Трубку снимает сын, большой малыш.
– Мама, это ты?
– Да.
– Ты где?
– В Цюрихе.
– Где в детстве жила?
– Точно.
– Что ты там делаешь? Ты ходишь в детский сад?
Связь плохая. Я выхожу на улицу. Серо, чуть выше нуля.
– Нет, я работаю.
– Но твой компьютер здесь.
– Верно, но я пишу от руки.
– Как это?
– Ручкой.
– Рукой?
– Нет, р-руч-чкой! – обнажив зубы, выговариваю я как можно четче.
На улице не холодно, но я мерзну, куртка осталась в ресторане. Заглядываю внутрь сквозь стеклянный фасад. У окон сидят сплошь красивые люди. Посетителей распределяют сразу, на входе, непривлекательных уводят подальше вглубь. Если некрасивого посадили у окна, значит, он или невероятно богат, или знаменитость. Нам без колебаний указали на столик в глубине помещения. За соседним столом сидел прожорливый толстяк, он вскоре убежал, расплатившись столь же торопливо, как и ел.
Уже двадцать шесть дней и ночей я в Цюрихе. В первый же вечер Симон пригласил меня к себе в постель, мы возобновили постановку, как сказали бы в театре. Насколько я останусь, он не спрашивает. Симон был со мной в Музее изобразительных искусств, на свидании с Джакометти. Мы пошли в воскресенье, как в прежние времена. Вот только бесплатно теперь не пускают. Пятнадцать франков за вход. Симон заплатил за нас обоих. И следовал за мной, не привлекая к себе внимания. Он всегда так себя ведет. Ничего не говорит, ничего не спрашивает, кажется, ничем не интересуется, но при этом и не скучает, он просто здесь, рядом со мной. Я искала любимые скульптуры и не нашла. Шагающего человека. Собаку. Шатающегося человека. Все три отправились на время в один из музеев мира. Шатающийся человек всегда был моим любимцем. Я остановилась посередине комнаты, где, как мне помнилось, он прежде стоял, и устремила взгляд в пустоту, мысленно воссоздавая его образ. Шатающегося человека можно взять на руки, он не больше новорожденного, но пропорции – совершенно иные: тощий-претощий взрослый мужчина, хоть и размером с младенца, кружится без цели, словно захваченный вихрем, еще мгновение – и он потеряет равновесие и упадет вперед, в пустоту. Чем дольше я смотрела, как и раньше, не стремясь ему помочь, тем стремительнее исчезало пространство вокруг меня, тем сильнее я ощущала, как земля уплывает из-под ног, как меня уносит и кружит вместе с ним.
Мой большой малыш (четыре с половиной) передал трубку маленькому малышу (два с четвертью).
– Мама, ты?
Я снова обнажаю зубы: «Я в Цю-ю-ри-хе!»
– Дай мне, – слышится голос мужа. Грохот. Филипп берет трубку.
– Алло?
– Да?
– Ты где?
– В Музее изобразительных искусств.
– Одна?
– С Альберто, моей давней любовью.
– Что?
– Шучу. С Альберто Джакометти. Ну разумеется, я одна!
– Ты мне приснилась, я тебя сначала даже не узнал.
– Почему?
– Не знаю. Мы уже так давно вместе, а я тебя не узнал.
– Может, было слишком темно.
– Мне приснилось, что ты ушла навсегда. Но ты ведь вернешься?
– Вернусь.
– Когда?
– Пока не знаю. Как твоя мама?
– Спит. Она совсем ослабела. Но когда лучевая терапия закончится, будет полегче…
– Передай ей от меня привет.
– Ты ведь тоже думаешь, что будет полегче?
Я делаю глубокий вдох: «Я надеюсь на это, Филипп».
Я возвращаюсь в ресторан. Официант вновь окидывает меня взглядом и одобрительно кивает, когда я направляюсь к своему столику в глубине помещения. Симон ставит чашку на стол и машет мне, подзывая. Я улыбаюсь ему. Соседний столик снова занят. Там сидит очень красивая девушка; что она здесь делает, уж этой-то положено место у окна?! Правда, старик рядом с ней отвратителен, во всяком случае в профиль. Такое уродство даже ее красоте не затмить. Старикан поворачивает голову в мою сторону. Тадеуш! Телефон выскальзывает у меня из рук. Наклоняюсь, выпрямляюсь, снова смотрю на него: это Тадеуш! Он меня не узнает. С ума сойти. Он смотрит на меня – в сторону – на меня – в сторону: Он Меня Не Узнает!!! Начинается стук. Убийственная морзянка. Как обычно, в голове пульсирует –/ • – • / • / – / • – • – /: ВРЕМЯ, и еще раз: ВРЕМЯ, затем, после перерыва: ДЫМ. Я словно шатающийся человек, во всяком случае, именно так я себя сейчас ощущаю. «Что с тобой?» – спрашивает Симон, встает, подходит ко мне, берет за руку и загораживает стол, за которым сидит Тадеуш. «Ничего, – говорю я. – Телефон упал», – и сажусь.
– Что-то дома случилось? С детьми что-нибудь?
– Нет, просто телефон.
Симон забирает у меня мобильный и принимается его исследовать. Я украдкой посматриваю в сторону соседнего столика. Надо же, как все подобралось: нужный мужчина с нужным именем в нужное время. «Чудесно», – восклицает Тадеуш; это всегда было его любимым словечком, с тех пор, очевидно, ничего не изменилось. Он все называл чудесным: все, что ему казалось прекрасным, волнующим, удачным в художественном отношении. И приправлял польским акцентом, от которого не избавился даже спустя сорок с лишним лет. Чудесно. Что он здесь делает? И кто эта юная красотка? Хотя чего я спрашиваю. Ответ очевиден. Она его студентка. Он известный режиссер, преподает драматургию и театральную режиссуру (я припадаю, всегда говорил Тадеуш, и было неясно, то ли он не справляется с фонетикой, то ли делает так намеренно). Но почему он в Цюрихе? Когда я в последний раз о нем слышала, он работал в Берлине. Давно это было. Он тогда позвонил мне и объявил, что хочет поставить мою пьесу; Тадеуш требовал жадно, нетерпеливо – он всегда так себя вел, когда хотел что-нибудь заполучить. Сказал, что споткнулся в газете о рецензию о премьере и теперь ему срочно нужна эта пьеса. «Хорошо, я вышлю», – сказала я, но текст ему так и не послала. Он еще дважды попросил, я дважды пообещала тут же всё отправить, еще два раза мне писала его секретарша, напоминала, потом меня оставили в покое.
Девушка смеется. Смех у нее чистый, светлый, игристый. Тадеуш наклоняется к ней и что-то шепчет. Заговорщики. Тадеуш родился в один год с моим отцом, я узнала об этом еще во время учебы, меня это так неприятно поразило, что помню до сих пор. Студентки не стареют, а он превратился в развалину. Тогда он был вдвое старше меня, сейчас он втрое старше ее. Дедушка и внучка. Неужели эти художники никогда не выходят на пенсию? И даже когда становятся профессорами? Сидит там в свои семьдесят и шепчет что-то студентке в ушко. Почему эта красивая молодая девушка тратит лучшие минуты своей юной жизни, тысячи драгоценных мгновений, на этого отцветшего, износившегося старикашку? Видимо, он все еще того стоит. Она находит для него время. Сказал ли он: «Привет, это Тадеуш. У тебя сегодня найдется часок после обеда?» Ответила ли она: «Для тебя я найду время, Тадеуш»?
Симон разобрал мобильный на части. Теперь протирает носовым платком каждую деталь, каждую деталюшку и обдувает их со всех сторон. «Посмотрим», – говорит он и приступает к сборке. В голове у меня по-прежнему пульсирует морзянка.
Тадеуш меня не узнаёт или просто не видит? Я думаю о том, как ехала вчера на поезде, по той самой ветке, по которой когда-то добиралась в школу; субботнее утро, кроме меня в вагоне лишь несколько призывников. Раньше из-за таких вот парней мне приходилось ждать следующего поезда. Сегодня можно усесться с ними рядом, они меня даже не заметят. И преспокойно продолжат громогласно рассуждать о женщинах, без всякого почтения, разумеется. А почему бы и нет. Я же невидимка.
Похоже, и для Тадеуша тоже. Только Симон меня видит, его улыбка явное тому доказательство, значит, я все-таки существую.
Последний раз я видела Тадеуша семь с лишним лет назад, вскоре после того, как познакомилась с Филиппом, мы как раз решили пожениться, мне кажется, эта встреча произошла ровно через два дня после нашего с Филиппом звонка в загс – нам тогда назначили дату бракосочетания. Мы столкнулись с Тадеушем на вокзале «Зоологический сад» незадолго до того, как он (вокзал) утратил свое прежнее значение. Дело было утром, я шла с выступления, где представляла свою первую книгу. Я была так влюблена, что бросалась обнимать практически каждого встречного. И к Тадеушу тоже кинулась, когда он вдруг возник передо мной. Мы не виделись несколько лет. Он ответил на мой порыв – схватил, не раздумывая, и поцеловал в губы. Я сжала губы и вырвалась из его объятий. «Извини», – сказал он, осклабившись, видимо, считал свою ухмылку неотразимой. «Извини», хмык. И тут же предпринял следующую попытку наступления, направляясь прямо к цели, высунув вперед язык.
– Тадеуш, прекрати!
– Ты опять за старое, жаль, – резко ответил он.
Телефон больше не включается. Не реагирует ни на что, ни одна кнопка не отзывается, даже если жать сильно и долго. Симон снова терпеливо разлагает его на части, рассматривает каждую деталь, чистит носовым платком в синюю клетку, почти механически, и при этом сосредоточенно размышляет. Бормочет: «Я с тобой разберусь».
Тадеуш подзывает официанта. Еще по одной? Красивая студентка кивает. Тадеуш накрывает ее руку своей. Я считаю до пяти, лишь тогда нижнюю ладонь потихоньку убирают.
А еще Тадеуш утверждал, что как-то заметил меня на вокзале «Зоологический сад» и попытался догнать, но не смог – я уже села на скоростной поезд до Мюнхена, осторожно, двери закрываются, поезд отправляется.
Я рассказала эту историю своему другу Натанаэлю. «Твоему профессору привиделось, – сказал тот, – или он сочиняет: поезда дальнего следования уже давно не останавливаются на этом вокзале!» С тех пор прошло пять лет.
И вот он сидит здесь и не узнает меня. Неужели я так изменилась? Я, конечно, поправилась – после того как бросила курить. Мне хотелось избежать этой неприятности, и я пыталась одновременно бросать курить и сидеть на диете, но я была беременна, есть хотелось постоянно, и вес удержать не удалось, я прибавляла непрерывно, неудержимо. Но неужели я так растолстела, что меня нельзя узнать? Ведь одежда и прическа не изменились? Быть этого не может. Видимо, дело не в весе, а в возрасте. Я стала на семь лет старше. Я больше не молодая женщина. Тут уже и старая стрижка не поможет: меня не видят и не узнают.
Я наблюдаю за Тадеушем – как он смотрит на свою юную, красивую студентку. Музыка, надо же, здесь играет музыка, а я и не заметила. Мне знакома песня, которая сейчас звучит, красивая песня. Она появилась как раз тогда, когда мы с Филиппом познакомились. «Yours is the first face that I saw, – поет подрагивающим голосом Конор Оберст. – I think I was blind before I met you». Кажется, Тадеуш музыки не слышит. Он что-то проникновенно говорит своей студентке и при этом проникновенно смотрит ей в глаза.
Меня всегда восхищала эта его способность к особому видению. Когда мне было столько же лет, сколько этой студентке, а он был моим преподавателем, я надолго задерживалась после репетиций, чтобы еще раз обсудить с ним постановку, но о спектакле речь так ни разу и не зашла, он всегда говорил только о том, что он увидел необычного, о невероятных случаях, об удивительных историях, которые с ним приключились. «Чудесно, – восклицал он, – просто чудесно: только представь себе: я перехожу двор, направляюсь ко входу на сцену, в мыслях я уже на репетиции, она вот-вот начнется, а мне ну абсолютно ничего не приходит в голову, что же там делать, – и именно в этот момент по двору перевозят стеллаж, ну, знаешь, на такой тележке на колесиках, а на всех полках – человеческие головы в натуральную величину, мы их заказали в начале работы над постановкой, но потом решили не использовать. Вся труппа для них позировала, все мы. И вот теперь мимо меня, погромыхивая и подпрыгивая, проезжают мои актеры, мои ассистенты, причем все как один – без тела, только головы. Полки складывают одну к другой на заднее и переднее сиденья припаркованной тут же машины, я прохожу мимо и вижу самого себя в кресле пассажира, щека к щеке с автором пьесы; вытаращив глава, я воззрился на свою голову, и тут вдруг мне показалось, что она мне кивнула, я киваю в ответ и сразу же оглядываюсь, не видел ли кто, рядом стоит гримерша и улыбается: “Тадеуш приветствует свою собственную деревянную голову”. Я спрашиваю: “Куда вы их?” Она говорит, что их везут на другую сцену, хотят использовать в другом спектакле. “Ничего подобного, – заявляю я, – это наши головы”. Зажимаю свою под мышкой и отправляюсь на репетицию. Меня вдруг осенило, что нужно делать. Моя деревянная голова спасла постановку!»
«I’m glad I didn’t die before I met you», – поет Конор Оберст, но его никто не слушает. Я думаю о Филиппе. Та же песня, что и тогда. Когда мы друг друга еще толком не знали, но уже вместе двигались в будущее. Когда я была еще такой легкой, что он запросто поднимал меня в воздух. Когда он был гибким, словно кошка, и с уверенностью передвигался даже на головокружительной высоте. «Now I don’t know where I am / I don’t know where I’ve been / But I know where I want to go», – поет Конор Оберст.
А что с нами стало теперь? Двадцать шесть дней назад Филипп меня поцеловал, и я сбежала. А ведь я ждала этого поцелуя полгода. «Я в гости к брату», – сказала я мужу и теперь повторяю это каждый день ему и малышам по телефону. А сама расположилась у Симона. Я надеюсь, что Филипп не будет звонить моему брату и справляться обо мне. Филиппа ведь правда не сильно интересует. В особенности если эта правда неприятная. Эта его трусость все семь лет выводила меня из себя, а теперь она мне на руку.
Филипп меня не упрекает. «Тебе нужна личная свобода», – объявил он мне, упреждая, чтобы я не успела что-нибудь объявить ему. «Ты творишь, тебе нужна личная свобода и покой». Это правда. Матери он сказал, что я уехала собирать материал для новой книги. И это тоже правда. Его мать живет теперь у нас. «Лучевую терапию с таким же успехом можно проходить и в Гамбурге, – решила она, – все в порядке». Она готовит ужин для детей, поет им песни, играет с ними, читает им вслух, укладывает их спать. Скорее всего, разрешает им смотреть телевизор и не следит за тем, чтобы они убирали у себя в комнате, не чистит с ними толком зубы и к тому же дает им на ночь молоко с медом, все в порядке!
Она дня не может продержаться без перерыва на сон. За покупками она ходит часами и возвращается совсем бледной и без сил. Когда она готовит, то каждые пару минут присаживается.
– Как ты?
– Хорошо, правда!
– А как терапия? Очень устаешь?
– Нет-нет, совсем не устаю, правда, все в порядке!
Филипп старательно не замечает, в каком она состоянии. «Мама, ты сваришь нам твой замечательный картофельный суп?» Филиппу невмоготу видеть ее слабой. «Мама, колготки порвались, можешь заштопать?» Филиппу страшно. «Мама, список покупок на завтра я положил на стол». Он проводит рукой по густым темным волосам: «Ты ведь тоже думаешь, что будет полегче?»
«We just have to wait and see», – поет Конор Оберст, и я киваю. «Все хорошо? – улыбается мне Симон. – Тяжелый случай, – говорит он, показывая на мой мобильный. – Кажется, он впал в кому». – «Может, не все так трагично, – возражаю я, – может, у него просто зимняя спячка?» – «Ну, тогда я его разбужу», – подхватывает Симон, достает карманный ножик, раскрывает его и принимается ковырять лезвием в корпусе телефона.
«We just have to wait and see», – повторяю я и думаю при этом о черной кошке.
Тадеуш смеется. Голос у него осипший. «Ну вот, теперь ты поняла!» – радостно восклицает он. Студентка соглашается. В ее улыбке мне мерещится презрение к этому самовлюбленному старику. Или это только мне так кажется, а для всех остальных в улыбке нет ничего необычного? «Много существует такого, – говорит за соседним столиком Тадеуш своей красивой студентке, – чего сразу не увидеть, до многого доходишь постепенно (он стучит пальцем по лбу), это работа!»
«От жены ничего не скроешь», – сказала она по телефону. Выяснив, я ли это, она представилась и добавила: «Супруга того мужчины, с которым у вас роман. Вы забыли у него в квартире тушь. И давайте не будем попусту тратить время, сделайте одолжение, не отпирайтесь. Не прикидывайтесь дурочкой, как вереница ваших предшественниц. А главное, не будьте столь наивны – Тадеуш любить неспособен. А вот я его люблю, уже двадцать четыре года, и моя любовь не проходит, несмотря ни на что. Он был ноль без палочки, когда сюда приехал. Это я научила его немецкому, я ввела его в театральные круги, я добывала ему контракты, я вытаскивала его по утрам из постели и отвозила на репетиции, я искала для него пьесы, отбирала актеров и подсказывала идеи, я держала его за руку на премьерах и доставляла в невменяемом состоянии домой после банкетов. Это я его продвигала, пихала, пинала, он сам понятия не имеет, что делать. Это я его направляю, и я не позволю, чтобы он сбился с пути. Что вы можете ему дать? Ничего. И получить вы тоже ничего не сможете, не надейтесь. Тадеуша без меня не существует. А вас я уничтожу. Отстаньте от моего мужа. Не приближайтесь к нему. И еще – желаю вам на собственной шкуре испытать, каково это – когда у вас отнимают мужа».
«Мне жаль вас огорчать, но я не собираюсь замуж, тем не менее спасибо за добрые пожелания», – ответила я. Нет, не ответила, хотя было бы здорово. Насколько я помню, я не сказала ничего.
Прежде чем повесить трубку, она добавила: «Надо же, как вы его расписали. Такие гематомы. Неужели вам это доставляет удовольствие? Что вы за человек такой?»
Я пришла в ужас и совершенно растерялась. Хотела было набрать Тадеуша, но все не решалась, промучилась несколько часов и так и не позвонила. На следующий день он сам мне позвонил и предложил встретиться – голос у него был абсолютно беззаботный.
Тадеуш изредка рассказывал о жене. Он никогда не называл ее женой, только – Утой, хотя мы с ней никогда не встречались. Ута была невероятно талантливой журналисткой. Ута не только много работала, но и успевала заботиться о своих престарелых родителях – они все жили в огромной усадьбе, вместе с многочисленными домашними и дворовыми питомцами. Скотину не держали, потому что Ута, помимо всего прочего, была еще и активной защитницей животных. Однако Ута ошибалась. У меня не было романа с Тадеушем. Почему я ей этого сразу не сказала? Может, из-за того, как она начала разговор? «Тадеуш знает, что я вам звоню, – первым делом заявила она, – он сам дал мне ваш номер и полностью одобряет мои действия».
А может, я просто хотела узнать побольше и потому не стала ее прерывать?
Тадеуш изменял жене с какой-то буйной дамочкой. Точно не со мной. Тогда с кем? И когда он успевал? На репетициях он на глазах у всей труппы, свободное время проводил со мной, а на выходные уезжал домой! Что это за тушь? Чья она? И какие такие гематомы? Нужно выяснить. Я следила за Тадеушем, рылась тайком в его записной книжке, подслушивала, когда он разговаривал по телефону, подозревала каждую женщину, оказавшуюся поблизости, – все напрасно. Наступил черед фантазий: обо мне и взрослом мужчине с телом моего отца и головой Тадеуша. Я впиваюсь зубами в его соски – выступает кровь, я кусаю его щипцами – он корчится, я бью ему между ног тупым предметом – он молит о пощаде, я тушу сигарету в его пупке – он заходится криком. Удовольствия мне эта игра не доставляла, это было явно не мое, и я бросила фантазировать. С Тадеушем мы общались, как и прежде. О звонке его жены речь так ни разу и не зашла. Однако именно после этого разговора наши отношения изменились. Тадеуш стал давать мне деньги на такси. Больше, чем нужно. «За что он мне платит?» – недоумевала я. А однажды вечером он погладил меня по голове. «Порой мне кажется, что я знаю тебя целую вечность», – сказал он. И поцеловал меня в лоб. «Ты такая красивая». Потом он покрыл поцелуями мои щеки, добрался до губ, целовал меня осторожно, тихо-тихо.
С этого вечера все началось. Он срывал с меня одежду, едва мы оставались наедине, требовал, чтобы я так же бесцеремонно раздевала его, чтобы я садилась на него и издевалась над ним, следуя его указаниям (у него было совершенно четкое представление, как все должно происходить). Я уходила ранним утром, когда он спал. По городу мчались такси. Тадеуш рассказывал, что по ночам ему приходится подъезжать к огромному подворью Уты исключительно по маленькой проселочной дороге, со скоростью пешехода, так решила она – чтобы он, не дай бог, не переехал какую животинку.
Однажды ночью Тадеуш отлупцевал меня по заднице холодным, гладким предметом. В какой-то момент боль стала невыносимой, все было теплым и влажным – в крови. После этого случая я стала держаться от него подальше. Тадеуш умолял о прощении, рыдал ночами в трубку, проклинал себя, называл преступником, сумасшедшим, скотиной. Но я его больше не подпускала.
У Симона ничего не получается. Телефон не подает признаков жизни. Мой друг говорит: «Нужно дома посмотреть, может, найду какую инструкцию. Да и к малышке уже пора возвращаться». Он имеет в виду мою собаку, мы оставили ее в квартире, потому что в музей с животными нельзя. «Бедняжка уже насиделась там одна. Ты со мной или тут останешься?»
Симон любит мою собаку. Дома ей приходится нелегко: Филипп вымещает на ней досаду, дети обращаются с ней грубо, дергают ее за уши, пока я не вижу, или отталкивают, когда она ластится к ним. На игровую площадку ей доступ закрыт, а долгие прогулки дети не любят, и обычно приходится им уступать – их двое и кричат они громче.
А вот Симон разговаривает с моей собакой нежно, его низкий голос звучит очень мягко. Он хвалит ее. Он гладит ее. Он выводит ее на прогулки, играет с ней. Он купил ей корм и щетку, жевательные палочки и подстилку – мы ведь без всего к нему заявились. Старая собака требует вложений. Ей необходимы капли для глаз, у нее аутоиммунное заболевание, которое ведет к слепоте, и закапывать нужно два раза в день. Симон сумел заказать эти капли у нашего гамбургского ветеринара, хотя тамошняя медсестра не очень-то горела желанием идти на почту и отправлять посылку в Швейцарию, ведь еще и таможенную декларацию заполнять нужно. А позавчера он ходил с моей собакой к местному ветеринару: ей надо каждый месяц вручную очищать анальные железы – они у нее вечно закупорены и воспалены; вонь при этом стоит адская. Но любовь Симона не знает границ, причем настолько, что вчера он даже попытался отобрать у нее обертку от шоколада, которую она откопала где-то в кустах и жадно облизывала. Я бы на такое никогда не решилась, я знаю: когда дело доходит до жратвы, любви конец. Собака оскалилась, зарычала и укусила его. Чего и следовало ожидать. Симон был в ужасе, он не верил своим глазам. Теперь у него на руке глубокая рана. Когда вдруг понимаешь, что любовь не беспредельна, это причиняет боль, я знаю. А пару минут спустя собака вновь стала кроткой, словно овечка, и положила голову Симону на колени.
– Я еще останусь ненадолго, Симон. Кое-что запишу.
– О чем?
– О выставке, и так вообще.
– Тогда я выведу малышку погулять, у тебя же есть ключи.
Я киваю.
– Ты справишься… – пауза, – без телефона?
Я киваю.
– А без малышки?
Я киваю.
– А без… меня?
Я не киваю.
Он кладет на стол купюру.
– До скорого, Симон, и спасибо.
Я смотрю ему вслед, достаю блокнот из сумки, кладу на стол и делаю вид, что пишу.
Я пытаюсь расслышать, о чем идет речь за соседним столиком, но Тадеуш говорит очень быстро и тихо, ничего не разобрать. Красивая студентка по большей части молчит, однако слушает, кажется, с интересом. Тадеуш снова накрывает ее ладонь своей. Интересно, на какой стадии их отношения? Насколько они близки? Ута уже появилась на сцене или еще нет? Я подозреваю, что на протяжении их теперь уже более чем сорокалетнего брака Ута звонила каждой женщине своего мужа, как когда-то позвонила мне. А что, если она таким нетривиальным способом поставляет ему подружек для садомазохистских игр и тем самым – нужно признать, весьма изящно – избавляет их брак от насилия? А может, в этом и заключается секрет долговечности их семьи? Откуда мне знать. Я даже не знаю, женаты ли они еще.
Удобнее всего подсматривать за соседним столиком, если почти полностью прикрыть глаза. Тадеуш-Тадеуш, как же плохо ты выглядишь. Лицо – обрюзгшее, морщинистое, кожа – дряблая, обвислая, землисто-серая. Он вообще спит по ночам? Ест что-нибудь, кроме колбасы? Моется? Коричневое пальто – совсем засаленное, словно у босяка одолжил. Отшумел, сдулся. Но если честно – разве двадцать лет назад он выглядел лучше, ну только что был помоложе?
Незаметно для меня каракули, что я рисовала для прикрытия, превратились в осмысленные фразы. Вот что получилось: Тадеуш родился во время войны. В 1943 году, в оккупированной Варшаве. Его отца-коммуниста арестовали, отправили в Освенцим (где ему повезло – не-евреев, за исключением цыган, перестали травить в газовых камерах), оттуда перевели в следующий лагерь, потом в другой, в третий, а 1 мая 1945 года его освободили американцы – в одном из внешних лагерей Дахау. Последним перевалочным пунктом на пути домой, в Польшу, стал лагерь для перемещенных лиц в Мюнхене.
Тадеушу было три года, когда отец вернулся; пять – когда тот вступил в коммунистическую партию, семь (и началась школа) – когда отец, увидев сталинизм в действии, разуверился в том, что коммунизм способен изменить мир к лучшему. Через несколько дней после рождения второго ребенка, дочери Агаты, отец покончил с собой – отравившись газом в собственной кухне. Тадеушу было тогда восемь.
Я кошусь из-под прикрытых век на соседний столик. Мне так много о тебе известно, а ты меня даже не узнаёшь. А ведь я могу напечатать рассказ о твоем прошлом, поделиться твоими секретами с миром, выдать твою историю за свою и продать.
Тадеуша пугал мой интерес к его жизни, но я не сдавалась и, пользуясь тем, что мужчинам льстит внимание, узнала все, что хотела, и даже больше. В восемь лет он начал заботиться о новорожденной сестренке и о матери. Тадеуш больше не был ее сыном, он стал ее товарищем, ее защитником, ее утешителем. В начале 1968 года он участвовал в студенческих протестах – в Национальном театре запретили ставить «антисоветскую» пьесу Адама Мицкевича, и студенты потребовали Независимости без цензуры! Эти протесты положили начало политическому кризису в Польше. В октябре того же года Тадеуш, недовольный жестким политическим курсом, подал заявление на выезд – к счастью, он не настолько впал в отчаяние, как его отец. Он стремился в Западную Германию, а точнее – в Мюнхен, в город, где отец сидел и получил свободу. Прошло всего несколько дней (Тадеуш утверждает, что ровно семь), и он познакомился в университете с Утой, которая приняла участие в его судьбе и, чтобы помочь ему устроиться и заработать, представила в театральных кругах. До той поры Тадеуш сценой особо не интересовался, участие в протестах в варшавском Национальном театре было для него заявлением отнюдь не художественным или специфически театральным, а только политическим. Вот так и вышло, что всего лишь за неделю Тадеуш обзавелся женой, работой и перспективой профессионального роста, ну, чем ни миф о сотворения мира – польский студент, без цели, без средств, без внутреннего стержня, превратился в супруга и подающего надежды режиссера.
Как только упоминается чье-то материальное положение, я тут же вспоминаю о своем. Последний год я хваталась за каждую возможность, соглашалась на любое предложение заработать. Я подтягивала отстающих школьников, писала статьи в газеты и театральные журналы, что самое смешное – в раздел с гендерной проблематикой, об отношениях мужчины и женщины, как будто я в этом разбираюсь и мне есть чем похвастаться. Однажды две моих статьи должны были напечатать на одной странице, и редакторша попросила меня взять псевдоним. Она не шутила – я пять раз переспросила. Тогда я сдалась: «Ну ладно, пусть будет Филлис Планк. Но сначала мне нужно посоветоваться с мужем, ведь это его так зовут». Ну, или почти так.
Филипп не имел ничего против. И я тут же сочинила статью о том, как мне постоянно снится секс, хотя в одном стародавнем исследовании, фактами не подтвержденном, а потому и недостоверном, которое с недавних пор вновь обрело популярность, утверждается, что женщинам такие грезы несвойственны в принципе. Но каков был эффект! Филипп заразился моими сексуальными фантазиями и однажды утром сказал: «Со мной такого уже давно не случалось – я видел эротический сон…» Мы посмотрели друг на друга, помолодели на семь лет, и, если бы в этот момент на кухне не появился наш маленький малыш в полном подгузнике, кто знает, что бы произошло! И вот теперь, после всех этих подработок, мне наконец-то нужно время, чтобы снова начать писать, нужно время для этой книги.
Красивая студентка за соседним столиком разговаривает по телефону. Кусает губу и повторяет: «М-м-м, м-м-м, м-м-м». Смотрит в пустоту. Тадеуш заказывает себе пива. Что они здесь делают? Может, они были на утреннем спектакле в драмтеатре? Или, как и мы, в Музее изобразительных искусств? У Джакометти? Они пришли в ресторан сразу за нами. Тогда странно, что мы не встретили их на выставке… Студентка все повторяет в трубку: «Да, да, да» и при этом разглядывает ногти левой руки. Тадеуш пьет. Даже пивная пена сереет, соприкасаясь с ним. Тусклым свинцом ложится над верхней губой, как нельзя лучше сочетаясь с блеклостью лица. Я смотрю в сторону далеких окон – там сидят красивые люди, а за фасадом нас караулит серый зимний день, и пивная пена подошла бы ему не хуже, чем Тадеушу. Но возможно, я, что касается серого, пребывая среди серого, заблуждаюсь. Я прочитала это предложение в книге, которую обнаружила у Симона, – Dialogue in the Void – Beckett & Giacometti, – и перевела сама. Это фраза из «Безымянного» Беккета.
Двадцать лет назад я получила эту книгу на Рождество, зима тогда была теплой и такой же серой, как сегодняшний день. Я очень обрадовалась этому подарку. Носила книгу с собой, у самого сердца, во внутреннем кармане зимнего пальто, предназначенном для кошелька. А когда захотела прочитать, оказалось, что книги нет. Увидев ее у Симона, я спросила: «Твоя?»
Симон пожал плечами: «Скорее всего. Не знаю откуда».
В книге – посвящение: «Тебе – от меня». Знакомый почерк. Ну точно, это моя книга!
Внезапно Тадеуш встает. Так стремительно, что меня обдает запахом холодного жира. Он что, в «Макдоналдсе» ночевал? Тадеуш становится на цыпочки и разводит руки в стороны, стараясь не потерять равновесия. При этом смотрит на студентку, а та без устали кивает. Кажется, он что-то объясняет. Тадеуш раскачивается, словно захваченный вихрем, балансирует руками. Ну конечно, – просто невероятно, как ему это удается! – Шатающийся человек Джакометти. Которого я только что напрасно искала на выставке, а он путешествует где-то по миру.
Я больше не подглядываю, я развернулась и смотрю прямо на Тадеуша. Его облик меняется каждую секунду. Меняется все – возраст, пол, внешность. Он – то юный смельчак, то отчаявшийся самоубийца, то танцовщица на вулкане, то своенравный разгильдяй. И вдруг он – моя больная раком свекровь, я слышу голос Филиппа: «Не смотри вниз! Посмотришь вниз – пропадешь!»
Тадеуш останавливается, не успев упасть. Смотрит на меня. Я говорю: «Тадеуш». Он ошарашен. «Чудесно, – вырывается у него. – Это же чудесно!»
«Много есть чудес на свете», – приходит мне на ум, как и прежде, когда я слышала от него это слово, произнесенное с заметным польским акцентом, гласные – открытые, ударение на последнем слоге (чудэсНА!), и говорю: «Человек их всех чудесней».
«Софокл» (СаФАкл!). Тадеуш смеется. Выпрямляется, распахивает руки и обнимает меня, я смотрю через его плечо на красивую студентку, она улыбается безучастно. Тадеуш прижимает меня к себе, держит крепко и сам держится за меня. «Дружище, ну надо же, как ты?»