Тот миг, когда она открыла свои глаза, а я увидел их, я буду почитать за второе свое рождение, потому что именно в это мгновение я перешел от состояния не-жизни (В русском языке есть роскошное выражение: "Ни жив, ни мертв." — так вот я теперь его оч-чень даже хорошо понимаю.) поистине к новой жизни. Открыв глаза и увидав мою бледную и перекошенную физиономию, она несколько секунд молчала, а потом сказала самым, что ни на есть, жалобным тоном:

— Я еще есть? Погляди…

Я проглотил комок, до этого момента непрерывно пребывавший в горле, а потом не нашел ничего более умного, нежели ляпнуть:

— Есть.

— Значит, еще что-то осталось?

— Осталось.

— И ноги на месте? Ты повнимательнее погляди.

Я честно поглядел и искренне ответил:

— Похоже, что так.

— Но этого просто не может быть. Я точно помню, что они оторвались и улетели во-он туда…

— И так бывает.

— Ну хорошо. Я еще полежу чуть-чуть, а ты посиди рядом, ага?

Еще бы не "ага"! Уж тут такое прям "ага", что и не знаю! Она повернулась на бочок и прикрыла глазки, взяв меня за руку, и так лежала с совершенно умиротворенным видом минут пятнадцать, а я сидел и боялся лишний раз дохнуть. Потом и мы поднялись и тихонько, под ручку отправились домой. Я, понятное дело, старался помалкивать и больше слушать.

— …теперь я понимаю, почему в последнее время все чаще веду себя, как последняя стерва. Казалось мне раньше, что нестерпима бывает только нехватка чего-нибудь, вот как воды в пустыне, или голод, когда совсем нет никакой еды, это я могла себе представить, хотя, конечно, никогда не бывала в пустыне и не голодала по-настоящему. А сегодня я вдруг очень живо представила себе, как жаждет взрыва душа бомбы. Как лежит она себе где-нибудь на складе, ничего не видит, в безвыходном одиночном заключении своей оболочки, и жаждет взрыва, как жаждут глотка воздуха на второй минуте пребывания под темной водой. И из меня рвался взрыв… теперь я понимаю, что это уже давно, но все-таки не так, как сегодня, как в этот раз, когда кто-то, может быть, всегда живший во мне и ждавший своего часа, поднял голову и присвоил себе право распоряжаться моим телом, и уже не могла понять, где мои мысли и намерения, а где проявление Тяги к Взрыву. Я закрывала глаза, потому что казалось мне, что головокружение это происходит от того, что я вижу вокруг себя, но и закрыв глаза видела только нашу кошку Мурыську, почему-то на красном фоне, как она валяется с боку на бок, надоедливо так орет и винтом скручивает туловище, будто у нее судороги, и оч-чень хорошо понимала — кошку. Может быть, так оно и лучше, чем по мелочи, не понимая, что со мной происходит, по мне даже точно лучше, чтобы целиком, как сегодня — чтобы ничего от меня не осталось. Чтобы знать чего я хочу и не врать себе, не пытаться заклеить лейкопластырем пропасть в горах, хоть что-то знать о себе по-настоящему, а не так, как нам рассказывают родители и учителя, и все врут, и не знаю только, зачем? Вот, говорят, про людей "на взводе", "заведенный", "завести", и я раньше говорила так по привычке, не задумываясь, а вот сейчас подумала, потому что если считать, что сегодняшний день меня завел, то значит было же все-таки чего заводить, было и раньше горючее в этой машине для буйства, драки, побега или погони, для того, чтобы сойти с ума, когда нельзя умствовать и нужно попросту отдать себя в руки тому, кто нас такими задумал и сделал или вот в твои руки, как сегодня… Хотя кто знает, может быть это одно и то же и только по-разному называется. Наверное так вот и начинали проповедовать, вдруг увидев однажды, как твоя кровь разлетается ослепительными черными звездами и поняв, что и ты — все равно, как снаряд, и создан именно для вот такого взрыва, и после этого перестать слишком сильно эту жизнь беречь, потому что если ее беречь, то она и не стоит, чтобы ее берегли, понимаешь, вообще не стоит ничего, и тем более не стоит того, чтобы о ней еще беспокоились… А я-то, я всю жизнь боялась, кто чего скажет, и НИКОГДА не делала того, чего хочу, а если и делала, то украдкой, правда что как будто крала, а значит не то, что хочу все-таки, или не так, как хочу, а это правда же одно и то же? И… о-ой, что же мне теперь делать-то? Как же я теперь буду жить, как прежде, и со ф-фсем уважением относиться к училкам, которых на самомто деле хочется убить, причем без всякой злобы, а этак мимоходом, как муху, которая надоела умеренно, но все же лучше пришибить, как я смогу теперь не прийти к тебе, как твоя женщина, если мне вдруг этого захочется, как я смогу носить эти мерзкие тряпки после того, как видела настоящую одежду, как смогу зайти в наш зассанный подъезд, он у нас как раз возле арки, после того, как побывала в пустом Гнезде…

Я слушал все это молча, но про себя удивлялся страшно, потому что все ее речи ни стилем, ни употребляемыми выражениями, ни мыслями, которых, насколько я помню, раньше просто не высказывалось, — ничем буквально не напоминали мою Мушку, которую я знал раньше. Или думал, что я знаю, или просто придумал ее такой и упорно принимал за правду. Потом постепенно начал склоняться к мысли, что это действует остаточное возбуждение сегодняшнего дня, но этого было все-таки недостаточно, а потом во мне ухнуло от догадки, как от удара горилльего кулака ухает в груди гориллы. Я даже остановился ни с того, ни с сего, и вперился в нее неподвижным взглядом, но ничего такого, слава богу, не увидел (или не смог увидеть). Зато припомнил кое-какие слова ее, сказанные в марте, и поразился своей глупости: ПРЕДПОЛОЖИЛ видите ли, СЕЙЧАС, то, что по-другому просто не могло быть. А не образовалась ли (этак чисто случайно) и у нее связи с чередой Теней, хотя бы и слабенькой связи? А как, как ПО-ДРУГОМУ? Впрочем, если это и было несравненно более существенным, то, в данном случае, не главным. Я чуть-чуть расфокусировал внимание, как делал это уже давно, еще до Кристалла, и речь ее представилась мне чем-то подобным свободно, даже с облегчением истекающей жидкости, отдельные же слова напоминали не то радужные мыльные пузыри, то ли какие-то невесомые кристаллы легче пуха и воздуха, и это не было возбуждением, а, скорее, чем-то, напоминающим действие некоторых наркотиков, когда человек становится страшно разговорчивым и говорит много не для того, чтобы заглушить беспокойство, а потому что испытывает наслаждение от самих своих речей, как испытывают потрясающее удовольствие от собственного пения или игры на рояле. Но! Если человек смог один раз, значит, он это может и вообще, и я знаю не один уже случай, когда человек после какого-то случая вдруг обретает потребность беседовать, проповедовать, учить. Вообще, — дар к Большому Общению как у Сократа или апостола Павла. Но было обстоятельство, которое порядочно мешало мне слушать: я искоса поглядывал на нее время от времени и она была сейчас потрясающе, невероятно и непривычно-красивой. Не так, как в Гнезде, когда она, одетая тканю с Островов, молча бесилась передо мною, когда сама красота ее стала пугающей, и оч-чень понятно стало вдруг, почему очень разные народы, не сговариваясь, покланялись разным веселым богинькам вроде Гекаты, Кали, Иштар, Сохмет, Персефоны или Эрешкагиль, когда в комнате воздух уже стал потрескивать от напряжения, а я думал, идиот, что это у меня от излишней впечатлительности… Покой, румянец на щеках, расслабленная полуулыбка и невероятная ее, струящаяся походка. Вот говорят: "Не идет, а танцует", — вот пусть кто-нибудь попробует ТАК станцевать! И я тоже ТАК глядел на нее, что как-то само собой привел ее в Чиджига-Гап, хотя и было это вовсе от другой стены: натурально, до горизонта все поросло розами, густо-лиловое небо, зеленое солнце, все, как положено. Укололся, но все-таки преподнес, капая кровью, розу цвета запекшейся крови, почти черную, розу светло-желтую с красным краешком, и еще одну бледно-розовую и только распустившуюся. Вообще говоря, было там, скорее всего, вполне безопасно, но я двинулся оттуда со всей возможной поспешностью. Не люблю это место. Она тем временем, кажется, выговорилась и спросила:

— Скажи, а они там, ну… там, где мы были, всегда так живут?

— И еще как! Только держись… И все всегда по-настоящему.

— А почему получается так, что куда бы мы ни попали, там либо совсем нет людей, либо их самая разве что малость?

— Не знаю, — говорю, и сам правда не знал, не задумывался как-то, — наверное, — потому что, когда я с тобой, мне уже никто не нужен. Активно не нужен. Оттого так и получаются места хорошие, но безлюдные.

— А этот страшный океан роз, он откуда?

— Хороший вопрос. Место это называется Чиджинга-Гап на Земле Летнего Подворья, и в свое время мир этот считался преддверием рая, колонисты успешно укоренились тут, размножились, а потом вдруг чего-то не поделили, и порадели друг другу так талантливо, что кроме роз тут, почитай, и не осталось ничего, — и дураков этих в первую очередь. Когда Птицы подоспели, сделать уже ничего было нельзя… Сами-то они разобрались, как это было сделано, но никому не говорят.

После этого она перевела разговор на Птиц, и видно было, что ее этот предмет по-настоящему увлекает. Я в меру отвечал, а потом и говорю:

— А ты знаешь, что мне сказал Пьер Тэшик, когда ты общалась с одной из первых карт Основной Последовательности? Не зна-аешь… А он спросил меня, из какой семьи его рода ты происходишь, и как так могло получиться, что он тебя раньше не видел. Я ему сказал, как есть, что вообще ничего подобного, и ты вовсе не из этого рода, а он поморщился, и сказал, что это я так думаю, а на самом деле это совершенно невозможно, и ему знать лучше. И, знаешь ли, я вопреки всякой логике ему поверил… Вот так-то, золотоглазка.

Там оставалось недалеко, и уже через пару десятков шагов мы мало-помалу оказались на поляне, охваченной газовым пламенем пролесок, пробившихся сквозь парящую палую листву. Я развернул портфель, развернул и достал оттуда нашу верхнюю одежку, подал ей пальто, а она, пристально глядя за моими действиями, вдруг потребовала сказать, как я это делаю.

— Хороший вопрос, — говорю, — я умею это делать уже около полугода, но вот еще месяца полтора тому назад не сумел бы тебе ответить…

— А теперь?

— А теперь — могу…

И очень просто все объяснил./Тут в тексте впервые приводится графилон весьма сходный с теми, которые используются сейчас, только менее стандартизованный и более адаптированный для непосредственного действия на конкретный психотип (ПРИМЕЧАНИЕ ИЗДАТЕЛЯ)/ До нее и впрямь все дошло, и по дороге она развлекалась тем, что сворачивала всякие так коряги, пеньки, кучи листьев, а потом вдруг остановилась и говорит, чуть снизу вверх заглядывая мне в глаза:

— Не рой в другом яму, сам в нее попадешь. Вырыл? Значит, попадешь, дай срок, вот заживет только…

— Право?

— А как же? У меня столько вопросов возникло! Больше всего меня интересует, действительно ли меня не было, или, наоборот, было слишком много?

— А-а-а, так ты желаешь исследовать этот вопрос поподробнее?

— Обяз-зательно. Почему-то мне кажется, что я нашла свое истинное призвание и это, как его? А, вспомнила, — свое место в жизни. Я буду исследовать этот вопрос тщательно и по всем правилам, чтобы не осталось никаких неясностей. Но это, разумеется, зависит только от того, насколько ты сможешь помочь мне в этом многотрудном деле.

— Как это говорится со всей возможной скромностью, — по мере сил…

И тут она, не сводя с меня пристального взгляда своих кошачьих глаз, поцеловала меня в губы так, что я как-то сразу поверил в ее слова о призвании. Кристалл и я, я и кристалл зацепили ее, хотя я ничего такого и не собирался, теперь, с нашей помощью — быстрее, без нее — медленнее, но все равно неизбежно, она обучится, мало-помалу обретет Расширение, совершенно от нас не зависящее, и через миры протянется бесконечная и все более связанная цепь красавиц, не признающих резонов, неуязвимых в бесконечной череде совершенно невероятных приключений, оставляющих позади себя целый шлейф разбитых сердец. Она сделает своими игрушками целые миры, только не думаю, чтобы это было так уж страшно…

Первое включение. Петр

1.

Вверх — вниз. Жадный старик пожалел дать лодку… как будто с ней вообще что-нибудь может произойти, а отнимать силой… Черт его знает, совесть — не совесть, а не захотелось как-то. Уже знакомая ему каменистая пустыня, уложенная на редкость аккуратными, гладкими каменными волнами. Идешь-идешь по борозде между двумя такими вот горбами красноватого камня, поднимаешь в воздух маленькие, аккуратные клубы здешней мельчайшей красноватой пыли, и сам не замечаешь, как борозда исподволь раздваивается, возвышается и сама переходит в округлый покатый горб. Потом опять вниз… На горизонте, в безмерной дали горит грандиозное, подпирающее небо подобие тускло-огненного цветка, неподвижный, причудливый зигзаг, — это здешнее странное, скучное солнце горит на склонах древнейшего, порядком разрушенного, но все-таки чудовищного, невообразимых размеров холодного вулкана. За десятки миллионов лет стены конуса потеряли правильную форму, и, изъеденные, рассеченные ущельями, превратились в целую горную страну в форме кольца. Чудовище, некогда почти вовсе загубившее мир, совсем потратившее всю подземную энергию планеты, уходит высочайшими своими вершинами чуть ли не в самый космос, там, во всяком случае, не продержаться и минуты, но ему не туда, ему, к счастью, отсюда, и предстоящее свидание должно послужить именно этой цели. На очередном, только чуть повыше всех предыдущих, каменном наплыве застыла, дожидаясь его, неподвижная фигура, закутанная в плащ с капюшоном, а когда он подошел поближе, то убедился, что это именно она и никто другой. Лицо Елены Тэшик было бесстрастно, а кроме лица ее можно было разглядеть только кисти рук, небрежно продетых через прорези у запаха, а все остальное скрывала глухая, серая одежда. Рядом с ней, резко диссонируя с ее плащом и унылой реальностью Скорбных Равнин переливалось нечто, напоминающее клубок перепутанных радуг или своего рода концентрат из полярного сияния. Контуров этой диковинной вещи разобрать было невозможно, как, впрочем, и точного местонахождения. Только что это средоточие чистейших тонов было здесь, — и вот оно уже рядом, хоть и недалеко, но все-таки не на прежнем месте, а там вьются только его бледные края.

— Уцелел?

Голос ее звучал как-то приглушенно, а он утвердительно кивнул:

— Исключительно твоими молитвами.

— О, злость?

— Это от некоторой неуверенности в том, что окружающая декорация — реальна. Я тут, пока мы не виделись, видел так много того, чего нет, что все боюсь спутать… А ты, значит, подрядилась меня доставить?

— Что-то вроде этого.

— Оч-чень подходящий вид для перевозчика, зато лодка… Кстати, что это за машина?

— А это, видишь ли, не очень машина. Пернатый Змей — это близко к чему-то живому.

— Раньше ты обходилась без верховых животных.

— А кто бы это мне его дал? Сбежала из дому, — это понятно, но уводить из дому нужную вещь, это, прости меняЕ Но я тебе уже говорила. А теперь папаша сменил гнев на милостьЕ

Говорила она ровно, без выражения и казалась невеселой. Это путешествие здорово отличалось от ее прежних, — впрочем, мастерских, прыжков с кочки на кочку в трясине вселенной. Когда полосы радужного света паутиной опутали их, соискатель сразу же почувствовал, что тело его потеряло всякий вес, пейзаж Земли Юлинга виделся отсюда как будто бы и прежним, но словно бы сквозь струю разноцветного газа или сквозь гигантский, непрерывно меняющийся узор калейдоскопа. А потом вдруг послышался первый плеск далекого серебряного колокола: "Дон-н-н!" — и они мимолетно, вроде бы и не вполне мгновенно, без всякого толчка ушли в темноту космоса, и светило тут ртутно-серое солнце Земли Юлинга, и снова плеснуло звоном, отбросив их в мрачную пустоту, пронизанную огнями миллионов звезд и остывающих кострищ туманностей. "Дон-н-н!" и Пернатый Змей с той же текучей неуловимостью оказался у берегов пламенного океана гигантской золотисто-желтой звезды, и поспешно покинул ее, а потом растаял, враз оставив их на плоской вершине поросшего лесом холма. Стоял поздний вечер, а внизу, сквозь ветки густого кустарника с родной приветливостью подмигивали городские огни. Сердце его радостно стукнуло в трепете узнавания, и показалось ему на миг, что все эти месяцы и века приснились ему, что их не было вовсе, и совсем не было мысли о том, что он покинул свой мир, считая его проклятой юдолью горя и чудовищного своего, неизбывного страха. Места, где он не мог и не хотел жить настолько, что предпочитал даже умереть. Нет нужды, — это позабылось, и осталась только животная радость возвращения. И пахло тут так знакомо, знакомой травой и влажной листвой леса или хорошего загородного парка.

— Земля?! Ты привезла меня на Землю?!

— Земля, — безучастно кивнула Елена, — Земля Лагеря. Она же Земля Ушедших, Земля Исхода, Terra Nova — называй, как хочешь. Самая первая и самая до сих пор ни на что не похожая планета Поля Миров, — голос ее несколько потеплел, — и только здесь есть Гнезда рода Птиц, только здесь мы дома, хотя нам бывает хорошо во многих местах. И я родилась здесь. — Она замолчала, указывая рукой вниз. — А это Сулан, единственный город на Земле Лагеря, хотя на других Землях здешние уроженцы построили множество городов.

Они обошли плотную шпалеру кустов, вышли на аллею и остановились в свете фонаря.

— Все. Теперь по лестнице и вниз.

— А ты?

— А я домой.

— И не проводишь?

— Это ни к чему. Освоишься, тут все осваиваются, уж такой город…

— Да, все хочу тебя спросить: чего это ты какая-то смурная сегодня? Не в себе вроде?

Она невесело усмехнулась, и распахнула плащ, открыв обтянутый мешковатым платьем, заметно округлившийся живот.

— Мое, что ли?

— Еще чего! Это месяца три спустя, я после тебя словно с цепи сорвалась, пока не заметила вдруг, что попалась.

— Так чего киснешь, дура?

— А чего хорошего? Ра-ано еще, как ты не поймешь? Куда мне ребеночка воспитывать, саму бы, дуру, кто повоспитывал годика два…

Вместо ответа он вытянул вперед руки и начал осторожно опускаться в Голубые Ходы, так, чтобы не застрять там всерьез, потихоньку заскулил и засвистал на три основных и один вспомогательный тон, в считанные секунды высветив и размыслив все, что творилось в ее сути, и обнаружил только одну темную нить среди сонмища живых и разноцветных. После двух осторожных попыток он сумел оживить и ее, восстановив правильное движение и в этой, не слишком-то существенной связи. Тут дело было несложное, и лежало на поверхности, тут вполне хватило его собственных возможностей. Елена с ужасом смотрела на замершего в полуприседе парня с мертвыми, закаченными под лоб глазами, но тот, кого он потом начал называть Верхним Сознанием, как раз начал выныривать, всплывать под перископ. Потом Безымянный вздохнул и зряче глянул на нее.

— И чего ты, право, — сказал он, как ни в чем ни бывало, словно и не впадал в транс пару минут тому назад, — не пойму, у тебя отменно здоровый мальчишка, с объемом ветвления редкостной величины… Очевидно, ты не хотела бы видеть его отца — своим мужем, и в этом, похоже все и дело. А уж про твое собственное лошадиное здоровье даже говорить противно, так что, подводя итог, имею основания предположить, что уже завтра ты начнешь с нетерпением его ждать, и родишь его шутя, и будешь здоровенной молодой тигрой, мужичьей погибелью, когда он будет уже вполне взрослым человеком. Успеешь еще набеситься, с большим только соображением, тебе не повредит перерывчик в метаниях по мирам и воздушных боях.

— Откуда ты все это знаешь?

— Потом расскажу, — мстительно проговорил пока еще Безымянный, самый подходящий разговор для "потом".

Но, по правде говоря, сколько-нибудь внятно он и не сумел бы рассказать. Даже весьма приблизительно передавая свои ощущения, он с мукой подыскивал мало-мальски подходящие слова, и все равно получалась чушь. Так или иначе он не стал объяснять, надменно поднял бровь, сделал ей на прощание ручкой и, тонкий, невесомый, почти невидимый в густых сумерках, спрыгнул на первую ступеньку лестницы, ведущей вниз. Спускаясь, он опасался, что на городских улицах будет привлекать к себе излишнее внимание, но, посмотрев на прохожих, успокоился: длинноволосый худой юнец в отвоеванной у Юлинга бурой хламиде до колен, он оказался просто еще одним из числа диковинно выглядевших пешеходов, хоть и было их, по вечернему времени, не так уж и много. Вообще это место мало походило на жилой квартал: очень чистая мостовая слабо светилась под ногами белым светом, отнимающим тени у идущих, по правую сторону тянулась темная полоса деревьев, а по левую располагалось что-то вроде темной площади, на которой виднелись ряды вертикальных каменных плит. Прямо навстречу ему попался глубоко задумавшийся о чем-то приземистый человек в узорчатом одеянии, подпоясанном лиловым кушаком и с широкими рукавами. Лоб незнакомца был высоко, до темени подбрит, а в уложенных замысловатой прической волосах сверкали фигурные шпильки. Тут оч-чень уместной была бы пара хороших мечей, но ничего подобного не наблюдалось, — только лишь квадратная сумка на длинном ремне, да толстая пачка желтой бумаги в руках. Рядом с ним ритмично, как машина, шагал огненно-рыжий субъект с невозмутимым бледным лицом в крупных веснушках, облаченный в полосатую рубаху до пят. Вдоль его туловища праздно болтались голые до плеч веснушчатые, жилистые руки. Рыжий неожиданно поднял на него глаза, и на миг их взгляды встретились. Никуда не торопясь, мимо прошли, взявшись за руки, две девушки: поразительной красоты снежноволоска с широко раскрытыми фиалковыми глазами и еще одна, с каким-то лиловатым оттенком кожи, странными чертами лица и наголо обритой головой, затянутая в штаны из черного блескучего материала, узкую куртку и высокие, до колен сапоги. Все-таки, видимо, слишком растерянный, чужацкий вид был у него, слишком упорно глазел он на прохожих и тем выделялся: они подошли к нему, и Снегурочка защебетала что-то английской скороговоркой, и он отрицательно помотал головой.

— Не понимаю! И что дальше делать тоже в толк не возьму…

Девица с напряженным видом выслушала его, а потом подняла брови домиком, протараторила что-то еще, и, взяв его за плечо тонкопалой цепкой ручкой, повернула его в сторону, туда, где за пурпурным валом кустарника виднелось какое-то массивное, темное сооружение. Пока продолжался этот оригинальный разговор, лиловоликая, не моргая, глядела на него желтыми ночными глазами и молчала. Идей у него не было, а оттого он решил послушаться. Вообще начало у него выходило многообещающее: здание, которое имело форму массивного куба со слегка прогнутыми ребрами, встало перед ним темной, безмолвной и неприютной громадой, и видно, с первого же взгляда видно было, что здесь ни его, ни кого бы то ни было еще не ждут. Пожав плечами, он взялся за ручку двери высотой в два его роста, и она неожиданно легко растворилась. Здесь было темно, словно в покинутых им пещерах в самом начале, но теперь, привычный, он увидел вторую дверь. И кто его знает, чего он ожидал увидеть там, но чувство обширного пустого пространства за дверью, огромного темного зала, почему-то поразило его, он даже вздохнул от неожиданности. Ему-то не нужно было видеть глазами, чтобы знать о сотнях квадратных метров гулкой пустоты впереди и по сторонам. И вдруг, заставив сердце пропустить свой собственный очередной удар, разнеслось: "Бум-м-м!!!" — глухой удар чудовищного барабана раздался в темноте, и вместе с ударом вспыхнул на миг, слепя глаза, огромный мрачно-сиреневый фонарь в виде низко висящего горизонтального цилиндра. Удар повторился, и, размеренно, словно биение исполинского сердца, будто гигантские стальные шары покатились по залу глухие удары. Потом ритм усложнился: "Ду-ду-ду-ду-ду бум-бу! Ду-ду-ду-ду-ду дум-бу!" — древней, какой-то дочеловеческой еще угрозой ревел барабан, сгибая душу и подавляя волю, и в такт каждому удару в темноте вспыхивал сиреневый фонарь. Свет его был неярким, но, в то же время, каким-то режущим. Он вспыхивал на миг, и в нем пролетала стремглав по полу, по далеким стенам тень музыканта с воздетой кверху массивной колотушкой. Путешественник лег на пол, и по прежней, пещерной привычке заструился вперед, подбираясь поближе к сцене. Вблизи мощь звука показалась ему и вообще устрашающей: звук с почти физической силой бил не по ушам даже, а как будто бы по всему телу, но лазутчик не обращал на это внимания, разглядывая одинокого музыканта. Перед чудовищной тушей наклонно расположенного барабана, чуть склонившись, стоял человек с двумя колотушками в руках, и с дикой энергией поочередно взметал их над головой. Насколько ему удавалось рассмотреть во время коротких вспышек, — у человека было худое, остроскулое лицо с впалыми щеками, а длинные волосы были скручены в тяжелый узел на темени, который и вздрагивал в такт каждому удару. И вот так, в одиночку, без слушателей, одинокий барабанщик играл с неистовой, дикой, мрачной страстью, словно стремился выплеснуть из своей души непомерный для смертного груз. "Дум! Дум! Б-бумм!!!" — разнеслись, редея, последние три удара, он инстинктивно сузил зрачки и угадал: после минутной паузы над сценой вспыхнул неяркий свет, осветив высокую худую девушку со змеино-гибкими движениями. Словно бы специально для того, чтобы подчеркнуть это, она и одета была в обтяжное черное трико с жемчужно-серебряным сетчатым узором. Был у барабанщицы крупный рот с чувственными и недобрыми глазами, изломанные брови, косо поднимающиеся к вискам и непроглядно-мрачные раскосые глаза, сверкавшие черным льдом. Увидав непрошеного свидетеля, она полоснула его злым взглядом и, презрительно фыркнув, исчезла за какой-то портьерой, не забыв прихватить за собой колотушки.

XIX

Вчера, часов в восемь вечера, я услыхал глухой шум во дворе, и меня как будто толкнул кто-то в бок: со мной и прежде случалось вот так, нипочему, вдруг почуять запах жареного. По глухой стене двухэтажного кирпичного здания Общества Охраны Природы, залезшего своим закопченным задом в наш двор, медленно ползла Танюша. Она сдвигала вверх по стене руку и подогнутую в колене ногу, и от них начинало тянуться кверху что-то вроде уродливой сиреневой паутины из неровных, изломанных дорожек, прилипших к стене. Она подтягивала тело, держась на этой паутине с уверенностью паука-крестовика, и все начиналось сначала. Позади нее сиреневая плесень на глазах темнела, трескалась и осыпалась вниз сотнями плоских сиреневых многоугольников (это я рассмотрел потом). Когда стена по своей высоте кончилась, Танюша продолжила свой подъем, и все как-то разом увидели продолжением почерневших кирпичей чуть наклонную скалу с косослойной ровной поверхностью. Кое-где по скале шли бурые полосы какой-то колючки, освещенной бог знает каким светилом, на которое даже и смотреть-то не хотелось, а чуть выше скала казалась призрачной, ирреальной, постепенно сходя на-нет. Неуклонно поднимаясь все в том же стиле, она, наконец, миновала границу между стеной и непостижимой скалой, поднялась на несколько метров и по ней, а потом и сама сделалась подобием миража. Затем по удивительному видению пошла какая-то рябь, и оно растаяло без следа, захватив с собой и Танюшу. Все, никаких следов, кроме мозаичной россыпи полупрозрачных лиловых камешков. Вообще все. Спрут закончил воспитание своего Маугли, воспитанница спрута ушла навстречу своей непостижимой судьбе. И какой бы ни оказалась ее судьба, это все равно лучше, чем десятки лет валяться неподвижным, безмозглым, злобным и грязным бревном. Странно, но я не могу плакать, не чувствую горя. Ужасно, да? Но это потому что мне кажется, будто ей так будет лучше… Хотя, с другой стороны, что такое "лучше" для существа, которым стала Танюша? Приложимы ли к ней человеческие мерки добра и зла, ВООБЩЕ любые человеческие мерки? Ведь она так и не стала человеком, хотя и уподобилась людям способностью ходить на двух ногах, произносить слова, — и даже как будто бы к месту! н да элементарно обслуживать себя. Я совершенно явственно видел, насколько все это имитация, камуфляж, подражание — как робот совершенно бессмысленно имитирует человеческие движения. Лишний раз довелось убедиться, что все в этом человеческом мире держится на людях, каковы бы они ни были. Я и раньше видел: умрет, к примеру, какой-нибудь старик, с которым вообще, казалось бы, одни только хлопоты, а жизнь вокруг него ломается: жена переезжает к взрослым детям, разменивается жилье, деточки грызутся между собой, кому жить с мамой. Вот так же и с Танюшей. Я не о родителях, они повели себя, в общем, как это и ожидалось: мама слегка поплакала, но, похоже, больше для порядка, а папа долго философствовал на тему устройства-неустройства поминок, а потом пришел к Соломонову решению поминок не устраивать но все-таки напиться. Все как-то сразу же поняли, что уход ее — с концами, что это — все. Совсем все. Вот и для меня — все. Когда она исчезла, я будто бы услышал глубокий мелодичный звук, как от лопнувшей басовой струны, и как-то сразу осознал, что с Танюшиным уходом оборвалась чуть ли не главная нить, привязывавшая меня к дому и прежнему существованию. До звонкости ясно стало, что я обманывал себя и рад был обманываться, когда сохранял привычный образ жизни, ходил в школу и в магазин, болтал (Как прежде, с удовольствием!) с друзьями, хотя, казалось бы, все это должно было потерять для меня всякий смысл. Мне хотелось, чтобы все осталось вроде бы как прежде, хотя как прежде УЖЕ не осталось, я прятал голову в песок… Да нет, это я сейчас ее прячу, потому что самообвинение в страусиной политике есть недопустимое упрощение и, значит, очередной самообман. Я говорил, что ДОЛЖНО было потерять значение, но не потеряло же! Да, многое делается по привычке, потерявшей смысл, но привычки эти — в значительной мере — Я САМ. Но все это рвется, тает, исчезает с пугающей стремительностью, и когда-то должен был наступить некий предел. Когда Танюша ушла, ее присутствие оказалось таким фактором, без которого все остальное предстало таким, как оно есть бессмысленной привычкой. Стал ловить себя на очень простой мысли: если бы я двигался по-другому маршруту Обходимых Дверей (а я все чаще и чаще пользуюсь ими, не замечая этого), то все, с кем я встречаюсь по эту их сторону, были бы другими и имели бы совершенно иную судьбу, а чуть подальше — не существовали бы вовсе. Тогда с какой стати переживать мне за самостоятельную судьбу тех, чья судьба в значительной мере создана мной? Выбрана — мной? Это похоже на беспокойство за судьбу отражения на воде, вырезанного из бумаги образа, плоского изображения объемной вещи, точнее /Здесь в тексте приведен графилон. Прим. ред./ Хэ… Вот еще одно знамение времен: владея надежным способом выражения мыслей, пользуюсь словами и фразами на языке ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ непригодном для выражения этих мыслей; желая сделать вид, будто ничего не произошло и не изменилось, пользоваться при необходимости методами, невозможными, а главное — НЕНУЖНЫМИ для меня прежнего. Вот она, матушка, — идеальная питательная среда для микробов шизофрении. Бесконечное расщепление надвое всего, что было целым — это она и есть. Нет, я внутри очень стесняюсь своих мыслей относительно теней, отражений и марионеток, очень сильно сам себя стыжу за них. Беда в том, что я, мягко говоря, вовсе не уверен в ошибочности этих мыслей. Я боюсь, откровенно боюсь, что, отказываясь шаг за шагом все более и более даже от мыслей на обычном языке, я очень быстро потеряю все признаки прежней своей личности, стану совершенно другим "Я", и, какими бы возможностями не обладала бы эта новая личность, не равносильно ли это, по сути, самоубийству и рождению своего рода наследника? Все равно-де помирать, а дети вроде бы как есть, — так, что ли? Я постараюсь, постараюсь еще побарахтаться, буду вести себя так, как вел бы себя в подобных ситуациях прежде… Вот только надолго ли хватит моего понимания, как бы я себя вел, если бы? А вот попробуйте мыслить, как новорожденный младенец или, хотя бы, как трехлетка, — в лучшем случае у вас выйдет скверная имитация. Я уже и сейчас с трудом вспоминаю, почему, как, на каких вздорных основаниях боялся заплывов во всякие-разные Мушкины гавани, почему мне казалось, что от такого рода воздержания кому-то будет лучше? Бояться, скорее, следовало другого, — ее, как она выразилась, "призвания". Страшно жалеет, что, несмотря на все старания, не получается, как в тот самый первый раз, то есть с полным взрывом человеческого существа, и освобождением духа, якобы достигающего при этом Горних Высей. Теперь, видите ли, у нее отчасти сохраняется контроль (кто бы видел, как выглядит осуществление этого контроля!) и память о происшедшем. Последнее и действительно неудобно, поскольку, желая повторения, она не может теперь сослаться на то, что "ничего не помнит". Благо еще, что я сговорчив. Ни в чем не могу ей отказать, а она пользуется. Когда мы, собравшись, организуем взаимодействие на стратегическом уровне, она, кажется, готова меня вообще не выпускать из себя. А когда засыпает все-таки, то, по крайней мере, не выпускает его из рук. Проснувшись, принимается за свое снова. Однако будем следовать установленному порядку. Очевидно, она и впрямь каким-то образом сродни Пьеру Тэшику, поскольку все, связанное с ним и его словами принимает что-то уж слишком близко к сердцу. Во время одной из наших встреч она по непонятной причине являла вид крайней задумчивости, а потом и говорит:

— Меня интересует, что это за Волчья Кровь такая? Ты не можешь выяснить?

— Мой милый друг Наталья! Птицы не могут, со всеми их возможностями и опытом… Они, понимаешь ли, занимаются тем же, что и я, только больше ста лет и все. Да и вообще, с какой стати это тебя-то интересует, не пойму?

— Сама не знаю. Беспокоюсь как-то. Ну да бог с ней… А куда тогда?

— О, инициатива? Да куда угодно. Желаешь, например, в Амстердам-альфа для тура в тропические районы вот уже полста лет как вымершего Китая?

— Как вымершего?

— Да существует такой небезынтересный вариант. То есть сколько-то там осталось, миллиона три или четыре, но, вообще говоря, посвободнее стало. Заметно посвободнее.

— Нет, давай туда же, где были.

— Вот еще можно в Большую Паутину, на Землю Марка, там как раз карнавал. Оч-чень рекомендую, совершенно уникальная культура, непонятно даже, как это настоящие люди создали что-то подобное.

— Нет, давай туда же, где были!

— Насколько я понимаю, ты желаешь в Гнездо, чтобы осмотреть художественную галерею и посетить библиотеку, да? Ты в тот раз их как-то упустила из виду, а теперь жа…, - тут последовала попытка вцепиться в мою физиономию когтями, я увернулся и продолжил, держа ее за запястья, — …леешь, правда?

— Ты сейчас договоришься, и я отправлюсь туда одна! Заблужусь, представляешь? До-олго буду дорогу домой искать, со вкусом. А ты тут изведешься от переживаний и сердечных мук.

— Давай по соседству с тем местом, но все-таки не туда, а? Понимаешь, у меня там небольшой задел есть…

— Ладно, только если мне не понравится, мы сразу же свалим, идет?

— О господи… Само собой, кто нас заставит-то?

Мы спустились вниз по Николаевскому спуску, перешли мостовую и вышли на берег речки левее моста, прошлись метров сто по пляжу и, обогнув кучу гравия, намытого по весне земснарядом, пошли от реки наискосок, почти повернувшись к ней спиной. Перед нами уже не было высокого правого берега с расположенным на нем центром города, перед нами открылась бесконечная, чуть всхолмленная жаркая равнина под безоблачным небом, мир желтого, красного, черного и ослепительно-белого песка, мир маленьких камешков, из которых бешеное солнце вытопило кровь, застывшую красновато-лиловой коркой. В голове застучали тысячи молоточков и почти сразу же захотелось пить, но на одном из песчаных холмов уже виднелось то, что я назвал "небольшим заделом", — громадное решетчатое сооружение на четырех парах неуязвимых колес высотой в полтора человеческих роста. Посередине, тщательно уравновешенный и хитроумно расчаленный, висел под решетчатой фермой двухэтажный, почти кубический домик с плоской крышей.

— Так, — говорю, — нам сюда.

— А это еще что?

— Ничего особенного. Просто я решил, — чем нам по чужим домам гостевать, так лучше обзавестись своим… Короче — увидишь.

Мы поднялись на удлиненную несущую раму, которая в очередной раз напомнила мне тело хищника, когда он, всеми лапами вцепившись в землю, пружинисто напрягается перед прыжком, а оттуда поднялись по лесенке в прихожую первого этажа. Первым делом я, понятно, поднялся на самый верх и сориентировался на местности: силовой телескоп на колесиках тут входил в стандартный набор оборудования. Все оказалось правильно, черте-где на севере виднелись отроги хребта Нирис, на западе, вплоть до окоема — расстилались безбрежные поля песка, каменно-жесткой глины и покрытых пустынным загаром каменных россыпей. Зато на востоке, километрах в тридцати, голубели водяные пары и прозрачно лиловела растительность Гуннарова Тракта. Это, можно так сказать, — по левую руку, потому что путь наш лежал на юг, — пока не надоест, а торопиться нам было вовсе некуда. Потом я спустился в рубку и освободил рычаг блокировки. Дом сразу же наполнился тихим позвякиваньем, шорохом, едва слышными скрипами, плавно колыхнулся, и пейзаж за окнами медленно поплыл на север. "Каток" двигался вверх по склону легко, равномерно, без малейшей натуги и неторопливо. Проведя две недели в гостях у мастера Марка (как его звали: "Марк, Выпавший Из Гнезда"), я был совершенно очарован жизнью на катках, и тогда еще решил, — я — не я буду. Дочка у него была чистый клад, — для того, кому он нужен, конечно, — прехорошенькая, чудовищно здоровая, безобразно уравновешенная, с железобетонной психикой, оч-чень неглупая и при этом, чуть попробовав, оказавшаяся весьма склонной к хорошему, без изысков, старательному сексу, с основательным темпераментом, — ноги, по крайней мере, раздвинуть не отказалась ни разу. И сама время от времени начинала лизать меня, к примеру, в ухо. Нет, не дай бог, я вовсе не хочу ее изобразить этаким жизнерадостным примитивом: просто-напросто я в нее не влюбился, а женщина, в которую даже не влюблен — все равно в какой-то мере лишняя женщина. Кстати, она, к счастью, тоже не воспылала ко мне сколько-нибудь высокими чувствами. Было хорошо, но расстались мы без особого сожаления. Когда я закончил дела свои кормчие и очнулся от приятных воспоминаний, когда вышел из рубки, то обнаружил, что Мушка осваивает новое жилье в экспресс-режиме. Что касается меня, я предпочитаю держать всякого рода барахло и припасы свернутыми, в униполярном состоянии, но на то и нужны женщины, чтобы иметь свои, кардинально отличные от наших, взгляды на все. Ей требовалось, чтобы всего было много, чтобы место было занято, — вообще чтобы была обстановка. Природа, как известно, не любит пустоты, и судя по неудержимому стремлению заполнить все, что только можно, Мушка, безусловно, явление природы, причем не из последних. В кухне, на столике с крышкой в форме неглубокого корытца, горой лежали желуди, зузга, лиловые помидоры, непременный в здешних краях синий лук с горных участков, манго, приправы, которых не знала ни она, ни я, древесная земляника чуть побольше моего кулака размером, красная с черной коркой коврига сфанового, светло-желтая с коричневой коркой коврига пшеничного, ее черный кинжал самого ужасающего облика, два кухонных ножа, кособокое блюдо из зеленой глины, широкогорлая стеклянная банка с водой, в которой шевелились два пресноводных ропста устрашающих размеров, ядро оранжевого масла на куске полупрозрачной гуниковой коры. Тут же стояла батарея всякого рода емкостей содержащих жидкую часть меню, причем тут без драки соседствовало растительное масло, просяное пиво с Саранды, "Дом Алонсо" четырехлетней выдержки и водка из водорослей, более известная как "Зеленая Смерть". Тут же, кстати, дожидаясь, когда я приду и настрою высокочастотную печь, лежали обработанные тушки горных фазанов в количестве шести штук… Услыхав шторм, бушующий в угловой спальне, я отправился туда и застал его в полном разгаре, причем ложе размерами где-то три на три было уже распаковано и теперь в воздух взметались, образовывали двух-трехслойные комбинации и отбраковывались шкуры-покрывала-простыни, налетали нешуточные порывы ветра и только что не вспыхивали молнии.

— Послушай-ка, ты что, решила накормить отдельную роту берсерков после горячего дела?

— Ну? В чем дело?

— Да просто я процентов на восемьдесят упрятал провизию назад…

Она оставила в покое темно-синее мохнатое покрывало жутких размеров, опустила руки, задумалась на минутку и печально констатировала:

— Жмот.

— Да. А водка с Юга по вкусу напоминает коктейль из гвоздей со скипидаром. Вещь сугубо для любителей.

— Алкоголик, — тем же тоном констатировала она, — но ты меня уговорил: это будет отныне моим любимым напитком.

— Я добрый: не буду ловить тебя на слове. Кстати: наш путь лежит на Юг, и в конце ты сможешь припасть к самому его источнику.

Тут в мою голову полетела подушка и я вынужден был в прямом смысле этого слова прикусить язык.

— Кстати, — кто это собрал такой вот набор… всего? Я не очень-то верю, что ты.

— Правильно делаешь. Одна моя знакомая, которую я попросил исходить из вкусов предводительницы племени мумбо-юмбо с непреодолимым тяготением к варварской роскоши. Настолько дикой, что начинает визжать при виде обыкновенного бри… Э, э! Прекрати, это тебе не подушка, разо…

И поймал в воздухе вазу из бездефектного кристаллического стекла, красивую, в цветных разводах, и, разумеется, совершенно несокрушимую для слабых человеческих сил. Она тем временем, как будто читая мысли, которые я пытался прочитать у нее, извлекла из тряпочного вихря простыню черного шелка и в единый миг накинула ее на великанское ложе таким образом, что та легла без единой складки, и на миг замерла, задумчиво глядя на переливчатую ткань.

— "Королевы Марго" начиталась? А я потом где-то вычитал, что ра-аскочные шелковые простыни делались черными, чтобы на них грязи не было видно.

— Все равно не доведешь. Я твердо решила не доводиться. А черную я просто хочу проверить… Мне идет?

И не успел я ахнуть, как она оказалась лежащей на этой самой простыне, причем в виде, совершенно не усложненном какой-либо драпировкой. Не знаю, как грязь, а она, тело ее, чуть позолоченное солнцем за время, прошедшее с нашей последней прогулки, выглядели потрясающе, как… как жемчуг в коробочке, высланной черным бархатом, как деревянная статуя в кромешной темноте тропической ночи, вырезанная великим скульптором и подсвеченная талантливым декоратором, как античная камея, только куда круче, потому что от всего перечисленного у меня сроду не перехватывало дыхание, а тут… Короче, — жалко, что я не успел ахнуть.

— Можно потрогать?

— С какой это стати, — певуче прошипела она, — по-моему ты подумал что-то не то. Так вот: и не думай.

"Ну это мы посмотрим" — подумал я и для вида скромно потупился:

— Ладно. Есть предложение устроить пир наверху.

— Иди-иди, организовывай там… Я в коробчонке вскорости приеду…

Я некоторое время просновал вверх-вниз по лестнице, оставил поляризацию только в верхней части стекол — приблизительно на четверть, собрал на стол и сел, дожидаючись. Дом наш, приблизительно со скоростью хорошего пешехода, двигался под очень острым углом к воображаемой оси Гуннарова Тракта и приближался к нему очень медленно, со склона мы уже, в общем, спустились и теперь под тяжким грузом тихонько хрустел гравий, медленно покачивался горизонт с висящими над ним небольшими продолговатыми облаками и бледное небо. До того еще, как мы ляжем на курс, параллельный тракту, не миновать стать двигаться по долине Кагарласс, узкому желобу, засыпанному пластинами минерального стекла. Но додумать все эти интересные мысли мне не дали, поскольку в дверях показалось Мимолетное Виденье во всей красе. Я глянул повнимательнее и сел. Чтобы не упасть. Нет, не ткань с Островов. Не та самая туника тонкого льна, что оставляет голым правое плечо. Не набедренная повязка даже, чего я в отчаянии ждал и на что тайком рассчитывал. Она возникла в дверях, облаченная в широкие черные брюки и черный пиджак. На ногах — тяжелые черные ботинки, на левом плече — голубой шнур, сложенный вензелем S, на груди — серебряный щиток. Короче — полная форма сотника Черного Корпуса Внутренней Службы времен Второй Республики в Дайгаре, только что без высокой фуражки. И выражение полной сосредоточенной решимости на узком лице. В смысле, близком к "а вот вам!". Она внимательно оглядела организованный мною по мере слабых моих сил натюрморт и сурово осведомилась:

— А где?

— Что "где"?

— Где здесь мой любимый напиток?

— Ойй… Ты все-таки настаиваешь? Это так-таки и всерьез?

— Да, стакан, сейчас и немедленно, полный.

Чтобы достигнуть молчаливого компромисса, я налил ей очень маленький стакан, проследил за тем, как она глотает чудовищную жидкость, как давится, как кашляет и как не может перевести дух. Совсем уж собрался было подсунуть ей для запивки простого, хорошего питьевого спирта, но потом все-таки сжалился и подал ей, в такт постукиваниям по спине, какого-то коричневого пива. Потом она рассказывала мне, что я бесстыдно преувеличил достоинства напитка: на самом деле он-де напоминает пригоршню раскаленного стекла, залитую йодной настойкой. Наверное, именно поэтому крепкий портер с Кристобаллиды показался ей ужасно вкусным, — вид по крайней мере был именно такой. Я пронаблюдал за процессом до конца, а потом сочувственно произнес:

— О, как я вас понимаю. Некоторые даже не выживают, так что вполне могло быть и хуже.

— Не дождешься, я да-авно зна-аю, что ты смерти моей хочешь, тут она сделала длительную паузу, всецело погружаясь в жареную птичью ногу, — и что? Мы так и будем все время торчать в этой ползучей дыре? А делать-то что будем?

— А вот доедим и обдумаем. На сытый желудок.

— Обжора, — заявила она, по-прежнему не отрываясь от своего увлекательного занятия, — это в дополнение к пьянству. Никаких высокодуховных запросов. Вода в этой блуждающей забегаловке есть?

— Это само собой. Тонн пятнадцать, а потом не будет проблем закачать новый запас в ближайшей телли… А какие, к примеру, развлечения изволит предпочитать ваше превосходительство, будучи в нетрезвом виде? Бег в пинки по пустыне? Танцы на столе в голом виде? Планерчик собрать? Тут как раз хорошая полуинерционка… Тер-скутер не предлагаю даже и в шутку, — тут я спохватился, проклял и мысленно прикусил свой поганый язык, но тут же решил, что уже поздно, и оттого продолжил, — тут нужен хотя бы минимум практики.

Она — молодец, она очень правильно ответила, не схватилась на мужской манер за что-нибудь смертоубийственное, — расслабленно махнула ручкой:

— Да что мы, скутеров с планерами не видели? Потом разве что, при случае… Э, погоди, а это у тебя там что?

А ничего особенного, — далеко-далеко, у самого горизонта, виднелась цепь едва заметных точек. Ну, надо сказать у нее и глаза. Я перевел телескоп на максимальное увеличение, и то, что я увидел, очень слабо напоминало случайность. Известен коренной недостаток сильной оптики: на удаленную цель навести трудно. Зато от превращения едва различимой точки в полноразмерное изображение со всеми деталями каждый раз захватывает дух. К этому просто невозможно привыкнуть. Отменные кони здешней породы во всей своей красе, непревзойденные скакуны Большого Песка, почти все — голубой, даже вроде бы сиреневатой под здешним солнцем масти, и в седле — порода. Резко согнув в коленях ноги, о чем-то переговариваясь между собой, в седлах уверенно раскачивались легкие, тонкокостные, большеглазые девицы с курчавыми волосами, со смуглыми руками и лицами, густо намазанными сиреневой мазью, — явные, неподдельные Змеи. Трое были на совсем другую стать, но не они привлекли мое внимание: третьей от конца, на гигантском голубовато-сером жеребце ехала весьма загадочная личность. Конь ее, видимо, был полукровкой: обычному здешнему скакуну, пожалуй, не под силу было бы тащить такую хозяйку. Сойди они с коня, ЭТА оказалась бы на голову выше своих спутниц. Необъятный бюст и широченные толстые плечи обтягивало что-то вроде кольчуги. Безусловно ее можно было назвать толстой, но объемистый живот казался ощутимо-тугим, без малейшей рыхлости, необъятные ляжки бугрились мускулами, а в бревноподобных руках даже отсюда чувствовалось что-то каменное, сосредоточенная, беспощадная мощь. Посадка ее тоже существенно отличалась от манеры ее спутниц, но тяжкая глыба ее зада располагалась в седле с абсолютной надежностью. А потом она, словно почувствовав взгляд, повернула голову в нашу сторону. У нее оказались широкие щеки с неровной серой кожей, между которыми носишко просто терялся, выглядел этаким защипком, маленькие глазки смотрели внимательно, но все равно как-то сонно. И тут мне дохнули в ухо и молча оттерли от телескопа. Она прищурилась, — вряд ли для того, чтобы лучше видеть, и выражение Мушкинго лица стало при этом очень каким-то недобрым.

— А ты говоришь… Что ты там говорил насчет планера? У нас никакого серьезного оружия нет?

— Разумеется нет. Сама посуди, зачем оно может нам понадобиться? А насчет планера ты бы лучше покамест молчала.

— Да, пожалуй, ты прав. Лучше покамест проявить умеренность мыслей… И прямой поединок может оч-чень плохо кончиться.

— Да что ты такое буровишь?

— А ты что, не видишь, что это она? Та самая Волчья Кровь?

— Да ты-то откуда можешь это знать?

— Ох уж эти умники! Все им непременно надо доказывать, как теорему. Будто на ее рожу глянуть недостаточно…

И тут до меня начало доходить, что она причастна к тому, чтобы эта встреча состоялась. Даже если сама не подозревает об этом. И нечего тут удивляться, и винить некого и незачем в том, что это создание ТОЖЕ начало развиваться, и в том, что направление ее развития оказалось весьма отличным от моего. Я и раньше замечал, что мы немножечко отличаемся. Но мне очень присуще то, что называется "постановкой точек над "i" в неприятной манере:

— Да тебе-то что? Почему тебя волнует ее деятельность?

— Потому. Они сюда-то никак вломиться не могут?

— Оч-чень это сомнительно… Да если и так, то ЧТО они могут нам сделать, ты не задумывалась? Война с Файтом по телевизору, анекдот.

— Людей жалко. Вон Пьер…

— С какой стати тебе их может быть жалко? Это все равно, что жалеть книжного героя.

— А я и книжных героев, между прочим, жалею! Переживаю страшно, даже плакать кое-когда начинала… Да и вообще, — "почему", "отчего" переживаю, — а вот нипочему! Хочу, и волнуюсь, ни перед кем отчитываться не собираюсь!

А что, — надо сказать, — подход… Так мне и надо со всей моей логикой и гнилым мудрствованием. Вид у нее меж тем стал весьма озабоченным:

— Слушай, тут больно концы велики, я никак ее зацепить не могу, слишком близко, что ли? Помог бы…

Тут и меня словно бы ошпарило ледяным кипятком: сходства в общепринятом понимании тут ни с кем не было, но СУТЬ внешности Волчьей Крови, экстраполяция возможной первообразной ее личности вдруг заставили меня предположить и заподозрить ужасное. А и не сам ли я, раб божий, не своими ли собственными ручками СОЗДАЛ это чудище? Тогда я не имею права, если бы даже и мог достать ее и вывернуть наизнанку. Мушка — другое дело, она пусть себе, как хочет, пока же она сидела молча, то ли задумавшись, то ли на меня обидевшись, то ли со мной слегка поссорившись.

— Дай-ка еще водорослевки…

Вот ведь упрямая какая девчонка! Я налил ей прежнюю дозу, она глянула на стоящий стакан, и практически вся жидкость из него вдруг исчезла, только отдельные изумрудные капли сиротливо скатывались по цветному стеклу.

— Мне пришло в голову, что вовсе нет никакой нужды проглатывать это, чтобы оно оказалось внутри… А вообще-то я понимаю тех, кто ее пьет: это вроде честности, как целку ломать — заплатить болью, чтобы купить право на удовольствиеЕ

Тут она откинулась на искрящуюся, похожую на густой мех из световых лучей "эманацию" с той самой Земли Марка, и отчетливо, хотя и вполне умеренно поплыла. Глаза ее как будто бы плавились в своем собственном желтом огне, а движения приобрели этакую размашистость.

— И вообще нас бессовестно прервали, — заявила она, глядя на меня непонятно чего ожидающим взглядом, — мы только начали обсуждать культурную программу, ты всячески хохмил, тебе было так весело… Но мы ни на чем так и не остановились, поэтому продолжай.

Я без прежнего жара продолжил, и процесс шел по затихающей, пока я, засмотревшись в ее кошачьи глаза, не замолк окончательно. Она короткое время выждала, а потом осведомилась:

— Все? Знаете ли, милостивый государь, это на уровне пьяных драгунов. До пьяных гусар не дотянули. Какая пошлость! А если так: я сниму сейчас штаны, ты меня будешь в…, - тут она очень точно указала, куда именно, — целовать, а… а я буду развлекаться. Каково?

Вот вроде бы и ругательство, а употреби она любое другое слово, вышло бы фальшиво и противно. А тут все прозвучало как надо, — я сам не успел сообразить, что делаю, а уже стиснул ее, как падающий с дерева стискивает древесный ствол, и впился в ее губы, как вампир — в яремную вену молоденькой девушки. И тут уже дошло до меня, чего я на самом деле хотел все это время, а в хотении этом трусил признаться себе, а трусость эту в свою очередь прятал за шуточками, — и над кем? Я судорожно сдирал с нее форменные штаны, а она судорожно выгибалась дугой, помогая мне. А эти ее дурацкие ботинки! Когда мы справились и с ними, то на пиджак, по экстренности дела, у нас не хватило ресурсов. Мы поначалу следовали выдвинутой ею культурной программе, мне даже голову чуть не отдавили, но хорошо это оказалось только в теории, а на практике надолго ее не хватило:

— О-ой! Хватит! Давай!..

На этот раз она не уточнила — чего именно, но я понял. Этот ее дурацкий пиджак! На него опять не хватило времени. Меня очень ждали и были по-настоящему рады, поэтому мы немедленно пустились в плавание, с которым, что бы там ни говорили поклонники всякого-прочего, в конечном итоге все-таки не может сравнится ничто. Поначалу меня, — вероятно, тоже из теоретических соображений, — обняли ногами за поясницу, потом задрали ноги прямо вверх, потом закинули их мне на плечи, а потом, наконец, она разом бросила все глупости и легла просто так, прислушиваясь к собственным ощущениям. И почти сразу все поняла, чуть прогнула спинку и после этого ей хватило буквально нескольких движений. Потом меня приподняло в воздух и не вот опустило. И мне вновь довелось услышать тот самый ее голосок, тот хриплый, абсолютно нечеловеческий визг, услыхав который посторонний человек решил бы, что Мушку пытают, — час, этак, четвертый подряд, неторопливо и без особенной цели. Я тоже слегка испугался, но она сравнительно скоро открыла глаза и первым делом ощупала себя снизу.

— Вот не понимаю, — сказала после короткой паузы, — как это я до сих пор могла без этого жить? Знаешь, после того раза мне кое-когда впору было себе пальцы отрубить.

— Бог ты мой… Ну и что? Самое что ни на есть житейское дело.

— Дурак ты. Это значит лишить себя праздника, разменять грошами золотой. Тут весь смысл в том, чтобы терпе-еть… А потом дать себе во-олю.

Тут она навалилась на меня и начала целовать в губы, а живот у меня стал мокрым. ЭТО странно пахло, ни в коем случае не противный, запах имел какой-то химический оттенок, ничем не похожий на остальные присущие человеку ароматы, приятные и неприятные. Тем более он никак не ассоциировался с Мушкой, от которой, вообще говоря, пахнет потрясающе. Даже вспотев она, не в пример мне, грешному, пахнет чем-то вроде свежезаваренного чая. Смысл существования формировался прямо на глазах: это сильно напоминало нередкую ситуацию, когда какой-нибудь парнишка, надравшись первый раз в жизни, поначалу просто в толк не может взять, почему это люди не пребывают пьяными всегда? Правда, — в этих случаях Обратная Сторона Медали показывает себя уже минут через двадцать, и тут заключается бо-ольшая разница. Она не нашла покоя, пока я, после нескольких томительных минут не больно-то нужных ей ласк, снова не вошел в нее, на этот раз сзади, на всю глубину, а она только медленно выдохнула и прошептала:

— Во-от… Больше ничего в жизни не нужно.

И на этот раз довольно быстро нашла подходящее положение тела применительно и для этой позиции, а потом, в надлежащий момент ее так увело вперед, что я еле успел последовать за ней. Полежав некоторое время лицом вниз, она вдруг спросила:

— Ну и как он?

— Кто "он"?

— Вид сзади.

Тут я с тяжелым вздохом откинулся на спину, заложил руку за голову и начал рассуждение в лучшем стиле философствующего Кырь Пыря (страшно и жалко глядеть: неизлечимый и нечастый случай совершенно неразделенной любви к математике)когда он расцветает, после того, как кто-нибудь задает с умным видом умный вопрос, на который он, к тому же, способен ответить, — видите ли, для относительной качественной характеристики того, что вы назвали "задним видом", прямо-таки по условию необходимо знакомство с тем, что в дальнейшем мы будем именовать видом, соответственно, "передним"…

Такого рода речи я, к восторгу пацанов, вел, бывало, минут по двадцать к ряду, не сбиваясь и не допуская повторов. Тут меня слушали не более пяти минут, после чего высказались по сути:

— Сам первый покажи…

— Неужто не видела еще?

— Когда бы это? Все времени не было.

— Бедная! Но тут есть некоторая разница, поскольку у меня все, как есть, видно, — не то что у некоторых. А впрочем, — пожалуйста.

Тогда она и впрямь сползла пониже и, опершись на локоть левой руки, в правую взяла препарат и начала внимательнейшим образом его исследовать:

— Очень приятная на ощупь штучка… И какая маленькая. Вот внутри он почему-то куда больше кажется.

В ходе исследования штучка исподволь стала уже не такой маленькой, как вначале, и тогда она, нюхнув ладонь, осведомилась:

— Это мною пахнет? К обжорству и пьянству еще и грязнуля… И, очевидно, в подтверждение этого тезиса, попробовала предмет обсуждения на вкус, — сначала не слишком удачно, а потом, увлекшись, все более уверенно. Немудрено, что при сложившихся обстоятельствах процесс увеличения продолжился и скоро достиг апогея, а дыхание у меня по какой-то причине стало бурным и прерывистым. Тем не менее, когда она, со свойственной ей деловитостью решила воспользоваться как раз подвернувшимся случаем, я не дался:

— А договор выполнять не надо?

— Какой такой договор? Что-то не помню… Да ладно, ладно не будем мелко хитрить. Кроме того, — было бы просто несправедливо лишать тебя такого зрелища.

Вот так вот, — со всей, столь присущей нам скромностью. А кроме того она, по-моему, и впрямь в совершеннейшем восторге от вида собственного тела и считает несправедливым, что другие этой радости лишены. Правда, надо сказать, посмотреть там есть на что, она вообще совершенство, с головы и до ног, никаких промежуточных пунктов не минуя, и эта вещица у ней тоже потрясающе красива. Глядя на нее более-менее трезвыми глазами поневоле вспомнишь о резьбе: великий резчик именно что вырезал из безупречно-розового материала, по безупречному лекалу — совершенный инструмент… Вот только кто это способен смотреть на данное изделие трезвыми глазами?! Только не я!!! Я некоторое время ласкал ее, и время это не было слишком долгим. Вообще у нее оказался на редкость незамысловатый подход к сексу, чуть что, так, прямо, и впиваться в живого человека своим нижним ртом. Из любого положения: сверху, снизу, на животе, на боку, на спине, на четвереньках (По этому поводу, кстати, было величаво заявлено: "Это другие раком. Я — Гордой Львицей."), как то и подобает истинному спортсмену и мастеру спорта. Эту ее особенность я узнал в полной мере только потом, а пока время проходило в разного рода частностях. Потом мы ненадолго отвлеклись: откуда-то снизу раздался своеобразный хрустящий скрежет, и она с обычной своей невесомостью оказалась у окна. Все правильно: под лютым солнцем здешних мест нестерпимо сверкали черные зеркала Стеклянной Долины и неохотно, не вот еще с визгом лопались под колесами, и уже проплывало слева Охвостье со своей буйной травой и с обычным своим ручейком, почти этой самой травой скрытым, а спереди наплывало светло-сиреневое облако самой телли. Именно там я и собирался сделать первый привал: люблю телли, сколько бы их ни было. Ни один лес, ни один парк не сравнится, хотя это, может быть, только на мой вкус.

МЕЛАНХОЛИЯ (Тезисы)

А, однако же, противно жить в этом мире, созданном нами по нашим же правилам… Те, кто будет возражать, что, дескать, мир этот создан Богом, по его правилам, и уж никак не нами, безусловно правы конечно, но говорят не о том. С Господом нашим все в порядке, делая этот мир, работу свою он знал, он вполне снабдил неразумных детей своих всем потребным для жизни, после чего, — и, по-моему, вполне справедливо, снял с себя дальнейшую ответственность. А чего, в самом деле? Ведь РАЗУМ дал, чтобы выпутываться из всяческих неприятных ситуаций, а мы его к чему приспособили? Я не буду повторять общих мест относительно того, что через восемьдесят лет деградация биосферы приобретет необратимый характер, или же о том, сколько раз можно уничтожить человечество при помощи имеющихся запасов оружия, я о другом. Вот теперь, иной раз, даже известно бывает, что делать во избежание того или иного варианта Медленно Наступающей Ханы. В некоторых достаточно-важных случаях принятие таковых решений ПРЯМО и СРАЗУ (не всегда, конечно) выгодно большинству, но…

Это задевает, к примеру интересы традиционных общественных сил, и поэтому вопрос начинают обсуждать, обстругивать, откладывать, решение тщательно обставляют массой кастрационных оговорок, нейтрализующих поправок и в итоге превращают его в нечто неузнаваемое и совершенно неописуемое. Самое страшное, на мой взгляд, это прогрессирующая сверхинтеграция современного мира, все возрастающая зависимость всех и каждого от общества и неотъемлемо связанных с ним великих Систем Массового Обслуживания. Двадцатый век вообще можно назвать Веком Непонятных Катастроф: ведь бред же, — собрали в Соединенных Штатах хороший урожай, и в связи с этим ПО ВСЕМУ МИРУ миллионы людей остались без средств к существованию. Эпидемия самоубийств! Побоища в крупных городах! Голод! Бездомные! Без всякого урагана, мора, землетрясения или засухи, — даже без войны, черт бы ее драл, а вот так вот просто, на ровном месте. А нормальные люди, наследники кроманьонцев, переживших ледниковый период и благоденствовавших в это время, вдруг оказавшись чуть вне своего обычного места в обществе, стали совершенно беспомощны, показали себя тем, чем они являются на самом деле, — тупыми и беспомощными овцами, обреченными на убой. О, они в этом не виноваты, их такими сделали. Более того — у них не настолько уж испорчена наследственность, чтобы сделать их физически неспособными приспособиться. Просто так уж сложилось. Так уж сложилось, что обществу стали угодны люди, умеющие делать что-то одно, и абсолютно, — чем беспомощнее, тем лучше, беспомощные во всех других отношениях. Таких не нужно связывать, сечь плетьми и запирать в эргастулу, они и сами никуда не денутся, поскольку вся и всяческая жизнь вне их ремесла оказывается несравненно выше их компетенции. Человек современного нам общества некомпетентен защитить себя в поединке или тяжбе, некомпетентен самостоятельно сохранить хотя бы относительное здоровье, независимо от социально-хищных личностей обеспечить себя жильем. Циклические или же случайные общественные ситуации порой приобретают на этом фоне характер истинного бедствия, и это положение еще усугубляется тем, что централизованные системы массового обслуживания являются, видите ли, более выгодными экономически. Поэтому малейший сбой в водоснабжении, работе информационных служб, поставках электроэнергии может превратить многомиллионный город в форменную зону массового бедствия. Даже если не упоминать вариант с ядерным ударом, мегаполис является практически идеальным, показательным объектом для развития эпидемий, катастрофических беспорядков или массовой паники при производственных авариях. Достойно удивления еще, насколько редко происходили до сих пор подобные кризисы: есть соблазн отнести саму эту редкость на счет человеческого умения делать такого рода системы безопасными для применения, но как реалисты и люди честные мы должны признать, что редкость до настоящего времени всякого рода "системных" катастроф следует объяснить обыкновенным и сугубо временным везением. Тенденцию концентрации людских масс и колоссальных мощностей следует сопоставить и еще как минимум с двумя. Социальное загрязнение: невостребованные способности людей в условиях массы окружающих нас всех соблазнов и беспомощности перед лицом общества могут прорастать самым уродливым образом. Дай только массам возможность без особенной опасности для себя травить, гнать, истреблять кого-то, какую-то часть населения, и эти самые массы — твои, можешь делать с ними все, что тебе только заблагорассудится, и это относится к самым, вроде бы, законопослушным и "цивилизованным" народам. Когда такой возможности не имеется, эта неудовлетворенность, красиво именуемая "фрустрацией", проявляет себя в виде индивидуальной агрессии, организации шаек, бандитских объединений всякого рода, террористических групп, — формирования всякого рода "Нашего Дела", подразумевающего его ОТДЕЛЬНОСТЬ от дела ОБЩЕГО. Характерно то, что причины такого рода деятельности носят в наше время не столько экономический, сколько, скорее социально-психологический генез. Без всякой идеологической основы сунуть куски бритвенных лезвий — в яблоки, стрихнинцу — в противозачаточные пилюли, едкого натра — в стандартную упаковку глазных капель, зная, что никогда в жизни не увидишь конвульсий вероятностной жертвы, или, во славу Аллаха, во имя свободы угнетенного кикапукского народа, сроду ни о чем подобном не просившего, подорвать казарму с солдатиками "угнетателей", сунуть бомбу в авиалайнер, налить зарина в метро. Из почти чистого, близкого к научному, любопытства, запустить в компьютерную сеть любовно сконструированный вирус. Третьей тенденцией является значительное увеличение возможностей отдельного человека наносить вред за счет создания все более мощный и портативных образцов оружия во-первых и за счет так называемого "информационного загрязнения" во-вторых. В последнем случае речь идет даже не о колоссальных напластованиях лжи и дезинформации, столь характерных в двадцатом веке, а, скорее, о распространении вполне даже доброкачественной информации туда, где ей вовсе незачем находиться, — в умы слабых и неподготовленных, психопатичных и недовоспитанных людей, в доступности опаснейшей научной, технической и производственной информации для любого злонамеренного ублюдка. Очевидна опасность того, что в будущем даже слишком обозримом все эти три тенденции совьются в канат мировой катастрофы, когда отдельные негодяи вполне осознают возможность нанесения колоссального вреда миллионам и десяткам миллионов людей при относительно-небольших, в общем, усилиях и почти полной гарантии собственной безопасности. Ма-аленький вред, умножаемый в силу исполинских масштабов освобождаемой при этом концентрированной энергии. Во множестве романов говорилось о весьма, надо сказать, проблематичном ядерном терроризме или шантаже, а вот о варианте куда более осуществимом почему-то не задумывались, потому очевидно, чтобы никого не навести на эту мысль, потому очевидно, что больно уж это страшно и лежит на поверхности. В том же самом метро, на многих станциях и в нескольких многомиллионных городах сразу распылить, без изысков, чуму. Это не так уж просто технически, но вполне осуществимо, а что тут будет, даже подумать страшно. Можно даже не распылять, можно только пригрозить и потребовать скажем, свободы каким-нибудь узникам и миллиард в твердой валюте, — результат все равно получится недурной. Так что противновато жить в этом мире, господа. Господь подарил нам свободу воли, а что это, спрашивается, если не возможность распоряжаться, по крайней мере, собой? ОН дал нам свободу воли, а мы как поступили с ней? Исходя из экономической целесообразности? Правильно! Мы либо не имеем возможности распоряжаться даже собой, либо, когда у немногих из нас появляется возможность распоряжаться многими, мы с похвальным постоянством решаем оторвать кусок, который поближе, а там — хоть трава не расти! Что с того, что без этого решения, говорят, мир обречен, у меня ПРИБЫЛИ понизятся! Обойдется как-нибудь…

Ну не устраивает меня ваш вариант спасения! А мой — вас, потому что у вас тоже прибыли, конкуренты и оппозиция. На этом основании все остается, как есть, и так будет до тех пор, пока не останется вообще. Нет, к черту! Когда человек стал человеком, его было много. Людей было мало, а вот каждого в отдельности, наоборот, много, в этом меня никто не переубедит. Между ним, одиночкой, попавшим в пустынный мир, и самим этим миром была колоссальная разность потенциалов, и никто как следует не мог противостоять человеку — Энергетической Горе среди плоской равнины безмозглости. Людей стало больше, а человек стал меньше из-за своего многолюдия, и очень хочется все-таки побыть хоть сколько-нибудь большим и поглядеть хотя бы, на что может быть способен нынешний человек, если ему всего-навсего не мешают. Могут сказать, что вопить в мир о несовершенстве этого мира может каждый, а вот что-нибудь конкретное предложить куда посложнее будет… Да есть у меня конкретные предложения, есть! Вполне даже действенные! Приходите, как говорится, и берите! Предлагал, то, что у меня есть, за бесплатно, — и все шло нормально до того самого момента, когда тот, что был из всех этих дураков самым хитрым, не понял вдруг, что слова мои — не обычная для яйцеголовых мозгачей прекраснодушная болтовня, а вполне реальная возможность прийти к такому миру, в котором он и ему подобные не будут ничем выделяться. Хуже того, — может стать куда менее существенным делом само Получение Прибыли! Вот где ужас-то! Хоть ты и богаче всех (окончательно такое не исключишь!) а подавляющему большинству с высокой горы на это начхать вообще-то, — и НЕ ЗАВИСЯТ они. Ни от тебя, ни от тебя подобных, ни от государственных образований. Ни в чем существенном. Может зависеть, вообще говоря, только от собственного характера и мозгов, почти вовсе никому не кланяясь. Так вот, когда до него дошло… Хорошо, что до меня ТОЖЕ вовремя доходит, а то, пожалуй, и не уцелел бы. Промахнувшись в первой попытке этак невзначай перегрызть мне горло, и злобно позавывав от досады, они убедились-таки, что я — не та дичь, к которой они привыкли, им — вовсе не по зубам, и сменили тактику: они, наивные, решили меня переубедить, и это им удалось. При столь глубоко зашедшей болезни мое сильнодействующее лекарство, скорее всего, только ускорит все тот же исход в апокалипсис, хотя и увеличит (признали!) шансы на последующее возрождение цивилизации. Короче — то же самое уничтожение цивилизации с последующим созданием на ее месте новой. Но неизбежность катастрофы, к которой я буду лично причастен, разумеется, сделала для меня совершенно неприемлемой дальнейшую работу по воплощению моих проектов в жизнь. Тут они тонко рассчитали, знают, на чем взять нашего брата. Зная, к какому отвратительному, малейшего благородства лишенному концу все идет, и увидав, что САМ должен отказаться от собственного же варианта спасения, собственными руками принести в жертву собственное детище, я, право же, чуть не умер; друзья мои утверждали, что я смахивал очень сильно на военный корабль, со всего размаха налетевший вдруг на мину. Другое дело, что у меня оказался солиднейший запас плавучести, и со временем я поднялся. Самоубийство — страшный грех, а кроме того — глупость, а главное (я до-олго смеялся, когда понял, что для меня главное) — со стыда же сгореть можно, чтобы я — и в петлю, как поэтический юнец на почве несчастной любви… Поэтому надо же как-то жить, и поэтому — если у кого-нибудь есть какое-нибудь подходящее по площади место, — любое место, — то давайте построим цивилизацию. Это возможно, потому что на памяти человечества происходило уже не раз. Давайте построим цивилизацию и по этой причине давайте уцелеем. Давайте хотя бы попробуем. Те, кто хорошо меня знают, знают также, что у меня НЕ БЫВАЕТ недо-продуманных и недо-рассчитанных проектов, так что с техникой и экономикой все будет в порядке. Очень бы хотелось узнать, как это — жить по-человечески, не платя по чужим счетам, не отвечая за поступки вовсе чужих и ненужных дядей, никому не кланяясь и имея поэтому возможность не видеть тех, кого не хочешь видеть.

Об.

Первое включение. Блик.

Черт занес его в этот день на беседу школяров, занятых неизвестно какими, достаточно непостижимыми, но явно далекими от медицины науками. И ладно бы еще на свежую голову, а то, можно сказать, вовсе даже наоборот, после пятичасовых напряженных наблюдений за поразительными диагностическими трюками гроссмейстера Шала. Впрочем, — попросту неприлично называть трюками то, что давало, пусть непостижимым образом, — неоспоримо-истинное знание о больном человеке, — пусть в своеобразнейшем аспекте, столь характерном для Земли Оберона. Спускаясь с холма после прощания с беременной Еленой-Ланцетом, он, наивный, был уверен, что истинное знание о предмете может быть только единственным, а все остальное истинным назвать нельзя. Теперь оставалось только удивляться былому своему простодушию. Мало того, что профессора, феррахи, кагушаманы, и гроссмейстеры шли в лечении сугубо-разными путями, они еще, зачастую, и цели перед собой ставили существенно-разные. Поначалу Безымянный, уподобившись губке, жадно вбирал в себя все, что доносили до него слова, картины, книги, диски и графилоны, но после, столкнувшись с совершеннейшей, казалось бы, нестыкуемостью истин, впал в отчаяние, не лишенное доли скепсиса, причем чем дальше — тем большей доли. Узнав о характере задаваемых им вопросов, а из них — сделавши совершенно правильный вывод относительно уксусно-кислого характера воззрений нового слушателя, декан отозвал его в сторонку сразу же, как только встретил на улице, напротив пустого в этот час двора Дома Циннами. С коротким жезлом наперевес, ученый муж выглядел весьма воинственно.

— По слухам, вы взяли на себя смелость судить, что истинно, а что — ложно в обращенных к вам словах мудрости?

— А разве же не умению отличать истину от лжи нас должны научить в первую очередь?

— А я, по-моему, несколько не об этом с вас спрашивал… Взяли ли ВЫ, — палец его ткнул Безымянного в грудь, — на себя смелость СУДИТЬ об этом?

— Право каждого, наделенного разумом…

— Нет. Судить имеет право только тот, кто знает. Только о том, что знает. Тот, кто берется судить, не зная ничего, выглядит дураком, да и, пожалуй, является им. При любых природных задатках.

— Простите, — сказал Безымянный с едва заметным сарказмом, — не думать по поводу узнанного просто-напросто не в моих силах.

— Мало того, что вы самоуверенный недоучка (а это еще очень мягкий эпитет), вы еще и явно не в ладах с логикой. Я ни слова не сказал о вашей способности не думать. Я говорю о том, что на каждом этапе существует надлежащий предмет для раздумий. Знающий — судит, но вам еще далеко до определения главной для каждого момента думы, и это всегда такой предмет, о котором бесполезно узнавать у других. Можно узнать что-то и остаться при этом прежним, при раздумьях о надлежащем становишься иным и меняешь саму манеру своего думанья.

— Вот как? Так не предложите ли мне чего-нибудь вы сами? Для примера и в качестве исключения?

— Почему в качестве исключения, — изумился декан, — как лекарь может отказать в костыле — безногому? Кроме того, — на твоем уровне развития допустимо весьма ограниченное число предметов для обдумывания, как для новорожденного — небогатый выбор блюд. Из них безусловно первый: ЧТО именно ты делаешь, когда лечишь? И второй: КОГО ты лечишь, когда лечишь людей?

— Я не понимаю, в чем здесь заключаются вопросы?

— А если бы ты это вполне понимал, то не учился бы, а учил, меня в том числе. У каждого своя мера понимания, а когда ее нет совсем, то любые знания и задатки менее, чем ничто.

Был декан беловолос, голубоглаз, в движениях — нетороплив, в речи — медлителен и говорил, как будто бы растягивая гласные в словах. И была у него смущающая манера безотрывно глядеть в глаза собеседнику, и если он и моргал при этом, то поручиться в этом не смог бы после разговора никто. Помолчав, он продолжил:

— Вполне почтенные собратия наши прибегли к некоему приему лечения, о подробностях которого нет нужды говорить, исход мог быть самый разный, и человек пал, словно битый громом. Учти при этом, что это не было так называемым даром легкой смерти измученному болями или смертью души, содеявшие — были довольны результатом и не притворялись. ОНИ бы ли довольны, Я, в те времена, два года тому назад, задумался и задал около десятка вопросов, а ТЫ скривил бы губы, если не на лице твоем, то в душе своей, и назвал бы их мясниками и дикарями, что делают добрую мину при дурной игре. Почему так? Да потому что бесполезно судить об удаче или неудаче дела, сами цели которого тебе неизвестны. Это же элементарно! Так что попробуй-ка вообразить, каких целей можно добиваться, даже и при том, что они не содержат умысла сколько-нибудь недоброго.

Помнится — именно после этих слов что-то быстро-быстро промелькнуло в его пустой голове, отметилось и исчезло, так и не став конкретной мыслью. А потом, когда он несколько дней подряд честно предавался медитациям на заданную тему, хотя и не видел большого толка в этом занятии, то проснулся поутру и понял, что все проще простого, и мы просто-напросто уменьшаем долю вынужденного в поведении людей, и несколько дней как дурак гордился своей концепцией, хотя и не говорил о ней никому, и ворочал ее так и этак с одного бока на другой, как ворочают во рту гладкие камешки, обманывая беспощадную пустынную жажду. Во всяком случае, — уже то было добром, что он хотя бы понял, о чем вообще толковал ему декан. В достаточно-безнадежных попытках достучаться до рассудка наглого, самоуверенного щенка… Это только после этого он обратил внимание, что серьезнейшие люди, владевшие Цветной Игрой, умеющие "оставить вне" любой болезнетворный организм и смонтировать индивидуально-подобранное гомеостатическое Расширение, очень занятые, приходили послушать какого-нибудь колдуна в кожаной накидке и при соответствующей случаю раскраске. Безусловно — слушали не все и не всегда, но слушали и смотрели с неподдельным интересом. Впрочем, — по причине того, что жизнь коротка, а познание длинно, абы кого не приглашали читать лекции в Суланский университет. И до сих пор все-таки не было практического решения проблемы: что же, в конце концов, делать с таким количеством ИСТИННЫХ подходов?

Тот же гроссмейстер Шала, человек до крайности занятой, потребовал, дабы все заинтересованные лица явились с рассветом. Так он и появился перед ними при свете утренней зорьки, оказавшись невысоким, худым, сивоволосым мужчиной лет шестидесяти, очень подвижным и очень желчным на вид. Поприветствовав собравшихся строго-дозированным кивком головы, он перво-наперво разулся и снял со спины довольно длинный меч в лиловых лаковых ножнах, пошарил глазами в поисках подставки и приткнул его между стеной и каким-то стендом. В Сулане Птицы строжайшим образом следили за соблюдением моратория на ЛЮБОЕ оружие, но для гроссмейстера закон, похоже, писан не был, и на компромисс пошла все-таки служба Протектора: одна-де ознакомительная лекция, не успеет он ничего мечом своим. Помолчав не более двух-трех секунд, он с ходу начал излагать основы учения, заложенного еще в трудах Дэлы син Рафа по кличке Белый тысячу двести лет тому назад. Несколько исходных, независимо друг от друга меняющихся обстоятельств были достаточно просты, с подобными же системами, на его взгляд — больше подходящими к астрологии, он встречался и прежде. Затем на основе изощренно-сложных выкладок выводилось состояние больного, и он только никак не мог взять в толк, какое отношение имеет этот, больше всего напоминающий невообразимо-сложную схему, результат — к реальной болезни обычного человека? Старичок, поначалу выглядевший слегка замороженным, постепенно вошел в раж, худое личико раскраснелось, жесты обрели уверенную размашистость внешне-небрежных движений профессионала.

Затем привели больного, относительно состояния которого шли уже многодневные дискуссии. Гроссмейстер начертил в пыли квадрат, изломал несколько разноцветных палочек и с размаху бросил их в образовавшуюся фигуру, вгляделся в образовавшийся узор, что-то сердито бурча себе под нос и жутко шевеля кожей на лбу. По-прежнему не отводя взгляда от получившейся картины, он схватил кисточку, обмакнул ее в пурпурную тушь и несколько раз с неподражаемым изяществом отчеркнул по листу матово-желтой бумаги. Действо же, начавшееся впоследствии, более всего напоминало фокус: следовавшие один за другим вопросы вскрывали все новые подробности, а длинные плоские пальцы Гроссмейстера с цепкостью осьминожьих щупальцев вминались, вклешнивались с особенной ухваткой в тело больного, старичок монотонно проговаривал выжатую им суть и очередным взмахом оставлял очередной мастерский росчерк на своей схеме. Увенчав свой труд отображением взаиморасположения светил, он развернул перед завороженными слушателями свою картину. Картину, потому что это было истинное произведение искусства по своему изяществу: прекрасное, абстрактное и неуловимо-зловещее в своей странной небессмысленности.

— Как видите, — проговорил Шала, поводя в воздухе неожиданно-крупными для столь тщедушного тела кистями рук, как только убедился, что пациент ушел, — мы имеем здесь дело с явными и неоспоримыми бликами Ночного Солнца. Теперь посмотрим, что взять ему в щит, да перестало бы это светило оказывать на него дальнейшее влияние, а что — высветить Дневным Солнцем, в компаньоны ему взяв, как видите, Золотой Гвоздь со светом его большой и вкрадчивой силы…

По ходу лекции слушатель не раз и не два вытягивал к больному руки, закатывая глаза, но поскуливать себе разрешал только в пределах совершенно-необходимого, — чтобы не мешать другим и не привлекать излишнего внимания к своей собственной особе. Так или иначе, та картина, которую ему удалось получить при этом, высвечивала очень непонятную картину на редкость сильно переплетенных токов, причем она не становилась яснее, в какую бы проекцию он ее ни разворачивал, Представляя. Первопричина, а также то, что он называл "трещиной" или "швом" никак не находились, мучительно ускользали, вызывая зуд в позвоночнике, и в душе вновь, невзирая на полученные плюхи, поднимался вопрос: к чему? К чему слушать и смотреть все это, если оно не совпадает буквально ни с чем в его душе? Однако же, верный данному самому себе обещанию, он добросовестно отметил для себя все ухватки и этапы гроссмейстерова действа, поскольку это трудно было назвать лекцией, и прежде всего отметил, насколько основательно вбитым в память все это оказалось. Старичок оч-чень умело, с доскональным знанием законов восприятия мобилизовывал внимание слушателей и, тем самым, был по крайней мере профессиональным педагогом и психологом-практиком. Внедряя в сознание зрителей каждое действо своей диковинной алгебры, он действовал на грани внушения, отчеркивая слова жестами, интонацией, позами, демонстрацией своей поразительной каллиграфии. Теперь все это богатство, надежно впечатанное в память, так и будет лежать там, не смешиваясь со всем остальным, аки слой масла поверх темной, холодной воды… Нужно будет, когда все убудут на танцы, опуститься в Голубые Ходы, где наверняка уже нет ни сомнений, ни предубеждений, и уходит производный от единственного образца Прямой пресловутый здравый смысл, а мысли и картины, освободившись от надзора, привольно бредут друг другу навстречу, заключают браки и производят детишек. Интересно, что получится на этот раз… Он помотал головой, словно бы пытаясь вытряхнуть из усталых мозгов слишком прихотливые правила игры мыслей. Но в этот день не было судьбы так вот просто впасть в отдых (а в Сулане, надо сказать, он был важной и незаменимой частью познания), и когда он кое-как брел поперек парка, пересекая аллеи факел-дерева, по-научному именуемого "розой плодовой", что как раз цвела Вторым Цветом, то вышел вдруг на веселую круглую лужайку в кольце диких кустов горной хлопянки. Окруженный кольцом странно-молчаливой молодежи, посередине витийствовал грузный рыжий великан с необыкновенно широким и низким покатым лбом. Время от времени, произнеся очередную фразу, он замолкал с открытой пастью, в которой колебался красный язык, и обводил собеседников внимательным взглядом.

— Отсюда должно быть совершенно ясно, что абстрактные объекты, каковыми являются аксиомы, теоремы и следствия, есть не только та информация, которая прямо в них излагается. Существует невидимая периферия их, ускользающая от нашего сознания хотя бы в силу того, что составляет его часть… Иначе почему бы это, спрашиваю я вас, иные из абстрактных объектов взаимодействуют между собой, а другие — нет? Так же, как химические элементы взаимодействуют друг с другом в силу подходящего строения электронных оболочек, для взаимодействующих идей также должно существовать что-то подобное, но, как таковое, скрывающееся от нашего разума. В свое время, проанализировав основы теории алгоритмов с позиций Уточненной Теории Поля, Триада сравнительно быстро пришла к следующей интереснейшей картине… Он сделал несколько коротких, резких жестов, словно очерчивая нечто в воздухе, и там, действительно, возник словно бы отлитый из тумана объемистый сизый параллелепипед, и в нем, освещая туман, зароились, рождаясь изолированно или же попарно, огненные символы, а самые разные люди смотрели, как зачарованные, на уподобление математических и логических операций химическим реакциям.

— Таким образом возникла предпосылка создания языка, любая формулировка которого соответствует некоторой реальности, если только правила порождения… Тут он отвлекся от дикого изложения, поскольку его локоть сзади тронула чья-то небольшая, жесткая рука.

— Ну и как тебе, — он обернулся, и с трудом удержался, чтобы не отшатнуться, потому что два огромных, прозрачно-голубых глаза оказались неожиданно-близко от его глаз, — все-таки поразительный результат, правда?

Голова, с некоторых пор слабая голова его вдруг закружилась, опасно уплывая от берегов реальности, и пришлось прилагать определенные усилия к тому, чтобы вернуться, и был короткий миг, когда возвращаться вовсе не хотелось. Девок всяких-разных, на любой вкус, кругом было — пруд пруди, и, ввиду поразительного здоровья всех обитателей города, по-настоящему страшных среди них не было, а очень хорошеньких или откровенно красивых, наоборот, была довольно-таки высокая концентрация, — и бесполезно. То ли проявлялся многолетний навык и привычка к замкнутости, то ли по привычке чувствовал он себя неуклюжим (пластика, приобретенная им на Земле Юлинга, отличалась, при всей своей эффективности, мягко говоря, некоторой нестандартностью), то ли, как это бывает порой с очень молодыми людьми, дал он какой-то никому не нужный зарок, вбил его себе в голову, как железный ерш — в дубовый брус, навроде того, как рыцари брали на себя обременительные обеты в честь прекрасных дам, не имевших к ним никакого отношения, или же в результате смешения всех этих причин, действующих одновременно, он вроде бы как и не стремился к обществу девушек. Не притворялся, а как-то отодвинул в сторону эту часть жизни, и как будто бы забыл про нее. Не задумываясь особенно о причинах. Вид девушек, таких разных, таких сладких и приятных для глаза, соскальзывал с его души, как вода — с вощеной бумаги, и вот на тебе… Какая там, к дьяволу, любовь с первого взгляда! Это было вовсе не в его натуре, а чуть ли не вовсе наоборот, он и разглядеть-то ничего толком не успел, только просто УВИДЕЛ, попавшись врасплох… Трудно сказать — что. Наверное, недостающую часть жизни здесь, где отсутствие романа, романчика или же просто легкого флирта казалось тягостным недоразумением.

— Не знаю. Откровенно говоря, — я ничего не понял. Кроме того, что это интересно.

— Так ты не коммуникатор?

— Нет. Пробую научиться лечить.

— И как?

— Интересно, только тяжело очень. Я сюда вообще случайно попал, проголодался, решил спрямить, и угодил…

— Пойдем вместе? Дело в том, что мне тоже не помешало бы… Он обрадовано кивнул, с некоторой опаской, исподтишка бросая взгляды на новую знакомую, а она уже увлеченно говорила о чем-то, а он как-то и не очень слушал, потому что в этот день ему чересчур оказалось и того, что твердые маленькие пальцы время от времени трогают его за правый локоть.

— Куда мы идем?

— В "Аргумент".

— Это вы так назвали?

— А чем плохо? Независимая переменная, и абсолютно невозможно предсказать, кто и чем накормит тебя в следующий раз: покушав сырого тунца под соусом из красной смородины, в следующий раз можешь поспеть на какой-нибудь казан-кебаб, сырную похлебку или термитов в листьях дерева чли с Саранды. Очень познавательно. — А-а-а, — смутные подозрения, возникшие у него некоторое время тому назад, несколько окрепли, — ты это про "Чертовы Ступеньки"?

Она хихикнула:

— Видишь — и тут перемены…

Место это, как бы оно ни называлось, располагалось на территории Каменного Парка и составляло его неотъемлемую часть. Неким подобием барьера служила гряда беспорядочно наваленных, груботесанных плит серо-черного камня и скала Зуб Нюкты с объемистой пещерой у основания, достигавшей метров ста в глубину. Отграничение имело определенный смысл: некоторые из горизонтальных или слегка наклонных плит этого внешне-беспорядочного нагромождения дышали адским жаром, и если некоторые были горячими, словно утюг, то другие светились красным накалом. Так же накаленными были иные из углублений, образованных плитами, выпавшими под углом друг к другу, и над ними, как правило, громоздились груды каменного крошева. Когда приходили дожди, это нелепое место курилось десятками струй пара, — сразу переходящего в туман, или же перегретого, бешено-прозрачного, обжигающего. Совершенно непонятно было, что разогревает в вечном накале камни одного, сравнительно-небольшого участка городского центра, гарантированно не имевшего никакого отношения к действующим вулканам, но все настолько привыкли к этому, что и не задавались подобными вопросами. Напротив, диковатое, несокрушимое, непонятное место это как-то само собой приспособилось для изощрений в поварском искусстве, и, почитай, не было в сутках ни единого часа, когда бы не булькали здесь котлы, не пеклись бы хлебы или же целые туши, не присутствовал бы разного рода жующий народ, по той или иной причине не желающий есть дома или же жаждущий общения и сюрпризов; стало своего рода спортом — пойти к "Чертовым Ступенькам" и покорно Судьбе съесть то, что там готовят и раздают в этот момент. Им повезло: трое громадных бородатых мужиков с угрюмыми лицами, одетых в безрукавки из козьих шкур мехом наружу, как раз раскрывали яму, разгребали гравий, отворотив дубленые лица от пышущей жаром щели между камнями, и выволакивали оттуда — крюками, туши двух молодых репликов — медлительных и быстрорастущих пожирателей водорослей вдоль всех достаточно прохладных побережий. Туши, по всем канонам, были набиты луком и дикими яблоками, и пахли оглушительно, а для голодных юнцов — так и вообще почти смертельно.

— Ну, — сказал главный из бородатых, — прощайте, если чего не так… У нас без изысков.

Ага, — думал школяр, жуя побелевшее, душистое мясо со сфановой горбушкой и запивая его пронзительно-крепким мясным соком из середины туши, — южане, видите ли! Коренные! Но самое смешное, — сама собой продолжилась мысль, — природа этого города такова, что точно в подобных случаях знать попросту невозможно. Скорее всего, конечно, маскарад, но вполне-вполне возможно, что и настоящие зутлинги, только вчера с корабля, вон какие обветренные рожи… И не выяснишь, потому что вполне можно нарваться на уклончиво-угрожающую, оч-чень вежливую отповедь в лучших южных традициях. Вообще можно сказать, что главное в Суланской жизни — это стиль. Каков бы он ни был, лишь бы только был. Стилей здесь вообще, во всем, великое множество, самых разных, отовсюду, но есть в этом поразительном смешении, как стержень, и собственный, Суланский стиль. Вот например, — он оглянулся по сторонам, — это место, и весь Каменный Парк целиком суть проявление этого стиля: все вечное, неподвижное, неизменное, вроде бы как совершенно дикое и необработанное, а на самом деле безотказное и непонятно как устроенное… Вот интересно еще, — пока дожидался, казалось, что съем килограммов пять или шесть, а на самом деле — уже сыт, не лезет больше. Он подмигнул спутнице, которая, похоже, насытилась еще раньше, а сегодняшние их кормильцы тем временем выволокли откуда-то здоровенный серый ящик, распахнули его, выпустив целое облако холодного тумана и выставили оттуда целый отряд корчажек из раковинно-бороздчатой, гребнистой, красной, звонкой глины, имевших форму небольших бочонков. Выставили — и стали в сторонке с равнодушным видом людей твердо знающих, что все от них зависящее они выполнили как следует, а уж понравилось, нет ли — не их проблемы. А молодцы, — если и маскарад, то до сих пор ни единого прокола. Аплодируем вам мысленно, потому что вслух будет неприлично. В корчагах, как и положено, было легкое, прозрачное пиво, довольно темное, как то и надлежит настоящему "Теззер Шуу" без всяческих модных новаций. Сильвер, как приклеенный, висел почти в самом зените, небо выцвело от жара и стало бледно-сиреневым, а камни, залитые ослепительным бриллиантовым блеском светила, раскалились больше даже, чем то рассчитывали неизвестные собиратели.

— Послушай-ка, — сказала Голубоглазка, — а не второй ли день солнцестояния сегодня?

Он многозначительно поднял левую бровь, как бы выражая легкое сомнение, хотя на самом деле по этому поводу никакого особенного мнения не имел.

— А ведь на самом деле он! Слушай-ка, как ты отнесешься к тому, чтобы покамест не налегать особенно на пиво? Мне вдруг до смерти надоел город и море это… Чего только люди в нем особенного находят? Так домой захотелось, что, кажется, умру сейчас. Не составишь компанию?

Ну, это она могла бы и не спрашивать.

— Когда?

— Сейчас, медленно, чтобы утряслось и да не смущать бы добрых людей, дойдем до дороги к Старому Порту, а уже оттуда — быстро-быстро, к Логову Пауков. Не страшно, что большой конец выходит…

— Не страшно, потому что не знаю я тут почти ничего. Стыдно сказать, — я тут уже больше полугода, а почти что нигде до сих пор и не был… И город плохо знаю.

— Так бывает, если здешние уроженцы не вытаскивают к себе. Довольно некрасиво с их стороны: живет человек в лучшем месте Вселенной и толком его не видит.

Неторопливо, как и планировалось, они пошли по удивительно чистым дорожкам Каменного Парка, мимо молчаливых, неподвижных, несколько зловещих в своей первобытной грубости дольменов, которые, по сути, и составляли основу и душу парка. Потому что растительность здесь не то, чтобы совсем отсутствовала, а просто была она как-то подчеркнуто-скудной, на роли редких оттеняющих штрихов. И смысл здесь был вовсе иной, чем в знаменитом японском Саду Камней, насколько ему приходилось об этом слышать: не покой и гармония, а тревожащие душу, вздыбленные формы, восставшие кости Мира, голые скелеты отживших апокалиптических чудовищ. Было тут и сейчас практически безлюдно, и ему подумалось еще, что это тоже черта собственного Суланского стиля: где бы ты ни был, все равно ощущаешь себя несколько на отшибе, отдельно, без принудительного единения. Постепенно, как и все в этих местах, дорожка перешла в желобоватую тропинку, тянущуюся по самому краю трехсотметровой высоты обрыва, и тут было место, где последним напоминанием, межевым камнем, безмолвным стражем лежал округло-продолговатый камень, напоминающий пятиметровой длины череп Твари Из Снов. Потом тропа отступила от края, миновав далеко выдающийся скалистый уступ, на самом конце которого, продолжая вертикаль обрыва, высилась восьмигранная башня с контрастными черными швами между плоскими лиловыми кирпичами и без всяких видимых отверстий в глухих стенах только на отвернувшейся от моря грани виднелась каменная плита с выпуклым изображением короткорогого бородатого быка, в свирепой бдительности нагнувшего голову.

— Знаешь, что это?

Он слыхал какие-то упоминания о Глухой Башне, и смог сообразить сейчас, что это, по всей видимости, она, но и только, а потому предпочел просто пожать плечами.

— Это знак запрета, наложенного Фаромом с его другом Одетым В Серое, иначе известным, как Борода. Со времен Исхода и до сих пор сохранилось всего только две таких заповеди: Сокровище-Сокровенное, которое было запрещено трогать на протяжении десяти поколений, а потом — на усмотрение посвященных, да вот эта башня, и про нее не сказано о сроке…

— А посвященные-то кто?

— Всегда только два человека из всех живущих: Хранитель из колена Бороды, и предводительница Птиц Лебедь Черных Небес. Говорят правда, что оба заповедных сокровища теперь не так уж и важны, потому что после Вениаминова возвращения все блага их переоткрыты и многократно превзойдены, а запреты остались только чтимыми традициями.

Он усмехнулся, привычно приседая и протягивая руки к Башне, пальцы словно сами собой скрючились, а зрачки, медленно, страшно проплыв несколько раз по плавной дуге влево-вправо, начали закатываться. Раздался первый, неуверенный вибрирующий свист вроде бы как на пробу, а спутница его вдруг почувствовала подобие ожога, и сразу же — испуг, и желание как-то предотвратить предстоящее действо, чем бы оно ни было. Это было возможно, пока Безымянный не вошел в процесс на должную глубину, пока он не ВСПЫХНУЛ и не начал поддерживать сам себя чтобы завершиться только по достижении цели, и она схватила его за руку:

— Пойдем! Не нужно, — мало ли кто мог узнать о хоронящемся в башне, не ломая кладку? Это не делалось из почтения к предкам, чтобы не было вседозволенности, чтобы не нарушать по крайней мере без крайней необходимости, а Ушедшие всей своей жизнью доказали право оставлять заповеди.

— Да, лучше уж уйти: больно уж ты здесь торжественная и истовая, так молятся богу дети, — не потому что сознательно веруют, а потому что родители внушили. В таком тоне только эпосы писать!

— Лучше, — кивнула она, — ты со стороны себя не видел! То, что ты делаешь, если и не зло, то и не добро во всяком случае, — по крайней мере пока.

— Надо же… Ты с деканом моим, случайно, не сговорилась? Он тоже говорил, увидав мои дела, что я не лекарь пока, и даже человек непонятно какой: "Сейчас от тебя польза только как от инструмента: смотря какая рука возьмет. И чья."

— Если, не сговариваясь, сказали двое, значит что-то есть… Ты как относишься к пробежке?

— Совершенно спокойно. А к чему спешить?

— Пока до гнезда. Пока оттуда до моей страны. А нам надо к ночи поспеть, я чувствую.

И сразу же, повернувшись, бросилась бежать в зной самого длинного в году дня, а длинные, чуть волнистые волосы, прихваченные ниткой бус из черного камня, летели за ней вслед, как струится по ветру хвост дикого коня. Мгновение помешкав, он рванулся за ней, отыскивая ритм, подходящий для такой скорости хода. Уж что-что, а спортом он в Сулане занялся очень серьезно, а кое в чем, — так ему и вообще не было равных: для него не составляло ни малейшей проблемы, например, подняться по вертикальной кирпичной стене на двадцать метров. Он первенствовал бы, наверное, и в гимнастике, не будь в его движениях маловато эстетики, и это коррекции не поддавалось, потому что пластика и эстетика его движений была, пожалуй, принадлежностью другого мира и другой жизни. В разного рода видах единоборств сильной стороной его был очень высокий болевой порог и умение терпеть нестерпимое. Наконец, в ходе занятий выяснилось, что сухощавая легкость в сочетании со своеобразной выносливостью очень подходят для бега на длинные дистанции, а тот, кто тренировал его сказал непонятно: "Бегай. Тебе это поможет удержаться." Так что Надлежащий Ритм он отыскал быстро и теперь, длинноногий, легкий, как вздох, вихрем летел по сонному от жары, в сиесту впавшему городу, мимо тесных рядов плант-мастерских, по кромке площадей, залитых беспощадно-ярким, знойным светом. Мимо тихих ресторанчиков, неизменно отмеченных знаками Априорного Языка на вывесках, как правило — малоусловных и с Расширением. Мимо прячущихся за рядами высоких деревьев двухтрехэтажных домов горожан. Мимо низкой, разлапистой пирамиды с пятью черными, отверстыми, аки пасть Ада, входами в подземелье музея, принадлежащего Обществу "Лабиринт". Поперек кривых дорожек парков, через прихотливо-изогнутые ленты цветущих кустарников, окруженных густыми от зноя, застойными облаками запаха, — и поперек Города, прочь от моря, к горам, туда, где в скале, источенной пещерами и ходами, как кусок старого дерева — древоточцами, располагалось Логово Пауков. Последний отрезок пути к нему пролегал по резко спускающейся вниз, проложенной прямо через камень предгорья, недлинной улице Аллеи Изваяний. По обе стороны ее в два ряда стояли диковинные изваяния, то почти понятные и загадочно-красивые, то чудовищно-чуждые, расположенные по вовсе непонятным соображениям. У входа в Логово, как бы намеком на сокрытое, били фонтанчики чистейшей воды и скатывались в грубые каменные чаши, составлявшие со скалой одно целое и как будто даже не имевшие следов хоть малейшей обработки. Тут они остановились, выпили ледяной воды, омыли от пота и пыли разгоряченные лица и только после этого ступили под своды Логова Пауков. В таинственном сероватом сумраке мрачно горели многоцветными отблесками семь громадных сростков крупных кристаллов. Один, самый большой, включавший в себя особенно много черно-синих, дымчато-коричневых и непроглядно-черных самоцветов, находился посередине и назывался с какой-то стати Черной Вдовой, остальные располагались по неправильному кольцу вокруг него. И, — хоть не было видно в сростках даже намека не какие-нибудь отверстия, из них бесшумно били семь белесо-серых гейзеров вовсе даже не воды, а какого-то таинственного невесомого вещества. Вырвавшись из тел Пауков, они рассыпались множеством тончайших струй и без следа пропадали, коснувшись самого обыкновенного с виду, грубого каменного пола. Не раз слыхав про это место, он впервые видел его воочию, и впервые стал под струи, избрав для этого Черную Вдову. Трепет, тепло, все нарастающая легкость в теле, слабое покалывание в коже, — и его вдруг окружил ореол тончайших радужных нитей, ИСТЕКАЮЩИХ равно из кожи его и одежды, и все больше тянущихся в длину. Когда ореол стал совсем густым и начал касаться стен, он двинулся вслед за девушкой наверх, по кривому, прихотливо меняющему ширину коридору с жирно блестящими, вылощенными водой каменными стенами. Выбрались в какое-то подобие холла и здесь спутница остановила его:

— Тут Зал Наставлений, а потому задержимся.

Посередине, перекрещиваясь под прихотливыми углами, тянулись совершенно невидимые со стороны поляризованные лучи, и туманными изломанными радугами вспыхнуло под ними густое облако Эманации. Бросив единственный взгляд на образовавшиеся при этом световые знаки (как выяснилось потом — "адаптированного" типа), он замер и так, бездумно застыв, простоял какое-то, вовсе выпавшее из памяти время. Вряд ли оно было слишком длительным, потому что когда он, наконец, вышел на скошенную вершину скалы, под сверкающее небо, оказалось, что солнце почти не сдвинулось, зато тканый ореол вокруг тела неожиданно оказался странно-осмысленным, он обрел власть над силовыми линиями, вдоль которых текли невесомые, замкнутые струи Эманации, они выстроились в соответствии с законами его собственного тела и стали его естественным продолжением. Его спутница раньше вышла под открытое небо, и поэтому он успел увидеть, как лучи Сильвера, пробиваясь сквозь окружающее ее облако, дробятся неожиданно-зловещей радугой кровавых, алых, киноварных, мрачно-рыжих и пурпурных огней. Сердце взволнованно билось, паутина, подпитываемая тянущимися за ними струями Источника, все дальше распространялась в стороны, и по мере этого тело все больше теряло вес, переставало давить на вдруг ставшую зыбкой скалу, а стремление души в открытое перед ними небо становилось нестерпимым, одного только желания казалось достаточным чтобы взмыть в воздух. Естественно, как птица раскрывает крылья, они преобразовали каждый свою Паутину в подобие лежачего сплюснутого конуса, обращенного притупленным острием к цели и чуть вверх, и после этого показалось совершенно естественным — вслед за спутницей шагнуть в пропасть, но только подняться выше вместо падения, когда неизвестная сила широкой, мягкой пружиной сняла его с камня. Он лег, раскинув руки и, бесшумно набирая скорость, чуть покачиваясь понесся следом за провожатой. Кроме этого покачивания летуны в своей теплой невесомости не чувствовали ничего, и ветер не бил в лицо, словно воздух летел вместе с веществом Источника, но скорость стала весьма солидной, несущая их сила не медлила, леса, поля, сады и холмы внизу уплывали назад весьма даже заметно. Решив приблизиться, он догнал ее, и дальше они поплыли, слив свои облака воедино, а он вдруг с изумлением заметил, что губы его как будто сами собой шепчут заклинание, оставляя только намек на взвизгивание по окончаниям:

Так проплывает над прахом из праха взошедшая плоть

Сбросив оковы и тем уподобившись вечной душе

Равно не властны над ними ни время, ни тяжесть

В сотканной сфере лукавой Паучьей Работы.

Очевидно, — неощутимо они преодолели встречь Сильверу огромное расстояние, и на землю внизу начала наползать исполинская Тень, и даже здесь, на высоте свет исподволь приобрел лимонные оттенки здешнего заката. Слив воедино нити управления, теперь она вела их обоих, и поэтому подчиняясь именно ее воле Облака их несколько спустя стали расплываться, рыхлея, и снижаться, потому что приходил конец их далекому путешествию. Неведомая сила покидала их, бережно выплеснув напоследок на берег незнакомого ему одинокого озера в бескрайней чаще тростника. Тут, на глинистой проплешине остатки Паутины слезли с них, как перелинявшая шерсть, а когда они отошли подальше, неряшливые хлопья вдруг с глухим хлопком вспыхнули подобно взрыву и бесследно исчезли. Спутница его с наслаждением, как завзятый курильщик — первую после долгого воздержания затяжку, втянула в себя сыроватый, совершенно по-особому пахнущий воздух и на выдохе странно полупропела-полупрошептала:

— Стра-ана-а… Земля тростника и озер и проток лучшей в мире воды.

И, словно в подтверждение своих слов, она замедленно нагнулась, зачерпнула в ладони воды прямо у собственных ног, между тростников и отпила глоток. Воздух и в Сулане был чист, почти как разве что в земных горах, но все равно здесь — небо было чище, а может быть некая ворожба доселе хранила его от прямого взгляда в тысячи горящих глаз здешнего неба. Тут и сейчас — взглянул. И покачнулся, и почувствовал, что теряет сознание от одного только вида чудовищной чуждости звезд и созвездий на этом небе. Он и представить себе не мог, как глубоко впечатывается в душу вид родного неба, ведущего даже через незнаемые пути, на нем даже безмерно-далекий алмаз Веги показался бы в этот миг родным и близким. Из-за ближайшей гривки послышался голос хозяйки, показавшийся ему неожиданно-низким:

— Все-таки чутье меня не подвело: сегодня нас ждет особенная ночь, пропустить ее — было бы для меня большой потерей, почти бедой. Впрочем — время…

Он снова поднял голову и вдруг осознал то, что видел и прежде, но по странной внутренней слепоте не придавал значения: над землей и над озерами, приметно сгущаясь над склоненными метелками коленчатого тростника, висело слабое зеленоватое сияние, а когда девушка, нагнувшись, вдруг ударила ладонью по мелкой воде, взлетевшие капли вспыхнули вдруг призрачной, фосфорной зеленью. Постепенно зеленоватый световой туман усиливался, собираясь прожилками, расплывчатыми кольцами, изогнутыми вертикальными слоями. Это был свет, но воздух странным образом оставался по-прежнему прозрачным, а потом его вдруг, как по команде наполнили явившиеся в неисчислимом количестве яркие белые огоньки, сверкающие точки, что вспыхивали и гасли в стремительном кружении над снопами забредшего по колено в воду темного тростника и над их головами.

— Тут немного людей, но ради Ночи Света могут собраться даже и чужие. Он сбросил обувь, закатал штаны и побрел куда глаза глядят да ноги несут, весь окруженный муаровыми волнами призрачного света и созвездиями шальноватых огней, не по размеру ярких. Иные из них выписывали в вечернем воздухе причудливые огненные письмена, иероглифы и восьмерки, а другие заполошно кружились, зажигая спирали, овалы и обручи белого огня, а когда он подставлял ладонь под острие уголькового пути, огненная черта огибала ее, словно ведомая опытным пилотом с нахмуренными от напряжения бровями под забралом шлема. Здесь были только маленькие и мелкие озера, и он проходил между ними, пересекая узкие протоки, шлепая босыми ногами по мелкой воде, и тогда ступни его ног вспыхивали на миг призрачным огнем подсвеченного изнутри хризолита, и зеленью горели, просверкивая, капли, прежде чем упасть обратно в воду и погаснуть. Спутница, втянувшая его в это жутковатое мероприятие, шла неподалеку, чуть позади и по правую руку, медленно, рассеянно озираясь, и маленькие сандалии, связанные между собой длинными ремешками сиреневой кожи, легкомысленно висели у нее через плечо. Он шел, чувствуя, как теряет себя, потому что его "я" начало растворяться в окружающем заполошном сиянии и огнях. Поэтому, нахмурившись, он тряхнул головой и без каких-либо дополнительных усилий обрел прежний стержень. За этими занятиями путник заметил нового человека только почти столкнувшись с ним. Здоровенный парень, голый по пояс и с волосами, прихваченными по здешним канонам фрии-стайла в пучок на темени, и встретил их так, словно бы давным-давно был знаком и ждал именно их. В здешнем измененном свете лицо незнакомца было, как зеленая текучая вода, с блуждающими по нему темноватыми тенями.

— Чего вы плететесь тут? Лима в Серне — видимо-невидимо, еще больше, чем в прошлом году… Бежим скорее!

Он почти ничего не понял, зато его спутница, похоже, все поняла оч-чень даже хорошо и оттого, радостно взвизгнув, стремглав кинулась за незнакомцем, а он, в недоумении, почел за благо направиться за ней. Уж тут-то тростник был не тот, что у места высадки! Можно сказать, всем тростникам — тростник, он вздымался на шестиметровую высоту, склоняя друг к другу грубые метелки, образовывал сводчатые коридоры, под потолком которых горел извилистый, неподвижный от плотности слой светового тумана, и бегуны стрелой, с бредовой легкостью летели по этим коридорам, а фонтаны огненных капель салютом вздымались по их пятам. Чуть повернув, они поднялись выше, выйдя из мокряди, пересекли коленчатую завесу высоченных стеблей и враз оказались на берегу обширного водного зеркала. Противоположный берег был от них метрах в ста пятидесяти, ну, а длина, — длина была намного больше, концы терялись в световом мареве и черных мазках стеблей. Тут слышались приглушенные голоса, и в мелкой воде у берега виднелись согнутые и темные фигуры в ореолах, нимбах, облаках света наподобие святых или же древнеперсидских царей с их "фарром".

— Чего это они?

— Как чего? — Удивилась она. — Да ты только глянь!

И он увидел. На плотном песчаном дне в нескольких сантиметрах от поверхности впритык друг к другу почти неподвижно сидели тысячи неподвижных тел, и отражением фейерверка в воздухе горели бесчисленные красные фонарики в воде, а выпуклые глаза существ тускло отсвечивали зеленым. Охваченный незнакомым азартом, он потом даже припомнить не мог, как в его руках оказался большой сачок, а сам он присоединился к охотникам. Глаза поспешно выбирали стайку добычи покрупнее, затем следовал довольно неуклюжий поначалу и все более уверенный потом рывок сачка, — и груда добычи осторожно вываливается на широкое скользкое полотнище расстеленной в траве ткани, к куче добытого прежде и другими, в шорох, роговое постукивание и копошение живого лима, крупного членистого существа длиной с хорошую сардельку, вроде-рака-только-без-клешней. Другим отличием было то, что в отличие от рака лим был совершенно беспомощным на земле и не ползал, а только копошился, да хлопал широким хвостом. Вершина прибрежного холма, пологим горбом выпирающая из огненного карнавала Ночи Света, казалась угрюмой в своей темноте, только на самом верху рвались в небо рыжие языки огня, и по траве среди заполошных бликов метались исполинские тени. Азарт не иссяк, и не стало меньше добычи, а просто некуда стало ее складывать, а охотники нехотя вылезли из парной воды и, увязав, поволокли тяжелые, мокрые, шуршащие узлы наверх, — туда, где пылал огонь, а на поверхности воды в котлах бурлила густая зеленая пена от трав горьких и трав душистых с крупной розовой солью из небольшой копи возле самого Сокэй-Ман. В этот-то пар, запах, в это бурление вывалили добычу и сели, терпеливо дожидаясь скорой готовности. С хрустом разломив пунцовый панцирь, он осторожно попробовал мясо первой жертвы, но в дальнейшем сбился со счета, захлебываясь солененьким соком, текущим по светлой бороденке, медленно хмелея без всякого вина и временами оглядываясь вверх, как оглядываются обыкновенно назад, к кажущемуся взгляду в спину, потому что это вновь и вновь доказывало, что вокруг — вовсе не Земля, и совсем-совсем другие звезды над головой складываются в совсем иные узоры, а внизу — все растущий в высоту световой карнавал. Да вот еще, — по правую руку сидит молчаливый, задумчивый, грустный Некто, длиннейшие узловатые руки протянувши далеко перед собой, а из углубления на широком бугре выше переносицы подслеповато щурится в темноту третий глаз, невеселый, чуть слезящийся и вроде как слегка невменяемый. Да, сосед производил впечатление чувствующего себя несколько чужим в этой компании, но и рядом с ним так же, как и с другими высится объемистая груда разломанных пустых панцирей. А руки лежат как будто бы отдельно, как будто про них забыли, лежат, как боевые молоты, тяжелые, бугристые, с узловатыми длинными пальцами числом пять… зато сразу же видно, что они с легкостью, словно цыпленку, отвернут голову любому супостату. Конечно же, интересно — кто, так ведь не спросишь… Впрочем, по какой-то причине его сейчас куда больше интересовало, где находится его спутница. Чушь конечно, она у себя дома, опасных зверей в Стране Цирлир не водится, люди кругом — без черных затей, а все равно чувствуется непрошеная ответственность за спутницу. Впрочем, — вот она, блестящие глаза, в которых пляшет багровое пламя, видны совсем близко, словно ищут его. Меж тем за время этого первобытного пиршества море светящейся пыли медленно затопило и холм, окружило место трапезы кольцом и злобно посверкивало на них первыми бегучими огоньками. И кто-то уже заулюлюкал и, с неуловимой скоростью разоблачившись, стремительно, головой вперед бросился вниз, и отыскались последователи. Голые тела неслись подобно кометам, оставляя за собой широкие, медленно меркнущие полотнища зеленого мерцающего света. Даже сверху было видно, как, слетев с холма, они мчатся вдоль берега туда, где, очевидно, было более подходящее для купания место. Он все-таки медлил до последнего, пока не вошла в соблазн прежняя его спутница, а он не побежал за ней следом.

Свежайший, с беспримерной жестокостью сваренный живьем лим, казалось, вовсе не обременял живот, тяжести, нередкой после обильной пищи, не было и в помине, а только легкое опьянение, возбуждение и огонь в крови. Да нет, есть лучшее слово — упоение. Как давеча в Тенетах тело стало почти невесомым, вес остался просто так, — чтобы чувствовать силу и упругость неутомимых мышц. Люди, бросаясь в воду, вспыхивали ярким фосфорическим блеском, и след за ними долго не гас, во рту было сухо от волнения, в голове стоял слабый все возвышающийся звон, а перед ним стояла одна цель, — как добычу догнать, настичь, и будь, что будет, но она уже была в воде, и видно было невооруженным взглядом, что не ему — соревноваться с нею в плавании… А, живем один раз! Вовсе никудышный до ухода своего из отчего дома пловец, теперь он пронизывал воду, как тюлень, широко загребая руками и сосредоточенно держа в прицеле плывущую впереди добычу. Раз — она добралась до мелководья, вильнула за тростниковую гривку, исчезла, а потом послышалось чуть сумасшедшее: "Эй!". А в воздухе тем временем снова что-то изменилось: из вдруг вспыхивающих огненных точек расходились, расплываясь и слабея, яркие световые круги, и в ответ кружилась все сильнее голова, и сердце готово было остановиться, но он продолжал погоню за мелькающей то тут, то там тонкой девичьей фигурой. Через мелководья — в фейерверке пылающих брызг, через глубокие места — в холодном огне прозрачной воды, через упругие стебли напролом, а кольца все умножались в числе, переплетались, извиваясь, словно живые и единые, пронизывали воздух изощренными переплетениями огня, иероглифами с зыбким изменчивым смыслом, грезами о слиянии с вечной Стихией огня. Что-то трепетало у него внутри, восторг нарастал, становясь почти нестерпимым. Оглушенный, вдруг потерявший стремление, он теперь блуждал наугад, безотчетно, безбоязненно, пока душа его, исторгнутая и взятая взаймы колдовством Ночи Света, не покинула бренного тела, что повалилось на мелкий, мокрый, белый песок Страны Цирлир. При этом охотник довольно много потерял, потому что не видел и не чувствовал, как счастливо избежавшая загона добыча его обеспокоено вернулась. Он не чувствовал, как мокрую длинноволосую голову прижимают к мокрой голой груди, как целуют в незрячие глаза.

Беспамятство его незаметно перешло в сон, а проснулся он только утром в апельсиновом свете здешней зари, когда среди тростника еще прятались остатки утреннего тумана. Лежа на высоком дощатом помосте под легким навесом, без сил, он угрюмо думал о смысле вчерашнего. Да неужели же любые возвышенные стремления и духовные искания в конце концов так и сводятся к наслаждениям сильного и неутомимого тела? И жизнь вечная, вечная молодость, атрибут и привилегия богов, сводится, в пределе мечтаний, в МАТЕМАТИЧЕСКОМ пределе своем, — к экстазу? К чему-то вроде, — скажем так, — непрерывного оргазма? Господи, да если это так, то к чему же Тебе нужно было создавать разум? И, если продолжить логическое развитие этой темы, — зачем Тебе вообще было нужно вытаскивать из абсолютного, беспамятного небытия сами предпосылки этого самого разума, если он только и стремится туда, к черно-огненному, бездумному, ослепляющему и оглушительному восторгу, что обрывает всякое восприятие? А, однако же, это не просто логическое развитие темы, это развитие ТОЙ САМОЙ темы, и он лучше кого бы то ни было знает, как это выглядит при достаточном приближении. И чего, собственно, он так уж разошелся, — чего было-то? А ничего и не было, а если Он находит нужным награждать своих тварей, то в этом больше мудрости, чем во всех их рассуждениях на эту тему. А, собственно, не в этом ли и заключается смысл аскезы? Того, что чэньчун Лэньпоче иначе, по-своему, называл Малым Искусом? Люди сознательно отказываются от всего, обычно именуемого радостями жизни, от чувственных удовольствий для того только, чтобы выяснить, какие стремления возникнут у них самих при этом условии, да еще через сравнительно долгое время? Выходит, исходный, многими позабытый смысл всего этого именно такой? И иначе — никак? Получается странная аналогия с аналитической химией: точно так же, как химик отделяет от смеси чистое вещество, чтобы выяснить его собственные свойства, подвижники стремились, с разным успехом, выделить из человеческого существа в чистом виде исключительно то, что отличает человека от всех живых существ. Да, опять совпадение с тем, что говорил декан: прежде всего определить истинную цель. В данном случае — определить, что составляет собственно-человеческие, от всех других отличные цели. Что ж: вопрос о пригодности средств стоит отдельно, а сама по себе цель заслуживает определенного уважения. По ходу этих, и кое-каких иных рассуждений кровь в жилах начала двигаться заметно быстрее, он шевельнулся и оглядел себя. Тело его было укрыто подобием плотного зеленого войлока с торчащими из него тоненькими стебельками, кое-где даже пустившими крохотные листочки, рядом лежала аккуратно свернутая одежда, а внизу, сквозь щели редкого настила виднелась вода одного из бесчисленных мелких озер Страны Цирлир. После буйного помешательства минувшей ночи все, окружавшее его сейчас, казалось особенно реальным, определенным, прочным, со строго очерченными контурами. И тростники, — точно, как в том самом сне с надлежащей поправкой, — казались начертанными бестрепетной и беспощадной, как десница самурая, рукой художника средневековой Японии, когда каждая метелка — единственно-возможным, исполненным недоступного изящества ударом кисти. И тем же изяществом уникального, гениальной случайностью веяло на него этим утром от очертаний тонко прорезанных берегов этого озерка и соседних к нему. И вся картина здешнего утра, вовсе лишенная роскоши, вдруг показалась ему просто мучительно-прекрасной. Впрочем, уместный намек на роскошь все же был: тон лилового неба твердо обещал жаркое безветрие истинно-летнего дня, лучшее, что вообще может предложить человеку прохладная и тенистая Страна Цирлир. К низкому мостику у самой воды вела легкая деревянная лесенка, на брусчатых перекладинах которой сушились, застыв в неподвижности, тонкие сети, а у мостка застыли, словно нарисованные, две легкие, как опавшие листья, лодки. А поднявшись на ноги, он тут же возвысился и на миг показался себе великаном от высоты, с которой бросил теперь беспомешный взгляд на плоский водяной мир вокруг. Тут где-то под его ногами едва слышно плеснуло, и в мостик ткнулась еще одна лодочка, в которой сидела та, кого он так и не догнал минувшей ночью. Теперь на ней была свободная рубаха без рукавов и широкие, до середины икры штаны, пламенеющие буйными красками осенних листьев. Миг — и она уже карабкалась вверх по лестнице, прижимая к груди объемистый пакет.

— Ты живой?

— Знаешь, после моего ухода из отчего дома этот вопрос просто-таки преследует меня… Кто только не задавал его мне по всяким-разным поводам.

— Это хорошо, что живой. На. Это мама прислала.

— О, спасибо, — проговорил он, доставая из листа крупные куски какой-то печеной рыбы, — компанию составишь?

— Я уже. Ты давай, ешь веслоноса, да отправимся на Средний Котел.

— Почему на средний?

— Потому что еще есть Большой и Младший.

Глядя на нее искоса, не прерывая процесса уничтожения несчастного веслоноса, запеченного по особой технологии прямо в коже, вдруг поймал себя на мысли: а вот что бы он стал делать с этим существом, ежели бы ночная охота — да удалась? Ведь подумать страшно теперь, о каких-то не вполне товарищеских отношениях — с этим. Да он даже представить-то себе не может ее в роли любовницы… Других — так вполне, а вот ее никак. Что-то вроде кощунства выходит, так что ничего хорошего не вышло бы уж точно… И, наверное, не выйдет. Тяжко оно со святынями-то.

XX

Обычно я ограничиваюсь Охвостьем или опушкой, но в данном случае у нас было Дело и я случаем воспользовался. Мы пришли в самое сердце телли, где вечно царит глубокий сумрак, а чудовищные деревья напрочь закрывают небо необъятными кронами. Кроны эти как тучи смыкаются над одинаковым во всех Следах Гуннара небольшими, бездонными озерами кромешно — темной воды. Вокруг этого растительного купола — деревья тоже весьма порядочные, и оттого в сердце телли стоит абсолютное безветрие и ватная тишина. Из озера, как и обычно вытекало не то четыре, не то пять ручьев и только журчанье воды нарушало эту тишину, и странным образом не могло нарушить, она даже казалась более глубокой от этого журчания, а мы стояли на берегу и боялись дышать. Пресловутым Делом, предлогом к этому визиту, была некоторая необходимость восполнить запасы воды. Мы оперативно свернули сорок кубометров, из них девять — сразу же наладили в бак, чтоб, значится, не возиться, а остальное так и оставили в свернутом состоянии, а потом Мушка пожелали купаться, но и это получилось на этот раз достаточно своеобразно: мы не шумели, не плескались, и вообще старались вести себя по возможности тихо, не поднимая брызг. Дно здесь понижалось хоть и неуклонно, но достаточно полого, не так, чтоб шагнул, и прям сразу с головкой. Под конец я перевернулся на спину и, замерев, смотрел в непроницаемый лиственный полог над своей головой. Там бесполезно даже пытаться лежать на воде подолгу: теченье движется из середины — расходящейся спиралью, площадь — невелика, и поэтому вода довольно быстро выносит тебя на отмель, где тихо-тихо, не пытаясь приставать и (временно!) позабыв о Призвании, на мелководье бездумно валяется моя порядком подзагоревшая любовь. Вылезли, под руку вышли по единственной, — как и во всех виданных мною телли, — торной дороге к "катку" и совсем было уже собрались отправиться дальше, как неподалеку послышался характерный звук конского кентера, и из-за кустов Охвостья показался одинокий всадник на гнедой кобылке. Я на всякий случай подтолкнул Мушку в спину, чтобы побыстрее проходила внутрь, а сам, — стоя вполоборота, одна нога — на ступеньке, — стал дожидаться всадника. Потому что мало ли что может быть человеку нужно? Был он моих приблизительно лет или, разве что, малость помоложе, потный, запыленный и, — по крайней мере с виду, — без оружия.

— Эй, друг, эй!

Я дождался, когда он подъедет и вопросительно поднял брови (кстати, — отменно владею этим тонким искусством), а потом без лишней спешки поздоровался. Как и ожидалось, прежде чем начать раут, он сплюнул в пыль, — тут не было ни малейшего желания оскорбить или как-то высказать пренебрежение, просто прибыли ребята с поперечного направления, из сухой степи и чуть ли не из пустыни фактически, увидали нас и сразу же послали гонца, он даже попить не успел, бедный. Воображаю, как пересохло у него во рту.

— Здравствуй, пастух. Проходи, попей с дороги, смой пыль после дальней дороги, расскажи, что за дело привело тебя к нашему основанию.

— Нет, спасибо, — он помотал головой, — ребята покамест не пивши, так что извини, заходить не буду… — Тут он помолчал какое-то время, глядя вроде бы как на меня, но в то же время и в сторону малость. — Слушай, ты нам бабу не одолжишь на вечерок, а? С Фар-Джен идем, повдоль, шесть недель юбки не видели… Мы по разику, аккуратно, — сам знаешь, с этим у нас строго… Как, а?

Вот так вот. Почему-то ничего подобного я не ожидал, хотя дело было для Большой Пустыни самое что ни на есть житейское: и попросить не грех, и отказать не страшно, только вот обижать парней не хотелось, потому что знаю я их жизнь, и мне их искренне жаль.

— Ну, это не ко мне… Я ей не папа, она сама хозяйка своей мохнатке. Так что, будь добр, у нее самой спроси.

— А… У тебя одна?

— Увы! Зато какая. Во как, — я показал, — хватает. Золотко! Тут с тобой поговорить хотят…

Откровенно говоря, мне страшно хотелось поглядеть, как она будет выкручиваться. И тут она вышла. Когда успела, — не знаю, для меня это навсегда останется загадкой, но только когда она вышла, когда она вышла, говорю я, — у него, наверное, хоть и кажется это немыслимым, во рту пересохло и еще сильней, он увидел ее и замер с открытым ртом, позабыв про свою дипломатическую миссию и про все на свете вообще. Тут я его понимаю. Тем более, что она ему улыбнулась улыбкой, которая любому незнакомому с Мушкой человеку показалась бы насквозь бесхитростной и доброжелательной. Когда он, чуть опомнившись, — дело есть дело! — изложил свои предложения, она только чуть кивнула в знак того, что понимает, после чего с уж-жасно серьезным видом наморщила безмятежно-гладкий лобик. — Вас сколько? — С деловым видом осведомилась она. — Всего девять? Извини, друг, — боюсь, у меня просто не хватит здоровья на всех, а кого-то обойти было бы и вовсе нехорошо. Будь нас хоть двое… Так что ты уж не обижайся, а остальным так и передай: мол, извиняется Марья Иванна.

Он довольно-таки испытующе на нее поглядел, но потом, поскольку она сохраняла полнейшую серьезность, кивнул в знак понимания и распрощался.

— Ну, ты артистка! Вот это, я понимаю, — сцена!

Но она тоже умеет поднимать брови:

— А кто это тебе сказал, что это была сцена?

Вот так-то вот. Вообще же по всему пути нашего следования стоит несусветная жара, но у нас — кондиционер, так что должно быть прохладно, но на пути — жара, так что в среднем у нас на верхотуре достаточно тепло. Это я к тому, что по этой причине, а также из соображений удобства, технологичности и экономии времени в среднем мы пребываем нагишом. Соответствующая американская литература (читал для совершенствования в английском) утверждает, что подобная ситуация со временем перестает оказывать соответствующее действие, но, очевидно и совершенно ясно для посвященных, что Наташкиного случая эта литература просто не предусматривает: не описан случай. Понятно, что при каждом удобном случае меня соблазняют самыми различными способами, начиная от самых грубых (вроде неожиданного хватания за причинные места и уволакивания в койку) и до довольно хитроумных и коварно-злокозненных, но, однако же, наиболее симпатично получается, когда она забывает (верится с трудом, но я все-таки верю вопреки всему) и действует без всякого умысла. К примеру, — забылись и, будучи ко мне э-э-э… спиной, нагнулись за оброненным на пол кусочком хлеба. Зрелище-е! Впрочем, определенная польза от этой литературы все-таки есть: не "технологическая", боже избавь, нам это ДЕЙСТВИТЕЛЬНО совершенно ни к чему, мы чувствуем тело друг друга как свое собственное, а в психологическом. Там предупреждают, что уединившиеся молодые пары подвержены особой болезни, сильно напоминающей пресловутый "острый экспедиционит", с бессмысленными ссорами и лишенными всякой логики разладами. Поэтому, обдумав настоящее и ближайшее будущее, я решил довести нашу бездумную прогулку только до Чертовых Ворот, а потом — на всякий случай Перелистнуть… А, может быть, и не перелистывать вовсе, а дать ей какую-нибудь интересную игрушку, чтобы не плакала, а занималась делом. То есть она, покамест, еще не начинала плакать от скуки, но профилактика — дело святое.

— Слушай-ка, я тут подумал-подумал, и решил тебя все-таки научить летать. Для нас, понятное дело, это несерьезно и большого практического значения не имеет, зато приятно. Вообще хорошее дело для души.

— Господи, да кто бы спорил-то?

— Тогда, как говорится, немного теории…

Надо сказать, я довольно тщательно готовился к учебному процессу, и для начала (и конца) изобразил ей /Здесь приведен графилон с высокой степенью адаптации к определенному психическому типу, значительно расширенному. Прим. ред./… - получилось, как видите, довольно изящно.

— Поняла?

— Да, но не могу… — как это, вроде бы как усвоить, но по смыслу не совсем?

— Ассимилировать.

— Вот-вот. Ассимилировать не могу.

— Так расширься, — сказал я сгоряча, опомнился, поперхнулся, но было уже поздно, и я продолжил, — в чем дело-то?

Само собой разумеется, она немедленно, словно все время ждала моих слов, изо всех сил раздвинула ноги, рыжими от бесстыжести глазами оценила мою реакцию, выждала немного и расширилась дополнительно — при помощи пальчиков, — чтобы не осталось недомолвок, и все было бы понятно до самого донышка. Я отреагировал, но твердо решил не подавать виду.

— Ну что ж, — очень даже приличная растяжка, мисс. Но у меня складывается впечатление, — вы только поймите меня правильно, — что я уже когда-то видел что-то похожее… Хватит валять дурака!

— Да не умею я специально, чего пристал?

Я внимательно глянул на нее и приписал к изображению хвостик:

— Пардон, ошибочка вышла, так что прощеньица просим…

По тому, как она глядела на модификацию, я понял, что на этот раз она действительно прониклась и кивнула головой. Мы остановили "каток" и вылезли наружу, а я распаковал обещанную игрушку.

— Ну, теорию вы знаете, верю… А теперь, с вашего позволения, некоторые устные пояснения. Вот эта вот похожая на самолет штуковина на самом деле им не является, это простой, хороший, без всяких модных завитушек геминер хорошей матричной линии, именуемой "Северный Стандарт", с собственным порядковым номером шестьдесят девять…

Она хихикнула.

— Да, и ничего смешного тут нет. Управление ты освоила, но все-таки попрошу запомнить, что в режиме "Блок" опасности расшибиться не существует вообще, если исключить поломку или, точнее, э-э-э… заболевание механизма, чего за обозримый исторический период не происходило, кажется, ни разу. За сим садись в кабину и помни, что рукоятку шарикового манипулятора держать следует плотно, но нежно, отнюдь не пытаясь ее удавить…

— Ладно, учитель еще выискался…

А все-таки потрясающее это зрелище — старт геминера. Сколько раз видел, а до сих пор не могу привыкнуть: вот он, только что стоял, но эта особа со свирепым видом крутанула ручкой манипулятора, и ты видишь только его крохотный силуэт, стремительно превращающийся в точку, и слышишь только затихающий режущий свист. При работающем экране машина постоянно увлекает с собой окружающий воздух и поэтому при преодолении звукового барьера не бывает характерного раската. С нуля она рванула, похоже, тысячи на две с лишним сразу, потому что исчезла из виду уже секунд через двадцать. Утешало по крайней мере то, что она норовила тянуть вдоль самого Тракта, и заблудиться никак не могла; впрочем, я заставил ее вывести на экран индикатор радиомаячка нашего "катка". Страшное дело, — у них ничего, похожего на шкалы обычных наших приборов, только что-то похожее на плоские телевизоры. Поначалу никак не мог привыкнуть, ну да не к такому приходилось в последнее время привыкать. Знал же, знал, что никакой опасности даже и существовать-то не могло, а все равно волновался страшно. Все-таки, в глубине души (километров так десять-одиннадцать от поверхности) — хороший человек. Знала, что буду волноваться, и вернулась через полчаса всего-навсего. Точка на горизонте, страшно, как Ангел Смерти, налетающий, вздувающийся на глазах силуэт геминера, пронзающий уши, беспощадный, как у ледяного клинка, раскалывающего небо, свист и звон, — и в десяти шагах возникает, в единый миг замерев, как вкопанный, корпус этой крылатой пули со знакомой темноволосой головой в кабине. Оно, конечно, понятно, — геминер по определению может замереть мгновенно в любом месте, но остановить его в желаемой точке, на такой скорости… Для этого нужен тот еще компьютер, — вроде того, что я видел на Северо-Западном ТБ, а не простые человеческие мозги. Из кабины она не то, что вылезла, а прямо-таки вылетела: оранжевые глазищи пылают, движения порывистые, грудь под нежно-сиреневым (расцветку подобрала специально, мне назло, в отместку за то, что вообще заставил одеться в полет: "Ну ты сама подумай, — вдруг кто-нибудь в небе увидит. Тут же катастрофа будет неизбежной") комбинезоном дышит бурно, короче, издалека видно, что полные штаны впечатлений.

— Ну у тебя и реакция!

— А! — Она только пренебрежительно махнула рукой. — Расширилась, как ты и рекомендовал… Ты лучше послушай, что я видела, слушай, я эту самую компанию догнала, ну, — где Волчья Кровь, странно даже, три дня назад они от нас уехали, а не этой штуке, — ну, буквально, несколько минут, слушай, а у нас тут точно никаких бомб нет или чего-нибудь вроде, я бы ее точно пришибла бы, без проблем…

— Нет. Вот этого вот нельзя делать ни при каких обстоятельствах.

— Так напугать хотя бы, чтобы знали, слушай, я ее точно раньше никогда не видела, а все равно на кого-то она похожа, только не могу понять на кого, а я еще немного дальше была, там такое место странное…

— Да мы туда, собственно, и направляемся. Чуть ускоримся и послезавтра утром будем.

— … даже страшное, я потом в сторону, почти до гор, а потом по тебе соскучилась, хотя это так здорово, что даже и не передашь, ни с чем не сравнить, я теперь все время буду, одно плохо завожусь страшно, так что если ты мне в ближайшие три минуты не воткнешь, я тебя убью, а сама наверное взорвусь к чертовой матери, ну чего стоишь, чего смотришь?

— Слушай, — сказал я самым задумчивым тоном, на который только был вообще способен, — ты мне не подскажешь, как будет женский род от слова "маньяк"? Что-то никак сообразить не могу…

— Что? — Остановленная на полном взлете, она дико на меня посмотрела, но реакция — есть реакция, и признаки понимания на ее лице проявились почти мгновенно. — Ах, ты!!!

По голове я разрешил, — чтобы сделать человеку приятное, а вот трюк с ногтями в физиономию пришлось пресечь: он пресекся как-то сам, когда она оказалась схваченной поперек живота, как во времена оны, и до нас одновременно дошло, насколько мы успели друг по другу соскучиться. Тяжелая задача — тащить на руках по лестнице девицу, одновременно с ней целуясь, но выхода все равно никакого не было, и поэтому мы справились.

Что было-о… Потом, когда мы чуть поуспокоились, я процитировал по памяти Прокопия, изложил его отношение к императрице Феодоре вообще, и к ее стремлению использовать в сексе все подходящие по размеру дырки — в частности.

— Да ты б отказался! Никто не неволил.

Тут было фыркнуто, и я подвергся бойкоту и анафеме аж часа на четыре. За это время она опять развернула Гешу (это они так геминер изволили назвать) и моталась неизвестно где, и не желала со мной общаться, пока период анафемы не закончился естественным путем. Жизнь нам казалась разнообразной, а вот рассказать о следующих двух сутках оказывается нечего: мы ели, купались, спали, а в основном вели себя, как тигр со своею тигрою в брачный период, и в промежутках я все никак не мог понять, как это только нам не надоест, и вообще — как это у нас получается. Так продолжалось, пока…

"Так продолжалось, пока, в предутреннем сумраке, они не почувствовали какую-то всепроникающую дрожь, и не проснулись, одновременно разбуженные этим не то — гулом, не то — вибрацией. Какое-то время они лежали молча, прислушиваясь к непонятному звуку.

— Ш-што это?

— Аль не узнаешь? — Он помолчал, а потом добавил. — Это то самое странное-страшное место, про которое ты порывалась рассказать мне после первого полета… Называется это Чертовы Ворота, а окружающее их — так называемый Перстень. Полезли на крышу.

Но это было слишком сильно сказано, потому что достаточно было просто высунуть голову наверх, и за неосторожным поворотом головы последовала размашистая оплеуха мокрого ветра пополам с водяной пылью, а привычка к сухому климату и неторопливому пустынному, караванному ритму к этому времени выработалась уже как следует, и перемена такого рода вызывала чуть ли не смятение. К тому же в чуть разжиженной близящимся утром темноте виднелась черная стена леса, и вообще все вокруг, особенно по контрасту с тишиной степей и пустынь вдоль Гуннарова Тракта, было просто переполнено звуками, утро истошно, разочарованно выло на разные голоса, сожалея об упущенной за ночь добыче, визжало от ужаса, хрипло вопило, как в смертной тоске. Металлического оттенка чириканье вообще доносилось, кажется, отовсюду, словно чирикал сам темно-лиловый воздух. Впереди, над лесом и за ним, освещая небосклон прерывистым синим светом, непрерывно вспыхивали молнии: гул, похоже, исходил именно оттуда, но не только, потому что в той или иной мере все вокруг гудело, как могучая, неумолимая, неостановимая турбина. Истинно-могучие механизмы не издают душераздирающих звуков, но их приглушенный голос оказывается очень слышным. Только что над головой горели спокойные звезды, но косое лезвие тучи стерло их, как тряпка стирает меловые буквы со школьной доски, и тут же рванул ливень, подхваченный внезапным шквалом, и поэтому даже не косой, а какой-то перепутанный, как древесные корни, а путники мгновенно промокли до нитки, слыша, как ревет и грохочет падающая вода, и шипит вскипающая земля. Где-то внизу взвыли компрессоры, увеличивая объем колес под "болотный" стандарт, бешено извивающиеся тучи очистили небо, а потом так же внезапно, как ливень или вихрь, чуть ли не за десять минут рассвело, как вообще рассветало в последнее время.

— Значит вот что… Человек ты способный, но пока что неопытный, поэтому налегке я тебя не отпущу. На метатель, — он протянул ей что-то вроде легонького ружьеца с магазином, — реакцию твою я видел, и поэтому пали во все, что шевелится, если шевеление это — в твою сторону. Исключение сделай для меня и, по мере возможности, для других людей. Не гляди, что эта штука так несерьезно выглядит, потому что работает она приблизительно на том же принципе, что и твой Геша, а поэтому отдачи никакой нет и пуля обретает скорость шесть километров в секунду. В магазине — пятьдесят пуль, так что это — страшное оружие. Кроме того, — он ухмыльнулся, — оч-чень рекомендую надевать плащ с клобуком на манер монашеского, буде придется быть на воздухе…

Сильвер в этих широтах буквально взмывал над горизонтом, как аэростат с ослепительным платиново-брильянтовым блеском, они медленно двигались вдоль опушки в поисках прохода через глянцево-лиловую стену леса, а черная, неимоверно жирная, вязкая, вонючая земля исходила паром под жаркими лучами. И почти сразу же полнеба закрыла исполинская, чудовищная, никогда не виданных ею размеров стая птиц, и на все под этой тучей пернатых обрушился буквально дождь белесого помета, а небо гудело от бесчисленного множества рассекающих воздух крыльев. Пока они ехали, черная земля почти на глазах покрывалась голубовато-сизыми ростками, а поверх этого растительного ковра начал стремительно образовываться второй, из жемчужно-серых и серовато-белых птичьих тел, и все это оглушительно галдело и свистело крыльями, птицы взлетали, когда до "катка" оставалось два метра и садились позади сразу же, как только он проезжал, кусты вокруг образовывали непреодолимый вал, перевитый видимо глазу извивающимися лозами, лианами с порочно-бледными цветами и еще какой-то колючей мерзостью, но и это было несерьезно, потому что за валом высилась истинная стена гигантских деревьев, непроницаемая ограда из взбесившейся растительности, и все это было усыпано зелеными и созревающими плодами. По веткам густо, как обыватели в час пик — по улицам мегаполиса, скакали и неторопливо прогуливались толпы зверей, похожих на обезьян, но вроде бы как не совсем, и среди них превалировали пестрые, с чудными черно-белыми шкурами, но и они не в силах были справиться с неслыханным изобилием плодов на ветках. От непроницаемых зарослей поднимался парной туман, и вонял он гнилым мясом, экскрементами, растительной гнилью, а также цветочками, который пахли и еще похлеще. Буквально на глазах выползали из лесу лианы, ощупывая землю цепкими усиками, на них наваливались орущие орды всепожирающих птиц, то тут, то там просверкивали вдруг желтые молнии кошек, что хватали этих птиц и начинали пожирать прямо тут же, рядом с товарками, не прекращающими кормиться. Стороной, через вымахавшую за ночь траву темной ползучей тучей двигалось необозримое стадо каких-то быков с сиреневато-сизой шерстью, и степь с трескучим, дробным гулом содрогалась под их копытами. Комплекс Длинного Леса показался бы пустым и насквозь прозрачным редколесьем по сравнению с Перстнем, где жизнь была просто-напросто избыточной, ожиревшей, отягощающе-обильной. Не прошло и часа после рассвета, а ясное небо затянулось дымкой, а потом рваной косой кулисой сызнова надвинулась туча, полыхнула сотнями зеленых молний, пролилась неистовой силы ливнем, истинным водопадом с черного, клубящегося неба, и оседлала густой кустарник, намертво вцепилась в него, бешено клубясь. Это бурление все усиливалось и усиливалось, туча поначалу превратилась в некое подобие митры какого-нибудь первосвященника, вытянулась столбом, бурление в ее недрах исподволь стало упорядоченным и целеустремленным, погнало черные пары бешеным аллюром по сужающемуся кругу, и вот черный столб, качнувшись, пьяно шарахнулся по кустарнику, оставляя за собой взрытую черную колею да ободранные прутья, потом вломился в лес, ломая как спички и выдирая с корнем деревья, и казалось, что нет ему супротивника и некому его остановить, но на самом деле свой накат он утратил достаточно быстро, завязнув и рассыпавшись в непролазной чащобе.

— Это — "внешник". Перстневики говорят, что "внутренники" во сто раз хлеще… А главное — они гораздо-гораздо чаще.

— Кто такие эти перстневики?

— Это те, кто постоянно живет в этих местах… или утверждает, что живет.

— Тьфу! Нашли себе место жительства.

— Да! И, как положено в подобных случаях, страшно им гордятся а всех остальных считают вроде бы как людьми второго сорта. А, вот…

— Что вот?

— То, что мы искали: след того самого "внутренника".

Да, этот прошел насквозь, почти не отклоняясь и, кажется, не далее, как вчера. Об этом говорит хотя бы то, что на исполинском, метра на три в поперечнике дереве, опрокинутом то ли скользящим прикосновением, то ли простым приближением "внутренника", не завяли листья, и сохранились еще обильные багрово-красные плоды, частью раздавленные, истекающие липким красным соком и с виду очень сильно напоминающие куски сырого мяса. Смерч прошел через заросли, как раскаленный нож через масло, смел на своем пути все и только вне его осталась поистине непроницаемая полоса бурелома. Изредка встречавшиеся на пути ободранные, опрокинутые стволы "каток", как правило, преодолевал самостоятельно, и только раз пять или шесть им пришлось вмешаться, свертывая и убирая "опрокинутые стадионы", исполинские решетчатые диски вывернутых из раскисшей земли корней, дикие нагромождения переломанных, острых. как копья, сучьев, выпуклые стены самых толстых стволов. На черных, лиловых, ярко-алых ободранных ветках уже виднелись новые побеги, а со свежих изломов на черную, словно вскипяченную вихрем, землю лился целый дождь древесного сока, а по мере того, как они углублялись в это ущелье, прорезанное неистовым ветром в сплошном массиве растительности, бледно-лиловые побеги становились все длиннее, распускались крошечные, жадно тянущиеся к солнцу и густому, как суп, воздуху листочки, и казалось, что ущелье на глазах становится тоннелем. Они преодолели не менее ста пятидесяти километров, пока деревья не стали ниже… и изменился их набор, а, может быть, их облик. Из корявых стволов торчали мириады сухощавых, жилистых прутьев, усыпанных мелкими, жесткими листочками, деревья становились все ниже, обретая облик каких-то перепутанных приземистых клубков, напоминающих растительных спрутов, но при этом — статичных, обладающих на глаз видимой металлической упругостью. Они становились все реже, между деревьями появились прогалы, почти исчезла трава, зато появился плешивый слой стелющихся длинных стеблей, очень сильно напоминающий клочковатую шкуру в космах не перелинявшей зимней шерсти. Если внешний обвод Перстня стоял стена-стеной, то внутренний сходил на-нет постепенно, разъедаемый все более частыми проплешинами, сквозь растительность все чаще проглядывала земля, а сквозь землю — россыпи остроугольных серовато-белых камешков. По мере их углубления в Перстень гул и содрогание почвы усиливались, постепенно сравнявшись с канонадой, как при хорошей артподготовка времен Второй Мировой слышимой с расстояния километров, этак, десять-двенадцать и без ветра, а потом, после очередного поворота, Перстень расступился окончательно, открыв свою потаенную сердцевину. Чертовы Ворота отсюда, с расстояния в двадцать километров, выглядели чудовищных, ни с чем не сравнимых размеров выпуклой стеной, сотканной из вертикальных серых и белых жил дыма или пара, окаймленной сплошным валом непроницаемо-черных низких туч, в непроворотной толще которых грохотала вечная гроза, но даже молнии с трудом просвечивали сквозь этот покров и горели тускло, как замученные в Аду звезды, как само Озеро Мутного Огня. Отвечая огню небесному, за внешним слоем дымов этой невообразимой стены время от времени вспыхивал, мгновенно взлетая в небо узкий веер трескучего розового огня, суетливого и тут же гаснущего, тоже мутного от Туманного Полога. А иногда, видимая среди дымовых столбов, как живой человек — среди призраков, из разверзшейся земли с ленивой грацией выползала белесая, кажущаяся вязкой от гигантских размеров, кобра перегретой воды. Она дотягивалась до небес медленно, скрывалась в черно-серых от толщины парах, и только потом, спустя заметное время, оттуда начинали валиться неряшливые клочья растерзанной змеи. А потом до слуха доносился страшный, потрясающий дух и останавливающий сердце, около минуты длящийся раскат чудовищного звука, не то грохота, не то низкого рыка. По размерам Чертовы Ворота не уступали хорошей горной стране, но там всегда есть, по крайней мере, предгорья, а здесь Вавилонская Башня газа и пара возникала почти что сразу. Шквалы, своей силой превосходящие всякое вероятие, вепрями набрасывались на стену или вырывались оттуда, рвали, сносили, валили туманные постройки, но не могли повлиять на общую картину. И не один раз за то время, пока они смотрели за чудовищной жизнью Чертовых Ворот, путникам приходилось видеть, как тают, прекращая все споры, пары, втянутые бешеной воронкой, обнажается мертвенно-белая земля, и от туманной стены отделяется в тяжелом танце, в короне непрерывно горящих молний, черный столб вихря из той самой породы "внутренников".

— Любуешься? Ну смотри, смотри… Как говорил Эйнар Эйрикссон:

"Даже у рая

Воин — запомни

Тоже есть корни

Блеска и славы

Грязные корни

Власти и силы

Крепкие корни

Солнца и света

Темные корни.

— Ты это к чему?

— К тому всего лишь, что корнем всего процветания Земли Лагеря, всего ее истинного и неподдельного великолепия в значительной мере является вот это… Ты раскраснелась, ты часто дышишь, и думаешь наверное, что это от волнения? Ошибаешься, потому что почти на пределе работают поглотители, отбирая у воздуха углекислоту, а мы находимся здесь, на верхотуре, где процент ее заметно поменьше. Ты не заметила, что чуть ли не на середине пути через Перстень исчезло даже здешнее привычное зверье? Это тоже она. Каков, на твой взгляд, самый… Перспективный, что ли? Источник углекислого газа?

— Ну, сжечь чего-нибудь…

— И так бы сказали, столкнувшись с нехваткой углекислоты, девять из десяти. Но не Сообщество! У них к семи смертным грехам восьмой находился неизменно, а девятый, смазанный и отлаженный, оставался в резерве. Здесь, — палец его ткнул по направлению Чертовых Ворот но и, — ощутимо, — вниз, — под землей находится целый горный хребет известняка и скверного мрамора, и Сообщество во времена оны расположило в нем энерговыделяющий локус ТБ, превратив это место в печь по обжигу известки производительностью несколько кубических километров в год. Другой конец энергетического конвейера расположен на самой близкой к Сильверу планете, которую Сообщество превратило в одну электростанцию, и это, пожалуй, было одним из самых грандиозных его дел. Углекислый газ появился, растительность бурно пошла в рост, но появились Чертовы Ворота с Перстнем здесь, на Фатуме, и Дурная Девушка с Мохнаткой на Кристобаллиде, — это другой континент. Здесь расползается углекислота, постоянные ураганы и грозы, ливни гасят образовавшуюся известку, а лишние щелочные валентности крепко угнетают все растения внутри Перстня, потому что щелочь — са-амый давний враг всякой флоры.

— Что ты несешь, — потрясенно прошептала она, — это просто самый обыкновенный ад…

— Ад, — он согласно кивнул, — зато, помимо выполнения основной задачи, один только комплекс Чертовых Ворот может запросто прокормить всю планету, а есть еще и Дурная Девушка, с той же мощностью, в ее окрестностях только видовой состав несколько победнее… Надо сказать, что ни Перстень, ни Мохнатку никто не формировал в отличие, скажем, от Длинного Леса, Комплекса Норд и прочих. Существует даже исторический анекдот на эту тему. Когда Гуннар понял, к чему тут идет, он решил посоветоваться с папашей, а был Некто В Сером, при всем своем добродушии, порядочным змеем, вот он и предложил Фермеру ничего покамест не говорить. Когда же ситуация созрела, он к другу явился и сказал таковы слова, играя неизвестно — кого:

— А и не здесь ли живет адиет, предлагавший в семь раз повысить продуктивность биосферы на далекой прародине?

— Да в чем дело-то, — встревожился Фермер, — ты толком скажи!

— Зачем "скажи", когда можно-таки просто показать?

И отвез. Показывает, значит, всю здешнюю вакханалию.

— Ну, — говорит, — полюбовался, как выглядит твое "в семь раз" в натуре? Причем тут не Земля, тут ни тигров, ни мух, ни малярийных плазмодиев…

— Да-а, — говорит Фермер, — "идиот" — еще очень, надо сказать, деликатно сказано… Это же надо быть таким старым ослом! Хорошо, хоть до практики дело не дошло. Хотя… Знаешь, что?

— Знаю, — кивнул Некто В Сером, — раз уж так оно вышло, так пусть уж оно будет. Тем более, что энергия есть энергия, и уже поэтому никуда ее не денешь.

— Дома нам за такой ландшафт впору было бы оторвать голову, а здесь — пусть будет. Пусть будет хотя бы потому что хуже того, что было все равно ничего быть не может. Вообще интересное положение, когда экологию ухудшить невозможно просто-напросто за отсутствием таковой. Кроме того — у нас просто нет выхода.

— Вполне достаточно было, — буркнул Некто В Сером, — этого самого "кроме"…

Так и договорились, и с тех пор стало так, и никто с тех пор не посягает на страшные, жестокие, смертоносные корни всей здешней жизни, памятуя о том, что однажды появившееся достойно существовать, имеющее заслуги имеет право жить по-своему, умножающее многообразие — бывает жестоким, но никогда не бывает Злом в конечном счете.

— Слушай, ты как-то очень уж странно говоришь!

— А это, можно сказать, и вовсе не я. Есть такое произведение, называется "Истинно Бывшее" — совершенно поразительная вещь. Оно сложилось в период между Эпохой Вит и возвращением Вениамина, и никогда, нигде, ни при каких условиях больше появиться не могло. По самой идее, по условию там должно было содержаться только то, что имело место, без добавлений, искажений, выдумок или купюр, но зачастую речь шла о вещах, для потомков незнакомых или непонятных, и потому местами это самое "Истинно Бывшее" так звучит, таким эпическим языком описывает всякие эпизоды, включая самые идиотские и незначительные. Почитай, оч-чень забавно местами.

— Была охота!

— Ну не читай, — миролюбиво проговорил он, — эта штука и в самом деле предназначалась не для всех, а для всякого рода предводителей, чтобы все прочие обходились мифами.

А поскольку она вдруг замолчала с видом невнятного озлобления, он сделал вывод, что зацепил ее, и теперь она из кожи вылезет, чтобы помимо его достать эту своеобразную хронику ранних эпох бурной истории Сообщества.

НЕКОТОРЫЕ УЦЕЛЕВШИЕ ФРАГМЕНТЫ ПИСЬМА "ОБЕРОНА" НЕУСТАНОВЛЕННОМУ КОРРЕСПОНДЕНТУ

"Надо сказать, нас удивило ваше неожиданное письмо со столь откровенно поставленным вопросом, но, впрочем, это только лишний раз доказывает, что мы не ошиблись в выборе. Вот вы спрашиваете, — кто мы? Проще всего было бы ответить, что мы — люди, разными путями и по одному находившие друг друга. Только потом, когда нас собралось восемь человек, появилось некое подобие процедуры, да и в той, как правило, нужды не возникает. Так, собственно, произошло и в вашем случае. По нашей сети наблюдения, — а она организована довольно остроумно, вам бы понравилось, — мы узнаем о статье, монографии или выступлении интересующего нас рода. При этом важно не только содержание, но и тон, настрой, с которым оно подано. После этого мы начинаем по возможности осторожно наблюдать за деятельностью автора, одновременно собирая все возможные сведения о его частной и профессиональной жизни. Ярких работ интересующего нас плана встречается не так уж и много, гораздо чаще индивидуум излагает зачастую интереснейшие факты, кажется, даже не отдавая себе отчета, что из его результатов следует. Особенно интересно наблюдать подобное у нашего брата — логиков и математиков. Порою кажется, что они не только не представляют себе, какое отношение к реальности имеют иные из их построений, но и считают, что никакой такой связи нет, что все это просто так… навроде поэтических строк, плоды ихней вольной фантазии и ничего больше. Они воспринимают открывшееся им не как обращенную к ним речь Бога, а как результат собственного баловства, которое к тому же еще и оплачивается. Но это я на почве разлития желчи несколько отвлекся; дело же состоит в том, что из ста обративших на себя наше пристальное внимание тут же, при первом прикосновении к их облику и жизненным обстоятельствам отсеваются девяносто, а еще девять отбраковывается несколько позже. Но, предположим, находится где-то исключительно устойчивый соискатель, которому никто о том, что он соискатель, не сообщал, мы собираемся так или иначе и вместе обсуждаем, как нам поступить в сложившемся положении… И тут, как правило, мы с неизбывным детским изумлением получаем письмо, подобное вашему, или же иную какую-нибудь весточку, где нас с непозволительной промежду джентльменов прямотой спрашивают, какого нам черта, собственно, нужно, или же просто и даже сравнительно вежливо выражают интерес и желание сотрудничества. Мы конспирируемся! Мы тщательно конспирируем нашу деятельность, причем все лучше после каждой очередной неудачи! И все-таки это происходит с наводящей на размышления закономерностью. После получения такого рода весточки решать нам, по сути дела, остается нечего: и так видно, что человек подходящий. Заметьте! Ни разу к нам не обратился ни один из девяносто девяти ранее отсеянных по тем или иным причинам, только Сотые! Они или ощущают наш интерес к собственной персоне, или же проявляют непреодолимый интерес к каким-либо работам одного из нас (а мы, в том числе с целью дальнейшего рекрутирования, продолжаем строго дозированную "внешнюю" деятельность) и желают обмена мнениями или же прозревают саму суть согнавшего нас воедино течения. Следует сказать, что были и такие, с которыми Сообщество устанавливало связь активно, но в этих случаях, как правило, все тоже оказывалось в порядке…"

"… случай с Вами вообще следует считать особым, потому что Вы не только сами по себе подходите нам по всем параметрам, но и работы ваши из числа уже опубликованных просто-напросто необходимы нам уже на самых ранних этапах осуществления проекта. Помимо всего прочего должен выразить Вам еще и личное восхищение Вашей концепцией "третьего радикала" любых логических выражений в связи с Вашим же дерзновенным утверждением о реальности, — и природе этой реальности! — любых абстрактных объектов. Это что же получается, — переворот в теории познания? Создание некой металогики, вполне пригодной для решения, в конечном итоге, любых реальных задач? Ай-яй-яй! Я прямо-таки все локти себе до костей изгрыз от зависти, что такие простые, очевидные, ПРОЗРАЧНЫЕ вещи пришли в голову не ко мне… Но это, как Вы сами понимаете, шутка: хоть мы с Вами, в какой-то мере, и коллеги, но работаем все-таки в существенно-разных областях. Впрочем, судя по письму, Вы основательно знакомы с некоторыми моими опусами, особливо касающимися сингулярных точек "сложных" множеств типа особых классов многомерных пространств, — и так далее, а потому мой псевдоним в этом письме является, скорее, данью обычаю, потому что свои официальные статьи я чистосердечно подписываю своими истинными именем и фамилией…"

"… к черту! И хотя я, разумеется, не плаваю, как Вы, в альпинизме, охоте и вольной борьбе мы с Вами, думаю, во мнениях сойдемся. И, — умоляю, — не фыркайте, что все, мол, решили за Вас; ничего подобного: никто и ничего за Вас не решал во-первых, а во-вторых — Вы же сами, независимо ни от чего отыскали нас, и нет нужды, что мы нашли Вас еще раньше. А в-третьих, — и это самое главное для разумного человека, — у Вас нет ни малейших причин, чтобы с нами не идти… Вдумайтесь в это, остудите на время упрямство (а мы тут все такие!) и сознайтесь, что это — правда. Чем бы ни закончилось наше почти безнадежное предприятие, даже одно само участие в нем, на мой взгляд, есть наивысший удел, какой только может быть уготован смертному. Вы увидите, как заработает ваш "третий радикал", РЕАЛЬНО воплощенный в РЕАЛЬНОСТЬ в своем предельном выражении, сделав ранее невозможное — возможным, и сами будете в этом участвовать. Кроме того, что, по Вашему мнению, приносит нормальным людям наивысшую радость? Так и вижу на Вашем лице ядовитейшую из ухмылок, сам такой, но мы же с вами все-таки вышли из благословенного возраста безумных влюбленностей! Не знаю, как Вам, а для меня это, — после любви, возможность общаться с умными, интересными и приятными мне людьми, и делать общее с ними дело, когда никто никого не использует "в темную" и не сваливает на другого неприятную работу. Индусы вообще считали, что само по себе общение с родственными тебе душами уже есть награда за добродетели, которые были проявлены в минувших воплощениях."

"… Исхода вообще не подлежит сомнению. Иное дело — вопрос места. Подход, в основном сложившийся к настоящему времени, не ставит каких-то особых ограничений на место, желательно только избегать мест с бурной тектонической деятельностью, но хотелось бы, все-таки, приобрести участок, содержащий полиметаллические руды в непромышленных масштабах. Так что, по предварительной прикидке, это Анды или же Горный Алтай. Впрочем, — дело наше таково, что (только не говорите никому!) может потребоваться несколько попыток." "В заключение хочу сказать, что в Вашей скромности уверен совершенно, как и в том, что вы вполне понимаете ее сугубую необходимость. И вообще примите мои извинения, потому что у нас не принято объяснять сами собой разумеющиеся вещи — своим. Объяснения — только когда их просят. Наш адрес вы вычислили совершенно правильно, и потому пишите, а еще лучше — улаживайте дела и давайте-ка побыстрее к нам. Уверен, что вам будет оч-чень интересно и здесь, и ПОТОМ."

"Оберон."

XXI

Мы не зря прошли наш путь на Юг, не зря отказались от перелистывания после Чертовых Ворот, и зря я переживал по поводу охлаждения между нами из-за изоляции от посторонних людей и замкнутости друг на друга. Для меня аккурат на протяжении всего времени путешествия все посторонние были бы ДЕЙСТВИТЕЛЬНО посторонними и ненужными, а для Мушки… Комбинация из геминера и Мушки получилась еще та: поначалу она еще отмалчивалась, а потом все-таки рассказала, что вместе с машиной уходила с Земли Лагеря в какие-то иные места:

— А судя по тому, что ты мне рассказывал, была и на Земле Марка. Ог-громаднейшие такие перекрученные полотенца с неба до земли, вроде как из волокон радужного света, купола, а того больше — конуса такие же, люди одеты в такой же мохнатый свет, и что-то вроде самолетов тоже сделано из таких же полотнищ, только погуще и рисунок куда сложнее. Между прочим, — три с половиной тыщи только так, сама по спидометру замеряла, и никакого при этом шума. Похоже?

— Похоже.

— Ну, ин и ладно, коли так. Но та-ам ни-и ра-ай… Нравы крутые и решительные, три раза сбивать пробовали…

— Что?!!

— Да спокойно ты… Не сбили же… Там такая штука вытягивается, из тех же волокон, только гораздо ярче и вроде языка, прилипнет — и хана! Не избавишься, пока не изъест до тла или пока не погасят, так и будет тянуться. Они его вроде как "вермис" называют или что-то вроде… Может такое быть?

— Вполне. Только ты-то как узнала?

— Так видно же! У них радио нет, через какое-то Объединение болтают, а его видно, а ты сам говорил, что информация…

Я кивнул:

— Есть информация, и если она есть, то она есть. Ты лучше скажи, как уцелела, анчутка? ТБ — "липучка" — очень опасная вещь…

— А! Зато протягивается долго. С "Гешей" три раз можно успеть в тысяче километров оказаться, и с другой стороны.

Были и прочие эпизоды того же плана. И все-таки мы обрадовались, когда увидели людей, и она обрадовалась, как будто в других мирах люди были понарошку, вроде бы как в кино, и потому в счет не шли. Я не стал задерживаться в Загорье и отправился прямо на Киалесстадир, где: "Край его и мира край — на мысе Хай". Я много чего люблю, люблю и не хочу ни с чем сравнивать, но все-таки мыс Хай — особенное место среди особенных мест. От его аскетической, строгой красоты кружится голова, он красив, как темный ангел, как Лермонтовский Демон, но только типом своей красоты, потому что нет в нем никакого концентрированного зла. Гора — та еще ничего, она хоть и выше всего здесь, все-таки выглядит от мира сего, лежит, как трехкилометровой высоты кит, уперший в океан окатистый череп, там и прозрачные рощицы черноиглых сосен встречаются кое-где, и крохотные по масштабам Горы, яркие мазки альпийских лугов это по сторонам. Но, вместо того, чтобы так и опуститься по параболе в океан, Гора становится все более пологой, переходя в Желоб: там, собственно, и располагается Киалесстадир, Желоб переходит в Вал, и это-то как раз и есть самое интересное во всем этом с виду неброском пейзаже. Вал — это монолитный, круто падающий к порту, абсолютно гладкий спуск километровой высоты, идеальная, как по лекалу выточенная криволинейная поверхность. Зеленовато-черный, несокрушимый, вылощенный, выглаженный камень, жирно блестящий под низким светилом. Внизу вода серо-зеленая, тяжелая, как позеленевшая жидкая бронза, чуть сморщенная слабым ветерком, и на ней неподвижно замерли тяжелые, крепкие корабли. Все, весь пейзаж кругом выдержан в серо-зеленой, сине-зеленой, серо-стальной, сине-фиолетовой гамме, так что при одном взгляде бросает в дрожь. Тихо-о… Все твердое и монолитное, с малым числом деталей, неподвижное, приглушенное. У самого спуска и вдоль всего желоба располагается Длинный Торг, и он разительно отличается от любого рынка более теплых и ласковых мест. Массивные, как маленькие крепости и просторные каменные лавки и павильоны расположены поодаль друг от друга, на неком пристойном расстоянии, чтобы не тесниться в недостойной сутолоке. Люди под неярким небом в одеждах, напрочь лишенных пестроты, говорят негромко, приглушенными голосами, и передвигаются неспешно. Это место явственно дает понять каждому, пониманием обладающему: некуда торопиться. Каждый, кто попал сюда, непременно успеет. Торг есть торг, и бывает много народу, но и толпа ведет себя приглушенно и как-то размеренно, без малейшей аффектации, а несокрушимая каменная грудь мыса Хай гасит звук шагов. Нет, без разговору — это зутлингское место, они здесь бесспорные хозяева, но это и Птичье место тоже, на Юге полным-полно Гнезд, полных народа или временно пустующих. И полным-полно Птиц из Зутлингов, два этих рода на редкость успешно ладят и сотрудничают. Само собой, — нам не понадобилось ни гостиницы, ни странноприимного дома, ни чьего-нибудь частного гостеприимства: мы гордо и непреклонно остановились на горе, где от веку, с самого укоренения в здешних местах Подворья Киале располагалась стоянка Крылатых, сейчас, понятное дело, это были исключительно только геминеры, и какие! Куда там нашему "Северному Стандарту" под номером "69"…

Когда Мушка увидала эту конюшню, глаза у нее лихорадочно вспыхнули, и я тут же понял, что останусь позабыт-позаброшен, пока из стоянки не будет высосана последняя капля костного мозга, — страсть, ничего не поделаешь. Она мгновенно отыскала единомышленников, и особенно один из них птенец чуть постарше меня так на нее глядел, что у меня, с одной стороны, чесались руки, а с другой — даже жалко было глядеть на него, онемевшего и ошеломленного. Забавно было видеть, что его папаша, похоже, вполне разделял сынковы чувства, но, однако же, прятал их куда более искусно. Так что большую часть своего времени она проводила в полетах, а я… я отчасти был даже доволен таким развитием событий, потому что сразу же, как только бросил с вершины Горы первый взгляд на панораму мыса Хай, понял, что тоже явился сюда за товаром, и нет нужды, что товар этот — особого свойства. В то время я даже не смог бы ответить, что именно ищу, но твердо знал, что нахожусь в поиске, поиск этот касается только меня, и не будет мне покою, пока не найду. Тут еще надо иметь в виду сугубую оригинальность ситуации: не кто-нибудь искал, а Я, я — с некоторых пор способный найти ЧТО УГОДНО в КАКОМ УГОДНО виде, и если мне попадалось таким образом что-то, соответствующее какому-нибудь незначительному и подсознательному желанию, я странным образом смущался самого себя и покидал такую находку. Это было похоже на старинный обычай некоторых народов дарить гостю все, что он похвалит или даже приглядит излишне пристально: лично я не знал бы, куда деваться, угодив в подобную ситуацию. Так вот я искал — и не находил, а потом все-таки дал себе труд задуматься: а не слишком ли быстро, в конце концов, я бегу? Не избаловался ли, находя все, что угодно — бездумно? И сразу же понял, что феномен ненаходимости чего угодно может быть объяснен только одним единственным способом: если искомое обладает волей к тому, чтобы не находиться, и силой, достаточной для того, чтобы не быть найденным. Из этого до меня, как до жирафа, дошло, что я ищу какую-то ЛИЧНОСТЬ, и эта личность — не вполне обычная, и не слишком-то стремится к контакту со мной. После этого я начал искать вполне осознанно, и, соответственно, осознал, что до сих пор обращался с открывшимся мне, как безмозглый потребитель, потому что как иначе назвать положение, когда возможностей становится в тысячу раз больше, а желания остаются в основном прежние, — и, надо сказать, достаточно незамысловатые желания. И не то, чтобы слишком уж возвышенные. А это вредно, — давать существам низшего порядка все то, чего они простодушно вожделеют, дать какому-нибудь питекантропу вволю корму, так он и не подумал бы превращаться в человека. А теперь я ВПЕРВЫЕ за все это время испытываю затруднение, и тут же впал в растерянность. Спартанцы меня не одобрили бы. А ведь затруднение — это же хорошо, это же позволяет узнать положенные мне на текущий момент границы, — или, по крайней мере, указать, где они хотя бы находятся. Поэтому, тщательно оценив ситуацию, я прекратил бессистемные поиски и взялся за дело со всей основательностью. Надо сказать, что Побуждение возникло у меня именно в этом месте отнюдь не случайно: чем проще, спокойней и монолитней природа места, тем проще и сильнее владеющие им закономерности; это аксиома, и для планетарных условий пределом такого рода является, само собой, какой-нибудь полярный континент, но там все становится уже СЛИШКОМ простым, не оставляя возможности для маневра. Стиль мыса Хай недоступная простота, а если бы он был рыцарем, то девизом его непременно было бы что-то вроде: "Ничего лишнего". Так что, с этой точки зрения, место почти оптимальное, и ситуация как раз сложилась /Схематизированный графилон, достаточно условный. Прим. ред./… Вопреки уже начавшей складываться у меня привычки, я постарался остаться в прежнем трехмерном локусе, и никуда не пошел, последовательно моделируя параметры искомого; мозгов для этого у меня явно не хватало и я прибег к расширению /Малоусловный графилон. Прим. ред./ вида. Дошел до предела собственной устойчивости, чуть не расползся в рыхлое "веретено", но вовремя остановился: может, это и неизбежно, только кажется мне, что для меня покамест рано и никогда, ни для кого не поздно. Постепенно искомый объект начал моделироваться, обрастая все большим числом подробностей, несколько раз пробовал растекаться, но сила этого метода как раз в том и состоит, что удалиться для объекта — практически невозможно, как с грамотным исчислением. Я сидел, закрыв глаза, и занимался предельной деталировкой объекта, и прозевал момент, когда напряжение между моим собственным локусом и здешними сингулярными точками пришло к пределу пластичности; это больше всего напоминало монотонный звук, постепенно достигающий угрожающей силы, но по сути являлось /Схематизированный графилон. Прим. ред./… Когда я, наконец, обратил на него внимание, процесс замкнулся и стал самоподдерживающимся, потом действительно раздался звук, напоминающий приглушенный гром, и я сразу же обнаружил себя почти тремя километрами ниже, на Длинном Торгу в Желобе, рядом с ресторанчиком "Акрос", где мы с Мушкой давеча лакомились маринованным тунцом, а Мушка ввергла в шок всю почтеннейшую публику, лупанув (самый подходящий термин для этого явления!) грамм сто пятьдесят водорослевки, настоянной на бобах шкуродера, за единый дух… Я огляделся и не увидел вокруг себя ничего, заслуживающего внимания, за исключением того, что на восточной скуле Горы, у самого верха, появилось небольшое, невинное с виду облачко, напоминающее плотный клок серой ваты, а с этой штучкой меня позаботились ознакомить сразу же по нашему прибытию в эти богоспасаемые места. Клок ваты на склоне Горы был абсолютным признаком того, что через час-полтора на сцене мыса Хай состоится бенефис местного демона, жестокого норд-оста, без изысков именуемого "даун". Его можно считать одним из последних осколков знаменитой Погоды эпохи Лагеря и Ранней Вит, появление его было непонятным, потому что не сезон, а самое главное, — совершенно неуместным, потому что во время выступления "дауна" находящихся на открытом воздухе следует считать самоубийцами, кем бы они ни были, и во всяком случае отказывать в погребении на освещенном кладбище по обряду матери нашей Святой Церкви. Но я рассчитывал успеть: интересное, вообще говоря, дело, — только что я во вред делу переосторожничал, отказавшись от собственного движения в ходе моделирования, и довел ситуацию до того, что она с хрустом выдернула меня с нагретой грядки и пересадила на новое место, и тут же, — с несказанной наглостью собираюсь по-быстренькому, за часок, догнать увиливающую от меня сущность… Зашел в ресторан, заказал уху "Комплетекос" из семи сортов рыбы, молок, икры и рыбьих печенок и тонко нарезанный вяленый ласт реплика с луком. Выпивать, понятное дело ничего не стал, ограничившись двойным кола-кофе с медом, но в башке процесс тоже вошел в самоподдерживающийся режим, и поэтому спустя пять минут я уже не чувствовал вкуса переводимых деликатесов и жевал все подряд чисто автоматически, а когда поднял голову, то обнаружил тяжелую черную дверь рядом со стойкой бара, а сама она имела не тот цвет, что я, по-моему, запомнил. Сам я был теперь, весьма благоразумно, затянут в серый комбинезон из бездефектного волокна, непромокаемый и с магнитадгезивными застежками. Пора было делать следующий шаг, и я, выбрав темпоритм, обеспечивающий мою незаметность, скользнул в эту черную дверь, и оказался в закутке Овощного Ряда, как раз между оптовым складом компании "Фрей" и псарней моего доброго приятеля Эрика, и увидал, что никто до сих пор так и не приобрел большого фраттида, неутомимо кружившего по просторной клетке. Мы частенько шутили по поводу этой серой, гладкошерстой твари с острой мордой и длинным телом на коротких сильных лапах, похожей не столько на собаку, сколько на помесь крысы с крокодилом и бывшей с хорошего леопарда размером: я говорил, что следует в качестве поговорки ввести выражение: "Когда купят фраттида", — а он собирался дать рекламу с обещанием бесплатного гроба покупателю этого экземпляра. Фраттид заметил меня, скосил для начала красные, неизреченно-подлые глаза, а потом остановился и хрипло завыл. Я не слыхал, чтобы он когда-нибудь лаял, но зато как он выл! Сейчас у меня только защемило почему-то сердце, когда я вспомнил всю эту веселую чушь и почувствовал острый запах псарни, и кошмарный вой этого адского создания не оказал на меня своего обычного воздействия. Я быстрыми шагами вернулся к входу в ресторан и оглянулся на Гору: тяжелый темно-серый облачный пояс тянулся уже вдоль всего ее склона, спустившись до половины ее высоты, и уже начинало темнеть, а все вместе это обозначало, что самое интересное начнется минут через двадцать, не больше. Я снова вошел в ресторан, и на этот раз потолки в зале были ниже, народу сидело больше, и народ был совсем другой: огромные, коренастые люди в высоких сапогах, с ладонями, как лопаты, одетые в тяжелые серые плащи и с взглядами тяжелыми, как серый свинец. Один из них, вдруг отвернувшись от стойки, полоснул меня таким взглядом, что я поневоле вспомнил Эрикова неликвиду, а зал между тем начал наполнять тревожный, призрачный синеватый свет, не то проникающий сквозь окна, не то зародившийся прямо здесь, в застойном воздухе кабака, вездесущий, как керосиновая вонь. Я прямиком направился к двери рядом со стойкой, и на этот раз попал в сводчатый коридор, в котором царил сумрак. Ненужные, чужие, посторонние двери виднелись по сторонам, и от некоторых из них исходили призывы фальшивые, как перстни на грязных лапах оборванцев, а в других ровно, мощно гудел огонь, звенело тяжелое железо и метались деловитые, смутные тени, и это вызывало ассоциации с кузницей, но я, обливаясь потом от предельной сосредоточенности, шел по возможности мимо, свернул по коридору налево и с чувством просто-таки невероятного облегчения снова вышел под открытое небо, туда, где тянулся бесконечный ряд мастерских и лавок Сплетенной Конгрегации Ювелиров. Убедился, что почти замкнул кольцо, по большинству признаков оказавшись на прежнем месте. Небо было черным-черно, как в одном из самых страшных моих снов, а склоны Горы, остающиеся ниже туч, светились тем самым голубым блеском, и было в этом свете, как и в страшной тишине вокруг, как в кромешном небе над головой разлито такое напряжение, что волосы вставали дыбом, и самое страшное было в том, что никак нельзя мне было смотаться или Перелистнуть, если уж я не хотел погубить все дело… На этот раз я дополнил последовательное уточнение модели собственным движением, и потому процесс пошел значительно быстрее: в дверь этой внешне-невзрачной лавки я вошел, будучи почти уверен в обретении искомого. За тройными дверями из бездефектного композита, построенного по псевдофрактальной схеме, за полутораметровыми, немудрящими стенами из плавленого базальта, в обширном, низком зале причудливой формы было светло, как днем. Я отлично знал эти светильники с Земли Харальда, они как раз и были приспособлены для того, чтобы обеспечивать стандартный, образцовый белый свет без теней, но почему-то не ожидал увидеть их в этом старом-старом здании. По светло-желтому с коричневым орнаментом каменному полу бесшумно кружилось совершенно непостижимое существо, со светящейся красным безволосой кожей и множеством круглых глаз на конической голове. Оно одновременно вращалось вокруг своей оси, даже как бы ВНУТРИ собственной кожи, и с неуловимой быстротой, хаотически металось по залу, бесшумным вихрем посещая все закоулки и умудряясь при этом ни с чем не сталкиваться. Помнится, на почве вдруг наступившей крайней усталости, меня при взгляде на это чучело посетила уж-жасно глубокая мысля: что оно пытается-де изобразить поведение элементарной частицы согласно модели Шредингера, и не без успеха. В следующую секунду мне стало ясно, что это что-то вроде стража или просто милая шутка, изображающая чисто для смеху этакое воплощение Абсолютного Стража, и ничего особенного, и интересующиеся могут проверить, шутка это или нет. Что же касается меня, то я глянул на него, и понял, что верю и так. Повсюду в зале, как и положено, высились наклонные витрины, в каждой из которых содержалась какая-нибудь целостная серия украшений, объединенных непременно стилем, школой, эпохой и, в меньшей мере, своим происхождением. В другое время я, хоть и нагляделся не менее полных коллекций в богатых Гнездах, все-таки поглазел бы на эти маленькие яркие штучки, переполненные подробностями, плод, зачастую, совершенно чуждой традиции: взгляд на них кое-когда порождает совершенно новые ассоциации, а важнее этого, пожалуй, ничего и нет. Витрины поменьше занимали почти все пространство стен, а народу, по погоде, было не так уж и много. Оценив эти и другие важные подробности, я направился прямиком в один из самых закоулистых закоулков, где были выставлены предметы из мира, населенного какой-то группой сарпризантов, и увидал там спину, явственно выражающую ожидание. Меня. Не поворачиваясь, человек вполголоса произнес:

— Что ж, — ты победил, римлянин… И пойдем-ка поскорее в одно тут место неподалеку, потому что надолго оставаться здесь — неудобно, а если мы не поторопимся, то и вовсе не дойдем.

Когда мы вышли, я убедился, что определенная правда в его словах содержалась: пока мы проходили очередной десяток шагов, становилось заметно холоднее, все, что располагалось между фонарями, заливал мрак такой же плотный, как в самую сволочную из ночей, а потом раздался Вздох, напоминающий больше всего начало артподготовки перед наступлением группы фронтов, слышимое с некоторого удаления, гулкий, воющий грохот, а потом небо словно бы раскололось круглой паутиной радиально направленных молний, треснутым в тысяче мест огненным куполом. А потом, смешанный с ледяной водой, что застывала на одежде, как стеариновые слезы свечей, нас настиг ветер, рухнувший вертикально вниз, и мы попадали, и не знаю, каким святым молиться, что попустили добраться до противоположной стороны улицы да ползти, — согнувшись в три погибели или вовсе на четвереньках, — прижимаясь к несокрушимому камню испытанных стен. Грохот ветра, как тысячи свихнувшихся поездов, рев тысяч громов, и снизу, постепенно нарастая, донесся обвальный грохот моря, угодившего в лапы урагана. Я довольно быстро приспособился Пролистывать время самых страшных порывов, и мой попутчик ни капельки от меня не отставал, но мы успели увидеть, как первым порывом ветра несло в океан громадную стаю молчаливых белых птиц, и некоторые из них пытались сесть на землю, снижались, но вместо этого бесшумными снарядами врезались в стены и превращались в кровяные кляксы, окаймленные перьями… Так, в импульсном режиме, мы и добрались до места, и никак нельзя было как-то облегчить этот процесс, потому что места назначения следовало достигнуть с предельной точностью, а располагалось оно слишком близко. Тут оба фонаря горели исправно, и даже сквозь сплошную завесу огня я аж метров с трех сумел прочитать скромную и солидную вывеску "Бюро найма Гудгеймера", а потом мы, изо всех сил цепляясь за леерные перила, по входному тоннелю достигли двери. Раздался гул, щит по освещенной годами традиции поднялся вверх, и мы угодили прямиком в приемную бюро. Хозяин сбросил такой же, как у меня, комбинезон и остался в мундире. Что-то в последнее время на моем пути все время попадаются ряженые в мундирах: и ладно еще, если это черный мундир сотника, но когда перед тобой предстает некто в ладно сидящей голубенькой форме комкора Военно-Воздушного Флота Народной Армии Федеративной Республики Тангал всего-навсего… Он бы еще тогу напялил и лавровый венок. Плотный, среднего роста дядечка с густыми, коротко стрижеными русыми волосами и классически голубоглазый.

— Ну? Чему обязан такими настойчивыми попытками встретиться? Неотложное дело, праздное любопытство, или же, — не дай бог, — смутные духовные искания? Впервые сталкиваюсь с такой манерой доставания меня самого…

В глубине души я, очевидно, ждал подобного начала беседы, и потому решил не показывать стеснения:

— А чем плохо-то? Просто, технично и вполне эффективно… А насчет цели, — спасибо за вопрос. До него я и сам не знал — зачем, а потом подумал: должен же кто-то, в конце концов, за все это ответить?

— Во-он оно што! Не скрою, поначалу отнесся несерьезно, но ты прилип, как маркианская "липучка", и я решил, что от меня, в конце концов, не убудет. И каких же откровений ты ждешь от меня, мой юный друг?

— Простого, человеческого жизненного опыта. Начиная поиски, я хотел встретить кого-то, кто во всем этом пребывает давно, и сейчас хочу задать самый простой вопрос: куда? Куда идут дальше те, кто добрался до этого места?

— Хорошенькое дело! Ты же стремился куда-то, была у тебя эта самая мечта… Вот и делай теперь с ней, что хочешь, а других не спрашивай! Чего-то хотел, путешествий, приключений, замков, садов… грудастых девок с во-от такими, — он показал, — задницами и во-от разэтакими ляжками, так жри теперь все это, пока не затошнит! На! Сколько хочешь и даже еще больше! Раньше надо было думать, а теперь поздно, потому что больше у тебя не будет никакого раньше, даже если бы и захотел. Понимаешь, как оно интересно получается? Бесполезно додумывать теперь, а уж спрашивать — так бесполезно сугубо. Поезд ушел навсегда, и теперь ты даже с собой не сможешь покончить, а думал ли ты раньше, что такое — навсегда, на больше, чем вечность в твоем прежнем понимании?

— Как положено в молодости, хотелось всего.

— Ага, а потом, значит, увидел, что "все" — это несколько больший кусок, чем казалось раньше. Так сказать — проглотить трудновато, — голос его напоминал какое-то ядовитое шипение, — и обрати внимание, с какой неизменностью, во вроде бы совершенно разных обстоятельствах повторяется одно и то же смертельное разочарование варвара, дорвавшегося-таки до императорского трона и вдруг увидавшего, что — не только за тысячу, но и за три-то глотки жрать не можешь! И, как ни изгаляйся, не сможешь в конечном итоге обслужить одновременно больше одной бабы, потому что у тебя всего-навсего один прибор для этой цели. Как вдруг оказывается… Только у него выход был, посвятить себя дальнейшему хапанию, а вот у тебя — отнюдь-с, и без того ВСЕ есть, то самое "все" которого, как мы упоминали выше, не проглотишь. Не надо было брать без спросу, если не знаешь, зачем это предназначено…

— Простите, — говорю, выдавив улыбку, и сам чувствую, какая она у меня выдавленная, — что-то не пойму последней фразы. Ни у вас, ни у кого другого я ничего не брал.

Он нахмурился, глядя на меня с крайним неодобрением:

— Что-о?! А ну-ка дай глянуть твои карты!

— У меня на данный локус ничего нет… То есть я могу найти какие-нибудь, только это будет бесполезно, потому что я ничем таким никогда не пользовался. Хотя, наверное, смог бы…

Тут в его пронзительных, аж светящихся светло-глубых гляделках впервые мелькнул интерес, — это-то я заметить смог, а вот на оттенок, в том интересе присутствовавший, как-то не обратил внимания. Надо думать, — на нервной почве либо же просто по глупости.

— Да что такое ты несешь? Надо глянуть…

Тут он отвернулся от меня и за "поводок" достал (я сам так делаю — с часто употребимыми вещами) стандартный набор, тянущий, пожалуй, на Расширенную Последовательность, и всецело погрузился в изучение. Хмыкнул, включил стоявшую у него на столе "мельницу" какой-то фирмы с Земли Оберона. Классная штука, это сколько же нужно было развивать ЭВМ, чтобы вышла такая удобная, универсальная, быстродействующая штука, да чтобы еще на стол можно было поставить! Впрочем, как и обычно в этих местах, это была одна только видимость, потому что была машинка погружена в солиднейшее Расширение, — я-то видел! А он, покрутив на экране а потом и за его пределами объемы поначалу с шестью, а под конец — аж с девятью переменными на точку (так что не сказать, чтобы уж очень сложные) изволил, наконец, сызнова обратить на меня свое высокое внимание. На этот раз интерес в его глазах был заметно гуще, тот самый Оттенок — тоже, но я опять-таки ничего не заметил:

— Такого не может быть, но я перепроверял три раза, так что придется все-таки считать за факт…

— Да в чем дело-то?

— Ой, прекратите вы паясничать, — в голосе его прозвучало явственное раздражение, — чего уж теперь, на самом-то деле… Явился, значит… То-то я думаю, никуда от него не денешься…

— Клянусь Четой и Нечетой, Левым и Правым — НЕ ПОНИМАЮ.

— До конца значит? Экзамен устроить решил? Так будь по-твоему: перво-наперво ни в каких последовательностях тебя нет, а это значит, что ваша милость не только не существует, но и не имеет ровно никакого права на существование. Это, — согласен, — пол-беды, это бывает, хотя в здешних местах об этом мало кто знает, но я лично такое уже видел, и не раз… Но вот на то, что у этой вот, — он опять показал, последовательности радикал только кажется мнимым, а на самом деле мнимость эта кажущаяся, и радикал, таким образом может считаться случаем, описываемым Нестандартной Грамматикой номер, — черт, запамятовал, сколько их раньше-то приводилось? Короче, — связь все-таки есть, но она такова, что от всей последовательности вы и впрямь никак не зависите, но отношение к ней имеете… чуть ли не причиной являетесь… В-вот ведь ч-черт побери-то совсем!!! Но, так или иначе, — доказано и можете снимать инкогнито. Я тоже обозлился, отнял у него набор и доказал, как и каким образом могу ДЕЙСТВИТЕЛЬНО не понимать даже в том случае, если он и прав. Дошло, и он улыбнулся с необыкновенным радушием.

— О-о, но это совсем меняет дело, не так ли? Парадоксальным образом может считаться прецедентом, так что почту за честь… Только вряд ли я смогу вам помочь, потому что слишком уж мы все разные, и слишком уж для нас неприменим чужой опыт. Я в плане предположения…

Он откинулся в кресле и замер, сцепив руки, а потом начал:

— Как ни крути, а все живое неизбежно стремится к удовлетворению…

Нет, я далек от вульгарных биологизаторских теорий, удовлетворение может быть и от хорошо выполненной работы, и от того, что другому хорошо, и доходит порой до самопожертвования во имя идеи, всеобщего или же чьего-то персонального блага, — все это есть, но общей сути не меняет: бывает, что люди переносят жестокие пытки, не выдавая ближних, но это потому, что моральная боль предательства у НИХ — страшнее физической боли. Все в конечном итоге стремится к удовлетворению, какова бы ни была его природа. Но… Что такое больше удовольствия? У вас, насколько мне известно, есть очень красивая подружка?

— Есть, — вспомнил, и просто-таки не смог не улыбнуться, — очень красивая.

— А… Простите, только сейчас понял, — вы ведь с ней… до того еще, как получили… новые возможности?

— Можно и так сказать. Но я до сих пор не могу понять, к чему вы все это? То, что вы сказали об удовлетворении, это, простите меня, не откровение. Это даже уже не банальность, это самоочевидная аксиома. Правда, я не формулировал ее для себя, но это только потому что не чувствовал ни малейшей необходимости.

— Так и сидел бы, если не чувствуешь! Отношение самое непосредственное… Вот, мы худо-бедно можем представить себе, как это — увеличить возможность мыслить, как это — стать умнее. Но вдумайся, что в нас есть то, ЧЕМ наслаждаются. Такой же, в конечном итоге орган, как то же ухо или глаз, и так же, как ограничена острота твоего зрения, есть физиологические пределы способности испытывать наслаждение. Ты не кривись, ты думай… Это, в конечном итоге, вопрос ЦЕЛИ, а значит — самое главное.

Потому что отсутствие стремлений в своем пределе — СТРОГОЕ определение не-жизни, не-движения. Когда ты вдумаешься в смысл слов: "большая способность к наслаждению", — то убедишься, что мысли тонут в этом, как в какой-нибудь проклятой проблеме космогонико-полубогословского толка… Ты никак не сможешь себе этого представить, потому что ВСЕ в твоей личности обусловлено существованием такого предела стремлений, а никак не наоборот. Все мысли, привычки, привязанности, память созданы и развиваются под имеющееся значение этого предела, и если бы возникла какая-то сила, способная его отодвинуть… Вся твоя прежняя личность неизбежно будет смолота в порошок, как…

— Как вся теория шахматной игры, если хоть чуть-чуть изменить хотя бы одно правило.

— Как была бы смолота в порошок любая вселенная, если бы изменилось значение одной из констант. А? Стремиться стать тем, кому не будет ни малейшего дела до тебя прежнего, — в чем тут отличие от самоубийства?

— Спасибо за поддержку. И ваш коан мне тоже оченно понравился.

— Не так быстро. Учти еще, что при всем при том — это единственный путь, потому что путь этот только в одну сторону, и ты на него уже стал.

— Ничего такого пока не чувствую.

— Да? А ты погляди на улицу, — он подошел к окну и отодвинул плотный ставень, и по непонятному фокусу открылся вид на бухту, и видны стали совершенно неподвижные, будто заколдованные, корабли среди беспорядочных волн, гребни которых достигали верхушек мачт, пена, как слюна бешеной собаки, светящаяся в таком же бешеном блеске молний, — это же самое творится как минимум в миллионе минимально-различимых альтернатив по обе стороны от нас, и все потому только, что ты чувствовал некую тягу, и стремился к чему-то такому. Ты сплел вместе такое количество маловероятных событий, что какая-нибудь в этом роде пакость просто не могла не произойти.

Он был слишком многословен, — или возбужден, и оттого говорил слишком много. Казалось мне, что он с трудом сдерживается от того, чтобы не начать потирать руки. Он сказал дело, но сам по себе все равно мне не понравился. Кроме того сказанное им по его же определению было для меня бесполезно. Мое неодобрение он почувствовал, или, может быть, просто увидел и потому принял вид глубокой задумчивости. Потом лицо его просияло:

— А! М-м… знаешь, что? Пожалуй, не все так безнадежно вблизи. Словами объяснить нельзя, взять и врезать тебе Безусловный Символ — не хочу брать на себя такой ответственности, а вот ежели на примере? Поймешь — так хорошо, а нет…

Я кивнул с видом такого пон-нятливого, но при этом скромного слушателя:

— Значит, — пока что и не нужно.

— Вот и ладно. Пойдем…

Путь наш во всяком случае лежал через входную дверь, и мы снова оказались под дождем, только дождь этот был неожиданно теплым, он шумел в кронах и наискось лупил по кронам деревьев, которых сроду и не росло на мысе Хай. Здесь в густом, парном тумане угадывались а поверху и виднелись настоящие заросли, заливаемые потоком теплого дождя, затопленные неровным туманом, насыщенные неожиданно-сильными и разнообразными запахами. Я насторожился и вдруг почувствовал, что шевельнул ухом в направлении какого-то шороха, и поразился этому своему собственному движению.

Оглянулся, — и прямо в лицо мне вместе с облаком густого смрада грянул чудовищный рев. Я не успел разглядеть его, потому что было не до того, и потом запомнил только это свое впечатление: олицетворение Смерти. Не тот символ ее, который давным-давно принят между мистиками и книжниками, не Костлявая Леди в клобуке, а настоящее: тусклый блеск громадных клыков в разверстой пасти, на расстоянии одного короткого броска или же нескольких моих, странно-коротких шагов. Никаких подробностей Ее лика, потому что достаточно этого Знака, понятного по крайней мере для всех обитателей суши. И я метнулся в страшном прыжке прочь и в сторону, и стремглав понесся сквозь влажные, мягкие, хрупкие от избытка сока заросли, а волосы дыбом стояли у меня на загривке, в крови и голове гудел неподвластный рассудку Ужас, и рассудку, вещи весьма условной, не было тут места, потому что, явив свой безусловный знак, за мной гналась без условная смерть. Что-то напрочь лишенное мистического флера или таинственности, а, наоборот, простое, как хруст костей на зубах, как десяток раскаленных когтей, вонзающихся во внутренности. Не страх — знак, заставляющий сделать все-таки выбор, а страх — приказ, который не обсуждают. Беги! Прочь, потому что тут не рассуждают. И это, и все дальнейшее я изложил человеческими словами по возвращении, припомнив и разобравшись в своих переживаниях. Тогда я не понимал и не рассуждал. Потом моя тактика бега по мелколесью и с резкой сменой направления, очевидно, принесла свои плоды и мой страшный преследователь потерял меня. Тут высокие деревья стояли реже, а низкие — чаще, и выглядели по-другому. Но не только они по-другому выглядели: Я ПО-ДРУГОМУ ВИДЕЛ. Туман здесь стелился низкими клубами, и ливень сменился изморосью. Не сказать, чтобы мое зрение ослабело, видел я по-прежнему далеко, но все видимое стало подобием рисунков, лишенных деталей реального образа, фотографии или же хорошего живописного полотна. Цветная графика, задний план мультфильма. Символ на дорожном знаке, когда не важны подробности и совершенно достаточно простого Узнавания, обличения немногого важного от всего прочего и равно-неважного. Цвета — были, только воспринимались они в /Графилон стандартного вида. Прим. ред./ аспекте. И с той стороны, откуда за мной погналась Смерть, раздался ровный, пронзительный, всепроникающий вопль, могучий, бесстрастный и угрожающий, как сирена воздушной тревоги, только такая сирена, которая возвещает конец света. Хрустнули хрупкие стволы деревьев с листьями-перьями, листьями-веерами, и с той стороны возник громадный, возвышающийся над туманом силуэт, движущийся с невероятной, уверенной ловкостью. Теперь мне не было нужды видеть крепкие, здоровые зубы Безусловной Смерти, потому что достаточно было видения этого темного силуэта, пары фаз его движений, — а я видел движущееся именно так, как будто снято на кинопленку не с двадцатью четырьмя, и не с двенадцатью даже, а с шестью кадрами в секунду, — и видение это включило механизм бегства во мне, как рычаг включает двигатель в автомобиле, совершенно не спрашивая, как это ему нравится, и не предпочел бы он какого-нибудь другого стиля поведения. Внешнее, не спрашивая моей воли, распоряжалось моими конкретными действиями, соединялось со мной просто напрямую, воедино при каждом случае, который считало важным. И я понесся снова, с необыкновенной силой и легкостью, то переставляя ноги, как привык делать это в своей прежней жизни, то без усилий меняя аллюр и прыгая боком вперед почти одновременно на двух ногах или вообще по-лягушачьи. Никакой усталости в обычном понимании тут не существовало вообще: это устройство было много проще, оно драпало, пока Силуэт присутствовал с одной из сторон и пока само оставалось живо, и останавливалось, когда сигнал переставал поступать, или когда бегство оказывалось не под силу, и оно в этом случае просто-напросто дохло. Так что бежалось хорошо, как никогда, и могу еще отметить великолепную реакцию, с которой я во время этой пробежки уворачивался от летящих навстречу стволов и ветвей. То, что заменяло страх, и что я могу назвать Императивным Страхом или "предужасом" хлестало меня, как ветер, состоящий из свистящих на лету метательных ножей, летящий параллельно земле ливень тяжелых тусклоблещущих клинков, так, что отдельные удары, при всей своей многочисленности, воспринимались порознь, и ветер этот нес меня, как ветер обычный гонит парусную лодку. И — постепенно начало проявляться то, что я впоследствии расценил как перегрев, образовалась равнодействующая из двух стремлений, одно из которых гнало меня "от" а другое "к", и благо еще, что направления эти совпадали. Скоро под ногами моими начал дробиться пленками и брызгами лучший и вожделенный источник прохлады, единственное спасение от перегрева — вода мелкого, сильно заросшего и очень обширного водоема, и мне стало труднее улавливать переходы от одного своего состояния к другому. Блаженный покой, невесомость и плотный, податливый Мир, без малейшего зазора прилегающий к телу. Что-то вроде серовато-белого светового верха. И вообще кругом ровная сероватая мгла, из которой то, что движется и поэтому только и может быть сколько-нибудь значимым, при необходимости ПОЯВЛЯЕТСЯ. И достаточно мне шевельнуться, чтобы мир двинулся вокруг меня, став важным и потому зримым. Но и здесь покой оказался недолгим, каленым стрекалом коснулось тела издалека дошедшее колебание, острое, быстрое, пронзительное, каждый следующее острие его было длиннее и вонзалось глубже, а это значило, что упругое и быстрое тело, от которого исходят острия волнения, стремительно приближается, и пора двигаться прочь, а потом пришел… запах? Это, пожалуй, было бы самым точным из имеющихся слов, но только запах этот слился с доносящимися издали толчками и изменил их: "то, с пути чего следует убраться" превратилось в "Трепещущую Смерть", лишая выбора и заставляя бежать, бежать, бежать… На одном из извивов моего бегства гонящий даже появился из серой мглы, прогонистым, длинным Знаком, который обозначал все ту же Безусловную Смерть ЗДЕСЬ. Потом, помню, свет еще как-то был, и было где-то, не могу пока сказать — где, мое представление о самой возможности видеть, память моя в форме /Схематизированный графилон. Прим. ред./несомненно присутствовала во всем этом, иначе я не смог бы ничего запомнить и потерял бы способность к дальнейшему движению через Обходимые Двери, даже пассивному, но сказать, что я ВИДЕЛ в обычном понимании этого слова, — ей-ей не могу. Именно здесь, если и не на месте назначения, неизбывном и вечном Поле Чудес в Стране Дураков, то где-то весьма близко к нему, начали проявляться парадоксальные вещи: окончательно потеряв способность хоть как-то вмещаться в пределах одной минимально-различимой альтернативы, личность моя расширилась. Поэтому с продолжающейся редукцией восприятия вновь возросла способность к интерпретации воспринятого: это был ад. Не наивно-огненный, навеянный горячечными галлюцинациями, а Страна Ночных Кошмаров, иной раз прорывающаяся у многих в виде боязни пауков-жуков-тараканов и прочей суставчатой живой машинерии, а у большинства — в виде так называемого "отвращения", как правило направленного на что-то полужидкое, слизистое, клейко-сочащееся мутной жижей. Так вот Там — я ощущал присутствие жгучего, хищного студня, слизистых пропастей, бездн всеразъедающей влаги с такой силой, что почти видел их. Отделенные, тончайшие струйки пищеварительных соков смрадным суховеем касались глубин моей личности непосредственно, без всех буферов, воздвигнутых человеческим организмом, дикая чаща смертоносных хитиновых шипов, когда всепоглощающий мир окружает со всех сторон, и нет выхода. Когда НЕИЗБЕЖНОСТЬ смерти через несколько десятков минут есть НОРМА жизни, и все твое ничтожное, случайное жизненное пространство окружено чудовищным числом ловушек и невообразимо, непредставимо мерзких тварей, что сплавляют в себе бесконечный ужас и нестерпимое отвращение, и сам ты, почти никак не выделимый из того, что не ты, являешься ничем не защищенной, открытой ареной для ужаса в химически-чистом виде, когда он даже не заставляет спасаться, а предупреждает: через столько-то вдохов ты будешь пожран. Некуда бежать, со всех сторон плотной стеной обступают черные Знаки отсутствия всякого "будет", ряды их смыкаются. Место Назначения, финиш, Последний Предел, за которым — что-то уже поглубже, чем смерть. Но пока ряды не сомкнулись, до меня донесся иной призыв, и его тоже никак не интересовала моя воля, он просто требовал отдать тот долг, который обязано до смерти отдать все живое. Для меня, кажется, уже не существовало направления: здесь летящий в мире Зов сильнее, а здесь слабее, а я сделан так, что не могу не двигаться на этот зов. Впервые за все это страшное безразмерное время — не бегство. Стремление. Где-то, прорвав сочную, многозначительную плоть, в мир явилось яйцо, и сопроводившие его в путь соки разнесли эту весть. Если ты готов, то отдай свое семя, это твой путь в обход Знаков Последнего Предела, в конечном итоге — единственный путь из замкнутого смертью кольца, это не меняется, только движение в сторону Зова становилось в течение миллиардов лет все более сложным. Движение мое поначалу было медленным, но быстро набрало ход. Я — всплывал все стремительнее, натянутая до предела суть моя все-таки выдержала, и теперь со всем проворством сокращающегося резинового жгута вытягивала за собой все остальное. За широкими окнами во всей красе стоял полдень, на идеально чистом полу светились и мерцали радужными искрами драгоценные белые шкуры, полотнища Эманации, струясь и потрескивая, здесь были сложены в пологие кресло самой изысканной формы. Я ощутил себя стоящим рядом с одним из этих кресел, до ослепительного восторга знакомая рука придерживала меня, обнимая сзади, а пониже левого плеча я чувствовал ни с чем не сравнимую плотную нежность Мушкиной груди. Проводничок, наставничек мой, находился прямо передо мной в двух шагах и при всей своей закалке все-таки глядел, сука, в сторону и отчасти вниз. Я был мокрым насквозь и липким от заливавшего меня смертного пота, чувствовал себя невообразимо грязным, и внутри у меня все дрожало, но уже поднималась злость понимания, а потому все эти обстоятельства не были очень важными. Тем более, все это было достаточно легко исправить. Мушкино высказывание я начал понимать не с самого начала.

— Рекорд, значит, решил поставить? Сделать то, чего сроду никогда не было? Честолюбец ты, дядя.

— Меня, деточка, тоже можно понять. Соблазн, понимаешь, слишком был велик… Ведь это совершенно невозможным считалось, по определению, — а тут такой случай… Ну как было не попробовать?

— Ага, а такое понятие, как "подлость", на вашем уровне, насколько я понимаю, окончательно теряет всякий смысл?

— Только без моральных проповедей, ладно? Зря иронизируешь, потому что оно в данных обстоятельствах ДЕЙСТВИТЕЛЬНО бессмысленно. Понимаешь? Не имеет смысла. Потому как ЧТО можно назвать подлостью по отношению к личности, которой НЕЛЬЗЯ причинить вреда? Никакого, в том числе того, что в плоскостях называется "моральным". Это все равно, что писать друг о друге гадости с тем, чтобы никто и никогда не увидел написанного. Нет скверных поступков там, где нет и не может быть никакого вреда, подобные нам "веретена", столкнувшись друг с другом, как правило, этого даже не замечают… Только ему, видите ли, понадобилось найти… Вот и нашел соответственно, и нечего тут обижаться, все вполне закономерно…

— А… остальные?

— Кого это ты имеешь ввиду? "Блинов", совершенно не связанных друг с другом? Прости меня, но мораль по отношению к ним, это мораль по отношению к собственноручно намазанному за-пару-минут-всего-пару-минут-назад-между-делом рисунку. К пешке в партии, которую играешь сам с собой. К литературному герою. Я предвижу, что когда-нибудь ваш туристический подход изживет себя, и вы перестанете искать гармонию, райские места и беспорочную красоту. Вам захочется Душераздирающего, страстей, а страсти — возможны только и исключительно только, как порождение дисгармонии, как горячая кровь, хлещущая из разорванной плоти бытия, звон, издаваемый осколками вдребезги разбитых жизней. Правильное — просто, красота, как и истина — единственна, а вот причудливых изгибов дисгармоничного возможно поистине бесконечное число, интересно же, на какие осколки разлетится какая-нибудь хорошенькая игрушечка, если ее, к тому же, и не жалко? Цивилизация, сокрушенная приблудным астероидом, — но непременно так, чтобы пришибло все-таки не всех. Романтичная недотрога, проданная в публичный дом на предмет, скажем, анального секса. Распад империи, но обязательно так, чтобы с одной стороны — вроде бы как ни с того, ни с сего, а с другой — чтобы загнивание было ра-аскочным… Война, — но такая, чтобы, значит, инициатива переходила из рук в руки много-много раз, и совсем вроде бы побежденные вдруг, под оч-чень логичным соусом, воскресают, и вот уже согнуты их торжествовавшие супостаты. Не встречались ни с чем подобным, а? Вы из любопытства захотите посмотреть что будет, если, к примеру, вот ето — да поменять на во-он енто, как когда-то из любопытства заглядывали в конец книжек, но при чем тут какая-то мораль? Где ей тут найдется место?

На протяжении всего этого времени я только слушал их разговор, приходил в себя и во всяком случае помалкивал. Вспышка ослепляющей злости, слава богу, миновала без внешних проявлений, и теперь ярость моя горела ровным, прозрачным, гудящим огнем. Я поднял голову и процитировал: "По мере того же, как Нечистый дух непреодолимой Божьей волей вздымался ввысь и все ближе к источнику всякого Света и всякой Благодати, его одолевали все более сильные корчи. Он закрывал глаза и прятал их от света, изгибаясь. Тело его как бы обгорело и оплыло. Когда же бес был подъят и еще выше, глаза его лопнули и вытекли, а потом не выдержало и все существо его, в конце концов совершенно превращенное во прах…" — Точно не помню, но, кажется, дальше там было что-то о том, что: "…сама Благодать не во благо тем, чей удел пребывать в седалище у Сатаны. Всеблагий в бесконечном милосердии своем не отвергает, разумеется, не только грешников, но и самих Адских Духов во главе с Повелителем их, но всякий дух отыскивает место свое сообразно природе своей, и отвергающий Благодать соответственно этому как можно дальше бежит ее, оказываясь в чертогах вечной погибели". Насчет седалища Сатаны — сильно сказано, правда?

Он прервал свои соловьиные рулады и зыркнул на меня так, что я бы, наверное, перепугался, не произойди всего предшествующего.

— Ты это к чему?

— Не знаю, — я старательно пожал плечами, — наверное, — так просто. Пока я слушал вашу компетентную и эмоциональную речь, нет-нет — да ловил себя на предательской мысли: а не выдаете ли вы за суть вещей собственную свою тягу к тому, что называется Цветами Зла? К эстетически-совершенным и причудливым бедствиям? Мне приходилось слышать о таких, кого подобное привлекает, как запах падали — гиену. Так нет ли здесь, — вы только поймите меня правильно, — чего-нибудь подобного?

— Нет ни добра, ни зла для игрушек. Нет ни добра, ни зла в игре. Когда до тебя дойдет эта простейшая мысль? Ведь все варианты того, что ты так красиво назвал Цветами Зла, — спасибо тебе, — все равно в некотором роде существует, присутствуешь ли ты при сем или нет, знаешь об этом, или нет… Ведь это же совершенно бесспорно!

— Не знаю, — я опять пожал плечами, почувствовав, что мое бесстрастное умничанье выводит его из себя, — более того, — знать не могу. Принципиально. То, чего я вообще никак не знаю, в некотором роде и не существует. Увы! А насчет игрушек… Вот мне тут ни с того, ни с сего в голову пришло: а что на свете — не игра? Когда в шахматы играют два гроссмейстера, получается произведение искусства. Понимаете? Я к тому, что до игры ее не было, этой партии, они оба были меньше ровно на эту партию. В результате этой игры она возникла, как некая сущность и обрела уже собственное существование. Любой творец из истинных играет с равнодушной реальностью, и эта игра извлекает из абсолютного небытия — небывалое. Да, чуть не забыл, путь мужчины и женщины, достойных каждый — своего высокого звания, друг к другу, тоже называется любовной игрой, и речь тут идет не только о постельных изысках. В результате получается новая сущность, которую прежде по наивности именовали душой, — а вы, если не ошибаюсь, именно ее именуете "блином"? И неизменно, если играет с камнем, со словами, с кистью или с другим человеком мастер — получается новая сущность, а если за то же самое берется…

Тут Мушка меня перебила, подсказав самым что ни на есть любезным и проникновенным тоном, певуче:

— Дерьмо. В таких случаях тоже почему-то непременно получается дерьмо.

Все-таки, что ни говори, — а мы уже пара сплоченная. Одна сатана. Я развел руками:

— После того, что произошло, не могу спорить со своей подругой. Могу только соглашаться, — и, повернувшись к нему спиной, я поцеловал ее в губы, так, словно его тут и не было, — у-у… С-счастье мое! И что бы я без тебя делал?

Он скривил губы:

— Ты еще увидишь, если захочешь, как она в тысячах разных обликов тысячи раз изменит тебе с тысячами мужчин, женщин и животных, я вижу это так же ясно, как вас сейчас, и поэтому я смеюсь, глядя, как вы нежничаете. Но отчасти ты прав: вряд ли конечно, но все-таки, может быть, без ее решительного и остроумного вмешательства ты, умник, так и застрял бы в этом самом седалище…

— Я не склонен ее переоценивать. Я склонен ее недооценивать. И знаете — почему? Потому что она бесценна и неоценима. Вот ежели бы вы — да были бы честным человеком, то непременно со мной согласились бы… Но это к слову. Как вы, безусловно, понимаете, больше ваш номер, равно как и все, ему подобные, не пройдет, — он, облизав сухие губы, мимолетно кивнул, — так скажите просто так, — почему? Я не слышал предшествующего разговора, догадываюсь конечно, но все-таки?

— А дело в том, мой любезный, что ты чуть ли не целиком собрался в считанных альтернативах, все твои ноуны были наперечет и во всяком случае хорошо достижимы… Говорю же — соблазн был велик, никогда не видел, чтобы так компактно держались. Только Вениамин, но он особая статья… Дикая, никогда больше не повторявшаяся комбинация зверя, беспощадного дикаря и человека, цивилизованного отнюдь не поверхностно. До него только к старости дошло, ЧТО он, по сути, делает…

По тому, как Мушка, которую я обнимал за плечи, стала, играючи, откидываться на мою руку, я понял, что сей мудрец ей надоел, и она сейчас что-нибудь отмочит, поэтому предупредил ее:

— А вам, значит, с самого начала все было ясно? Кажется мне, по вашему неподражаемому презрению к "блинам" судя, что вам кто-то другой показал доступ к Обходимым Дверям и открыл первые из них. Ей-богу это заметно…

Как говорится: "В глазах его что-то мигнуло." — и он заткнулся. Кажется, что было ему все-таки как-то неловко. И впрямь, наверное, с непривычки тяжело говорить с человеком, которого только что пытался загнать в слизистый, жгучий, зловонный, безмозглый ад без всякой надежды из него хоть когда-нибудь выбраться. И стало мне интересно, чего может стесняться такой вот тип, попытки совершить подлость, или же того, что подлость эта не удалась? Тут он повернулся к Мушке:

— Учтите, милочка, приятель ваш — страшный человек. Такие возможности — и в таком дурацком возрасте. Любая злонамеренность покажется ерундой по сравнению с развесистой глупостью такого вот юноши…

— Простите, дяденька, — перебила его она, подпустив к голосу эдакой страстной хрипотцы, — мы вам, наверное, надоели. Кроме того мы тоже спешим, потому что я т-так соскучилась… Аж между ног мокро. Так что, ей-богу, — он мне больше нужен.

Глаза у нее опять были лютыми и желтыми, как у какой-то обобщенной хищной кошки, чего-то половчее, поковарнее, поопаснее любого леопарда. С известных пор она вообще изменилась разительно, но не исказившись, а словно бы именно что обретя свой истинный облик, как бабочка, наконец, вышедшая из куколки. Он некоторое время молча глядел в эти глаза, а потом буркнул:

— Тебе будет легче. Стихийная натура, не ведающая греха, поскольку не ведает и сомнений.

— Тем не менее, как человек справедливый, вынужден вас поблагодарить за науку. Экскурсия получилась оч-чень познавательной, а кроме того вы навели нас на ряд интересных идей парного, так сказать, разряда… Некоторые из них я рассчитываю воплотить прямо в ближайшее время. Раскланяемся, но обниматься на прощание не будемЕ Удивительно однако же, — искал кого-то, способного разрешить мои сомнения, а встретил мелкого, но безжалостного пакостника, причем совершенно бескорыстного. Своего рода альтруизм навыворот. Печально однако, сударь, что своровать можно даже Доступ, а вы все-таки вор. Очень на то похоже.

— Вот как? Не буду ничего доказывать, было бы кому… Но на прощание все-таки скажу про другую сторону… Про прекраснодушных мудрецов, вытаскивающих на свет божий страшные сокровища, и забывающих положить их ХОРОШО, и они остаются лежащими ПЛОХО, про основоположничков, в неизреченной своей мудрости забывающих, что люди бывают разными, и не ко всем следует поворачиваться спиной. Он всю жизнь добывал, пробирался-карабкался, а некто другой увидел, сообразил, и воспользовался, — кто из них умнее? А сам ты? Пришел, нарисовался, слюни пустил… Хоть бы подумал, — кому ты нужен, просвещать тебя? Но это ладно, это полбеды… Куда страшнее, разумеется, с твоих же собственных позиций, — те, которые преподносят всесокрушающие дары каким-нибудь несчастным за то только, что они несчастные… Или притворяются несчастными. Вот уж глупее и опаснее этого вообще ничего нет. Глупость есть грех, страшный грех, и грех смертный тем более, чем с более серьезными вещами приходится иметь дело.

— А-а-а… Следуя вашему совету, делаю вывод: помимо чисто-научного интереса, стремления к рекордам и естественного недовольства тем, что вашу милость побеспокоили, имело место, так сказать, нечто вроде личной просьбы: мол, ежели встретите такого-то, и представится случай, и ежели вам не будет слишком трудно, то устройте ему веселую жизнь. А того лучше — отсутствие таковой. Чтобы, значит, на себе убедился, что ни одно доброе дело безнаказанным все-таки не остается. Считайте, что просьбу выполнили. Вот только, — прошу покорно простить, — выводы будут несколько отличные от тех, на которые вы рассчитывали. Все верно?

Он смотрел на меня и молчал.

— То, что вы сейчас делаете, имеет свое название: "Мы не подтверждаем и не отрицаем. Тоже тактика. Ну и на здоровье. Saрienti, как говорится, satis. Продолжайте вербовать добровольцев и всех вам благ.

Когда мы выгнали его на хрен и проветрили помещение, Мушка спросила:

— Ты что, правда его разыскивал? То-то я гляжу…

— Правда.

— И зачем тебе понадобился этот болван?

— Думал услыхать от него что-нибудь умное, полезное и душеспасительное.

— Меня бы спросил. Я бы тебе сказала, что ты самый умный, и всегда сообразишь, как поступить. Что ты самый добрый, и никогда не сделаешь ничего особенно плохого. Что не нужно выдумывать себе каких-то проблем, пока они не возникли, а жить нужно, как хочется.

— Ты понимаешь, что он в чем-то прав? Что-то очень скверное можно вытворить без злого умысла, просто по глупости или даже по элементарной безалаберности. Даже из жалости и желания сделать человеку хорошоЕ Кажется, со мной как раз так и получилось.

— Нет. Я в это просто не верю, значит, этого и нет. Ты подумай, и сам увидишь, что ошибаешься. Ты поживи, и увидишь, убедишься сам. Если уж ты решил, что поступаешь правильно, если не мог по-другому, если у тебя именно этого просило сердце, то дело это в конце концов обернется к добру. Не спорь со мной, ничего не хочу слушать, я все равно права. Ну не хмурься, а то у тебя морщинки будут…

А вот попробуй тут поспорь, если тебя после каждой формулировочки целуют и потихоньку, в самой что ни на есть коварной манере тормошат, и прижимаются к организму всякими местами. Лично я пас. И, что характерно, философию всяческую тоже отбивает напрочь. А потом, в перерыве, когда мы улеглись рядом, глядя в потолок, и переплелись хвостами, она неожиданно сказала:

— Ты только обещай не психовать и вообще… Понимаешь, сегодня пробовали не только с тобой…

"Нового знакомого ее звали Тимофей, и был он истинным, чистокровным представителем рода Птиц. И еще, в свои шестнадцать лет, завзятым любителем Крылатых, как даже и в середине двадцатого века среди европейской аристократии (равно как и среди богатейших бизнесменов, скажем, Техаса) существовали и существуют завзятые лошадники, а среди неформальной молодежи — фанатичные любители и знатоки мотоциклов. Внешность незнакомки поразила его в самое сердце; вообще со времен достопамятного посещения Гнезда она вдруг заметила, что на нее как-то вдруг, сразу стали обращать внимание мужчины самого разного возраста. И на улице оборачивались, и по-всякому знакомиться пробовали, и поголовно выглядели при этом страшно глупо. Тут случай был куда более серьезный: помимо внешности, она оказалась для него идеальным слушателем. То есть таким, о котором можно только мечтать: она не меньше, чем он, интересовалась Крылатыми и была при этом новообращенной, внимавшей его словам (весьма, надо сказать, компетентным), как некоему откровению. Да будь она при этом хоть крокодилом в юбке! Таким образом, она из его бесконечного монолога почерпнула массу полезных сведений, и в их числе аксиому, согласно которой Настоящего Летуна можно было усадить в стандартную машину только, разве что, в бессознательном состоянии. Настоящий — сам запрограммирует матрикатор, да, и сам место подберет для посадки, и никаких ростовых бассейнов, а главное, дождавшись, положив массу трудов, иметь силу и мужество уничтожить Крылатого, если он не будет удовлетворять всем твоим требованиям, да, и все начать снова. Тогда это будет вещь, а все остальное — кон-няги, в самом лучшем случае, лыжи нетесаные и не от той ноги. Да на, попробуй, сама убедишься… Кто его знает, что думал по этому поводу Тимофеев папаша, но недовольства, во всяком случае, не высказал. Он, поглаживая роскошную, густую, желтовато-белую бороду, глянул на Мушку, на отпрыска, снова на девушку, явно прикидывая мно-ого самых разнообразных обстоятельств, и… не высказал. Невзирая на рекламу, Мушке не показалось, что Тимофеев "Фотбит" так уж разительно превосходил ее Гешу, зато там была масса всяческих наворотов, штучек и атрибутиков, которые, ничего не по существу не меняя, были, как она поняла, жутко модными, вроде цепочек на клешах. Среди всего прочего в этом роде тут присутствовал в том числе и метатель: чин по чину, спаренный, на том же принципе работающий, что и ружьецо, которое она держала в руках тогда, в Перстне. Разница состояла в том, что здесь восьмиграммовые пули сигарообразной формы в активной оболочке типа "суперслик" обретали относительную скорость порядка сотни километров в секунду, даже и при этом оставляли за собой огненный след и, разумеется, не нуждались в заряде. Тут не важны были уже такие привходящие обстоятельства, как относительная прочность вечно спорящих между собой Брони и Снаряда, и, аки Голая Правда, обнажалась суть процесса: просто-напросто сорок мегаджоулей, выделяющихся на площади менее половины квадратного сантиметра поверхности мишени у дульного среза. И — не настолько уж меньшую энергию на довольно значительном удалении от него. Этого не выдерживали никакие материалы, включая бездефектные. Короткий, страшный взрыв, и труднопредсказуемое перераспределение энергии по линиям наименьшего сопротивления. Официально установка таких вот штук на геминерах не одобрялась, но оружие на Земле Лагеря настолько никому не было нужно, настолько никогда и ни при каких обстоятельствах, никакое! — в последние полтора века не применялось, что мода эта и не запрещалась. Пусть молодежь развлекается. Посмотрев, КАК она пилотирует, тонкие ценители только развели руками: в стиле ее проглядывало что-то жутковато-неукоснительное, но придраться к нему не смог бы даже самый придирчивый инструктор. А, поскольку в последнее время ей стало недостаточно одного неба, "Фотбит" очень скоро оказался над каким-то зеленым побережьем теплой страны неизвестно где.

Похоже только, что тут ее ждали и буквально спустя пять минут набросились на геминер, не пытаясь вступить в переговоры и предложить сдаться. Вряд ли дело состояло в том, что связаться с ней просто не смогли, потому что само знакомство началось с пуска ракет "воздух-воздух", и потом только, когда Интегральный Детектор Пространственной Обстановки как на тарелочке выдал ей приближающиеся снаряды, а она попросту, без изысков прыгнула на шесть километров вверх по вертикали, три реактивных истребителя сами вползли в детект-зону, снова отыскали ее и продолжили атаку. Геминер мог бы уйти от них, как от стоячих, в любую сторону. Она, кроме того, запросто могла бы выбрать какую-нибудь из Альтернатив, где атаки нет. Но новобращенному пилоту геминеров стало интересно, и она решила вступить в игру. От того, что она творила в ходе пилотажа, неизвестным воякам впору было завыть, пустить из пасти пену и взбеситься: молниеносные, короткие рывки в любую сторону, чередуемые с неподвижным зависанием в небе на манер Фата-Морганы срывали любые попытки атаки и вообще делали их безнадежными, а сами по себе напоминали ночной кошмар летчика-истребителя. Но неизвестные были исполнены решимости все-таки непременно ее убить и с достойным лучшего применения упорством продолжали атаку. И тогда она взбесилась неожиданно для себя самой. Компьютер "Фотбита", как и всех аналогичных машин собственной разработки Земли Лагеря, состоял из дисплея с переменным объемом изображения, и немудрященького с виду "якоря", который и удерживал Расширение, пребывавшее в высокостабильном мире. Такой машине ничего не стоило обеспечить обыкновенную неподвижность относительно любого из крутящих фигуры высшего пилотажа истребителей. Вы так уж хотите войны? Нет, вы ув-верены, что настаиваете? Ладно, будь по-вашему. Фиксация залп, маленькая пулька, попав в цель, превращается в ослепительно сверкающий плазменный шар, крыло истребителя исчезает, как срезанное бритвой. Подбитая машина начинает вертеться, как веретено, кувыркается в самом стремительном движении, а потом вдруг разлетается в клочья. Залп — и второй истребитель вдруг вспыхивает весь сразу и превращается в огненный шар. Залп, — и в кабине последней машины, зависшей в немыслимом маневре, вспыхивает ослепительное пламя, а сама она неуклюже валится вниз. Как и следовало ожидать, — избиение, другой сценарий был совершенно невозможен, но кто-то все-таки попытался. Кто-то просто так, на всякий случай, ни на что особенно не рассчитывая, отследил ее и постарался, насколько можно, ее убить. Ничего не вышло, ничего и не могло выйти. Это была попытка с заведомо-негодными средствами, и несчастных пилотов отправили попросту на убой, но кто-то попробовал, и имел для этого достаточно возможностей. Следовало во всяком случае проявить осторожность, потому что кто его знает, что там может быть припасено у неизвестного доброжелателя с такими широкими возможностями? И нет нужды, что она подстраховалась, распределив ноунов по значительному числу альтернатив, все равно неприятно, не привыкла она даже к частной и обратимой смерти, не жаждет пока что такого опыта ее сущность. Таким образом она рванула обратно и быстрее поросячьего визга оказалась в районе Горы на Земле Лагеря, и, между прочим, вовремя оказалась, потому что тут же решила выяснить, где находится его милость, и выяснила, и запаниковала, и вытащила его, горюшко непутевое. Тимофей, увидав запись происшедшего, аж взвыл от злобы и зависти, и если она понимает что-нибудь в людях, то готовит карательную экспедицию, и скоро где-то бог знает — где какой-нибудь ночью вспыхнет адским пламенем некая непоименованная авиабаза, а чем люди виноваты…"

Я сам не заметил, как оказался на ногах, а она потом рассказывала, что у меня было страшное, как у припадочного, стянутое судорогой лицо, и я секунд десять порывался куда-то такое, чтобы кого-нибудь убить. Уже потом, когда я опомнился, она между прочим сказала:

— Ты уж пожалуйста никого не убивай, "блины" там или не "блины… Тебе самому дороже обойдется, ты это, если что, мне оставь.

Это она права была. К сожалению то, что я натворил, необратимо, — по крайней мере, — на пути войны и неукоснительного искоренения. Будем жить, как живется, и пусть по крайней мере в нашем присутствии все цветет, и пусть этого присутствия будет как можно больше.

ДЕМОНОЛОГИЧЕСКОЕ ЛИЦО ЛИНГВИСТИКИ

(Предисловие к монографии "Место так называемого "безусловного

программирования" в структуре проблемы искусственного интеллекта".

Тезисы)

Нам некуда деться от собственного тела со всеми присущими ему достоинствами и недостатками, с данными всем здоровым людям возможностями его. Точно так же никуда не денешься от того, что буквально ВСЕ эти возможности можно считать познавательными возможностями: некогда, и было это совсем не так уж давно, и расстояния и вес предметов определялся способностью человека преодолевать то и другое. Одному — близко, а другому — недоступная даль, и это в самом деле, по-настоящему. Расстояние, как функция физической силы человека. Положение это, разумеется, нельзя назвать трагическим, но оно, безусловно, драматично: человек в процессе познания НЕ МОЖЕТ обойтись без посредничества собственного тела, как инструмента познания, и, как всякому инструменту, ему присуща своя мера аберрации. Часть этих аберраций присуща отдельным людям, часть тем или иным группам людей, вроде отдельных наций или цивилизаций, часть — присуща человечеству, как виду, и коррекция в данном случае возможна, увы, только при взгляде извне. Мало этого, существуют особенности поведения, которым дети обучаются от родителей, но при этом такие, что родители НЕ МОГУТ НЕ ОБУЧИТЬ им свое потомство, задавая, таким образом, новые рамки человеческой способности к познанию, и только немногие, ценой колоссальных усилий способны выйти за эти жесткие границы, в той или иной мере раздвинуть их. Здесь мы сталкиваемся с извечным противоречием: уже имеющиеся возможности, навыки, знания, позволяют выжить и в той или иной мере процветать в существующих условиях, но тяжким грузом, как пушечное ядро на ногах каторжника, виснут на нас при любых попытках из этих условий выйти.

У всех вещей, сколько ни есть их на свете, имя является неотъемлемым атрибутом в той мере, в которой вещи эти соприкасаются с человечеством, потому что вне имен нет общения и любое людское сообщество рассыпается, как куча песку. Замкнутость мышления на именах и системах имен есть неизбежная дань, которую человечество платит самой возможности вербального общения, потому что однажды дав имя вещи, однажды условившись, что ЭТО — называется именно так, люди помещают это имя среди имен, создают отношение нового имени со всеми прежними, и через короткое время отношение между именами неизбежно начинает восприниматься, как отношение между предметами. И если вещи по заблуждению или же по злому умыслу дано ложное имя, у всех, кто слыхал его, сложится то представление, которое будет в той или иной мере ложным. Человек может на собственном опыте выяснить, как обстоят дела на самом деле, но для того, чтобы быть понятым, в жертву понятности будет пользоваться ложным именем и тем распространять ложь, и это будет продолжаться до тех пор, пока имя не сотрется, потеряв изначальный смысл и слившись с тем, что оно действительно обозначает. Процесс не быстр и не легок даже для отдельных имен, но положение многократно усугубляется, когда речь заходит о целых системах подпирающих, обуславливающих друг друга, замкнутых друг на друга имен. Когда на те или иные темы в пределах данной системы имен НЕВОЗМОЖНО сказать иную правду, нежели та, для которой предназначали ее именитые или же вовсе безымянные составители. Примеры у всех на виду, но не осознаются таковыми, и это парадоксальным образом только подтверждает справедливость сказанного. Попробуйте на любом европейском языке описать такую прекрасную, необходимую и ценную вещь, как физическая любовь: у вас получится либо похабщина, у иных литераторов включающая в том числе то, что называется площадной руганью, либо лишенное какого-либо эмоционального содержание описание физиологического процесса в терминах этакого медико-околонаучно-прилатиненного плана, либо манерная жвачка, невнятная и запутанная от слащавых иносказаний, — возьмите любой дамский любовный роман, убедитесь сами. На протяжении веков патроната христианской церкви, и, опосредовано, христианской морали, из всех этих языков способность такого рода описания была СТИХИЙНО но и вполне ЦЕЛЕНАПРАВЛЕННО вынута, демонтирована, а какой-либо возврат к корням совершенно невозможен, потому что некогда бывшее — осталось в прошлом, и стало либо совершенно непонятным, либо приобрело значение вульгаризмов, и заслуженно, поскольку оставалось неизменным, когда остальные группы имен развивались и приобретали новые оттенки. Другой широко распространенный пример — это всякого рода "канцеляриты" всех народов и эпох, относя сюда же близкие по назначению эпистолярные жанры сословных обществ и "газетный" стиль в странах с тоталитарным режимом. В рамках ПРЕДНАЗНАЧЕННОГО для этого набора имен и формул (а это именно формулы, закосневшие и вовсе не обозначающие слов, из которых состоят: чего стоит хотя бы пресловутое "милостивый государь" — по отношению к человеку, которому предполагается дать пощечину) НЕВОЗМОЖНО сказать ничего иного, потому что это будет либо не понято, либо не принято. В этом случае в системе слов совершенно отчетливо отражена иерархическая конструкция всех и всяческих канцелярий, вовсе не нуждающихся в какой-либо правде кроме той, что "для служебного использования". В качестве примера предельного развития таких тенденций можно привести описанный Оруэллом "новояз", на котором супротив режима сказать что-либо попросту невозможно. Тенденция эта, таким образом, была замечена достаточно давно, но в данном случае речь идет не о тенденции, а о том только, что явление "лингвистической аберрации" носит универсальный характер: если и не все, то большинство наших представлений носит отпечаток особенностей мышления тех, кто во времена оны создавал систему имен для описания того, что в реальности проявило себя, может быть, только сегодня. Слова громоздятся на слова, соединяются со словами, слова цепляются за слова и то, что какой-то камень был уложен неправильно, становится видно потом, когда заметной становится кривизна всей стенки, и безнадежно опаздывают попытки что-либо исправить. А ведь мы, став "животными общественными", мыслим в значительной мере тоже словами! В наших умах, в наших душах так или иначе нагроможденные постройки из ЧЬИХ-ТО слов становятся НАШИМИ мыслями, заставляя нас понимать — так, чувствовать — так, действовать так, а не иначе. В нашем собственном мозгу помимо нашей души под видом систем имен обитают, по сути, осколки душ всех безымянных составителей общепонятного языка. Так вирусы из числа не самых одиозных живут себе в клетке и особо не хамят.

Вы можете спросить: причем тут демонология? Вопрос этот требует развернутого ответа. Разумеется, он в первую очередь зависит от того, что мы понимаем под словом "демон". Согласитесь, что понимание этого термина в эмоциональном плане отличимо от понимания термина "дьявол". Любой дьявол — это заведомое зло, агрессивное, одушевленное, нередко яростное и, как правило, заключенное в уродливую оболочку. Демон это, конечно, тоже дух, но имя это традиционно используют для обозначения не зависящего от нашей воли сложного явления, обладающего значительным своеобразием. Таков был демон Сократа, который помимо его воли подсказывал ему те или иные поступки (правильные!), таков был демон Максвелла, что выполнял определенную работу против термодинамических процессов. Демон — не обязательно зло, это просто более или менее сложная сущность со своим характером, и если можно сказать: "Демон Максвелла" — то в ответ на слова: "Дьявол Максвелла" поневоле задумаешься: а чего такого плохого он сделал? Из одних и тех же букв можно составить похабное ругательство и "Потерянный Рай", донос на соседа и инструкцию по оспопрививанию. Из тех же нуклеотидов, из которых состоит наш геном, состоят вирусные кодоны, ТЕ ЖЕ знаки переставлены в другом порядке, — всего лишь. Точно так же обстоит дело с деструктивными компьютерными программами, заполняющими информационные сети своими последовательностями, и разрушающими все прочие, и не даром их по аналогии назвали "компьютерными вирусами". Мы можем сказать в самом общем плане: демон это какое-то соотношение, возникшее вполне случайно, но, возникнув, способное поддерживать себя само, быть важным исходным условием дальнейшего собственного существования. Характерным примером демонов могут служить всякого рода "фирменные" ветры: есть некая местность со своими особенностями, и при возникновении определенных условий возникает какой-нибудь "тайфун" или "бора" каждый со своим особым, отличным от всех других характером. Только в одном месте возникает пресловутый "Мальстрем", и в этом месте он присутствует не все время, зато повторяется в деталях. Все сущее дано нам только и исключительно только в соотношениях, ряд характерных соотношений непрерывен и, начинаясь Мировыми Константами, продолжаясь какое-то время "простыми формами" заканчивается (из известного нам) человеческой душой. Не пытаясь ввести какие-то строгие границы, скажем, что место всякого рода демонов в этом ряду лежит между простыми формами и истинными духами, обладающими самосознанием. Обыденное, будь оно трижды необъяснимо, не задерживает на себе нашего внимания, не кажется сколько-нибудь таинственным и, соответственно, не вызывает вопросов, поэтому редкие и сравнительно маловажные примеры "демоничности" кажутся нам единственными в своем роде, тогда как на самом деле демоничность, носящая в среднем нейтральный (не добро и не зло) характер, является и почти ВСЕОБЪЕМЛЮЩЕЙ. Сравнительно-сложными примерами могут служить ВСЕ биохимические циклы, замыкающиеся в одном или же многих организмах, но слова, привычные нам всем слова тоже носят "заряд" демоничности, пусть и более простой. ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТЬ звуков или знаков, которой УСЛОВИЛИСЬ придать определенный СМЫСЛ и которая благодаря этому постоянно ВОСПРОИЗВОДИТСЯ. Постоянная воспроизводимость в определенных условиях можно считать практически определяющим признаком и свойством "демона", "демоничностью" В ЧИСТОМ ВИДЕ. Слова, одинаковые для всех, понимающих язык неизбежно содержат элемент чуждости для каждой самостоятельной человеческой души, как до определенной степени чуждой для организма женщины является плацента, соединяющая его с совершенно чуждым организмом родного ее ребенка. Они существуют на том же субстрате человеческого мозга, что и сознание, но не совпадают с ним, не могут совпадать, поскольку структура их задана извне, и задана достаточно жестко, а в ходе реального или же планируемого общения должны находиться "вне" сознания, чтобы контролироваться им. Душе любого человек навязано общество гораздо более простых сущностей, характер которых зачастую носит следы произвола других людей, обычно — давно умерших, живших в совсем других условиях, давно, может быть, исчезнувших. Независимость нашего духа НЕИЗБЕЖНО носит относительный и кажущийся характер, мы — рабы абсолютной, жизненной необходимости общения, и уже поэтому — рабы давно ушедших поколений, навязавших нам кривую линзу стихийного языка, языка — исказителя передаваемой мысли, языка — ограничителя смысла, языка — зашоривателя. Тут, в основном, не было злого умысла. Еще реже случается осознанный злой умысел. ПРОСТО демоны, без негативной или позитивной окраски этого термина. Вот только, — если не все демоны есть дьяволы, то все дьяволы (кроме, может быть, самого Отца Зла, существования которого мы не будем ни подтверждать, ни оспаривать: скажем, — по описанию он — истинный Дух, обладающий самосознанием и целями) есть демоны. Свои дьяволы могут быть и часто бывают среди сущностей, "присоседившихся" к сознанию в "собственном" ее мозгу; безусловно не все они имеют единственной причиной слова, но можно утверждать, что без слов при их возникновении тоже почти никогда не обходится, слова почти всегда — важные части собственной конструкции дьявола, овладевающего человеком и заставляющего его совершать бессмысленные, вредные, чудовищные порой поступки, начиная от привычного всем алкоголизма, через сложные эквиваленты эпилептических припадков, когда человек, вдруг выпав из течения индивидуального времени, творит порой бог знает что, а потом ничего не помнит, и кончая случаями истинной одержимости, когда в том же теле, том же мозгу по той или иной причине возникала вторая душа, со своими целями, как правило — более примитивная, и очень часто — злобная. Более того в последнее время возникли технологии, образующие такого рода дьяволов в человеческом мозгу: то, что называется "кодированием", когда при определенных условиях человек вдруг совершает действия, совершенно чуждые его натуре. Это может быть что-то простое, вроде случаев неконтролируемого стремления к самоубийству при произнесении определенного пароля, и кончая "подселением" практически второй натуры, по ночам творящей всякого рода чудеса, о которых ничего не ведает "дневная" личность. У людей, у целых групп людей, у народов и наций структура языка и условия жизни не так уж редко формируют "демонов", являющихся "недо-дьяволами" или "спящими дьяволами", и рано или поздно найдется, придет, явится в этот мир человек, который любовно дьявола достроит и разбудит. Это может быть любящая жена, твердо знающая, как невинными как будто словами довести мужа до невменяемости. Проповедник-сектант, оплетающий и заставляющий совершать поступки столь же нелепые, сколь и чудовищные умных вроде бы и образованных людей. Рок-музыкант, способный своими текстами вызвать эпидемию самоубийств у своих слушателей. Гадина-революционер, побуждающий людей собственными руками превратить свое обычное прозябание в чистой воды ад. Гитлер, умудрившийся вызвать приступ кровожадного безумия у культурнейшего и ДОБРЕЙШЕГО в мире народа. Таким людям дан дар доделывать, выращивать и будить дьяволов в согражданах, и по крайней мере до сих пор это было сродни скорее искусству, нежели науке, как вот бывает у людей дар воспринимать форму с цветами или же мелодии с ритмом и удачная стратегия обучения на собственном опыте. Поприще межчеловеческого общения есть поприще демонов, и благо еще, когда демоны эти не относятся к разновидности настоящих дьяволов, когда мразь определенным тоном произносит содержащую ключевые слова околесицу, и нормальные как будто люди сходят с ума, и творят вещи поистине дьявольские, непостижимые для нормального человеческого ума, превращаясь в истинных негодяев, гордящихся своей подлостью и душегубством.

"Там, где ты ничего не можешь, ты не должен ничего хотеть" говорили римляне, и в словах их есть своя сермяжная правда: уж сказал ведь, что без слов, без общения, без языка, будь они трижды демонами, существование человечества НЕВОЗМОЖНО, — так к чему весь этот скулеж? Это все равно, что сетовать на собственную смертную природу… И так, и не так, и продолжение чего-то за некий предел превращает это "что-то" в совсем иную сущность, как бы не вовсе противоположную. Если язык будет основан на закономерностях познания, врожденно присущих ВСЕМ людям, а значит, в конечном итоге, структура его будет опираться на физику мира, определяющую все, включая логику… Если его употребление станет на какой-то момент времени универсальным… То общение между различными сознаниями приобретет в значительной мере характер НЕПОСРЕДСТВЕННЫЙ в том смысле, что не будет посредников, равно чуждых "передатчику" и "приемнику", в ходе такого общения не будет места недопониманию, в плане передаваемого знания два духа, два сознания будут фактически ЕДИНЫ. Совершенно любое знание, включая любой навык, любое умение даже и того уровня, что называется мастерством, любой опыт будет передано от одного "Я" к другому, как сейчас передается какая-нибудь подробная инструкция. Исчезнет возможность манипулирования людьми через нажатие известных негодяям и лжецам кнопок. Многие научные проблемы исчезнут, поскольку станет ясно, что само существование их основано на терминологическом недоразумении, а относительно других вдруг выяснится, что искомое знание на самом деле уже ЕСТЬ и все дело было просто в терминологической "нестыковке" между информацией, для третьих неизбежно откроются самые короткие и определенные пути решения. При доведении этого процесса до логического конца можно ожидать исчезновения не только социальных, но и многих физических недугов постольку, поскольку они связаны с психофизиологией. Я не наивен, и понимаю, что даже при предпосылках самых обнадеживающих процесс неизбежно будет длиться на протяжении многих поколений, но то, что я перечислил выше, — только самые первые следствия изгнания демонологической природы человеческого слова, только то, что мы способны себе представить уже сейчас, вообще же последствия Большого Экзоциразма в полной мере непредсказуемы и, в случае осуществления в комплексе своем, могли бы считаться новой фазой эволюции, чем-то, по важности сопоставимым с обретением многоклеточности. Одна беда, никогда этого не будет. Демоны вполне способны о себе позаботиться, и способны доказать кому угодно, что душистый букет человеческих гадостей вроде ревности, массового энтузиазма и идиотской принципиальности как раз и составляет то, что именуется "истинно человеческой натурой". Помимо всего прочего то, что мы назвали Большим Экзоциразмом попросту невыгодно сильным мира сего, потому что после него они перестанут ходить в первачах, перестанут быть самыми большими кусками закваски, и уже поэтому предпочтут дружбу не то, что с демонами, а с самыми что ни на есть настоящими дьяволами.

Принципиальный успех возможен только в условиях сравнительно небольшой общности людей, типа дочерней цивилизации. В заключение попробую развеять недоумение профессионалов, держащих в руках эту книгу с ее длинным и скучным названием, предназначенным для неукоснительного отпугивания чужаков. Обретя наконец-то элементную базу для иной жизни, иного способа мышления в электронике и компьютерной кибернетике, мы в значительной мере нивелируем значение этого достижения, навязывая младенческому мозгу машины хоть и кодированные, но свои наборы символов, сложившиеся лет, этак, тысячки две с половиной тому назад, и придали кодам отношение не такое, которое соответствует сути вещей и отношению понятий, а то, которое нам понравилось, о котором мы УСЛОВИЛИСЬ. Автор книги и мой добрый друг совершил на нынешний момент наиболее последовательную попытку избавиться от стихийно-сложившихся человеческих условностей в процессе программирования. Он справедливо предположил, что "0", "1" и нескольких правил, определяющих, когда очередной бит — удлиняет фразу, состоящую из уже введенных символов, а когда — увеличивает этот набор, достаточно для описания ЛЮБОЙ ситуации. Каких правил? А вот именно про это книга и написана, но, в общем, это те правила, которыми руководствуется в познании мира младенец, еще не знающий слов и пока он не знает слов, у-слов-ий, у-слов-ностей, пока душа его одинока в его теле, а тело — не имеет квартирантов.

Второе включение. Птица

Молодой человек чрезвычайно-современного вида в чрезвычайно-современном стиле при большом скоплении народа прижимался к девице. Трудно было понять, чем и к чему именно он хочет таким образом прижаться в конечном итоге, потому что девица с умеренной интенсивностью от него отодвигалась. Не сильно, как это следует по отношению к незнакомым приставалам, но и не слишком слабо, как это делается из чистого кокетства, а именно умеренно, — в отношении вполне даже принятого и узаконенного поведения, принимать которое в настоящий момент просто-напросто нет настроения. Он, будучи сантиметров на двадцать выше, с ленивой настойчивостью прижимался, изгибаясь и не вынимая рук из карманов, а она так же упорно, хоть и вяловато отодвигалась. Волчицы в подобных случаях просто кусают супруга со строго дозированной силой: посильнее, нежели в любовной игре, но и так, однако же, чтобы на всякий случай не загрызть.

— Молодой человек, вы не позволите на секундочку вашу даму? Мне буквально на два слова…

— А!?

Парень ошарашено оборотился на заговорившего с ними мужчину.

— Да нет, ничего такого, честное слово только на пару слов.

— Аньк, ты его знаешь?

— Не-а…

Она лениво помотала головой, разглядывая и впрямь незнакомого дядьку.

— А чего он тогда?

Молчаливое, со скучающим видом пожатие плечами. Мужчина на протяжении всего этого содержательного диалога спокойно ждал развития событий. Парень в упор глянул на него:

— Так ты че? Я не поэл…

— А чего тут понимать? — Удивился мужчина. — Я ведь сразу же сказал, что прошу вашу девушку на несколько совершенно конфиденциальных слов.

Это было сказано совершенно прежним, спокойным и терпеливым тоном, как будто он действительно не понимал столь ясно выраженного к нему отношения и совершенно не боится представителя современной крутой молодежи. В таком случае он заслуживал более тщательного подхода. Молодой человек оглядел нахала внимательнее, и там было-таки на что глянуть. На него с почти ангельской невинностью глядели ярко-незабудковые и ясно-небесные глаза русого мужика лет сорока, с чуть широковатым лицом. Был он сантиметров на пять пониже своего длинного, молодого собеседника, но в фигуре, плечах, лапах, во всей СТАТИ его чувствовалось что-то такое… Чего не создашь никаким спортом, во всяком случае — только спортом. Борода делала его облик несколько старомодным, вроде как у купца, ямщика или богатого крестьянина конца прошлого века. Но, так или иначе, реакция у него оказалась безошибочной, потому как некоторую паузу в разговоре он использовал в желательном для себя направлении мгновенно:

— Ну вот и отлично, я так и ду-умал, что вы правильно отнесетесь к моей безобидной просьбе…

И тут он втерся между молодыми людьми столь мастерски, что девица вроде бы как сама повернулась и отошла с ним на десяток шагов.

— Э!!!

— Сейчас-сейчас! Мы на секундочку…

И, сам не зная почему, парень остался на прежнем месте, вместо того, чтобы догнать и надлежащим образом разобраться. Впервые в жизни столкнулся он с образцом наглости ЗРЕЛОЙ, вовсе отличной от того, с чем он встречался среди себе подобных, и был растерян.

— Мужик, ты меня, может, принял за другую?

— Нет. За другую я вас принять не могу, потому что вижу впервые.

— Свободен.

И она сделала движение, словно намеревалась вернуться к оставленному кавалеру.

— Я вас не задержу. Ответьте только, — какие у вас планы на сегодня?

— А я не Госплан…

— Ага, это надо понимать так, что никаких… Очень удачно, потому как у меня как раз есть к вам деловое предложение. Предлагаю обсудить во-он в том кафе.

— Ты че, не видишь, что я не одна?

— Ах, простите! Это ваш супруг?

Она глянула на него с таким изумлением, что другого ответа и не понадобилось.

— Так, может, жених?

— Ой, дядя, с тобой уссышься со смеху! Слова-то какие! Жених-х…

— Тогда кто он тебе?

Разговор ей наскучил, и она очень конкретно, одним-единственным словом на чисто-русском языке, внятно объяснила собеседнику, кем именно ей доводится парень, переминающийся с ноги на ногу в двадцати шагах от них.

И пояснила:

— Один из.

Если она рассчитывала его смутить, то, соответственно, просчиталась: мужик деловито кивнул и деликатно осведомился:

— И только? Тогда, по-моему, нет разницы.

Собеседница его с легким всхрапыванием заржала:

— Это точно.

— Ну вот, видите… Значит, тем более нет никакой нужды возвращаться, потому что сказано: без разницы, — значит никто.

— А ты кто?

— А у меня к вам дело.

— Да какое дело-то!?

— О, это уже похоже на начало делового разговора. Ты в каком общежитии живешь?

— А с чего ты взял, что в общежитии?

— С того хотя бы, что у тех, кто с папой-с мамой, эти самые, он ткнул через плечо большим пальцем по направлению к молодому человеку, — как ты их называешь, выглядят по-другому. Домашняя девчонка с твоими данными, из какой семьи она ни будь, была бы с детьми особо одаренных родителей. Так что, уважаемая, живете вы в общежитии, и есть у вас тяга к неизвестно какому счастливому случаю… Поэтому из дома в райцентре и уехала. И нашла бы, — да вот беда: сама не знаешь, как бы он мог выглядеть.

— Ты, что ль, скажешь?

— Не-е… Ни в коем случае. Не знаю. Предложить кое-что — да, предложу, может быть, — понравится.

— Зна-аю я, что вы все предлагаете!

— Что? А-а-а… Да нет, честное слово — не это. По крайней мере, — не о том речь.

— А о чем, о чем?

— Вот поедем, и сама увидишь…

— Да не поеду я никуда…

Лицо ее как-то сразу стало уставшим, она вяло махнула рукой и отвернулась, но собеседник ее только с любопытством поглядел на нее, нимало не теряя надежды.

— Не поедешь? А что будешь делать?

Во, — задумалась! Одно это уже неплохо.

— Найду, что делать!

— А я и не сомневаюсь! Ухажера своего под руку — и на танцы! А там — драка или без драки, а потом — в по-одъезд, или, что более современно, — прямо в общагу!

— Слышь, старичок, — а не твое это дело. Не твое, милый. Развелось любителей тоску нагонять…

Но он продолжал, загибая пальцы:

— А потом, со временем, — на аборт! На один, — да н-на втор-рой! Тоже дело. А еще он тебя поставит на хор, и не потому, что это ему нравится, а чтобы всем раздоказать, как ему на тебя на…

— Заткнись!!! Брешешь ты все, брешешь! Довести хочешь!

— Я-а?! Наоборот, хочу показать, что может быть и поинтереснее, и повеселее. А истерика твоя обозначает, что во-первых — я НЕ брешу, а во-вторых — что ты сама это отлично понимаешь и, следовательно, дурой не являешься, как бы тебе этого ни хотелось. Можешь даже не притворяться.

Тут он все с той же ловкостью подхватил ее под руку, враз перевел разговор на что-то там такое, ввернул анекдотец, и она опомнилась только тогда, когда, хохоча во все горло, подошла к какой-то иностранной машине. Тут она, затормозив, стала на мертвый якорь:

— Не поеду я… Не могу!

— Жаль. Нет, честное слово, — мне очень жаль, но ты будешь жалеть и сильнее, и дольше.

— Угрожаешь?

— Что ты! Хотя… Понимаешь, нет для тебя угрозы страшнее, чем угроза оставить тебя, как есть. Ты просто-напросто рискуешь пройти мимо шанса, который дается раз в жизни. И если в жизни есть что-то гаже смерти, так это вспоминать потом, как просрал этот единственный шанс. Это совершенно адское занятие.

— Ой, достал! Ну давай встретимся вечером, ну не могу я сейчас, никак не могу!

— Как же, как же, очень даже понимаем… Хоть и нет у тебя сейчас никаких дел вовсе, просто решать боишься вот так — сразу… Твое дело. Когда и где?

— Ну не знаю! Давай здесь, что ль… В семь.

Он кивнул, ловко забираясь в машину. Она задумчиво поглядела ему в необъятную спину. "Да, как же, приду я, старый козел, — думала девушка в непонятном, ожесточенном возбуждении лавируя среди толпы, жди… Шансы какие-то, знаем мы эти шансы, и Кольку разозлил, проклятый, непременно же на мне теперь отыграется, по-другому не может, он так-то ничего, но если обозлится, обязательно ему нужно на ком-то злость сорвать… Ладно, может обойдется, не отлупит, как в прошлый раз, неделю из общаги не выходила, так ведь наточняк тогда в рот брать заставит, не больно-то ему это надо, так только, чтобы покуражиться, ну да ладно, не убудет от меня, лишний раз мимо залета пролечу, только бы тошнить не начало как в тот раз, хоть бы мылся почаще, так ведь не скажешь, он тут же расстервенится, а боюсь я его, боюсь. Он ведь сдуру убить может, чтобы только самость свою показать, потом знать не будет, что делать, никогда не знает, сначала делает, потом думает, лишь бы перед дружками своими себя показать, все они такие, а этот Костик его проклятый, все намекает ему, чтобы не жмотился с друзьями… Все так, знаю, а не могу я, не могу — и все!" Первое, с чем она столкнулась, придя в свою комнату, была жесточайшая оплеуха, от которой как будто что-то треснуло и зазвенело в ухе, а щека вспыхнула, ровно ошпаренная кипятком.

— Ну ты, вафлерша, на старичков перешла? И почем сторговались?

— Да ты что, с ума сошел? Нужен мне этот старый козел!!!

Парень, приподняв с одной стороны губу, показал в волчьей улыбке кривые зубы и со злым восхищением покрутил головой:

— Н-ну дает! И ведь прямо в глаза режет, не моргает…

И он высказал ряд предположений по поводу секса, по его мнению имевшего места у нее с незнакомцем, причем с незаурядным воображением перечислил куда, как и сколько раз что происходило. Правда, надо сказать, словарный запас при этом был использован самый что ни на есть минимальный. Она пустилась в бурные и довольно бессвязные со страху объяснения, а ее суровый повелитель поначалу вгладь ничему не верил, и покамест еще пару раз смазал ее по физиономии. И ввел ее в такой мороз, что она сама начала к нему подлизываться и ласкаться, а он все отталкивал ее, мотивируя это тем, что она неизвестно какой заразы нахваталась, и тогда она сама нежным голосом предложила ему тот самый вариант примирения, и почувствовала вдруг, что НЕНАВИДИТ себя за эти слова. А потом давясь, прошла сам процесс примирения, и он еще хотел пригласить друзей, дабы они могли быть свидетелями этого процесса, и еле она его отговорила…В ходе всех этих бурных событий она совсем было позабыла об обещанном свидании, потом он, парадоксальным образом но вполне при этом естественно превратившись из грозного владыки гарема в нуднейшего резонера, занудил ее до зуда в коже и наконец, в сознании выполненного долга, убрался из ее комнаты, и тогда она вспомнила, и ни единой секунды не собиралась никуда идти, но чем ближе время подходило к семи, тем большая ей овладевала тревога. День перевалил за свою вершину, в комнате старого здания с маленькими окнами, приспособленного под общежитие, начали исподволь скапливаться сумерки, хотя до вечера было еще далеко. Нет, не пойду туда, ни за что, повторяла она про себя, незаметно-незаметно одеваясь. Не пойду, продолжала она благие свои намерения, — но и усидеть тоже никак не получается, такая тоска вдруг почему-то, и не упомню такой, даже жить противно, пойду просто так — погуляю, жалко только денег мало… Щеки меж тем отчего-то горели, а в голове стоял гул от бешеного напора крови, и она даже понять не могла — почему? Из попытки гулять просто так ничего не вышло, глупые ноги сами несли ее туда, куда она твердо решила не ходить… Как рука алконавта сама собой тянется к рюмке, хотя он твердо решил не пить. Нет-нет, незнакомец совершенно ей не показался, как мужчина, но отчего-то с силой присутствия вновь и вновь вставало перед ней простецкое вроде бы лицо со спокойнейшими глазами-незабудками… Собственно говоря, раз уж она пришла, никто не заставляет ее встречаться! Зайду во-он в тот подъезд и с площадки погляжу, как он будет топтаться, дожидаючись, хоть посмеюсь… Тут она и впрямь прыснула, представив себе незнакомца в парадном костюме, понурого и с букетом гвоздик. Гвоздик было пять: три красных и две белых. Сказано — сделано, и через пару минут она уже сидела в облюбованном ею подъезде перед окном на площадке между вторым и третьим этажом. Перекресток был виден, как на ладони, а ее видеть не могли, но и при этом она старалась дышать потише. И тут за ее спиной раздался исполненный прохладного интереса голос:

— Ну, и что там происходит?

Обернувшись, как ужаленная, она увидела как раз того мужчину, с которым так упорно не собиралась встречаться, и он моментально разъяснил ей ситуацию:

— Ох, как кстати! А я тут как раз у знакомого сидел… Ну, пойдем? Я даже побаивался, что вы совсем не придете. И как только угадали, что я здесь?

Глаза его при этом смотрели с такой сокрушающей наивностью, что Анюта, бывшая вне своих отношений с Коленькой порядочной оторвой, вдруг покраснела, как школьница, застигнутая за неблаговидным делом. Вот только стоял он не на лестнице над, а на лестнице под, из ее положения видимый примерно до колен. довольно скоро они уже сидели в близьлежащем безалкагольном кафе и беседовали. Он с неожиданной для себя самого мягкой заботливостью ухаживал за ней, не забывая подливать какое-то симпатичное вино.

— Так зачем я вам все-таки понадобилась?

— Скажу. Все скажу тэбе, дарагая, ничего нэ утаю… Ты кушай, вон какой тощий…

— Хватит пока. А то растолстею еще.

— Деловой подход. Скажи тогда, сегодня утром я прав был насчет общежития и мамы в районе?

— Ну та-ак… Похоже…

— Ясно. А теперь ответь мне, как ты представляешь себе свою дальнейшую жизнь.

— Не знаю я… Не думала, и думать не хочу… Выйдет как-нибудь…

— Это — да. Насчет как-нибудь я сильно и не сомневаюсь. А вот каково это как-нибудь в натуре и на вкус, не знаешь?

— И знать не хочу!

— А напра-асно… Вообще говоря, более интересного для человека предмета просто нет. И когда долго-долго об этом не думаешь, и в голове одна смутная идея — побыстрее взять от жизни все хорошее, и чтобы весело было и вообще, тогда в один прекрасный момент вдруг обнаруживаешь, что золотые деньки кончились, как не было, и это уже навсегда, и есть только работа, нудная и нелюбимая, которой делается все больше, и каждый день тысячи мелких невзгод, которые множатся, как черви в гнилом мясе, а впереди ничего, потому что не вырваться, а хочется по-прежнему хорошего. И это обязательно, потому что если не править, то тебя непременно затащит в глухой закоулок без выхода… Одно утешение, что к этому моменту человек тупеет настолько, что не ощущает уже, в каком скучном, сером, пыльном живет аду, и не понимает, что можно по-другому, и только поэтому не сходит с ума, не душится, не кидается вниз головой с балкона, — с чувством гигантского облегчения.

Он замолчал, уколов ее коротким, — зрачок в зрачок, — взглядом отяжелевших вдруг глаз, и зрачки мужчины казались среди голубизны злыми черными точками. Она оцепенело его слушала, и слова эти задевали что-то у нее внутри, заставляя зримо представлять все, что он говорил:

— Вот представь себе декабрь, двадцать градусов мороза, полседьмого…

Да, это она. Ей двадцать шесть, одета в драповое пальто с пятилетним стажем, с каким-то бурым зверем на воротнике. В лицо дует ветер, что обжигает, как огнем, сапоги скользят на буграх обледенелого тротуара, под глазом болит от напряжения, потому что ветер заставляет натужно щуриться. За руку она тащит ребенка четырех лет, который непрерывно вопит:

— А-а-а-а-а… Ве-е-етер! Кус-сяется-а! А-а-а-а…

— Нет, ты замолчишь или нет?! Замолчиш-шь или нет?!

Она раздраженно рвет ребенка за руку, потому что не то, чтобы опаздывает, но спешить все равно надо, всегда и всюду надо спешить, потому что проходная, а ребенок не идет, отстает, виснет на руке, поминутно падает. А когда он падает в очередной раз, она не выдерживает:

— Тебя ш-што, — злобно шипит она, — ноги не держат? Все дети, как дети, а этот… А ну, — прекрати орать!!! Как ж-же ты м-мне надоел! Замолчи, УБЬЮ!!!

Она лупит ребенка ладонью по чем попадя, и истошный рев переходит в кашель. О господи, только этого не хватало! Ведь только неделю, как с больничного, а кому нужна работница, которая все время бюллетенит? Сама собой вспомнилась толстая ряшка мастера, и как говорил он, брюзгливо оттопырив нижнюю губу:

— Понастрогали детишек, а работать некому… Мне-то что до ваших детей? Болеет — так увольняйся и сиди дома, а деньги государственные не хрен переводить…

А подруги говорят, чтобы поласковее с ним была, и не убудет, ежели и что, он почти что и не годится никуда… Вот другие могут же, а она вон несчастная какая, НЕ МОЖЕТ она так, да еще и муж тут же работает, ежели узнает чего… Она вытирает сынишке сопли, берет его в охапку и спешит дальше уже бегом. Какой-то троллейбус, — может, и ее, — подходит к остановке, и уже видно, а бежать еще далеко. А потом стоять на холоде, придерживая за воротник сынишку, и дергаться: троллейбус — не троллейбус? Соблагоизволил ли, наконец, показать рога из-за серого здания банка, или это только показалось? Тот или не тот? Остановится где положено, или, переполненный, протащится дальше, туда, где его видно, но добежать уже не успеешь. А потом толкаться и трястись, да следить, чтобы не раздушили сына. А потом — бегом на работу. И не видеть дня, потому что темно, когда выходишь, и когда возвращаешься — тоже темно. И с работы бегом в садик, а оттуда — бегом домой, и становиться за плиту, и готовить, и посуду мыть, так каждый день, на всю жизнь, пока не превратишься в изношенную, тупую, никому не нужную человеческую ветошь и самой тоже ничего уже не будет нужно. Она даже прикрыла лицо, чтобы мужчина напротив не заметил бы ничего неположенного, он же тем временем продолжал:

— А как обстоят дела с жильем у простого советского человека, ты знаешь не хуже меня…

Знает она. Кому, как не ей знать-то. И как общежития для семейных получают, а потом перед сукой-комендантом дрожат. И как комнатушки снимают из тридцати рубликов в месяц, с умелой травлей со стороны развлекающейся хозяйки. Потом коммуналка, когда по крайней мере можно дать сдачи, и все время надо тянуться, копить на кооператив, потому что все время как-то так получается, что кто-то там получает жилье вне очереди по всяким разным причинам, а у них с мужем очередь не движется. И — отдельная квартира, с боем, правдами-неправдами, исхитрившись, в сорок пять… Еще как она все это знает, кажется даже, что родилась с этим знанием.

— А кроме всего прочего на тебе женится почти обязательно кто-нибудь из ваших, кто-то рванувший в поисках лучшей доли из райцентра. Народ, надо признать, дьявольски жизнестойкий, но хорошо жить не умеющий, потому что негде было учиться, представления о хорошей жизни нет. Кроме того о мужской доблести представления у них довольно дикие, они считают, что настоящий мужик должен жену материть, третировать, заставлять делать всю работу по дому, и, — верх шика, время от времени все-таки лупить ее по физиономии. Не буду говорить, сколько среди них пьющих, и это не их вина, потому как — А ЧТО ИМ ЕЩЕ ДЕЛАТЬ?

Она по-прежнему не смотрела не собеседника, спрятав горящее лицо в руки, опертые на стол. Лютая, безнадежная тоска пробивалась даже сквозь привычное бездумье.

— Ну и что? Хоть час — да мой! Чего расскулился-то?! Че тоску нагоняешь?! Гос-споди, — да чего ж тебе от меня нужно-то?

— Да немногого. Чтобы ты бросила все к чертовой матери, и шла к нам.

— К кому это — к нам? Для чего это? Это мы знаем, проходили, не раз.

— А ты что — принципиальная противница? Но дело даже и не в этом, ты нужна для жизни и для всего, что жизнь включает. Я имею ввиду — хорошая жизнь.

— Уж не замуж ли, — она злобно хихикнула, — ты мне за себя предлагаешь? Вот счастье-то!

— Пока, наверное, нет. Это ты уж сама. Ежели кто понравится. Я тебе предлагаю другое: жизнь без очередей, без тесноты, без мелочной злобы и без скуки. Ты не будешь всю жизнь ходить к восьми, зимой и летом, на клятую службу, каждый день без конца. Всего этого в твоей жизни не будет, зато всего остального будет весьма и весьма прилично. В том числе, если захочешь, мужчину. Или мужчин.

— Да кто вы?

— Люди, решившие, что остальные живут плохо от глупости, и решившие играть по своим правилам. А ты будешь, — он начал загибать пальцы, — работать — интересно, когда выберешь, научишься и захочешь. Рисковать — со всеми вместе, когда будет опасно. Любить, потому что БУДЕТ кого, и рожать детей, потому что будет от кого… Обживать землю, совсем новую и пустую, когда мы ее найдем. И ты никогда не пожалеешь, если сейчас попросту кивнешь головой.

— И?

— И мы сразу же отправимся в путь.

— Страшно мне как-то…

— Мы говорили с тобой. Скажи-ка мне, правильно ли я показал тебе твое будущее? Не худший вариант, потому что может быть в тысячу раз хуже и очень скоро…

— Правильно.

— Тогда ты согласишься, что как бы я тебя не обманывал, потеряешь ты уж очень немного. Боишься попасть к развратникам? Можешь не отвечать… А потом вспомни, чего ты в этом плане не пробовала со своим сукиным котом?

— А почему ты подошел именно ко мне?

— Потому что я умею выбирать, и мне это доверяют. Пойдем! В головокружительную жизнь или в ослепительную смерть, когда от напряженной борьбы не замечаешь, как умер.

— Мне в общежитие нужно будет заехать, — она говорила, как в полусне, будто кто-то за нее двигал губами, — вещи взять.

— К чертям собачьим, — раздельно проговорил он, — все необходимое мы тебе дадим. Хотя, — он оборвал сам себя, — документы, наверное, лучше все-таки взять. Закон есть закон…

И с этими словами он вдруг ухмыльнулся и негромко заржал над собственной шуткой. А на улице их ждали. Давешний Анютин ухажер пришел с тремя друзьями и необыкновенно обрадовался при их появлении:

— А вот и мы! До чего радостная встреча, а вы, по-моему, не рады…

— Почему это, — удивился незнакомец, — мы тоже рады. Только вот спешим мы сильно. До следующего раза никак нельзя отложить?

— Спешишь? Это ты правильно делаешь. Анютка стоит того, чтобы спешить. Сосет — так вообще исключительно. И подмахивает классно.

— Ну, вот видите… Раз сами все понимаете, — он развел руками и вдруг рявкнул, — так на хрена на дороге-то стоять?!!

Дед определенно нарывался, но вел себя настолько не по правилам, что это даже вызывало тупое недоумение. Преодолев его, молодой человек на хмурился:

— Ты че, козел старый, — блеснул он оригинальным подходом в подборе эпитетов, — не поэл што ли? Объяснить?! А?!!

Последнее междометие походило на помесь вопля с рычанием и сопровождалось злобным выкачиванием глаз. Расстраивало только то, что физиономия собеседника ничуть не изменилась, сохранив неизбывно наивное выражение.

— Простите, но я лично от вас никаких объяснений не требовал. Все, что нужно, я понимаю удовлетворительно и в ваших услугах пока не нуждаюсь.

— Н-ну ф-фсе! Н-ну п-падла!!! Пошли поговорим…

Незнакомец с некоторым сомнением пожал плечами и протянул:

— Ну-у, ежели только ненадолго…

И, окруженный стайкой жаждущих его крови парней, вразвалочку отправился в указанном ему направлении, причем Анюта отправилась на некотором отдалении следом. Они даже не повели его вглубь двора, решив объясниться тут же, у арки. Очевидно, — где-то на большой глубине души парень не был уж окончательным отморозком, потому что даже и здесь начал все-таки со словесного общения:

— Так. Слышь, мужик, ты прямо щас идешь… домой, и н-не д-дай тебе бог еще раз попасться. — Предводитель проговорил все это, накручивая себя и скалясь, а потом, решив, что достаточно накалился злобой, вдруг заорал. — Ты понял?!!!

— Вполне.

— Не слышу!!!

Собеседник его сделал шаг вперед, слегка подтянул парня за рубаху к себе, и во весь голос гаркнул ему в самое ухо:

— Впол-не!!! — И осведомился. — Теперь — расслышали?

Тот оправился от акустического удара довольно быстро:

— Ах, ты…

И он изо всех сил размахнулся на собеседника, который так и не дал себе труда отодвинуться. Тут он удивительно уместным движением ушел от удара, отступив к стеночке:

— Ну, так мы не договаривались… Речь шла о беседе, а вы тут руками размахиваете.

— Да мы тя щас…

— Да неужто ж драться хотите?

Один из парней, тот что был сбоку, с мерзким лязгом выпустил из отвислого рукава железную цепь, а их враг печально развел руками…

— Да. Удивительно конечно, но факт…

Стая с неуверенностью, непонятной ей самой, двинулась на него, потихоньку расходясь в стороны. Еще мгновение непонятливый незнакомец стоял неподвижно, а потом, с поразительной быстротой ускорившись, набросился на них с таким ревом, какого им от людей слышать еще не доводилось. Они, понятно, ожидали, что он не из легковесных слабаков, но все-таки не ожидали, что он окажется тяжел и силен настолько. Он налетел на них, как носорог средних лет, с тяжкой молниеносностью крупнокалиберного снаряда. Кулаки, цепи, ставшие такими вдруг тонкими лапки соскользнули с него, как с катящегося под гору валуна, смазанного маргарином, а сами они разлетелись в разные стороны, как кегли, кроме одного, который был сбит таранным ударом плеча и с размаху затоптан. Пролетев насквозь их сплоченные ряды, живой таран проворно развернулся и бросился в новую атаку столь живо, что они снова не успели встретить его надлежащим образом: еще один был сбит боковым ударом локтя, ходившего, как шатун корабельной паровой машины. Ему показалось, что его ударили в грудь рельсом, бампером грузовика, кувалдой или чем-то в этом роде, дыхание вылетело из его груди, и довольно долго ему казалось, что оно туда не вернется, в глазах вспыхнул сноп синевато-белых, как от сварки, искр, вся воинственность испарилась без малейшего следа, когда бренное тело его легко скользило по асфальту. Тот, что был с цепью, пустил-таки в ход свое оружие, но не успел или же не сумел толком размахнуться, и железо вытянуло мужика поперек необъятной спины без видимого результата. Он только вздрогнул и, развернувшись на полной скорости, рявкнул:

— Убью!!!

Соискатель был абсолютно противоестественным образом ухвачен за цепь, перехвачен за руку и с размаху шмякнут о стену, бывшую метрах в трех. Таким образом на ногах остался только сам Николаша, но к этому времени чудище, на которое они так неосмотрительно нарвались, успело остыть:

— Послушай, чудак, — добродушно пророкотало оно, неуклюже почесывая спину, — дело-то не во мне! Это же она сама за себя решила, когда ей дали возможность выбрать… Ты только, ради бога, не прыгай не стоит. Драться я не умею, но у нас слишком уж разные… характеристики. Так что я удавлю, даже если кто из вас с ножом будет.

Он снова поморщился и крупно зашагал к замершей в арке Анюте. Молодой человек, словно окаменев, неподвижно смотрел, как мужчина взял девушку под руку и они согласно ушли прочь. Совсем прочь, непонятным образом это очень чувствовалось. "Вольво" плавно сорвалось с места и почти бесшумно заскользило по залитым оранжевым светом улицам.

— Ух, какой, — проговорила она поглаживая обивку салона, — это твой?

— Да как тебе сказать… В общем — наш…

Когда они достигли места назначения, и он более-менее представил собравшимся свою находку, а Нэн Мерридью повела ее надлежащим образом устраивать, мужчины зашевелились, и изыскателю стало совершенно ясно, что находка его не осталась без внимания:

— Все так, дорогой мой, все так… Я вполне тебя понимаю, все в ней, взятое поотдельности, красиво… Но вместе, прости меня, оставляет впечатление облика… не вполне человеческого.

— Ага! А еще чего выдумаешь?

— Да неужели же ты сам не видишь, как много в ее облике птичьего? Такие огромные, ясные, редко мигающие глаза, — это же не просто так, это ведь дается для чего-то. И движется на слегка птичий манер, на редкость точно, но несколько отрывисто, без плавности.

— Не болтай. Обыкновенная блядешка из райцентра, недурненькая, но и не более того. Романтик ты, братец, либо же это твое баловство с красками сказывается.

— А у тебя, как бы это сказать, — Заклинатель Огня прищелкнул пальцами, — слишком уж аборигенный взгляд на вещи и людей. Глаза замылены. Она была девушкой из райцентра, пока находилась в своем окружении, а сейчас… Впрочем, — в виде исключения не буду прорицать. Обрыдло. Сам все увидишь.

— Я не говорил, — хмыкнул Некто в Сером, — ничего подобного слову "девушка"…

— Такое впечатление, что это я ее приволок, ты злобно критикуешь, а я отстаиваю. Зачем же она тогда тебе понадобилась?

— Господи, да зачем же это может понадобиться баба? Тут все просто. А вот выбирать — выбирал. Выбрал за красоту, молодость, здоровье, злость и примитивность. Сложных и зрелых натур у нас и так чтой-то тошнотворный переизбыток.

— У вас на редкость потребительское отношение к женщинам.

— У меня правильное отношение к женщинам. Прислуга, любовница, устройство для деторождения, при необходимости — робот энного поколения. Мало, скажете? Да, но, с другой стороны, надо быть идиотом, отвратительным хозяином и просто вандалом, чтобы плохо обращаться с таким ценным имуществом… А хорошо обращаться, это, в том числе, и нежные слова говорить когда это нужно. Баба живет лучше всего, когда у ней хозяин есть. А рыцари, относящиеся к ним как к святыне, им только во вред, хотя они этого сроду не понимают. Забрав больше воли, чем надо бы, женщины действуют саморазрушительно…

— Вы — неандерталец!

— И до сих пор жив. И бабы всю жизнь любили. Только не эта. Да и не для себя брал.