Островерхая крыша одинокого домика посреди моря камыша выделялась как куропатка среди цыплят. Через высокую шелестящую траву вела тонкая петляющая тропинка, то и дело ныряющая в хлипкое нагромождение почерневших веток, наваленных на ямку с болотной водой. Всадники спешили, хотя за исключением одного человека никто не понимал, к чему такая спешка. Из-под копыт взлетали комья грязи – даже в такую сушь земля здесь была пропитана водой, ветки невысоких деревьев или кустов хлестали по бокам лошадей, тучи оводов радостным гулом поприветствовали новую добычу, но скоро отстали, не способные тягаться в такой скорости.
Домик стоял на горке, открытый всем ветрам. Высоты ему, как оказалось, добавляли сваи, а точнее, четыре срубленных в половину человеческого роста ствола усохших деревьев, вспученные корни которых большей частью повылазили из земли и торчали под избой белесыми крученными змеями. Сказочная избушка на курьих ножках выглядела не слишком страшной – такие же подслеповатые оконца, черные бревна и камышовая крыша были в большинстве домов окрестных сел и хуторов, однако Базил с глухим стоном соскочил с лошади, на которой сидел позади Стефки, и замер на границе камышового моря как истукан.
– Ты что? – обернулся Стефка, останавливаясь и спешиваясь.
– Не можно, – испуганно прошептал лесник на подкашивающихся коленях, – никак не можно. Госпожа не звала.
– Брось, Базил, мы уже тут.
– Что я наделал, госпожа-матушка? Что я наделал? Зачем привел чужаков к тебе? – сокрушался тот, заламывая руки, – Не лиши меня твоей помощи, коли нужда придет!..
– Я ждала тебя, – вдруг внятно сказал хриплый старческий голос, – Подойди ближе.
Лесник встрепенулся, широко распахнул глаза и торжественно пошел вперед. И только увидев, что рядом с лежащей на земле старой женщиной на коленях стоит Оболонский, понял, что эти слова предназначались не ему.
Омелька не была ни худой, ни полной. Широкая рубаха и юбка скрывали скрюченную дугой спину, оттого казалась старуха круглым колобком. Но лицо ее больше напоминало скелет, обтянутый кожей. Стара, очень стара, подумал Оболонский, но дряхлой вовсе не была – без труда прошла часа три, миновав расстояние от места, где был убит оборотень, в свою избушку. Не слишком сильна, как колдунья, а округой правит скорее силой собственного авторитета и знанием каждой кочки, цветочка, лешего или водяного. Ее наверняка немало боятся, опасаются с ней ссориться, но уважают до слепого почитания. Есть в ней и ведьмачий дар.
Что еще он знал о ней? Да, пожалуй, что и ничего. Феры предпочитают держаться подальше от тауматургов, а те тоже не питают любви к колдунам да ведьмам – вот и все отношения.
Но сейчас перед ним лежала не злобная ведунья, он видел лишь страдающую старую женщину, на глазах теряющую последние силы.
– Я попробую помочь, – Константин поднял руку с зажатым между пальцами амулетом, но старуха твердо отвела ее.
– Брось, – неожиданно зычно сказала она, – Я уже свое отжила. Не трать время попусту.
Оболонский нехотя кивнул, нагнувшись, чтобы поддержать седую растрепанную голову, неуклонно закатывающуюся назад.
– Ты, конечно, хочешь знать, кто правит оборотнями да водными? И я хотела. Четыре месяца искала, а так и не нашла. Он хитрый, следов не оставляет. Водяники его страх как боятся, даже мне не сказали, кто это, а я уж, поверь, спрашивать умею. Он сильный, берегись его, волшебник, – скороговоркой проговорила женщина, на глазах теряя силы. Оболонский еще ниже нагнулся, чтобы расслышать почти невнятный шепот, – Пойдешь в Холотову рощу, кликнешь моим именем Петрушу, он поможет, чем сможет. Только будь с ним построже, баловаться любит…, – она неожиданно сильно вцепилась в мужскую ладонь и неуловимым движением проткнула кожу булавкой, которую искусно прятала в другой руке. Оболонский с досадой отдернул руку, но на землю с ладони успела скатиться капля крови. Старуха скосила вниз глаза и удовлетворенно откинулась назад.
– Ну вот и все, родимый, залог оставлен, – с блаженной улыбкой опять внятно сказала Омелька, закрывая глаза, – Ты справишься, я сразу почуяла в тебе это… ты сильный… справедливый… Слышишь землю? Я завещаю тебе защищать ее, волшебник, как дитя родное. Ну вот и все. Теперь я могу уйти с миром.
Улыбка так и осталась на ее обрамленном седыми прядями лице, старческом, сморщенном, в пятнах от солнца и прожитых лет, даже когда дыхание совсем покинуло ее.
Константин бережно уложил тело на землю, сложил сухонькие, коричневые от загара многотрудные руки на груди, поправил громоздкий амулет-оберег из плетеных веточек, ягод, камней, косточек.
– Зря ты это сделала, колдунья, – с грустной улыбкой тихо сказал он, – Твои чары меня не остановят, и здесь я надолго не задержусь. Выбрала бы ты себе преемника получше. А Хозяина я и без твоих напутствий найду.
Базил медленно бухнулся на колени рядом с мертвой Омелькой и громко запричитал-застонал…
– Эй, чародей, ты куда? – Порозов только и успел, что удивленно крикнуть вслед, как камышовое море поглотило ускакавшего всадника.
Ненадолго Оболонский заглянул на хутор. Услышав быстрый топот копыт, Лукич оторвался от непременной сортировки собственных запасов и удивленно поднял голову.
– Константин Фердинандович, – радостно вскочил фуражир, размахивая зажатой в руке связкой чьих-то клыкастых зубов, как молодка нарядными бусами.
– Как Аська? – первым делом спросил Оболонский, энергично спешиваясь.
– Добра, добра, – раздался бодрый, молодой, чуть картавящий голос откуда-то сбоку. Асметтин полулежал в теньке под яблоней, вытянув раненую ногу, аккуратно перевязанную чистой холстиной от паха до колена, и строгал деревянную ложку. Ложка получалась не ахти, корявая да кривая, неумелый мастер срезал слишком много не там, где надо, и оставлял там, где надо бы убрать, но не унывал: умение – дело наживное. Неизменная широкая улыбка расцветала на юном лице всякий раз, как Аська замечал обращенное на него внимание.
– Ты водяного слышишь? – быстро спросил Оболонский.
Лицо у Аськи настороженно вытянулось, глаза посуровели, зрачки медленно повернулись слева направо и замерли.
– Ховается, бести, – глядя прямо на тауматурга, ответил Аська.
– Прячется? – переспросил тот, – От тебя? Боится?
– Не, – коротко ответил видец, – Боится не я. Боится Хозяин.
– Ты можешь узнать у него, кто Хозяин?
Аська молча раздумывал, не отрывая взгляда от Константина. Веселость сошла с его облика целиком, скулы неуловимо заострились, губы сложились жесткой складкой, глаза стали холодными и отстраненными. Теперь он куда больше походил на человека, способного применять силу и убивать, но такая перемена Оболонскому совсем не нравилась.
– Он еще не совсем оправился, – беспокойно встрял в разговор Лукич, осторожно подходя сзади.
Оболонский промолчал.
– Я пробую, – кивнул Аська, хватаясь за амулет, висящий на груди.
– Постой, – кинулся к нему Оболонский. Тауматург сел перед видцем на колени, достал из своей вместительной сумки стеклянный пузырек и отпил маленький глоток пахучей жидкости. Снадобье привычно обожгло горло и взорвалось пожаром в желудке. «Осторожно бы надо с эликсиром», – мимоходом сказал сам себе маг, ощущая, как предельно обостряются органы чувств, – «Так и слабоумие заработать недолго». Тогда он еще не знал, что вопреки всякой осторожности, в ближайшие дни снадобьем ему придется пользоваться слишком часто.
– Давай, – кивнул он видцу, хватая того за запястья. Органы чувств взорвались чужими ощущениями, однако Оболонский прекрасно понимал: то, что он чувствует, лишь очень бледное отражение чувств Аськи. На мгновение он содрогнулся, подозревая, какому испытанию подвергает неокрепший после ранения организм парня.
Поляна перед хутором, берег озера да и само озеро неуловимо изменились. Снадобье позволяло ему не только частично разделить ощущения Аськи, но и усилить свои собственные, а это значило, что он способен не просто увидеть водяного внутренними глазами видца, но и заметить следы волшбы – того, на что сам Аська не годился.
…Реальность изменилась, тауматург, смотрящий глазами видца, был ни здесь, на берегу озера, ни там, в потустороннем мире. Образ водяного, далеко не такой, как его представляет обыватель, заслонил собою все в сознании – существо, состоящее из грязной воды, перегнивших водорослей, тины, зеленой ряски, полуразложившихся жаб и прочего, чему нет строгого определения, металось из стороны в сторону, роняя невесомые брызги. Бестия тряслась в страхе, пыталась вырваться из захвата Аськи и уйти в спасительную иную реальность, недоступную силам человека, но не могла.
– Покажи человека, которого ты боишься больше, чем меня, – раскатом грома в сознании обманчиво миролюбиво прозвучал голос Аськи – уверенный, грозный, пугающий и совсем не похожий на тот дружелюбный, чуть картавый голосок улыбающегося золотоволосого юноши.
Водяной застыл. На мгновение Оболонскому показалось, что бестия превратилась в лед – такой крайней степенью оцепенения оказалась скована она. Ужас, волнами доходящий через сознание Аськи, ошеломлял.
– Покажи, – еще раз попросил видец, добавив толику угрозы. Это было излишним. Высокий пронзительный вой острым сверлом вонзился в мозг. Водяной, чей ужас сорвался в совершенно неконтролируемую панику, с недюжинной силой закачался из стороны в сторону, вырываясь из захвата. Сила, удерживавшая бестию, разрывала ее полупризрачную плоть, заставляла ошметки летать вокруг. Водяной, вопреки чувству самосохранения, упорно продолжал разрушать сам себя. Это причиняло ему страшную боль, но явно было лучше того, что его ожидало из-за ослушания Хозяину.
Аська отпустил.
«Нам так и не удалось ничего узнать» – мрачно подумал Оболонский.
«Кое-что я успел заметить», – раздался в его голове спокойный ясный голос Аськи.
«Разглядел, что за человек?» – жадно спросил маг, обрадованный возможностью порасспросить видца без языковых проблем.
«Бестии видят людей не так, как мы. Не глазами. Если бы я… смог увидеть этого… человека так, как вижу бестий, я… бы… его… узнал…».
Внутренняя речь Аськи, поразительно складная, пока ее не сковывало внешнее незнание языка, становилась все глуше и медленнее. Тауматург спохватился. Окинув быстрым взглядом линии магических сил над озером, он резким движением вытолкал видца из состояния погруженности. И вовремя – на мгновение широко распахнув глаза и несильно сжав руку Лукича, Аська потерял сознание.
Пока лекарь хлопотал над юношей, тихо и недовольно бурча себе под нос, Оболонский поспешно обошел вокруг останков хутора, внимательно приглядываясь к сгоревшему дому, поковырялся носком дорогого сапога в пепле и замер в задумчивости, глядя в никуда, а точнее, на воды лежащего внизу озера и густой зеленой стены леса на противоположной стороне. Потом обернулся к лекарю.
– Как только Аська придет в себя, собирайте вещи и уезжайте отсюда. В Заполье, например. Оставьте записку остальным, они скоро будут. И не задерживайтесь здесь надолго.
– Почему? – сдержано спросил Лукич, прекрасно зная, что за этим последует.
И точно. Оболонский не стал тратиться ни на объяснения, ни на прощания. Он молча вскочил на лошадь и ускакал, так ни разу и не обернувшись.
– Ах, милостивый мой государь, да что Вы говорите? А такой хороший человек казался, – в подтверждение своих расстроенных чувств бургомистр слоновьим ревом высморкался, пошаркал туда-сюда и опять припал к свету, к раскрытому окну, почти высунув шуршащие листки письма наружу. Подслеповато щурясь и шевеля губами, он читал, в то время как человек, бывший за его спиной в гостиной, продолжал что-то невнятно говорить.
– Да, да, непременно пошлю людей в Заполье их арестовать. Завтра же поутру. Нет, сударь, сегодня уже поздно, – с плаксивой капризностью отвечал Сигизмунд Рубчик невидимому собеседнику, одновременно пытаясь на свету прочесть написанное, – Подумать только, мой добрый Алоизий, столько лет в архиве… Но граф Оболонский… Вы о нем не ошиблись? Нет? Да-да, с величайшей осторожностью, не извольте беспокоится. Ах, как я наказан за свою доверчивость… Да-а, Вы правы, дорого обходится…Какой конфуз… И Вам доброй ночи! И передайте господину Меньковичу мой нижайший поклон, и передайте, что я непременно жду его, в любое время, когда он будет в Звятовске. Мои двери всегда открыты для него…
Под окном бургомистрова дома, на той его стороне, что фасадом выходила на городскую площадь, время от времени поглядывая на часы, неторопливо прохаживался молодой человек приятной наружности. Он был совершенно спокоен, однако явно ожидал кого-то, а когда бурчание бургомистра над его головой утихло в глубине гостиной, быстрым шагом прошел к парадному входу и вдруг наклонился, чтобы поднять упавшую газету. Вышедший из дверей бургомистрова дома человек прошел мимо него, не обратив ни малейшего внимания и едва не задев.
Седовласый, лет пятидесяти, с вальяжной походкой и высокомерно запрокинутой головой, недавний гость бургомистра других людей вообще не замечал. Успешно завершенное дело, в результатах которого он с самого начала и не сомневался, в очередной раз убедило его в том, что искусство манипулирования штука полезная, но не сложная. Бургомистра он презирал, как, впрочем, и большинство представителей рода человеческого.
Седовласый неторопливо завернул за угол, прошел по узкому безлюдному переулку. Шаги сзади его не насторожили, он чувствовал себя уверенно и комфортно. Да и кого бояться? В провинциальном городишке он был как дома.
А потому, когда его рука вдруг оказалась болезненно вывернутой к лопатке, а щека немилосердно прижата к стене, мужчина искренне поразился.
– Боюсь, Казимир, если бы я прислал тебе приглашение, ты бы не ответил, – вкрадчивым шепотком сказали ему на ухо, – А мне так хотелось поговорить по душам…
– Оболонский…, – от досады и злости пойманный мужчина скорее прошипел по-змеиному, чем проговорил, – Я тебя прикончу, как собаку.
– Становись в очередь. Итак, приятель, о чем вы там с бургомистром… балакали?
– А то что? Убьешь, что ли? – седовласый был тертым калачом, его на испуг просто так не возьмешь. Породу людей, к которым относился Оболонский, он знал: умные, но честные и благородные дураки. Насилия не любят, даже если и разглагольствуют о нем, на деле редко к нему прибегают. Предпочитают дело закончить миром.
– Хочешь убедиться? – удивленно прошептал Оболонский, – Убью и не дрогну. Никто даже и не узнает.
От неожиданной боли в левый бок Казимир вскрикнул, попытался вывернуться и ударить ногой назад. Константин еще сильнее зажал руку под лопаткой и провел окровавленным лезвием перед носом плененного.
Седовласый поверил. И пусть укол ножом был легким, предупреждающим, сталь в голосе и в руке, что прижимала его к стене, лучше всяких слов убеждали в серьезности намерений Оболонского.
– Ладно. Что ты хочешь знать?
– О чем письмо, которое ты передал бургомистру?
– О том, как ты со своей бандой убил архивариуса и двух людей Меньковича. А потом вырезал семью на хуторе…, – Казимир не смог удержаться от торжества, – О том, что твои бумаги поддельные, да и сам ты не тот, за кого себя выдаешь. Менькович, конечно, и сам бы справился с бандитами, но это, мол, дело властей, и ему негоже вмешиваться… Опять же слава и почести тому, кто изловит такую жестокую банду разбойников, ему не нужна, а вот Сигизмунду Рубчику – в самый раз…
– Что делает Мартин Гура в доме Меньковича? – неожиданно перебил его Оболонский.
– Кто? – опешил седовласый.
– Гура, тауматург. Маг.
– А, этот полоумный старик? Кто ж его знает, что он делает. То сидит себе в башне, то по болотам скачет.
– Был бы не нужен, Менькович не держал бы при себе, – Оболонский чуть поднажал на спину, – Зачем он нужен?
– Не знаю, зачем, правда, не знаю, – сдавленно заверещал Казимир, – Он только с Тадеушем и общается, только его и слушается. То нетопырей ему лови, то свежую волчью печень подавай… Никому не охота с ним связываться. Полоумный.
От резкого запаха из неожиданно подсунутой раскрытой склянки Казимир закашлялся, а потом бескостно свалился на мостовую. Когда же очнулся, то обнаружил себя в чьем-то подвале запертым, связанным и с кляпом во рту. И еще он понял, что ему очень повезет, если хозяева спустятся сюда сегодня, а не через несколько дней. Хорошо, хоть жив, скривился плененный и опять-таки подумал о том, что не ошибся в оценке Оболонского – умный, но честный дурак, не любящий насилия. А ведь зря не убил. Ох, как зря. Ему это еще аукнется…
Горы и горы гроссбухов, книг, стопок пожелтевших бумажных листков, кое-как стянутых бечевками и возвышающихся греческими колоннами в человеческий рост, или просто сваленные в беспорядочную кучу бумаги – таков был архив города Звятовска и всего Звятовского повета. Оболонский беспардонно сорвал замок с хлипких дверей и устроился там на ночь. Не спать. Работать.
Первые пару часов он просто разбирался в том, как и в каком порядке сложены бумаги. За видимым беспорядком скрывалась система, сложная, но удобная для пользования одного-единственного человека, вот только понять ее другому человеку, непосвященному и со стороны, было весьма непросто. Советник бродил от стопки к стопке, приподнимая обдающие пыльным облаком связки бумаг, желтых, ломких, с выцветшими бурыми чернилами, наспех пробегая глазами заковыристый текст и откладывая его в сторону. Духота, умноженная на тепло лампы, наглухо закрытые ставни (чтобы свет не просачивался на улицу) и стойко зависшую между полом и потолком пыль, заставила его раздеться, расстегнуть верхние пуговицы сорочки и закатать рукава. И все равно пот стекал по лицу, прокладывая дорожки от висков к шее. Руки быстро почернели от десятилетиями собираемой и спрессованной бумажной грязи, волосы прилипли ко лбу, лицо жгло от смеси пота и едкой пыли. Нестерпимо хотелось умыться.
Константин лихорадочно рылся в бумагах, перебрасывая связки с места на место и превращая и так беспорядочное нагромождение бумаг в сущий хаос, пока не нашел то, что искал. Он впился глазами в буквы, знаки, гербы и подписи…
На восходе солнца он проснулся. На лбу остался оттиск печатки и полосы – он уснул, сидя за столом и положив голову на скрещенные руки. Лампа догорела, но из распахнутого на рассвете окна внутрь заползал новый день, ведя за собой легкую прохладу и утреннюю свежесть.
Толком выспаться Оболонский не успел, в лучшем случае успев урвать для сна пару часов. Но не жалел об этом. День предстоял долгий и трудный, на отдых времени не было.
На рассвете, когда поиски, казалось, были завершены, Константин нашел припрятанную архивариусом Алоизием, фамилию которого узнать он так и не удосужился, тонкую папку. Найденное с лихвой окупило его ночные старания. В них оказалась копия тех бумаг, ради которых старика в конце концов убили, и письмо, в котором он объяснял, почему передает эти бумаги Меньковичу. Письмо было без адресата, а почему так тщательно спрятано – неизвестно.
Освежившись у цирюльника и прикупив свежего хлеба, Оболонский спешил покинуть город – задерживаться в Звятовске он никак не мог: люди бургомистра вот-вот отправятся в Заполье, чтобы арестовать отряд Германа. Да и его самого, если уж на то пошло. Утро было ясным и жарким, как и любое другое утро последних трех недель. Разве что тоскливее были взоры, бросаемые на нещадное горячее солнце, немилосердное даже поутру, да на высокое небо без единой спасительной тучки. Жара, проклятущая жара, когда же она кончится?
Из-за жары горожане (кроме тех, конечно же, кого нужда заставляла работать невзирая на погоду) на улицах Звятовска появлялись либо ранним утром, либо вечером. И только тогда город на время становился похожим сам на себя. По узким мощеным тротуарам под широкими кружевными зонтиками прогуливались барышни в легких светлых платьях и шляпках, похожих на фруктовую корзину; по делам спешили чиновники, прохаживались галантные кавалеры, с прицелом посматривая на молодых девиц и их мамаш, тихо ругались приказчики, правя гружеными товаром телегами, зазывали лавочники и крикливые торговки, предлагая свежую выпечку… Ничего похожего на то унылое затишье, что встретило Оболонского в его первый приезд. Утро было, правда, куда пустыннее вечера – редкие барышни вставали так рано.
Константин рассеянно скользнул взглядом по сторонам… и замер. Отчетливое ощущение пристального взгляда в спину заставило его остановиться и обернуться. У противоположного дома, совсем недалеко, стояли две девушки. Одной из них была Ванда, кокетливо строившая глазки и энергично обмахивавшаяся веером. Рядом стояла не менее внушительная темноволосая особа средних лет, платье которой казалось еще пышнее из-за немыслимого количества рюшей и оборок. Но взгляд… Удививший Оболонского взгляд исходил не от них. От кого же? Маг оглянулся. Мимо прогромыхала на камнях мостовой открытая коляска, юная цветочница выбирала несвежие цветы для потрепанного кавалера, двое приказчиков спорили поодаль…
Оболонский озадаченно кивнул Ванде, получил ответный томный кивок и многозначительную улыбку. Похоже, папенька не сообщал ей последних известий? Тауматург поспешно отошел, ведя в поводу лошадь, пока бургомистрова дочка не задержала его каким-нибудь дурацким вопросом и пока его отъезд еще выглядит достаточно вежливым.
– Господин Оболонский, – напевным чарующим голосом произнесли совсем рядом, – Какая неожиданная встреча.
А вот это и вправду было полнейшей неожиданностью.
В только что проехавшей и остановившейся совсем неподалеку коляске сидела Екатерина Ситецкая. Повернувшись в пол-оборота, чуть опустив голову в сторону, не глядя на Константина, она ждала, предоставляя ему самому принять решение – подойти или уйти.
Сегодня она изменила своему трауру. Сегодня она была в ажурно-белом открытом платье, выгодно подчеркивающем красоту ее плеч и рук, высокой груди и тонкой талии. Игра света и тени, так ценимая в кружеве, сослужила Катерине хорошую службу: с ее широчайшей, легкой и изящной шляпки спускался к шее водопад нежнейших кружев, скрывая уродство, делая из мешанины шрамов лишь намек на тайну, и не препятствуя любоваться открытыми прелестями.
– Не ожидал Вас здесь увидеть.
Катерина удовлетворенно откинулась назад, протягивая тонкую кисть в ажурной перчатке.
– Я и сама удивлена собственным порывом. Наверное, жизни захотелось.
– Неужели Вы нашли жизнь здесь? – усмехнулся Оболонский.
– Нет, – искренне рассмеялась она, – Но надеялась. Жаль, я не знала, что и Вы в городе.
– Увы, мне нужно уезжать.
– О, и я не собиралась здесь задерживаться. Какое совпадение.
Коляска неторопливо двигалась вперед, увозя прелестную женщину в белом. Рядом ехал всадник. Он был молод, решителен и хорош собой и ему очень нравилась женщина в белом, раз он так легкомысленно рисковал опоздать предупредить друзей, которым грозил скорый и неминуемый арест.
Но стоит ли об этом?
– Барин, барин, – задыхаясь от скорого бега, тоненько пропищал мальчонка лет десяти, безрассудно бросившись под копыта лошади, да так споро, что Оболонский едва успел натянуть поводья, – Передать велели.
Мальчишка, раскрасневшийся от бега и жары, тяжело дышал и смотрел испуганной собачонкой. Широкая сорочка неопределенного бурого цвета сползла с одного плеча, штаны висели на честном слове, в руке – мятый конверт из грубой почтовой бумаги.
Оболонский разорвал конверт, на обороте которого размашисто было написано:
«Плохие новости. Это очень срочно. Жду за Ратушей, правый ряд, цветочная лавка. Порозов».
Выходит, отряд в городе? И скрывается?
– Садись, малец, – Оболонский протянул руку вспыхнувшему восхищением мальчишке, одним рывком усадил его позади себя, и с извиняющейся улыбкой обернулся к Катерине:
– Простите, дела.
– Что ж, не судьба, – меланхолично заметила Ситецкая, скривив красивые губы в холодной улыбке, – Она вообще создание странная, эта Госпожа Судьба. То балует, а то петлю на шее тянет. Трогай, Джованни.
В правом Торговом ряду, что за Ратушей, цветочных лавок не было. Их вообще там не было. Одна была на противоположной стороне площади, но о Порозове в ней ничего не слышали. С утра заказали два букета из роз и лилий, но никто никому свиданий не назначал.
Мальчишка, как только коснулся земли и получил свою заветную полушку, улепетнул что есть сил, а потому узнать, от кого он получил конверт, так и не удалось.
Только теперь Константин начал понимать, насколько странным было это послание. Выходит, кто-то желал задержать его в городе подольше? Попадаться на глаза бургомистру в его планы не входило, догонять Катерину было поздно, а потому Оболонский пришпорил лошадь и бросился в местечко Заполье что есть сил кратчайшей дорогой. Пока не поздно. А то, что люди Порозова в беде, он уже не сомневался.
При появлении Оболонского запольский трактирщик согнулся в радостном поклоне и продемонстрировал щербину в зубах.
– Я ищу Порозова, Алексея. Они здесь не появлялись?
– Третьего дня, кажись, только, – воодушевленно сообщил трактирщик.
– А сегодня?
– Не, сення не было, – мужик перекинулся через бочонок, выгибаясь дугой в сторону открытой задней двери, – Гузик, Лексея не видал? А? Лексея, говорю, не видал? А-а-а. Не, не видал, – нахмурился было и тут же радостно осклабился:
– Так ты, барин, здеся его обожди. Я те такого пивка налью, закачаешься. И в Трагане лучшего пивать не будешь! Эй, эй, барин, погодь, – вдруг всполошился трактирщик, тщательно вытер руки засаленной тряпкой и осторожно вытащил из внутреннего кармана внушительного фартука мятый-перемятый конверт.
– Это от Порозова? – недоуменно покосился Оболонский.
– Не, – радостно осклабился мужик, – То тебе, барин.
– От кого? – подозрительно спросил маг, брезгливо рассматривая конверт. Мытье посуды можно исключить, а вот истекающий жирком поросенок, прижатый к широкой груди трактирщика, явно оставил следы на толстой коричневой бумаге.
– Та кто ж его упомнит!
В конверте был клочок бумаги. Оболонский недоуменно приподнял брови – то была часть страницы из какой-то книги, небрежно выдранная из переплета и оборванная так, что осталось лишь несколько строк текста. Печать была дрянной, буквы через раз не пропечатались, типографскую краску явно жалели. Но прочесть – с трудом, да после жира – удалось.
«…русалочьи игры. Если человек поддастся на обольщение, его либо убьют, либо сделают своим возлюбленным. Поверье гласит, что избавиться от русалки просто – уколоть ее иглой, тогда они поднимут визг и спрячутся в воде. То же поверье считает, что самая большая радость у русалок бывает, если кто-то убьет водяного, потому как ходят они подневольными под водяным с того момента, как станут русалками. Однако ведьмак должен знать, что убив водяного, благодарность русалок не получит, а то и наоборот.
Самым вольготным временем для русалок считается Русалочья неделя, по обыкновению начинающаяся в новолуние в начале или середине августа. Однако ж в отличие от людских поверий, что русалки любят танцевать и качаться на ветвях под полной луной, ведьмак должен знать, что при зарождающейся августовской Луне русалки, а також иные водные бестии, получают наибольшую силу для своих пакостей, а к полнолунию силу почти что теряют и прячутся в воде до будущего лета…»
Поперек текста шла широкая надпись: «Берегись!» – чернила размазались от жира и воды, но буквы слишком хорошо выделялись, чтобы не броситься в глаза.
Оболонский повертел бумажку в руках, перечитал еще раз. Кто-то узнал о том, что он и Аська едва не убили водяного? Ну да, а это послание от русалки. Или, может, опасения писавшего относились к Русалочьей неделе, именно сейчас набирающей силу, а Константину как раз хотелось предъявить претензии к водникам? Или текст вообще не имел никакого отношения к угрозе, а у писавшего под рукой просто не нашлось ничего более подходящего? Правда, далеко не каждый здесь умеет писать и тем более далеко не у каждого в хате хранится книга неких ведьмачьих советов, судя по содержанию клочка бумажки. Но если подобная книга была, скажем, у Порозова или Стефки, не раз ночевавших здесь же? А писавшему лень было искать более подходящий клочок бумаги, на котором удобно черкануть словечко? И вообще, предупреждал неизвестный или угрожал?
Как бы то ни было, угрозы – не повод задерживаться здесь дольше, а о предупреждении можно подумать и в дороге.
Трактирщик опять заискивающе предложил пивка, но договорить не успел, так как Оболонский уже исчез в дверях, небрежно засунув в карман скомканную бумажку.
Еще несколько часов бешеной скачки ушло на то, чтобы доехать до горелого хутора. Три часа дня, нещадное солнце выжигало брешь в макушке, досверливая до кипящих мозгов.
Он чуял беду. Он всем своим нутром чуял беду. Не понимал, откуда она придет, но чуял. Беда разливалась в расплавленном от жары воздухе, в тревожном пении птиц, в назойливом стрекотании цикад, она бежала по его венам вместе с кровью. Отчего-то хотелось выть волком, от неизбежности ли страшного, от осознания бесполезности усилий, ибо уже поздно… Он гнал эти дурацкие немотивированные мысли, грибами-поганками выросшие на благодатной почве его тревог и страхов, гнал, но они возвращались… Он гнал себя, пришпоривал уставшую лошадь, чующую беспокойство хозяина, гнал, боясь приехать и увидеть страшное.
На хуторе было тихо и безмятежно, если может быть безмятежным место, где недавно случился страшный пожар – земля обычно долго помнит горе и еще дольше выплакивает его из себя. Но здесь было тихо и в первый момент Константин вздохнул с облегчением – уехали. Он обошел сгоревший дом кругом, заглянул в овин. Чисто и убрано. Точно уехали.
А потом под яблоней увидел недорезанную ложку, нож, аккуратно сложенные горкой стружки, картуз и собранный дорожный мешок – и тревоги вспыхнули с новой силой.
– Аська! – что есть силы заорал Константин, выбегая к яблоне, – Это я, Оболонский. Где ты?
Он крутился, вглядываясь по сторонам, вслушиваясь в каждый звук. Бросался на каждый шорох, бежал на каждый шелест. Но все будто вымерло кругом.
Он нашел Аську на берегу. Парень лежал ничком, лицом вниз, будто лег, чтобы напиться, а его белокурые девчоночьи волосы плавали в воде бесхребетными водорослями. Руки, которые никогда больше не ущипнут хохочущую молодку, раскинулись широко, будто хотели обнять весь мир. Вот только тройная кровавая полоса, протянувшаяся от лопаток до ягодиц, полоса, взрезавшая кожу сверху донизу, никак не вписывалась в эту идиллическую картинку.
Оболонский упал на колени и что есть сил ударил кулаками в землю, извергая из себя не то стон, не то звериный рык, страшный, утробный. Твердая, как камень, земля, разбила его кулаки в кровь, но физическая боль была даже приятна. Несколько секунд он недоумевающе смотрел на свои руки, прежде чем смог связно мыслить сквозь пелену ярости.
Хваленое самообладание Константина спасовало перед этой смертью.
Аську убили жестоко, чудовищно жестоко. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, чьих рук это дело. А точнее, когтей. Оборотень. Выродок, что подкрался сзади и нанес удар, когда Аська того не ожидал. Но разве можно подкрасться к «видцу», чтобы тот не почуял? Можно, мрачно кивнул сам себе Оболонский. Можно, если «видец» в это время удерживает другую тварь. Водяного, например. Или Хозяина. Все признаки налицо – ловушка на «видца», не охраняемого никем. Одного, без подстраховки. Как же такое случилось?
Константин вытащил тело парня из воды и перенес в погреб. Там прохладно. Тело сохраннее будет, когда за ним вернутся… После минутной вспышки ярости и бессилия Оболонский с трудом обрел хладнокровие и способность трезво мыслить. И сейчас его беспокоило только одно: почему Аську оставили одного? Почему никто его не охранял?
И, кажется, он догадывался, каков ответ.
Константин пошарил под яблоней, перетряхнул каждую щепку, перещупал каждую травинку, собранную Лукичем, каждую косточку или камешек. Но нашел только следы от обуви. Сюда, под яблоню, Лукич ведрами носил из озера воду, чтобы промывать Аське рану, умывать, поить. Здесь она щедро проливалась и превращала твердую каменную землю в податливую глину, столь щедрую на подражательство. Потому-то здесь и оказалась целая коллекция следов. Аккуратные, добротно прошитые – Лукича, неглубокие фигурные отпечатки – Порозова, огромные, почти бесформенные – Подковы. Только одних следов Оболонский раньше не встречал – примерно его размера, но широкие и нечеткие, с характерной продольной полосой и заметным припаданием на пятку левой ноги. Местные.
Так почему Аську оставили одного? Только что-то очень важное, очень срочное и неотложное могло заставить ведьмаков бросить раненого именно здесь, в опасной близости от бунтующего водяного, не забывшего насилия. Или они считали, что в случае чего Аська справится, или… или Аська все же оставался не один, но долго здесь быть не собирался. С ним оставался кто-то, кто поможет уехать отсюда, подсобит сесть на лошадь, поддержит в дороге. И это мог быть кто угодно. Любой из сотен кметов, проживающих в этих местах. Добрый самаритянин, пришедший передать известие.
И что было потом? Сбежал ли тот несчастный провожатый, столкнувшись с оборотнем? Или… или сам был оборотнем? Если Константин прав, а с каждой секундой догадка только крепла в нем, отсутствие отряда на хуторе могло объясняться только одним – хорошо спланированной ловушкой. Думай, маг, думай! Видцы не могли не увидеть в пришедшем оборотня. Значит, оборотень появился позже. Или его суть была скрыта магически – такое вполне мог устроить достаточно умелый и опытный маг. Иллюзия – вещь ненадежная и недолговечная, но если весть была мерзкой и срочной, а ведьмаки собирались быстро, то для поддержания иллюзии времени вполне могло хватить. Будь здесь Оболонский, этот номер бы не прошел: иллюзию он распознал бы мгновенно. А это могло значить, что самого Константина здесь не ждали. Не из-за того ли кто-то пытался задержать его в Звятовске?
Оболонский присел под деревом, прижавшись спиной к стволу и закрыв глаза. Он должен узнать, куда они отправились. Должен догадаться. Должен. Должен. Должен.
Если бы он не был так напряжен, если бы тревога не обострила до звериного его слух, он не услышал бы этот шорох. Не будь он готов к чему-либо подобному, он не сумел бы так быстро откатиться в сторону и вскочить, сжимая в руке нож. Но какой толк от обычного ножа против оборотня?
…Зверь сразу же почувствовал беспомощность противника, коротко рыкнул и бросился вперед, мгновенно преодолевая расстояние в несколько шагов. Крупнее волка, с поджарым гибким телом, чудовищно сильным, с ощеренной пастью, утыканной острыми клыками в палец, истекающими слюной от вожделения близкой добычи, с когтями, способными резать металл как козий сыр… такой зверь способен испугать любого. Глупо его не испугаться. Оболонский и не преуменьшал опасность, к тому же не было у него навыков подобных драк. Он ведь просто маг, а не ведьмак.
Человек отскочил, извернувшись и пропустив бестию мимо себя слева. Почти пропустив. Он был быстр, но недостаточно. Оборотень был быстрее. Один взмах лапой – и человек полетел в сторону изломанной куклой. Оборотень остановился, принюхался, поднял морду с горящими глазами, словил взгляд человека… Тот глухо застонал и вдруг покатился по земле куда-то в сторону, крича от боли. Зверь застыл на мгновение, понимая, что ТАК добыче далеко не убежать, но долго баловаться со своей игрушкой не стал. От человека так сильно пахло кровью, что оборотню трудно было совладать с собой. Сладкая, вкусная кровь. Один прыжок – и он упал сверху, желая додавить противника и силой, и весом. Глупая добыча. Слабая. Бесполезно тычет своими слабыми мягкими ручонками прямо в грудь.
Оборотень не понял, как это произошло. Чудовищная боль пронзила его, острой иглой войдя прямо в сердце и сжав его в тисках. Он не мог дышать, каждый его нерв вибрировал, обнажаясь, будто все его тело сделалось вдруг одной сплошной саднящей раной, мышцы затвердели, застыли. Он не мог пошевелиться. Он умирал, но умирал медленно, мучительно, бесконечно…
Оболонский с трудом сбросил с себя тело оборотня, парализованное и отяжелевшее. Погоди, тварь, это еще не конец, еще предстоит сделать главное!
На груди зверя ярким невещественным пламенем горел амулет. Аськин амулет, помогающий «видцу» удержать бестию в ее настоящем обличии, не дать ей ускользнуть в нереальность. Оборотни – не обычные бестии, но они тоже двулики, правда, обе его личины находятся здесь, в этом мире, однако именно эта двуликость и подсказала Оболонскому, что делать. Он встал, стараясь не нарушить границ магической фигуры, заранее начерченной пеплом на земле, принес сумку с магическими принадлежностями, спрятанную неподалеку. До сих пор не верилось, что ему удалось заманить оборотня внутрь фигуры – обычно бестии куда более подозрительны и осмотрительны, однако эта тварь была ослеплена предвкушением легкой победы.
Оболонский приготовил эликсир, ножом разжал оборотню пасть и влил жидкость внутрь.
Сначала ничего не происходило, но Константин и не надеялся на быстрый результат. Лишь когда контуры огромного волка стали подергиваться дымкой, он встрепенулся.
– У тебя есть всего минута, выродок, – жестко сказал Оболонский, когда лежащая перед ним тварь стала больше человеком, чем зверем, – Минута, чтобы рассказать, куда отправились мои друзья. Если ты не скажешь, будешь умирать в жутких мучениях еще долго, обещаю тебе. Но если скажешь, ты умрешь легко и быстро.
– Подляски, – скорее пролаял, чем сказал полу-оборотень, – Подляски… ужас… писать… идти все… зовет помощь… быстро-быстро… ты обещал… смерть быстро-быстро…
На лице Константина застыло отвращение, но он не стал медлить. Одним движением он перерезал человеку-зверю горло. Да, возможно, это было излишним. Возможно, следовало попытаться снять чары с человека, который в глубине звериной сути явно страдал. Но разве не этот человек, пряча ту же самую звериную суть внутри, обманом привел доверившегося ему Аську к гибели?
Через несколько минут на земле недалеко от яблони осталось лежать совершенно обычное человеческое тело, голое, наполовину загорелое, довольно хилое. Но в луже крови, вытекшей из располосованного горла.
Жалость, если она мимоходом и посетила Оболонского, умерла вместе с тварью, вызванной чужим колдовством.