Для мистера Фиша, моложавого преподавателя — он вел занятия по литературной практике — и многообещающего писателя, лето выдалось трудное. До сих пор ему никогда не доводилось вести занятия в такое душное, знойное лето, вдобавок на этот раз ему выпало учить моряков, при том что кое-кто из них успел поучаствовать в боевых действиях на Тихом океане. Вел он занятия и с девушками, и этот класс ничем не отличался от тех, где он преподавал прежде.
Вскоре мистер Фиш уяснил, что моряков надо учить простейшим вещам, точно и четко. Однако такая стояла жара и так трудно было вести занятия летом, что он быстро отвлекался и переключался на темы, которые принято называть злободневными.
Вскоре для учеников и первого, и второго класса мистер Фиш стал высшей инстанцией, а вот что тому причиной, было неясно как мистеру Фишу, так и его ученикам. Мнение это, неоспоримое и всеобщее, мало поддавалось объяснению; мистер же Фиш думал, что кажется всезнающим благодаря застарелому безразличию, которое проступало в его голосе, когда он излагал свои соображения.
Пошло второе лето с тех пор, как Америка вступила в войну. И всех не покидало ощущение, что война в самом разгаре: ведь надежды на ее скорое окончание нет, и это понимали все. Вот отчего ученики спрашивали мистера Фиша, когда, как он думает, откроют Второй фронт, существует ли секретное оружие и про гитлеровский генералитет.
Будь мистер Фиш похладнокровней и понапористей, он бы реже — как ни велик соблазн — втягивался в такие дискуссии или, во всяком случае, отвечал на вопросы учеников иначе. Но оттого, что он был и достаточно умудрен, и достаточно неравнодушен, он подходил к каждой теме с двух сторон, причем так, чтобы и та, и другая представлялась единственно верной. Моряки, в восторге от его диалектических кульбитов, не противоречили ему. И при первом удобном случае просили мистера Фиша затеять обсуждение.
Вот почему ему задали вопрос, когда откроется Второй фронт и приведет ли это к желаемым результатам.
— Понять, что означает открытие Второго фронта во всей целостности, возможно лишь лет через сто, а до конца войны и вовсе не возможно, — сказал мистер Фиш, прежде чем перейти к обсуждению грамматики и орфографии. — Однако вынужден заметить, что война закончится, прежде чем кое-кто из моряков научится писать грамотно. Тем не менее давайте приложим к этому все усилия.
Его продуманные увертки и молниеносные перескоки восхищали моряков.
Когда во второе лето войны в Детройте произошли расовые беспорядки, морякам заблагорассудилось узнать, что думает мистер Фиш о негритянском вопросе.
— Это тот случай, когда не разобрать, где черное, где белое. — Студенты, как и ожидал мистер Фиш, грохнули, хотя, с другой стороны, начиная фразу, он не ожидал, что скаламбурит.
— Что, по-вашему, тут следует предпринять? — спросил один из студентов — вопрос он задал отчасти из любопытства, отчасти из нежелания зубрить грамматику.
— Что, по-моему, можно или должно предпринять, — сказал мистер Фиш, хоть он и держался несколько отстраненно, ему льстило, что ученикам важно его мнение, — никоим образом не может возыметь никакого действия на кого бы то ни было. И тем не менее, сколь бы премало, а скорее и вовсе ничего, ни значило мое мнение, выскажусь так: на Юге решительно невозможно ничего достичь, разве что негры покинут Юг. Любой другой ход событий закончился бы возобновлением гражданской войны. С другой стороны, страна наша большая и по сю пору находится в периоде становления. Не вижу причин, почему бы не ввести полное равенство в одной выбранной для этого области. Однако подписанием закона равенства не установить. На это потребовалось бы по меньшей мере лет сто. А к тому времени никого из нас уже не будет в живых, и верна моя мысль или нет, вам не узнать.
По меньшей мере половина моряков была с Юга, и мистер Фиш это знал. Один из южан вскинул руку, помавая ей, как бейсбольной битой, — так взбудоражился.
— И где же эта область будет? — не терпелось ему узнать.
— Вы зря всполошились, — сказал мистер Фиш. — Это всего лишь праздная мысль преподавателя, чье дело наставлять вас, как лучше писать, но чье мнение не сыграет никакой роли в славной судьбе нашей стареющей республики.
Он понимал, что студент опасается: а вдруг эта воображаемая область окажется рядом с его малой родиной, а именно штатом Миссури — он ведь граничит с Югом.
Туг руку поднял еще один студент. Фамилия его была Мерфи, и мистер Фиш нередко нарушал его душевный покой. Лицо рослого, крепкого сложения, широкоплечего, жуковатого Мерфи часто искажалось гримасой злобы.
— Ну это же прямо как собачьи бои, сэр, — так Мерфи определил расовые беспорядки. — Породистые собаки вечно грызутся с дворнягами.
— Мистер Лонг, — обратился мистер Фиш к студенту родом из Техаса. — Мистер Мерфи только что обозвал южан собаками, неужели вы это стерпите?
Класс засмеялся, лицо мистера Мерфи перекосилось. По его представлениям он поднял серьезный вопрос, а преподаватель ушел от ответа, переиначив его слова.
— А теперь пора, — сказал мистер Фиш, — вернуться к вопросу о разнице в употреблении точки с запятой и запятой. Если пропустить запятую, это может, как я уже говорил, привести к смерти человека…
— Сэр, — обратился к нему один из парней с задней парты, некий мистер Кент: он не стал дожидаться, когда мистер Фиш заметит, что он поднял руку. — Я хочу задать всего один-единственный вопрос, имеющий касательство к вашим соображениям о чернокожих: вот вы женились бы на негритянке?
Мистер Фиш предвидел, что его спросят об этом, едва зашла речь о расовых предрассудках. И так как ему неоднократно приходилось вести разговоры на эту тему, пусть и при других обстоятельствах, ответ у него было готов, и подавал он его, как правило, в пародийно-величавой манере. Мистер Фиш собирался сказать, что согласен жениться на любой женщине, с которой был близок: ведь в ином случае его дети станут незаконнорожденными. Он надеялся, что такой ответ пробудит в студентах не только чувство чести, но и память: как знать, вдруг кое-кому из них пришлось пережить нечто подобное.
(Мистер Фиш понял, что обратил против своих вопрошателей их же оружие и теперь им придется защищаться. Точно также, когда началась война, он, предвидя, что его будут спрашивать, почему он не в военной форме, заранее заготовил ответ: «Хороший вопрос. Почему бы вам не написать в призывную комиссию? Адрес я дам». Но никто не обратился к нему с таким вопросом, и это говорило о многом.)
Словом, пока эти мысли проносились у него в голове, он решил, что ответить так было бы весьма опрометчиво: коснись секса, ученики начинали ухмыляться, пересмеиваться и занятия — крайне некстати — прерывались.
— Вопрос отнюдь не новый, — сказал мистер Фиш; он тянул время, — и очень интересный.
Мистер Фиш понимал — признайся он, что готов жениться на негритянке, он уронит себя в глазах студентов. Этого они ему не простят. С другой стороны — скажи он, что не женился бы на негритянке, студенты сочтут: он признал, что не верит в социальное равенство точно так же, как они. А это было бы предательством тех принципов, которым он предан — так он полагал — умом и сердцем.
— Дело в том, — продолжал мистер Фиш, обращаясь к замершему в ожидании, взвинченному классу, — что у меня нет знакомых негров. Почему, сам не понимаю, но уж никак не потому, что я их сторонюсь, просто так сложилось: никому не пришло в голову познакомить меня хоть с одним из них. Следовательно, ваш вопрос ко мне в некотором смысле неприложим…
Студенты застонали, выражая так свое торжество: они сочли ответ мистера Фиша и явной отговоркой, и покаянием одновременно.
Мистер Фиш — стон его подстегнул — понимал, что должен идти дальше. Хотя виду он не подавал, но в душе трепетал от страха.
— Я не женился бы на негритянке, — сказал мистер Фиш — ответ нашелся быстро, — но есть множество белых женщин, на которых я не женился бы по тем же причинам, что и на негритянке. И в этом ничего унизительного для негритянской расы нет. А теперь — хватит обсуждать мою личную жизнь и матримониальные планы…
Класс вздохнул с облегчением. У южан от души отлегло, когда они услышали, что мистер Фиш не женился бы на негритянке. Кое-кто из студентов вообще не понял, что сказал мистер Фиш. Да и сам мистер Фиш ломал голову над тем, что он такого сказал, что означают его слова, хотя не сомневался, что ответ его имел успех. Большинство же студентов тогда заключило, что мистер Фиш не женился бы как на многих белых, так и на многих негритянках, потому что он еврей. И возрадовались; возрадовались от души. Истолковали его ответ они, однако, неверно.
Отучив моряков, мистер Фиш отправился обедать. За обедом о еде он не думал, думал о том, что мог бы сказать о расовой нетерпимости, да вот не сказал же. Убеждал себя, что его долг — учить, как наилучшим способом обращаться с великим английским языком. Но язык, он — во всем, чего ни коснись, и мистера Фиша точило чувство, что он был не на высоте, увильнул. Ушел в кусты, как нередко поступал и раньше; уклонился, а должен был бы высказаться напрямик и в открытую в соответствии со своими взглядами и убеждениями. Вскоре — и часа не пройдет — у него занятия с другим классом, со студентками. Вот уже два года, как он дает урок студентам, потом пересекает городок и на противоположной его стороне дает урок студенткам; порой, когда он занимался со студентками, ему казалось, что он преподает в другой стране или, во всяком случае, другой предмет. Потому что учить девушек было — в самых разных отношениях — совсем не то, что парней. Девушки спорить не любили, парни — чуть что затевали спор. Девушки — вялые, вежливые, исполнительные — являли полную противоположность парням. Их преподавателю приходилось будоражить. Нередко мистер Фиш строил урок, задавая девушкам вопросы и обсуждая их ответы, — хотел, чтобы они воспринимали урок как игру, а не вяло внимали ему, подавленные его авторитетом.
Чуть больших успехов можно было добиться на так называемых консультациях — получасовых беседах, во время которых он обсуждал со студентками с глазу на глаз проверенные им ранее сочинения или помогал выбрать темы для следующих. Девушки, оставшись наедине с молодым человеком, смущались, зажимались — как-никак всего-навсего подростки. Тем не менее эта сторона преподавательской деятельности, весьма сходная с репетиторством, была мистеру Фишу и интересна, и полезна. Она служила способом лучше узнать людей, познакомиться с которыми поближе не представлялось возможности.
Не так давно он попросил студенток вести дневник и каждый вечер записывать все, что им довелось увидеть или услышать интересного за день. Дневник имел целью выработать привычку передавать свои ощущения, переводить впечатления в слова; вдобавок непродуманный, непринужденный характер дневника должен был освободить студенток от запретов, сковывавших их в сочинениях на заданную тему. В прошлом году затея с дневником принесла свои плоды.
Когда мистер Фиш вошел в кабинет, там его уже ждала мисс Люси Эберхардт. Высокая, голубоглазая блондинка, она обещала в будущем стать хорошенькой. Однако сейчас, в восемнадцать лет, выглядела нескладной, дергалась, смущалась и оттого держалась и вовсе неловко. Примостясь на стуле напротив мистера Фиша, она излишне нарочитым движением одернула юбку так, будто та задралась слишком высоко и преподаватель глазеет на ее голые ноги. Но мистер Фиш и не думал смотреть на нее: он без промедления приступил к чтению; первая же, сегодняшняя запись в ее дневнике была озаглавлена:
Всего-навсего кое-какие соображения
«За обедом у меня и двух моих подруг завязался интересный разговор. Одна из них ни с того ни с сего спросила: „Если бы тебе пришлось выйти замуж за одного из троих, китайца, еврея или негра, на ком ты остановила бы выбор?“ Мы единодушно согласились, что в таком случае предпочли бы и вовсе не выходить замуж! Но не прекращать же дискуссию, и мы договорились, что согласны выйти замуж за кого-нибудь из троих и что все они умны, образованны и хороши собой, разумеется, как представители своих рас. Все они появились на свет у себя на родине, но при этом отлично говорят по-английски и воспитанные джентльмены. Я, к примеру, решительно не могла остановить выбор ни на ком. Мои подруги подумали-подумали и сказали, что, пожалуй, выберут китайца, но уж никоим образом не негра.
— Почему вы выбрали китайца, а не еврея? — спросила я их. — Ведь у еврея, пусть даже он родом из Сирии, внешне больше сходства с нами, чем у китайца?
Однако объяснить свои предпочтения внятно мои подруги не смогли. Сказали только: есть в евреях что-то такое, что отталкивает от них людей других национальностей. И рано или поздно это выплывает наружу. Среди евреев встречаются и очень обаятельные, но даже лучших из них не любят: что ни говори, а они назойливые, жадные и не останавливаются практически ни перед чем, чтобы добиться своего. Китайцы же, уверяли мои подруги, очень доброжелательны, а те из них, кому удалось получить образование, еще и незаурядно умны.
Но я задумалась: а не объясняется ли их выбор иной причиной? И хотя в Америке расовые предрассудки не играют такой роли, как в других странах, нельзя отрицать, что и у нас имеет место нетерпимость. Так как негры когда-то были нашими рабами, нетрудно понять, почему мы относимся к ним, как к низшим существам. С таким же предубеждением мы относимся и к евреям. Не исключено, что в основе этого лежит зависть, так как евреям удалось протыриться на хорошие местечки и зашибить деньгу. Похоже, евреи наживают себе врагов повсюду, где бы они ни поселились, из-за своих повадок и мерзких способов, которыми добиваются своего. А вот китайцам мы уж бог знает сколько лет пытаемся помочь, а в эту войну они еще и стали нашими союзниками! Нам с ними нечего делить, и мы им сочувствуем.
Если выбор моих подруг определили эти соображения, на мой взгляд, их выбор нельзя считать вполне объективным. Впоследствие чего я думаю: окажись я перед таким ужасным выбором, я бы выбрала самого красивого, порядочного, доброго из троих, ну и того, чьи взгляды были бы ближе всего к моим».
— Весьма интересно, мисс Эберхардт, — сказал мистер Фиш — он был ошарашен, и это заглушило все другие чувства.
Мистер Фиш осведомился у студентки, учатся ли у него ее подруги, и она сообщила, что да, одна из них учится у него, и она-то и уговаривала ее не записывать их разговор в дневник, однако ее этот совет не остановил.
— Ну нет, мисс Эберхардт, — сказал мистер Фиш, — искренне высказать то, что думаете, то, что занимает ваши мысли, — в этом и состоит цель задания. Вы станете писать лучше, если будете выражать непосредственно то, что чувствуете. Должен, однако, заметить, что в вашем сочинении имеются изъяны. Как я уже указывал ранее, такие сугубо разговорные выражения, как «протыриться» и «зашибить деньгу», в письменном языке неуместны. «Воспитанный джентльмен» — тавтология: понятие «джентльмен» предполагает воспитанность. Допускаете вы и другие лексические ошибки: правильно было бы написать «вследствие чего», а не «впоследствие чего». Что же касается содержания вашей дневниковой записи, я полагаю неуместным делать по этому поводу какие-либо замечания.
— У меня не было намерения никого поддеть, — сказала мисс Эберхардт, чем изрядно удивила мистера Фиша: ему казалось, что в его тоне не проскользнуло ни обиды, ни неудовольствия.
Некоторое время мистер Фиш помолчал. Задался вопросом, что он чувствует, но чувствовал лишь, что те чувства, которые он должен был бы испытывать, отсутствуют.
Мисс Эберхардт всматривалась в него — ждала, прежде чем уйти из кабинета, как он закончит консультацию.
— Если не считать тех ошибок, о которых я уже упоминал, мисс Эберхардт, — нарушил наконец молчание мистер Фиш, — работу вашу можно считать вполне удовлетворительной, с заданием вы справились. Должен добавить, что в настоящее время в нашем университете есть китайцы…
Он запнулся. Не надо бы мне это говорить, одернул он себя; при этих его словах ноздри у мисс Эберхардт раздулись.
— Однако мне рассказывали, — продолжал он, не в силах остановиться, — что на побережье Тихого океана не любят и китайцев, во всяком случае, не любили до тех пор, пока не были приняты Законы об исключении. Тем не менее я вправе судить лишь о том, верно или неверно вы выбираете слова, логично ли выстраиваете тему, четко ли выражаете мысль. Если у вас больше нет вопросов, на сегодня — все.
— Я не хотела вас подъелдыкнуть. — Мисс Эберхардт была озадачена, сконфужена.
— Мисс Эберхардт, такие слова, как «подъелдыкнуть» и «протыриться», относятся к низкой лексике. Можно выражать свои мысли естественно, без экивоков, не прибегая к жаргонизмам.
— Очень вам благодарна, мистер Фиш, — с этими словами мисс Эберхардт отбыла: мистер Фиш вернул ей дневник жестом, означавшим, что консультация окончена.
Трудно объяснить, почему впоследствии мистер Фиш не вспоминал об этом эпизоде. Наверное, заботы личного характера так занимали его мысли, что у него просто не оставалось времени ни на что другое. Разумеется, эпизод этот ему был неприятен. Тем не менее особо сильных чувств он у него не вызвал.
Через два дня мистеру Фишу предстояло дать урок морякам; предполагалось, что основой для классной работы послужит текст из учебника, предназначенного специально для моряков. В этот день он намеревался обсудить эссе Луиса Адамика, посвященное иммиграции в Америку. Эссе — как нельзя более кстати — называлось «Плимутский камень и Эллис-Айленд», и суть его, обложеная множеством оговорок, сводилась к тому, что сильной и славной Америку сделал труд иммигрантов, ее приятие людских различий, разнообразие влившихся в нее национальных потоков. Америка — надежда мира, писал Адамик, прежде всего потому, что она соединила представителей самых разных наций, благодаря чему родилась всеобщая культура, культура общечеловеческая, дотоле неведомая миру. Вот в чем и американская мечта, и американская традиция. Адамик конкретизировал свои доводы: он говорил о немцах, евреях и неграх как о народах, которые могут особо пострадать от расовых предрассудков, от ненависти тех, кто отличен от них. И хотя немецкий народ произвел Гитлера, замечал Адамик, он произвел и Томаса Манна.
По дороге на урок мистер Фиш обдумывал эссе. Разумеется, оно вызывало в памяти и разговор с мисс Эберхардт, и дискуссию с моряками о негритянском вопросе. Он решил бегло обозреть эссе и не допустить, чтобы урок перешел в спор, который ничего не даст, только предоставит морякам возможность высказать самые мракобесные воззрения.
Тем не менее, так как у мистера Фиша вошло в привычку выражать несогласие с предписанными текстами — был у него такой прием, — он сам не заметил, как принялся критиковать Адамика. Приему этому он придавал большое значение и часто напоминал студентам, что печатное слово нельзя принимать на веру, не подвергнув предварительно самому тщательному анализу. После того как путем умело поставленных вопросов ему удалось подытожить доводы Адамика, он сказал:
— Все, о чем говорил Адамик, правда, но не вся правда: не следует забывать — хотя Америка всегда была страной свободы, она была также и страной травли ведьм и судов Линча, страной гонений, страной, где любой человек опасался оказаться чужаком или опасался чужака. Все так, однако это ни в коей мере не отрицает положений Адамика и не противоречит им. Америка была страной свободы и страной гонений с того самого дня, когда в Сейлеме сожгли ведьм, и вплоть до того дня, когда месяц тому назад случились расовые беспорядки в Детройте или, скажем, майские беспорядки в Лос-Анджелесе, когда моряки поколотили местных пижонов. Такие беспорядки, беспорядки подобного толка не могли бы случиться, не будь наша страна и страной свободы.
Оттого что преподаватель разнес эссе, жуковатый мистер Мерфи раззадорился: он тоже разошелся во взглядах с Адамиком.
— Взять хотя бы евреев, сэр, — сказал мистер Мерфи. — Вот Адамик утверждает, что «во многих частях нашей страны (он читал по книге) евреи склонны утаивать свои таланты и держаться особняком». Это неправда. Но не в том суть, просто в большинстве евреев что-то не то. Кое-кто из них вроде бы ничего. А вот о большинстве такого не скажешь. Знаю по личному опыту: мне довелось работать на двоих-троих…
В классе мистера Фиша было три еврея, и он заметил, как на них подействовали слова мистера Мерфи. Один из них сделал вид, что углубился в учебник, другой сильно побледнел. Третий безразлично уставился на доску, но что тот чувствует, мистер Фиш определить не смог: он глянул на него лишь мельком. Однако мертвенно-бледное лицо одного из моряков не позволило мистеру Фишу промолчать: впрочем, не исключено, что его побудила говорить причина более глубокая, которой он сам не сознавал; не исключено, впрочем, что в этот день он был в ударе и рвался в бой; не исключено также, что у него гвоздем в мозгу засела запись в дневнике мисс Эберхардт.
— Вы сказали, — обратился он к жуковатому Мерфи, — что по личному опыту знаете: от кое-кого из евреев, точнее, от большинства евреев ничего хорошего ждать не приходится. Вы ирландец? — Ему было отлично известно, что Мерфи ирландец.
Мерфи подтвердил, что и мать, и отец его ирландцы.
— А вы знаете, что у нас в городе часто говорят об ирландцах? Говорят, что ирландцы пьянчуги и буяны. Так вот, я по личному опыту знаю, что мой сосед-ирландец по субботам напивается и бьет жену. Означает ли это, что я вправе ненавидеть чуть не всех ирландцев, а то и поносить их как пьянчуг и буянов?
— Я знаю ирландцев, — сказал Мерфи, — и знаю, что большинство из них не пьяницы и не буяны.
— А я могу утверждать, что знаю евреев, — сказал мистер Фиш, — и знаю: легко доказать, что ваше мнение о них во многих отношениях неверно. С другой стороны, нельзя отрицать, что кое-какие нарекания и на евреев, и на ирландцев справедливы. Так как евреи уже не один век занимаются финансами, нельзя отрицать, что кое-какие их методы позорят коммерческий мир. Вот вы католик, а знаете ли вы, почему евреи чаще всего занимаются коммерцией?
— Не знаю, — сказал мистер Мерфи — тон его говорил, что он человек разумный и готов признать свою неосведомленность, раз уж так случилось, что он не осведомлен в этом вопросе.
— А занимаются они коммерцией, — сказал мистер Фиш, — потому что католическая церковь запретила евреям заниматься чем-либо другим. И знаете, почему папа вынудил евреев стать ростовщиками? Потому что ростовщичество — грех, притом грех, обрекавший на вечные муки. Евреи же, по мнению Святого отца, в любом случае обречены на вечные муки, а раз так — кому и заниматься ростовщичеством, как не им. Вследствие чего и государство, и церковь отторгли евреев от полезной деятельности и обрекли на занятие, считавшееся смертным грехом. И как вы думаете, обходиться так с людьми — хорошо это, благородно, достойно верующих?
— Ну а почему же евреи все-таки занялись ростовщичеством? — спросил Мерфи.
— У них не было выбора, и я, в свою очередь, спрошу вас: почему святая апостольская церковь так поступила? Вынуждать другого заниматься ростовщичеством вместо себя — не меньший грех, чем вынуждать другого убивать вместо себя, ведь так? — сказал мистер Фиш, ошеломленный тем, как стремительно развивается его мысль: до этого ему не случалось думать о ростовщичестве в таком плане.
— Евреям, похоже, было в охотку заниматься ростовщичеством, — сказал Мерфи. — Это им подошло как нельзя лучше.
— Интересно, как так получилось, что ростовщичество им подошло? — осведомился мистер Фиш — он ощутил прилив красноречия.
— Не знаю. — Мистер Мерфи призадумался. По его лицу было видно — он и сам не рад, что ввязался в спор: не ожидал, что спор зайдет так далеко. Он замялся. — Надо думать, вероломство передается у них из рода в род.
— Как может вероломство передаваться из рода в род? Мыслимо ли приговорить человека к смерти как убийцу потому лишь, что убийцей был его отец?
На этот ошеломительный вопрос никто ответа не нашел.
К этому времени класс притих — застыл в напряжении.
— Так вот, — сказал мистер Фиш, — у цивилизованных народов нет законов, по которым человек был бы обязан отвечать за преступление другого человека. Следовательно, если бы даже все самое плохое, что говорится о евреях, и было верно, противозаконно (равно как и безнравственно) заранее почитать каждого еврея виновным…
(Мистер Фиш уже предвкушал, какие он тут выдвинул бы возражения, какие отыскал бы изъяны, — студентам до такого ввек не додуматься.)
— Так как, если даже признать, что модели поведения передаются из рода в род, как, скажем, родовые болезни и родовые черты, нельзя быть уверенным, что характер любого человека предопределен, начиная со дня его появления на свет. У кого из великих людей были великие сыновья? Таких можно пересчитать по пальцам. И тем не менее осуждать человека прежде, чем он в чем-либо провинится, гнусно. А расовые предрассудки основаны на отрицании свободы воли и моральной ответственности. Сколько ирландцев у нас в классе?
Половина учеников подняли руки, в том числе и парень по фамилии Коган — с виду то ли еврей, то ли ирландец. Мистер Фиш решил, что тот шутит, ан нет.
— Позвольте мне в этом месте нашей беседы заметить, — сказал мистер Фиш — его порадовала остроумная, как ему мнилось, выходка Когана и добродушное настроение класса, — что кое-кто из моих лучших друзей — ирландцы…
Он рассчитывал насмешить класс, но до парней шутка не дошла.
— …а кое-кто — антисемиты, и что же мне теперь делать?
Парни были заинтригованы, но с ответом затруднились.
— Двое из современных писателей, чье творчество вызывает у меня наивысшее восхищение, — ирландцы, и я, пожалуй, рискну утверждать, что, будь они не ирландцами, а англичанами, им бы великими писателями не стать…
Слова его ничего не говорили ни уму, ни сердцу студентов. И мистер Фиш решил привести другой резон.
— Рассмотрим, — сказал мистер Фиш, — утверждение мистера Мерфи, что у евреев вероломство передается из рода в род.
Мистер Фиш моментально набросал на доске весьма приблизительную карту Ирландии. Вдохновлял его Джеймс Джойс.
— Если уж в наших умозаключениях исходить из предрассудков, то эта карта зримо свидетельствует о вероломстве ирландцев. Писатель, о котором я говорил выше, однажды написал, что вся Ирландия воюет со всей остальной Ирландией. Он имел в виду раздор между Ирландией и Ольстером.
Мистер Фиш показал на карту.
— Про ирландцев те, кто их не любят, могут сказать, что вероломство у них в природе. Их потуги освободиться нередко были подорваны, а то и сорваны из-за предательства ирландцев. Сам я, — мистер Фиш выдержал паузу, — продукт русско-еврейского разлива, точнее, разброда. Я горжусь моими предками: они создали Библию и другие великие книги замечательной духовной, нравственной и художественной силы, которые служили основой западной культуры последние две тысячи лет, — это по меньшей мере. Среди моих предков — предмета моей, пусть и не личной, гордости — еще в ту пору, когда чуть не вся Европа поклонялась камням и деревяшкам, были ученые, поэты, пророки и вероучители; нет, я не ставлю вам лыко в строку — вашей вины в том, что ваши предки были дикарями, ползавшими по болотам в поисках кусков торфа или чего-то в этом роде, нет. Все так, и тем не менее я, как ни стыдно, должен признаться — среди моих предков тоже затесался дикарь.
Тут мистер Фиш призвал класс обратить внимание на его выдающиеся скулы и широко расставленные глаза.
— На моем лице оставил свой след монгол-насильник. Какой-то монгольский дикарь изнасиловал одну из моих прабабок. Еврейская община обязывала мужчину признать такого ребенка, плод насилия, своим; и я, как — увы и ах! — постоянно напоминает мне зеркало, еврейско-монгольская помесь. Но тут встает весьма существенный вопрос: вполне вероятно, что монголы — предки американских индейцев, а они и только они — коренные жители этой страны, нашей страны Америки. Следовательно, я вправе утверждать, что я — согласно расовым критериям — индейского разлива, точнее, разбоя. И американец на сто пятьдесят процентов. А значит, я вправе сказать вам, мистер Мерфи: раз вам не нравятся те, кто здесь живут, не пошли бы вы, откуда пришли.
Порадовал этот вывод класс или ужаснул, трудно сказать.
Прозвенел звонок, урок закончился. Четверо моряков сгрудились у стола мистера Фиша — они разгорячились, им не терпелось обсудить проблему детально. Все были настроены по-боевому. Мистер Мерфи тоже ждал своей очереди поговорить с мистером Фишем.
— На юго-западе дела обстоят получше, — сказал парень из Техаса. — Там браки между евреями и белыми в порядке вещей, там это никого не колышет…
— У меня у самого смуглая кожа, — сказал мистер Фиш, — но я понимаю, что вы хотели сказать (по правде говоря, техасец просто-напросто хотел подладиться к нему ну и заодно заклеймить прогнивший, погрязший в пороках Восток).
— Еще один час пропал даром, — сказал мистер Фиш — он тем временем собирал книги и тетради, готовясь покинуть класс вместе с четырьмя студентами. — А знаете ли вы, — обратился мистер Фиш к одному из них, — что многое из сказанного мной сегодня в классе — всего-навсего многоглаголание, рационалистическое умствование (глядя на недоуменные лица моряков, он подыскивал слово попонятнее), спустя некоторое время я стал жонглировать фактами, словами.
Тут мистер Фиш заметил, что Мерфи стоит в стороне — все еще ждет своей очереди поговорить с ним.
Мистер Фиш попрощался с парнями, и Мерфи приблизился к нему.
— Сэр, — сказал Мерфи, — с какой стати они включают такие тексты в учебник? Смутьяны — вот они кто.
Они уже шли по городку, вокруг сновали студенты, переходившие из одной аудитории в другую.
— Мистер Мерфи, — сказал мистер Фиш, — что бы вы там ни говорили, мне, в сущности, до этого дела нет. Однако говорить такие вещи не следует. Это же глупо. Даже если ваши утверждения верны, все равно высказываться подобным образом — глупо, и, если вы позволите себе нечто в этом роде в классе другого преподавателя, вас, по-видимому, ждут неприятности. Не имею представления, позволяют ли здешние установки выражать расистские взгляды, но предполагаю, что предавать их гласности в классе запрещено.
— Я против вас ничего не имею, — сказал Мерфи, — я от вас не видел ничего плохого.
— Рад, что вы так думаете, — сказал мистер Фиш, — но меня только что осенила любопытная мысль: если бы я сообщил о ваших высказываниях вашему командиру, вам грозили бы неприятности, вам явно недостает такта и осмотрительности — ну какой из вас офицер? Полагаю, мой долг сообщить о ваших высказываниях вашему командиру, но я, конечно же, ничего такого не сделаю.
— Спасибо, — сказал Мерфи — он насупился: был явно озабочен. — Но им бы не след включать в учебник такие тексты.
— В учебнике нет ничего, что давало бы основания для нареканий, — сказал мистер Фиш. — Мне пора идти, но прежде я хочу задать вам еще один вопрос, и вот какой: я еврей, вы в открытую оскорбили мой народ, почему же я не сообщаю о ваших высказываниях?
— Я уже сказал — я знаю, что и среди евреев есть приличные люди, — буркнул Мерфи.
— Ответьте на мой вопрос, — упорствовал мистер Фиш, — почему я не сообщу о ваших высказываниях вашему командиру — ведь это, по всей вероятности, мой долг.
— Не знаю почему, — сказал мистер Мерфи.
— Вот и я не знаю, — сказал мистер Фиш, он уже вернулся домой: поджидать, когда на него нахлынет — а она не заставит себя ждать — тревога, порожденная всем, что творилось последние пять тысяч лет.