В жизнь Ингмара Бергмана она вошла буквально танцуя. Эльсе Фишер недавно сравнялось двадцать четыре, она слегка напоминала Бетт Дэвис и была на несколько месяцев старше мужчины, который скоро будет принадлежать ей.
Жила она в Стокгольме, вместе с матерью, Эйвор, и сестрой, Ранди, и только-только вернулась из Копенгагена, где целый месяц выступала с комическим сольным номером. Она окончила балетное училище, получила диплом балетного педагога, а в 1939-м участвовала в бельгийском Concours International de Dance [20]Международный конкурс танца (фр.).
в Брюсселе, где заняла пятое место с тремя сольными номерами в собственной хореографии. Не помешай Вторая мировая война, успех в Брюсселе мог бы стать началом международной карьеры.
Теперь ей пришлось делать ставку на продвижение в родных краях. Она находила себе эпизодические ангажементы как танцовщица и хореограф и искала помещение, достаточно просторное, чтобы создавать новые балетные номера. В начале марта 1942 года она посетила новопостроенную Роламбсховскулан на Кунгсхольме, известную светлыми залами и большими красивыми росписями лестничных шахт, выполненными Эйнаром Юлином. Фишер надеялась наконец найти то, что ищет.
И там, к своему удивлению, она вдруг увидела, как из директорской канцелярии выходит знакомая фигура. Годом раньше Ингмар Бергман приглашал Фишер в театр “Сказка” для постановки хореографических номеров в “Синей птице” Цакариаса Топелиуса. Рекомендовала ее Карин Ланнбю, игравшая в этом спектакле. Сама того не подозревая, она привела в дом будущую соперницу.
Можно предположить, что встреча стала для обоих приятной неожиданностью. Когда Фишер и директор Роламбсховскулан пошли подбирать подходящий зал для ее хореографических занятий, Бергман двинул следом. Немного погодя она почувствовала, как он кончиком пальца изобразил на спине ее черного мехового жакета вопросительный знак. Много лет спустя в письме к американскому сценаристу и историку кино Фрэнку Гадо она так рассказывала об этой встрече:
Наверно, он задавался вопросом, нельзя ли привлечь меня к его майской театральной постановке. Ведь именно этим поинтересовался, когда вечером позвонил мне по телефону. Предложил сделать пантомимную программу для театра “Сказка”. Я ужасно обрадовалась, попросила его зайти и обсудить идеи. “Приглашаю на чай”, – сказала я. “Согласен, а я прихвачу пирожных”, – ответил он.
Это была встреча двух родственных душ. Эльса Фишер рассказала, как они с сестрой Ранди, еще до поступления в частную балетную школу, играли дома в театр. Играли экспромтом, без готового текста, причем одна из пьес насчитывала тринадцать актов. А вот другая пьеса, “Цирковая танцовщица”, по мысли Эльсы Фишер, вполне могла бы подойти для спектакля в “Сказке”. Слушая ее рассказ, Ингмар Бергман, вероятно, невольно вспомнил кукольный театр, в который играл с сестрой, и собственные пьесы.
В мае начались репетиции фишеровской пантомимы, которую назвали “Клоун Беппо”. Фишер часто отождествляла себя с двойственной натурой клоуна, и ей нравилось, что газеты именовали ее единственной клоунессой в Швеции, а ее сольный номер в Брюсселе носил название Sorrow , ведь глубинная суть клоуна именно печаль. Ингмар Бергман не просто восхищался ею как артисткой. Он в нее влюбился. В “Волшебном фонаре” он пишет, что ее считали очень талантливой, милой, остроумной, обладающей незаурядным чувством юмора. Какую характеристику дал бы ей он сам, неясно; во всяком случае, в его мемуарах нет ни намека, что несколько удивляет, обычно-то он обожает развлекать публику сочными описаниями физических качеств женщин, сопутствовавших ему в жизни.
В книге он вообще уделяет первой жене крайне мало внимания. Она кажется скорее мимолетной задержкой по ходу рассказа.
Поначалу Эльса Фишер не замечала, что происходит. Казалось, она целиком сосредоточилась на работе. И совместная работа шла у них очень хорошо. На спектакле “Клоун Беппо” Ингмар Бергман отвечал за музыкальное сопровождение. Сидел на усилителе и менял грампластинки, которые Фишер выбрала для балетных номеров.
Карин Ланнбю по-прежнему служила в театре, и Ингмар Бергман признавался Фишер, что ситуация становится все запутаннее. “Почему же ты ее не уволишь?” – спросила она. “Не могу. Театр без нее не обойдется”. Это правда, но не вся. Хотя их роман закончился и из квартиры Ланнбю в Сёдере он переехал на Грев-Турегатан, однако Ланнбю его не отпустила. Все время названивала ему, пока он жил у родителей на Стургатан, и Карин Бергман пишет в дневнике об “ужасных переживаниях из-за К. Л.”. Она ужасно боялась за сына, когда он словно в черной туче, нахлобучив на голову студенческую фуражку, уходил в стокгольмскую ночь.
В день премьеры “Клоуна Беппо” она записала: “Все у него еще запутаннее, чем когда-либо, и я поневоле спрашиваю себя, нет ли во всем его образе жизни чего-то ущербного, больного, двойственного. Но может быть, какой-нибудь хороший человек поверит в него и поможет ему, раз уж я не в силах”.
“Клоун Беппо” имел успех. “Изящество и артистическое мастерство”, как писала газета “Социал-демократ”, по мнению которой Бергман и Фишер прекрасно использовали ограниченное сценическое пространство, создав “балетную драму миниатюрного формата”. Карин Бергман побывала вместе с дочерью на одном из последних представлений. “Изящно и очаровательно, – пишет она в дневнике, но добавляет: – Странное дело, Ингмар способен создавать такие восхитительные вещи и одновременно быть совершенно беспардонным”. Можно лишь гадать, как ее постоянное беспокойство и резкие слова влияли на взаимоотношения с сыном.
Когда занавес опустился в последний раз, Эльса Фишер выехала в турне по народным паркам как танцовщица в фольклорной пьесе, где участвовали несколько оперных певцов и четверо музыкантов, исполнявших шведскую народную музыку. Временно безработный режиссер расстроился. “У тебя есть профессия, а у меня нет”, – сетовал он. В каждом народном парке Фишер ожидало письмо от все более тоскующего Бергмана. На праздник середины лета он встретился с Эльсой в одном из городишек, где выступала труппа, и сделал ей предложение. Спросил: “Рискнешь выйти за меня?”
Вопрос оправданный. Карин Ланнбю действительно раньше была для него той паяльной лампой, какую он описывает в “Волшебном фонаре”, – он не раз утверждал, что в бешеном темпе написал двенадцать пьес и одно оперное либретто, – однако она так и не ушла из его жизни. В новелле “Пазл изображает Эроса”, написанной четыре года спустя и положенной в основу сценария фильма “Женщина без лица” Густава Муландера, он более или менее совершает литературное убийство вымышленной “Рут Кёлер”, прототипом которой, по сути, послужила Ланнбю, а точнее, его представление о бывшей возлюбленной. В новелле Ланнбю/Кёлер – “распутная бабенка, садистка”, женщина с “опасными вспышками жестокости, истерии и эротомании” – характеристики крайне резкие, напоминающие расистский лексикон нацистов и презрение к женской сексуальности, обычное в XIX веке (чтобы сделать фильм приемлемым для тогдашней публики, Муландер смягчил чересчур грубые описания).
Порвать с такой особой очень непросто. Ланнбю не желала отпустить Ингмара Бергмана. Она кипела от злости, потому что потеряла его, и выплескивала “на меня всю ложь и все ожесточение”, писала в дневнике Карин Бергман. Помимо тревоги по поводу “дел” сына, что обыкновенно означает попросту катастрофическое безденежье, родителей пугали упорные попытки Ланнбю устраивать ему неприятности. “К. Л., похоже, не желает возвращать книги, и придется, видимо, обратиться к юристам”, – писала Карин Бергман в июле, а несколько дней спустя: “Трудный и тягостный день. Ингмар упрямится и ничего слушать не хочет. В конце концов отношения с К. Л. без адвоката не утрясти”. Остановить “буйство” Ланнбю удалось, вероятно, лишь юридическим путем. Как все это происходило, неизвестно, однако из дневниковых записей Карин Ланнбю в июле исчезла, ее место заняла Эльса Фишер – светлое будущее сына. Так, во всяком случае, надеялась Карин Бергман.
В июле Ингмар Бергман побывал в Дувнесе и попросил у матери разрешения съездить в Эребру, чтобы встретиться с Фишер, которая по-прежнему гастролировала в народных парках. Карин Бергман поддержала его, чувствуя, что так будет лучше всего. Ему вот-вот сравняется двадцать четыре, он совершеннолетний и имеет полное право распоряжаться своей жизнью, хотя в ту пору сыновей не считали взрослыми, пока они не создали свою семью, не имели постоянного дохода и жилья. “Порой он как ребенок, ласковый и преданный, а порой – страшно далек и прячет свою душу в этаком панцире. Господи, отдаю его в руки Твои. Я знаю, они милосердны, даже когда суровы”.
Когда труппа добралась до Йёнчёпинга, Ингмар Бергман и Эльса Фишер поселились в гостинице. Там нашелся только один свободный номер, и они спали в одной постели, тогда-то, как много лет спустя Ингмар Бергман рассказывал дочери Лене, Фишер и лишилась невинности.
Фишер тоже посетила Воромс, и Карин Бергман встретила ее весьма тепло. Ингмар Бергман пребывал в хорошем настроении – сияющий и обаятельный. Они гуляли, и Фишер наслаждалась красотами природы в окрестностях красного дачного дома, расположенного на небольшой возвышенности, окруженной березами, неподалеку от железной дороги.
Они сообщили Карин Бергман, что собираются пожениться, и та, кажется, не возражала против Фишер как будущей невестки. Но все же сомневалась. Не знала толком, что думать о “приме-балерине”, как она с легкой снисходительностью называла ее в дневнике.
В ее личности сразу чувствуется мир театра, но, возможно, в глубине это скромная и чистая душа. […] По-моему, в ней есть толика подлинной силы, да и Ингмар привязан к ней – пожалуй, глубже, чем раньше”.
Ингмар Бергман рассказал матери, как они с Фишер познакомились, и Карин испугалась, как много раз прежде, но решила пока надеяться: “быть может, это все же правильный путь”. Если Карин Ланнбю служила Ингмару Бергману музой и вдохновляла его драматургию, то Эльса Фишер стала для него новой творческой ступенью. Одним из тех, у кого на глазах она вошла в жизнь Бергмана, был семнадцатилетний Вильгот Шёман, гимназист из Норра-Латин . Гимназическое литературное объединение “Конкордия” пригласило Бергмана режиссировать “Сон в летнюю ночь” Шекспира для новогоднего праздника 1942 года. Шёман получил роль герцога Тезея, Эрланд Юсефсон играл Оберона. Пьеса, как полагал Бергман, требовала толику музыки и танцев, и очень скоро он стал приводить с собой на репетиции Эльсу Фишер, чтобы юные артисты научились кое-каким танцевальным па. Шёман догадался, что Бергман и Фишер влюбленная пара. Но держались они скромно, пишет он в мемуарах “Мой именной указатель. Избранное ‘98”. “Не было ни особых интонаций, ни особых прикосновений; они умели разделять – работа была работой. Так что на репетициях оба вели себя скорее как товарищи. Эльса – блондинка, с легкими, прямо-таки летящими движениями. Само собой! Она ведь была балериной. Но светлое в ней казалось бледным, даже разрежённым, тогда как он был резким и темным, и по голосу, и по внешности. Господи, до чего же они были разные!”
Эльса Фишер с трудом разбирала письма Ингмара Бергмана, вдобавок рядом с подписью он обычно рисовал чертика. Впечатление не очень-то приятное, и она думала, уж не хочет ли он продемонстрировать ей свою демоническую сторону. Ведь ей запомнилось, что как-то раз на прогулке в дувнесских лугах Ингмар Бергман сказал: “Ты наверняка попадешь в рай. А я в ад”.
Одно из писем было толще прежних, в конверте лежал сценарий, о котором он хотел узнать ее мнение. Это была инсценировка по мотивам “Попутчика” Х.-К. Андерсена, истории о бедном крестьянском парне, который, разыскивая увиденную во сне принцессу, видит, как возле церкви глумятся над покойником, оплачивает его похороны и в благодарность обретает попутчика, помогающего ему в дальнейшем одолеть всякую чертовщину. В бергмановской интерпретации история рассказывала о молодом человеке, странствующем по жизни с постоянным спутником – смертью.
Эльса Фишер никогда не слыхала, чтобы Ингмар говорил о страхе смерти, но вот он здесь, черным по белому. Во всяком случае, она истолковала пьесу именно так, и бергмановские чертики в письмах, а равно и даларнский комментарий определенно усилили такое впечатление.
Бергману обещали постановку “Попутчика” в Студенческом театре, но буквально перед самым началом репетиций он передумал. Теперь хотел поставить “Смерть Каспера”, одну из пьес, написанных им летом; как он весьма самокритично пишет в “Волшебном фонаре”, она представляла собой бесцеремонный и “беспардонный плагиат из “Касперова карнавала” Стриндберга и “Старинной игры об Энваре”. Идея пьесы возникла у него, когда дома у Эйвор, матери Эльсы Фишер, они дискутировали об Отце небесном. Эльса рассказала, что шестилетней девочкой представляла себе Бога симпатичным бородатым стариком, сидящим на облаке, в таком же кресле рококо, как у мамы в салоне. Не слишком оригинальное представление о Творце, однако оно явно разбудило вдохновение.
На Стургатан Эрик и Карин отметили двадцатидевятилетие своего брака. Вечер начался хорошо, Эрик пришел с цветами. Но тем веселье и кончилось. Между пастором и сыном из-за чего-то разгорелась серьезная стычка, “со всеми вытекающими отсюда тяжелыми последствиями для семьи”. Наутро, в воскресенье, Ингмар Бергман держался особняком, раздраженный, явно нервничая перед назначенной на четверг премьерой “Смерти Каспера”.
Пьеса получила смешанные отзывы, но главное – он становился режиссером и драматургом, которого пора принимать всерьез. Вместе с Дитером Винтером Карин Бергман побывала на спектакле и с чисто материнским прагматизмом отсеяла слишком негативные рецензии: “Невероятно отвратительно и тем не менее глубоко трогательно. Это попросту он сам. […] Сижу тут вечером одна с кучей вырезок из сегодняшних газет. В общем, Ингмаров дебют в качестве автора и режиссера оказался большим успехом. Он мало-помалу создает себе имя. Удивительно и не верится, не укладывается в голове, что Ингмар так рано станет знаменитым. я рада. но до чего же мне страшно!”
Она порадовалась “замечательному” интервью с портретом в домашней газете “Свенска дагбладет”. На вопрос о планах на будущее сын ответил: “Планы неопределенные, но ориентированные главным образом на режиссуру. Как ассистент в Опере я за год накопил некоторый практический опыт, а в настоящее время пользуюсь прекрасной возможностью сотрудничества с профессором Добровейном при постановке “Бориса Годунова”. В заключение мне хотелось бы поблагодарить актеров, участвовавших в “Смерти Каспера” – они работали превосходно, – и напомнить, что состоится еще два спектакля, в субботу и в воскресенье. Одобрение прессы, конечно, приятно, но немножко поощрения со стороны публики все же не повредит”.
Его услышали, даже более чем. На последнем спектакле среди публики находились три человека, которые сыграют в жизни Ингмара Бергмана очень важную роль. Это Херберт Гревениус, критик из “Стокгольмстиднинген”, отнесшийся к постановке в меру одобрительно и впоследствии ставший одним из близких друзей режиссера, а также глава кинокомпании “Свенск фильминдустри” Карл Андерс Дюмлинг и руководитель сценарного отдела компании Стина Бергман, вдова прославленного писателя Яльмара Бергмана и искательница новых талантов.
Она прочитала газетную статью о молодом человеке, подготовившем премьеру в Студенческом театре, и обратила внимание на такую оценку: “Будущее покажет, который из его талантов самый большой – драматургический или режиссерский”. Молодым человеком был Ингмар Бергман. Поскольку же недоставало и драматургов, и режиссеров, ей стало любопытно, и она позвонила ему домой. Когда Карин Бергман ответила, что сын еще спит, она очень удивилась.
Уже то, что на другой день после премьеры он спал, а не бодрствовал над утренними газетами, было примечательно. Я попросила, чтобы он позвонил мне, когда проснется. Он позвонил и крикнул в трубку: “В чем дело?” Ага, подумала я, вот ты какой! Заговорила голосом мягким, как овсяная каша, чтобы не напугать сердитого, и попросила в течение дня зайти ко мне”, —
рассказывала Стина Бергман много лет спустя в интервью журналу “Нутид”.
Ингмар Бергман пришел-таки в контору Стины Бергман. “Небрежный и невежливый, дерзкий и небритый, с издевательским смехом, рожденным в самом мрачном круге ада, он, настоящий лицедей, распространял нахальное обаяние, причем настолько убийственное, что после трехчасового разговора мне пришлось выпить три чашки кофе, только тогда я смогла вернуться к заведенному распорядку”. Статья в “Нутид” вышла в сентябре 1955 года, и цитата служит прекрасным примером, как с годами вокруг Ингмара Бергмана выстраивался миф. Он предстает здесь как едва ли не сверхъестественное явление, и образ еще набирает яркости оттого, что нарисован женщиной, которую саму окружали сила и ореол покойного супруга.
Стина Бергман предложила ему место обработчика сценариев и сценариста в “Свенск фильминдустри” – для Ингмара Бергмана шанс поистине фантастический. Он надеялся в будущем стать режиссером Королевской оперы, но пока что вел непрочное существование как практически неоплачиваемый ассистент режиссера и суфлировал “Орфея в аду”, получая тринадцать крон за спектакль. Зато контракт со “Свенск фильминдустри” обеспечивал ему круглогодичную работу, полностью оборудованный офис в центре Стокгольма, с телефоном и видом на крыши вокруг Кунгсгатан, а также ежемесячное жалованье в 500 крон. Устоять невозможно. Бергман согласился. Вместе с еще четырьмя молодыми людьми из отдела Стины Бергман он должен был доводить до ума чужие киносценарии и писать свои. Карин Бергман решила, что с новой работой в жизни сына наметился просвет:
Все это непостижимо и как-то нереально. Сегодня он заходил к Эрику, и на сей раз ситуация между ними уладилась. Только бы осталось спокойно. Оба они ужасно страдают от подобных контроверз. […] Ах, пусть мои мальчики станут вправду хорошими людьми! […] Сегодня Ингмар подписал контракт со “Свенск фильминдустри”, что обеспечит ему месячное проживание в Сигтуне, если за это время он напишет им сценарий. Иными словами, все это эксперимент. Если результат окажется хорошим, Ингмар получит за свою работу значительно большую сумму. Он невероятно радуется свободному месяцу и рассчитывает достаточно много сделать и для себя. Правда, мне кажется, таланты Ингмара годятся скорее для театра, чем для кино. Тем не менее я довольна. Сегодня вечером Эрик идет смотреть его пьесу. Поглядим, что он скажет.
Один из собственных сценариев, представленных Стине Бергман, Ингмар Бергман в свое время показывал Эльсе Фишер. По обыкновению, он был написан чернилами от руки в синем блокноте, какими пользуются школьники, а речь там шла о молодом человеке, учащемся, которого донимает злобный латинист, и о любви их обоих к “плохой” девушке. Эльсе рассказ понравился, и она полагала, что ему стоит когда-нибудь его использовать. Теперь такой случай представился. Бергман принес сценарий Стине Бергман, и продюсер Густав Муландер и главная шишка Карл Андерс Дюмлинг дали добро.
Через два года “Травлю” запустили в производство.
В начале осени Карин и Эрик Бергман пригласили будущую невестку на ланч в пасторский дом на Стургатан. Трапеза оказалась традиционно простой и состояла из чая с бутербродами, который обычно подавали, когда пастор заканчивал утренние труды в своей канцелярии. Эльса Фишер сильно нервничала. Что подумает о ней, простой балерине, эта консервативная христианская семья?
Опасалась она напрасно. Эрик и Карин Бергман встретили ее очень приветливо, и она, похоже, снискала их одобрение. В октябре пришло приглашение от Эйвор, матери Эльсы Фишер, художницы по тканям и преподавательницы Художественно-промышленого училища, впоследствии Профессионального художественного училища. И через два дня она принимала у себя пастора и его жену по случаю помолвки детей. Все прошло чрезвычайно удачно. Карин Бергман была ужасно довольна и в знак того, как она верит в предстоящий союз, подарила будущей невестке один из своих перстней, изящное украшение с сапфирами.
Карин Бергман с удовольствием наблюдала за Эльсой Фишер в ее красивом, со вкусом устроенном родном доме и радовалась, что сын встретил такую чистую, хорошую девушку. Контраст с его губительным романом с Карин Ланнбю был огромным, и она благодарила Бога. Любовные истории сына мало-помалу закаляли ее, но все-таки она молилась Всевышнему, чтобы сын наконец осознал свою ответственность и действовал соответственно. Позднее она написала Эйвор Фишер письмо, где выразила радость, что Ингмар теперь принадлежал к окружению этой элегантной женщины.
Обе семьи стали часто общаться, и нередко все шло прекрасно. Карин Бергман имела все основания испытывать удовлетворение. Фишеры были люди “душевно тонкие” и свободомыслящие. Особую симпатию у нее вызывала Эйвор Фишер, которая лучилась добротой, и если уж кто мог помочь ее сыну, то именно Эльса и ее мать.
Однако на Эрика Бергмана положиться никак нельзя. Как-то за обедом на Стургатан у него возникли разногласия с сестрой Эльсы, Ранди, которая училась в Техническом училище, а теперь занималась в Академии художеств, у профессора Исаака Грюневальда, ведущего представителя шведского модернизма. Карин Бергман опасалась за судьбу этого вечера, поскольку Фишеры придерживались более свободных взглядов, нежели они сами. Из-за чего в точности произошла стычка, неясно. Хотя в целом вечер все же оказался приятным.
Поженились Ингмар Бергман и Эльса Фишер в марте 1943 года, когда обзавелись собственной квартирой. Располагалась она в Абрахамсберге, в предместье на севере Стокгольма, которое Бергману, как пишет в своей книге “Страсть и демоны” Микаель Тимм, очень не нравилось. Вечерами они играли сонги Бертольта Брехта и читали вслух “Винни-Пуха”. За неделю до свадьбы Бергман сбежал, вероятно от страха перед серьезным шагом в юридически узаконенную и благословленную Богом семейную жизнь, но взял себя за шкирку и вернулся.
Венчание состоялось 25 марта в церкви Хедвиг-Элеоноры, и провел обряд конечно же Эрик Бергман. Карин Бергман видела очаровательную невесту и сияющего жениха. Церковь была украшена по-весеннему нежными березовыми ветками. Алтарь в красно-белых покровах, подружки невесты в голубом и розовом. Гостей собралось множество, пел хор Местер-Улофсгордена в полном составе. Дитер Винтер и близкий друг Рольф Огрен были шаферами. Эйвор Фишер устроила у себя в доме прием, изысканный и красивый. Хозяева и свекровь произнесли речи в честь новобрачных, как и Эрик Бергман.
Свою речь он написал карандашом на четырех страницах, с множеством зачеркиваний и поправок. Почерк твердый, с наклоном вправо, не оставляющий места сомнениям. В начале он сказал, что понимает, как много значат в родне женщины и как рад, что сыновья, искавшие и нашедшие себе жен, теперь обеспечили семью новой кровью и эти женщины имеют все предпосылки стать своим мужьям опорой и поддержкой. А когда настанет их черед, они со всей ответственностью будут стойко нести тяготы и жертвы.
Далее он напомнил о ночной беседе, состоявшейся накануне у них с Ингмаром, когда они говорили об огромном значении, какое имела для Ингмара бабушка, Анна Окерблум. Затем он повел речь о невестке и о том, чего от нее ждут:
Мы говорили о большом даре, который достался тебе в лице Эльсы, и ты сказал: “Ведь, кроме того, я впервые полностью и безоговорочно вручаю себя другому человеку”. И теперь я хочу сказать Эльсе, я так благодарен, что ты позаботишься о нем, что, как говорится, “женка ему опорой станет” [цитата из “Пера Понта” Хенрика Ибсена. – Авт.]. Уже сейчас мы все заметили, что Ингмар сумел достичь много такого, чего прежде не мог. Стало быть, ты присутствуешь во всех его делах и творчестве, а это делает его по-новому счастливым и уверенным. Возьми его, Эльса, и помоги ему идти дальше. Заполни все пробелы, какие я заполнить не смог, раскрой любовью все возможности, что готовы расцвести и дать плоды. Ты милое, умное, чистое дитя. Если кто и способен помогать Ингмару, то именно ты! Благослови Господь Эльсу и Ингмара.
Медовый месяц ограничился несколькими днями в гётеборгском отеле. Ингмар Бергман снял номер с гостиной и спальней и, по словам жены, очень гордился, как он все устроил. Много позже Бергман комментировал, что все это, сиречь брак, было ребячеством. “Мы не были взрослыми, но, пожалуй, хотели показать себя такими”.
Двадцать первого декабря родилась дочь Лена. В “Волшебном фонаре” Бергман на редкость немногословен по поводу этого большого события. Он просто отмечает: “В канун Рождества 1943 года родилась дочь”. Даже точной даты не помнит. Не мешает обратиться к дневнику Карин Бергман, чтобы составить представление хотя бы о том, как она восприняла тот факт, что ее сын впервые стал отцом:
Сегодня вечером произошло замечательное событие. У Ингмара и Эльсы родилась дочка. Ингмар звонил сегодня несколько раз, а Эльса уже с четырех утра находилась в родильном доме. Трудный день для них обоих, но теперь мы все невероятно довольны. Боже, храни малышку! […] Эльса бодра, малышка прелестна, Ингмар счастлив.
Другие дневниковые записи тоже свидетельствуют об эмоциональном состоянии Ингмара Бергмана: “Эльса, и младенец, и счастливый Ингмар. Спасибо, что я могу запомнить всех троих такими, какими видела сегодня вечером”, “Ингмар приходил домой обедать. Веселый и счастливый – радуется Эльсе и малышке”. Карин и Эрик Бергман подтверждают: счастливая маленькая семья лучилась гармонией. Однажды за обедом в пасторском доме Карин видела “радостные, влюбленные, счастливые” отношения. И в другой раз: “Сегодня была у Эльсы, которая отмечала день рождения. Эрик был на седьмом небе, глядя на совершенно очаровательную малютку, которая агукала и потягивалась. Ингмар в Росунде, работает, Эльса свежа и прелестна, как роза. Ах, пусть у них всегда будет так же”.
Увы, так не будет.
Брита Клара Алиса Августа Флоранс фон Хорн. Такое имя обязывает. Но она ведь и была дочерью камергера Хеннинга фон Хорна и его жены Флоранс, происходившей из знатного рода Бонде.
Однако ж как писательница и драматург Брита фон Хорн вовсе не консервативна. Напротив, она была радикалкой, когда в 1940-м, в пятьдесят четыре года, стала инициатором создания Студии шведской драматургии, в просторечии Драмстудии, экспериментального театра, обретавшегося на случайно арендованных стокгольмских сценах и гастролировавшего в провинции. Создавая этот театр, Брита фон Хорн ставила перед собой задачу знакомить зрителя с неигранной шведской драматургией, к которой “тролли”, как она называла государственные и частные театры, до сих пор не проявляли особого интереса.
Такие поступки не остаются безнаказанными. Организация работодателей и отрасли, Всешведский союз театров, видела в этой студии оппозицию “фирменным” сценам и отравляла ей жизнь, отклоняя государственные и муниципальные ассигнования для этих пиратов, пишет Хенрик Шёгрен в книге “Игра и ярость. Театр Ингмара Бергмана. 1938–2002 гг.”.
Фон Хорн тщательно следила, чтобы Драмстудия обеспечивала высокое художественное качество, и очень придирчиво выбирала режиссеров, в частности Пера Линдберга, Улофа Муландера и датского эмигранта Сэма Бесекова. Театр был и политическим, поскольку ставил прогрессивную драматургию и таким образом выступал за свободу, против диктатур, державших Европу в железной хватке. И конечно, не случайно первым председателем Драмстудии был бунтарь Вильхельм Муберг. И опять-таки не случайно Ингмару Бергману хотелось там поработать. Ведь и точки соприкосновения существовали. Линдберг, легенда театра, приходился братом Стине Бергман, начальнице Ингмара Бергмана в “Свенск фильминдустри”. Муландеровская постановка 1935 года “Игры снов” Стриндберга в Драматическом театре стала для Бергмана наиболее значительным переживанием. Раз Брита фон Хорн сумела привлечь в свой театр таких гигантов, то и ему хочется быть там.
В августе 1942 года Ингмар Бергман явился в офис фон Хорн, которая родилась в конце XIX века и выглядела как традиционная фотография звезды немого кино. Она была старше его на тридцать два года, иными словами, годилась ему в матери, и в каком-то смысле их отношения развивались именно таким образом. А что фон Хорн охотно носила береты, любимый бергмановский головной убор, так в этом ничего плохого нет.
“Режиссерские задатки”, – записала она в своем дневнике. Ей понравился веселый, энергичный, чудаковатый парень, молодой талантливый сорванец, а именно такой и требовался Драмстудии:
Это был ужасный молодой экспериментатор, который просаживал в Общественном доме деньги, выделенные Оскаром Ларссоном, муниципальным советником по культуре. Муниципальный советник попросил меня пойти туда и глянуть на его попытки поставить стриндберговскую пьесу (“Сонату призраков”) на тамошней маленькой неудобной сцене. Я там побывала, путалась в электрических проводах, падала, споткнувшись о проекторы, но встреча с молодым режиссером оказалась по-настоящему полезной. Так я и сказала Оскару Ларссону, а он ответил: да, только вот обходится он дорого. Муниципальный советник даже не подозревал тогда, насколько прав.
Согласно передовице в “Афтонтиднинген”, экономическое положение театра выглядело следующим образом:
…В течение сезона 1942/43 года Драматическая студия принесла государству и муниципалитету ок. 12 ооо крон в виде налога на увеселения, тогда как получила ассигнования от государства в размере 4 000 крон, а от города – 5000. Городу Стокгольму выплачено налога на увеселения 5 700 крон, таким образом город, несмотря на щедрое ассигнование в 5 000 крон, имеет от упомянутого культурного учреждения небольшую прибыль в 700 крон.
Вполне понятно, кому симпатизировал автор передовой статьи.
Финансовая основа была настолько шаткой, что одна из подруг фон Хорн решила продать картину Карла Ларссона, а вырученные деньги пожертвовать на постановку пацифистской драмы Рудольфа Вернлунда “ПЛ-39”, о катастрофе английской подводной лодки. Режиссуру фон Хорн поручила Ингмару Бергману, так как Пер Линдберг сказался больным, и Бергман, по словам фон Хорн, пришел от ее предложения в восторг. “Сложности возникнут потом, как обычно”, – записала она в дневнике.
Бергмана по-прежнему призывали на военные сборы, однако из-за язвы кишечника в конце концов комиссовали. Как утверждает в “Страсти и демонах” Микаель Тимм, он преувеличил болезнь, чтобы таким образом освободиться от армейской службы. В июле 1943 года, когда написал Брите фон Хорн из гостиницы “Сесиль” в Векшё, он как раз уже целую неделю отдыхал, “уладив” свои армейские дела и “насмотревшись на жующих коров”, но теперь издал “КРИК” и поинтересовался, не стоит ли им сообща заняться осенью театром. Рассказал ей свой сон:
Однажды ночью мне приснилось, что вы умерли. А муниципальный советник (этот миляга) позвонил мне и, всхлипывая, сказал: нам пришлось ее казнить. Городской архитектор Блум отрубил ей голову на ступенях Ратуши, после чего тело сожгли в Хумлегордене. Милая бедная старушенция! В конце концов получила она свой театр, ведь и правда собралось немало народу, несмотря на дождь! Дорогая, напишите поскорее. Пришлите какую-нибудь пьесу, чтобы я начал работу, иначе прыгну в Веттерн.
У Бриты фон Хорн вообще-то была для него пьеса, “Нильс Эббесен” Кая Мунка, на постановку которой датский драматург, священник и участник Сопротивления дал разрешение еще весной. Обратной почтой она ответила:
Мы решили вернуться к работе в начале августа. А до тех пор никак не можем предотвратить ваш прыжок в воду, однако надеемся, что по законам природы вы к тому времени успеете всплыть. С неизменным восхищением на грани безумства, вечно ваш друг. С. С. (Сама Старушенция).
Вернувшись в Стокгольм, Бергман взялся за дело. История о Нильсе Эббесене, написанная Мунком в 1942 году, рассказывает о средневековом национальном герое, который приходит на выручку ютландцам, восставшим против голштинского ига. Но вообще-то драма Мунка призывала соотечественников оказывать сопротивление немецким оккупантам. Собственным вкладом Бергмана в идею восстания стал найденный им старинный плач времен Эббесена – “Плач по Дании”, включенный в программу:
Хореографом была Эльса Фишер-Бергман (она отдала свое наследство, вероятно, чтобы помочь театру в его скверном финансовом положении), а многие из актеров вскоре войдут в бергмановскую группу – Андерс Эк, Сив Рююд, Биргер Мальмстен, Тойво Павло, Альф Челлин, Биби Линдквист. На репетициях Бергман чувствовал себя в своей стихии. Брита фон Хорн видела режиссера с огоньком, с лукавой миной, со слегка плутоватым взглядом воришки, с самоуверенной, поразительной властью над актерами, укротителя со своевольной, буйной сценической фантазией. Она забавлялась и испытывала душевный подъем.
Немцы старались не допустить спектакль, но использовали слишком мягкие способы нажима, чтобы фон Хорн дала себя запугать, – напоминания, что спектакль “нежелателен”, не возымели эффекта. Премьера получилась опасливая, однако свое послание до людей донесла. Когда в январе 1944 года Кай Мунк был убит гестапо, Драматическая студия по просьбе датского посольства в Стокгольме показала мемориальный спектакль “Нильса Эббесена”. Главный редактор “Дагенс нюхетер” Стен Дельгрен обещал театру экономическую поддержку газеты. Ингмар Бергман почему-то обиделся. Брита фон Хорн записала в дневнике: “Он еще во многом зелен, и ему не по силам уразуметь, что необходимо воспользоваться возможностью вроде той, какую предоставляет доброжелательность Дельгрена. Наверно, он никогда не станет человеком театра”. Она своими глазами видела, сколько хитростей Бергман придумывал во время репетиций “Нильса Эббесена”. Он строил по обе стороны сцены огромные башни, которые подпадали под запрет пожарной охраны. Перед и за кулисами разыгрывались бурные и увлекательные сцены, причем Бергман обращался с артистами, как хотел. Он нанял сто двадцать статистов, но на сцене уместилась только половина, остальным было велено ждать во дворе. Кое-кому из актеров его действия казались слишком жесткими. Брите фон Хорн тоже досталось от его темперамента. На генеральной репетиции, которая успеха ради по традиции шла скверно, актеры разрывались меж надеждой и отчаянием. Фон Хорн сидела на галерке, и Бергман спросил, слышит ли она, что говорят на сцене. Она ответила, что не слышит ничего, и Бергман взорвался: “Да где уж вам! На старости лет вы уже ничего не слышите и не видите!” Он сразу же одумался, бросился наверх к своей шефине и обнял ее. А она сказала: “Научитесь кой-чему. Научитесь сами говорить, и все будет хорошо”.
Андерс Эк, исполнитель главной роли, нажаловался директрисе. Фон Хорн записала в дневнике: “Похоже, Ингмару Бергману удастся загубить проект. Заходил Андерс Эк и объявил, что его [Бергмана. – Авт.] появление в студии прошлой осенью ему навредило. Он напрочь забыл, что выдвинулся именно благодаря студии. Вообразил, что его участие в мемориальном спектакле не зависит от участия Бергмана”.
Бергман и фон Хорн продолжали дружить. Пользовались доверительными прозвищами и сдабривали ими письма: “Твой верный раб”, “Милая старушенция своей Надежде”, “Дорогой Орел”. Бергман однажды сказал, что фон Хорн единственная, с кем он мог разговаривать, а она чуяла в нем мятеж, побег из тюрьмы буржуазной семьи с ее “цепенящим, парализующим тюремным режимом”. Он признавался фон Хорн в своем смертельном страхе. Ему очень страшно, как-то раз сказал он ей на прогулке. А одно из писем показывает, что он мог предстать перед Бритой фон Хорн маленьким и жалким:
Трудно было расстаться с тобой! Ведь мы заодно, и ты понимаешь все. И так хорошо потерять лицо и поплакать. Потому что ты очень добра ко мне. Мы много чего сделали вместе в театре. […] Хочу еще сказать, что все мы одиноки, но порой изоляция вдруг рвется, и мы можем шагнуть навстречу друг другу. Потом проход опять закрывается. Однако тогда мы все-таки уже увидели и почувствовали кое-что позволяющее сделать жизнь не столь угловатой. Поэтому ты мне чертовски нравишься!!!
В своих мемуарах фон Хорн рассказывает, как вокруг него словно возникало магнетическое поле. “Он говорил, как все отравляло его детство, его юность. Видимо, он не был легкоуправляемым ребенком. Как весна вокруг нас, его юность источала горькую сладость и тайну. […] Ингмар понимал, что придаст театру новые грани. Насквозь пронзит его тайны”.
Городской театр Хельсингборга боролся за выживание. Старое здание срочно требовало ремонта, труппа тоже нуждалась в обновлении. А денег не хватало. Государственные ассигнования уходили в Мальмё, который мог построить совершенно новый театр. В Хельсингборге, с его сильным местным патриотизмом, политики решили собственными средствами оживить свой одряхлевший театр. Теперь им был нужен только его руководитель. Совета спросили у критика Херберта Гревениуса, и он назвал непростого в общении, но одаренного молодого человека, чьи постановки на малых сценах Стокгольма ему довелось рецензировать.
У Бриты фон Хорн, рекомендовавшей Ингмару Бергману взять годичный отпуск, чтобы разобраться в себе и не бросаться сию минуту реализовать свои гениальные идеи, раздался в марте 1944 года телефонный звонок. Звонил социал-демократ, полномочный спикер и депутат риксдага Эдвин Берлинг из Хельсингборга, его интересовало, годится ли Ингмар Бергман в руководители театра. Сам он через несколько дней приедет в Стокгольм и хотел бы встретиться с нею. Брита фон Хорн, не желавшая потерять своего протеже, неохотно ответила, что встречаться им необязательно, так как она прямо сейчас, по телефону, может заверить его, что Бергман, к сожалению, вполне годится.
“Повесив трубку, я слегка засомневалась. Надо было конечно же сказать, что Ингмар Бергман пустой номер. Что у него нет ни фантазии, ни чувства реальности, ни совести, ни трудолюбия”, – писала она в дневнике.
Между тем состоялись крестины Лены, дочки Ингмара Бергмана и Эльсы Фишер-Бергман. Как пишет Карин Бергман, малышка была ужасно мила, и церемония в церкви Хедвиг-Элеоноры прошла тихо и красиво. По просьбе Ингмара Бергмана крестной стала Стина Бергман, начальница сценарного отдела “Свенска фильминдустри”. Несколькими неделями ранее она звонила Брите фон Хорн и держалась очень любезно. “Она прелесть! Ее интерес к Ингмару Бергману прямо-таки трогателен!” Карин Бергман молила Бога помочь сыну должным образом отнестись к большой ответственности и большому дару в лице жены и дочери.
В апреле, когда шли съемки “Травли”, где Ингмар Бергман был ассистентом режиссера Альфа Шёберга, Карин Бергман узнала из газет, что сын назначен руководителем Хельсингборгского театра, самым молодым в шведской истории. “Пусть все будет хорошо. Время в “Свенск фильминдустри” было во многом очень спокойным. Но теперь он и Эльса в самом деле оказались в гуще жизни и всех ее требований. Только бы они держались друг друга – наперекор всем искушениям”.
Брита фон Хорн горевала, не только потому, что потеряла своего адепта, но и потому, что большинство актеров Драматической студии решили последовать за Бергманом в Сконе. Удар для студии, писала она, ведь ее оставили “позитивно действующие силы” – Тойво Павло, Ингрид Лютеркорт, Курт Эдгард, Биби Линдквист и сценограф Гуннар Линдблад. Как в сказке о гамельнском крысолове, они последовали за ним и исчезли за горизонтом, записала она в дневнике.
Встреча Бергмана с обшарпанным театром стала любовью с первого взгляда. Конечно, там кишели собачьи блохи, протекала канализация, царили сквозняки, отопление было скверное, а когда в фойе вскрыли промежуточный настил, там оказались сотни крыс, дохлых и живых. Бергман полюбил это место, пишет он в “Волшебном фонаре”, но поставил бескомпромиссные условия. Труппу надо заменить, количество премьер увеличить, ввести абонементную систему и переоснастить театр. Актеров подберет он сам. Репертуар, конечно, тоже. Уже на первых порах он связался с Бритой фон Хорн, которая в столице скрежетала зубами, но устоять перед ним по-прежнему не могла. В июне он приехал в Стокгольм, и они три часа кряду обсуждали “театр и планы”. В Хельсингборг Бергман вернулся с контрактом на инсценировку новеллы фон Хорн “Девушка из Ашеберга”, которая станет его дебютом в городском театре.
Но фон Хорн строила другие планы. Ей хотелось показать, что Драмстудия, наперекор всему, способна напрячь мускулы, хотелось продемонстрировать бывшему подопечному свою неистребимую хватку и волю к жизни, и она задумала опередить его и поставить эту же пьесу в студии. Как только Бергман узнал, что фон Хорн обманула его и рассчитывает украсть его премьеру, он немедля позвонил ей и устроил скандал. “Грозил мне, что я еще пожалею. Дурачок! Он многим обязан студии. Если бы не работал здесь, не стал бы теперь руководителем театра”, – писала она в дневнике. Так или иначе, в сентябре Бергман приехал на премьеру. Он успел успокоиться, явился посмеиваясь в берете и перемазанной рабочей одежде.
Через две недели премьера “Девушки из Ашеберга” все-таки состоялась и в Хельсингборге; фон Хорн приехала с ответным визитом, тоже в берете. Быстро поссорившись, они так же быстро помирились. “Он увел меня в свой “кабинет”, захламленный закуток над сценой, и там принялся рисовать и рассказывать. О своих планах. О своих надеждах. О мечтах, которые теперь расцветут. Даже о тех, что уже подмерзли. Но он пойдет дальше. Ингмар сражался. Сражался с властями. С самим собой. С Богом и с дьяволом”, – пишет она в своих мемуарах “Рогачом из-за кулис”.
Пьеса прошла с успехом и стала приятным маленьким реваншем за предательство фон Хорн. В Стокгольме к постановке отнеслись неоднозначно. После бергмановской премьеры газета “Хельсингборгс дагблад” писала, что постановка интересная, уравновешивающая слабости пьесы: “Режиссер подошел к делу с решительностью, обычно присущей более искушенным игрокам. Вне всякого сомнения, пьеса от этого в первую очередь выиграла. Длиннот, о которых говорили после стокгольмской постановки, здесь в самом деле нет. С чем не справился синий карандаш, бережной рукой и чувством ритма одолел режиссер”.
То-то и оно. Однако эта победа не отразилась на отношениях Бергмана с Бритой фон Хорн. Он раскаивался в своем поведении и написал примирительное письмо:
Хочу попросить тебя об одной вещи. Прости мне все, что я наговорил по телефону в тот день, и давай забудем эту историю. Ты даже не догадываешься, как мне недоставало тебя все это время!! По-моему, мы в одном фарватере, в одной лодке. Ведь наша работа имеет одну и ту же цель – создать театру возможности жить, и наша дружба, самое драгоценное, что у меня есть, не может разбиться от подобного пустяка. Кроме того, Брита, я очень многим тебе обязан. Ты помогла мне добиться успеха и занять нынешнюю мою позицию. Я все отчетливее это понимаю. Вот и попытался написать так искренне, как только мог. Я страшно одинок, и мне очень трудно думать о том, что все это обернется кризисом доверия между нами. Понимаешь? Милая Брита, наверно, мы можем снова стать добрыми друзьями? Даже более добрыми, чем раньше. Как ты думаешь? Твой преданный Ингмар.
Весь следующий год Бергман продолжал писать ей нежные письма. Уже не от руки своим неразборчивым почерком, а на машинке, на бланках со штампом руководителя театра. Речь шла главным образом о театральных постановках, о трудностях Драмстудии, о здоровье фон Хорн и о бергмановских сложностях с работой для нее параллельно официальной службе. Одно письмо более длинное и более личное:
Дорогая Брита! Спасибо за твою телеграмму! Ужасно жаль, что нам не удалось вместе пообедать, но я сильно болел и только сейчас начал ходить на дрожащих ногах. До меня также дошли слухи, что скоро у тебя день рождения, притом очень непростой [шестидесятилетие. – Авт.]. Прими мои самые теплые поздравления, если, конечно, считаешь, что дни рождения и юбилейные даты стоят того, чтобы с ними поздравлять. А любить друг друга, вспоминать и думать друг о друге в определенный день года, по-моему, вообще нонсенс. Ты знаешь, я тебя люблю и частенько думаю о тебе. Думаю то по-доброму, то сердито, в зависимости от настроения. Вдобавок я немножко побаиваюсь тебя, так как мне кажется, я каким-то образом тебя обманул. Пожалуй, я утратил пылкий розовый идеализм, за который ты по-прежнему цепляешься. Собственно говоря, мне нечего сказать в оправдание, да я и не знаю в общем-то, как это произошло, но, думая о тебе, я чуть-чуть стыжусь. Ты спрашивала, не хочу ли я поставить в Драмстудии “Джека и актеров”. Думаю, я не гожусь, но ведь есть и другие пьесы, не только “Актеры” Вернлунда. Возможно, в мае я буду более-менее свободен и смогу заняться постановкой для студии, но твердо обещать пока не могу. Обстановка неопределенная и переменчивая, “Свенск фильминдустри” колеблется. Однако на сегодняшний день как будто бы возможно, что в мае я освобожусь. И тогда, дорогая Брита, с большим удовольствием поставлю что-нибудь в студии. Преданный тебе Ингмар.
Но в Драмстудии Бергман больше ничего не поставил. “Со временем мы стали чужими. Работы Ингмара в кино уводят мир на ложный путь”, – пишет Брита фон Хорн в своих мемуарах, опубликованных в 1965 году, спустя два года после премьеры мрачных “Молчания” и “Причастия”. Возможно, когда писала эти фразы, она имела в виду темы упомянутых фильмов – сексуальную фрустрацию и религиозные раздумья.
В примирительном письме к фон Хорн Ингмар Бергман говорил о своем одиночестве. Поводом послужило не только огромное количество работы в театре. Перед отъездом в Хельсингборг Эльса Фишер-Бергман успела собрать чемоданы, привести в порядок квартиру в Абрахамсберге и неожиданно слегла, причем с высокой температурой. “Сегодня позвонила Эйвор Фишер и сказала, что у Эльсы суставный ревматизм. Крайне неприятно во многих отношениях, поскорей бы все прошло. Лене сегодня исполняется полгодика. Благослови Господь ребенка и родителей”, – записала Карин Бергман, а на следующий день стало ясно, что невестку необходимо госпитализировать. Жар не спадал, Карин Бергман встревожилась не на шутку: “Очень страшно за Эльсу, сегодня у нее опять температура 40°. Я навестила ее в больнице “Сёдершюкхус”, и меня поразило ее усталое бледное личико. Господи, сохрани нам и Ингмару малышку Эльсу! Она очень-очень нам нужна”.
В конце июля Ингмар Бергман на несколько дней приехал в Стокгольм. Поселился с друзьями-артистами в квартире недалеко от родителей, чтобы отдохнуть перед началом новой работы в качестве руководителя Хельсингборгского театра. “Я понимаю, болезнь Эльсы гнетет его больше, чем я думала, но он опасается говорить об Эльсе и Лене – боится, в глубине души боится потерять их обеих”.
Итак, когда Бергман приехал в Хельсингборг принимать театр, с ним не было ни жены, ни дочки, которая тоже захворала. Эльсу Фишер-Бергман поместили в частный санаторий поблизости от Альвесты, и на оплату его ушло все его месячное жалованье. Дочка лежала в детской больнице Сакса в Стокгольме. Финансовую ситуацию спасла подработка в “Свенск фильминдустри”.
Летом состояние Эльсы Фишер-Бергман ухудшилось. У нее возник отек легких. Свекровь опасалась, что болезнь может стать дурным предзнаменованием, “странным предчувствием чего-то еще более тяжкого, что может случиться”.
Второго октября 1944 года в восьми городах состоялась премьера “Травли”; в Стокгольме фильм показали в кинотеатре “Красная мельница”. Картина стала огромным успехом и безусловным прорывом Бергмана. Карин Бергман записала в дневнике:
День окрашен премьерой фильма Ингмара “Травля”. Мы с Нитти посмотрели его нынче вечером, и, признаться, я покорена. Я ждала этого фильма со страхом и сомнениями, не знаю, что скажут критики, но для меня он стал потрясением. И я уверена: молодой человек может сочинить и создать такое, только если имеет чистый взгляд на вещи и обладает идеалами. […] Для Ингмара это опять блестящий успех. Газеты сегодня полны похвал. И на сей раз он вправду их достоин. Боже сохрани его душу во всей этой кутерьме! […] Нынче вечером снова ходила с Эриком смотреть Ингмаров фильм, который вызвал столько шума и споров. Эрику он понравился, и сегодня мы говорили с Ингмаром, возможно, в субботу он зайдет домой.
Весной 1945 года становилось все заметнее, что Ингмар Бергман отдаляется от жены. И дело тут не только в географическом расстоянии. Карин Бергман угадывала подступающую катастрофу и сочувствовала невестке: “Думаю о милой Эльсе с нежностью и печалью. Ей сейчас так нужна любовь. А Ингмар?!” Однажды вечером Эльса Фишер-Бергман ужинала в пасторском доме, она выписалась из больницы, но еще не вполне оправилась, говорили они о браке, которому, по всей видимости, не дано уцелеть. “Ах, только бы Ингмар не причинил ей зла, не оскорбил ее”, – писала Карин Бергман. Позднее, в разговоре с ним по телефону, когда Ингмар сообщил, что театр получает теперь государственные ассигнования и что он и труппа празднуют успехи, она не могла вполне разделить его радостный настрой. “На письма он не отвечает, по телефону связаться невозможно. […] Ах, если б Ингмар мог стать другим и сохранить Эльсу и Лену!” Невестка, отмечала Карин, трогательно любила Ингмара и храбро молчала. А Лена, ковылявшая по квартире отцовых родителей, когда гостила у них, “милая и безмятежная, даже не догадывалась о тысячах конфликтов, в которые уже вовлечена”.
Эльса Фишер-Бергман была глубоко опечалена. Та жизнь с мужем, какую она себе представляла, мало-помалу разбилась вдребезги. А ведь совсем недавно она радовалась переезду в Хельсингборг и продолжению совместной работы – подбору актеров, распределению ролей, обсуждению репертуара и самому дерзкому, а именно постановке новогоднего ревю, где они оба смогут показать, что способны создавать новые скетчи и танцы.
Смертельный удар нанесла преемница на посту театрального хореографа, которую она сама порекомендовала мужу. Ее давняя однокашница, Эллен Лундстрём, а ныне Стрёмхольм, поскольку состояла в браке с Кристером Стрёмхольмом, человеком, о котором экс-подруга Бергмана Карин Ланнбю по-прежнему докладывала Главному штабу и который в это время работал в норвежском движении Сопротивления, был так называемым связником в Стокгольме, а согласно донесениям общался и с нацистами, и с коммунистами и находился под надзором полиции.
Не имея рядом семьи, Ингмар Бергман втянулся в беспорядочные сексуальные контакты, царившие в Хельсингборгском театре. Труппу обуяла похоть, то и дело вспыхивали сцены ревности. “Конечно, театр был нашим домом, но в остальном мы находились в замешательстве и жаждали общения”, – пишет он в “Волшебном фонаре”. В одном из радиоинтервью 1985 года он вспоминал: “Разумеется, были и драмы, и страсти, и любовные истории – разного толка, – насколько мы успевали. Чудесное время”. И в центре – Эллен Стрёмхольм, которую он изображает как “притягательно красивую девушку с эротической аурой, одаренную, оригинальную и темпераментную”.
Родилась она в 1919 году в Гётеборге, звалась тогда Эллен Холлендер и росла в Вермланде у матери и отчима; ее биологический отец, коммерсант Гуннар Холлендер, даже не упоминался по имени. Уже в шестнадцать лет она решила стать театральным режиссером. Мать, однако, предложила ей приобрести профессию балетного педагога, и в 19371939 годах она училась в Дрездене танцу и хореографии.
Ингмар Бергман познакомился с ней еще в театре “Сказка” в Общественном доме, но влюбился только в Хельсингборге. На одной из вечеринок в “Гранд-отеле” он увидел, как Эллен Стрёмхольм отплясывает на столе канкан, – и попался.
Как я упоминал, она была замужем. Но это не имело ни малейшего значения. Почти сразу же она стала новой женщиной Ингмара Бергмана.