— Спрашивай, я же вижу, из одних твоих слишком долгих поклонов вижу, что ты хочешь спросить что-то, но не осмеливаешься. Так дай себе волю, потому что неудовлетворенные желания ведут к болезням печени.

— Если бы я только мог осмелиться…

— Говори поскорее, потому что непонятное тебе очевидно будет непонятно другим.

— Зачем будущему повелителю нужно мастерство живописца?

— А вот это уж и впрямь не твоего ума дело… Нет-нет, это никакой не секрет, просто ты не сумеешь понять. Мудрость рождается не только из книг, но и от умения видеть. Художники из настоящих — умеют. И пусть не все видящие — мудры, но нет мудреца, который не умел бы видеть.

— Но все мы видим, господин мой!

— Я же говорил тебе, что ты не поймешь…

— Хорошо! Но тогда почему именно его, почему именно Безумного Художника? Почему не кого-нибудь из почтенных братьев, искусных в живописи?

— Потому что так будет лучше для нашего дела. Там, где ты видишь одно, он видит десять смыслов и восемь картин. Не только гору, но и духа горы, и характер этого духа. Безумный Художник знает канон, но без малейших сомнений оставляет его, если это хоть как-то мешает ему рисовать. Так что позови-ка его сюда…

Природа жестоко посмеялась над творцом прекрасного, наградив его этакой внешностью. Он был горбат, и оттого даже и на сидящего настоятеля смотрел несколько снизу. Лицо его, более узкое, чем у большинства местных уроженцев, было желтым и морщинистым, но при этом отчего-то было видно, что он совсем не стар, не более трех кругов лет. От согбенности тела его длинные руки с плоскими пальцами свободно доставали до земли.

— Знаешь ли ты, зачем тебя позвали сюда?

— Знаю, — ответил художник, нелепо боднув головой, что обозначало у него поклон, — и ничего не понял. Я никогда не учил малых детей и вовсе не хочу себе такого несчастья. Дело мое — видеть, и делать видимым для других.

Настоятель свел кустистые брови, чего местный люд в гневе обыкновенно не делал.

— Низко для тебя? Учить будущего Владыку — низко? Знай же, что мы все почитаем за честь сделать для него хоть что-нибудь.

— Вот я и не достоин такой чести.

— Хорошо же! Так не будет тебе места ни в округе обители Баданг, ни в округе других обителей.

— Ты грозишь мне, калеке? Так я не боюсь. Вольно мне уйти туда, куда не дотянется рука ваших обителей. Я бываю сыт немногим, и единственное, что мне нужно в жизни, — это работа, во время которой я могу забыть все остальное. Это я найду где угодно и как угодно далеко.

Пока он говорил это, Одонг со свойственной всем незаурядным людям гибкостью решил сменить ход разговора, и не настаивать, если уж нужный человек так неразумно заупрямился.

— Ты дерзок, — проговорил он как бы в раздумии, — и, что бы ты там не воображал себе, я мог бы крепко наказать тебя… Но я сам виноват, я сам согрешил недомыслием, начав угрожать, потому что наше делание требует только доброй воли. И понимания, насколько оно важно. А потому бессмысленно угрожать, заставлять и вынуждать. Иди и не жди беды или каких-нибудь притеснений. Просто я ошибся, обратившись к тебе.

Художник снова поклонился на свой нелепый манер, и молча вышел, — весь переломанный, искривленный, похожий на поломанное ветром, но все-таки выжившее дерево с непомерно-длинными кривыми сучьями. Одонг проводил его мимолетным взглядом своих прозрачных, ничего не выражающих глаз. Он отменно умел отступать: в его исполнении этот маневр никогда не был бегством, а всегда — только лишь маневром, предпринятым с целью быстрейшей победы. Он знал эту братию, и присущее ей детское упрямство. Все, что здесь требовалось, — это представить дело таким образом, чтобы художник воображал, будто сам хочет того, что нужно для дела. О чем говорил настоятель со стариком, бывшим его доверенным лицом, мы не знаем. Известно только, что на следующее утро, лишь только рассвело, в условленное место, куда специально прибыл настоятель, привели человека, с головы до ног закутанного в темную ткань одежд.

— Сбрось покрывало!

Несколько минут после этого он, ни слова не обронив, внимательно вглядывался в стоявшую перед ним женщину. Она тоже не была местной уроженкой, эта бездетная вдова, занесенная в здешние места кармой, истинным Ветром Невероятного. Приятное, спокойное, немного грустное лицо. Чуть раскосые, крупные глаза, совсем черные и с каким-то усталым блеском. Яркие обветренные губы. За складками широкой одежды легко угадывалось гибкое, крепкое тело. Напоследок скользнув взглядом по ее жестким, красным от нелегкой работы рукам, Одонг вздохнул, нахмурил брови и начал тоном торжественным и, самую малость, строгим:

— Женщина…

Дальнейшим своим разговором он остался полностью доволен. Разумный человек, и вообще то, что нужно. А что не молоденькая, около двух с половиной кругов, так оно и к лучшему: порода крепкая, выглядит она чуть ли ни вдвое моложе своих сверстниц из числа местных уроженок, а дури — заметно поменьше, чем у молодых. Единственное, что заботило его теперь, так это то, чтобы калека не убрел куда-нибудь после их вчерашнего разговора. Но обошлось, и через пару недель Безумный Художник оказался надежно привязанным к этим местам, а спустя еще короткое время легко согласился на вежливые уговоры доверенного лица Одонга. Зато теперь, взявшись за дело, он отнесся к нему с обыкновенной своей истовостью и полным старанием. И весьма необычными бывали порой эти уроки. В полной еще темноте художник прокрался в комнату, где на тонкой подстилке, брошенной прямо на глиняный пол, спал будущий Владыка.

— Эй!

Мальчишка, предупрежденный с вечера, поднялся тут же, будто бы и не спал еще мгновение тому назад.

— Пошли со мной…

Художник знал дорогу, а, кроме того, дополнительной парой глаз во тьме безлунной ночи ему служил посох, на который он при ходьбе опирал свое искривленное тело. В небе над головой алмазной россыпью сверкали холодные, яркие, крупные звезды высокогорья, вовсе незнакомые с трепетом долин, но и они почти совсем не рассеивали темноты. Такой вот ночи, — безлунной и ясной, — он дожидался давно. В полном молчании и не зажигая факелов они прошагали немало, пока, наконец, художник не приказал остановиться. Мальчик почувствовал прямо перед собой и под ногами, в нескольких шагах от себя безмерное пространство, залитую прозрачной тьмой пустоту.

— Смотри прямо перед собой, — сказал художник, — и можешь сесть.

Мальчик привычно опустился на собственные пятки. Впереди не было бы видно вообще ничего, не будь в открывшемся там многозвездьи вырезан угрюмый, черный треугольник.

— Сперва заметь себе, сколь таинственны свойства тьмы, странным, изменившимся голосом проговорил его провожатый, — не будь у нас над головой этих огоньков, мы были бы сейчас подобны слепым, а именно способность видеть делает нас поистине живыми, без нее мир есть, но его как бы и нету… Смотри! Нет его и сейчас, хотя никто не выкалывал нам глаз. Он замолчал снова, и теперь молчал довольно долго, до тех пор, пока, осветив гигантскую гору далеко впереди, не зажег на ее вершине ярко-алого пламени первый в этот день солнечный луч, и скоро вершина эта пылала, словно факел, водруженный в море мрака, затопившего дольний мир. Этот огонь, все более пламенеющий в страшной высоте, странным образом пока еще не разгонял окружающую тьму, и пик пылал огненной пирамидой и казался подвешенным в небе. Только потом начали, одна за другой, вспыхивать вершины пониже, а оттого мир нарождающийся был миром алых, розовых, оранжевых и огненно-золотистых оттенков бесшумного огня.

— Смотри и помни, навеки запоминай, маленький человек: так с каждым новым днем, с каждым новым восходом солнца мир рождается заново. А поэтому — разве мы рисуем? Разве рисую я? Рисует восход, рисует весь день до самого заката, но не мы. Посмотри, как солнце рождает их тьмы первый тон, простой, чистый, и яркий, без всяких оттенков, и только потом из него каждодневным чудом возникают, разделяясь, новые цвета… Разве же можно поверить поначалу, что из этого пламени, плоть от плоти его, родится цвет синий или же зеленый? Невозможно, — сказал бы любой непредубежденный, но ты еще увидишь, как благородно-просто утро решает и эту немыслимую задачу, и через миг, поняв это, воскликнешь: иначе и быть не могло! И будешь прав. Я знаю, слышал, что меня называли безумцем, а я — просто учился у восхода и раннего утра, которые каждый раз рождают из ничего весь этот мир.

Как он и обещал, ученик его успел заметить, как из недавних непроглядных теней рождалось лиловое и голубое. И нескоро еще они выбрались домой, где мальчик, не спавший большую часть этой ночи, все-таки не сразу сумел заснуть. Равнодушный, как будто бы ничего вокруг себя не видящий Одноглазый, — знал, что в сумраке лишенной окон комнаты ребенок еще долго шевелил губами, беззвучно шепча что-то, и странно водил в воздухе пальцами перед бессонными глазами. Поэтому, при следующей своей встрече с Безумным Художником он сразу же, едва успев поздороваться, спросил:

— Учитель, ты говорил мне, что солнце, утро, и весь день целиком рисуют… Но скажи еще, можно ли сказать так, что рисует также и тень? Тьма?

Услыхав такие речи от маленького своего ученика, горбатый художник вдруг застыл, пристально вглядываясь в его лицо:

— Наплывающая Тьма, хотел сказать ты? Это — истина. Кто поведал тебе ее?

— Никто.

— Хорошо.

В этот день он не стал вести никакого урока, и, как-то странно махнув рукой, ушел, и прошло несколько дней, прежде чем, собравшись около полудня, они отправились вместе с учеником к месту своего нового урока.

Маленькие, крепкие лошадки, родившиеся в этих горах, ступали среди камней и выбоин мерно и уверенно. Путники почти не разговаривали между со бой и поспели к месту назначения вовремя, когда свет дня едва заметно ослабел и начал обретать рыжеватые тона. Это место, — группа изъеденных, ветхих скал могла считаться редкостью в здешних горах с их победительной остротой и могучей выразительностью линий.

— Услыхав твои слова, я тут же вспомнил это место. Конечно, я его видел. Конечно, обращал на него внимание. Но почему не выразил в слове, и почему не передал никому? Смотри!

И то, что было ветхим, неровным камнем, начало МЕНЯТЬСЯ по мере того, как тени от неровностей заливали впадины и оттеняли горящие тревожным рыжим огнем выступы. Скала вдруг превратилась в подобие головы, защищенной шлемом, строго посмотрела на него, потом суровое лицо, изборожденное морщинами и шрамами исподволь обрело обиженное выражение, исказилось гримасой злобного безумия, а потом ученик как-то разом перестал понимать: а где вообще он видел тут голову и лицо? Ведь ничего похожего на плоскогорье не было, зато темнел тяжелой грудой чудовищный одногорбый верблюд, прилегший отдохнуть под темнеющим небом. Те же волшебные изменения захватывали и другие скалы, из которых особенно запомнилась мальчику та, что походила на головы двух гигантских змей сцепившихся челюстями.

— Да, рисует, рисует и тень, рисует Наплывающая Тьма. Наверное, я не случайно забыл про это, а по той причине, что старею, потому что боюсь смерти и потому что уж очень не люблю темноту. А так, конечно же, рисует наступающая ночь и подступающая осень. Рисую и я.

Поначалу, обучая мальчика держать в руках кисть, мелок или уголь, он был безмерно снисходителен, но потом, в какой-то день и час смутно заподозрив, с ЧЕМ ИМЕННО столкнулся, после чего стал весьма требовательным. Ему была виновата любая вина, а вполне угодить было делом почти невозможным:

— Ты следуешь своим выдумкам, а между тем — небрежен. Небрежность же хуже неспособности, хуже всего, потому что ввергает человека в порок и ничтожество. Что это за линии?

А в другой раз, вздохнув с необыкновенным терпением:

— То, что ты делаешь сейчас, быстрее и лучше сделает любая лужица. Даже самая мутная…

Порой Безумный Художник заставлял ученика выполнять весьма странные задания:

— Нарисуй божество-покровителя какого-нибудь места.

— Какое божество?

— То, которому пристало жить именно в этом месте.

Мальчик хотел пояснений, но его наставник жестом дал понять, что все разговоры закончены. Так родился "Дух Закатной Стены", но и тут учитель, цепким взором ощупав буйное многоцветие красок этой превосходной картины, которую и до сих пор могут видеть гости обители Баданг, не выразил одобрения:

— Самый простой путь. Когда желаешь изобразить сильную страсть, нет ничего легче, чем изобразить на белом лицо, искаженное гримасой. Даже и при надлежащем равновесии спонтанности и тщательности ты ищешь легких путей. Не все духи имеют лик.

Однажды он приказал нарисовать Одонга на тридцать лет моложе и Одноглазого так, чтобы он смотрел с картины двумя глазами. А однажды художник предложил мальчику нарисовать душу решившегося на самоубийство, и вернулся к нему спустя заметное время. Мальчик закончил работу, и теперь увлеченно прыгал по плитам двора, стараясь двумя ногами угодить на камешки, избираемые по какой-то непостижимой системе. Никакой особенной глубины, чистые, наивные детские глаза, какими им надлежит быть в семь лет, художник хотел выговорить ему, но сперва бросил беглый взгляд на доску. Непостижимым образом оттененный, выделенный блик, льдисто-голубой, холодный, как ветер в ноябре на промозглых перевалах, он сам собой, почти помимо воли художника через зрение его проник в его душу, вонзился, как клинок, оставляя за собой безнадежную пустоту и нестерпимое смятение. У Художника едва хватило сил прикрыть руками свои застывшие глаза. И руки его неудержимо дрожали, пока он собирался с силами, чтобы преодолеть осознание нестерпимой для человека истины. Он хотел, как лучше, но погоня за совершенством н опасное дело. Опаснейшее, потому что невозможно знать заранее, что именно ты рискуешь однажды догнать.

Апрель 1998 г.