Замоскворечье — Ольшевская — Подруги — Ардов — Дети — Трудовое соглашение — Сквер Лаврентия Павловича — Окно комнаты — Свеча
Короткое время после приезда мамы из Ташкента мы жили в Замоскворечье, на Якиманке — там до войны недолго жили мои родители.
Как-то раз мама взяла меня к Роммам. Жили они рядом — на Полянке. Мы шли к ним летним днем, помню желтый трамвай, сбоку похожий на низко сидящего на четырех лапах кота, пустырь и веселых женщин с лопатами, хором певших что-то высокими голосами. Перед роммовским домом мы встретились с Раневской и вместе поднялись на лифте. Помню большие светлые комнаты, балкон, бело-желтые стены, Елену Александровну Кузьмину. Фуфа называла ее Лёля. Пока они беседовали, со мной разговаривала Наташа — она была немного старше меня, — дочь Елены Александровны. Михаила Ильича Ромма не было.
А потом я заболел, и Тата со мной переехала к Фуфе и бабушке — на улицу Герцена, где мы с вами уже побывали.
На Якиманке, еще до болезни, я запомнил один свой день рождения.
После эвакуации я бредил паровозами и в то утро, открыв глаза, увидел заботливо поставленный мамой у кровати на табуретку товарный поезд — черный металлический паровоз с красными колесами и два вагона. Это было полное счастье. Вечером мама пригласила к нам Нину Антоновну Ольшевскую с детьми — Мишей и Борей. Был декабрь. Они жили рядом — на Большой Ордынке. Мише — около 6 лет, нам с Борей — по 4.
Праздник кончился. На улице мороз. Нина Антоновна надела двум своим мужчинам валенки, одинаковые пальтишки, подняла воротники и крепко замотала им шеи поверх воротников одинаковыми шарфами, завязав узлом. Они стояли на сундуке — крепенькие малыши в шапках с завязанными опущенными «ушами», любимые ее дети, так умело утепленные, что была уверенность: так и надо. Лучше не может быть.
Нина Антоновна Ольшевская… Студентка мхатовской школы-студии Станиславского, где они вместе с Ириной Вульф и Норочкой Полонской учились в 20-х годах.
Мать Алексея Баталова. Жена Виктора Ефимовича Ардова, его верная спутница, сумевшая стать незаменимой хозяйкой его большого, до утра не засыпающего дома.
Пеленавшая, купавшая армию своих внуков, детей и внуков своих друзей и подруг — и в том числе моего сына Диму, учившая этому искусству десятки матерей из многих московских театров.
Друг нашего дома, моей матери, всей нашей семьи, она обладала непередаваемым обаянием, неистощимым юмором, иронией и добротой.
Когда в Москве бывала Анна Андреевна Ахматова, она останавливалась в маленькой комнатке у Ардовых, где когда-то жил Алексей Баталов. Ольшевская всецело принадлежала в это время Ахматовой.
Нина Антоновна говорила нам: «Я растворялась в Анне Андреевне, а она меня не замечала».
Не замечала — и не представляла себе московской жизни без Ольшевской.
Так сложилась жизнь, что с подругами Нина Антоновна встречалась, когда Ахматовой не было в Москве; а Раневская бывала на Ордынке, когда там была Ахматова.
Нина Антоновна приезжала к нам домой в день маминого рождения, иногда — вместе с Норочкой Полонской, поиграть в покер.
Мама тоже часто ездила на Ордынку к Ардовым, иногда брала меня с собой. Как-то я был на дне рождения Миши Ардова, несколько раз я ездил с мамой к Нине Антоновне и учился «вприглядку» у Ардовых играть в покер.
Ардов пил очень горячий чай. Это был крутой кипяток. Свою чашку и заварочный чайник Виктор Ефимович прогревал, ополаскивая несколько раз кипятком из чайника, который кипел на электроплитке, стоящей у его кресла рядом с кадкой зига-кактуса. Отработанный кипяток Ардов постоянно сливал в кактус. От ужаса экзотическое растение цвело таким крупным красным цветком, что все это напоминало муляж. Любой процесс в комнате сопровождал взглядом многолетний Кац — сиамский кот; обитала там и умнейшая такса, которая тоже прожила немало.
Над дверью в комнату Ардова висел большой портрет Анны Андреевны в коричневых тонах работы Алексея Баталова. Нина Антоновна и Виктор Ефимович с шутливой гордостью говорили нам, что Ахматова позировала всего двум художникам: Модильяни и Баталову. Об Альтмане и других не упоминали — так семейная история выглядела эффектнее.
Это было окружение Анны Андреевны и Фаины Георгиевны, это был московский дом Ахматовой, он ей нравился своей суетой, криками, телефонными звонками и разговорами, остротами, мальчиками, пеленками — Ордынка помогала ей оставаться живой в ее истерзанной жизни:
Нина Антоновна умела сделать так, чтобы Анна Андреевна чувствовала себя на Ордынке дома, — она держала в руках весь этот табор, не давая ему затихнуть, проголодаться, разойтись.
«Когда тяжко заболела Нина Ольшевская, Ахматова сказала: „Болезнь Нины — большое мое горе“, — вспоминала Фаина Георгиевна.»
«Ахматова любила семью Ардовых и однажды в Ленинграде сказала, что собирается в Москву, домой к своим, к Ардовым. В Москве позвонила, пообещав, если я приду, рассказать мне „Турусы на колесах“. Я просила ее объяснить, что означает это выражение; „А вот придете — скажу“. Но я забыла спросить про эти „турусы“.»
У Раневской как-то спросили: «Вы хорошо знакомы с Виктором Ардовым?» Она ответила: «Не верьте тем, кто говорит не очень одобрительно о нем. Ахматова его любила. Анна Андреевна была дружна с его женой и очень любила их детей… Она любила эту толчею гостей у Ардовых на Ордынке, которую называла „Станция Ахматовка“.»
Можно по-разному относиться к творчеству Виктора Ефимовича Ардова, но рассказчиком он был изумительным. Когда 1 января собирались у нас мамины друзья на обед в честь ее дня рождения — мама родилась в неудобный «семейный» день 31 декабря, — к нам часто приходил Виктор Ефимович. И обед превращался в творческий вечер, концерт Ардова. Свои репризы он произносил — чуть сморщив нос — в чеканной форме, быстро, будто заранее имея готовый рецепт на любой случай.
На Ордынке, в присутствии Анны Андреевны, он бесконечно искал какие-то бытовые мелочи — очки, книжку, нож, вилку, следственным тоном объявляя каждый раз: «Так, па-прашу не расходиться — потеряна моя авторучка!» И так много раз. Ахматова парировала: «Сколько раз в день я должна не расходиться?!»
Я слышал от него бесчисленные фразы — его собственные и из Зощенко, например: «Желающие не хотят», о повестке в военкомат: «Здесь надо занять уклонистскую позицию», о смене партийного лидера: «На эту должность в их департаменте лежат штабеля кандидатов» и т. д. Он относился с огромным теплом к нашей семье — в молодости называл маму Сляра (осел), даже сочинил ей в 1930 году стихи, пародируя любимого ею Вертинского. Раневскую Ардов называл «смелый талант», писал: «Она играет конгениально Достоевскому», посылал Фаине Георгиевне свои публикации о ее творчестве, бесконечно отвечал на ее вопросы по телефону.
С его сыном — Борей Ардовым — я вижусь постоянно с перерывами в 5–10 лет.
В 1990 году у нас дома гостили болгарские архитекторы, и мы, посмотрев с ними старинные иконы в Третьяковской галерее — остальные залы были закрыты, — вышли на Большую Ордынку. Я снова увидел каменные столбы и решетку ограды, двор, где много раз был с мамой, арку справа от ворот с «вечной лужей» — как ее назвала Ахматова. Я рискнул без предупреждения повести болгар в этот дом. Мы поднялись на второй этаж, где когда-то было так беззаботно стоять перед крашеной входной дверью и знать, что сейчас нам непременно откроет кто-то, увидеть знакомое лицо в узком коридорчике и шумную компанию людей в большой комнате. Нам повезло и в этот раз. Открыл Боря Ардов. Он был, по-моему, даже рад нашему вторжению. Все познакомились. Боря показывал нам свой дом, рассказывал о всех комнатах, портретах, креслах, столах, стенных застекленных нишах-витринах, о комнате, где жила Анна Андреевна. Вспоминал, как внимателен был его отец к Анне Андреевне — прибил ручку к стене в туалете — так ей было легче, опираясь, вставать. Я слышал эти истории много раз от Фуфы, мамы и Нины Антоновны, на сей раз об этом рассказывал Боря.
Теперь в этой квартире — музей Ахматовой в Москве, их мемориальная квартира, но Ардовы там не живут. Борис живет в Абрамцево.
В младших классах школы он учился на двойки и вел себя очень плохо. Тогда Ахматова и Раневская заключили с ним письменное трудовое соглашение, договор: Боря обещал хорошо учиться, а Раневская обещала не ссориться со своими режиссерами и не уходить из театра. Соглашение было подписано, с одной стороны — «Боря Ардов», с другой стороны — «Анна Ахматова, Фаина Раневская».
Боря его бережно хранит.
Анна Андреевна рассказывала домашним, что, когда она хотела поделиться с Раневской чем-то особенно закрытым, они шли к каналу, где в начале Ордынки был небольшой сквер. Там они могли спокойно говорить о своих делах, не боясь того, что их подслушает КГБ. И они назвали этот скверик «Сквер Лаврентия Павловича».
Фаина Георгиевна Раневская постоянно звонила Виктору Ефимовичу. К телефону подходил Боря Ардов. Боря спросил: «Фаина Георгиевна, вы, наверное, знаете наш телефон наизусть?»
Раневская ответила: «Витя — мой Брокгауз и Ефрон».
Ей было проще узнать что-то позвонив ему, чем искать в книгах.
Раневской наконец-то нашли няньку для Мальчика — ее собаки. Фаина Георгиевна позвонила Ардовым: «Пришла женщина, протянула руку: „Я — Петрова“ — но от нее пахнет водкой и мышами; как это может быть?» Боря ответил: «Ну, водку она пьет, а мышами закусывает».
Раневская возмутилась: «Ты с ума сошел!»
А потом перезвонила: «Это — неплохо!»
Фаина Георгиевна с Борей Ардовым — в Петергофе. Все в ступеньках. Раневская держится за Борю: «Боря, когда у вас будет инфаркт, вы должны уметь так ходить — учитесь, шаг на ступеньку, вторую ногу подтягиваете и ставите на ту же ступеньку».
Там же, в Петергофе, все фонтанирует, из «Самсона» струя льет вверх и т. д. Раневская возмущенно сказала: «Это неправда!»
«Из окна комнаты всегда должен быть виден крест», — говорила Ахматова.
На Ордынке из окна комнаты, где жила Анна Андреевна у Ардовых, был виден крест колокольни церкви Святого Климента.
«Я очень хорошо знаю, что талантлива, а что я сделала? Пропищала, и только…» — из дневника Раневской.
Ахматова писала: «Рембрандтовские темные углы…» Она любила Рембрандта, его темные полотна и светлые лица на его картинах. Раневская говорила о Рембрандте понижая голос, страстно, восхищенно.
В начале 1950 года Раневская и вся наша семья пошли на фильм «Жизнь Рембрандта». Это был черно-белый зарубежный фильм. В конце фильма нищий, одинокий, стареющий Рембрандт, гладя в пустоту, гасит свечу — кончается жизнь гениального мастера. Раневская тогда как-то сгорбилась и долго молчала, пока мы выходили из зала.
Я часто вспоминаю этот вечер, «Жизнь Рембрандта». Ахматова говорила о Раневской: «Словно свечку внесли…» Может быть, свечу, которая радовала Ахматову, Раневская увидела в тот вечер в руках Рембрандта, на его полотнах, и Фаина Георгиевна узнала в нем себя — без родных, оставшихся где-то в Турции или Румынии, без ролей, которые она мечтала сыграть, без своей семьи, которая не сложилась…
И свеча оказалась гаснущей — в ее руках… Она горевала. Всю дорогу, пока мы медленно возвращались домой, молчала.
Рембрандтовские темные углы не давали ей покоя.