «У них на масленице жирной водились русские блины…»

Любителю блинов не дают закончить:

— Тихо, капитан идет!

Отдаю последние распоряжения и направляюсь к своей машине. Но ко мне бежит дежурный по штабу и еще издали кричит:

— Товарищ капитан, на проводе Москва! Вас вызывает генерал Федоренко.

— Федоренко?! Командующий бронетанковыми войсками Красной Армии?

— Он самый!

Не иду, а бегу к аппарату.

— Капитан Шутов? — спрашивает далекий голос. — Здравствуйте. Сдавайте батальон и срочно явитесь в Управление.

— Товарищ генерал-полковник, сейчас батальону предстоит сложная операция. Разрешите прибыть к вам после нее.

В голосе на другом конце провода слышатся металлические нотки:

— Я был о вас лучшего мнения, товарищ Шутов…

До Москвы всего езды несколько десятков километров. В обычное время на это нужно час-полтора. Но сейчас машина ползет как черепаха. Дороги забиты войсками, техникой. Все движется в одном направлении — к фронту. Только однажды мы перегнали попутчиков — колонну военнопленных. Вид у гитлеровских молодчиков жалкий: ноги обернуты тряпьем, головы закутаны полотенцами, платками, одеялами, на озябших телах тонкие цвета плесени шинели. Еще накануне, возможно даже сегодня утром, они мечтали о скором вступлении в Москву. А теперь идут скрюченные, съежившиеся, с втянутыми в поднятые воротники головами.

Гляжу на них и думаю: нет, не такой они представляли себе дорогу в Москву! Вон тот, который натянул поверх шинели клетчатую дамскую накидку, наверное, собирался первым ворваться в Москву и за это получить Железный крест из рук самого фюрера, а этот, что едва тянет обмороженные ноги, вероятно, мечтал открыть в центре города пивную…

Мы обогнали пленных, и, когда шоссе впереди сказалось совершенно свободным, машина вдруг остановилась.

— Что случилось? — удивился я.

— Простите. Одну минуту.

Шофер вышел из кабины, снял шапку и подошел к занесенной снегом одинокой могиле у обочины дороги. Поправил покосившийся столбик, на котором была прибита дощечка с надписью. Постоял немного и вернулся назад.

— Он был моим другом, — будто оправдываясь, сказал шофер. — Месяц назад погиб. Командира спасал… — После небольшой паузы продолжал: — Весь наш десятый класс на фронт добровольно пошел. Погибших я в блокноте отмечаю. После войны, если останусь жив, родителей их разыщу, расскажу, как и что. Пусть гордятся…

Сидим в приемной генерала Федоренко. Вызова ожидают еще пятнадцать-двадцать генералов, полковников, подполковников. Ни одного майора, и только я один — капитан. Все — фронтовики, а разговоры о делах мирных, о Москве. Никто как следует разглядеть ее не успел. Однако достаточно было проехать но улицам, увидеть железные рогатки, мешки с песком, закрытые досками памятники, витрины магазинов, чтобы убедиться в мужестве и стойкости ее жителей…

Из кабинета командующего вышел полковник. Попросил подождать еще.

— Генерал докладывает Верховному Главнокомандующему, — объяснил он.

Я задумался. Вспомнил первую встречу с Федоренко. Это было в конце 1939 года. Шла война с Финляндией, и я подал рапорт с просьбой отправить на фронт. Вызвал меня Федоренко — тогда заместитель командующего округом.

Чтобы я чувствовал себя свободнее, он сел рядом. Положил руку мне на колено и заявил, что мой рапорт ему не нравится. Потом взял его и начал читать: «Партийная совесть не позволяет мне почивать на лаврах в то время, когда мои друзья танкисты ломают линию Маннергейма…» — прервав чтение, спросил: — Ну как, вам понятна тенденциозность заявления?

Я пожал плечами:

— Никак нет.

Федоренко посмотрел на меня, с напускной строгостью сказал:

— Разве не ясно, что вы бросаете вызов всем, кто сейчас не на фронте? Выходит, у вас есть партийная совесть, а другие бессовестные?..

— Плохо написано, — признался я, — необдуманно. Я просто хотел сказать, что желаю поехать на фронт.

— Вот это другое дело. — Заместитель командующего засмеялся и «по секрету» признался, что сам тоже написал рапорт, но подать его не решился.

Меня он согласился отпустить; только попал я тогда, как помнит читатель, не на фронт, а в Среднюю Азию…

Раздумья прервал адъютант, снова вышедший от Федоренко. На этот раз он пригласил нас в кабинет командующего.

Яков Николаевич бодрой походкой вышел из-за стола, с каждым поздоровался. Наблюдая за ним, я отметил, что за два года он здорово изменился. Постарел, осунулся. Кожа его приятного, открытого лица приобрела желтоватый оттенок, вокруг вечно живых глаз образовалась сетка глубоких морщин. Пожимая мне руку, генерал улыбнулся:

— Здравствуйте, майор Шутов. Что ж это вы не по форме одеты?

— Простите, товарищ генерал. Я вас не понимаю. Пока я капитан.

— Майор, — возразил он. — Вам присвоено это звание. Вероятно, не успели сообщить.

Обращаясь ко всем, Федоренко заявил:

— Товарищи, сегодня Верховный Главнокомандующий принимать вас не будет. Так что до завтра вы свободны. Отдыхайте. А утром прошу ко мне…

В гардеробной меня догнал капитан:

— Товарищ майор, не одевайтесь. Вас вызывает командующий.

Возвращаюсь, мучаясь в догадках. Снова вхожу в кабинет.

Генерал достает из папки конверт и, показывая его, говорит:

— Совсем забыл. Один танкист, земляк ваш, из госпиталя пишет, что прочитал в газете о награждении вас орденом, и после выздоровления просит направить его к вам. Я лично не возражаю… — Протягивает мне письмо — Вот, пожалуйста. Решайте и завтра дадите ответ.

В коридоре разворачиваю конверт, читаю: «Младший лейтенант Юрий Юрьевич Метельский», и строчки начинают плыть перед глазами. Все-таки Юра молодец! Мечтал быть танкистом и стал им!

Письмо написано дипломатично:

«Надеюсь, товарищ генерал, Вы правильно меня поймете: я не ищу протекции у капитана Шутова. Просто хочется служить под началом человека, который вместе с моим отцом воевал против врагов нашей Родины еще в годы гражданской войны».

По адресу видно, что военный госпиталь, в котором находится Юра, расположен в Москве. Решаю побывать у него.

18

Мороз разукрасил стекла машины тонкими, полупрозрачными узорами. Пальцем выскабливаю «глазок» и через него осматриваю проносящиеся мимо улицы. Столица выглядит строго, я бы даже сказал, угрюмо.

Военные. На каждом шагу военные. А вот тягачи, яростно грохоча, тянут пушки. Строем идет группа рабочих с винтовками. Спешит куда-то старая женщина с красным крестом на рукаве. И только равнодушно спокойны длинные очереди у магазинов.

Шофер оказался словоохотливым. Спрашивает:

— Раньше бывать в Москве доводилось, товарищ майор? Не узнаете? Ничего, скоро она сбросит свой военный наряд. Станет еще лучше!

С благодарностью гляжу на него. Шофер вслух высказал мою мысль, мое желание, мою мечту.

— Ему только подняться не дать.

— Кому? — спрашиваю.

— Гитлеру, конечно. Сейчас он на карачках ползет, а его надо лишить и этого удовольствия… Ну вот и прибыли, товарищ майор, — вдруг заявляет он, резко тормозя.

Госпиталь разместился в новом четырехэтажном школьном здании. Открываю дверь. Меня останавливает невысокая энергичная сестра:

— Вы к кому, товарищ?

— К младшему лейтенанту Метельскому.

— Сейчас нельзя. Приходите послезавтра, а еще лучше — субботу.

— Я с фронта. Через час опять уезжаю, — пытаясь ее разжалобить, сгущаю краски. — Специально племянника повидать приехал…

Глаза у девушки округлились:

— Вы его дядя?!

— Точно. Брат матери.

— А сестру свою вы сейчас встретили?

— Нет.

— Ну как же, она тоже заходила. Перед вами минуты за две-три ушла. Говорила, куда-то надолго уезжает…

Жаль. Значит, Любаша была здесь, и мы с ней разминулись! Приехал бы чуть раньше… Может, та женщина, капитан, которая приветствовала меня, когда я открывал дверцу машины, и была Любаша? Она как раз вышла из госпиталя…

— Она в форме? — спрашиваю девушку.

— Конечно! Пехотный капитан.

— Значит, я ее видел и не узнал. Какая досада!

Девушка посмотрела на меня с состраданием и вздохнула. Покровительственным тоном сказала:

— Ладно, идемте. Я вас проведу черным ходом. Только, пожалуйста, не подведите меня. Если главврач вас застанет у Юры, скажите, что зашли сами…

Пока мы поднимались по лестнице, она взяла под защиту свое начальство. Не такие уж черствые, бездушные они, как некоторые думают. Но ведь иначе нельзя. Визиты родственников чаще всего расстраивают больных.

— Главврач нипочем не пустил бы вас, будь вы хоть маршалом. Особенно к младшему лейтенанту Метельскому.

— Неужели он так плох?

— Нет, что вы!

— Так в чем же дело?

— Расстроился он сильно за мать. Говорю ему: «Юра, будь мужчиной», а он обиделся, заявил: «Ничего ты, Катя, не понимаешь».

— Ай-яй-яй, как же так можно! — в шутку посочувствовал я.

Девушка с признательностью посмотрела на меня.

Постепенно я понял, что она знала о Юре все. И откуда он родом, и кем был его отец, и где работала до войны Любаша, и даже о рапорте на имя генерала Федоренко.

— Вы, конечно, тоже знаете капитана Шутова, к которому Юра просится? — спросила она вдруг.

— Знаю. Как не знать — земляк наш.

— А он что, ничего человек?

Я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться:

— Как сказать? Вообще-то, характер у неге неважный. Иногда бывает ну просто зверь-зверем…

— Правда? — Катя побледнела, стала просить меня, чтобы я уговорил Юру не идти к Шутову. Тут же она чистосердечно призналась, что ей это небезразлично.

Мы остановились в длинном коридоре.

— Подождите минутку, — попросила Катя и скрылась за дверью одной из палат. Тут же появилась снова с халатом в руках: —Надевайте.

Младший лейтенант Метельский, приподнявшись на локте, смотрел с ожиданием на открывающуюся дверь.

— Степан Федорович! — воскликнул он в смятении. — Это вы? А Катюша удивила, говорит, к тебе дядя. Что, думаю, за родственник у меня обнаружился? Никак вас не ожидал увидеть.

Он подал мне левую руку. Голова и правая рука его были перебинтованы.

Катя принесла стул, поставила вблизи кровати:

— Не больше десяти минут, товарищ… «дядя», — сказала обиженным тоном и вышла.

— Хорошая девушка, — кивнул я на дверь. — Обидчивая только.

Юра переглянулся с товарищем, лежавшим напротив, и, смутившись, опустил глаза.

Я посмотрел на него. Совсем взрослый парень. Крепкий, мускулистый. Лицо только худое да щеки впалые. Поверх одеяла лежала бледная, почти прозрачная рука.

— Мама приходила, Степан Федорович, — задергались уголки его рта.

— Знаю, мне Катя говорила. Очень жалею, что не удалось увидеться. Она в армии?

— Была. — Понизив голос, он заключил — А теперь домой возвращается.

Я дал ему понять, что догадываюсь о причине ее возвращения на оккупированную территорию. В сводках Совинформбюро все чаще и чаще упоминалось о действиях белорусских партизан.

Это-то Юру и беспокоило. Он хорошо понимал, с каким риском связана деятельность партизана. Я пытался его утешить. Говорил, что должен гордиться: ведь его мать будет помогать Красной Армии.

Чтобы переменить тему разговора, спрашиваю:

— Давно ранен?

— Да уже порядочно. В танковую атаку ходили. Удачно все было. Много фашистов подбили, а потом и наш танк загорелся…

Скрипнула дверь.

— Десять минут прошло, — сообщила Катя.

Я показал пять пальцев:

— Еще пять минут можно, а?

— Ладно. Вы только насчет Шутова не забудьте сказать.

— Насчет кого? — повернулся к ней Юра.

— Товарищ майор говорит, что твой Шутов — зверь. Понял?

Мы с Юрой переглянулись и расхохотались.

19

Лежу на верхней полке темного, плохо отапливаемого вагона. На оконном стекле изморось в палец толщиной.

Против меня на полке маленьким рубином мерцает папироса соседа. Я уже все знаю о нем. Он рабочий, мастер. Старый, с дореволюционным стажем, член партии. В Москву ездил по специальному заданию, теперь возвращается на свой завод. На тот самый, где я, как уполномоченный Ставки, буду следить за выполнением плана выпуска боевых машин. Кажется, мы уже успели обо всем поговорить, но старик не дает мне скучать и на все лады расхваливает свой город.

Поезд, глотая километры, увозит меня все дальше и дальше от фронта. В вагоне почти сплошь военные, и, надо думать, все они, как и я, испытывают мучительную неловкость. Вспоминаю недавний неприятный разговор. На остановке я вышел на перрон. Две женщины, которых встретил, посмотрели на меня холодным, осуждающим взглядом. Одна нарочно громко, чтобы я слышал, сказала:

— Такая здоровенная дубина, а не воюет! Ищет теплое местечко.

Хотелось остановиться, объяснить им, что я всего три дня как с передовой. Но не решился: они могут не поверить. Только и сделал, что побыстрее убрался с платформы.

— Вы не спите, товарищ майор? — опять спросил сосед.

— Нет, Василий Васильевич.

— Наверное, всякие думы мучат? Ведь правда, я угадал?

— Угадали.

Василий Васильевич начинает убеждать меня, что нужно всегда быть оптимистом. Ведь вот до революции, когда он сидел в одиночной камере, то думал лишь о хорошем. Рисовал себе такие светлые картины, будто, скажем, рабочий стал хозяином завода или дети тружеников учатся в университетах.

— Советский человек, тем более командир, не имеет права унывать, — заключил старик поучительным тоном.

«Старая революционная закваска», — подумал я и вспомнил Синкевича. Тот тоже всегда был бодр. Потом на память пришли Миронов, Метельский, его сын Юра. У младшего лейтенанта еще раны не затянулись, а он уже рвется в бой, пишет рапорт. А Катюша? Она его, видно, любит…

Под эти мысли я незаметно уснул. Разбудил меня сильный толчок. Поезд резко остановился: налетела вражеская авиация. Не в силах прорваться к Москве, немцы начали бомбить дороги к промышленным центрам, снабжавшим фронт.

Одна бомба упала на пути впереди состава. Пассажиры бросились помогать железнодорожникам. Уже часа через два мы снова двигались на восток.

— Видели того мальчишку, что воронку засыпал? — спросил у меня Василий Васильевич, когда мы снова улеглись на свои полки.

— Это которому лет четырнадцать? Славный малыш. Он все время нас подгонял: «Живее! Живее, товарищи военные!»

Старый рабочий улыбнулся:

— Не правда ли, хороший малец? У меня таких полный цех. Отцы и братья на фронте, а они оружие куют!..

К исходу второго дня добрались до завода. Василий Васильевич представил меня директору:

— Майор Шутов. Прямо с фронта.

Директор познакомил меня с графиком выполнения правительственного заказа. В заключение разговора посоветовал установить непосредственный контакт с рабочими.

— Выступите перед ними, расскажите о фронтовых делах, о том, как зарекомендовали себя машины, которые они тут собирают.

Пошел третий месяц, как я на заводе. Здесь встретился с героями тыла, от которых во многом зависела победа над врагом. Перед моими глазами и сейчас стоят эти мужественные люди.

Вот цех, где обрабатывались крупные детали танков. А работали здесь в основном худенькие, бледнолицые подростки да пожилые женщины, измученные горем и непосильным трудом. Выполняли по две-три нормы, рассчитанные на мужскую силу.

У одного станка работал пятнадцатилетний паренек Ваня Кислица. Перед тем как представить его мне, Василий Васильевич рассказал:

— Наш комсорг, гордость цеха. Обращаются к нему только по имени и отчеству: «Иван Иваныч». Часто работает по две и три смены подряд. Отец его тоже наш заводской, литейщик. Воевал и погиб. Мать Ванюшина добровольно ушла на фронт. Была тяжело ранена, и после этого о ней ничего не слышно. Теперь Иван Иванович с бабушкой. Веселый был парнишка, да ушел в себя.

Знакомлюсь с Ваней. Он протягивает худенькую, по уже натруженную руку.

— С фронта? — спрашивает.

— Из-под Москвы, Иван Иваныч.

Ваня косится на мастера:

— Васильич, это вы объявили, что я Иваныч? И про отца, про маму рассказали?

— Рассказал, — отозвался Василий Васильевич.

— Что ж тут такого? — заступился я за мастера.

— Не хочу, чтобы меня жалели, — ответил Ваня и ребром руки откинул с вспотевшего лба прядь волос. — Все равно от этого легче не станет.

Мне сразу приглянулся этот не но годам серьезный паренек. А со временем я убедился, что его уважает в цехе не только молодежь.

По долгу службы приходилось бывать на комсомольских собраниях. Иван Иванович проводил их тут же, у станков. Обычно присутствовали на собраниях все рабочие.

После информации начальника цеха о выполнении плана за неделю Кислица вызывал по имени комсомольцев, а те коротко рапортовали.

— Миша!

— Двести тринадцать.

— Хорошо, подтянулся малость, — подбадривал его комсорг. — Однако надо еще добавить… Женя!

— Двести сорок два.

— Молодец!.. Саша!

Подросток отрицательно качает головой, прячет глаза, словно его уличили в каком-то неблаговидном поступке.

— Он наш цех подводит, — бросает девушка. — Всего сто шестьдесят процентов! Позор!

Секретарь комсомольской организации продолжает:

— Тезка!

— Двести пятьдесят один.

— Люба!

Девушка краснеет, кокетливо улыбается.

— К тремстам подходит, — отвечает кто-то за нее. — Юра!

— Триста шесть.

По лицу Ивана Ивановича пробегает радостное волнение:

— Чудесно! Так держать, Юра!..

Протоколов на собраниях не велось. Взысканий никому не записывалось. Для тех, кто не выполнял обязательства, было самым тяжелым наказанием осуждение коллектива…

20

В городе из добровольцев формировалась танковая бригада. Меня, как имеющего боевой опыт, привлекли к подготовке личного состава.

На вооружение бригады прибыло несколько английских «матильд» с целой армией техников и инструкторов.

Английские танки, рассчитанные в основном на ведение колониальных войн в жарких странах, к действиям в суровых условиях русской зимы оказались мало пригодными. И вообще в любое время наш) «тридцатьчетверка» была проще в эксплуатации, удобнее, выносливее и менее капризной.

С неохотой пересаживались танкисты с отечественных машин на английские. Особенно беспокоила их так называемая «трубка Черчилля». Так у нас в шутку называли проходивший под днищем танка патрубок для отвода испаряющейся воды. В Африке, возможно, он был необходим. У нас же зимой случались неприятности. Вода в патрубках замерзала и разрывала их.

Можно было просто отрезать их или заглушить. Но делать это самовольно, без совета с «хозяевами» танков, мы посчитали нетактичным. Словом, в дипломатичном порядке поставили этот вопрос перед английскими инструкторами.

— Да, конечно. Тут надо кое-что изменить, — согласились они. — Все будет в порядке.

«Союзники» долго копались в моторах, чертили какие-то схемы и… пришли к выводу, что следует запросить мнение конструкторов завода, выпускающего «матильды». Послали запрос. А ответа нет и нет…

У нас лопнуло терпение, и мы решили действовать. Чтобы придать видимость коллегиальности, созвали техническую конференцию с участием наших танкистов и английских специалистов.

Мнения разделились. Англичане энергично требовали ждать ответа конструкторов. Наши настаивали убрать «трубку Черчилля».

В конце концов «союзников» убедили, что бригаду со дня на день могут направить в бой. Они вынуждены были уступить.

После деловой части состоялся завтрак с гостями. Я бы не стал говорить о нем, если бы случайно не выяснилась интересная деталь.

Английский сержант-инструктор, перебрав водки, подсел к танкисту Ермакову, выступавшему на конференции с содержательной речью, и принялся трясти его руку.

— Я есть механик. Рабочий. — Он покосился на своего начальника. — Я согласен с вами: трубку надо снять.

— Почему же вы не сказали этого своему майору?

Англичанин иронически улыбнулся:

— Говорил, много раз, а он слушать не хочет. Грозит отправить меня в Англию и отдать под суд. Все они мерзавцы. К танкам не имеют никакого отношения. Шпионить приехали. Ненавижу продажных людей.

Об этом разговоре на следующий день мне рассказал сержант Ермаков. И мне многое стало ясно в поведении «союзников».