Не знаю, что делать дальше. И с этой книгой, и со своей жизнью. В глубине души я надеюсь, что в мою жизнь опять кто-нибудь забредет и продолжит писать эту историю. Номер девять из двенадцати. Скоро зима. Я чувствую ее дыхание, когда вытаскиваю из подвала велосипед и, кряхтя, тащу его вверх по крутой лестнице, когда, запыхавшись, спрашиваю мою собаку, отрастившую длинную зимнюю шерсть, куда мы пойдем гулять, когда, как всегда не получив ответа, откидываю голову назад и смотрю, как пар изо рта поднимается в небо. Скоро зима. А что еще? Что приготовила мне любовь? «Любовь! Других забот, что ли, нет! – сказала бы сейчас моя бабушка. – Сначала о хлебе насущном нужно думать, а потом уж о любви». Я сжимаю губы. Сегодня утром Филипп поцеловал меня. Впервые за полгода. При этом он закрыл глаза, избегая моего взгляда. Его губы – шершавые и влажные одновременно.

Я сажусь на велосипед, еду по тротуару до следующего въезда во двор, где наклонный бордюр, «смотри, не упади!» – кричит кто-то, и мой тяжелый дамский велосипед тут же опрокидывается. Голос я узнала сразу: кредитор № 17, наш сосед, живет двумя домами дальше. Он протягивает мне руку, помогает подняться, осматривает мои брюки. Потом поднимает велосипед, проверяет тормоза, смотрит, правильно ли стоят седло и руль. «Я тебя напугал?»

Я берусь за руль, не говоря ни слова. Он не отпускает. Почти касается моей руки. «Я спешу», – говорю я и пытаюсь тронуться с места. Он не дает. «Я еще ни цента не получил».

Я поступаю так, как рекомендовала в таких случаях наш консультант по долгам. Я отвечаю: «Обратись к Филиппу».

«Нет, я обращаюсь к тебе, – напирает сосед, который год назад одолжил моему мужу три тысячи евро, – мое терпение кончилось».

Я продолжаю следовать указаниям консультанта, понимающе киваю и говорю: «Тебе прислали график выплаты долгов, там написано, когда ты получишь первый взнос».

«Там написано, что моя очередь подойдет через два года, – горячится сосед, – а деньги мне нужны сейчас». У него срывается голос. «Сейчас», – повторяет он.

И тогда я говорю то, что, согласно настоятельным предостережениям консультанта, говорить ни в коем случае нельзя, я отвечаю: «Хорошо, я позабочусь об этом».

Отъезжаю, не прощаясь. Собака бежит рядом. Несколько недель назад, когда сосед в первый раз преградил мне дорогу и поинтересовался, когда он получит свои деньги, я не упала с велосипеда, хотя было бы немудрено. Я просто замерла, ожидая, что сейчас меня хватит удар. Какие деньги? Этот сосед, этот отец семейства не значился в числе кредиторов. Еще долги? Опять долги?

Филипп побледнел, когда я призвала его к ответу. Руки у него дрожали. «Я о нем совершенно забыл», – прошептал он. «Нет, я больше не играл». Он поднял руку и поклялся, что это не рецидив, а старый грех. Он, наверное, как-то, сам не поймет как, вытеснил это из памяти. Филипп забывает неудобные для него факты, мне понадобилось семь лет брака, чтобы это понять, неприятности для него просто не существуют. Спокойствия от этого не прибавляется.

Надо мной пролетает пингвин. Как пингвин? Они же не умеют летать. Вот уже пятьдесят миллионов лет. И кроме того, у нас здесь пингвины не водятся. И все-таки я смотрю не вперед, на дорогу, а в небо. Он исчез. Никого. Я останавливаюсь. Закрываю глаза и пытаюсь снова его увидеть. Плотное, молочно-белое, чуть мерцающее тело, узкая черная голова и клюв, узкие черные крылья. В птицах я, конечно, не особо разбираюсь. Как-то видела в зоопарке пингвинов Гумбольдта, совсем недавно их показывали по телевизору, так вот эта птица на них очень похожа. Впрочем, погодите. А у нее была эта характерная черная полоса на груди? Не уверена. Зажмуриваю глаза. Черная полоса? Может, была, а может, и нет. Скорее всего, нет. Скорее всего, не пингвин. Просто какая-то птица. Подобных птиц мы, кажется, видели на Гельголанде – Филипп и я. В прошлом году весной, когда у нас еще царил чудесный беспорядок, замечательный хаос; когда мы еще были парой, а не только родителями, связанными общим имуществом, долгами и утраченным доверием, когда мы, недолго думая, наняли няню для детей и няню для собаки и вдвоем отправились на корабле на Гельголанд. Море было спокойным. Остров встретил нас оглушительным гомоном птиц.

Мы сняли, особо не вникая, романтическую комнату для влюбленных, которая оказалась отвратительной дырой без окон и без ванной комнаты, с матрасом грязным и провисшим, но на удивление удобным. На прогулку по побережью выбрались только вечером. Дошли до Люмменфельзен – Кайровых скал. В сумерках нам едва удалось разглядеть, как целая стая – бесчисленные маленькие черные тушки, неуклюжие картофелины – отделилась от черной каменной стены и упала вниз с высоты сорока метров. В ответ на душераздирающие крики родителей птенцы, которым от роду несколько недель, еще не умеющие летать, медленно придвигались к краю скалы и потом опрокидывались в пустоту и исчезали в глубине. Пара минут – и все поглотила темнота, уже ничего не видно, но крик родителей не утихал.

И что, такая вот тонкоклювая кайра пролетела сейчас надо мной? Поздней осенью? С Гельголанда в Гамбург? Кайры – птицы морские, они часто зимуют в открытом море, но летают плохо. С их недоразвитыми крыльями легче грести, чем лететь. Форма тела, как у пингвина, – результат их адаптации к жизни на море. Нет, что-то не верится, что это была кайра.

Тогда кто?!

«Смотри, не упади!» – кричу я вслед птице, чью грудь не успела разглядеть, ловлю вопросительный взгляд моей собаки и, не зная, что сказать, щелкаю языком, она покорно кивает. Я кручу педали, надеясь, что собака следует за мной по тротуару. На дорогу я не гляжу – всматриваюсь в небо, но там никого. Холодный чистый воздух. Зимний воздух. Что нас ждет? Соседи превращаются в кредиторов. Пингвины летают. Вот! Вот же он!

Он пролетает над стройплощадкой – еще пару дней назад здесь была кондитерская фабрика, а теперь возводят жилье премиум-класса, – мимо крана и экскаваторов, роющих котлован, и скрывается за соседним домом. Есть черная полоса на груди или нет? Он исчез слишком быстро, с полосой или без. Для пингвина, которые, как известно, летать не умеют, летел он на удивление хорошо. Так же хорошо, как они ныряют. А когда они ныряют – я часто наблюдала за пингвинами в бассейне зоопарка, – кажется, что они летят. Элегантно, безо всяких усилий скользят вверх-вниз. И только по косякам рыб, на которых они охотятся, можно понять, что движение происходит не в воздухе, а в воде.

Я слезаю с велосипеда, смотрю ввысь. Где же ты? Строительный кран беззвучно раскачивается надо мной, я уклоняюсь от его тени.

Наша арендная плата зависит от средней арендной платы по району. Она растет с каждым капитальным ремонтом, с каждой элитной новостройкой в нашем квартале, с каждым евро, который готовы переплачивать новые соседи (а их просто тьма). Так же растет и аренда у кредитора № 17. И квартплата всех тех семей, что переехали сюда несколько лет назад, еще до рождения детей. Мы все живем в квартирах, которые стали нам малы и которые нам не по карману. Мы все знаем, что нас ждет повышение арендной платы.

Я все еще смотрю ввысь. Кран раскачивается туда-сюда, словно сошел с ума. «Возьми меня с собой, – кричу я вслед исчезнувшему пингвину, только очень тихо, так что меня никто не слышит, даже моя собака, – возьми меня с собой». – «Ну, тогда поторопись», – отвечает он. Голос кажется мне знакомым. Я кручу педали и мчусь вслед за ним.

Я – на двадцать лет моложе, на дворе зима, снега нет, солнца нет, слишком тепло, слишком серо, я пристегиваю свой велосипед, старый армейский драндулет, к фонарному столбу и захожу в бассейн в красных лодочках на каблуке – это моя единственная обувь. Тепло, высокая влажность, запах хлора – все, как положено; я чуть ослабляю шарф, расстегиваю пальто, снимаю шапку и смотрю на загорелого дежурного (на нем только сланцы, шорты и футболка), на его голые ноги. Он неторопливо беседует у кассы с посетительницей. Она что-то тихо говорит. Он ее слушает. Качает головой. Машет руками, словно плывет. Судя по всему, речь о кроле. Учимся плавать на суше. Мне жарко. Я оборачиваюсь. Позади меня моя первая любовь – Петр, он закатывает глаза к потолку и кривит губы, а позади Петра стоит наш общий друг, назову его Симон. Он что-то бормочет и гладит себя по затылку, берет себя за шею и шепчет низким голосом: «Сейчас-сейчас, малышка». Но обращается он не ко мне. Петр знает об этом и все-таки спрашивает: «Это ты мою малышку сейчас малышкой назвал?» Они в шутку боксируют. Несколько раз в неделю мы вместе ходим в бассейн – Петр, Симон и я. Петр наклоняется ко мне и целует.

Вот я и вернулась к Петру. Снова. От пингвина к Петру. Теперь я и голос узнала. Голос пингвина, беседующего со мной. Первая любовь не забывается никогда. Девять месяцев прошло с тех пор, как я узнала о его смерти. Я написала письмо Симону, от руки, и послала на его цюрихский адрес, если верить телефонному справочнику, он не поменялся. Ответа я не получила. Знает ли он, что Петр выпрыгнул из окна во двор в ранних сумерках посреди снегопада и разбился насмерть, – об этом я спрашивала его в письме.

Поцелуй Филиппа сегодня утром был липким. Я стерла его с губ, а потом пожалела.

– Можно еще один?

– Мои поцелуи тебе, кажется, не нравятся.

– Нет, почему. Мне просто нужно снова к ним привыкнуть.

Филипп пошел на кухню и поставил на плиту овсянку для детей. Я наблюдала за ним. Он это чувствовал, но не оборачивался. У него самая красивая спина в мире. Мускулистая, прямая, широкая (но не слишком).

У меня старая собака. Ей десять лет и восемь месяцев. Она мужественно бежит рядом с велосипедом, вывалив язык, словно на улице жаркое лето. Я забываю ее подгонять, хотя в последнее время у меня вошло в привычку подбадривать ее, когда она замедляет шаг (а вместе с ней и я, чуть не падая с велосипеда), когда кажется, что жизненные силы оставили ее, и она плетется рядом со мной, едва переставляя лапы. Но на этот раз я забываю о ней, потому что хочу догнать пингвина, потому что хочу его увидеть, разглядеть полосу у него на груди и спросить его, что он тут делает, откуда он и как так получилось, что он умеет летать. Я больше не вижу его, но направление движения понятно. Позади вокзала «Даммтор» выезжаю на велосипедную дорожку вдоль Альстера и тут снова вижу его – вот же он! – летит прямо к Главному вокзалу, подожди же! Движение на мосту Кеннеди чудовищное, «рядом!» – кричу я, и моя собака тут же слушается, бежит словно прилипнув к заднему колесу, вместе мы бросаемся через улицу, добираемся до другой стороны, ура! Получилось! Давай, дальше, бежать! Моя собака поднимает голову и улыбается.

У вокзала я слезаю с велосипеда, перехожу привокзальную площадь и смотрю по сторонам, но пингвина нигде не видно. «Поторопись, – слышу я его голос, – твой поезд отходит через пять минут!» Руки у меня трясутся. Целую вечность не удается пристегнуть велосипед к стойке и взять собаку на поводок. Я влетаю в зал и смотрю на табло. Сверим часы. Через три минуты с четырнадцатого пути отправляется междугородний экспресс в Цюрих. «Цюрих? Ты это серьезно?»

И пингвин отвечает, повторяя при этом мой вопрос, как всегда делал Петр: «Серьезно? Абсолютно».

Поезд трогается. Собака становится на задние лапы и вытягивает шею – пытается выглянуть в окно. «Не спрашивай меня, куда и зачем», – я глажу ее по голове и вдруг понимаю, что в ближайшие восемь часов у нее не будет возможности облегчиться. Оправиться. Выйти. Погулять.

«Ты выдержишь?»

Она не отвечает. Ложится. Я закрываю глаза. Глубоко вдыхаю и выдыхаю. Пахнет хлором.

Той теплой, серой зимой двадцать лет назад Симон, Петр и я составляли своего рода любовный треугольник. Хотя мы договорились, что для всех и для себя тоже мы – парочка и их общий друг.

Было не холодно, но промозгло, и мы постоянно мерзли. Днем мы с Петром читали или зубрили в своих комнатах и каждый час встречались в кухне, включали духовку – она сильнее грела, чем старые батареи, открывали дверцу, подпрыгивали вверх-вниз в теплом воздухе и делились друг с другом, кто чем занимается. Потом возвращались по своим комнатам и продолжали работать, пока холод вновь не гнал нас на кухню. Снега здесь, внизу, в ту зиму почти не было. На Новый год мы с Петром уехали в горы, в Ленцерхайде, к родителям однокурсника, там намело сугробы в рост человека, но в Цюрихе было слякотно. Симон встретил Новый год в одиночестве, в своей квартире, он рисовал. В начале года у него сломалось отопление, и горячей воды больше не было. Он позвонил арендодателю – тихонькому, тугоухому старичку за девяносто, который только с пятого раза понял, о каком из его домов идет речь, – натянул все три свитера, что у него были, и решил пока ходить мыться в бассейн. Мы предложили ему пользоваться нашей ванной, но он отказался, мол, ему неприятно. Он регулярно спал в нашей постели, а вот мыться в нашей ванной ему было неприятно. Мы смеялись: «Да ладно тебе». Однако Симон зациклился на бассейне. Но он хотя бы согласился брать нас с собой. Петр все равно раз в пару дней проплывал кролем свои три километра, а я надеялась наконец-то улучшить свою технику – до тех пор я изредка неторопливо плавала брассом. Я внимательно наблюдала за движениями загорелого дежурного. Через какое-то время он взял у нас деньги, не прерывая разговора с ученицей и даже не повернув головы, выдал нам три ключа, нажал красную кнопку, и вертушка подалась, пропуская нас. Дальше наши пути разошлись. Симон и Петер пошли налево к мужской раздевалке, а я в своих цокающих туфлях направилась прямо – на картинку с юбкой.

Каждую вторую ночь Симон спал у нас. Мы втроем ложились в мою большую кровать. Сначала Симон спал в узкой кровати Петра, но однажды ночью он пришел в мою комнату, уселся на край постели и дождался в темноте, пока мы проснемся.

«Я не могу там спать, кровать слишком мягкая, спина болит». – «Тихо, ложись», – ответил Петр, сдвинулся к середине и снова заснул. Я ничего не сказала, но наблюдала за тем, как Симон устраивается в нашей постели. Он смотрел в потолок, а я смотрела на него. Между нами лежал Петр и тихонько храпел.

В памяти всплывает имя: Розвита! Вот как звали малышку Симона. Она ведь тоже спала с нами. Куда же без нее.

Симон был одиночкой, но от одиночества не страдал. На нем жила, совершенно незаметно для чужих глаз, Розвита: декоративная крыса, в серых пятнышках, с розовым носиком, розовыми ушками, розовыми лапками, которую он называл моя малышка. Куда бы он ни шел – он брал ее с собой. Он ей кормилец, говорил Симон. И поэтому Розвита – не домашнее животное, а нательное. И в бассейн эта крыса, конечно, тоже ходила вместе с нами. Но там ее запирали в шкафчик (хотя она якобы очень хорошо плавала). Однако не потому, что Симон не хотел смущать других посетителей, как мы сперва подумали, а потому, что беспокоился о Розвите – как она перенесет хлор. Он не хотел рисковать.

Слово «крыса» может вызвать нежелательные ассоциации – нет, Симон не был ни маргиналом, ни бродягой. Ни сумасшедшим, ни даже защитником животных. Крыса Розвита досталась ему от бывшего однокашника, который пару месяцев назад вколол себе – умышленно или нет, кто знает? – слишком большую дозу героина. Петр и Симон часто вспоминали об этом Роберте. «Самый талантливый из нас», – говорил Симон, а Петр отвечал: «Вне всяких сомнений. Но ему на это было плевать».

При жизни Роберта Симон был крестным отцом Розвиты. Просто из любезности по отношению к старому школьному товарищу, всерьез он эту роль не воспринимал. Роберт требовал исполнять лишь три пункта: раз в год праздновать с Розвитой день рожденья, на Рождество дарить ей приличный подарок и – «если вдруг со мной что-то случится, она будет у тебя на шее». В случае с Розвитой это нужно понимать буквально. Симон дал слово и был вынужден теперь выполнять обещание. Крыса, казалось, ничего не имела против. Стремительным прыжком бросилась ему на грудь, чуток покружилась, а потом примостилась у него на затылке. По всей видимости, до скончания века.

Нужно позвонить Филиппу. Нужно сказать ему, что я еду в Цюрих! Кто заберет детей? Связи нет. Пейзаж за окном сливается в бесконечную грязно-коричневую полосу. К черту. Пошли все к черту! Я позабочусь об этом – как бы не так! Никакой заботы не будет, ни о ком и ни о чем, не важно, что вы от меня хотите – денег, любви, понимания, доверия или участия. Забудьте об этом! Все, кончилась забота! До свиданья! Цюрих, я иду к тебе!

Входит кондуктор и спрашивает билет. Билета у меня нет.

– Куда направляемся?

– В Цюрих.

– Красивый город.

Я молчу.

– Не смотрите на меня так, я там никогда не был. – Он берется за портативный аппарат по продаже билетов. – Значит, один взрослый, один – на собаку.

– А вы можете собаку не заметить?

– Будет трудно, она слишком черная, нашему полу до нее далеко. Итак, на международных поездах на собаку обычно покупается детский билет второго класса. – Он считает. – Итого – двести шестьдесят восемь евро восемьдесят пять центов. Пожалуйста.

– Двести шестьдесят восемь евро восемьдесят пять центов? Мне только до Цюриха, только туда! В одну сторону!

– Я понял, это стоит двести шестьдесят восемь евро восемьдесят пять центов.

В голове только одна мысль: «Зачем я села в этот поезд?»

Включается пингвин: «Ну, прекрати. Сядь поудобнее, расслабься».

Я таращу глаза: «Где ты?»

«Где я? Ну, здесь же, здесь. Тс-с-с».

В ту зиму, когда у Симона сломалось отопление, он взялся придумать для одной страховой компании образ веселой рекламной птички. Симон писал диссертацию по физике, но деньги зарабатывал рисованием. Заказчик уже неоднократно звонил и требовал показать эскизы.

«Нет никаких эскизов, – пробасил Симон однажды вечером, когда мы накрывали на стол. – Знаю только, что это пингвин, а как он должен выглядеть – ни малейшего понятия». Он откупорил бутылку, на лице – гримаса.

«А почему именно пингвин?» – спросила я. Симон как раз нюхал пробку. Он рассеянно взглянул на меня и ответил замогильным голосом: «Он прямоходящий и не умеет летать. Это – человек среди птиц. Его вертикальное положение и неспособность летать заставляют ему симпатизировать». Симон засунул руку с пробкой в вырез пуловера. Пошарил там на уровне груди, потому вынул руку – уже без пробки. Пробормотал: «Всегда пожалуйста, малышка».

«Тебе нужно придумать пингвину имя, – предложила я, – может, тогда образ сложится». Петра моя идея страшно развеселила: «Просто отлично! Пингвин не преминет явиться на зов своего творца!» Однако Симон ответил совершенно серьезно, причем его голос зазвучал еще на пол-октавы ниже: «Имя у него уже есть».

– Ой, как интересно! – потешался Петр. – Может, придумать тавтограмму? Например, Пингвин Пий! Пи-Пи!

Симон улыбнулся.

– Неплохо, только его зовут не Пий, а Петр.

– Не вздумай, – сказал Петр.

– Ну почему, мне нравится. Ты ведь прямоходящий?

– Положим.

– Летать не умеешь?

– Умею!

Мы ошарашенно посмотрели на Петра, потом принялись за вино, пили, смеялись.

Тот факт, что человек не умеет летать, в равной степени огорчал и завораживал Петра. С одной стороны – настойчивое, страстное желание, с другой – осознание невозможности. Петр сказал: «Творческой энергии человека хватает лишь на то, чтобы представить себе полет, осуществить его он не может. Превратить человека в летающее существо способен лишь тот, чьи силы, способности, возможности на порядок превосходят человеческие, мы называем его – Бог. До тех пор пока человек мечтает о полете, Бог будет существовать». Его голос зазвенел, когда он добавил: «И пока для него все складывается удачно, непохоже, что он скоро умрет. Я даже думаю, что он бессмертен!» Симон выслушал Петра с улыбкой, встал на цыпочки, взял его голову обеими руками, притянул к себе и торжественно поцеловал его в лоб. «Ты лучший», – сказал он.

Давно все это было. Я как-то приезжала в Цюрих по делам и хотела зайти к Симону, но он меня не впустил.

– Уходи, – сказал он в домофон, – уходи.

– Симон, что случилось?

– Да иди уже, – повторил он, – у тебя это отлично получается.

Я прижимаюсь лбом к холодному, грязному оконному стеклу и смотрю на улицу. Скоро зима. Осень была такой бесцветной, такой унылой! Яркие листья падали разве что с буков – они уже с весны красные, – да и те давно смели. Что с нами будет? Бывают дни, когда кредиторы мерещатся мне повсюду. В каждом позвонившем, в каждом прохожем, бросившем на меня случайный взгляд, в каждом соседе и каждом друге. И что теперь? Я хочу свою собственную квартиру. Свой собственный почтовый ящик. Больше никакой чужой почты, чужих проблем, чужих долгов. Будут новые, собственные соседи. Собственная квартира? Пустое сотрясание воздуха. У нас все расходы общие, всегда так было. Если мы расстанемся, нам не справиться. Со своей зарплаты Филипп сможет только-только покрыть свою половину расходов и внести положенный взнос за долги. Если я съеду, он никогда не расплатится.

Собака скулит. Что случилось? Она топчется, кружится на месте и прижимается к двери купе. На улицу? Не дури! Нам еще пять часов ехать. Она скулит.

«Все, – говорю я, – все, хватит!» – и отворачиваюсь к окну.

Она ложится и вздыхает. Сворачивается калачиком и закрывает глаза.

Я тоже вздыхаю. Закрываю глаза и целую стекло.

Мои поцелуи тебе, кажется, не нравятся.

Нет, почему. Мне просто нужно снова к ним привыкнуть.

Я звоню Филиппу. Считаю гудки, а в это время за окном пролетает пингвин. «Скоро вернусь», – говорит он.

Филипп удивил меня в очередной раз. Услышав, что я еду в Цюрих, он обрадовался. Сказал, что он бы тоже сейчас с удовольствием куда-нибудь уехал, а в Цюрихе всегда хорошо. И он, конечно, заберет детей из садика, все в порядке. У них с сыновьями будет вечер в мужской компании, здорово!

– Ты брата хочешь навестить?

– Да.

– Передавай привет.

– Хорошо.

– И отдохни как следует.

– Я постараюсь.

– И не забудь меня.

– Не забуду.

Я бы с удовольствием открыла окно. Но это невозможно – даже в случае аварии. Этот тип скоростных поездов, громоздкое название которых сократили до щегольской аббревиатуры, – ровесник моим воспоминаниям; кажется, я помню, как он начал курсировать именно на этом отрезке Гамбург – Цюрих в начале 1992 года, в ту промозглую зиму, когда мы с Петром и Симоном спали в одной постели.

Дождливой февральской ночью мы лежали, тесно прижавшись друг к другу, слушали шум дождя, проникавший сквозь приоткрытые окна, и заглядывали в будущее. Так называлась эта игра. Мы все втроем, не отрываясь, смотрели в потолок, словно могли увидеть там будущее. Мы будем жить все вместе. Вместе просыпаться, завтракать, ездить в университет. Как минимум два раза в неделю ходить в бассейн. По вечерам мы будем все вместе готовить или куда-нибудь выбираться. Потанцевать. В кино, на выставки, на вечеринки. У нас будут друзья. Мы будем все время знакомиться с новыми интересными людьми. В какой-то момент Петр, лежавший справа от меня, повернул голову к Симону, лежавшему слева от меня, и сказал: «Если со мной что-то случится, ты о ней позаботишься, правда? Я хочу, чтобы ты меня заменил». Она – это была я. Я лежала между ними и продолжала пристально смотреть в потолок, но почувствовала, как Симон кивнул. Услышала, как он откашлялся и сказал своим низким голосом: «Я тебе обещаю». Он пошарил на затылке и аккуратно убрал Розвиту в картонную коробку на тумбочке. Потом повернулся ко мне и поцеловал в щеку. Я повернулась к Петру и поцеловала его. Петр наклонился надо мной и поцеловал сначала Симона, потом меня. Все целовали друг друга, потом все касались друг друга, повсюду (Розвита в это время сидела в своей коробке, это было мое условие – только без крысы), потом мы засыпали. Мы никогда об этом не говорили. Ни с кем. И тем более между собой. Это был наш секрет, который мы скрывали даже от себя.

Обычно Петр и я уже спали, когда Симон доставал Розвиту из коробки и клал себе на шею, где она и оставалась всю ночь. Она ни разу не покинула своего места без разрешения и не приблизилась ко мне. Ее запах едва долетал до меня – уютный аромат сена, приправленный резкой, раздражающей ноткой мочи. Розвита наводила на меня ужас. До знакомства с ней единственный мой опыт общения с крысами случился полгода назад, и эта кровавая картина навсегда врезалась мне в память: брат Петра во Франции, в овчарне, ночью, стреляет по сторонам из ружья, и его кусает за губу раненая крыса.

«Идиот, – сказал Симон, услышав от нас эту историю однажды вечером, – какой же он идиот, просто не верится. Извини, что я обижаю твоего брата, – добавил он, обращаясь к Петру, – но более подходящего слова подобрать не могу».

«Ничего», – ответил Петр и улыбнулся на удивление кротко.

Симон опустил взгляд и погладил свою Розвиту, мою подругу по несчастью, которую он унаследовал, как унаследует когда-нибудь и меня, если с Петром что-нибудь случится. Я смотрела, как Симон гладит Розвиту, и мне представлялось мое будущее – где я окажусь на месте этой крысы. И это видение не казалось таким уж страшным.

Я, кажется, задремала. Моя собака меня разбудила, хочет пить. Она лакает минералку у меня из ладони, сначала испугалась пузырьков газа, но жажда пересилила.

Мимо проплывает Шварцвальд, ему осень нипочем. Да, я, видимо, и правда заснула, скоро уже Фрайбург. Я закрываю глаза и возвращаюсь в мой сон. Но разве это был сон? Нет, я не грезила. Я вспоминала.

Симон назвал свою птицу – когда она наконец-то приобрела облик и действительно напоминала пингвина, долговязого, с приземистой нижней частью и длинным туловищем во фраке, – несмотря на недовольство Петра – Петром.

Петр не мог в это поверить:

– Симон, я же ясно дал понять, что мне это не нравится.

– Да ладно тебе, это же просто картинка.

– Из-за этой смехотворной рекламной птицы ты рискуешь нашей дружбой!

– Нет, ну, охолони, ты же не единственный Петр на свете.

И в какой-то момент прозвучали слова свобода творчества, на что Петр потребовал от Симона покинуть нашу квартиру. Он пропал из нашей жизни на две недели. Но однажды вечером позвонил в дверь и пообещал дать пингвину иное имя, какое – он пока не знает, или вообще никакого.

Я думаю, Петра задело не столько имя, сколько внешний вид пингвина. Птицу не просто звали так же, она и выглядела, как он. В нижней части – коренастая, в верхней – долговязая. С прямой спиной и покатыми плечами, голова направлена в небо.

Симон разъяснил свою концепцию, когда снова был допущен до общения с нами. При этом он, конечно, не коснулся внешнего сходства Петра и пингвина. Нет, он сказал: «Пингвины в принципе могут дожить до пятидесяти лет, но при этом средняя продолжительность жизни у них невелика, где-то лет двадцать пять. И это самое удивительное, ведь в природе у них, кроме них самих, нет врагов».

«Что ты хочешь этим сказать? – спросил Петр. – Что все пингвины в расцвете лет кончают жизнь самоубийством?»

«Похоже на то», – ответил Симон, и мы принялись рассуждать, как они это делают, фантазия у нас изрядно разыгралась, однако Петра ни одна из наших версий не устроила. «Остается только прыжок с вершины айсберга, – сказал он в конце, – но для ритуального суицида пингвинов вряд ли найдется достаточно подходящих айсбергов».

Мы легли, лежали молча, но не спали, потом уснули и видели сны, во всяком случае, мне приснилось, как я смотрю вниз с десятиметровой вышки, а на следующее утро мы пошли в бассейн. Запах хлора преследовал нас всю зиму. Он гнездился в волосах, прилипал к коже, к нашим простыням, садился вместе с нами за стол, бил в нос из холодильника, из шкафчика в ванной, из наших сумок и даже из книг.

Вспоминая наши походы в бассейн, я вижу дежурного гораздо более ясно, чем Петра или Симона, просто удивительно, как эти второстепенные персонажи, да что там – проходные, так хорошо, так упорно сохраняются в памяти, в цвете и с четкими контурами! Например, этот дежурный в бассейне, его загорелые икры, покрытые светлыми волосками, внимательный взгляд его голубых глаз, от которого ничего не могло ускользнуть, если только он не делал уборку: наводить порядок тоже входило в его обязанности, хотя он предпочел бы это скрыть. В таких случаях он беззвучно исчезал и некоторое время спустя снова появлялся, задавал жару детишкам, попавшимся под руку, и занимал свой наблюдательный пост у края бассейна. Однажды, когда он мыл полы, его насторожили звуки, доносившиеся из шкафчика, и он его открыл. Крыса Розвита выскочила. Он поймал ее, видимо, половой тряпкой и бросил в ведро, из которого предварительно – вот какой он добрый – вылил грязную воду. Потом он вызвал полицию. Он сказал, что заявит на нас, что нужно подключать санитарные службы. Это же просто свинство, ввести в бассейн такую разносчицу заразы! При слове ввести мы принялись щипать друг друга за руки, чтобы не рассмеяться. Крыса судорожно нарезала круги в красном ведре. Она дрожала всем телом. Мы стояли вокруг ведра. Я впервые попала в мужскую раздевалку. От моих туфель остались следы, совсем непохожие на мужские. Большие пузатые лужи и рядом маленькие кругленькие. Дежурный игнорировал их, как и меня. Мы ждали полицию. Крыса, словно дервиш, металась по пластиковому ведру. Полиции было наплевать и на нас, и на крысу. Дежурный запретил нам появляться в бассейне.

Мы даже не сходили в душ. Мы пахли хлором. Мы забрались в постель и грелись. Симон гладил Розвиту и рассказывал своим низким голосом о будущем: «Когда крысы не будет, я заведу птичку. Розвита – это не мой случай, мое сердце отдано скорее птичкам, но крестный есть крестный, тут уж ничего не поделаешь». Он поцеловал ее. «Моя малышка. Тебя сменит, скорее всего, голубка». Он повернулся к Петру: «Конечно, если мне не достанется твое наследство!» Петр не ответил. Он не двигался. Ему нравилось притворяться мертвым, и у него это хорошо получалось.

Вечереет. Скоро Базель. Теперь каждый день светает на одну минуту позже, а темнеет на одну минуту раньше, и так будет до тех пор, пока от светового дня почти ничего не останется.

Чем сейчас заняты дети? Филипп как раз забирает их из садика. Надевает на них зимние комбинезоны со светящимися полосами. Идет с ними в супермаркет закупиться для вечера в мужской компании – чипсы, хлопья и попкорн.

– Привет, я вернулся! – за окном появляется черная тень. Пингвин снова здесь.

– Где ты был?

– Где я был? Летал по делам.

– Войти не хочешь?

– Войти? С удовольствием. Если окно откроешь.

– Его нельзя открыть.

– Да? Ну ничего страшного. Свежий воздух полезен.

– Петр?

– Да?

– Значит, он все-таки назвал тебя Петром!

– Кто?

– Симон, твой создатель!

– Ты что-то имеешь против?

– Да! Нет. Что мы будем делать в Цюрихе?

– Что будем делать? Навестим его.

– Кого?

– Кого? Моего создателя.

Почти семь, когда он открывает дверь. Поезд прибыл на Главный вокзал Цюриха ровно в 18:00. Моя собака одним прыжком оказалась на перроне, утянув меня за собой, и я вывихнула ногу. Она бросилась к ближайшему столбу и писала на него, за неимением дерева, невероятно долго: я видела, как красная стрелка на вокзальных часах описала полный круг. Струя мощным потоком лилась на перрон, образуя темную лужу, свинство какое, возмущались прохожие.

Симон смотрит на меня. Потом на собаку. Снова на меня.

«Привет», – говорю я. «Привет», – повторяет пингвин у меня в ухе, звучит глупо.

Симон смотрит на меня.

У меня было восемь часов, чтобы придумать, что сказать, с чего начать, но единственное, что мне приходит в голову – это привет. Он смотрит на меня, видимо, размышляет. Постарел. Щеки ввалились, волосы поредели, губы усохли. Только голос не изменился. Низкий, теплый, густой. «Давно не виделись», – говорит он.

Я киваю. «Я написала тебе письмо».

Он кивает. Поворачивается и уходит.

Дверь открыта.

Собака лежит под кухонным столом. Пингвин – у меня в ухе. Я стою, не знаю, что дальше. Симон ставит на стол две чашки.

«Садись».

Я стою.

Он смотрит на меня. Подходит ко мне вплотную. Он него пахнет странно, но приятно. Не могу понять чем, но запах мне знаком. Он прижимает меня к себе, я зарываюсь руками в его толстый шерстяной свитер, всхлипываю. Симона бьет дрожь. Я прижимаюсь к нему, он прижимается ко мне, горло перехватывает. Мы дышим тяжело, нас трясет, мы плачем – не можем иначе, мы плачем – до изнеможения. «Что ты хочешь знать?» – спрашивает он.

«Почему он это сделал», – с трудом отвечаю я. Он. Назвать Петра по имени пока никто не решается.

Симон смотрит на чашки. «Чай остыл», – говорит он. «Пусть», – отвечаю я и сажусь.

Симон берет чашку, отхлебывает. «Я ничего не знаю, вернее, почти ничего. Когда ты последний раз о нем слышала?»

– Он как-то написал мне, что бросил курить.

Симон кивает.

– Зачем бросать курить, если собираешься выпрыгнуть из окна?

Симон кивает.

– Почему ты киваешь?

– Я киваю?

– Да.

Симон качает головой. «С курением он завязал задолго до того, как выбросился из окна. Я помню, как он позвонил и сказал, что ему скоро сорок, пора кончать. И потом так странно замолчал. Я спросил: “Кончать? С чем?” Петр засмеялся и ответил: “С курением – пиф-паф и все!”» Симон смотрит на меня. Потом наклоняется под стол и спрашивает мою собаку, как ей, хорошо? Садится на корточки и гладит ее. «Какая ты мягкая». Я смотрю, как его руки скользят по черному меху. Вспоминаю о крысе. Симон улыбается: «Розвита? Она уже лет двадцать, как умерла. Ну что ты так пугаешься. Декоративные крысы долго не живут».

«А что теперь? Держишь птиц?»

Симон долго смотрит на меня. «Нет. Нет, я живу один, все еще один. Периодически я подумываю взять кого-нибудь в дом, но нет, я одиночка. Ем один, сплю один». Собака перевернулась на спину – она наслаждается, время от времени хрюкает довольно или тихонько чмокает.

«А Петр? Как он жил? С кем?»

Симон пожимает плечами. «После того как вы расстались, мы редко виделись. Он ни с кем не общался. Я не понимал почему, и до сих пор не понимаю». Я закрываю глаза. Слышу, как свистит дежурный в бассейне. Вижу Петра, его длинный торс. Вижу, как он рассекает воду. Кажется, Петру это дается легко. Руки поднимаются и опускаются. Как будто он летит. Симон сидит на краю бассейна. «Я больше не могу, – говорит он. – Но ты на Петра посмотри!»

Запела птичка. «Это траурная мухоловка, – говорит Симон, – значит, уже девять». На часах у него за спиной вместо цифр – птицы. Большая стрелка стоит вертикально, маленькая – горизонтально влево.

Я прошу меня извинить, иду в туалет, пишу Филиппу смс: «Добралась хорошо, спокойной ночи». Потом звоню брату, он не берет трубку. Я выключаю телефон. Возвращаюсь на кухню. Симон смотрит на мои добротные сапоги: «Да у тебя нормальная обувь! Это что – возраст или богатство? Раньше ты круглый год красные туфельки на высоких каблуках носила».

«Денег у меня по-прежнему нет, видимо, все-таки возраст», – отвечаю я. Симон смотрит на меня:

– Ночевать останешься?

– Местечко найдется?

– Да.

Мы лежим рядом и пристально смотрим в потолок, словно там написано наше прошлое. «Моя малышка», – басит Симон, и мы прислушиваемся обе: моя собака и я. Он имел в виду собаку. Он гладит ее. Потом спрашивает меня: «А где ты была семнадцатого ноября две тысячи восьмого года? Что ты делала?»

«Я была беременна и пыталась бросить курить, – отвечаю я. – И вспоминала Петра, как легко ему удалось отказаться от курения. В отличие от меня. Я думала только об одном – где достать сигарету, писала только об одном – я хочу курить, и конца этому было не видно, почти год в таком состоянии. А вот Петр бросил легко. И я думала: ах ты, богатей проклятый, все-то тебе всегда легко дается. Псевдобогема. Лжекурильщик».

Симон качает головой: «Ты и правда так думала?»

Я пожимаю плечами.

«При нашей последней встрече Петр сказал мне, что его квартира расположена выше городской растительности. Он живет на уровне полета птиц, они кружат у него под окном. А он сидит дома, как альбатрос во время штиля. Ему просто ветра для полета не хватает. А ведь он потрясающий летун! Стоит ему только подняться в воздух, и никакая буря не страшна! Я сказал ему, что альбатросы не только отлично летают, но и фантастически хорошо плавают, даже при очень большом волнении на море. “Я знаю, – ответил он. – Я же неслучайно выбрал альбатроса”».

Симон поворачивается ко мне: «Я уже больше не надеялся тебя увидеть, но я рад, что ты пришла». Теперь я узнаю и запах. Странный, но хороший: сено, чуть сбрызнутое мочой. Одновременно уютный и будоражащий.