Божественная эволюция. От Сфинкса к Христу

Шюре Эдуард

Книга седьмая. Эллинское чудо. Аполлон и Дионис. Элевсинские мистерии и трагедия

 

Блажен, кто сошел под землю, Увидев, что он увидел: Ведом ему жизненный конец, Ведомо дарованное от Бога начало...

Пиндар

 

Прекрасное — это великолепие Истины.

Платон

 

Глава I. Гордиев узел

Роль Греции в человеческой эволюции сводится к главной идее, нашедшей свое отражение во всем мире. Ее можно сформулировать следующим образом: Эллинское творчество наиболее полно реализовало Божественное в Человеческом в форме Прекрасного. Сквозь него мы созерцаем могущественное воплощение этой божественной красоты и ее гармоничное выражение как в цивилизации, так и в искусстве. Мы все еще живем осколками этого творчества и отблесками этой идеи, но известны ли нам ее истоки и ее историческое значение? Другими словами, можем ли мы соединить в одну органичную цепь те откровения, которые ей предшествовали и которые следуют вслед за ней?

В этой связи Греция имеет уникальное положение и главенствующую роль. Она знаменует переход между древним циклом политеистических религий и христианством. Это гордиев узел, в котором сплетены все сокровенные нити, тянувшиеся из Азии в Европу, с Востока на Запад.

Смогли мы распутать этот пучок? Смогли проникнуть в самую глубь этого святилища? Несмотря на все наши изыскания и открытия мы очень далеки от этого мира и его лучезарных тайн.

Увы! Очарование разрушено, пронесшаяся над миром улыбка богов рассеялась как утренняя заря. Впоследствии ни один народ так не мечтал, никогда люди не находили такого чудесного равновесия между душой и телом, такого изысканного проникновения духа и материи, которое, по словам Платона, дало крылья Олимпийским атлетам. Сегодня строгие тени христианского аскетизма, ужасающего сооружения цивилизации, основанной на механицизме и утомительных построениях материалистической науки, теснятся и восстают как непреодолимые горные цепи между нами и светлой Аркадией, к которой влечет ностальгическое желание.

Две тысячи лет истории мы скрываем священную Грецию, и уже потеряли секрет ее божественного упоения, погруженного в мудрость и изощренное сладострастие. С другой стороны, мы силились считать, что она всегда составляла часть нас самих, ибо мы обязаны ей нашим искусством, нашей философией, и даже нашими науками. Бесспорно то, что мы все больше и больше проникаемся греческим гением, как необъясненным чудом.

Мы можем, следовательно, говорить об эллинском чуде с тем же правом, что и о чуде христианском, и лучшим символом этого чуда, на наш взгляд, является миф о Прометее, дерзком похитителе молнии, укравшем небесный огонь, чтобы принести его людям, отдать его искусствам, науке и свободе.

До сих пор историки находили объяснение эллинского мифа в стране и расе эллинов. Эти два фактора были, разумеется, необходимыми условиями. Если Европа представляется разветвлением Азии, то Греция, оканчивающаяся Пелопонесом и окруженная островами, выглядит наиболее изящной ветвью и цветочным букетом Европы. Заливы и мысы, тенистые долины и заоблачные вершины, все образы гор и морей вырисовывались и гармонично сочетались с простотой, полной великолепия. Говорили, что крутые и снежные вершины Фессалии высечены Титанами. Не были ли они созданы для того, чтобы стать троном Олимпийцев, а увитые плющем пещеры Киферона для того, чтобы покрыть любовь божественных женских духов земли, а миртовые леса и источники Аркадии, чтобы дать приют дриадам и нимфам? Равнины Элиды, Аргоса и Аттики не ожидали ли они галопа Кентавров и героических боев? Киклады, сеющие в фиолетовом море как перламутровые раковины, так и розовые цветы, украшая их пеной, не назывались ли они хороводами Нереид? Скала Акрополя, не требовала ли она самого Парфенона с бронзовой Девой, которая издали видна блеском своего шлема с эгретом? Наконец, мрачная воронка Дельф, господствующая между белыми вершинами Парнаса, этот «пуп земли», не кажется ли она предопределенным местом треножника Пифии, который сотрясается от голосов из бездны и дыхания небес? Вот, без сомнения, чудесное окружение, но колыбель, как бы ни была она хороша, еще не творит детей.

Многие народы, которые встречались, пересекались, обосновывались вместе с древними пеласгами в Элладе, фракийцы, этолийцы, ахейцы, лидийцы, эолийцы терпели они решая вместе с красотой земли загадки греческой религии и поэзии? В их лицах я замечаю два типа, в которых синтезировались качества всех рас — ионийцы и дорийцы. Ионийцы пришли из Азии, это те, которых индусы называют яванами, так сказать те, которые поклонялись Ионе, женской стороне божества и воспринятой ими мощи плодородной природы. Эти народы мужским Богам предпочитали богинь — Кибелу, Мать-Землю, сладострастную Астарту и изменчивую Гекату. Они олицетворяют женскую сторону греческой души, ее зеркало, освобожденный дух, склонность к определенной мягкости, но также и страсть, оргиастический дух и энтузиазм. Ионийцы встретились в Элладе лицом к лицу с дорийцами, воинственной и грубой расой, пришедшей с Севера, с холодных равнин Скифии, через поросшие лесом горы Фракии. Это были варвары; их крепкие тела дрожали в ледяных водах Стримона, но они носили в своих бесстрашных сердцах и рыжих волосах лучи гиперборейского Аполлона, о которых сохранилась память и на Делосе, и в Дельфах Они воплотили мужские элементы греческого духа. Их боги — это боги неба: Вулкан, Зевс, Аполлон; огонь, молния и свет Их героев зовут Геракл, убийца чудовищ, и Диоскуры, Кастор и Полидевк, укротители лошадей.

Борьба между ионийцами и дорийцами, которая усиливалась в соперничестве Афин и Спарты и в ужасной Пелопонесской войне, стала основой греческой истории и заполнила все своей продолжительностью и кровавой пышностью. Но достаточно ли ее для объяснения религии и поэзии Греции? Откуда исходит, что они изначально проявились как гармоничные построения, которые фантазия и вольности поэтов нисколько не поколебали? Откуда исходит единство греческого пантеона и его великолепная иерархия, ритмичная, словно шаги муз и полет Ириды между небом и землей? Заметьте, что эта иерархия с самого начала одинаково представлена и у ионийца Гомера и у дорийца Гесиода. Какой авторитет исходит от трибунала амфиктионии, заседавшего в Дельфах и принявшем решение о национальном единстве как верховенствующим над внутренними разногласиями? Кто, наконец, впервые с праисторических времен дал верховенство мужскому духу дорийцев над страстной и оргиастической мощью ионийцев, без растления и подавления, но подготовив, наоборот, величайший расцвет научной культуры?

Греческие поэты рассказывают, что Зевс, влюбленный в прекрасную Европу, превратился в гордого быка и увез ее на своей спине, чтобы доставить по лазурным волнам от теплых берегов Азии на дикий остров Крит. Впечатляющая картина ионических переселений и многочисленных похищений женщин в эти тяжелые, но веселые времена. Однако, следуя за мифом с его превосходным символизмом, какое обаяние Зевса, принявшего в пещере горы Ида свой человеческий облик, сквозь который блистал Бог, какие пламенные ласки превратили наивную деву в сильную женщину, которая должна была поочередно преобразиться в обольстительную Афродиту, стремительную Палладу и степенную Мельпомену? Эта гречанка притягивает нас к себе не только своей улыбкой, она очаровывает нас и мы противостоим глубинному пламени ее взора. Откуда у нее эта сила и эта магия? Вот загадка, вот проблема.

Земли и народа будет в крайнем случае достаточно, чтобы мы смогли объяснить легкомысленную, духовную, смешную и конечную Грецию, которую так хорошо причесали нам Тэн и Ренан, но в эту схему не вписывается ни страсть Ионии, ни дорийское величие. Она прекрасна, эта Греция моряков и пастухов, благородных пиратов и утонченных художников. Она превосходно играет с жизнью, с идеями и с Богами. Она наслаждается ими и понемногу над ними смеется. Она дает нам возможность понять Феокрита, Аристофана, Антологию, риторов, софистов, афинских демагогов и жесткую политику Спарты. Но рядом с этой мирской и игривой Грецией есть и другая, более серьезная и волнующая. Это Греция Гомера и Гесиода, Пиндара и великих лириков, Фидия и Праксителя, Эсхила и Софокла, Эмпедокла, Гераклита, Пифагора и Платона. А греческую душу, проявившуюся в этих великих индивидуальностях, нельзя объяснить ни землей, ни расой, ни временем, но только сверхчеловеческим вдохновением, заставляющем ее волноваться, Упадочная Греция, которую нам так часто выдают за истинную, и не только в последнее время, — это видимость и прах ее разлагающегося духа.

Как и все великие народы, Греция в доисторический период имела религиозное откровение, адаптированное к ее природе и миссии, откровение, которое оставило след в ее легендах и установлениях, источник света и жизни, питающий ее шедевры и не иссякший после их порождения. Одним словом, за Грецией видимой есть Греция невидимая. Только это объясняет ее архиважность, так как именно она себя создала и организовала. Свои тайны она скрыла от нас в Мистериях, которые защищались клятвой безмолвия и покаранием смертью, предписанным Ареопагом всем тем, кто ее нарушал. В то время, как орфические фрагменты, аллюзии Платона, трактаты Плутарха, болтливость философов Александрии, полемики Отцов Церкви, топография элевсинских руин и их характерные надписи позволяют нам составить представление о сущности и символике этой тайной религии.

Смело же войдем в полумрак двух наиболее почитаемых в Греции храмов, в Дельфах и Элевсине. Там перед нами предстанут два божества, олицетворяющие два противоположных полюса греческой души и давшие нам от нее ключ — Аполлон и Дионис.

Аполлон преимущественно дорийский Бог, вдохновитель мудрости и пророчеств, учитель индивидуального познания и дисциплины. Он солнечный Глагол Зевса, Бога всевышнего и бесконечного, проявляющего Архетипы вещей. Когда Аполлон говорит о свете или звуке, об искусстве или лире, о поэзии или музыке, в его лице непосредственно проявляется отец, язык чистого Духа всех душ. Драгоценный вестник непостижимого неба и творящего света, дремлющий в первозданной ночи, благодетельный, к которому взывают, грозный, которого отвергают, непостижимый для людей, он парит над временем и пространством в своем незапятнанном великолепии.

Дионис — это второй Глагол Зевса, но насколько отличается он от первого, этот сын молнии и Семелы! Мы находим в нем проявление самого Бога в видимом мире, его сошествие в материю, его обращение в земной природе, растительной, животной и человеческой, где он распыляется и дробится до бесконечности. Бог жертвоприношений и сладострастия, смерти и возрождения, воплощения и безжизненности. Благодаря своему распылению и проникновению в души Великого Всего, он одновременно выплескивает радость и горе, льет потоки упоения, страдания и энтузиазма. Он ужасен и добр, злосчастен и возвышен. Ибо оплодотворяет творения, он присутствует и в метаморфозах, потрясениях, полных изменений, и само его безудержное желание, погружающее в толщу бездны, может заставить его возобновить чудесное стремление в чистый эфир Зевса, где одни только солнца светят сквозь архетипы миров.

Если сказать одним словом, Аполлон — это статический Бог Откровения, а Дионис — динамический Бог Эволюции. Их столкновения, конфликты и временные альянсы определяют историю греческой души с эзотерической точки зрения.

Эта история имеет три этапа: первобытный орфизм, Элевсинские мистерии и трагедия Афин. Эти три светлых момента каждый раз показывают нам победу аполлонического принципа над принципом дионисийским, и последующее примирение соперников. Предоставленный самому себе, Дионис дает волю страстям, затерявшимся в бесконечности, но, под воздействием Аполлона проявляет очарование и чудесные силы. Греция обозначила, следовательно, это уникальное событие материи, когда космические силы в их неравной борьбе с другими народами, достигли совершенного равновесия и определенного их гармонического объединения. Соглашение Аполлона и Диониса является шедевром эллинской религии и тайной священной Греции.

Вот таким образом нам представлялась искаженная и спутанная в затянутом клубке сила наиболее мистеризированного во Вселенной гордиева узла греческого духа. Но у меня нет меча Александра, чтобы разрубить его! Попытаюсь распутать, по крайней мере, несколько его нитей. Как и в видимую нам Грецию, постараемся проникнуть в Грецию, которая для нас невидима. После быстрого взгляда на полихромный фасад храма, сверкающий статуями и трофеями, мы войдем в сам храм. Возможно, там мы увидим силы распорядительницы чудес, которой мы восхищались снаружи.

 

Глава II. Видимая Греция. — Аполлон Дельфийский

Во времена древних пеласгов Зевс-Юпитер один царствовал над вершинами Фракии и Фессалии, где владел святилищем в Додоне. Он имел также и другие горы в Аркадии и на Крите, склоны горы Иды. Это был великий Бог, но неприступный и гордый. Он имел министров жрецов-царей, живущих на укрепленных высотах. Они принуждали силой и страхом, имя их — победоносные Титаны, сыновья Урана и сатурнианской Ночи. Их оракулам слепо повиновались. Взывая в ночи к многочисленным взорам небесного свода, сгибались под его быстрыми молниями, слышали его грохотание в содрогании дубов. Через указания своим жрецам-царям он властно распоряжался судьбами народов, объединял их в группы, беря под свою защиту вокруг гигантских стен. Но этот уранический и космогонический Бог мало интересовался жалким родом смертных, скорее он их только терпел, чем любил. Его сила покровительствовала домашнему очагу, договорам, клятвам. Но кто же он, Непреступный? Кто его видел?

Произошла настоящая революция, когда дорийцы, одетые в звериные шкуры, вооруженные большими луками и длинными стрелами, дорийцы, вышедшие из друидов, громко взывающих в сакральном исступлении перед боями к Гелиосу, остановились в Элладе. Солнечный Бог, которого они принесли с собой в лазурных, сверкающих глазах, в своих колчанах и гимнах, не был далеким Богом, но Богом, присутствующим повсюду. Солнце являлось только его внешним знаком, его небесной колесницей. Этот сын Зевса говорил непосредственно с сердцами людей. Он говорил на новом языке, без оружия, без лиры и песен. Скоро огромное потрясение постигло греческую душу, дрожь света и мелодии. Как Зевс гремел в своих вершинах, так Аполлон являлся в красивых телах и гимнах веселья! Говорили тогда, что ритмы небесных светил передались конечностям людей, многословной речи, струнам лиры, воинственным фалангам, чистым теориям, чтобы выкристаллизоваться в зарождающихся колоннах и в архитравах времен. Солнечный Глагол Аполлона создал гармоничного человека и города. Это было его первое чудо.

Все это находит отклик в гомеровском гимне Аполлону. Греческий дух антропоморфизировал и локализировал своих Богов, но уловил в своей поэзии отзвук отдаленных космических событий.

«Только для тебя, о Феб, — говорит сказитель, — эти вдохновленные песни, и на твердой земле, вскармливающей коров, и на островах. Высокие скалы поют тебе, и вершины гор, и реки, бегущие к морю, и высокие мысы, выделяющиеся в морях и волнах». Даже сама Земля поет гимн Богу, со своей фауной и флорой, живо отвечает окружающими ее лучами. Знаменитый сказитель переходит к рождению Аполлона. Основное событие нашей планетарной системы, — появление Солнца в сатурнианской ночи, которое риши Инда видели в аспекте космогонической реальности в образе огромных кругов тени и света, — приняло в греческом представлении форму грациозной сказки, пронизанной глубоким символизмом. Эта дорийская мысль передается ионийским сказителем. Лето, стоя на коленях и обняв Делосскую пальму, родила Бога. «Все Богини кричали от радости... А мать дала Аполлону не материнскую грудь, а золотой меч, но Фемида (Правосудие) преподнесла ему из своих бессмертных рук нектар и желанную амброзию, и Лето радовалась, ибо она родила сына, могучего лучника. Феб, после того, как выпил нектар, не мог больше сдерживаться, и разорвал все свои узы. Он говорит Бессмертным:

— Кто мне даст кифару дружбы и изогнутый лук? Я раскрою людям истинные намерения Зевса. Лучник Феб опустил на землю длинные волосы широкими дорогами, и все Бессмертные были изумлены, а Делос покрыл все окружающее золотом и оно расцвело как вершина горы под лесными цветами».

Далее автор гимна описал чудесные следствия культа Аполлона в Делосе. «Между тем он явился, в то время, как ионийцы также собирались для тебя, и он верил в то, что столько Бессмертных защищены от старости. И он восхищался их милостью ко всем, и он был прекрасен своей душой, он хотел созерцать мужчин и женщин в красивом окружении, их быстрые корабли и их многочисленные богатства, и, сверх того, великое чудо, восхваление которого не прекратится никогда, чистых Делиад, служительниц Лучника Аполлона. Они восхваляли сначала Аполлона, затем Лето и Артемиду, радуясь ее стрелам. Затем они вспоминали об античных мужчинах и женщинах, и, исполняя гимн, воспевали человеческий род. Они могли имитировать голоса и ритмы всех народов и, говорили, что слышался один голос, настолько совершенно согласовывали они свое пение».

Не видно ли в этой картине зарождение новой религии? Привлеченные звуками аполлонийской музыки, к священному острову со всех сторон прибывают корабли. Под звуки лир мужчины и женщины поднимаются в храм. И кажется, что эта человеческая архитектура целомудренна и значительна. Это отпечаток Аполлона на ионийской расе. По его следам греческие города располагались в ритмах красоты. Несколькими столетиями спустя, когда после Платейской победы греки воздвигли в этом городе алтарь Зевсу Освободителю, они пожелали, чтобы первый огонь был принесен из храма в Дельфах, еще оскверненного присутствием варваров. Молодой юноша, Эвхидий, вызвался совершить этот пробег более чем в 20 лье, причем так, чтобы не потушить огонь. Когда он, равный марафонскому бегуну, принес этот огонь, то упал мертвым. Это была дань уважения мужественной молодежи своему Богу.

Аполлон руководил организацией города, и своим очень проницательным и благородным влиянием проявлялся в поэтическом вдохновении. Эти поэтические волны вдохновения, которыми солнечный Бог управлял в Элладе и Ионии, и которые отражены там многочисленными сказителями, вошли в «Иллиаду» и «Одиссею», эпопею и теогонию Гомера, труды Гесиода, в разнообразные циклы героических легенд и мифологии, которые образуют большой круг не смешиваясь, подобно ряби на прозрачной воде. Каков же изначальный характер и природа этого вдохновения? Лукреций говорил, что люди увидели впервые возвышенные формы богов во время сна. Начало теогонии Гесиода подтверждает эту гипотезу. Подле фиолетового источника Гиппокрены, в густой тени высоких дубов, Гесиод увидел своих Муз. Во сне он видит их сошедшими со снежного Олимпа. «Как мчащаяся оболочка густого воздуха, они идут в ночи, повышая свои прекрасные голоса и восхваляя бурного Зевса и почтенную Геру, Аргию, идущую в своих позолоченных сандалиях, и дочь бурного Зевса светлоглазую Афину, и Феба Аполлона, и веселую лучницу Артемиду. Пастухи, спящие на свежем воздухе, — кричали они, — подлый род, существующий только ради своих животов, мы можем говорить многочисленными измышлениями, похожими на истину, но можем также говорить правду». Так сказали правдивые Девы великому Зевсу, и дали мне скипетр, зеленую ветвь, чтоб пожинать восхитительные лавры; они вдохновили меня своими божественными голосами, теперь я могу говорить о прошлых и грядущих событиях». Пробудившись от сна, Гесиод понял свое предназначение. Он написал: «Ради чего оставаться вокруг этих гор и вершин?» Пастух стал поэтом.

Вот аполлоническое виденье в его простодушии и изначальной достоверности. Свобода современной критики считает его только холодной аллегорией и игрой возбужденного воображения. Наука о Духе, освобожденная от всех схоластических или народных суеверий, видит в нем остаток античных представлений, высшего вдохновения, используемого ясновидящим духом. Как и Гомер, Гесиод называет Муз дочерьми Мнемосины, слова его переведены Мудростью Памяти. Мнемосина действительно представляет это всеобщее воспоминание о природе, об астральном свете, неуловимых стихиях, возвышенном, в котором волнуются образы прошлого. Девять Муз Гесиода предстают духовными вестницами этого света, сладострастными пробуждениями наивысших человеческих способностей, утонченными сеятельницами наук и искусств в умах людей. Разумеется, что свободное воображение поэтов, начиная с Гомера, нашло свое отражение в этих первоначальных представлениях. Но, в целом, и мифология, и греческий эпос отлично демонстрируют это астральное виденье, которое греки называли светом Аполлона.

Но Аполлон не предстает только покровителем городов, эталоном прекрасных эфебов, вдохновителем поэзии. Он является также богом предсказаний и мудрости. Эти два атрибута делают из него панэллинского бога, духовного лидера трибунала амфиктионии, высшего судью греческих народов. Исходя из своего положения, он вмешивался в судьбу индивидуумов и наций. Это была его наиболее заметная, наиболее важная роль. Он демонстрировал свое присутствие и активность во всем античном мире. Так, многие иностранцы, от тиранов Сицилии и Лидии и до фараонов Египта, приходили к нему за советом. Но он передавал предсказания жрецам и жрицам только своего храма. Афины были умом Греции, но только в Дельфах находилось ее трепещущее сердце. Отправимся, следовательно, в Дельфы.

* * *

И вот мы далеко от города Паллады, крепости, свободно господствующей над равниной Аттики, между отдаленной улыбкой моря и благоухающими склонами Гимета. Дельфы — это местность грандиозная и трагическая.

В мрачном ущелье Фосиды, в глубине бездны скал, гора Аполлона съеживается против вертикальных стен Парнаса, как орел, напуганный молнией. Издали она кажется маленькой, из-за колоссов, которые ее окружают; чем ближе подходишь к ней, тем она понемногу увеличивается. Рядом с ней, между Парнасом и горой Кирфис, вырывается из зловещей извилины поток Плейстоса и грохочет над горным хаосом. Никакого горизонта; лихорадочная земля, расщелины, повсюду грозно нависающие вершины, откуда земные колебания свергают огромные глыбы. Из этих вздыбленных в небо вершин, как и из глубоких бездн, земля демонстрирует свою вулканическую мощь созидания и разрушения.

Почему Бог света выбрал для своего жилища это ужасное место? Как и современные путешественники, античные паломники, шедшие длинными вереницами по равнинам Крисы, испытывали это гнетущее чувство. Но оно смягчалось, освещалось возвышенными образами и благородными сдержанными чувствами, по мере приближения к цели. Отдаленный блеск мрамора и бронзы оказывал на них первое ослепляющее впечатление. Они пересекали предместье Мармарии, затененное оливковыми деревьями и ясенями, и поднимались на Священную Дорогу. Там они совершали поклонения памятнику Марафона с его бронзовыми бойцами и героями Афин и стоящему напротив него памятнику спартанцам, как воспоминанию об их победе при Эгопотамахе, размещенного там лакедемонянами как вызов своим соперникам, вместе с Зевсом короновавшим царя Лисандра. Паломники все поднимались и поднимались по широкой дороге, извивавшейся в зарослях лавра и мирты. Сокровища неприятельских городов, форсировавшие примирение перед общим Богом, волновали их. Они поклонялись фиадской колонне, родосским сокровищам, подножию Платеи, Мессенской Победе и грациозным книдским кариатидам.

Когда они увидели серебряный источник Касталии, бьющий из расщелины скалы Флембук. они предстали, наконец, пред храмом Аполлона, покрытым щитами и трофеями, единственного храма, бесстрашно расположившегося в горах Фаедриадах, где заходящее солнце бывает фиолетового или пурпурного оттенков. Тогда паломники, глубоко взволнованные, запели Пеан. Они думали о легенде, по которой орел Зевса, на которого были возложены поиски центра мира, парил над вершинами Парнаса и, нырнув в бездну, разместился на священной горе.

Не был ли сейчас этот орел самим храмом, расположенным между двумя, похожими на поднятые крылья, горами, пламенеющим и несущим в своем сердце Глагол Аполлона, выразителя всех этих чудес?

 

Глава III. Прорицательница

Аполлон прорицал через Пифию. Это установление восходило к ночи времен. Некоторые авторы приписывают его начало волнующему эффекту испарений, некогда поднимавшимся из расщелины пещеры, в которой находился треножник Прорицательницы и где она изрекала свои предсказания, сопровождаемые неистовыми конвульсиями. Пастух, случайно укрывшийся в этом месте и взявшийся пророчествовать и экспериментировать, мог бы с успехом возобновить эту практику и вернуть популярность первобытному храму. Это вполне возможно.

Он несомненно тот, кто с незапамятных времен пророчествовал в Дельфах. В начале «Эвменид» Эсхил говорил словами Пифии, что еще до Аполлона в дельфийских оракулах встречались имена трех других божеств: Земли, Фемиды и Фебы. Предполагается, что каждый из этих культов существовал века. Греки дали имя Сивиллы более древней Прорицательнице, жрице Фебы, и ей приписывают эти чуждые слова:

«Когда я умру, я буду на Луне, и она станет моим лицом. Мое дыхание станет воздухом. Своим голосом и всеобщим шумом я буду повсюду».

Установление культа Аполлона в Дельфах указывает на организацию более искусных пророчеств. Прорицательницы отбираются с детства коллегией жрецов, воспитываются в храме как монахини в монастыре и сохраняют строгое целомудрие. Исходя из их функций, предпочтение отдается натурам безыскусным и простым, но развивают восприимчивость их психических способностей, и именно понтиф Аполлона, носящий имя пророка, окончательно интерпретирует их прорицания. Но источник этой мудрости и практики этого жизненного искусства — непостижимая тайна для народа.

Плутарх, жрец Аполлона в Херонее и философ-платоник второго века нашей эры, приоткрывает тайну, если можно так выразиться, когда говорит о невидимом механизме предсказаний: «Так, тело располагает большим количеством инструментов, душа, в свою очередь, обрамляет тело и части, из которых оно состоит; наконец, душа является для Бога инструментом. Но этот инструмент крайне несовершенен. Мысль Бога должна проявиться в форме, которая не является ей самой и, порождаясь посредником, она наполняется и проникает в природу этого посредника. Когда Бог тревожит душу, она не может жить неподвижно и в своем естественном состоянии. Движения, которые она испытывает, и страсти тревожат ее подобно волнующемуся морю, в котором она шумно барахтается и запутывается». Когда Плутарх прибавляет: «Бог, включенный в эти границы, обрамляет Пифию, чтобы раздаваться, как солнце, обрамляет луну, чтобы показываться», этим он хочет сказать, что оракул Пифии является крайне слабым отражением призраков, мчащихся перед ее ясной душой со скоростью последовательных молний, мгновенно исходящих из густого мрака.

Если есть желание составить представление об этом виде пророчества, необходимо прочитать объемное описание, которое нам дает Лукиан в своем Pharsale о пророческом исступлении Фемонон, дельфийской жрицы, дававшей советы Аппию в то время, когда управление Республикой было поручено Помпею.

«Самое большое несчастье нашего века, — говорит Лукиан, — это утрата этого замечательного дара неба. Дельфийские оракулы погибли после того, как цари стали опасаться будущего и не хотели более говорить с Богом...

Так покоились давно неподвижные треножники, когда Аппий прервал свой отдых и сказал последнее слово в гражданской войне... На берегах источников Касталии, в глуши безлюдных лесов, прогуливалась молодая и бесстрашная Фемоноя; понтиф схватил ее и силой повел к храму. Трепещущая и не осмеливающаяся переступить страшный порог, она напрасно хочет хитростью отговорить Аппия от его пылкого желания узнать будущее... Он распознал эту хитрость, и страх самой жрицы убедил его в присутствии Бога, которого она отрицала. Тогда она перевязала волосы на голове белой лентой и спрятала их под лавровым венком из Фокиды. Но она все еще колебалась и не решалась войти; тогда жрец резко толкнул ее внутрь храма. Дева подбегает к грозному треножнику; она входит в пещеру и останавливается там, чтобы нехотя принять в своей груди Бога, шлющего ей подземное дыхание, не исчерпавшее своей силы с веками. Наконец, Аполлон завладел сердцем жрицы... Неистовствующая и вышедшая из себя жрица безудержно бегает по храму, яростно тряся головой, более ей не принадлежащей; волосы встали дыбом; священные ленты и лавровый венок тряслись на ее голове; она опрокинула треножник, мешавший ее конвульсивным движениям; она бесилась в пожирающей ее ярости: твое драгоценное дыхание достигло ее, о Бог оракулов!

Картина, развернувшаяся перед ней была безмерна; все будущее сжалось, чтобы выйти разом, и события бранили пророческое слово... «Ты избежишь, — говорит она, — опасностей этой гибельной войны и ты один найдешь покой в широкой долине в стороне Эвбея». В груди Прорицательницы стучала дверца времени, поддающаяся ее усилию; она убегает; но ее пророческое неистовство еще не прекратилось: она больше не говорит, и Бог остался в ее груди навсегда. Это он вращает глазами в ее орбитах и придает ей этот свирепый, блуждающий взгляд; его лицо окаменело; угроза и страх поочередно его изменяют; пламенно-красный цвет его щек следует за мертвенно-бледным, бледность, внушающая ужас скорее, чем выражающая.

Ее сердце колотилось, не затихая, ей не приносили облегчения многочисленные вздохи, подобные глухим стонам, которые издает море, когда северный ветер прекращает биение волн. В этом месте божественный свет, открывающий ей будущее света дневного, заканчивается для нее промежутком мрака. Аполлон пролил забвение в ее сердце, чтобы забрать у нее тайны неба; наука будущего лишилась их и пророчества вернулись к вещему треножнику. Что касается ее самой, то несчастная дева падает, умирая».

Описанная Лукианом сцена относится к периоду упадка прорицательского искусства. В эпоху, когда нужно было силой тянуть Пифию к треножнику и коварно провоцировать ее видения, высший источник вдохновения был надолго осушен. В рассказе Геродота, в котором говорится о Саламинском сражении, Прорицательница появляется еще во всем своем величии. Это смутное время, решающий момент мидийских войн. Ксеркс перешел Фермопилы и вторгся со своей огромной армией в Аттику. Речь идет о том, что афиняне должны либо обороняться в стенах города, либо сдать его врагу. После привычных церемоний представители Афин заняли свои места в Дельфийском храме. Жрица Аристоника выходит из своей пещеры, одетая в белое, в своем лавровом венке, с блуждающим взором, бледная как смерть. Волосы наполовину распущены, выскользнув из-под ленты и упав в беспорядке на ее плечи. Жуткая дрожь сотрясает все ее тело. Она кричит, скандируя стихами торжественные слова:

«О, несчастные, почему вы сидите? Спасайтесь бегством на краю земли. — Покидайте ваши жилища и высокие вершины вашего осажденного города — ибо ни крепкая голова, ни тело, ни кончики рук или ног и никакие другие члены, — не существуют; но разрушение их устраняет, ибо на всех, влияет пламенный и неудержимый Марс, сопровождающий сирийские колесницы. Бессмертные потели в своих храмах — и из вершины их крыш вытекает черная кровь... — Выходите из храма... Ваши печали противятся мужеству...»

После этого вещего предсказания Пифия, устрашившись своих собственных слов, разражается рыданиями и удаляется. Отчаявшиеся афиняне бросаются на землю и просят милости. Дельфиец побуждает их, умоляющих о благоприятном ответе, вернуться со своими потомками. Это длится всего одно мгновение. Самая спокойная, но в то же время, и самая буйная, Прорицательница выходит из своего убежища и произносит:

«Паллада не может успокоить Олимпийского Зевса. — Я второй раз говорю тебе это непреклонное слово. Все те, кто заключен в пределах Керопа — включая пещеры божественного Киферона — совершенно не будут сопротивляться... — Деревянная крепость будет неприступна. Не жди вражескую армию, ты встретишь ее днем. О, божественный Саламин, ты будешь погублен сыном Женщины».

Известно, какой урок вынес ловкий и отважный Фемистокл из этого предсказания и как афинские корабли, уничтожив персидский флот при Саламине, освободили Грецию. Здесь история ожидает величия трагедии Эсхила и его персидского божественного чувства в голосе Прорицательницы.

Таковы великие дни Дельф и роль Аполлона в эллинских судьбах. Его власть была тогда верховной, но его наука скрывалась за непроницаемой вуалью, его природа пребывала в тайне. Предположим, что немногим позднее, молодой ученик Платона, сын евпатрида, Хармид или Феаг, в своем первом порыве жажды знаний, придет искать объяснение мистериям и ответ на свои сомнения в области Дельфийского пророка. Что ему ответил бы верховный Аполлон? Я представляю, как стройный и грациозный афинянин выбирает для этого ночное время, когда в храме вновь воцарялось спокойствие после шумных праздников и процессий. Тогда драгоценные стрелы Гелиоса приходили на смену ласковым лучам Феба, который, погруженный в омраченное ущелье, серебрил листву оливковых деревьев и показывал всем призрачные воздушные сооружения, окутанные им елисейским светом.

Под перистилем храма пророк указывал посетителю на наставление, размещенное над входной дверью: «Познай себя», и говорил ему: «Зафиксируй эти слова в памяти и постоянно думай о них, ибо это ключ от мудрости». Затем он проводил его внутрь храма, слабо освещенного угасающим пламенем треножника. Приближались к архаической статуе Бога, расположенной там же, но невидимой из-за царящего мрака. Под цоколем храма при слабом свете факела жрец показывал посетителю таинственное наставление из двух букв: El, и прибавлял: «Когда каждый из нас приближается к храму, Бог приветствует нас, адресуя слова «Познай себя», эту не менее выразительную формулу, чем приветствие друзей: «Рад тебе!» (). Затем мы, в свою очередь, отвечаем Богу: ТЫ ЕСТЬ, как бы в подтверждение, что правда, непреложность, сама апелляция, с которой он соглашается и которая соглашается с ним сама, все это заявляет о том, «что он есть». Наконец, понтиф объяснял просителю, что все сущее, земля, море, звезды и сам человек, все, что видимо и телесно, имело исключительно изменчивое, недолговечное существование, которого в действительности не было, несмотря на то, что так пели о безостановочных рождении и смерти. Только само бытие существует всегда и наполняет вечность, это Бог, который творит жизнь всех вещей своим дыханием, пребывающем также в нем самом. Вот почему Аполлон говорит своим почитателям: «Познавайте сами». Ибо мудрец может разбудить Бога в себе самом и, если пойдет по его следам, он возвысится своей мыслью к Богу неведомому и будет писать к нему со всем рвением, со всем почтением и со всей верой: «Ты есть!», молния оставит след в его душе и сообщит о присутствии Бога. И это начало мудрости.

— О, святейший понтиф, — писал афинянин взволнованный, но не убежденный, — ты говоришь почти так, как мой учитель Платон, но я хотел знать об этом больше, чем он мне говорит, и больше, чем ты сам говоришь мне. Скажи мне об истоке и конце души, о тайне ее жизни и о том, куда она идет после смерти, скажи мне об истоке и конце самих Богов, о которых говорят, что они бессмертны!

— Подумал ли ты хорошенько о том, что спрашиваешь, бесстыдный? — тотчас же отвечал провидец. — Понял ли ты опасность, которой подвергнешься, если я соглашусь ответить тебе? Ты забыл судьбу Семелы, возлюбленной Зевса, которая пожелала увидеть его во всем божественном сиянии и умерла, испепеленная небесным огнем? Вспомни Икара, который хотел последовать за огненной колесницей Аполлона и который был низвержен в море. Вспомни охотника Актеона, который хотел увидеть обнаженную Артемиду в момент, когда она купалась, и который, превращенный богиней в оленя, стал добычей своих же собак. Такой будет и твоя судьба, если ты неподготовленный проникнешь в запретные тайны. Не хочешь ли ты счастливо и целомудренно жить в своем городе, под светом Аполлона и эгидой Паллады? Иди бороться за то, чтобы твои предки возродились в твоих детях, мужественно ожидая, когда смерть призовет тебя и претворит тебя в елисейскую тень.

— Тень? — прошептал юноша, — Значит, мы всего лишь тени!.. Этой слабой надежды не может быть достаточно. Ты хочешь, чтобы я жил подобно цикадам на берегах Кефисы, цикадам, которые умирают осенью без надежды на возрождение, или соловьям из Колоны, которые прилетают из Египта, не зная, что никогда туда не вернутся. Ты тот, кто знает, я требую твоего света, я заклинаю тебя адскими Богами!

— Остерегайся угрожать Дельфийскому Богу! — отвечал понтиф. — Аполлон не любит похоронных жертвенных возлияний, и не имеет отношения к мертвым. Он ненавидит Стикс как и сам Зевс, и никогда не покидает своего света!

Горсть ладана, брошенная понтифом на пепел треножника, брызнула пучком искр и, в этот момент, показалась тень суровой статуи божественного лучника, поставившего ногу на змея Пифона.

— Поскольку ты такой отважный, — громко продолжал провидец, — иди к Элевсинским жрецам, к Эвмолпидам. Там Великие Богини, Деметра и Персефона смогут спустить тебя в Гадес... и ты узнаешь тайны Диониса... если ты будешь способен выдержать это путешествие...

— Для этого путешествия, — говорил восхищенный юноша, — дайте мне предсказание Аполлона!

— Невозможно. Аполлон и Дионис братья, но их владения разделены. Аполлон знает все, и все, что он говорит, есть имя его отца. Дионис не знает ничего, но он есть все, и его действия говорят вместо него. Как для жизни, так и для смерти, он раскрывает тайны Бездны. Имея их, ты сможешь не сожалеть о своем неведении!

Последние отблески огня, скрытого под пеплом... металлический звук треножника дрожал подобно человеческому голосу... резкий жест провидца... и юноша, охваченный страхом, выходит из храма, чтобы вновь взойти на Священный Путь.

Белые статуи героев и богов, всегда бодрствующие, стоящие в лунном свете на своих пьедесталах и, казалось, ставшие призраками, и пустынная дорога безмолвно простирались под холодным светом Селены.

 

Глава IV. Греция невидимая. — Деметра и Персефона

Греческий гений во все времена и вплоть до апогея своего развития имел стихийную направленность близких и прямых отношений, существующих между внешней жизнью мира и внутренней жизнью души. Он не отделяет человеческую душу от Космоса и понимает их как органическое целое. Зрелище универсума пробуждает его внутренний мир, обрамляющий понимание и объяснение Вселенной. Из него исходят несравненное обаяние и глубина мифологии, в которых грандиозные вымыслы развиваются, играя с более трансцендентными истинами.

Несмотря на это ощущение тождества природы и души, во времена более отдаленные в Греции существовали две различные религии: Олимпийская с небесными богами (Зевс, Гера, Аполлон, Паллада и др.) и хтоническая, адских богов (Деметра, Персефона, Плутон, Геката, Дионис). Первая является официальной религией и соответствует миру внешнему и видимому; вторая — это религия Мистерий, соответствующая внутреннему миру души. Это в какой-то мере религия из-под вещей, подземной реальности, так сказать, внутреннего мира, из которого открывается дверь в мир незримый и потусторонний. Первая учила почитать Богов согласно ритуалам и священным законам, вторая вводила в их грозные тайны и закаляла душу мистикой первичных истоков. Отсюда и название «Великие Богини», относившиеся только к Деметре и Персефоне, Современные ученые отказываются признавать, что эта религия Мистерий была в Греции не только наиболее священной, но и наиболее древней. Они рассматривают ее как поздний и искусственный продукт, привитый на чисто натуралистическую мифологию. Против этой доктрины торжественно свидетельствуют не только поэты, Гомер и Софокл, но еще и наиболее почитаемые историки — Геродот и Страбон, и два великих греческих философа — Платон и Аристотель. Все они говорят о Мистериях как о религии наиболее возвышенной и священной, все они возводят ее к доисторическим временам и говорят об античной жреческой религии, господствовавшей во Фракии задолго до Гомера, а также находят в ней легендарные, красноречивые и знаменательные имена Фамирида, Амфиона и Орфея. Произвольные теории современных историков и мифологов, рассуждающих под ярмом предвзятых материалистических идей не могут взять верх над такими авторитетами. Они еще сопротивляются чудесной и показательной поэзии, возникающей из этих древних мифов, если отважиться рассматривать их в лицо и вдохновляться их нерушимой магией.

Деметра, которую еще называют божественной Матерью, всеобщей Матерью, была наиболее древней из греческих богинь, так как уже аркадские пеласги почитали ее в образе богини с головой лошади, держащей в одной руке голубя, а в другой — дельфина, символизирующих одновременное создание ею и земной фауны, и небесных птиц и морских рыб. Она соответствовала, следовательно, тому, что мы называем Природой. Когда сегодня человек произносит слово «Природа», то, если это образованный человек, он имеет в виду панораму моря, деревьев и гор; если это ученый, он видит физические и химические инструменты, телескопы и перегоночные трубы, он представляет движение звезд и соединения атомов, он расчленяет труп Космоса и выносит из него только механическую концепцию, идею смерти, и тормошит свой прах. Совершенно другое чувство посещало греков, находящихся перед лицом живого мира. Ни грубые идолы пеласгов, ни абстрактное слово «природа» не могут нам дать идею наводняющих чувств, захвативших эллинскую душу одним только именем — Деметра. Это не только природа с ее видимыми образами, это вся тайна силы творца и его вечных порождений, которые пробуждало в нем сакральное имя. Оно звучало в ее сердце как эхо глухого голоса глубокой пещеры и продвигалось, подобно речным волнам. Деметра была той силой, которая воплощается в земной поверхности с великолепием ее зелени; Деметра вдохнула жизнь в плавающий легион моря; небесная Деметра, оплодотворенная Ураном, даже в звездном небе блистала миллионами глаз. — Не она ли была всеобщей и благотворной Матерью? Человек чувствовал себя ее законным сыном. Не ему ли она давала земные фрукты и зерна пшеницы? Не ему ли она давала в чередовании времен года земледельческие обряды и священные законы домашнего очага? Культ Деметры восходит к первобытным временам арийской расы, когда три, сегодня раздельные, потока — Религия, Наука и Искусство — формировались как единое целое и действовали на человека как единая сила. Эта сила пересекала тогда душу человека потоком всеобщей жизни и придавала ему свое чувство чистоты. Единая цивилизация, в которой все возможности соединились в религии. Эта религия заливала лучами все проявления жизни. Это была могучая религия, ибо она придавала силы и творила формы. Религия и Искусство составляли единое, ибо Искусство было культом и существовало вместе со своей матерью, Религией. И эта Религия сильно воздействовала на людей; была глазами ритуалов, ушами жрецов и наукой Богов, пробужденной в сердцах людей. Вот почему, когда первобытная Греция под ясным небом возлагала на алтарь Деметры сноп пшеницы и венок из диких цветов, она ощущала себя играющим ребенком, которого мать взяла себе на колени, и который наслаждается ее любящими глазами и пьет жизнь из ее трепещущей ласки и нежности.

Но первобытная Греция знала также, что великая Деметра была рождена таинственной девушкой, бессмертной Девой. И эта Дева была ни чем иным, как человеческой Душой, испускающей небесный свет на многочисленные образования и внешние метаморфозы. Греция знала, отделяя свою Мать от неотвратимой фатальности и воли Богов, что она была предназначена периодически соединять через лабиринты смерти и возрождения свои многочисленные путешествия с неба на землю и с земли на небо, Она знала это глубоким чувством, она порою настойчиво придерживалась этого видением своей чистой объективной души, отраженной как в зеркале. Из этого появился волнующий миф о Персефоне, который можно назвать изначальной драмой, трагедией Души, разделенной между землей, адом и небом, и объединяющей все человеческие трагедии в трех захватывающих актах: рождение, смерть и воскресение. Вновь вспоминались пожирающее пламя желания, мрак и страхи забвения, душераздирающее великолепие божества и исчерпывались все страдания, все игры земной и сверхмировой жизни.

Вспомним гомеровский гимн к Деметре. Она оставила свою дочь Персефону на лужайке, на берегу Океана в компании нимф, душ простых, изначальных и чистых как она сама. Деметра запретила ей срывать затмевающий своим неистовым ароматом небесные воспоминания нарцисс, цветок искушения, созданный опасным Эросом, скрывающим под своей звездной белизной острое желание. Несмотря на мольбы нимф, Персефона искушается магическим цветком, который протягивает к ней свои снежные лепестки и открывает ей свое золотое сердце. Она срывает его и долго вдыхает опьяняющий бальзам, отягощающий чувства и помрачающий зрение. В этот момент разверзлась земля, из нее вышел Плутон, схватил деву и увез ее в своей колеснице, запряженной драконами. Быстрая колесница летит над поверхностью Океана. Растерявшаяся Персефона видит отдаляющуюся землю, море и небо, затем ее вместе с похитителем поглощает расщелина Тартар. Яркое изображение души, теряющей божественную память через воплощение. Эта сцена, большими штрихами описанная в гомеровском гимне, в сокращенной форме представлялась с древних времен в осенний период. Затем женщины отправлялись на высокий мыс на берегу моря и предавались похоронным стенаниям об утрате Персефоны и ее спуске в ад. Клан Эвмолпидов, основатель которого Эвмолп был, вероятно, посвящен в Египте, основавший Элевсинские мистерии и по наследству сохраняющий привилегии на протяжении более тысячи лет, завладел этой деревенской мистерией и развил ее, организовав серию церемоний и драматических представлений. В роли Деметры выступала великая жрица, женщина-иерофант, а Персефону изображала юная девушка, избранная специально для этого празднества. Деметра была основным персонажем и обращалась с сакральными словами только к иерофанту, который представлял Зевса, роль Персефоны исполнялась пантомимно — бессловесно, но выразительно. Как в позднейших трагедиях, в сакральной драме важное место занимали священные хоры, хоры нимф, демонов, теней и блаженных душ.

В последующих актах представлялось отчаяние по Деметре, ее тщетные поиски, до момента, когда Геката, богиня метаморфоз, раскрывает с согласия Зевса судьбу этой девушки. Наконец, видят Персефону, пленницу Тартара, восседающую рядом с Плутоном среди демонов и призраков и, в конце концов, ее возвращение к своей матери, в олимпийские жилища, под звуки гимна, прославляющего героев.

Перед этими сценами у Элевсинских зрителей смешивались человеческие и божественные чувства, поочередно потрясающие их и волнующие. Магия слова и музыки, вызывающая Незримое пластическими формами, красота украшений и впечатляющих движений извлекали из цветущего ковра земли алый мрак Ахеронта и прозрачный эфир уранической сферы. Созерцая бледную королеву смерти, в венце из нарциссов, бледную под своей фиолетовой вуалью, с открытыми большими глазами, полными слез, и с распростертыми руками, бессознательно ищущими отсутствующую мать, и, затем, вновь падающую на свой трон, под жезл своего ужасного супруга, зачарованную, побежденную, пьющую из черной чаши гранатовый сок, непреодолимо связывающий ее чувства с внешним миром, — Греция верила, что видит чистую душу и чувствовала ностальгию по потерянному ясновидению, по прямой связи с Богами.

С чувством искреннего восторга и бесконечной нежности Греция представляла Персефону, бессмертную Душу, как оставшуюся бесконечно чистой в своих надмировых миграциях, несмотря на объятия Плутона и огонь его дьявольской страсти, окружавшей ее, но не развратившей. Плутон любил наслаждаться красной мякотью граната, символизирующего плотское желание и который, вкушенный однажды, вызывает бесконечные возрождения его огромных сил; он любил сжимать Персефону в своих черных руках и обжигать ее одеяния огнем, она жила с Непроницаемым и Неосязаемым так, что сохранила в самом сокровенном божественную печать, росток своего финального освобождения, священный образ, воспоминание о своей матери. Вот почему Персефону, ту, которая проникает сквозь бездны, называют также Сотейрой, той, которая спасается.

Мы встречаем неопределенное отражение этих возвышенных эмоций перед Элевсинским барельефом, сохраненным в музее в Афинах, репродукция которого находится в Школе Изящных Искусств в Париже. Степенная Деметра вручает юноше Триптолему, первому эпопту Элевсинского храма, хлебное зерно, символизирующее бессмертие, в то время как целомудренная Персефона, разместившаяся за ней и вооруженная светочем Мистерий, показывает указательным пальцем на макушку своей увенчанной головы, где размещается божественная воля. Все религиозное в этих образах так благородно под их архаическими складками, спокойное величие матери Богов, умиленный профиль ее дочери, возрождение взволнованной и достойной молодой богини. Простота здравого смысла указывает, что мы свидетели сцены посвящения. Говорят однако, что она пребывает в мифологиях, в которых Деметра представляется только богиней земледелия и ее дочь — ребусом весны!. Слава Богу, сегодня предполагают, что Элевсинские мистерии — это нечто иное, чем агрикультурный конкурс, приукрашенный выступлением префекта и избирательной демонстрацией, предоставляющей без сомнения идеальную цивилизацию для тех, кто хотел бы извлечь из нее чувство божественного.

 

Глава V. Дионис мистерий

Говоря о Деметре и Персефоне, мы затронули первоначальную психологическую основу Элевсинских мистерий. Чтобы постичь их интеллектуальную и космологическую основу, мы должны заглянуть в сердце завуалированного Бога, который вводится в определенную эпоху и которого Эвмолпиды сразу сделали арканом своей доктрины и апофеозом священной драмы. Обратив на Диониса пристальное внимание, мы найдем в нем не только рабочую основу всей мифологии, но еще и импульсивную силу всей греческой эволюции.

Эллинский гений подытожил свою концепцию универсума четырьмя великими Богами, под которыми понимались высшие космические силы. Они именуются Зевс, Посейдон, Плутон и Дионис. Эти четыре великих Бога находятся в конституции человека, которая их воссоздает, отражаясь в них, и которая не сможет их познать, если не соотнесет в себе самой всех четверых.

Когда эллин, для которого все движения Природы были жестами Духа, созерцал атмосферные явления, оттенки дня сквозь призму неба и облаков, утренней зари и вечернего заката, следующей за громом молнии и блистательного чуда радуги, он чувствовал восхищение в высшей ауре своего бытия и принимал все эти знаки за послания и мысли Бога. Ибо, как мысль бьет ключом из глубин души, эти знаки пробивались из глубины универсума, чтобы говорить для него. — О, это Бог неба и атмосферы, его именуют Зевсом. Подобно надежде, гневу и игре, бороздивших его бытие, заря, гром и радуга манифестировали мысли Зевса.

Все остальное было впечатлением, порожденным Океаном. Изменчивая видимость, подвижная, меняющаяся, с тысячами оттенков, опасная и обманчивая глубина, этот неопределенный элемент, капризный и фантастичный, окутывающий землю, проникающий в ее заливы, казался резервуаром сна и апатии. Но, малейшее дыхание Неба, и спящий спускался на землю. Тотчас появлялся разбушевавшийся ветер, и начиналась свирепая буря. Как-никак Океан, отец рек, всю жизнь исходил из земли. — Этого Бога Греция называла Посейдоном. Он казался ей похожим на кровь, бегущую в ее чистых венах, а его скрытая жизнь — на дремлющую в ней глубинную память, которую подстегивали и возносили до небес все пристрастия, от высших до низших.

Аспект земной поверхности, усеянной утесами и горами давал Греции не менее сильное впечатление, которое она испытывала, спускаясь в пещеры или видя пасть вулкана, извергающего жидкий огонь. Она получала тогда ощущение основательности, сплочения и могущества. Она представляла себе внутренность земли, ложе Стикса, более холодное, чем смерть, знойное ложе огня и магический центр притяжения, влекущий к себе земной шар с его плотной массой. И эту силу Греция называла Плутоном. Она сделала из Плутона центр тяжести космоса, как и он в своем собственном теле чувствовавшего центр тяжести своего бытия, поглощающего и конденсирующего центробежные силы.

Зевс, астральная аура мира; Посейдон, его жизненный корпус; Плутон, его физическое тело, — вот составляющие единого свойства созерцательной интуиции, космическая и человеческая троица. Но еще отсутствовало основное органический принцип, созидающий дух, который соединяет их части в однородное единство, проникает в них своим дыханием и распространяет в них жизнь. — Отсутствует сознание, Я. Итак, для греков, космическим Я, из которого выходит Я человеческое, Богом действия в универсуме, был Дионис.

Согласно храмовой традиции, именно Орфей, дориец из Фракии, посвященный в Египте, но вдохновляющий дух своего народа и своего Даймона, был тем, кто основал Мистерии Диониса и распространил свой культ в Греции.

Орфей был сыном жрицы Аполлона. Рожденный в гиганском храме, господствующем над диким океаном лесов и гор, победоносно выдержавший страшные испытания фиванского посвящения, он питал источник наиболее возвышенного мужского чувства божественного единства, духовной трансцендентности суверенного Бога. Но иногда его рассудок леденел от порывов божественного Эфира, сердце его пылало, как вулкан, от необъятной любви Вечно-Женственного, проявлявшей себя во многочисленных формах Деметры-Адамы, Великой Матери, верховной Природы. Цветы, деревья, животные были сыновьями и дочерьми Деметры, зачатыми и созданными Ею под импульсом и мыслями Богов. И в Женщине, — в которой он видел основу своего внутреннего храма, — Орфей созерцал божественную Персефону, великую страдалицу, со взором нежным, но неприступным. Двойная интуиция, бывшая одновременно в Вечно-Мужественном и Вечно-Женственном, творениях универсума, выражается в словах, приписываемых ему Ономакритом:

«Зевс — это вечные муж и жена».

Проникновенный этими двумя откровениями, он поклялся самому себе, что спустится в сияние Урана вместе со всеми Богами, в жару глубин и бездны этой природы, которую он созерцал, в извилистые долины и зеленые лабиринты. Ему казалось, что так Боги становились более гуманными, а Земля — более красивой. Орфея прельстила эта работа. Он был живой лирой и золотым устьем, через которое поток Богов вливался в Грецию дионисийскими волнами, чтобы воздвигнуть там храм Красоты. Но чтобы исполнить свое намерение, он должен был победить жестокость царей Фракии и опасную орду жриц Вакханок.

Вакханки были друидессами доисторической Фракии. Они поклонялись Богу с головой быка, которого называли Вакхом. Грубый лесной идол символизировал производящую силу природы и звериный инстинкт. Они одаривали его кровавыми жертвами и прославляли в пышных ритуалах. Магией крови и сладострастия они прельщали царей варваров и подчиняли их своему жестокому и похотливому культу. Орфей покорил их силой обаяния, мелодии и грации. Зачарованных вакханок и подслажденных вождей варваров он принудил к культу Олимпийцев. Он окружил их небесными Богами; Зевсом, Аполлоном, Артемидой, Палладой. Он рассказал им о Посейдоне, царе моря и бурь, и о Плутоне, строгом судье смерти, правителе Тартара. Сведущий в божественной иерархии, он внес в хаос эллинских божеств порядок, ясность и гармонию. Это была общедоступная религия.

Но своих учеников, своих посвященных, Орфей окружил вещами более глубокими и волнующими — тайными чудесами Диониса! Дионис, — говорил он им, — это небесный Вакх, мощный образующий, пронизывающий все царства природы, чтобы воплотиться и свершиться в человеке. И, чтобы они лучше поняли его мысль, он им рассказал историю, точнее приснившийся ему сон: «Зевс, в облике звездной змеи сочетался с Душой мира, известной как несотворимая Дева, называвшей себя именем Персефона (Кора). Их божественный ребенок, предназначенный для мирового господства, носил имя Дионис-Загрей, или раздирающий и дробящий Дионис. Однажды божественный ребенок рассматривал себя в зеркале и так и остался в созерцании своего прекрасного изображения. Тогда Титаны (озлобленные стихийные духи или низшие силы природы) набросились на него, разодрали на семь частей и сварили в огромном котле, Афина-Паллада (божественная мудрость, рожденная чистой силой Зевса) познала сердце Диониса и рассказала об этом своему отцу. Зевс впустил его в себя, чтобы родить нового сына, а Титанов поразил молнией. Их горящие тела, смешанные с выходящими из расчлененного тела Диониса парами, породили человечество. Но из наиболее чистой части Диониса, из его сердца, погруженного и переплавленного в самом эфире Зевса, родились гении и герои. Из него родился также и новый Дионис, в котором растрепанные души возродили свою божественную модель. Таким образом Бог, раздробленный в страдающем человечестве, вновь нашел свое лучезарное единство в воскресшем Зевсе!»

Этими выразительными картинами, этим пластическим сном Орфей стремился пробудить в своих последователях двойной источник одновременно земного и небесного человека, возникший под действием космических сил, его многочисленных успешных возрождений и возможности возвращения к Богу в великолепии и беспорочной красоте. Такова основная концепция доктрины греческих Мистерий. Как сияющий факел, освещающей глубины извилистой пещеры, ее мрачные стены и глубокие изгибы, мистерия Диониса светит остальным мистериям. Она пугала слабых, но сильные находили в ней мужество, радость борьбы, нерушимую надежду. Это откровение зародилось позднее из пышного культа и светлой философии. Мы увидели что выходящую из него вооруженную с ног до головы трагедию, как Афина из головы Зевса.

Таким образом возникла, с одной стороны, общедоступная религия Олимпийцев, с другой — тайная религия Мистерий; первая — для порфанов, вторая — для посвященных. Они не противоречили друг другу и даже взаимно друг друга дополняли. Скрытая религия была внизу, являясь внутренним организмом внешней религии, ее приукрашенной поверхностью, пластическим выражением ее в физическом плане.

Легенда, быть может символическая, быть может реалистическая, рассказывает, что Орфей был роком своего Бога и умер, растерзанный Вакханками, как Дионис, расчлененный Титанами. Таким образом Вакханки отомстили стойкой любви единственной супруги, Эвридики, любящей до смерти, и одним ударом иронично реализовали свою тайну в этом кровавом культе. Впечатляющая трагедия. Опьяненные мужской кровью, Вакханки не любили возлюбленных Души и убивали их при первой же возможности. Возможно так они хотели пробудить сына Аполлона и спящую Персефону; они презирали их красивые испещренные тела их небрид, когда они были под ветвистыми деревьями Фракии со своими свернутыми змеей руками. Кто его знает, возможно умирающий Орфей был тем постоянством, дыханием которого жила сакральная Греция, — и его отсеченная голова, унесенная рекой вместе с еще дрожащей лирой, является истинным отображением ее творения.

Эвмолпиды начали приукрашать их посвящение и культ Орфическими доктриной и традицией. Они считали их мистерии обширной космической концепцией и наиболее возвышенной духовностью. Это произошло, без сомнения, в десятом веке до н.э., в тот момент, когда народный и оргиастический культ Вакха, изливающийся из Фригии как волна безумия, потрясал Элладу, посеянный в Фивах и вплоть до вершин Киферона и Парнаса лихорадочным кортежем мужчин и женщин, размахивающих Вакхическим жезлом и венками из виноградных ветвей, породивших одновременно страстный лиризм, неизвестный во времена Гомера, и волнующую музыку с шумом барабанов и изощренными звуками двойной флейты, тогда как повсюду раздавались крики: Эвиос, Эвоэ! которым, казалось, хотели призвать из глубины лесов и гор Бога винограда и веселья. Это происходило для того, чтобы задержать его продвижение и противопоставить ему более возвышенное посвящение, к которому Элевсинские жрицы адаптировали орфического Аполлона, введя его в культ Великих Богинь. В то же время дисциплина стала более строгой, а наставления посвященных углубились.

Элевсинская религия заключалась не только в церемониях, представлениях и регулярных праздниках. В эпоху своего расцвета, перед медийскими войнами, сущность Мистерий состояла в наставлениях тайной мудрости. Она сообщалась мистами, которые приходили в то время жить в окрестностях храма. Добивались психического увлечения постами, медитациями на природу души и Богов, просветленными концентрациями мысли перед сном и пробуждением, и наконец, сохранением ясного впечатления от снов, которое ординарный человек нередко забывал. Целью этого посвящения было сделать из миста (из того, кто носит вуаль) эпопта (т.е. зрячего) и явить ему Диониса. Но Дионис был множественным Богом, раздробленным во всем человечестве, демонстрирующим себя каждому последователю в различных обликах. И Элевсин понимал эту троицу, ту, которая представляла три ступени посвящения. Первым, доступным только абстрактному разуму, был сам Орфей, Дионис-Загрей, раздробленный во всем бытии. Начинающему мисту говорили; «Знай, что высший Дух, божественное «Я» жертвовало себя, чтобы проявиться и разделиться между бесчисленными душами. Он живет и страдает, вдыхает и выдыхает для тебя так же, как и для других. Он не знает вульгаризации, но говорит о том, что посвященный должен восстанавливать свою целостность в самом себе. Это нельзя сделать в один день. Смотри вглубь себя, ищи его и ты его найдешь». Мист сосредоточивался, медитировал, смотрел вглубь себя, но ничего не находил. Обычно он не мог понять смысла повсюду распространенного Бога, одновременно единого и множественного, возвышенного и презренного, могучего и ничтожного. Это была первая попытка, наиболее легкая, но уже болезненная, это сомнение души перед неразрешимыми противоречиями непросвещенного разума. Жрец говорил смущенному мисту: «Учись понимать необходимость противоречия, которое является сущностью всех вещей. Без страдания нет жизни, без борьбы — прогресса, без противоречий — сознания. Дионис навсегда остался спрятанным в чреве Зевса, и ты сам будешь лишь каплей воды, растворившейся в тумане. Он был временем, он есть истина, далекое время Атлантиды, когда первобытный человек был еще настолько связан с природой, что еще видел в стихиях тайные силы и беседовал с ними. Египтяне назвали это время Схесу-Гор, когда Боги правили на Земле. В то время Дионис, хотя уже и разделенный в среде людей, был еще единым в их сознании. Ибо люди этой эпохи были зрячими, и Боги жили с ними в эфирной, изменчивой на разные лады, форме. — Была и другая эпоха, намного ближе к нашей, эпоха, когда божественный дух воплотился в тех, кого мы называем Героями. Их звали Геракл, Ясон, Кекроп, Кадм, Тесей и многие другие. Среди этих божественных людей, основавших наши города и храмы, был один, который покинул Грецию, чтобы покорить Индию и возвратиться через Аравию и Нижнюю Азию во Фракию, со своим странным кортежем, распространяющий повсюду культ виноделия и веселья. Мы называем его вторым Дионисом. Это тот, которого родила, как и первого, не небесная Деметра, не несотворимый свет, а смертная женщина, которую греки называют Семелой. Та, которая по своему безрассудному желанию увидела Бога во всем его великолепии и умерла от этого, пораженная молнией. Но от объятий непостижимого Бога она зачала божественного ребенка. Узнаете сейчас то, что нам представляется символом этого происшествия. Так сегодня человек требует внезапно, своим физическим зрением, увидеть Богов, так сказать, под миром и космическими силами, приводимыми естественно в движение Атлантом, ибо он был иначе организован; но современный человек не сможет выдержать этот ужасный спектакль, этот кругооборот света и огня. Он умер бы, пораженный молнией, как и возлюбленная Бога, слишком пылкая Семела. Но сын этой дерзкой смертной, который ходил некогда по земле как человек во плоти и крови, живет непременно в мире духа. Это он проводник посвященных, это он показывает им дорогу Богов! Упорствуй... и ты его увидишь!»

Когда наступила ночь, спящий в своей келье Элевсинского храма мист увидел во сне проходящего перед ним со свитой Фавнов, Сатиров и Вакханок Бога в венце из виноградной лозы. Странно, этот Дионис имел вовсе не правильные черты лица Олимпийца, но скорее, Силена. Тем не менее из его высокого лба и глаз блистали свет ясновидца и лучи экстаза, которые выдавали его божественную природу. И мист говорит самому себе: «Если полубог имел эту форму, то кем был я сам и кто я есть еще со всеми своими страстями?» Тогда он увидел самого себя извитым в образе монстра, в котором смешались черты быка, змеи и неистового дракона, наполняющего его ужасом. И в это мгновение внешний голос неумолимо ему кричал: «Смотри внимательно, это и есть ты!»

Когда он рассказал о своем видении иерофанту, тот ответил: «Ты нашел Диониса и он показал тебе Стража Порога, т.е. твое низшее бытие, в котором ты пребывал в своих прежних многочисленных воплощениях и в котором находишься и сейчас. Это нужно знать, чтобы выдержать взгляд монстра, понять его, обуздать и покорить. Если ты не посадишь на цепь своего Кербера, ты не войдешь в страну призраков, ты не спустишься в Гадес!» Многие мисты противились этой идее и с негодованием отвергали ее, даже насмехались над ней. Они не соглашались с идеей своего возрождения в облике монстра и отвергали ее с отвращением. Они доказывали также непригодность Элевсинских методов и отказывались приобщаться к ним. Те, которые, напротив, были близки к этому виду явлений, постигали лучшие из лучших чувство и цель. Второй Дионис становился их наставником и раскрывал им, приоткрывая вуаль за вуалью, все более удивительные тайны. Сердце мира Богов, как чистая заря, открывалось для них изнутри, несколько избранных возвышались до видения третьего Диониса.

Реально это был первый Дионис (растерзанный Титанами, т.е. расчлененный в бытии и раздробленный в среде людей), воссозданный и воскрешенный в высшей гармонии и преображенном виде. Просветленный эпоп также чувствовал под этой греческой формой человеческий архетип, достигший полноты сознания и жизни, божественную модель будущего человечества. Именно этот Дионис был совершенной и полупрозрачной красотой, предчувствие которой нам может дать мрамор Праксителя. Амброзийный пот выступал на его отточенном в эфире теле. Говорили, что небесная Деметра завила свои золотые локоны, и грустное и сладковатое пламя ее глаз, казалось, отвечало изнеможению далекой Персефоны. А! Мог ли забыть эпоп взгляд необъятного, размеренного Диониса на пройденный путь?.. Этот взгляд рассказывал обо всем остальном!.. Погруженный в него посвященный одновременно видел пантер и покорных львов, лижущих руки Бога, светящихся змей, свернувшихся в пышной растительности.

Его магическое дыхание оживляло природу и она удовлетворенно проникалась им.,. Не было ли это тем, о чем говорил Орфей: «Боги, рожденные из его улыбки, и люди, из его слез?».

Тогда внутренний голос миста, ставшего видящим, говорил: «Однажды... быть может... ты станешь похожим на него!..»

Итак, мы проникли в сердце дионисийского феномена. Из этого пламенного центра излучались другие мистические явления видений и экстаза, которые пробивались через элевсинскую дисциплину, Из всех этих опытов выделяется религиозная доктрина, которая, под видом выразительного изображения и сильных ракурсов, связывала человеческую судьбу с космической жизнью. Следовательно, речь шла не об абстрактной теории, но, как об этом прекрасно сказал Аристотель, о философии экспериментальной, эмоциональной, основанной на ряде психологических фактов. Периодические элевсинские праздники, оканчивающиеся явлениями других жанров, описанных Порфирием, были не только пышной постановкой, драматическим преобразованием того, что мисты и эпопты постигали индивидуально в своем посвящении.

Мы знаем, что драма, представляемая в храме, заканчивалась символическим браком Персефоны и возрожденного Диониса, союзом, который носил название () (священный брак). Он до некоторой степени выражал внутреннее явление, уже произошедшее среди эпоптов. Посвященный путешествовал в ином мире, погружаясь в бездны своего бессознательного. В этом Гадесе он находил монстров Тартара со всеми Богами: Деметрой (изначальной матерью), Персефоной (бессмертной Душой) и Дионисом (космическим «Я», трансцендентным Духом), движущихся к истине через все метаморфозы. Сейчас он возрождает эти возвышенные вещи в искусстве, в собрании согласованных душ в том же диапазоне, что и свои. Какое ослепление, какое возрождение открытий в самом себе космической энергии и сил, которые видимый универсум скрывает от нас под своей вуалью! Какое счастье иметь осознание своей интимной энергии и Космоса, и почувствовать, как невидимая нить восходит из своего собственного сердца, через другие души, вплоть до непостижимого Бога!

Как все религиозные институты. Элевсинские мистерии имели свой расцвет, свою зрелость и свой закат. После медийских войн и эксцессов демократии они опошлились, открыли дверь толпе. Отбросили суровые испытания, послабили дисциплину, внешняя торжественность закончилась, ограничившись не инициацией в полном смысле, а установленным представлением, которое, согласно трудам Эвмолпидов, никогда не теряло своего уникального обаяния. Таким образом, это был голос античности, воспевающий величие, святость и благодеяние Элевсина. Не мешало бы вспомнить о тех свидетельствах, которые оставила без внимания современная критика, ибо они выбивают ее из колеи. Послушаем сначала древнего сказителя в гомеровском гимне к Деметре. Он говорит об этих «священных оргиях, которые не позволяют ему ни забывать о них, ни исследовать, ни открывать, ибо великое почтение к Богам обуздывает голос», и он добавляет:

«Счастливы те из земных людей, кто обучен этому! Тот, кто не посвящен в эти священные вещи и кто не участвует в них никогда не наслаждается предопределенной видимостью, даже смертью под ее густым мраком». Величайший греческий лирик, Пиндар, пишет: «Блажен, кто сошел под землю, увидев, что он увидел: ведом ему ибо жизненный конец, ведомо дарованное ему от Бога начало». Мистерии, они познали истоки и конец жизни». Путешественник Павсаний, обошедший и описавший все храмы, почтительно остановился перед храмом в Элевсине. Он намеревался описать его. К несчастью для нас, он был допущен к нему только мысленно, но его замечание показательно и, возможно, имеет описательную ценность: «Столько же, — говорит он, — существует Богов над людьми, сколько Элевсинских мистерий над всеми другими культами».

Говорит ли это о том, что установления Эвмолпидов безопасны для греческих городов и эллинской цивилизации? Подобно положительному электрическому заряду, который превращается в отрицательный на противоположном полюсе, мистический центр в некоторых перифериях проводил в движение враждебные силы, подобно морскому приливу. Оргиастический народный культ, периодически возрождающийся в Греции, союзы Корибантов и Менад служат тому примером. Эвмолпиды хорошо это знали и предвидели опасность, удвоив строгость дисциплины и введя, совместно с афинским Ареопагом, смертную казнь для каждого, кто разглашал тайну Мистерий. Но опасность от этого не уменьшалась, ибо жалкие остатки, включенные в доктрины и элевсинские представления вопреки всем предосторожностям выходили наружу и выражались в народе с внешними извращениями. Перед этими профанациями, повсеместно поражающими эллинскую религию одинаковый страх испытывали и жрецы Аполлона, и архонты Афин. Эта грубая и искаженная интерпретация тайных доктрин угрожала вере в Богов и, вместе с этим, и самому существованию античных городов. — Eskato Bebeloi! Долой профанов! — кричал элевсинский герольд, пришедший в Афины, чтобы открыть великий осенний праздник. Он мешал непосвященным, наряду с другими, передавать тайные вещи. Рассказывают, между прочим, что внутри Элевсинского храма с базальтовыми колоннами, в часовне Гекаты, мрачном месте, имитирующем Тартар, жрец, при слабом свете факелов, провозглашал кощунственные изречения, а именно: 1. Человек есть сотрудник Богов. 2. Сущность Богов является незыблемой, но их проявления зависят от времени и места, и их облик является частью творчества людей. 3. Наконец, сами Боги изменяются и развиваются вместе со всем универсумом.

«И что? — в аристофановском стиле спрашивали софисты и щеголи стадионов и гимнасиев, — человек, творение Бессмертных, равен им? И Бог, подобно комедиантам, ежеминутно меняет в гардеробе свои наряды, чтобы ввести нас в заблуждение? Наконец, Боги развиваются в соответствии с человеческими капризами? В таком случае им они и созданы; тогда можно сказать, что их нет!»

Эта ниспровергающая речь, эта фривольная болтовня, в которой верховные духи на все времена поколебали таинства религии и понятия высшей мудрости, были предприняты для того, чтобы напугать власть имущих всех греческих городов. В этом насмешливом недоверии было кому расшатывать Олимпийского Бога, Зевса из слоновой кости и золота, высеченного и отделанного Фидием, также как и гигантскую Палладу, божественную Деву, с глазами из драгоценных камней, стоящую в Парфеноне, опирающуюся на свое копье и держащую в руках крылатую Победу. Также Эвмолпиды удвоили бдительность и суровость Ареопага. Безжалостно применялась смертная кара по отношению к разглашателям и профанаторам.

Несмотря на все это, Элевсинские идеи шли своей дорогой во имя мира. Мы увидим их выход, подобный контрабанде и манере все делать неожиданно, наилучшее и наиболее живучее искусство, греческий театр, предок современного театра. Театр, в действительности, был ни чем иным, как причиной бегства Мистерий и самозванцем в городе. Это явление так любопытно и столь значительно, что все загадки жизни и эволюции, некоторым образом радовавшиеся за его кулисами, были слишком плохо поняты вплоть до сего дня, ибо мы не осознавали необходимости упорно их добиваться.

 

Глава VI. Закулисные стороны трагедии

Параллельно мистериям Деметры, Персефоны и Диониса, восходящим к ночи, народный культ Вакха не прекращал восхищать и волновать Грецию. Корибанты во Фригии, растерзанные Менады в Фивах, веселые Сатиры из Аттики, столько же различных и неотразимых демонстраций энтузиазма, скрытых сил природы, сквозь которую проявлялись некоторые тайны храмов. Именно эти тайны были способны тормозить их. Но однажды разгулявшиеся дионисийские силы не так легко обуздать. Мегарские крестьяне услышали рассказ о том, что Бог Вакх был некогда растерзан Титанами и что он выбрался из этого злоключения возродившись, как возрождаются каждый год упругие лозы винограда и игристое вино в чане. Трагичность, таинственность и пикантность этой истории очаровала их. Возможно их неясное предчувствие говорило, что этот миф приоткроет тайну миров? Им говорили также, что в Мистериях Вакх был спутником Сатиров. Одновременно благочестивые и насмешливые, они в своем гибридном бытии изображали переодевания в козьи ножки и рога Фавнов и прославляли в этих нелепых нарядах Бога вдохновленными песнями, звуками флейт и барабанов. Это был дифирамб, распространившийся вскоре по всей Греции, Но вот деревенский поэт, дерзкий импрессарио, Феспид, решил стать актером и представиться лично самому Богу посреди хора Сатиров, отвечающего ритмичными строфами на грустные или веселые рассказы. Попытка имела необычайный успех. Тотчас же другой поэт, Сусарнан, игривый шутник, скопировал Феспида, но вместо представления серьезной стороны мифа, он подчеркнул все смешные детали, которые ему удалось в ней найти, и приблизил их к обыденной реальности. Эта шутка породила одновременно трагедию и комедию.

Психологическая сущность этого явления, наиболее удивительного в истории искусства и впоследствие наиболее плодотворного, заслуживает убедительного бытия. Сатир представляет в греческой мифологии примитивного человека, одновременно наиболее приближенного к зверю и ближайшего к Богам, ибо он еще является инстинктивной и прямой общностью с божественными силами природы. В нем бушует сексуальная энергия, к которой греки испытывали своего рода религиозное уважение, как к создающей силе; но также в нем проявляется и спонтанное угадывание, со вспышками мудрости и пророческими проблесками. Одним словом, Сатир — воспоминание и возрождение Атланта, к которому восходит ясновидение в его естественном состоянии.

Таков глубокий смысл возникновения трагедии из хора Сатиров. В дионисийском возбуждении труппа переодетых в Фавнов вакхан, оплакивая и чествуя Бога смерти и возрождения, заканчивает, впадая в галлюцинацию. Это апогей дифирамба. Когда дерзкий режиссер предстает в облике Вакха, говорит от его имени, рассказывает о своих приключениях и подпевает хору, встречающему рассказ этого лучника похоронными песнями, а его возрождение — исступленным восторгом веселья, он только исполняет желание возбужденной толпы. Из этого внезапного удвоения себя, из этого отображения внутреннего видения жизненной активности родилась трагедия. Дионис живо выбивался из энтузиазма дифирамба. Он больше не раздробляется во множественности Богов и людей, — и это будет божественной и человеческой драмой. Театр встал навсегда. Можно было бы думать a priori, что первоначально драма была отображением реальной жизни; ничего подобного. Наиболее значимые искусства вышли их стремления Бога и желания человека вновь возойти к своим истокам. Это только после того, как увидят своего Бога, когда человек уже посмеется над своими дефектами, т.е. над самим собой.

Представляется успех такого спектакля, с бурными эмоциями, многочисленными и противоположными, с импульсивной аудиторией. В сельских местностях дионисийские праздники стали драматическими представлениями, сопровождающимися танцами и бесчисленными орошениями вином. Когда Феспид представлял свой спектакль в Афинах, город охватило настоящее исступление. Мужчины и женщины, простонародье и литераторы, все были им увлечены. Судей охватила тревога, и было перед чем. Плутарх рассказывает в «Жизни Кимона», что Солон был представлен Феспиду и спросил его «как он не стыдится предлагать народу такую поразительную ложь». Тогдашний советник, управляющий городом, меньше опасался невинных заблуждений, сцен, профанирующих Мистерии, чем непристойных извращений, которые допускали первые трагические актеры. Невозможно было остановить крушащий преграды поток; удавалось лишь его сдерживать. Здесь проявилась вся мудрость Ареопага, осведомленного в знаниях Эвмолпидов. Драматическим актерам было позволено черпать сюжеты их пьес из мифологических традиций, каждая из которых была источником Мистерий, но, под страхом смертной казни, запрещено разглашать их тайный смысл или порочить их забавными шутками. Первые граждане Афин, назначенные Архонтом и Ареопагом, были загружены отбором пьес. Представления ставились к ежегодным праздникам, посвященным чествованиям Диониса. Трагедия прекратила свое существование в качестве сельского развлечения пьяных крестьян, чтобы стать народным культом Афин. Через успех этого мероприятия, опасная игра превратилась в благотворное разоблачение. Паллада взяла под свое покровительство беглянку из Мистерий, чтобы сделать ее наиболее сильной из всех Муз, посвященной и спасающей искусство жрицей. Так возросла, под эгидой Афины и с помощью элевсинских духов Мельпомена, которая придала человечеству новое волнение и вызвала из человеческого сердца поток божественных слез.

Мы увидели, что все творения греческого духа, того, что до сегодняшнего дня представляет основные элементы нашей культуры, вышли из Мистерий. Признаем трагедию последней и не менее удивительной из этих чудес.

Вместе с Эсхилом, ее организатором и истинным создателем, она приближается к нам еще вооруженная светочем посвящения. Сын Элевсинского жрица, он мог бы стать верховным жрецом трагедии. Его преемники имели многие заслуги, но им было далеко, чтобы достичь его глубины и величия. Эсхил щедро наделен истоками античной мудрости, их светом, который он спускает в мрачную пропасть человеческой жизни. Поэт, музыкант, архитектор, рабочий сцены, костюмер, дирижер, наконец, актер, играющий в трагедиях и носящий трагическую маску, Эсхил остается Эвмолпидом. Все семьдесят трагедий, из которых до наших дней сохранилось только семь, соединяют все горизонты циклических поэтов, всю греческую легенду.

Но какая пропасть между Эсхилом и Гомером! Там олимпийские приключения, земные катастрофы развиваются как в воздушном сне. Здесь спектакль, персонажи, жесты и слова переносят нас в центр знаний и желаний. Мы находимся в вертепе, где сами выдумываем судьбы. Когда хор Эсхила представляет старцев или дев, Эриний или Океанид, он всегда находится перед лицом Богов, проникнутый и трепещущий от их дыхания. В «Хоэфорах» дворцовые рабы Атрид теснятся как стая голубей вокруг могилы Агамемнона. Электра и Орест, руководящие этой группой, вызывают призрак своего отца, чтобы создание мести, приподняв, как крылья, свою вуаль, произнесла это проклятье, повторяемое хором: «О! я могла бы весь день петь роковой гимн этому раненому мечом мужчине, этой умирающей женщине! Ибо зачем таить от себя это божественное дыхание, переполняющее душу? Независимо от меня оно вырывается и выражает на моем лице гнев моего сердца, бродящую во мне ненависть. Когда Зевс протянет свою мстящую руку? Великий Бог! порази эти спесивые головы!» В этом экзальтационном и бурном месте хор перестает быть второстепенным, это сама душа действия.

Над этим полувидящим и погруженным в своего рода полусонное состояние человечеством, возвышаются герои типичной трилогии: Агамемнон, Клитемнестра, Орест. Величием характеров, энергией стремлений они превзошли заурядного человека, но переполнились подлинными страстями. По ним можно изучать психологию преступлений, совершаемых из поколения в поколение в коллективной душе рода. Обычно говорят, что античная драма покоится на окружающей людей слепой фатальности, создании Богов, наподобие сети, в которой Клитемнестра сжимает своего мужа, чтобы убить его. Современная критика верит, что нашла истинную суть этой концепции, заменив произвол богов законом атавизма, через который она думает все объяснить.

Нет ничего более недалекого, чем эта идея. Мысль Эсхила совершенно иная.

Структура и развязка этих драм свидетельствует, что он вполне осознавал существование трех сил, властвующих над жизнью и уравновешивающих друг друга: Судьбы, Провидения и человеческой Свободы. Судьба или Фатальность есть не что иное, как цепь страстей и бедствий, порождающихся из поколения в поколение вследствие накопления преступлений. Человеческая свобода сделала это возможным, но человек, действующий с помощью божественной мудрости, сопротивляется. В Оресте узнавали чувство ответственности, освобождающейся от связывающей ее фатальности, под влиянием горестей и усилием воли. Осаждающие его Эриний представляют не только объективные угрызения совести. Это оккультные силы, создающие сквозь годы ошибки человечества. Через свои жестокие отклонения человек сам бросается в атмосферу этих мстительных Эриний. Они воздействуют на все души, которые, по каким-то соображениям, совершили преступление. Орест, которого фатальность его рода подталкивала к убийству родной матери, очищается с помощью Аполлона и Афины. Это она устанавливает для него трибунал Ареопагов, заменивший древний закон «око за око, зуб за зуб» более милосердным законодательством, согласно которому преступник, осознавший свою вину, мог быть освобожден. Эриний останутся грозной силой, вызывающей ужас у преступников, предупреждением для всех, но они не будут больше безжалостно мстительными. В конце своей трилогии Эсхил представляет кортеж молодых афинян, Эриний, преображенных в Эвменид в их подземном храме в Колоне.

Слова, обстановка и постановка придавали этой развязке грандиозную ясность. С одной стороны, ужасы побежденной, примирившейся, измененной благотворными силами природы, с другой, счастливый город под эгидой Богов. Сама Ночь, античная хаотичная Ночь, ставшая сакральной, открывается элевсинским факелом, и бодрые гимны наполняют душу сверхчеловеческим блаженством. — Настоящая сцена посвящения, преображенная в религиозную драму и гражданский праздник.

В своем «Прометее» Эсхил идет еще дальше. Его гигантский темперамент никогда не уважал предписанные законом ограничения. Подгоняемый своим духом, он имел смелость наполовину раскрыть величайшие тайны Мистерий, те, которые, как оказалось, дорого ему стоили. В Элевсине учили, что человек, произошедший из Богов, становится приближенным к ним и берет, так сказать, их дела в свои руки по мере того, как он развивается и как, с другой стороны, развиваются Боги, эти космические силы, без человека и вместе с ним. Это никак не отрицает их существование, но подчиняет их всех великому универсальному закону и признанию в людях своих наследников, завоевавших своими собственными усилиями мощь создателя. Такова основная идея раскованного Прометея, настоящей космогонической драмы, в которой герой ежеминутно говорит миллиарды оставшихся ему жить лет. Прометей сжалился над людьми, которых Зевс хотел уничтожить. Он, очаровавший их небесным огнем, отец всех искусств. Отсюда его борьба с властелином Богов. Колоссальная картина Титана, прикованного сильнейшими

ударами молота к вершине горы Гефестом, помогавшего Власти и Силе, Прометея, испытывавшего муки в презрительной тишине, затем оставленного в одиночестве, взывавшего ко всем божествам универсума как к свидетелям своего добровольного мучения; невольник Богов, утешаемый Океанидами до того, как Зевс низвергнул его своей молнией в глубины Тартара, — этот символ запечатлен в памяти людей как тип страдающего духа и всех благородных бунтовщиков.

Никогда поэтическая, столь индивидуализированная фигура не охватывала столько вещей, как эта. В Прометее нам показывается своего рода сверхсознание Богов и Космоса, говорящих через человека, достигшего апогея своей силы. В нем живет великая идея всеобщей Справедливости, первоначальной и конечной, которая господствует над универсумом и Богами, победоносной Судьбой, дочерью Вечности. Как выразитель этого сверхсознания, Прометей истинно является высочайшим театральным воплощением Диониса, Бога, разделенного на сотни героев. В нем все герои собираются в единого, который хочет оставить за собой по отношению к вещам последнее слово, и от голоса которого дрожит Олимп.

Заметим, впрочем, что от него трепетала также и афинская публика. Тысячи непосвященных зрителей содрогались от слов, подобных произнесенным в театре Вакха самим поэтом, играющим персонаж Прометея, слов, адресованных национальным Богам всей Греции: «И все-таки Зевс, несмотря на гордость, переполнявшую его душу, будет однажды унижен. Брак, к которому он готовится, ниспровергнет его с высоты его могущества; он падет с трона; его Царство будет уничтожено!»

По мнению комментаторов древних авторов, эта вольность вызвала негодование толпы: люди бросились на сцену, угрожая смертью актеру за такое кощунство. Поэт избежал кинжалов нападающих, бросившись в партер и укрывшись в алтаре Диониса.

Таким образом, по изощренной логике Судьбы, трагический идеал был порожден кровавой драмой на сцене и судьбой поэта, воплощенного в своего не имевшего успеха героя.

Предназначение почти завидное, т.к. это сделали Орфей и сам Дионис! Тогда, согласно этой версии, Ареопаг приговорил Эсхила к смертной казни посредством пития цикуты, не учитывая решения Эвмолпидов, объявивших, что Эсхил не был посвященным и грешил по незнанию. Что бы ни говорили об этой традиции, никто из драматургов никогда не сравнивался с отвагой этого Поэта-Титана, родившегося в Элевсине и умершего в изгнании у подножия Этны. Его вулканическая душа испустила последний вздох у подножия вулкана.

Был ли Эсхил посвященным или нет, его работы свидетельствуют о том, что он несет элевсинскую печать всеми фибрами своего бытия. Не менее значимо то, что Софокл связывает его с Мистериями, хотя у него элевсинские идеи многим более завуалированы и искажены. Его менее дифирамбные хоры сохраняют тем не менее религиозный характер. Его всегда достойные герои все более приближаются к общечеловеческим. Внутренняя деятельность оказывается умело ведомой. Характеры, крайне неглубокие и оттененные, следуют закону развития. Софокл — это внутренняя сторона психологической эволюции. Если его изучать с точки зрения трилогии «Эдипа» и «Антигоны», то можно найти истинную драму посвящения. Элевсинская дисциплина состояла именно в произведении метаморфоз в человеке, в зарождении в нем иной души, очищенной и видящей, ставшей под эгидой Бога его сознательным Духом, его Даймоном.

В «Эдипе» Софокла эта мистерия окутана легендой, из-под которой однако ярко проявляется. Эдип стал королем Фив, освобождая страну от испускающего зловоние монстра в женском облике — Сфинкса. Традиция и классическая литература видели в Сфинксе только фантастического монстра, подобного лернейской гидре, Химере и бесчисленным драконам всех стран. Но в античных Мистериях Сфинкс был более обширным и драматическим символом. С телом быка, когтями льва и человеческой головой, он представляла весь процесс животной эволюции, в результате которой появился и человек. Орлиные крылья символизируют саму божественную природу, которую она носила в зародыше. Софокл взял Сфинкса из народной легенды Фив, попросту угадав своим эзотерическим чувством. Эдип не является ни посвященным в Мистерии, ни даже кандидатом на это; это сильный и гордый человек, который стремится в жизнь со всей энергией своего неограниченного желания и бросается на препятствия, как бык на своего противника. Желание власти и наслаждения — вот что руководило им. Он инстинктивно разгадывает загадку, которую Сфинкс-Природа предлагает всем людям на пороге жизни. Он угадывает ответ — это сам Человек. Но в нем есть желание и чистая страсть, таким образом он подразумевает человека, схожего на него самого, не имея ни малейшей идеи о божественном, преображенном человеке. Исходя из этой точки зрения, деятельному человеку он дал оценку в облике монстра, навязывающего себя народу, чтобы стать царем. Но Боги готовят ему наказание за самодовольство и необузданность. Сам того не зная, он убил своего отца, женился на своей матери. Это открытие низвергло его с вершин успеха в самую чудовищную пропасть. Духовная красота драмы состоит в контраста между божественным Тиресием, который, лишенный внешней жизни, но наделенный духовным видением, проходит сквозь все козни судьбы, и Эдипом, который открытыми глазами не видит подобие вещей и как хищник бросается в расставленные ловушки.

Если «Царь Эдип» демонстрирует нам наказание за самомнение, то «Эдип в Колоне» предстает перед нами странствующим старцем, беглецом, и ведомый своей достойной дочерью, очищением человека от героически переносимого горя. Вынужденный мужественно и сознательно страдать, слепой король-изгнанник становится видящим душой и имеет вокруг своей лысой головы ареол утешения и надежды, излучающий божественную милость. Таким образом, преображенный Эдип стал почти святым. После этого нас больше не удивляет созерцание в верховной Антигоне очаровательного цветка чистой человеческой любви, еще до послания христианской веры.

Шедевр Софокла, следовательно, совершенно оправдывает здравые рассуждения Фабра д'Оливе: «Все окружающее вышло из глубины Мистерий, трагедия управляет моральным чувством, постигнутым посвященными. Вот тот, кто разместил ее поверх всего того, что сегодня мы можем вообразить, тот, кто придал ей бесценное значение. Тогда, как вульгарность, ослепленная помпезностью спектакля, увлеченная красотой стихов и музыки, предавалась скоротечным утехам, мудрец наслаждался удовольствием более чистым и длительным, находя истину в глубине обманчивых иллюзий чувств. Это чувство сталь велико, что вдохновение поэта было столь же совершенно, и он все с большим успехом чувствовал дух аллегории, не нарушая покрывавшую его вуаль».

Если мощь Мистерий блистала сквозь труды Эсхила и Софокла, мы больше не найдем ее следов в их известном противнике и наследнике Евприпиде. С минуты на минуту священные факелы, продливающие счастливый свет, погаснут, и мы осторожно войдем в мрак слепой судьбы, в которой светились только факелы страсти и красные огни Тартара. Откуда произошло это внезапное изменение? Его смысл обнаружить легко. Современник Титана-Эсхила и божественного Софокла, также поэт. имеющий манеру, приближению к ихней, и, быть может, в некотором качестве их превышающую своей трепетной чувственностью, удивительной чистотой своего стиля и искусным божеством своего воображения, Еврипид появился в другом мире, много лучше нашего, в первую очередь, своим духом и природой души, в мире античности. Он не только не имел никакого отношения к Элевсине, но был еще ревностным последователем Сократа, не имевшего права выступать публично и отказавшегося совершить посвящение, т.к., говорил он, он не хочет знать общеизвестные вещи под клятвой молчания. Сократ твердо верил и учил, что лишь один рассудок может надеяться на истину, и что только строгая логика, без помощи какой-либо другой дисциплины, неизбежно ведет к добродетели как к счастью. Он поворачивается спиной к античному видению, матери изначальной мудрости и всех античных религий; он игнорирует интуицию, создательницу синтетической философии; он в конечном счете смеется над вдохновением, источником поэзии и искусств. Спасение он видит только в наблюдении, в анализе и в диалектике. Из этого, истинно и дополнительно, как говорил Ницше, он является отцом непримиримого рационализма и современного позитивизма.

Итак, Еврипид, хотя он поэт, и поэт гениальный, наиболее фанатичный последователь этого учителя сомнения. Говорят, что он пишет только для этого единственного зрителя. Ибо Сократ ранее никогда не ходил в театр и пошел туда только ради того, чтобы послушать трагедии Еврипида. Какое утонченное удовольствие для него услышать хор персонажей своего ученика, воспроизводящего его силлогизмы, в которых разум чувствовал себя как в западне и парафразировал его разрушительный скептицизм; его лицо Силена расцветало, и глаз Циклопа светился перед этим спектаклем. Боги спускались с небес на своих золоченых колесницах и под красочными масками декламировали торжественные стихи. В их противоречивых речах неутомимый резонер видит Олимп упавшим в пыль и рассеявшимся во всей мифологической фантасмогории. Поэтому он горячо аплодирует этому пассажу из хора в «Ипполите»: «Конечно, когда провидение Богов накладывается на мою мысль, снимает с меня тревогу, но едва ли думающий — Я может быть им понят так, будто я отказываюсь видеть нищету и дела смертных».

Эта речь казалась пропастью, разделяющей творчество Еврипида от трудов его предшественников. Те же сюжеты, те же персонажи и декорации; легенды все гомерические, но религиозное чувство и глубокое понимание жизни исчезло. Несмотря на знание страстей, на несравненное обаяние языка и бесчисленные красоты деталей, в ней не чувствуется более той широты взгляда, которая охватывает разом человеческие судьбы, пронзает их в глубину и проникает по ту их сторону. Там нет больше духа Мистерий и, без него все убывает, сморщивается, блекнет и падает в отрепьях. — Хор перестал быть глазами и ушами Богов, он больше не представляет только народ, колеблющуюся массу, ничтожное стадо, дрожащего и легковерного старца, гражданина «Всадников» Аристофана. — Как о своем герое справедливо говорили, что Еврипид «воззвал зрителя на сцену». Все великие персонажи, в которых миф восславил основателей греческой цивилизации, были спущены на одну или несколько ступеней социальной лестницы. Геракл, этот тип посвященного в свои двенадцать работ, стал хорошо живущим отважным, но вульгарным и грубым; Ясон, завоеватель Золотого Руна-жалким и хныкающим. Едва ли и Ахилл, Орест, Пилад сохранили свое достоинство. Еврипид создал очаровательных дев, но их человеческие характеры изображены обычно слабо. Где он был мастером, так это в художестве страстей самих по себе, когда они становились хозяйками души и подменяли собой индивидуальность. Отсюда дикие любовницы — Федра и Медея, рычащая Гекуба, тигрица материнской мести. Остальные — патетические, создатель которых сам Еврипид. Никто не знал как вызвать у него сострадание, заставить проливать слезы, но это сострадание бесплодное и демонстрирующее, не дающее сердцу ни силы, ни утешения. Можно сказать, что эстетика Еврипида — результат его философии, его патетическое, без света убежище, необъяснимый трагизм его жизни. Он завещал нам не менее двух шедевров, которыми часто вдохновляется современный театр, — «Ипполит» и «Ифигения в Авлиде», где он показывает лик эмоций. Но если идти вглубь этих драм, видно, что они становятся приговором философии, которую Еврипид сделал своим рупором. Ипполит, целомудренный и мудрый юноша, поклонник Дианы, несправедливо обвиняемой в инцесте со своим отцом и убитой по своей просьбе Посейдоном; Ифигения, хрупкая дева, принесенная в жертву своему отцу — варвару и полчищам суеверий; свидетельствует ли это, что чисто духовная цивилизация, чтобы продолжать свое существование, вынуждена жертвовать своими благородными детьми?

Нет ничего более трагичного и более странного, чем судьба самого Еврипида. После жизни славы и продолжительного успеха, он был призван в царский двор Македонии, к Архелаю. Там он сочиняет трагедию «Вакханки», которая является абсолютным отрицанием его эстетики и оптимистической философии. Ибо в ней виден царь Пенфей, растерзанный Вакханками после появления пророчества Диониса и необходимости недоступных Мистерий. Удовлетворило ли это запоздалое отречение от собственных взглядов Бога — кудесника метаморфоз? Казалось, что нет, если можно судить по слухам, разбежавшимся по Афинам. Утверждалось, что во время прогулки в одиночестве именитый гость македонского царя был растерзан стаей сторожевых собак. После этого смелый символизм последователей Эсхила разыгрался. Они утверждали, что дикие страсти, хулившие Еврипида в театре Вакха, в которых он сам наряжал свою игру за время своей долгой жизни, были входом к собакам Фракии, которые набросились на своего хозяина, как хищные звери, что почти всегда заканчивалось пожиранием своего укротителя. Глубокая и последняя ирония, — говорили они, — Богов, которых он хотел оскорбить!

Фабр д'Оливе, великий, но забытый мыслитель, высказал о творчестве Еврипида справедливое замечание. Я процитирую его, несмотря на его непомерную строгость, ибо оно придает несколько штрихов основной картине крушения трагедии, после чего утратила потеряла правила и традиции Элевсина: «Если законы, с самого начала изданные против тех которые, обзывая трагические сюжеты, опошляя мистическое чувство, были исполнены, нисколько не нужно будет печалиться о том, что Еврипид много трудился над настолько опустившимися бедствиями героями, настолько помутненными разумом от любви принцессами, такими сценами бесчестия, скандала и преступления; но народ, уже деградирующий и близкий к разложению, увлекался этими опасными картинами, сам бежал навстречу развращенному действию, которое ему было даровано. Это и есть шарм этих картин, талант, с которым Еврипид приукрашивает признаки упадка афинских нравов, и премьера достигнет того, что приносит чистоту религии. Театр, ставший школой страстей, не предлагая больше душе никакой духовной пищи, открывает дверь, через которую проникают, вплоть до храмов, презрение и насмешка над Мистериями, сомнения, сверхконщунственная наглость и полное забытье Пророчества».

* * *

Трагедия, диво живого искусства, приближается к нам как цветок эллинского чуда и последнее слово греческого духа. Я показал как миф о Дионисе породил ее, как Элевсинские мистерии вдохновили этот шедевр и как она тотчас же впала в декаданс, как только перестала их понимать. Вывод налагается на оценку этих двух институтов, заклинание, которое открыло нам перспективу в истинной миссии театра и в его возможностях будущего человечества.

Трагедия — это, по словам Аристотеля, очищение страхом и состраданием. Эта формула совершенна в своей лаконичности. Однако она требует быть изученной. Почему страх и сострадание становятся в великой греческой трагедии живительными и очищающими? Потому, что они предстают для зрителя испытаниями души, которые придают ей чистоту уподобления утешительным и возвышенным истинам, срывая с них вуаль за вуалью. Без ясного понимания этих испытаний смертные муки страха и стремления симпатии остаются бессильными. Но люстрация души, следующая за трагическим ознобом, производит временное улучшение в душе, в которую проникают лучи истины и непознаваемого блаженства. Целью Элевсинских мистерий было сообщить саму эту истину посвященному посредством личного опыта, точных понятий и выразительных изображений. Посвящения и Элевсинские праздники давали тем, кто хотел это познать, ключ от противоречий и страхов жизни. Таким образом два института взаимодополняемы и помогали друг другу. В трудах Эсхила и Софокла смутно просматривается мир и свет по ту сторону страха и сострадания. У Еврипида, диалектика и софиста, принадлежащего уже чисто духовной и рационалистической цивилизации, для которой Сократ является стержнем, мы находим страх и сострадание вне их трансцендентной действительности, т.е. вне иллюминации и психологического успокоения, которыми они еще обладают в первоначальной элевсинской драме и которые сохранились в большом объеме в драме Эсхила и Софокла. Человек у Еврипида показан жертвой случая или божественного суда. Можно сказать, что страх и сострадание стали наиболее мучительными в понятии жизни, но в нем они потеряли свою облагораживающую благодетель, свою силу воспитателя. Происходит расширение и обновление трагедии Эсхила и Софокла; восходит взволнованная, но удручающая мелодрама Еврипида. Несмотря на величие поэта и артиста, ему недостает божественного дыхания.

* * *

Идеал искусства был достигнут в полноте жизни, в целительных страхе и сострадании, в утешительном откровении, которое Греция нашла в Мистериях и, частично, в элевсинской драме. История, без сомнения, не возобновляется и не впадает дважды в одну и ту же реку, как говорил Гераклит но, по ходу веков, идеи и вещи непрерывно возвращаются и преображаются в неожиданные формы. Несмотря на непроницаемую вуаль, окутавшую нас в нашей материалистической цивилизации, вполне возможно, что эллинское чудо имело удивительные преобразования и возрождения. Новые творения неоднократно выходили из глубинного и болезненного желания навсегда потерянного прошлого. Оно еще говорит в нас неугасимой ностальгией греческой трагедии, в которой пребывает бессмертная надежда — возвышенный свет Элевсина!