Крестовый поход детей

Швоб Марсель

МИМЫ

 

 

 

Пролог

Поэт Геронд, тот, что жил на острове Косе при добром царе Птолемее, послал ко мне бледную тень из Аида, что в здешней жизни любила. И комната моя наполнилась миррой; и легкое дуновенье обдало прохладой мою грудь; а сердце мое стало подобно сердцу мертвых: я забыл свою настоящую жизнь.

Любящая тень тряхнула складками своей туники, и оттуда выпали: сицилийский сыр, легкая корзинка со смоквами, маленькая амфора черного вина и золотой кузнечик. Мне захотелось писать мимы, и ноздри мои защекотал потный запах свежей шерсти, и жирный дым агригентских кухонь, и острый аромат сиракузских рыбных лотков. По белым улицам города прошли предо мною повара с высоко подобранным платьем, и сладкоголосые флейтщицы, и сводни с морщинистыми скулистыми лицами, и работорговцы с набитыми деньгами мошнами. По сизым тенистым пастбищам бродили, свистя на свирелях, пастухи с тростником, лоснящимся от воска, и молочницы с венками из рыжеватых цветов на волосах.

Но любящая тень совсем не слушала моих стихов. Она повернула голову к ночи и высыпала из складок своей туники золотое зеркало, зрелые маки, венок из асфоделей, и подала мне стебель тростника, растущего у берегов Леты. Во мне загорелась вдруг жажда мудрости и познания вещей земных. И вот я увидел в зеркале дрожащее прозрачное отраженье флейт, кубков, высоких остроконечных шапок, свежие лица с излучистыми губами, и мне открылся темный смысл вещей. Я склонился над маками и устами прильнул к асфоделям; сердце мое омылось забвеньем, а душа взяла за руку тень, чтоб сойти с нею к Тенару.

Медленно плывя, бледная тень долго вела меня средь черной растительности Аида, наши ноги становились желтыми от цветов шафрана. Мне стало вдруг жаль островов средь пурпурного моря; песчаных сицилийских берегов, на которые набегают, точно пряди волос, морские волны; белого света солнца. Любящая тень поняла мои желанья. Мрачной рукою своей она коснулась моих очей, и я увидел Дафниса и Хлою, поднимавшихся к лесбосским полям. И я почувствовал, как им больно средь ночи земной вкушать горечь второй жизни. Добрая богиня даровала стан лавра Дафнису, а Хлое грацию зеленой ивы. И я познал покой растений и блаженство недвижных стеблей.

Тогда я послал поэту Геронду новые мимы, благоухающие ароматом женщин острова Коса, и ароматом бледных цветов Аида, и ароматом гибких и диких трав земли. Так было угодно той бледной тени Аида.

 

Мим I: Повар

Неся в одной руке серебристого морского угря, а в другой руке кухонный нож с широким лезвием, я возвращаюсь домой. Он висел, привязанный за жабры, над лотком торговки, надушенной морским маслом, с лоснящимися волосами. За десять драхм я скупил сегодня рыбный рынок: кроме моего угря, там была только мелкая камбала да тощие речные угри и сардины, которых не дали бы и гоплитам с валов. Вот, я вскрою сейчас его; он извивается, точно кожаный ремень; я вымочу его в рассоле и ложку пообещаю детям, что разведут огонь.

— Принесите дров! дуйте на уголья: они из тополевого дерева; от их искр у вас не будут слезиться глаза. Глядите, — пустая ваша башка, как вздутый пузырь этого угря: — бросить мне его на землю, что ли? Подайте-ка мне плетенку. Ну вас к воронам! Этот шалфей никуда не годится, Главкон: я велю им набить твой рот, когда ты будешь висеть на кресте. Чтоб вы лопнули, как свиные брюха, напичканные жирной мукой! Колец! Крюков! А ты, хоть ты лижешь ступку до самого дна, ты оставил в ней вчерашний чеснок! Чтоб тебя пест придушил и не дал тебе ответить!

У этого угря будет нежное мясо. Его будут есть знатные и изящные гости: Аристипп, что приходит, увенчанный розами, Гил, у которого даже сандалии окрашены красным порошком, и мой господин, Парней, с застежками из чеканного золота. Знаю: они будут бить в ладоши, вкушая его, и позволят мне остаться, прислонившись к дверям, чтоб видеть гибкие ноги танцовщиц и цитристок.

 

Мим II: Лжеторговка

α. Я велю тебя сечь, да, сечь розгами. Кожа твоя покроется пятнами, как плащ кормилицы. — Рабы, уведите ее; бейте ее сначала по животу; переверните ее, как камбалу, и бейте ее по спине! Слушайте, что она говорит; понимаете вы ее язык? — Не перестанешь ты, несчастная?

β. Что же я совершила, что меня отдают сикофантам?

α. Это кошка, что ничего не украла; она хочет спокойно переваривать свой обед и потом, потягиваясь, уснуть сладким сном. — Рабы, унесите эту рыбу в своих корзинах. — Почему ты продавала миног, несмотря на то, что власти запретили это?

β. Я не знала об этом запрете.

α. Разве на рынке глашатай не объявил об этом громко, призвав всех к молчанию?

β. Я не слышала призыва к молчанию.

α. Ты издеваешься, бездельница, над порядками города. — Эта женщина стремится к тирании. Разденьте-ка ее, я посмотрю не прячет ли она какого-нибудь Пизистрата. — А! А! ты была только что женщиной. Поглядите-ка, поглядите-ка. Вот уж, по правде, торговка совсем нового рода. Это рыбам ты нравилась больше в таком виде, или покупателям? — Оставьте этого молодца голым: гелиасты уж решат, достоин ли он наказания за то, что продавал с лотка запрещенную рыбу, одетый женщиной.

β. О сикофант, пожалей меня и выслушай. Я до смерти люблю одну девушку, которая содержится под присмотром у работорговца с Длинных стен. Он хочет продать ее за двенадцать мин, а отец мой не хочет давать денег. Я слишком много шатался вокруг дома, и ее заперли, чтоб не дать мне ее увидеть. Сейчас она придет со своими подругами и хозяином. Я переоделся так, чтоб иметь возможность говорить с ней; а чтоб привлечь ее внимание, я продаю миног.

α. Если ты дашь мне мину, я велю схватить твою подружку с тобою, когда она купит твою рыбу, и я притворюсь, что доношу властям на вас обоих: на тебя, как на продавщицу, на нее, как на покупщицу. Потом я запру вас вместе у себя, и вы будете до зари хохотать над жадным торговцем. — Рабы, отдайте этой женщине ее платье — ведь это женщина (разве вы не видали?), и ее миноги не настоящие миноги, клянусь Гермесом; это очень большие блестящие угри (не могли вы мне этого сказать?). — Ступай, дерзкая, назад к своему лотку и берегись, не продавай ничего больше, потому что я тебя еще подозреваю. — Вот идет девушка; клянусь Афродитой, ее талия стройна и гибка; у меня будет мина, да, пожалуй, если напугать этого юнца, — и пол-ложа.

 

Мим III: Деревянная ласточка

Открой нам! дитя, дитя, открой нам! Это дети деревянной ласточки. Сама она крашеная, головка у ней красная, а крылья голубые. Мы знаем, что настоящие ласточки не такие; вон одна, как раз, клянемся Филомелой, мчится стрелою по небу; но наша из дерева. Дитя! открой нам, открой нам! дитя!

Нас здесь десять, двадцать, тридцать, мы несем крашеную ласточку, чтоб возвестить вам возвращенье весны. Еще нет цветов, но вот возьмите эти белые и розовые ветки. Мы знаем, вы варите желудок с начинкой, дичь в меду; а ваша рабыня купила вчера соней, чтоб сварить их в сахаре. Пируйте себе; мы просим немногого. Жареных орехов! жареных орехов! Дитя, дай нам орехов! дай нам орехов, дитя!

У ласточки голова красная, словно утренняя заря, а крылья голубые, словно чистое небо. Радуйтесь! Под портиками станет прохладно и деревья живописно раскинут свою тень на зеленые лужайки. Наша ласточка обещает вам много вина и масла. Налейте прошлогоднее масло в наши кувшины и вино в наши амфоры; слышишь, дитя, — ласточка говорит, что хочет попробовать его! Налей же вина и масла для нашей деревянной ласточки!

Когда-то, когда вы были детьми, вы, может быть, тоже несли ласточку, как мы. Она говорит своими знаками, что помнит об этом. Не заставляйте нас стоять у ваших дверей до вечерних факелов. Дайте нам плодов и сыра. Если вы будете щедры, мы пойдем к соседнему дому, где живет скупец с красными бровями. Ласточка попросит у него жаркого из зайца, что у него на столе, его золоченого пирога, его жареных дроздов, а мы попросим его бросить нам денег.

Он подымет брови и замотает головой.

Мы научим нашу ласточку одной песенке, которая вас рассмешит. Она разнесет по городу историю о жене скупца с красными бровями.

 

Мим IV: Харчевня

Харчевня, полная клопов! Поэт, искусанный до крови, шлет тебе свой привет. Не в благодарность за то, что ты приютила его на одну ночь в стороне у темной дороги; дорога грязна, как та, что ведет в Ад, — а твои кровати поломаны, твои светильники коптят; твое масло прогоркло, твои лепешки заплесневели, в твоих пустых орехах еще с прошлой осени завелись беленькие черви. Нет, он признателен свиноторговцам, что шли из Мегары в Афины и чья икота помешала ему спать (твои перегородки тонки, харчевня); благословляет он и твоих клопов, что, точа всю ночь его тело и ползая жадными полчищами по подушке, не давали ему заснуть.

От бессонницы захотелось ему полюбоваться белым сияньем луны сквозь широкую щель в стене, и вот он увидел торговца женщинами, который поздно ночью стучал в дверь. Торговец кричал: «Дитя! дитя!», но рабыня храпела, лежа на животе и заткнув себе уши одеялом. Тогда поэт накинул на себя желтое платье, цвета свадебного покрывала. Это платье, выкрашенное шафраном, оставила ему одна веселая девушка, когда однажды утром убежала от него, закутанная в плащ другого любовника. Так, похожий на служанку, поэт открыл двери; торговец вошел, ведя за собою большую толпу женщин. У последней девушки были груди крепкие, как айва; цена ей была по крайней мере двадцать мин.

— Служанка, — сказала она, — я устала; где кровать для меня?

— О дорогая госпожа моя, — сказал поэт, — ты видишь, подруги твои заняли все кровати харчевни; кроме постели твоей служанки, ничего больше не осталось; если тебе угодно лечь на ней, она к твоим услугам.

Негодяй, что кормил всех этих свежих, молодых девушек, осветил лицо поэта толстым фитилем светильника, покрытым нагаром и, увидев служанку, ни слишком красивую, ни слишком опрятную, не сказал ничего.

Харчевня, харчевня, — поэт, искусанный до крови, благодарит тебя. Женщина, что спала эту ночь со служанкой, была мягче, чем гусиный пух, и шея ее благоухала, словно зрелый плод. Но все это, харчевня, осталось бы тайной, если б не скрипучая болтовня твоей кровати. Поэт боится, будто мегарские поросята узнали, благодаря ей, о его приключенья.

Вы, что слышите сии стихи, если «кви, кви» маленьких поросят на афинской площади станут рассказывать вам сплетни, будто поэт наш предается низким любовным удовольствиям, приходите в харчевню посмотреть на подругу с грудями, твердыми, как айва, которой он сумел завладеть, искусанный благодатными клопами, в лунную ночь.

 

Мим V: Крашеные смоквы

Этот кувшин, полный молока, я принесу в жертву маленькой богине моей смоковницы. Каждое утро я буду наливать свежего молока и, если угодно будет богине, я наполню кувшин медом или не смешанным с водою вином. Так буду я чтить ее с весны до осени; если буря разобьет кувшин, я куплю другой на горшечном рынке, хотя глина дорога в нынешнем году.

Взамен я прошу маленькую богиню, хранительницу моей смоковницы, переменить цвет ее смокв. Они были белые, вкусные и сахаристые; но они надоели Иолее. Теперь она хочет красных смокв и уверяет, что они лучше.

Совершенно неестественно, чтоб на смоковнице с белыми смоквами росли осенью красные смоквы; однако Иолея этого хочет. Если я был благочестив перед богами моего сада; если я сплетал им венки из фиалок и наливал полные кружки вина и молока; если я стряхивал для них мак среди кружащихся темными тучами мошек в час, когда солнце зажигает гребень моих стен; если своей верой я заслужил их дружбу, — сделай, о богиня, чтоб твоя смоковница расцвела и дала красные смоквы.

Если ты не послушаешь меня, я не перестану чтить тебя свежими кувшинами; но когда начнут появляться плоды, я принужден буду вставать на рассвете, чтоб незаметно вскрывать все новые смоквы и красить их внутри хорошим тирским пурпуром.

 

Мим VI: Увенчанный кувшин

Я горшечник; вывертев дно кувшина и вылепив ему пузо из золотистой глины, я наполнил его плодами для бога садов. Но он загляделся на дрожащую листву, боясь, чтобы воры не пробили стены. Ночью сони украдкой всунули рыльца свои в яблоки и изгрызли их до самых семян. Робкие, они в четвертом часу махали своими пушистыми хвостами, белыми и черными. На рассвете птицы Афродиты взмостились на фиолетовые края моего глиняного горшка, топорща переливчатые перья своих шеек. В трепетный полдень молодая девушка подошла одна к богу с венками из гиацинтов. И, заметив меня, склонившегося из-за бука, она, не глядя на меня, увенчала кувшин пустой, без плодов. Пусть сердится бог, лишенный цветов, пусть яблоки мои грызут сони, пусть птицы Афродиты склоняют друг к другу свои нежные головки! Я вплел в свои волосы свежие гиацинты и до следующего полудня буду ждать венчательницу кувшинов.

 

Мим VII: Переодетый раб

О, Манния, приди, накажи этого наглеца хорошим пафлогонским бичом. Я купил его за десять мин у финикийских купцов, и он не голодал у меня. Пусть он скажет, давали ли ему повара маслины и соленую рыбу. Он набил себе брюхо жареными желудками с начинкой, угрями из копаисского озера, жирными сырами, на которых был еще след ивовой плетенки. Он распивал несмешанное вино, что я бережно хранил в пахучих козьих мехах. Он опорожнил мои склянки с сирийским бальзамом, и его туника стала фиолетовой от пурпура: никогда стиральщицы не мочили ее в чанах. Его волосы разбросаны, будто пучки золотых ниток; цирюльник не касался их своими ножницами. Мои женщины каждый день выдергивают волоски с его тела, и красный язык лампы лижет его кожу. Его чресла белее, чем моя шее или круп львиц из слоновой кости на рукоятках ножей.

Клянусь своей душою, он в один вечер выпил столько вина из моих кратеров, сколько тесмофорийские посвященные в течение трех дней мистерий. Я думал, что он храпит, растянувшись где-нибудь возле кухонь, и хотел уж попросить толкачей потереть ему в наказание губы пестом; расплатился бы он за свое пьянство едким вкусом тертого чеснока. Но я нашел его шатающимся, с посоловелыми глазами, с моим серебряным зеркалом в руке; и этот трижды нечистый, украв из моей шкатулки с драгоценностями одного из моих золотых кузнечиков, вколол его себе в курчавые волосы. Потом, стоя на одной ноге, одолеваемый винными парами, он стал обвивать себе бедра кисейным покрывалом, которое я, обыкновенно, одеваю под белую шерстяную тунику, когда хожу с подругами смотреть на праздник Адониса.

 

Мим VIII: Вечер новобрачных

Чистым и светлым маслом горит светильник с новым фитилем против вечерней звезды. Порог усыпан розами, которых не унесли с собою дети. Танцовщицы колышут последними факелами, протягивающими в сумрак свои огненные персты. Маленький флейтщик выдул еще три пронзительных ноты из своей костяной флейты. Носильщики принесли ящики, полные прозрачных браслетов для ног. Один вымазал сажей лицо и спел мне шутливую песню своего дема. Две женщины в красных покрывалах улыбаются в тихих сумерках, натирая румянами руки.

Подымается вечерняя звезда и закрываются тяжелые цветы. У большого винного чана, покрытого резным камнем, уселся смехун-ребенок, светлые ножки которого обуты в золотые сандалии. Он отряхает сосновый факел — и алые пряди рассыпались во тьме. Уста его полуоткрыты, словно вскрывшийся плод. Он чихает влево и металл звенит у его ног. Я знаю, что в один прыжок он исчезнет.

Ио! Вот приближается желтое покрывало девы! Женщины под руку ведут ее.

Унесите факелы! Брачное ложе ждет ее, и я поведу ее к мягкому блеску пурпурных тканей. По! Погрузите в ароматное масло фитиль светильника. С тихим треском умирает огонь. Погасите факелы! О, невеста моя, к груди своей подымаю я тебя: пусть ноги твои не коснутся роз, что лежат на пороге.

 

Мим IX: Влюбленная

Я молю тех, что будут читать эти строки, разыскать моего жестокого раба. Он убежал из моего покоя после полуночи во втором часу.

Я купила его в вифинском городе, и он благоухал бальзамом своей страны. Его волосы были длинны, и сладки были губы его. Мы сели на судно, тонкое, как шелуха фасоли. И бородатые матросы запретили нам срезать волосы, боясь бури; они бросили в море пятнистую кошку при мерцающем свете новолуния. Маленькие плоты и холщовые паруса несли нас по черным волнам Понтийского моря до берегов Фракии, где морская пена окрашена в пурпур и шафран, когда восходит солнце. И мы тоже проплыли мимо Цикладских островов и прибыли на остров Родос. Недалеко от него мы вышли из нашей тонкой скорлупки на другой островок, имени которого я не назову никогда. Ибо пещеры там скрыты бурой травою и усеяны зеленым златохворостом, луга мягки, как молоко, и все ягоды на кустах, красны ли они, как капли крови, светлы ли, как хрусталь, или черны, как головы ласточек, полны восхитительно сладкого сока, оживляющего душу. Я буду молчать, как немая, об этом городе, словно посвященная в мистерии. Он полон блаженства; и никогда там не бывает теней. Я там целое лето любила. Осенью плоская лодка унесла нас в эти места. Мои дела были запущены, и я хотела достать денег, чтоб одеть его в тунику из тонкого виссона. Я подарила ему золотые браслеты и палочки из янтаря и камней, что блестят в полумраке.

О я, несчастная! Он встал с моего ложа, и я не знаю, где его найти. О женщины, что каждый год молитесь Адонису, не презирайте мольбы моей!

Если этот преступник попадется вам в руки, оплетите его железными цепями; сильнее сдавите путами его ноги; бросьте его в темницу, выложенную каменными плитами; велите его распять на кресте, и пусть палач согнет его голову под ярмом; полными горстями сыпьте зерна вокруг холма пытки, чтоб коршуны и вороны скорее летели к его телу. Или лучше (потому что я не доверяю вам и знаю, что вам станет жалко его гладкой кожи) не трогайте его даже нежными кончиками ваших пальцев. Поручите его вашим юным посланцам; пусть пришлют мне его они сейчас же; я сумею сама его наказать; и я накажу его жестоко. Клянусь гневными богами, я его люблю, я люблю его!

 

Мим X: Моряк

Если вы не верите, что я работал тяжелыми веслами, посмотрите на мои пальцы и колени; вы их увидите стертыми, как старые снасти. Я знаком с каждой травкой морской равнины, что иногда бывает фиолетовая, а иногда синяя, и я хорошо знаю все крученые раковины. Среди тех трав есть и такие, что одарены нашею жизнью: глаза у них прозрачны, как студень, тело похоже на свиное вымя, и множество щупальцев, которые в то же время и рты. А среди дырявых раковин я видал такие, что были просверлены больше тысячи раз, и сквозь каждое маленькое отверстие высовывались и всовывались назад ножки из плоти, на которых ходила раковина.

За Геркулесовыми столпами окружающий землю Океан становится незнакомым и яростным.

И в теченьи своем он творит темные острова, где живут другие люди и чудесные звери. Там есть змей с золотой бородой, что мудро правит своим царством; а у женщин той страны на кончике каждого пальца глаз. У других клювы и хохлы, как у птиц; в остальном же они похожи на нас. На одном острове, где я был, у жителей головы находились там, где у нас желудок; и когда они приветствовали нас, они сгибали свои животы. О циклопах, пигмеях и великанах я и говорить не стану, потому что число их слишком велико.

Ничто из всего этого не кажется мне чудом; я не испытываю никакого страха перед этим. Но вот раз вечером я увидел Сциллу. Наше судно коснулось песка сицилийского берега. Поворачивая руль, я увидел в воде женскую голову с закрытыми глазами. Волосы ее были золотого цвета. Она, казалось, спала. И я задрожал; я боялся увидеть ее зрачки, хорошо зная, что если я буду смотреть в них, я направлю нос нашего судна в морскую пучину.

 

Мим XI: Шесть нот флейты

Средь тучных сицилийских пастбищ, неподалеку от моря, есть лес сладких миндалей. Там стоит старинная скамья из черного камня, на которую садились пастухи с давних времен. На ветвях соседних деревьев висят плетеные клетки из тонкого камыша для кузнечиков и корзинки из зеленой ивы, что служили для ловли рыбы. Та, что спит, сидя на скамье из черного камня с обвитыми повязками ногами, с головой, скрытой под остроконечной шляпой из рыжей соломы, ждет пастуха, что никогда не вернется. Он ушел, смазав руки ярым воском, чтобы срезать тростник в болотистой чаще: он хотел сделать семиствольную флейту, как учил бог Пан. И когда прошло семь часов, первая нота раздалась у скамьи из черного камня, на которой бодрствовала та, что спит сегодня. И та нота была близка, ясна и сребриста. Потом семь часов пронеслись над синевшим в лучах солнца лугом, и вторая нота зазвучала радостно и золотисто. И все семь часов та, что спит теперь, слышала, как поет один из стволов новой флейты. Третий звук был далек и суров, будто рокот железа. А четвертая нота была еще дальше и гулко звенела, точно медь. Пятая была тревожна и коротка, подобно удару в оловянный сосуд. А шестая была глухая и сдавленная, и звучала точь-в-точь, как свинцовые грузила, столкнувшись друг с дружкой.

И вот та, что спит теперь, ждала седьмой ноты, что не прозвучала вовсе. Дни окутали миндальную рощу своим белым туманом, сумерки своим серым туманом, а ночи туманом пурпурным и синим. Быть может, пастух ждет седьмой ноты у края светлой трясины, в надвигающейся тени вечеров и годов.

И, сидя на скамье из черного камня, та, что ждала пастуха, задремала.

 

Мим XII: Самосское вино

Тиран Поликрат повелел принести себе три запечатанных фиала, содержащих превосходные вина трех разных сортов. Раб взял фиал из черного камня, фиал из желтого золота и фиал из прозрачного светлого стекла; но забывчивый виночерпий налил в три фиала одно и то же самосское вино.

Поликрат посмотрел на фиал из черного камня и повел бровями. Он сломал гипсовую печать и понюхал вино. «Фиал, — сказал он, — сделан из низкого вещества, и запах его содержимого не очень привлекателен».

Он поднял фиал из желтого золота и любовался им. Потом, распечатав, сказал: «Это вино, без сомненья, ниже своей оболочки — прекрасной, богатой, полной сияющих лоз и алых виноградных кистей».

Взяв третий фиал из прозрачного чистого стекла, он поднял его против солнца. Кровавое вино заискрилось. Поликрат разбил печать, вылил в свой кубок вино из фиала и одним духом выпил его. «Это, — сказал он со вздохом, — лучшее вино из тех, какие я когда-либо пил». Потом, ставя назад кубок на стол, он толкнул фиал, который упал и разбился в куски.

 

Мим XIII: Три бега

Со смоковниц упали смоквы и с масличных деревьев маслины; ибо странное зрелище видел остров Скира. Молодая дева бежала, юноша гнался за нею. Она приподняла полу своей туники, из-под которой виднелись края ее легких одеяний. Серебряное зеркальце выпало у нее на бегу. Юноша поднял зеркальце и стал глядеться в него; он залюбовался глазами своими, полными мудрости, полюбил разум, светившийся в них и, перестав преследовать деву, сел на песке. Юная дева снова стала бежать, и зрелый муж гнался за нею. Она подняла полу своей туники, икры ее были словно румяный, мясистый плод. На бегу золотое яблоко скатилось с лона ее. Тот, что гнался за нею, поднял яблоко, насладился им, перестал преследовать деву и сел на песке. А юная дева снова бежала, но медленней был ее бег. Ибо гнался за нею старец, шатаясь. Она спустила тунику и голени ее были обвиты камчатною тканью. Но во время бега с нею случилось нечто странное: одна за другой отпали груди ее и упали на землю, будто зрелые плоды. И старик стал сосать обе груди; а юная дева испустила вопль ужаса и тоски и бросилась в реку, что течет по острову Скире.

 

Мим XIV: Зонтик Танагры

Так, растянутым на лепных прутьях, сплетенным из желтой соломы или сотканным из земляных тканей, покрасневших на огне, держит меня позади и против солнца юная дева с прекрасными грудями. Другой рукой она приподнимает тунику из белой шерсти, и над персидскими сандалиями видны ножки, созданные для янтарных браслетов. Волосы ее волнисты, длинная булавка пронизывает их под затылком. Повернув голову, она выдает свой страх перед солнцем и кажется, будто Афродита сошла на землю и склоняет свою нежную шею.

Такова моя госпожа; раньше мы блуждали по лугам, усеянным гиацинтами, у нее было тогда розовое тело, а я был из желтой соломы. Белые лучи солнца целовали меня снаружи, а под сводом моим целовало меня благоуханье девичьих волос. Богиня, что меняет формы, выслушала меня — и, подобный водяной ласточке, падающей с распростертыми крыльями на траву, выросшую в середине пруда, чтоб ласкать ее своим клювом, я тихо спустился на ее головку; я потерял тростник, что держал меня в воздухе далеко от нее, и стал ее шляпой, покрывавшей голову трепетной кровлей.

Но в предместье горшечник, что лепит также и девушек, попросил нас обождать и быстро пальцами своими вылепил глиняную фигурку. Работник над грубыми формами, он выразил нас на своем глиняном языке; и, право, он сумел тонко сплести меня и мягко сложить складки белой шерстяной туники и волнисто разлить волосы моей госпожи; но, не понимая желаний предметов, он жестоко разлучил меня с головой мною любимой. И снова, став зонтиком в моей второй жизни, я качаюсь далеко от шейки моей госпожи.

 

Мим XV: Кинне

Этот жертвенник я посвящаю памяти Кинне. Здесь, у черных утесов, где с рокотом пенится море, мы бродили вместе. Знают это и изборожденный берег, и лесные рябины, и прибрежный тростник, и желтые головки морских маков. Руки ее были полны зубчатых раковин, а поцелуями я наполнял трепетные раковины ее ушей. Она смеялась над хохлатыми птичками, которые громоздились на водорослях и качали хвостами. В очах ее я видел полосу белого света, что стелется на рубеже темной земли и синего моря. Ножки ее были мокры и морские зверьки прыгали по шерстяной тунике.

Мы любили сиянье вечерней звезды и влажный серп луны. Ветер, несущийся по Океану, приносил нам пряный аромат далеких стран. Наши губы были белы от соли, и мы смотрели, как прозрачные и мягкие существа светились сквозь воду, будто живые лампадки. Дыханье Афродиты окружало нас.

И я не знаю, почему Добрая Богиня усыпила Кинне. Она упала на песок среди желтых маков при розовом свете утренней звезды. Из уст ее текла кровь, и сиянье очей ее погасло. Меж век ее я увидел длинную черную черту, лежащую на рубеже между теми, что радостно веселятся на солнце, и теми, что плачут у глубоких, темных топей. Теперь Кинне одиноко бродит у берегов подземных вод, раковины ушей ее звучат глухим гулом летающих теней, на побережье ада колышутся черные головки печальных маков, а звезда темного неба Персефоны не знает ни вечера, ни утренней зари; и она подобна увядшему цветку асфодели.

 

Мим XVI: Сисме

Ту, что ты видишь здесь высохшей, звали Сисме, дочь Фратта. Средь пчел и овец жила она сначала; потом она вкусила морской соли; потом один купец увез ее в белые сирийские дома. Теперь она сжата, будто драгоценная статуэтка, в каменной коробке. Сочти кольца, блистающие на ее пальцах: столько лет ей было. Взгляни на повязку, обвивающую ее чело: сюда робко приняла она первый поцелуй любви. Коснись звезды из бледных рубинов, дремлющей там, где были ее груди: здесь покоилась дорогая голова. Возле Сисме положили ее потускневшее зеркало, серебряные косточки и большие янтарные булавки, которые она вкалывала в волосы; так в двадцать лет (ведь двадцать колец на руках) она была осыпана сокровищами. Богатый сиффет подарил ей все, чего женщины могут желать. Сисме не забыла об этом, и ее маленькие белые кости не отталкивают драгоценностей. Да, сиффет воздвиг ей этот роскошный мавзолей, чтоб хранить ее нежную смерть, и окружил его ароматными вазами и золотыми слезными урнами. Сисме благодарит его. Но ты, если ты хочешь знать тайну бальзамированного сердца, разожми суставы пальцев левой руки: ты увидишь простое стеклянное колечко. Это колечко было прозрачно; оно стало дымчатым и темным от времени. Сисме любит его. Молчи и пойми.

 

Мим XVII: Погребальные подарки

В гроб Лизандра я положил зеленую плетенку, красную лампу и серебряный кубок.

Зеленая плетенка будет недолго (одна осень ее уничтожит) напоминать ему о нашей дружбе, о мягкой траве наших пастбищ, о дугообразных спинах пасущихся овец и прохладной тени, в которой мы засыпали. И он вспомнит пищу земную и зиму, когда собирают запасы в амфоры.

Красная лампа украшена нашими женщинами; они взялись за руки и пляшут, переплетая свои ноги. Испарится ароматное масло, и глина, из которой сделана лампа, рассыпется с годами. Так Лизандр не тотчас забудет в подземной жизни счастливые ночи и негу белых тел, освещенных той лампой; она служила еще для того, чтоб своим алым языком выжигать волоски с рук и бедер для большей услады осязанья и взора.

Серебряный кубок увенчан золотыми лозами и кистями винограда; ошалелый бог на нем машет своим тирсом и кажется, будто еще трепещут ноздри Силенова осла. Он бывал полон вина, кислого, чистого и смешанного с водою; вина хиосского, с запахом козьих шкур, и вина эгинского, охлажденного в глиняных сосудах, висящих на ветру. Лизандр пил из него на пирах, где он читал стихи, и дух вина вселял в него демона поэзии и забвенье всех земных дел и вещей. Так внешняя форма демона будет жить еще с ним; и когда плетенка сгниет и рассыпется лампа, серебро еще останется целым в его могиле. Да сможет он часто опоражнивать сей кубок, полный забвенья, в память лучших минут, проведенных меж нами!

 

Мим XVIII: Гермес Психагог

Лежат ли мертвые в саркофагах из резного камня, заключены ль они в урнах из метала иль глины, или стоят позолоченные и выкрашенные в синее, без внутренностей и без мозга, обвитые льняною тесьмою, — я увожу их толпою и направляю их шаги моим руководящим жезлом.

Мы идем по крутой тропинке, которой люди не могут видеть. Куртизанки прижимаются к девам, убийцы к философам, матери к тем, что не захотели рожать, жрецы к клятвопреступникам. Ибо они раскаиваются в своих преступлениях, выдумали ли они их в своих головах или совершили своими руками. И так как они вовсе не были свободны на земле, — связанные законами, обычаями или собственными воспоминаньями, — они страшатся одиночества и держатся друг за друга. Та, что нагая спала средь мужчин в устланных плитами палатах, утешает юную деву, что умерла накануне своей свадьбы и величаво мечтала о любви. Тот, что убивал на большой дороге, вымазав себе лицо пеплом и сажей, проводит рукой по челу мыслителя, хотевшего возродить мир и проповедовавшего смерть. Мать, что любила детей своих и страдала за них, прячет голову на груди гетеры, по своей воле бесплодной. Муж, одетый в длинное платье, убедивший себя, что верит в своего бога и истязавший себя коленопреклоненьем, плачет на плече циника, нарушившего все клятвы плоти и духа на глазах граждан. Так помогают они друг другу на своем пути, бредя под игом воспоминаний.

Потом приходят они к берегу Леты, и я расставляю их вдоль реки, что течет в тишине. И одни погружают в нее головы, полные дурных мыслей, другие омывают в ней руки, что сделали зло. Они подымаются и вода Леты уничтожила их воспоминанья. Тогда они расходятся, и каждый улыбается про себя, думая, что он свободен.

 

Мим XIX: Зеркало, игла, мак

Зеркало говорит:

— Меня отделал из серебра искусный работник. Сначала я было полое, как его ладонь, а с другой стороны походило на тусклый глаз. Но потом я получило кривизну, необходимую для отраженья. Наконец Афина вдохнула мудрость в меня. Я знаю, чего так страстно желает юная дева, что держит меня, и я заранее ей отвечаю, что она прекрасна. И все же она встает ночью и зажигает свой светильник из бронзы. Она приближает ко мне золотистые космы огня, и сердце ее хочет другого лица, не ее. Я показало ей ее белое чело, ее точеные щеки, ее полные груди и глаза, горящие любопытством. Она почти что целует меня своими устами, но золотой огонь освещает только ее лицо, и темно во мне все остальное.

Золотая игла говорит:

— После того, как черный раб украл меня у тирийца и я бесславно пронзала виссон, меня схватила благоухающая гетера. Она воткнула меня в свои волосы, и я колола пальцы неосторожных. Афродита научила меня и страстью отточила мое острие. Наконец я попала в прическу этой юной девы, и от моего прикосновенья затрепетали ее ленты. Она вскочила подо мной, будто обезумевшая телка, и она не видит причины своей беды. Все четыре четверти ночи я волную ее мысли, и сердце ее им покорно.

В тревожном свете лампы пляшут тени и сгибают свои крылатые руки. Она заметила толпу быстротечных беспорядочных видений и бросается к зеркалу. Но оно показало ей лишь лицо, томимое страстью.

Головка мака говорит:

— Я росла на подземных полях средь цветов, цвета которых не знает никто. Я знаю все оттенки темноты; я видела сияющие во мраке цветы. Персефона положила меня на лоно свое, и я уснула на нем. Когда игла Афродиты пронзает страстью юную деву, я являю перед нею виденья, что блуждают в вечной ночи. Это прекрасные юноши, полные прелестей, которых нет уже больше. Афродита умеет внушать страсти смертным, а Афина — показывать им бесплодность их грез; но Персефона хранит таинственные ключи к вратам роговым и вратам из слоновой кости. Через первые она посылает в ночь тени, что чаруют и манят людей; Афродита завладевает ими, а Афина их убивает. Но чрез вторые врата Добрая Богиня принимает тех, что хотят отдохнуть от Афродиты и от Афины.

 

Мим XX: Акме

Акме умерла в то время, как я еще прижимал к своим устам ее руки; нас окружили плакальщицы. Холод объял ее члены, они стали бледные и ледяные. Потом он поднялся к ее сердцу, и оно перестало биться, подобно окровавленной птичке, которую находят распростертой, с лапками, прижатыми к брюшку, в морозное утро. Потом холод коснулся ее уст, и они стали точно темный пурпур.

И плакальщицы натерли ее тело сирийским бальзамом и обвили тесьмою ее ноги и руки, чтоб возложить ее на костер. Красное пламя страстно метнулось к ней, будто грозно-прекрасная любовница знойных летних ночей, чтоб пожрать ее своими чернящими поцелуями.

И угрюмые люди, что свершают этот обряд, принесли ко мне две серебряных урны, в которых хранился пепел Акме.

Адонис умер трижды, и трижды женщины рыдали, стенали на кровлях. И в этот третий год, в ночь годовщины, я видел сон.

Мне чудилось, будто милая Акме появилась у моего изголовья, прижимая к груди своей левую руку. Она пришла из царства теней: ибо тело ее было странно прозрачно, кроме места, где находится сердце и где лежала ее рука.

Тогда горе разбудило меня, и я рыдал, как женщины, что оплакивали Адониса.

И горькие сонные маки усыпили снова меня. И снова чудилось мне, будто милая Акме у ложа стоит и руку к сердцу прижала.

Тогда я опять зарыдал и молил жестокого стража грез удержать ее.

Но она пришла в третий раз и кивнула мне головою.

И не знаю, какою дорогой она меня повела на луга страны мертвых, опоясанной водами Стикса, где квакают черные лягушки. Там, усевшись на бугорке, она сняла левую руку с груди.

И стала тень Акме прозрачной, словно берилл, но в груди ее я увидел сердцеобразное алое пятно.

И без слов она меня умоляла взять ее кровавое сердце, чтоб без боли могла она бродить по маковым полям преисподней, что волнуются как сицилийские пшеничные поля.

Тогда я обнял ее, но рук моих коснулся лишь нежный и мягкий воздух и мне казалось, будто кровь течет в мое сердце; и тень Акме разлилась в пространстве.

Теперь я пишу эти строки, потому что сердце мое переполнилось сердцем Акме.

 

Мим XXI: Желанная тень

Маленькая хранительница храма Персефоны положила в корзинки медовые лепешки, обсыпанные маком. Она уже давно знает, что богиня их вовсе не пробует, потому что она следила за ней из-за пилястров. Добрая богиня всегда остается суровой и ест под землею. И если б она питалась нашей пищей, она предпочла бы хлеб, натертый чесноком, и кислое вино; ибо пчелы Аида делают мед, пахнущий миррой, и девы, что гуляют по фиолетовым подземным полям, постоянно колышут черные маки. Так хлеб теней испечен в меду, отдающем бальзамировкой, и зерна, которыми он обсыпан, рождают сон. Вот почему Гомер говорит, что мертвецы, которыми правил меч Одиссея, приходили толпою пить из четырехугольного оврага черную кровь агнцев. И только тогда мертвые пили кровь, чтоб попытаться ожить: но в другое время они кормятся погребальным медом и темными маками, и в жилах их течет вода Леты. Тени едят сон и пьют забвение.

Вот почему, а не почему-либо другому, люди приносят такие жертвы Персефоне; но она на них не обращает внимания, ибо она довольно напилась забвенья и сыта сном.

Маленькая хранительница храма Персефоны ждет одинокую тень, что придет, может быть, сегодня, может быть — завтра, может быть — никогда. Если тени сохранили любящее сердце, как юные девы земли, ту тень мрачные воды реки забвенья не могли заставить забыть, а печальные маки сонного поля — уснуть.

Но, верно, она хотела б забыть, как это желанье присуще и сердцам земным. Если так, она придет вечерней порою, когда на небо взойдет розовый месяц, и станет у корзин Персефоны. Она разделит с маленькой хранительницей храма медовые лепешки, посыпанные зернами мака, и в горсти своей принесет ей немного мрачной воды из Леты. Тень будет вкушать мак земной, а девушка напьется воды ада; потом они поцелуют друг друга в чело, и тень будет счастливой средь теней, а девушка будет счастливой среди людей.

 

Эпилог

Всю долгую ночь Дафнис и Хлоя бодрствовали, как совы, и наконец нашли Светлую Персефону.

Благой бог влюбленных послал раннюю смерть им, что подобны полным чистой веры детям. Он боялся зависти нимф или Пана или Зевса. Средь утреннего сна улетели их души; и они прибыли в царство Ада и белые перешли, не омочившись, адские болота, услышали лягушек, бежали от трекратного лая Цербера. Потом в скудном свете звездных сумерек две белые тени уселись на темном лугу и срывали желтый шафран и гиацинты, и Дафнис сплел для Хлои венок из асфоделей. Но они не ели синего лотоса, что растет на берегах Леты, и не пили воды, от которой теряется память. Хлоя не желала забвенья. И царица Персе-фона дала им ледяные сандалии с огненными подошвами, чтоб перейти пламенное теченье красных рек.

Но Хлоя скучала, несмотря на большие желтые, синие, бледные цветы подземных лугов. Над мрачной травою Хлоя видела только тяжелых ночных мотыльков, и на их крыльях были кровавые узоры. Дафнису приходилось ласкать только ночных зверьков, очи которых светились лунными отблесками и мех был мягок, как волоса летучей мыши. Хлое страшно было сов, что вопили в священных лесах. Дафнису было жалко белого света солнца. Они помнили все; они не омылись в водах Леты; они плакали о потерянной жизни и призывали суровую благость Персефоны.

Все сновиденья выходят из Эреба сквозь врата из слоновой кости и сон мертвых лишен грез. Погруженные в забвенье, с пустыми и легкими головами, они могли бы лишь грезить о смутных равнинах, окружающих Тартар, но Дафнис и Хлоя бесконечно страдали от того, что во сне не могли воплотить воспоминанья прошлой жизни.

Добрая Богиня их пожалела и велела Вожаку Душ их утешить.

В синюю ночь он незаметно вывел их вместе со Снами. И средь многоцветных существ, что скакали, летели, кричали, смеялись, рыдали, что проносятся под ресницами наших очей, прорвавшись сквозь бледные ворота Эреба, Дафнис и Хлоя, тесно прижавшись друг к дружке, вернулись на остров Лесбос.

Лазурен был сумрак, светлы деревья, рощи сияли. Месяц был точно золотое зеркало. Хлоя гляделась бы в него с ожерельем из звезд. Митилена высилась в дали, словно жемчужный замок. Белые ручьи протекали по лугу. Опрокинутые мраморные статуи пили росу. В траве искрились их желтые прически, повязанные витыми лентами. Воздух мерцал мутным светом.

— Увы! — воскликнула Хлоя, — где день? Неужели умерло солнце? Куда нам идти, мой Дафнис? Я не знаю дороги. Ах! нет больше нашей скотинки, Дафнис: она разбежалась после того, как ушли мы.

И Дафнис ответил:

— О Хлоя! Мы вернулись, чтоб блуждать, как те сны, что посещали наши зрачки, когда мы отдыхали на лугу или спали в стойлах. Наши головы пусты, точно зрелые маковые головки. Наши руки полны цветов вечной ночи. Твое дорогое чело венчают асфодели, и на груди твоей — желтый крокос, что растет на острове Блаженных. Быть может, лучше не вспоминать.

— Но вот я вспоминаю, мой Дафнис, — сказала Хлоя. — Дорога, что ведет к гроту нимф, идет вдоль этого луга. Я узнаю плоский камень, на котором мы сидели с тобой. Видишь тот лес, откуда выскочил волк, что нас так тогда испугал? Здесь ты сплел мне впервые клетку для кузнечиков. Там, на том кусте, ты словил для меня трескучего кузнечика и положил его в мои волосы, и там он пел без перерыва. Он был прелестней, чем золотые кузнечики древних афинян: он пел. Я б хотела достать еще одного.

И ответил Дафнис:

— Кузнечик стрекочет в полуденный час, когда ветер прячется промеж колосьев, когда зеленостанная цикута раскрывает свой белый зонт, чтобы укрыться в тени. Теперь они спят и я не смог бы их найти. Но взгляни, Хлоя, вот пещера бога Пана; и я вижу тот пруд, у которого вид твоего нагого тела смутил меня; а возле та роща, в которой первый твой поцелуй меня обезумил, куда я ходил подстерегать тебя зимою, когда я покрывал клеем силки для птиц, а ты в высоком покое укладывала плоды в большие амфоры.

О Хлоя, нет больше дома, и лес рябин, покинутый, стоит одиноко: не прилетают уж больше туда веселые корольки и пустошки, и Персефона погасила наши пылавшие души.

— Вот, — сказала Хлоя. — Я сняла только что с пурпурного цветка спящую пчелку. Я взглянула на нее: она бурая и безобразная, и мне не нравятся черные круги на ее брюшке. Когда-то я считала пчелу поцелуем крылатым. Я смочила свой палец в медовом соте, и улетучился весь аромат свежего меда. Я не люблю больше меда.

— Хлоя, поцелуй меня, — сказал Дафнис.

— Вот.

И две белые тени смутились и умолкли в тоске. В поцелуе их не было былого острого жала и дикого аромата; и как страсть к овцам, козам, кузнечикам, птицам угасала в их сердце, наслажденье от прикосновенья их тел не проникало их больше трепетом.

— О Хлоя, здесь в зеленых плетенках были у нас жирные сыры.

— Я почти не люблю уже сыра, мой Дафнис.

— О Хлоя, здесь срывали мы первые фиалки нашей последней весны.

— Я почти не люблю уж фиалок, мой Дафнис.

— О Хлоя, взгляни на ту рощу, где ты впервые поцеловала меня.

И Хлоя, отвернув голову, не ответила ничего.

Тогда в молчаньи прокляли они в сердце своем ночь, что, казалось, горечью облила все, что есть в мире. И без слов молили они Вожака Душ прийти и увести их обратно с легкими снами сквозь бледные врата Эреба на луга асфоделей, где у них оставалась нежная грусть воспоминаний.

Но Добрая Богиня не исполнила их мольбы.

Они стояли вдали друг от друга, склонившись над статуями, что лежали на земле.

Когда синяя ночь озолотилась на востоке, они услышали плеск весел у берегов. Они подняли головы, зная, что увидят сейчас пиратов-матросов, что грабят все на лесбосских берегах и звучными голосами кричат при каждом ударе весел: руп-па-пай.

Однако, хоть легкий туман был прозрачен, они не увидели судна. Но раздалось громкое эхо, от которого пена затрепетала на песчаном берегу:

— Умер Великий Пан! Умер Великий Пан! Умер Великий Пан!

Тогда развалился жемчужный город Митилена, и все изваяния пали, и остров стал черным и выбежали маленькие духи источников, и крохотные божки вылетели из деревьев, из трав, из цветов, и тишина повисла над белыми мраморными глыбами.

Тени Дафниса и Хлои, внезапно состарившись, исчезли с рассветом; и Добрая Богиня, которая потеряла свою подземную мощь, взяла их с собой, убегая по лугам в неведомый край, куда удалились боги. Дыханьем своим она оплодотворила Лесбос и вернула земле Дафниса и Хлою. Ибо остров меж белых каналов, что его прорезают, покрылся их многократной душою: столько лавров и зеленеюших ив родилось из его погребенного сердца.