Мы были больны Германией. Процесс перемен мы воспринимали как физические страдания… Мы всегда стояли в факельном свете взрыва, мы всегда стояли там, где происходил акт сжигания… И встав вот так меж двух порядков, старым, который мы уничтожаем, и новым, который мы помогаем созидать… мы стали беспокойными, бездомными, проклятыми носителями страшных сил, крепки своей жаждой вины. Эрнст фон Саломон. Опальные, 1930

Вальтер Гропиус

Памятник «Мартовским павшим», 1922

Двадцать шестого января 1920 года около 14 часов 30 минут Маттиас Эрцбергер покидает Земельный суд первой инстанции на площади Юстиции в районе Берлин-Моабит, где при большом стечении слушателей проходило судебное разбирательство по обвинениям, выдвинутым против него Карлом Хельферихом. Эрцбергер опускается на заднее сиденье своего лимузина, когда некий молодой человек вскакивает на приступку автомобиля и с близкого расстояния дважды стреляет в министра финансов. Одна пуля попадает Эрцбергеру в плечо, вторая отскакивает от цепочки часов. После секундного замешательства стоящие вокруг люди сбивают преступника с ног и хватают его. Эрцбергера, у которого из раны хлещет кровь, доставляют в больницу. Он остается в живых, но полученную травму, ощущение своей уязвимости, ему уже никогда не удается изжить.

Двенадцатого марта 1920 года в Земельном суде первой инстанции БерлинМоабит оглашается приговор по делу о клевете, которое Маттиас Эрцбергер возбудил против Карла Хельфериха. За оговор Хельферих обязан выплатить денежный штраф в размере трехсот марок. Однако настоящим потерпевшим в ходе процесса является Хельферих, поскольку суд устанавливает, что упреки, которые выдвинул Хельферих против Эрцбергера, по большей части не лишены оснований. Таким образом, Эрцбергер оказывается политиком, который из собственного положения способен извлечь выгоду для себя и близких к нему предпринимательских кругов. Эрцбергер решает оставить свой пост, пока новое судебное разбирательство не проверит правомочность обращенных к нему претензий. Его временная отставка стала праздником для правой прессы. Кэте Кольвиц тоже верит, что «Эрцбергер, кажется, и вправду мошенник».

В пору, когда заканчивается лето 1919 года и история движется к началу 1920 года, мы покидаем «Волшебную страну времен перемирия», по выражению Эрнста Трёльча, мы покидаем ядро кометы, в мареве которой рождались и гасли видения. Судя по сообщениям в многочисленных дневниках, письмах и мемуарах, после подписания Версальских мирных документов настрой меняется. Постепенно будни вступают в свои права. Правда, это будни, полные неуверенности, а порой и опасностей, особенно в тех странах, где окончание войны принесло с собой глубокие перемены. Кажется, что тяжелые времена никогда не прекратятся. Все отчетливее просыпаются теперь черные надежды — разрушительные, преисполненные ненависти мечты и планы, осуществить которые можно лишь, вновь и вновь прибегая к насилию. Тоталитарные идеологии, грозящие друг другу уничтожением, поднимаются в свой полный, смертоносный рост. Эпоха чрезвычайных событий стучится в дверь.

«Переворот… убитые — неразбериха и страх». В марте 1920 года Альма Малер приезжает в Веймар к своему пока-еще-супругу Вальтеру Гропиусу. Она останавливается в отеле «Элефант», из окна которого она 13-го числа невольно наблюдает тревожные сцены: «Передо мной рыночная площадь, сумерки, невероятное возбуждение. Молодых бойцов в прусских шлемах из партии Каппа встречают плевками рабочие. Они стоят не двигаясь. Толпа ревет». В Веймаре, в штаб-квартире Национального собрания, она может совсем близко наблюдать попытку путча против молодой республики. Не только здесь, но и в Берлине контроль над городом берут в свои руки отряды фрайкоровцев. Военно-морская бригада Эрхардта прибыла в бывшую столицу, многие солдаты белой краской нарисовали на шлемах свастику. Имперское правительство под руководством Эберта принимает решение бежать из города, одновременно призывая ко всеобщей забастовке. Один из предводителей путча, чиновник администрации Вольфганг Капп, избран путчистами в рейхсканцлеры.

Из окна отеля «Элефант» Альма Малер видит также бесплодные попытки одного парламентера от правительства наладить диалог между правыми путчистами и левыми протестующими демонстрантами. Наступает ночь: «Ни огонька. Масса людей во мраке производит еще более жуткое впечатление, чем днем. Там и сям вспыхивает спичка, зажигая сигарету. <…> Страх перед разбоем и грабежами сидит у нас в гортани. Мы не решаемся говорить громко». Никто открыто в эти дни о своих взглядах не заявляет. Альму Малер за ее «еврейскую любовь» к Францу Верфелю осыпает бранью Василий Кандинский, которого чуть позже приглашают преподавать в Баухаус. Кандинский и его жена «обзывали меня еврейской прислужницей и далее в таком духе». Парадоксальным образом это случается именно с Альмой Малер, которая — в точности, как и Вальтер Гропиус, — не скрывала своей неприязни к еврейству и в то же время была не только со многими евреями дружна, но на протяжении своей жизни за двумя из них — Густавом Малером и Францем Верфелем — была замужем.

Уже на следующий день начинается всеобщая забастовка, самая большая за всю немецкую историю; чтобы ее действие было понятно, вот пример: «Каналы не очищаются, мерзкий запах висит над улицами. Воду приходится доставлять издалека. Но самое ужасное, что рабочие не дают похоронить мертвых. Студентов, которые ночью тайком пробирались к кладбищенской стене, где просто сгружали трупы, прогоняли превосходящие силы рабочих, которые там дежурили. И так трупы лежали незахороненными на улице несколько дней. Сегодня проходило захоронение тел павших в борьбе рабочих. Процессия шла под моим окном. Бесконечные ряды транспарантов с лозунгами: „Да здравствует Роза Люксембург“, „Да здравствует Карл Либкнехт!“ Баухаус присутствовал в полном составе, и Вальтер Гропиус, заметивший в колонне нескольких министров, сожалел, что поддался на мои уговоры и не настоял на моем участии. Я же хотела только, чтобы он не терял от политики голову. Убитых офицеров закопали, как паршивых собак. А они ведь тоже были всего лишь наемными рабами. Да, мир полон „справедливости“». Через пять дней, когда Вольфганг Капп уже бежал в Швецию, путч проваливается. Сдержанности не хватало не только населению, но и прежде всего государственному аппарату. Но мартовские дни в Германии показали, что о революции мечтают не только левые. Революционная энергия, чувство сопричастности общей идее, сила строго скоординированного движения, мобилизация масс, желание все перевернуть — все это обнаруживается на обоих полюсах политического спектра, в точности, как и убежденность в том, что безжалостное насилие может служить средством уничтожения противника. Так или иначе, Веймарская республика выдержала еще одну пробу на прочность, но ей не суждено было стать последней.

Кэте Кольвиц находится в Берлине, когда происходит путч против Веймарской республики: «Теперь в борьбу вступила контрреволюция. Сегодня верные королевской власти войска под черно-бело-красными флагами начали наступление от Деберица. Правительство в бегах, административные здания в осаде, „Форвертс“ и „Фрайхайт“ под запретом. На улицах люди собираются стайками, все как громом поражены. Как всё теперь будет? Снова март, беспокойный месяц!» Художница живет в страхе перед новыми «братскими битвами». «Свинцом легло мне все это на грудь, когда я об этом услышала, ужасно тяжело».

Через несколько дней она разговаривает с Хеленой, молодой женщиной из дружеского окружения. Редко ей доводилось с такой ясностью, так открыто обсуждать с молодым поколением разломы в общественной жизни. Хелена не относится к той части молодежи, которая тут же впадает в состояние восторга, как только старая империя рушится в войне и революции. Она жалеет, что в такие неспокойные времена у нее нет мужа и детей. Она воспринимает все с чувством неизбежности, хочет, чтобы ею управляли, возможно, хочет отправиться в путешествие, стать игрушкой в руках времени. «Редкая девушка ее поколения способна разбередить мою душу так сильно, как она, — записывает Кольвиц в дневник. — Как по-разному пытаются все проложить дорогу по сложной, судорожной сегодняшней жизни». Для нее, пожилой женщины, это так и есть, но, по крайней мере, думает она про себя, у нее есть воспоминания о лучшей жизни. Война сделала Кэте пацифисткой, разразившаяся революция породила теплящуюся надежду на новую Германию, в равной мере социалистическую, республиканскую, но и гуманную, более справедливую. Но от этого теперь ничего уже не осталось: остается лишь тоска по прошлому.

Новость о Капповском путче разрушила все надежды бывшего кронпринца Вильгельма на предстоящее возвращение. В начале 1920 года в немецкой политике, казалось, все упокоилось настолько, что его присутствие в качестве частного лица в Германском рейхе могло в принципе рассматриваться. Но с новостью о путче мечта лопнула. Это грандиозное разочарование, хотя кронпринц мог бы подобное предполагать. Ведь для правых он, как и раньше, оставался символической фигурой. Как иначе объяснить тот факт, что кукловоды Капповского путча еще задолго до попытки мятежа наладили с ним связь? Они прозондировали почву на случай, если путч удастся: готов ли он тогда возглавить восстановленную германскую монархию? Вильгельм — как и путчисты — был убежден в том, что республика — непригодная форма правления для Германии. Он верил, что должен существовать центр стабильности, который выше партийных дрязг, и это король или кайзер. Кроме того, он считал себя — в большей мере, нежели его отец, — способным придать монархическому государству новое лицо и новую легитимность. Но в то же время, с учетом опыта войны и революции, было ясно, что новую монархию нельзя создать против воли народа. Такой ясный ответ он и дал заговорщикам, наверняка втайне надеясь, что их плану не суждено воплотиться в реальность.

Союзники и голландская сторона, принимавшая Вильгельма, оценивали политический риск, в случае возвращения принца в Германию, как очень серьезный. Это была конкретная опасность, тем более что не затихали слухи о планах бегства принца — на корабле, на подводной лодке или на самолете. Когда новость о Капповском путче добралась до Европы, у побережья

Вирингена поставили на стоянку торпедную подлодку. Во время мятежа в Берлине команда подлодки действительно берет под прицел приближающийся самолет, и в результате самолет падает. Позже, правда, выясняется, что самолет был нидерландский, и, таким образом, он попал под «дружеский обстрел».

Утрату надежды на скорое возвращение кронпринц воспринимает как «пору жесточайших испытаний в своей жизни».

Узнав о путче, бывший наследник трона другими глазами смотрит на небольшой сад возле дома, где он коротает свои дни изгнанника. До сих пор он вообще не заботился о маленьком кусочке земли, и там буйствовала сорная трава. Так что первые лучи весеннего солнца падают на спутанные ветви и неухоженные грядки. Теперь же, когда он знает, что ему здесь, возможно, придется провести еще годы, Вильгельм ощущает необходимость возделать свой сад. Он берет лопату и вонзает ее в землю до тех пор, «пока поясницу не разломило».

Двадцатого марта 1920 года Теренс Максвини узнает, что один из его ближайших соратников, старинный друг Томас Маккуртан, казнен силами специального назначения. Ранним утром к нему в дом ворвались люди с измазанными сажей лицами. Они схватили жену Маккуртана, а сами открыли огонь по тому, кого искали, — ровно в день его тридцатишестилетия. Изрешеченный пулями, лорд-мэр Корка рухнул с лестницы — и отошел в мир иной.

Максвини становится его преемником. Он знает, что отныне еще больше обращает на себя внимание, чем прежде, и что ему не миновать участия в акциях возмездия, которые готовит движение сопротивления против убийц Маккуртана. Это и есть, как позже устанавливает Майкл Коллинз, начало «дьявольского круга, смертельных гонок», в которых борцы за ирландскую независимость сражаются не только против британцев, но и против ирландцев, верных Англии.

Десятого апреля 1920 года Вирджиния Вулф записывает в своем дневнике: «Планирую начать работу над „Комнатой Джейкоба“». Теперь наконец должен появиться роман, который будет соответствовать установленным ею самой высоким канонам «современного романного искусства» — роман, который ухватывает суть жизни по-настоящему. В специально начатой по этому случаю записной книжке она уточняет: «Главное, я думаю, он должен быть свободным». Под этой фразой она записывает эскиз первой сцены романа, в которой читатель знакомится с главным героем, Джейкобом, в детском возрасте. Джейкоб с матерью и братом на курорте. Ребенок рвется к песку и морю, ракушкам и крабам — к неудовольствию матери, которая в беспокойстве, огорченная поведением сына, ищет его вместе с братом. Уже на фоне пляжной идиллии возникают зловещие предзнаменования: шипящие волны, черные скалы, белый череп мертвой овцы. В ходе повествования жизнь Джейкоба разворачивается как нескончаемая череда ограничений, налагаемых семьей, воспитательными учреждениями и армией. Наконец, в 1914 году след молодого человека, фамилия которого не случайно «Фландерс», теряется на полях Первой мировой войны. В заключительной сцене романа мать скорбит о нем в его пустой прибранной комнате, где о существовании Джейкоба свидетельствует только пара старой обуви. Всю жизнь ему не хватало пространства, места, разбега, и те разнообразные «помещения», которые он на протяжении своей короткой жизни обживал, были для него тесными тюрьмами. В конце концов они его пережили.

Седьмого марта 1920 года Фейсал I коронован в Дамаске и становится королем Сирии, после того как сирийский Национальный конгресс объявил независимость арабской монархии. Но к этому часу информированные наблюдатели уже знают, что окно надежды, распахнувшееся было для независимого сирийского государства на краткий срок после парижского единения, теперь снова начинает захлопываться.

Томас Эдвард Лоуренс уже вскоре после того, как отправляет приподнятое письмо британскому премьеру, осознает, что все его надежды были призрачными. После отъезда из Парижа он по большей части пребывает в родном Оксфорде. Но мать, у которой он живет, волнуется за состояние сына. После тягот войны и беспокойств мирного времени Лоуренс все чаще впадает в некое элегическое состояние. После завтрака он неподвижно и без малейших изменений в лице сидит на одном и том же месте. В колледже Всех Душ он неизменно читает длинную поэму Чарльза Монтегю Даути под названием «Адам нынче изгнан». Речь идет об изгнании Адама и Евы из садов Эдема.

Неустойчивое состояние Лоуренса усугубляется еще и тем, что после смерти отца мать посвятила его в доселе свято оберегаемую семейную тайну. Он узнает то, о чем раньше подозревал: что его отец был не тем, за кого он себя выдавал. Его настоящее имя было Томас Роберт Тайг Чапмэн. Чапмэны были семьей из кланов англо-ирландского дворянства, с обширными владениями под Дублином. Как наследник рода, отец еще в молодом возрасте мог претендовать на безбедное будущее. Он женился на Эдит Саре Гамильтон, которая, со своей стороны, также происходила из хорошей семьи, и прижил с ней четверых дочерей. Однако брак не был счастливым. Супруга с религиозным рвением старалась содержать дом в праведности, а Чапмэн стал прикладываться к бутылке. Отец семейства становился все более брюзгливым, и лицо его светлело лишь тогда, когда в комнату входила няня детей, шотландка Сара Лоуренс. Между ними началась любовная связь, и в 1885 году служанка забеременела. Чапмэн попытался скрыть дело, сняв для Сары и новорожденной дочки комнату в Дублине, где он ее постоянно навещал. Но когда жена узнала об измене и о внебрачном ребенке, она предложила ему сделать выбор. Решение далось Чапмэну нелегко, но в конце концов он все-таки покинул благородный дом и начал простую жизнь с бывшей служанкой, происходившей из низших слоев общества. Официально родители никогда не поженились, жили непризнанно и скромно в разных местах, и у них родилось девять детей, из которых шестеро достигли совершеннолетия. Одним из них и был Томас Эдвард Лоуренс, который в 1919 году наконец-то понял, почему его отец редко работал, предпочитал охоту, свободно говорил по-французски и вообще был широко образован. Теперь Лоуренс видит источник своих внутренних противоречий в том обстоятельстве, что он одновременно был дворянским отпрыском и бастардом.

Пока он пребывал в этом состоянии, его настигли шокирующие новости с Ближнего Востока. Судьба королевства Сирия решается на заседаниях конференции в Сан-Ремо в апреле 1920 года, где устанавливается структура правления в восточной части Средиземноморья. Инструментом для этого является так называемая «система мандатов», которую вводит новоиспеченная Лига Наций. В итоге система эта представляет собой компромисс между сформулированным Вильсоном (и взятым на вооружение многими народами мира) требованием национального самоопределения и властными амбициями великих держав. С одной стороны, тем самым теперь запрещается простая дележка колоний рухнувших империй между победителями в Первой мировой войне. С другой стороны, и независимости эти колонии не получают. Им приходится под патронатом Лиги Наций постепенно набирать «зрелость» для самостоятельного существования в будущем. Для контроля над соответствующими странами Лига Наций выдает так называемые «мандаты», выполняемые отдельными государствами: мандат для Сирии и Ливана должна получить Франция. Великобритании вручается контроль над совсем другими территориями — Палестиной и Месопотамией, будущим Ираком. Франция не скрывает, как она собирается реализовывать свою функцию защитника. Вскоре после принятия резолюций в Сан-Ремо она начинает интервенцию в Сирии и нападает на недавно образованное арабское государство, которое, с точки зрения международного сообщества, нелегитимно. В битве при Майсалуне Франция одерживает решительную победу. Только что коронованный король Фейсал лишается трона и бежит в Великобританию. Так выглядит стратегическая расстановка сил на Ближнем Востоке, сложившаяся под воздействием взаимоисключающих надежд и интересов и сохраняющаяся до наших дней. И если у Томаса Эдварда Лоуренса еще оставались надежды на воплощение арабской мечты, то в тот момент они рухнули окончательно.

Тем временем на голландском острове Виринген настало лето. Вильгельм Прусский остается пленником острова и иеремитом-затворником у себя в хижине. В вялотекущий ритм летних знойных будней врывается новое горькое известие из родного Потсдама: младший брат Вильгельма Иоахим покончил с собой на вилле Лигниц, находящейся в дворцовом комплексе парка Сан-Суси. После провала Капповского путча принц, и без того склонный к депрессиям, утратил последнюю надежду на возвращение к власти династии

Гогенцоллернов и больше не видел впереди будущего, ради которого стоит жить. Восемнадцатого июня 1920 года он направляет на себя револьвер и наносит тяжелое ранение, от которого вскоре умирает. Вильгельм, однако, проанализировав свои ощущения, приходит к выводу, что даже такое страшное известие не умаляет его желание жить. Даже в условиях теперешних обстоятельств жить все равно лучше, чем от всего отказаться. И ведь даже после краха и установления республики потеряно не все, что у Гогенцоллернов когдато было. У семьи осталась солидная часть прежних владений, а в глубине души по-прежнему теплится искорка надежды на иные времена. А вдруг революция 1918 года была не последней?

В августе 1920 года ближайшим соратникам Теренса Максвини становится ясно, что у нового лорд-мэра Корка запас сил на исходе. Работа в независимом ирландском парламенте, неустанное участие в жизни родного региона и постоянный страх перед арестами и покушениями измотали его. Он уже много месяцев не спал в собственной постели. Перед его бюро ИРА выставила охрану. Для дочери Майры он давно уже превратился в голос из телефонной трубки; малышка с восторгом тянется к аппарату всякий раз, когда тот звонит. Но угрозы подступают все ближе. Наконец до Максвини доходит даже слух о его собственной смерти. Врачи советуют ему взять отпуск.

Но этому уже никогда не суждено случиться. Двенадцатого августа 1920 года армейские подразделения, несколько сотен человек, начинают осаду городского концертного зала Корка, где находится офис Максвини. Он пытается скрыться через черный ход, но, когда выходит из здания, его арестовывают и доставляют в казармы «Виктория». Там у него отбирают личные вещи и якобы находят дешифрующие коды местной полиции. Это рассматривается как доказательство его нелегальной активности. Чуть позже Мюриэл Максвини видит своего мужа в кузове армейского грузовика, который должен доставить его в военный суд. Мюриэл слышала от вышедших на волю бойцов ИРА, что ее муж сразу после ареста начал призывать сокамерников к голодовке. Она знает его достаточно хорошо, чтобы не сомневаться: сам он с тех пор — вне зависимости от того, последовали ли остальные его примеру, — отказывался от любой еды. Для нее было ужасным испытанием смотреть на его осунувшееся лицо и не иметь возможности ему помочь. Даже если бы она кинула ему кусочек хлеба, он не стал бы его есть. «С того дня, когда я услышала, что мой муж объявил голодовку, я думала, что он умрет».

Шестнадцатого августа 1920 года под пристальным вниманием ирландской и британской прессы открывается процесс против Теренса Максвини, который стал тем временем знаменитой фигурой. Во время перерывов на процессе Мюриэл может коротко поговорить с ним по-ирландски. Хотя голодовка уже через пять дней явно пагубно сказывается на его силах, воля его кажется несгибаемой. Когда он встает со стула, чтобы ответить на обвинения, то он без тени страха возражает судьям и ясно дает понять, что весь процесс против него незаконен. «Ирландская республика существует», — гласит его кредо, а посему представители старого ирландского режима пусть даже не пытаются устраивать процессы над представителями республики.

Когда оглашают приговор, два года тюрьмы, Максвини снова подает голос: «Что бы там ваше правительство ни решило, а через месяц я буду свободен». Он сам определил условия своего содержания в тюрьме, когда за пять дней до суда начал голодовку, и тем самым установил конец своего пребывания там.

Восемнадцатого августа 1920 года Мойна Майкл видит в газете «Атланта конститьюшн» заметку, которая может переменить ее жизнь. Со времени ее отъезда из Нью-Йорка и первых успехов ее проекта «Маки поминовения» прошло уже полтора года. Но несмотря на неустанные усилия и предприимчивость дизайнера Ли Кидика, вложившего немало денег в национальную рекламную кампанию, маки не расцвели. Мойна Майкл близка к тому, чтобы отчаяться и посвятить себя не ветеранам войны, а исключительно только своей профессии.

Но газетная заметка дает новую надежду. Она до сих пор не знала, что американские ветераны, еще будучи на французской земле, организовали Американский легион. Из газеты Мойна Майкл узнает, что подразделение легиона от Джорджии проведет свою встречу в Аугусте, — в каких-нибудь ста милях от ее родного городка Атенса, — и надежда вновь забрезжила! Она не колеблется ни секунды, берет с собой полный ящик матерчатых маков, а также иллюстрацию со стихотворением Джона Маккрея, которое когда-то вдохновило ее, и спешит в Атланту, где как раз готовятся к отъезду трое уполномоченных от Американского легиона. Одного из них ей удается убедить в том, чтобы внести в повестку дня предстоящего заседания подготовленную ею резолюцию.

Последующие дни Мойна Майкл проводит в величайшем напряжении, пока наконец не узнает оглушительную новость из Аугусты: подразделение Американского легиона от Джорджии объявило цветок мака официальным символом памяти жертв Первой мировой войны. Помимо этого, съезд постановил вынести на ближайшее заседание Национального конгресса предложение о том, чтобы цветок мака признали символом всех действий Американского легиона по всей стране. Тут же были переброшены мосты и на другие берега. Потому что на заседании присутствовала француженка Анна Герин, основательница Американо-французской детской лиги. Она еще с конца войны собирает в США пожертвования в помощь детям разоренных областей Франции. Анна Герин по достоинству оценила возможности этой кампании. По ее инициативе французские дети начинают мастерить значки с красными маками, которые потом продают в Америке. Выручка направляется во Францию нуждающимся детям.

Анна Герин в глобальном масштабе добивается успеха начатого Мойной Майкл дела. На следующий год продавать маки в Лондоне она направляет французских женщин. Кроме того, она уговаривает Дугласа Хейга, главу Королевского Британского легиона, приобщить к новому символу и британцев. Наконец, через посредников ей удается задействовать для распространения цветка с боевых полей Фландрии доминионы Британского содружества, сначала Канаду, Австралию и Новую Зеландию. Вскоре большинство стран англоязычного мира, по крайней мере в рамках ноябрьских празднеств, проходивших ежегодно начиная с 1921 года, уже объединены символом мака. Мечта Мойны Майкл, которую она лелеяла с ноября 1918 года, обратилась в реальность. Победное шествие «мака поминовения» началось.

Теренса Максвини через Уэльс перевозят в Лондон, в Брикстонскую тюрьму, где он как заключенный № 6794 содержится в тюремной больнице. После целой недели голодовки, когда он пил только воду, путешествие далось ему нелегко. Почти сразу после его прибытия одна из газет пишет, что он вряд ли сумеет пережить следующую ночь. Тюремный персонал без устали приносит ему в больничную палату самые вкусные блюда. Но Теренс Максвини к ним не прикасается. Большую часть времени заключенный проводит в постели, экономя силы. Он хочет оставаться в живых как можно дольше. Ибо, с одной стороны, есть надежда, что английское правительство дрогнет; с другой стороны, он надеется, что таким образом внимание к его случаю в прессе будет приковано дольше.

Но голод начинает требовать свою дань. Кожа у Максвини крайне чувствительна и начинает трескаться в некоторых местах. У него появляются боли в суставах, а сами суставы распухают; организм тем временем, чтобы чемто питаться, съедает мышечную массу. Призывают священника, чтобы помолиться вместе с заключенным и совершить помазание ослабевшего тела.

Но ирландец оказывается гораздо выносливее, чем предполагали врачи. Через четыре недели после ареста он по-прежнему еще жив, и каждый день начинается с очередных крупных заголовков в ирландских, английских и североамериканских газетах. Майкл Коллинз, боец ИРА, прямо в Дублине готовит освободительную операцию. В это время очевидцы сообщают, что тело Теренса Максвини уже почти совсем неподвижно. Экономя последние силы, он говорит только самое необходимое, борясь за каждый день жизни. Одна за другой к королю Георгу V поступают петиции, призывающие его воспользоваться правом помилования. Но британское правительство ничего о подобных шагах и слышать не хочет. Это не первая голодовка ирландского борца за свободу, и если Британия пойдет на уступки, то может показаться, что ею можно манипулировать. Потому что Маквини ясно дал понять, что закончит голодовку только в одном-единственном случае: при немедленном освобождении из тюрьмы. И тем не менее правительство озабочено не столько судьбой отдельного человека, посвятившего всю свою жизнь борьбе с империей, сколько ситуацией в Ирландии. Авторитетные мнения склоняются к тому, что в случае смерти Максвини весь юг Ирландии перейдет к открытому восстанию, а лорд-мэр Корка превратится в мученика на знаменах этого движения. В начале сентября уже собралась процессия из четырех тысяч дублинских рабочих, чтобы присутствовать на церковной службе в честь лордмэра Корка. С другой стороны, следовало опасаться и того, что в случае освобождения героя преданные Англии силы правопорядка Ирландии потеряют веру, прекратят борьбу за корону и империю и могут даже влиться в силы вооруженного протеста. Но вот в середине сентября состояние Теренса Максвини оказывается настолько тяжелым, что поддержать его жизнь невозможно даже с помощью принудительного питания, как это делали в случаях прошлых голодовок.

Одиннадцатого октября 1920 года после мучительных лет отчуждения и долгих месяцев, пока длились переговоры между адвокатами, развод Вальтера Гропиуса и Альмы Малер становится наконец-то официальным. Чтобы обеспечить суду убедительное основание для принятия решения и ускорить ход дела, была искусственно сымитирована супружеская измена. В логике, совершенно противоположной истинному положению дел, нанятый

исключительно с этой целью частный детектив дает показания о том, что застал Вальтера Гропиуса с его любовницей в гостиничном номере, так сказать, на месте преступления. Суд охотно вводится в заблуждение, и таким образом этот многолетний брак-война, существовавший в основном на бумаге, перестает существовать.

Развод, который означает в том числе и потерю права растить общую дочь Манон, оставляет в душе Вальтера Гропиуса горькие следы. Хотя он между делом успел завести платонические отношения c одной молодой замужней художницей, он остро чувствует одиночество и страдает от резких перемен настроения. В письмах он вновь называет себя «падающей звездой»: «Я снова раскинул во вселенной длиннющий шлейф и взмыл в космос на несколько эонов дальше. Так я гарцую между опасностями всю свою жизнь, которую я то и дело ставлю на карту, и она протекает меж двух зарядов динамита. Я между тем уже десять раз взорвался, но ошметки души каждый раз остаются невредимы, и сила их даже прибывает. Между тем я развелся со своей женой в разгар любви. <…> Теперь я еще больше, чем когда-либо, кочующая звезда на небосклоне и безбрежно тону в стихии женского начала».

Одновременно Баухаус требует от Гропиуса всего его внимания. Он колесит по республике, собирая пожертвования на строительство кампуса. Основы школы искусств еще только закладываются, а уже ощущается сильная внутренняя напряженность. К примеру, один из преподавателей, приглашенных в Баухаус, швейцарский художник Иоганнес Иттен, собирает вокруг себя кружок преданных учеников. Он ведет себя как носитель особого знания и вплетает в художественную работу учение Заратустры. Своим ученикам он предписывает строго размеренный образ жизни, чесночную диету, медитацию и эвритмию. Они должны брить затылки и носить придуманную им монашескую рясу. Сопровождаемый своими апостолами, он претендует на то, чтобы в ущерб позициям других преподавателей стать определяющей фигурой Баухауса. Дело доходит до выяснения отношений. Гропиусу приходится признать: «Исполненная еврейского духа группа Зингер-Адлер слишком много о себе возомнила и, к сожалению, заморочила голову Иттену. Похоже, они хотят взять в свои руки весь Баухаус. По понятной причине арийцы начали возмущаться». «Евреи» против «арийцев» — и это в передовом Баухаусе! На этот раз Гропиусу удается избежать конфликта.

В начале октября 1920 года, когда Теренс Максвини преодолел шесть недель голодовки, его сторонники уже готовы были поверить в чудо. Противники подозревали, что ему тайно доставляют еду. Но, как свидетельствуют врачи, его подкладное судно всегда пусто. И хотя его физическое состояние необратимо, он пока еще жив, может немного двигаться, и разум его абсолютно ясен. Так что опыт расставания тела с этим миром он ставит на себе осознанно. На спине у него появились отечности. Сердце стало биться слабее. Максвини жалуется на покалывание и зуд в руках; кроме того, врачи находят у него туберкулез.

Семнадцатого октября 1920 года, когда позади шестьдесят один день без еды, до Теренса Максвини доходит известие, что один из соратников, схваченных одновременно с ним и тоже объявивших голодовку, скончался. В Ирландии массово начинаются вооруженные столкновения между борцами за независимость и полицией и растет число смертельных жертв с обеих сторон.

Теренс Максвини все чаще впадает в состояние делирия, и ему кажется, что врачей используют для того, чтобы вливать в него подкрепляющий бульон. Вечером 24 октября 1920 года, на 73 день голодовки, его брату Шину и священнику разрешают провести ночь в тюрьме. Когда они на следующий день рано утром подходят к постели Максвини, тот лежит неподвижно, без сознания, с открытыми глазами. Священник шепчет ему на ухо молитвы. Врачи пытаются реанимировать больного с помощью инъекции стрихнина. Но истощенное тело больше не отзывается ни на что, и через несколько минут слабое дыхание окончательно исчезает. Последняя фраза Максвини, по свидетельству присутствовавших, была: «Вы должны подтвердить, что я умер как солдат республики Ирландия. Да хранит Господь Ирландию!»

Смерть лорд-мэра Корка эхом пронеслась по всему миру. Во многих городах Северной Америки, в Париже и Белфасте прошли демонстрации в его честь. Он был похоронен на кладбище Сент-Финбарр в Корке при большом стечении сторонников. Его соратники в Корке продолжали голодовку.

Нгуен Ай Куок тоже потрясен смертью лорд-мэра Корка и одновременно исполнен восхищения перед несгибаемостью его убеждений. Путь Нгуена как борца за независимость к тому времени пока другой. После неудачи в Версале он явно начал придерживаться принципов марксистско-ленинской идеологии и — будучи членом социалистической партии — объявил колониализм формой капиталистической эксплуатации. Радиус его действий в Париже очень ограничен, потому что французская тайная полиция следует за ним по пятам. У него отобрали паспорт, так что страну он покинуть не может. А в круги вьетнамского сопротивления внедрили целый ряд осведомителей. Часть каждого тиража революционной литературы, которую выпускают Нгуен и его товарищи, предусмотрительно скупается полицией. Находясь под колпаком, в изоляции и вдалеке от родины, ради которой он отдает все силы, Нгуен все свои надежды обращает на победу мировой революции, о которой говорят в революционной России и во французском левом движении. Если поднимутся угнетенные всех стран на земле, думает он, тогда и Вьетнам обретет в борьбе свою свободу.

В декабре 1920 года Согомон Тейлирян, прожив некоторое время в Париже и затем ненадолго остановившись в Женеве, прибывает в Берлин. Как позже он показывает на суде, он поселяется у своего соотечественника, проживающего на Аугсбургерштрассе, 51 и, согласно сообщению полиции, при регистрации выдает себя за студента, приехавшего в столицу Германского рейха изучать механику.

В феврале 1921 года, проходя мимо зоологического сада, он слышит турецкую речь. Звучит слово «паша». Обернувшись, Тейлирян узнает бывшего министра внутренних дел Османской империи, человека, который нес ответственность за бойню, учиненную над армянами. Он следует за этой группой людей вплоть до входа в кинотеатр. Когда Тейлирян заходит с ними внутрь, ему становится плохо, перед его мысленным взором всплывают картины кровавой расправы. Он вынужден уйти. Так или иначе, на этот раз нет судорог, сотрясавших его во время прежних припадков; ему удается удержаться на ногах. С тех пор как за несколько недель до этого он потерял сознание прямо посреди улицы, он наблюдается у профессора Кассирера.

В первые дни марта 1921 года воспоминания одолевают Тейлиряна с новой и доселе не виданной настойчивостью. Он чувствует себя хуже, чем когда-либо раньше: «…картины бойни все время стоят у меня перед глазами. Мне мерещится тело моей матери. Мать встает, подходит ко мне и говорит: ты же видел, что Талаат здесь, и пальцем не пошевелил? Ты мне больше не сын!» В этот момент, как признается Тейлирян позже во время процесса, он и решил убить Талаат-пашу, которого считал ответственным за гибель всей своей семьи. Он снимает комнату на улице Харденбергштрассе, 37, как раз напротив жилища Талаат-паши. Однако теперь, когда жертва находится прямо у него перед глазами, его начинают одолевать сомнения: «Я засомневался; я сказал себе: как ты можешь убить человека? <…> Я сказал себе: ты не в состоянии убить человека». Так он отказывается от мысли об убийстве и обращается к повседневным занятиям: уроки языка у мадемуазель Бейленсон, время от времени — посещение театра и кино, чтение газет.

По прибытии в Прагу Луиза Вайс поселяется у еврея-антиквара. Новый политический режим предоставил ей офицера, который должен был служить при ней охранником и проводником. Он был воспитанником Прекрасной эпохи, включая манеру галантно целовать ручки, и был полон решимости познакомить парижанку прежде всего с красотами его родной природы. Но через несколько недель, которые изобиловали лесами и охотничьими замками, Луизе Вайс надоела столь пристальная опека. Она стремилась заняться наконец тем, ради чего она сюда, в Прагу, приехала: сообщать читателям о Чехословакии в эпоху перемен.

Будучи сторонницей бывшего чешского правительства в изгнании и как возлюбленная Милана Штефаника, который после своей гибели больше ни у кого не стоял на пути, корреспондентка из Парижа легко переступает порог резиденции нового правительства. Президент Масарик принимает ее во дворце в Колодеже, стены которого заново оштукатурены и освобождены от габсбургского декора. С точки зрения Луизы Вайс, бывший дворец выглядит теперь как «демократический монастырь». Масарик сидит в нем как воплощение новых ценностей — трезвых и разумных, еще всецело тот самый профессор, каким он в 1916 году сбежал в эмиграцию в Париж. Но руководство новым государством — это все что угодно, только не академическая деятельность, и у Масарика в изгнании не было никакого представления о ее масштабах. «Он знал свою Чехословакию только теоретически». Поэтому теперь предстояло так быстро, как только возможно, получить общее представление обо всех сведениях, цифрах и фактах. Следует принять на работу армию новых чиновников, рассчитать госбюджет, и все это осуществить в разных частях страны, сильно отличающихся одна от другой: в Богемии, где так очевиден отпечаток Германии; в Моравии; в славянской Словакии и в Карпатской Рутении, которая когда-то принадлежала Венгрии. Особенно в последней из упомянутых местностей проживают беднейшие крестьяне-русины, а также евреи и цыгане, которых только с большими сложностями можно интегрировать в новую республику. Во время перемирия, рассказывает президент журналистке, в Рутении царил голод. Он посылал на восток составы с продовольствием, куда среди прочего входил какао-порошок из Америки. Крестьяне тех мест, находясь в неведении, использовали коричневый порошок, чтобы красить свои деревянные хижины. И повсюду он наталкивался на сопротивление бюрократии, которая, казалось, пришла к нам из Средних веков.

Луиза Вайс представляла себе прорыв в новое совершенно иначе.

Статьи, которые журналистка посылает в Париж из Праги, у всех на устах. Филуз непременно хочет, чтобы она вернулась в «Л’Эроп нувель». Он готов забыть прежние обиды и недоразумения. Луиза Вайс тоже готова рассмотреть его предложение, но при определенных условиях: Филуз должен наконец-то начать выплачивать жалованье, которое изначально было ей обещано, она хочет иметь голос в совете директоров, она хочет работать в должности главного редактора, контролировать подписку и иметь доступ к бухгалтерии издательства. Кроме того, ее отец должен стать главой Наблюдательного совета. Филуз, помертвевший при ознакомлении с первыми ее требованиями, возвращается к жизни, узнав о последнем. Поль Луи Вайс — состоятельный человек. Он мог из своих частных средств помочь терпящей убытки газете выбиться обратно в таблоиды. «Л’Эроп нувель» со времени завершения Версальских переговоров заметно растеряла читателей.

Так Луиза Вайс возвращается обратно в свой голубой кабинет с твердым намерением никогда уже не отдавать в чужие руки собственный хлеб с маслом. Она проходится железной метлой по редакции, разбирает хаотично разбросанные папки с материалами, знакомится с прискорбной финансовой ситуацией, приводит в порядок бухгалтерию и приучает к дисциплине сотрудников редакции, привыкших появляться у себя на рабочих местах крайне редко. Вскоре ей становится ясно, что деньги утекают из редакционной кассы по каким-то мутным каналам. Филуз пытается у нее за спиной держать управление в своих руках. Но на этот раз Луиза Вайс полна отчаянной решимости удержаться в седле, несмотря на мелкие интриги. Когда в редакции вновь разгорается местного разлива война, у Луизы лопается терпение. Она совершенно точно знает, что будущее газеты зависит от денежной поддержки, и не в последнюю очередь от ее отца, и что у нее в руках есть кое-какие материалы против основателя газеты, который так долго над ней издевался. На этот раз сила на ее стороне, и она выставляет Филуза за дверь, устроив ему сцену, достойную хорошего кинофильма.

Позже Луиза вновь едет в Прагу, а потом в Будапешт. Затем она посещает

Вену и Бухарест. Но везде повторяется одно и то же: то, что из Парижа кажется Луизе Вайс настоящим прорывом в лучшее будущее, куда уверенно движутся молодые, свободные нации, при ближайшем рассмотрении предстает фарсом — а то и вовсе трагедией. Возникают не новые державы в блеске и сиянии свободы, а истощенные кризисом, уязвимые государства. Энтузиазм, с которым были написаны ее статьи времен перемирия, сменяется начиная с осени 1919 года горьким, а иногда и циничным реализмом.

Согомон Тейлирян ощущает внутренний разлад между повелительным голосом своей матери, которую ежедневно видит во сне, и голосом своей совести. 15 марта 1921 года он мечется туда-сюда по комнате, когда бывший министр внутренних дел Османской империи выходит из дома напротив. В тот же миг у него перед глазами всплывает все былое: колонна, выстрелы, сестра, топор, наконец, образ матери и ее призывные, почти угрожающие слова. Еще в 1919 году, в Тифлисе, Тейлирян купил себе револьвер, по-видимому, для того, чтобы обороняться в случае новых нападений турок. В Берлине он достает это оружие, хранившееся у него в чемодане, завернутое в одежду. С револьвером в кармане он спешит на улицу и видит, как Талаат-паша удаляется в сторону зоологического сада. Он бежит по противоположной стороне улицы, и сразу после пересечения с Кнезебекштрассе оказывается ровно напротив своей жертвы. Тогда он переходит мостовую Харденбергштрассе и приближается к Талаат-паше сзади. Он направляет дуло револьвера точно в затылок и спускает курок.

От выстрела череп жертвы раскалывается, Талаат-паша падает на землю, лицо его заливает кровь. Пока собираются люди, Тейлирян отбрасывает револьвер в сторону и, словно не в себе, пытается убежать. Но далеко уйти ему не удается. На улице Фазаненштрассе его опознает свидетель. Вскоре беглеца окружают люди, которые его крепко держат. Один из них ударяет его гаечным ключом по голове, другой обшаривает карманы в поисках оружия. Все пытаются призвать его к ответу. Он говорит только: «Я армянин, а он турок. Для Германии никакого позора!» Позже, когда его приводят в полицейский участок у зоологического сада, он закуривает сигарету. В это мгновение он вновь обретает самообладание. Он осознает, что только что сделал, и ощущает «удовлетворение сердца». Он мечтал о мести; его мечта исполнилась.

В июне 1921 года Арнольд Шёнберг отправился на летний отдых в австрийское местечко Маттзее. Хотя попутно во время своих прогулок он изучает окружающую местность, прежде всего композитор ищет здесь тот необходимый для творчества покой, которого у него нет в австрийской столице. Шёнберг наслаждается этим покоем, как пишут его гости.

Чего он на тот момент еще не знает, так это того обстоятельства, что среди австрийских курортов Маттзее славится тем, что здесь не принимают еврейские семьи. Дачное местечко Маттзее впервые ввело эти ограничения в сезон 1920 года. Вышло постановление, что община отныне будет принимать на летний отдых исключительно «немцев-арийцев». Зальцбургская хроника от июня 1921 года указывает на успешное проведение в жизнь этого постановления, которое обеспечило превращение Маттзее в место, «свободное от евреев», «хотя… из-за известной назойливости евреев стоило некоторого труда выгнать их прочь». Возможно, Шёнберг тоже слышал об этих ограничениях, но полагал, что его они не затронут, ибо он давно уже обратился в христианство. Помимо этого, квартиру ему снимала невестка, отец которой в ту пору был бургомистром Зальцбурга.

Летнее пребывание Шёнберга и его гостей в Маттзее было наглой бесцеремонностью, с точки зрения некоторых влиятельных персон в местечке. Возможно, им не хватило правовых оснований, чтобы указать нежеланным гостям из Вены на дверь. Поэтому они прибегли к мерам публичного давления и вывесили повсюду в городке афиши, где сообщалось о заседании муниципального комитета, темой которого были еврейские гости: «Муниципальное представительство в полном составе обращается ко всему населению Маттзее с настоятельной просьбой по доброй воле… последовать принятому решению, чтобы избавить наш прекрасный городок от последствий пребывания евреев, каковые способны учинить немецкоарийскому населению Маттзее козни разного рода в случае сдачи и съема жилья».

Когда Арнольд Шёнберг видит такой плакат, он испытывает потрясение до глубины души. Он решает немедленно покинуть местечко. В этом решении его укрепляет письменное требование муниципалитета доказать, что он — не еврей. Шёнберг хочет уехать сразу, но не привлекая внимания. Общественность не должна об этом узнать. Тот факт, что композитор не сразу претворил в жизнь свое решение, можно объяснить вмешательством отца его невестки, который, по крайней мере на короткое время, унял волны возмущения. Складывалось такое впечатление, что Шёнберги решили пробыть здесь на отдыхе чуть ли не до запланированной даты отъезда. Но затем в одной венской ежедневной газете появляется статья об этом происшествии с указанием на то, что Шёнберг якобы оттуда уже уехал. «Нойе фрайе прессе» встает, однако, на сторону Шёнберга и задается вопросом, как это возможно, чтобы маленький австрийский городок нарушал австрийские законы. Теперь уже и правая пресса ввязывается в схватку. Зальцбургская газета «Фольксруф» публикует статью под заголовком «Еврейская колония на Маттзее». В ней еврейским гостям курорта неприкрыто грозят расправой. Следуют и другие публикации в том же духе, и 5 июля Шёнберг получает открытку, адресованную «знаменитому композитору Шёнбергу, в наст. время, к сожалению, находящемуся в Маттзее».

При таких обстоятельствах Арнольд Шёнберг и его близкие не могут больше находиться в Маттзее, местечке, которое композитор избрал как место уединения и покоя. Поскольку семья рассчитывала на несколько месяцев отдыха, пришлось паковать много чемоданов. Четырнадцатого июля Шёнберги в сопровождении друзей и учеников добрались до Траункирхена, где композитор остается до осени, пытаясь оправиться от шока, испытанного в ходе изгнания из Маттзее.

Маттиас Эрцбергер летом 1921 года тоже отправляется в путешествие. Он — вместе с женой и дочерью Габриэле — хочет еще раз отдышаться, прежде чем снова, после долгой абстиненции, окунуться в политику. По завершении процесса против Хельфериха, когда временно он был отстранен от сферы политической ответственности, он ожесточенно боролся за свою реабилитацию. В ходе целого ряда дальнейших судебных процессов с него было снято множество прежних обвинений. Теперь он решается вновь завоевать ведущую роль в немецкой политике. Но перед этим хочет провести несколько спокойных недель в кругу семьи.

В Шварцвальде, в местечке Бад-Грисбах, Эрцбергеры снимают апартаменты в католическом санатории, откуда совершают дальние прогулки, изучая местность. Двадцать шестого августа 1921 года в гости к ним приезжает Карл Диц, товарищ по партии из Констанца. Семейство Эрцбергеров как раз сидит за завтраком, когда появляется Диц. Это день накануне отъезда, поэтому госпожа Эрцбергер вскоре уходит собирать чемоданы, а мужчины, несмотря на плохую погоду, решаются на прогулку. На проселочной дороге, ведущей в сторону Книбиса, Дицу бросаются в глаза двое прилично одетых молодых людей, которые идут за ними следом, затем, поравнявшись с ними, безо всякого приветствия их обгоняют.

Оба политика не подозревают, что обогнавшие их люди — члены правой подпольной организации «Консул», которая поставила перед собой задачу «бороться со всеми антинациональными и интернациональными, еврейскими, социал-демократическими и леворадикальными партиями», а также «с антинациональной Веймарской конституцией». После Капповского путча отряды фрайкоровцев, к которым принадлежали Генрих Тиллессен и Генрих Шульц, были распущены. Как и многие старые бойцы, эти двое ушли в праворадикальное подполье. Теперь оба числились в фиктивной компании, некоей деревообрабатывающей фирме. Они были убеждены в том, что Эрцбергер — не только воплощение «мерзейшего предателя Родины» и «политика на побегушках», но и находится, помимо этого, в одной упряжке с жидомасонами, «где управляют иуды». От своего начальника, бывшего капитан-лейтенанта, они однажды получают письмо, точное содержание которого Тиллессен позже воспроизводит по памяти: «В соответствии с проведенной руководством жеребьевкой вы… назначаетесь исполнителями в деле устранения рейхсминистра финансов в отставке Эрцбергера. Выбор орудия исполнения остается за вами. Рапорт об исполнении не требуется. <…> Братья, в случае вашего разоблачения на поддержку со стороны ордена вы можете рассчитывать».

Когда Эрцбергер и Диц направляются обратно, молодые люди тоже разворачиваются, догоняют путников и становятся перед ними лицом к лицу. Один из них достает из кармана куртки револьвер, направляет его Эрцбергеру в лоб и тут же нажимает на курок. Второй выстрел поражает Эрцбергера в грудь. Тяжелое тело в судорогах опускается на землю. Диц с зонтом в руках набрасывается на стрелка, и тот теперь направляет оружие на него. Раненый Диц падает на землю и слышит еще несколько выстрелов, которые звучат глухо, словно дуло прижато к чему-то мягкому. После этого уже ничего не слышно. Диц ранен в плечо, раздроблена кость, и еще одна пуля прошла в легкое, застряв совсем рядом с позвоночником. Когда Дицу удается поднять голову, Эрцбергера рядом с ним не видно. Он с большим трудом привстает и различает на траве широкий кровавый след, который тянется от обочины в сторону большой ели невдалеке. Там с залитым кровью лицом лежит Эрцбергер. Он больше не дышит.

Диц бредет по проселочной дороге до ближайшей деревни. По пути он встречает женщину, которой рассказывает о случившемся и просит о помощи. Но она отказывается помогать, говоря неприязненно: «И вы еще могли гулять с Эрцбергером!» Собрав последние силы, Диц добирается до Бад-Грисбаха и сообщает другу семьи Эрцбергеров о произошедшем, чтобы тот как можно более мягче и осторожнее передал трагическую весть жене погибшего. И только тогда Диц обращается к врачу.

В последний путь Эрцбергера провожают в его родном городке Биберахе, но одновременно по всей стране проходят манифестации, направленные против политического террора. Тысячи людей выражают тем самым свое участие. Несмотря на всю критику, многие признают, что Эрцбергер как политик, твердо стоящий на земле, а также как надежный соратник честно пытался представлять интересы Германии в мире. Но еще громче этих трагических голосов звучала ярость его врагов, которые даже несмотря на факт зверского убийства публично выражали свое удовлетворение. В «Олецкоер цайтунг» было написано: «Эрцбергер, этот предатель родины, который своими переговорами привел Германию к позорному Версальскому миру, получил по заслугам».

Первые месяцы вскоре после того, как Гарри Трумэн открывает свой мужской магазин, приносят хорошую прибыль. Когда ему предлагают продать процветающее предприятие, он благодарит, но отказывается. Однако в январе 1920 года краткий всплеск активности американской экономики, начавшийся после заключения перемирия, сходит на нет. Теперь заявляют о себе последствия войны: отток рабочей силы, для которой после возвращения с полей сражений из Европы зачастую не находится работы на родине, кроме того, резко падает спрос на продукцию военной промышленности. В течение восемнадцати беспокойных месяцев Соединенные Штаты Америки поражает сильнейший экономический кризис. Если европейским странам приходится бороться с высокими цифрами инфляции, то в США неуклонно повышается курс национальной валюты, что приводит к падению цен более чем на тридцать процентов. Для таких розничных торговцев, как Гарри Трумэн, это означает, что теперь он должен продавать товары дешевле, чем купил их сам. Друзьяветераны по-прежнему заходят к нему в магазин поболтать о том о сем, но никто больше не может позволить себе шелковую рубашку или галстук. А если что-то и покупают, то для Трумэна это все равно в убыток.

Гарри Трумэн пытается удержать покупателей личными связями и рекламой. С большим воодушевлением он принимает участие в создании Американского легиона. В ноябре 1921 года он помогает организовать в Канзасе грандиозную церемонию открытия памятника жертвам войны. На ней присутствует даже Фердинанд Фош, совершающий в это время турне по Северной Америке. Сотни тысяч человек стекаются в Канзас, чтобы увидеть марш ветеранов. Гарри Трумэну выпадает честь представлять прибывшим военачальникам союзных войск знамена Американского легиона.

Самые тяжелые месяцы экономического кризиса позади. И все же Трумэн и Джонсон в сентябре 1922 года вынуждены закрыть свое заведение. У героя войны Трумэна теперь 12 тысяч долларов долга. Но он отказывается объявить себя банкротом. Вместо этого он пытается месяц за месяцем оплачивать проценты по кредитам. Более десяти лет потребовалось Трумэну, чтобы полностью освободиться от долгов. Мечта о личном семейном счастье, мечта о собственном доме и поездках на форде лопнула.

Поездки в Прагу и Будапешт произвели на идеалистку Луизу Вайс отрезвляющее действие. Она так беззаветно верила в будущее национальных революций, в свободу и самоопределение стран бывшей Габсбургской монархии, что теперь с трудом воспринимает суровую реальность. Но нигде разочарование не оказалось таким горьким, как в Москве, которую она посетила в 1921 году. В «измученном городе», где царили подозрительность и недоверие, она окончательно теряет некогда столь мощную веру в силу революции. Опираясь на чешское представительство в Москве, парижская журналистка пытается составить впечатление о положении дел в городе. Несмотря на все предупреждения, она уверена в том, что для спецслужб, для ЧК, она не представляет никакого интереса.

Однажды вечером она направляется к некоей Вере Б., с которой познакомилась в поезде из Риги в Москву. Вера живет в убогой комнатенке, которая разделена занавеской на две половины. За занавеской слышен плач ребенка. «Бедный, — говорит Вера, — никак не может привыкнуть к такой кормежке. Видите?!» Вера поднимает над головой бутылочку с теплой жидкостью, которая пахнет капустой.

Они садятся возле чайника, и Вера говорит, что ждет гостей. Уже поздно, но Вера уверена, что друзья придут; ведь они знают, что она привезла продукты из

Латвии. Вскоре комната заполняется людьми. «Это товарищи, — говорит Вера, — настоящие коммунисты», и некоторых из них Луиза Вайс знает еще по Парижу.

Но постепенно настроение меняется. Беседа больше не затрагивает общих тем, а вращается вокруг пребывания Луизы в Москве. В какой-то момент ей начинает казаться, что она сидит перед трибуналом, она вдруг начинает понимать, что ни ее присутствие здесь, ни их приход сюда не случайны. В воздухе разлито напряжение, и Луиза впервые за всю поездку начинает ощущать, что ее свобода в опасности.

«Товарищ!» — обращается к ней женщина, с которой она познакомилась еще в Париже. «Я вам не товарищ, мадам! — резко отвечает Луиза. — Пожалуйста, говорите со мной в том же тоне, как вы говорили в Париже!» Потом она обращается к некоему товарищу Могилевскому, которого знала по русскому представительству в Риге: «Пожалуйста, скажите этим людям правду. Вы видели в Риге мой паспорт. Мы с вами говорили о моей работе. Вы знаете, кто я». Могилевский требует от нее, чтобы она назвалась сама. «Хорошо, если вы так настаиваете. Дамы и господа, перед вами представительница буржуазии, которая к тому же работает в известной буржуазной газете “Пти Паризьен”. Вы все знаете эту газету, потому что все говорите по-французски». «Тогда вы наш враг!» — сурово бросает некая гостья. «Так или иначе, я уважаю ваши взгляды и бедствия, перенесенные Россией, слишком сильно, чтобы лгать». Луиза Вайс встает, демонстративно достает из сумочки яркую губную помаду и начинает подводить губы. «Чтобы лгать, мадам… — Луиза Вайс опять обращается к своей знакомой, — так, как лжете вы». Ведь несмотря на то, что эта женщина только что вернулась из Парижа, она распространяет здесь слухи о том, что Франция, как и другие страны Европы, стоит на пороге революции. Почему же она не говорит правду, что во Франции позиции буржуазии как победительницы в мировой войне укрепились, и нет никаких признаков того, что буржуазия выпустит эту победу из рук. Видимо, опасно здесь, в Москве, иметь другую точку зрения, а надо подогревать надежду на то, что скоро полмира примкнет к России.

Находясь под подозрением, что она шпионка, Луиза разбередила самую больную рану здешних активистов. Задвигались стулья, люди начали обмениваться понимающими взглядами, и тут же разгорелась дискуссия о том, как может и может ли вообще начаться мировая революция, загоревшись от очага в России. Ибо русская революция, согласно тезису Ленина, достигнет своей цели только тогда, когда на всем земном шаре пролетариат возьмет власть в свои руки. Оборонялась Луиза Вайс под девизом «Лучшая защита — нападение», и делала это хоть и грубовато, но эффективно. Из обвиняемой она быстро превращается в обвинительницу. Ей удается полностью завладеть вниманием присутствующих. Наконец один из «товарищей» предлагает отвезти ее домой. На обратном пути ее на секунду пронзает ужас, когда шофер останавливается возле здания, которое ей слишком хорошо знакомо: здесь располагается ЧК. «Конец прогулки», — говорит он с садистской ухмылкой.

Водитель упивается ее страхом, а потом снова нажимает на газ. После возвращения в Париж Луиза Вайс встречается с коллегой в «Латинвилле», знаменитой кондитерской в квартале Сент-Огюстен. Она сидит за чашкой горячего шоколада и перед глазами у нее пробегают воспоминания о долгой поездке по Восточной Европе. Воспоминания эти кажутся ей невыносимыми — слезы наворачиваются у нее на глаза. Посетители кафе убеждены, что у девушки сердечные проблемы, они не ошибаются и в этом: «Я видела прекрасных мужчин, сражающихся с ужасающей нуждой, я видела замечательный народ, который полюбила за мужество и величие, я видела верность идеалам, которые вызывали у меня неизбывную ностальгию». Луиза Вайс оплакивает свои мечты о революции, о новой Европе, о новом мире, где царят мир и свобода, от которых действительность не оставила камня на камне. И слабым утешением было то, что Эли Йозеф Буа ежедневно публиковал присылаемые в Париж репортажи на первой странице «Пти Паризьен».

Восьмого февраля 1922 года до Махатмы Ганди, который находится в это время в Бардоли, доходят новости, причиняющие ему телесные и душевные страдания. В провинциальном городе Чаури-Чаура у движения «несотрудничества», вдохновленного идеями Ганди, с самого начала было много сторонников. Теперь оно призывало к маршу протеста против ареста активистов. Перед городской тюрьмой собралась большая толпа народа и стала требовать освобождения политических заключенных, после чего процессия двинулась к центру города, выкрикивая лозунги против правительства. Местные силы правопорядка не выдержали и открыли огонь. Но демонстранты не дали маленькому отряду полицейских себя запугать, сами перешли в наступление и загнали полицейских в участок. Здание участка подожгли, и двадцать три человека сгорели заживо. Ганди вновь пришел в отчаяние оттого, что его учение привело к таким катастрофическим последствиям. Он снова начинает сомневаться в том, готов ли индийский народ к такой непростой форме протеста. Сам он выражает свой протест шестидневным постом. Чуть позже индийский Национальный конгресс решает отказаться от движения «несотрудничества». Колониальное правительство вводит в Чаури-Чаура чрезвычайное положение, а месяц спустя Ганди арестовывают и — за его подстрекательские сочинения — приговаривают к шести годам тюрьмы. Исполнение его мечты — стать главой мирного сопротивления британскому колониальному режиму — отодвигается в далекие дали.

Первого мая 1922 года на историческом кладбище Веймара торжественно открывается монумент, созданный Вальтером Гропиусом в честь жертв Капповского путча в марте 1920 года. Он посвящен памяти десяти рабочих, отдавших свои жизни в борьбе против добровольческих отрядов в Веймаре. Понятие «мартовские павшие» напоминает при этом о событиях революции 1848 года, когда восставшие были расстреляны королевскими войсками.

Формой памятник похож на молнию. Но Гропиус объясняет иначе. Каменный зигзаг, в его трактовке, не указывает сверху вниз, а наоборот, с земли обращен в небо. Он должен символизировать устремленность человека ко всему возвышенному. Все попытки левых трактовать монумент как символ развития социализма, Гропиус отверг. Он хотел, чтобы этот памятник был для людей, а не для идеологий. Зимой 1918 года он еще горел идеей революции в политике, обществе, архитектуре и искусстве. Горькие личные, профессиональные и общественные испытания все равно оставили в его душе надежду на человеческую устремленность к добру — и поиск новых форм для нового общества.

Летом 1922 года Жорж Грос едет в Советский Союз. Он сопровождает датского писателя Мартина Андерсена-Нексё, который получил задание написать восторженную книгу о советской России. Грос, которого молва считает пламенным революционером, должен эту книгу иллюстрировать. Так искусство втягивают в разгорающуюся борьбу западного мира и Советского Союза — причем с обеих сторон: незадолго до того в американских кинотеатрах начинают крутить фильм «Новая луна». В нем рассказывается история русской княжны Марии Павловны, которая в вихре революции борется за свою свободу и свободу тысяч русских женщин, обязанных зарегистрироваться в качестве «государственной собственности» и стать покорными прислужницами номенклатуры.

Оба деятеля искусства, призванные прославить революцию, встречаются в Дании и оттуда едут на крайний север Норвегии — в Вардё. Писатель Нексё договорился с новым русским правительством, что за ними придет моторный катер, посадит на борт художников и доставит в Мурманск на севере России. Но оба художника неделю за неделей проводят в ожидании на краю Европы, ни разу не увидев даже бортовых огней хоть какого-нибудь русского судна. Отчаявшись дождаться, они решают отправиться в Россию своим ходом. Они платят местному рыбаку, который подряжается не только подбросить их в восточном направлении, но и сделать ради них крюк, чтобы высадить их там, где надо. Прихватив шоколад, галеты и шнапс, они отплывают.

Рыбачий баркас входит в Кольскую бухту темной ночью. Он причаливает в рыбачьей гавани Мурманска, где поначалу ни одна живая душа и знать не хочет о прибытии художников. Когда забрезжило утро, они с удивлением озираются вокруг и понимают, что попали в место поистине странное и удивительное.

Строительство новой гавани явно было остановлено на середине. «Лодки были либо полузатоплены, либо плавали в воде вверх дном, можно было различить недостроенный мол, окаменевшие мешки с цементом. Повсюду валялись искореженные, проржавевшие железяки. Виднелся перевернутый буй с колоколом, упавший башенный кран, который собирались установить в воде. Дальше мы увидели целую подводную лодку днищем вверх, похожую на большую рыбину, обросшую ракушками и водорослями, с облупившейся краской. Полузатопленные деревянные баркасы, доверху наполненные камнями, застывшие в грязной воде; горы пустых бочек из-под нефти; целые вереницы железнодорожных вагонов, по большей части без колес, но зато жилые. Это было похоже на большую свалку».

То были невероятные декорации для невероятного спектакля, который начинает разыгрываться, как только восходит солнце. Внезапно вокруг доставившего их сюда баркаса, где они провели не самую удобную в своей жизни ночь, начинает собираться толпа. И тут вперед выходят люди в новых кожанках и высоких сапогах, в военных фуражках с серпом и молотом на околыше. Их сопровождает матрос со свирепым взглядом, который направляет на гостей револьвер.

Оба комиссара говорят о чем-то с рыбаками и вскоре уходят, оставив матроса охранять двух подозрительных субъектов, прибывших из-за границы. Их въездные документы комиссары уносят с собой. Потом долгое время ничего не происходит, потому что «в России нужно ждать долго». Позже появляется переводчица, разговор с которой им оптимизма не добавляет. Проверка документов может длиться несколько дней. Но вот через несколько часов приходит известие, что их ждут в местном совете.

«Признаюсь, — пишет Грос в мемуарах, — тогда было очень сложно найти в России что-нибудь утешительное. В 1922 году все было словно после долгой войны. Куда бы мы ни приезжали, вся страна, по западноевропейским представлениям, находилась в состоянии ужасающего упадка». По железной дороге они едут сквозь леса, где чередуются пихты, ели и сосны.

В Ленинграде Гроса принимают лучше. Он вынужден присоединиться к международной группе художников, собирающихся основать журнал, благодаря которому превосходство советского искусства станет известно всей Европе. Побывав однажды в ресторане, Грос видит роскошь, каковой окружают себя функционеры нового режима, что разительно отличается от условий жизни простых людей, встретившихся ему в самом начале.

В Ленинграде Грос знакомится с Владимиром Татлиным, одним из ведущих мыслителей в сфере советского конструктивистского искусства. Татлин показывает ему пятиметровую модель башни — «Монумент Третьего Интернационала». Когда-нибудь эта башня будет построена, и она превзойдет по высоте Эйфелеву башню, а также Вулворт-билдинг в Нью-Йорке — в ту пору самый высокий небоскреб в мире. Будучи памятником революции, здание должно вращаться и двигаться, чтобы выражать энергию преобразований. Только Троцкий, самый любимый среди вождей революции, не был в восторге от проекта. Увидев модель, он не воспылал энтузиазмом, а стал задавать занудные вопросы: «А почему эта штука должна вращаться и почему все время вокруг своей оси и на одном месте?» Как такая конструкция может символизировать революцию, если революция все время стремится дальше? Вот так гигантский проект, а вместе с ним и сам Татлин, одержимый грандиозными идеями советского искусства, полностью исчезают, погрузившись в забвение.

Если требовалось еще одно событие, чтобы всецело омрачить светлый образ Советского Союза в представлениях Гроса, то это, безусловно, прием в Кремле, на который он был приглашен в качестве иностранного гостя. Ленин явился на прием лично и приветствовал присутствующих довольно невнятными словами. Речь свою он произносил по-немецки, но от Гроса не ускользнул шепот в его окружении. Он не придал этому никакого значения, но потом один журналист объяснил ему, что великий вождь революции в последнее время стал слаб и немного забывчив. Поэтому люди из его окружения привыкли подсказывать ему нужные слова и выражения, иначе велика опасность, что он упустит нить смысла.

«Моя поездка в Советский Союз удачной не была», — подытожил Грос свои впечатления о России. Под этим он подразумевал не только тот факт, что книга, которую они собирались создать вместе с Нексё, никогда не будет написана. Он скорее имеет в виду свое знакомство с Советским Союзом и сам Советский Союз как таковой. Когда американский журналист Линкольн Стеффенс в 1921 году путешествует по России, он восторженно пишет: «Я видел будущее, и это работает». Грос тоже видел будущее, но оно явилось в образе кладбища кораблей с грозными комиссарами, ресторанов для приближенных к власти, бессмысленного мегаломанического архитектурного проекта и больного диктатора. Для него советское будущее не работало; ни советское будущее, ни — глядя в корень — будущее вообще. Но чего можно было еще ожидать от дадаиста? Разве он когда-нибудь по-настоящему верил в революцию?

В октябре 1922 года роман Вирджинии Вулф «Комната Джейкоба» выходит в ее собственном издательстве «Хогарт пресс». Писательница ожидает первую реакцию публики, нервы у нее на пределе: «Какие у меня прогнозы по поводу продаж „Джейкоба“? Думаю, экземпляров 500 мы продадим; затем все замедлится & к июню дойдет до 800. Кое-где будут слишком восторженно говорить о „красотах“; а тех, кто ищет человеческие характеры, эта красота смутит. <…> Я плохо переношу, когда люди видят, как меня публично унижают. <…> Но я говорю абсолютно всерьез, что ничто не изменит моей решимости продолжать писать, и мое удовольствие не уменьшится, что бы ни случилось, и если даже возмущение повредит внешнюю оболочку, сердцевина все равно защищена». Объемы продаж она недооценила, впрочем, эхо в газетах оказалось более категоричным, чем она подозревала. На нее обрушивается град разгромных статей, хотя суждения друзей из их литературного круга сплошь положительные. Инсайдеры литературного авангарда укрепляют ее веру в то, что в «Комнате Джейкоба» она совершила настоящий художественный прорыв. И естественно, лондонское светское общество просто вьется вокруг Вирджинии Вулф.

Но в не меньшей степени, чем литературный успех, ее жизнь вскоре изменит одна встреча. «Цветущая, с гривой роскошных волос, ярко одетая, со всей ее аристократической гибкостью и непосредственностью, но без искусственного лоска», — так описывает она писательницу Виту Сэквилл-Уэст после первой встречи с ней на одном обеде, после которого она «слишком оглушена», чтобы «что-то соображать». На фоне этой сильной женщины — «настоящий гренадер, жесткая; привлекательная; мужественная; с намечающимся вторым подбородком», — Вирджиния чувствует себя «непорочной, робкой школьницей». Эта встреча — еще один прорыв, еще один шаг в новые сферы для художницы, для новатора романного жанра, шаг к страсти, во всех смыслах отличающейся от той, которую Вирджиния ощущает к Леонарду Вулфу. Отношения двух женщин пройдут свои пики и спады, продлятся долгие годы, и, решаясь на эти отношения, Вирджиния Вулф окончательно покидает пространство общественного признания, которое до тех пор обрамляло ее жизнь.

Нгуен Ай Куок добирается до Советского Союза в июне 1923 года. Было непросто ускользнуть от недреманного ока французской тайной полиции. Только благодаря международной подпольной сети левых ему удается тайком выбраться из Парижа, сесть на поезд в Германию и потом переплыть на корабле Балтийское море. Друзьям и товарищам в Париже он оставил прощальные письма, из которых явствует, что он не собирается возвращаться. Детям своего друга, «племяннице» и «племяннику», к которым он был привязан всей душой, он пишет: «Дядю Нгуена вы долго еще не увидите. Вы не сможете больше сидеть у меня на коленях или забираться ко мне на плечи, как вы делали это всегда, и пройдет много времени, прежде чем я увижу мою Алис и моего Поля. Когда мы встретимся снова, я уже, возможно, буду стариком, а вы станете такими же большими, как ваши мама и папа. <…> Когда вы вырастете, вы будете бороться за свою страну, как ваши родители, как дядя Нгуен и как его товарищи».

Прибытие в революционную Россию борец за свободу представлял себе иначе. По приезде большевики его задержали. Проверка личности длится несколько недель. Только после этого ему разрешают ехать дальше, в Москву. Собственно говоря, он думал, что проведет в столице русской революции несколько месяцев. Но получился целый год, и даже больше. Год, в течение которого он учится выживать в жестокой, зачастую смертельной схватке в рядах коммунистической партии, год, в который его идеологические позиции продолжают укрепляться. Постепенно он пробивается во внутренние руководящие круги партии и ближе знакомится с Лениным. Нгуен неустанно напоминает своим соратникам по партии, что вьетнамский народ угнетен вдвойне: во-первых, как народ рабочий, с которым обходятся как с рабочими всего мира, во-вторых, из-за своей расы, на которую белые смотрят как на расу неполноценных. Борьба вьетнамцев за независимость — как и борьба всех колониальных народов — это часть мировой коммунистической революции, которая последует за революцией отдельных народов. В 1924 году ему наконец удается убедить однопартийцев, что его следует послать с миссией в Китай.

Купив билет на поезд, идущий по Транссибирской магистрали, и взяв с собой немного денег, он отправляется в город Кантон.

В апреле 1923 года Арнольд Шёнберг получает от художника Василия Кандинского, переехавшего из Москвы в Веймар, приглашение занять освободившееся место директора Высшей музыкальной школы Веймара. Но Шёнбергу дают понять — скорее всего, Альма Малер и ученик Арнольда Эрвин Ратц, — что в стенах обновленной школы сильны антисемитские настроения и что даже сам Кандинский допускает неуважительные высказывания о евреях. Со времени происшествия на Маттзее Шёнберг никогда ничего не упоминал о своем столкновении с антисемитизмом, но тут он взрывается и сам переходит в наступление. Так, 20 апреля он пишет Кандинскому: «Тот урок, который я вынужден был воспринять в этом году, я наконец усвоил и теперь никогда его не забуду: то, что я, собственно говоря, не немец, не европеец, да и вообще вряд ли человек (по крайней мере, европейцы худших представителей своей расы предпочитают мне), а я — еврей. <…> Я слышал, что и некто Кандинский видит в действиях евреев только плохое, а в их плохих действиях — только еврейское, и тут я уже не в силах надеяться на взаимопонимание. Это была мечта. Мы — два разных человека! Определенно!»

Кандинский отвечает сразу, признается, что он потрясен, и пытается сгладить недоразумение. Впрочем, его письмо подтверждает, что Шёнберг не случайно обвиняет его в антисемитизме. Потому что в своих ответных строчках Кандинский начинает говорить о «еврейской проблеме» и называет евреев «нацией, одержимой дьяволом». «Это болезнь, которую можно вылечить. Во время этой болезни появляются два ужасных свойства: негативная (разрушительная) сила и ложь, которая тоже действует разрушительно». Об этом, пишет Кандинский, он с удовольствием поговорил бы с Шёнбергом. Ему следовало бы написать сразу, как только до него дошли вести из Веймара. Несмотря на это, все, что в общем говорят и думают о еврействе, не касается его друга, исключительной личности, венского композитора Арнольда Шёнберга.

Шёнберг отвечает повторно и еще резче обрушивается на своего коллегу по искусству: «Как такой человек, как Кандинский… может разделять мировоззрение, следствием которого являются Варфоломеевские ночи!» Как Кандинский отваживается выступать с самым худшим из всех аргументов, а именно когда говорит, что Шёнберга-еврея он отвергает, но его же как выдающегося деятеля искусства отделяет от своих предрассудков относительно евреев! «К чему может привести антисемитизм, как не к насилию? Разве трудно представить это себе? Вам, наверное, достаточно лишить евреев всех прав? Тогда Эйнштейн, Малер, я и многие другие будут так или иначе уничтожены». Шёнберг не поедет в Веймар. Его опыт переживания войны и ее завершения, который приводит его к осознанию религиозности, теперь перерастает в опыт дискриминации как предполагаемого представителя религиозной общины, к которой он на самом деле давно уже не принадлежал.

В том же 1923 году, когда он отклоняет предложение, поступившее из новой имперской столицы, Шёнберг публикует свои эпохальные «Методы композиции с 12 соотнесенными между собой тонами». Тем самым он обосновывает свои вариации двенадцатитональной музыки, которую он начал разрабатывать еще в «Лестнице Иакова» и которую в ярко выраженной форме он использует в «Пяти пьесах для фортепиано». Это попытка освободить атональную музыку от упрека в том, что она произвольна.

Двенадцатитональные ряды и их систематические изменения в ходе пьесы прочно связывают музыку Шёнберга, являющуюся испытанием для слуха, с концепцией композиции, которая позволяет проанализировать и объяснить каждый такт и каждую ноту. Шёнберг был убежден в том, что создал нечто революционное и поставил технику музыкальной композиции на совершенно новые основы. Еще в июле 1921 года он писал своему ученику Йозефу Руферу о двенадцатитональной композиции: «Сегодня я открыл нечто такое, что обеспечит немецкой музыке превосходство в последующие сто лет».

В ночь на 31 мая 1923 года Рудольф Гесс вместе со своими боевыми товарищами шагает по дороге в районе Пархима в северогерманском Мекленбурге. Бойцы «Рабочего содружества Росбах» навеселе и в состоянии нервного возбуждения. Несколько дней назад один из них, Альберт Лео Шлагетер, был приговорен к смерти французской оккупационной армией в Рейнланде и казнен. Ему вменили в вину акты саботажа, но прежде всего — теракты с применением взрывчатки, направленные против оккупационного режима. Фрайкоровцы считают, что нашли человека, который выдал Шлагетера французам. Речь идет об их товарище из «Рабочего содружества» по имени Вальтер Кадов, которого все недолюбливали, считая шпиком. Новая республика и силы ее правопорядка вызывают у старых бойцов исключительно презрение. Они уверены, что новое правительство, которое сотрудничает с французами, не заинтересовано в выяснении причин истории со Шлагетером. Так что теперь они браво шагают вершить «самосуд, руководствуясь старинными немецкими образцами».

Кадов тем временем сидит с несколькими товарищами в Пархимском трактире и кутит. Гесс и его соратники рассматривают это обстоятельство как удобный случай устроить голгофу завравшемуся товарищу. Когда они добираются до трактира, Кадов, пьяный в стельку, уже лежит на диване. Гесс вооружен револьвером, у остальных кастеты и резиновые дубинки. Они хватают бесчувственного Кадова и кидают в машину. По проселочной дороге доезжают до леса, где выбрасывают предателя из машины. Он пытается бежать, но Гесс предупреждающим выстрелом останавливает его. Тогда все они начинают бить Кадова. Гесс даже обламывает молодое дерево и бьет им Кадова по голове.

Что теперь делать с окровавленным, полумертвым человеком? Вымыть и отвезти в больницу? У Гесса совсем другая идея, и он принимает решение, что Кадова надо закопать в лесу. Завернутую в собственную шинель жертву кладут в багажник машины и забираются глубже в лес. В подходящем месте тело кладут на землю. Один из фрайкоровцев ножом перерезает жертве сонную артерию. Когда оказывается, что Кадов по-прежнему жив, Рудольф Гесс убивает его выстрелом в голову. Преступники наскоро прикрывают труп и моют машину. На следующее утро они возвращаются на место преступления, чтобы закопать труп в лесу и убрать следы своих ночных экзекуций. Даже в написанных после 1945 года в заключении мемуарах Гесс не отказывается от своего деяния, считает его справедливым и объясняет его мотив: «Я был и тогда — и сегодня по-прежнему убежден в том, что этот предатель заслужил свою смерть. Поскольку было понятно, что никакой немецкий суд не признает его виновным, приговор ему вынесли мы, согласно неписаному закону, который мы, родившиеся в лихие времена, установили себе сами».