Не то чтобы Ерофеичу было жалко водки, но которая уже по счёту неделя запоя гостя пугала его. Хорошо ещё, что гость некурящий, а то ведь и пожар в избе мог бы утворить. Хозяин попробовал брать в избу на ночь собак, чтобы в случае беды они смогли бы лай поднять. Но таёжные лайки задыхались от жары в избе, спали с высунутыми языками, а то и выли с тоски по ночам.

Пришлось ему самому чутко прислушиваться в полудрёме к беспокойному во сне гостю и по десять раз вставать и поправлять ему одеяло, потому что тот метался на постели, как тяжелобольной в бреду. И вот как-то не углядел. Среди ночи Ерофеича разбудили приглушённые хлопки пистолетных выстрелов. Он вскочил с постели и пнул ворох шкур у печки, в которых свернулась калачиком тунгуска.

— Где гость, дура?

Та сонной тенью поднялась из своего кубла на полу, равнодушно пожала плечами и кивнула на дверь, ведущую в моторную избу, а затем в околоствольный двор шахты. Ерофеич вставил ноги в валенки с обрезанными голенищами и в одном белье вышел к спуску в шахту.

— Лёва, в кого ты там шпуляешь?

В ответ ему только зверский рёв, помноженный эхом шахтного стола:

— Де-мо-н!!! Он в глубине…

Тут у кого угодно мурашки по телу побегут.

— Лёвыч, держись! Я спускаюсь за тобой… Ори без перерыва, чтобы я на твой голос без фонаря вышел. Только оружие опусти, сделай милость.

Через полчаса взмыленный от пота и продрогший до костей Ерофеич ввалил тяжеленного гостя в тёплую избу.

— Я ж тебя, кабана здоровенного, на себе уже не дотащу. Становись прямо. Топай ножками — раз! Топай — два!

Он усадил гостя прямо на полу у тёплой печи и стащил с него окровавленное бельё.

— Фёкла! Вытащи побольше тёплой воды из печки и обмой ему раны.

— Раны нету. Ободрался маленько.

— Прижги водкой и мазью смажь. А потом кровь с пола смоешь.

У Шмонса была разбита голова, до мяса продрана спина, а правая икра от колена до голени была синяя почти до черноты.

— Лёвыч, ну за какой нечистой силой ты ночью в шахту полез?

Гостя колотило крупной дрожью, зубы стучали, а прикушенный до крови язык не позволял говорить внятно.

— Д-демон в мою душу вцепился, только меня так просто не возьмёшь. Но и д-демон — сила. Я в него три раза стрелял, а ему хоть бы что!

— На-ка выпей зверобойчику. Это успокоит. Если бы ты не в клеть подъёмника, а в самый шахтный ствол бухнулся, кровавая лепёшка от тебя бы только осталась.

Окровавленные зубы Шмонса стучали о край гранёного стакана. Половину водки расплескал. Когда его уложили в постель, больного колотил сильный озноб, почти что судороги.

— Фёкла, забирайся к нему под одеяло и согревай его женским теплом всю ночь. Хотя какая там из тебя печка для такого бугая… Чаво?.. Не-е, не надо переодеваться женщиной. И просто голяком сойдёт.

Тунгуска что-то промурчала себе под нос.

— Чаво? Хорошо, что я не расслышал, а то в зубы двинул бы. Хошь — не хошь, всё равно теперь каждый день будешь спать с ним, как с малым дитём, и следить за больным в оба. Чёрт-те что можно ждать от этого лунатика.

14.1

Наутро за чаем Шмонс сумел членораздельно выговорить первое слово только после второго стакана настойки пустырникас2и душу вцепилсяиавославных китайцев будет больше, чем русских.

— Я н-не под-дался н-нечистому д-духу!

— Ты лучше расслабься, отдыхай побольше, выпивай поменьше. Хвастался, что ты — православный, а православным попы не велят с нечистой силой знаться. А ты так и лезешь на рожон.

— Злой д-дух сам за мою душу ухватился!

— Сказано же: «Не влезай — убьёт»… Так на электромачтах пишут, или уже забыл? Черти тебя в шахту среди ночи потащили, что ли?

Гость обхватил перевязанный лоб ладонями и простонал:

— Н-наверное, у меня что-то с головой от нервного перенапряжения.

— Вот это ты в самую точку попал. Допился до чёртиков.

Шмонс уже не стонал, а утробно мычал, наверное, не от боли, а от бессильной злобы.

— Прости, Лёвыч, хоть ты и мой хозяин, а я твой верный раб навеки, как ты говоришь, но ворота в шахту я запер на замок. И пистолет твой спрятал, а то себе сдуру пулю в лоб пустишь да и нас зацепишь, рабовладелец хренов.

Шмонс резко дёрнул перевязанной головой, но смолчал.

— Не горюй, Лёвыч, — пройдёт запой, и страх вслед за ним из тебя выйдет. Вычухаешься от болячки. В горной тайге воздух целебный. Главное, кушай плотно и выпивай в меру. Четыре ляма валюты дюбнуть и не попасться — тут у кого угодно башку сорвёт. Хлебни-ка ещё нашего таёжного бальзамчику. Но это в последний раз на сегодня, понял?… Фёкла, выставляй на стол тарелки — корми болящего.

14.2

Теперь Ерофеич с гостем торчал безвылазно в избе — присматривал за сумасшедшим. Бездельная жизнь на зимовье хуже каторжной. На каторге хоть работа от дурных мыслей и злых помыслов отвлекает. Тунгуска вертелась по хозяйству, бегала на охоту и даже ставила сети и перемёты на озере. Ерофеич тайком попивал помаленьку с самого утра, тем и спасался от скуки. Гость же днями напролёт сидел в китайском стёганом халате и обрезанных валенках перед печкой, тупо глядел, как падают угольки в поддувало да иногда бубнил что-то себе под нос и рисовал пальцем в воздухе какие-то цифры. За два месяца добровольного затворничества он обрюзг лицом от сытной пищи и от водки. И больше не разглагольствовал. После инцидента с пальбой в шахте он перекинулся разве что парой слов с Ерофеичем, а то и вовсе обходился жестами и невнятным мычанием.

Некоторое время совсем не пил, держался из последних сил. Больше чёрт наяву ему ни разу не являлся. Ночью он часто вскакивал в поту и тряске, не надевая валенок с обрезанными голенищами, а в одних шерстяных носках неслышно крался к резному шкапчику за заветным полуштофом, приземистой четырёхгранной бутылкой из зелёного стекла с коротким и широким горлышком. Он думал, что его никто не замечает, как ребёнок верит, что становится невидимым, когда закрывает глаза руками.

— Пусть лучше попивают втёмную по ночам, чем ищет нам на задницу новых приключений, — сказал Ерофеич тунгуске. — Слышь-ка, Фёкла! Позаботься, чтобы у гостя всегда под рукой была полная бутылка.

Тунгуска ставила полуштоф у полатей, на которых они вдвоём с гостем спали. Теперь по ночам хозяева больше не слышали украдчивых шагов, зато слышали, как булькала настойка на таёжных травах в широкой глотке у Шмонса.