Святые горы

Щеглов Юрий Маркович

ПАНИ ЮЛИШКА

 

 

Часть первая

Жизнь

 

1

В предместьях они появились почти неслышно, — как в глубоком сне, — и неизвестно, с какой стороны, откуда. То ли по шоссе прикатили на мотоциклах, то ли снизу, оттуда, где начинаются яры, — до сих пор спорят.

Жители знали, что они придут. Последние сутки улицы лежали молчаливыми, опустелыми — бетонированные каналы, из которых ушла вода. Остаток обреченных на окружение частей прокатился по ним — по каналам — врассыпную, вслепую — позапрошлой ночью и тоже, как во сне, почти неслышно.

Давно известно — в темноте солдатам отступать легче. Никто не глазеет с укором: ни дети, ни женщины, ни старики. Враг же, по понятным причинам, стремится занимать города на рассвете. Так было во все войны, всегда. Так случилось и на этот раз.

Еще не взошло солнце, как за рекой ахнул взрыв и воцарилась четкая тишина. Затем раздался ровный гул танковых моторов. В предместьях его поглотила роскошная, не успевшая стать по осени жестяной зелень. А в самом городе окна домов были занавешены одеялами, зашторены крепко. Разве просочиться звуку?

Первым по одной из главных улиц сумасшедше, со снятым глушителем, пронесся мотоцикл. Его злобное фырканье оповестило о смене власти.

Солдат въехал, качнувшись и подскочив в седле, на тротуар. Накренив пустую коляску, выключил мотор. Он стряхнул черные краги, шевельнул скрюченными пальцами и, вытянув прямо зубами из нагрудного кармана огрызок сигары, задымил, щурясь на мощную темно-красную колоннаду старинного университета. Сдвинув заляпанную глиной каску и отерев рукавом мундира пот, он небрежно — опалой перчаткой — посигналил остальным мотоциклистам, медленно подплывающим к скрещению улицы и тополиного бульвара. Огромное полотнище флага над ведущим — из матово-блестящей материи с серебряными кистями и еще какими-то причиндалами — натягивал холодный рассветный ветер.

Фырканье мотоциклов не потревожило Юлишку.

Неделю она ночевала на тахте в кабинете Александра Игнатьевича. За толстыми стеклами сдвоенных рам из мореного дуба, которые выходили в густой парк напротив университета, ей было спокойнее. Здесь больше воздуха и осеннего — не жаркого — солнца, а по утрам меньше навязчивого перещелка птиц, чем в ее комнатке, тоже, впрочем, вполне приличной, с окном во двор над самой кроной каштана.

В семье Александра Игнатьевича придерживались давней русской — освященной Пушкиным — традиции: няня — член семьи. Не почти член семьи, а полноправный, да еще один из самых уважаемых. Юлишка сказала, Юлишка считает, Юлишка не разрешает, наконец: спросите у Юлишки…

Рядом с тахтой помещался телефонный аппарат: черный ящичек с никелированными дужками. Сусанна Георгиевна обязала ее прислушиваться к звонкам и отвечать бодро: уехали на месяц! Но отвечать только близким знакомым. Хорошо, что теперь Юлишке не требуется бежать к телефону спросонья.

Когда она разомкнула веки от несильного внутреннего толчка, то по привычке взглянула в небо. Что за погода на улице? Ей не понравились тучи — серые, низко летящие, как паруса рыбачьих баркасов на крутом повороте. Она любила васильковое бездонье неба, неподвижные, туго закрученные — накрахмаленные — облака и золотистое — расплавленное — марево там, в вышине, вблизи солнца.

Юлишка перекатилась на живот, решила — туда не смотреть! — и уперлась ладонями в подушку, отрывая себя от простыни. Она привыкла так делать: иначе не поднимешься быстро, а снова задремлешь, очнешься — разбитой.

Сдвоенные рамы все-таки не сдержали лавины приближающихся звуков. Вскочив, Юлишка взглянула через стекло и увидела серый асфальт, чистый, без ржавых комков опавшей листвы. На широкую площадку у дома вкатывались один за другим мотоциклы с колясками и без. Из колясок выпрыгивали солдаты в длиннополых шинелях.

«Ах, какие неосторожные, — первое, о чем подумала Юлишка, — еще запутаются в полах, упадут и ударятся».

Площадка показалась ей вмиг забитой до отказа, хотя мотоциклов остановилось не более десятка. Юлишка внимательно рассмотрела новенькие, без вмятины, стеганые сиденья, бледно-желтые, похожие на плоские фасолины разводы на круто выгнутых — как голубиная грудь — передних колясочных стенках и догадалась — маскируются! Однако здесь, возле парадного, двери которого были окованы сияющей торжественно медью, те, кто маскировались, выглядели нелепо, даже глупо, со своей фасолью.

Юлишка стыдливо прикрыла грудь локтем, кто-нибудь мог заметить снизу. Она перенесла свой взгляд вдоль переулка — не попадутся ли там знакомые — дворничиха Катерина, швейцар Ядзя Кишинская или соседка, бабушка Марусенька, как ее звали дети, сестра академика Апрелева? Но ни дворничиха Катерина, ни Ядзя, ни бабушка Марусенька на глаза не попадались. Перед ней лишь багровела исхлестанная ветками с поредевшей листвой массивная колоннада университета. Притиснув — до боли — висок к раме окна, Юлишка заметила на перепаде горбатого переулка, посередине мостовой, кругленького солдата с коротким, как бандитский обрез, ружьем, болтающимся на шее. Солдат в серо-зеленой шинели держался лицом к ней, но именно лица-то Юлишка, досадуя, не видела — его густо заштриховала непроницаемая тень от сдвинутой на лоб каски. Только подбородок торчал, облитый мертвенным утренним светом.

Юлишка улыбнулась оттого, что каска напомнила ей гигантского навозного жука. Жук сладостно вцепился и голову бедняги, верно собираясь сию минуту сжевать и остальное его тело.

Жук словно завис над мостовой, ритмично покачиваясь в воздухе: вперед — назад, вперед — назад. Юлишка догадалась, что солдат переносит центр тяжести с носка на каблук. Так любила в детстве стоять и она, уминая песок босыми ногами, в ожидании рыбацких баркасов, чернеющих в туманной, едва различимой глубине морского пространства.

«Чего он гам медлит?» — подумала Юлишка.

Но это относилось, разумеется, к жуку, а не к солдату. Она бы не прочь, чтоб жук поскорее слопал его. И все!

Высокий, по тем временам, пятиэтажный дом погрузился во внезапно охватившую переулок тишину, — сентябрьскую, подсиненную дымкой отработанного горючего. Сыроватый еще по-ночному воздух вливался через форточку и бесшумной волной окатывал обнаженные плечи Юлишки. Он стекал и под коробящуюся от чистоты, полотняную, на бретельках рубаху, терялся в ложбине меж грудей, заставлял поджимать пальцы на ногах. И Юлишке померещилось, что она коченеет от ужаса: немцы!

На самом же деле ее просто знобило. Вернись она в постель и согрейся, сну бы недолго бороться с ее сознанием; она бы снова на время исчезла отсюда, из кабинета, ни о чем не тревожась.

Юлишка, однако, не вернулась в постель и побрела, плоскостопо шлепая, в свою комнатку, рядом с ванной и кухней, в тупике маленького коридора. Там она тщательно оделась и причесалась, прислушиваясь одновременно к радиоточке — не треснет ли чего внутри?

Не треснуло.

Юлишка повернула рычажок до упора. Точка молчала. Что с ними там стряслось? Сутки ни черта не сообщают! Ее лоб покрылся от напряжения бусинками влаги, — каждая отдельно.

Юлишка пошла в кабинет. Ни от кого теперь не таясь, не голая, она, привстав на цыпочки, приникла к стеклу и ухитрилась рассмотреть крыльцо. Немцев поблизости не было. Если внизу кто-нибудь дежурит из домоуправления, то Юлишка решится сойти и расспросить, что к чему. Но там, нарушая постановление районного штаба ПВХО, никто не дежурил.

Кругленький солдат, тот, в которого сладостно вцепился навозный жук, сбежал с асфальтового пригорка и исчез в конце переулка. Теперь только пустые мотоциклы напоминали о том, что они появились, что они здесь и что они распоряжаются в городе.

У подъезда затормозила — беззвучно — легковая машина. Если к ней особенно не придираться, может сойти и за наш «ЗИС-101». Три-четыре месяца назад сюда частенько подъезжали точно такие автомобили или очень похожие, трофейные, иностранных марок, пригнанные откуда-то из Закарпатья. Но мотоциклы! Мотоциклы, эти отвратительные вонючие велосипеды, здесь обычно не задерживались. И Юлишка опять подумала, что у парадных дверей с кремовыми, еще не успевшими пропылиться за войну занавесками, они производят дикое впечатление. Будто на изысканно — как всегда у Сусанны Георгиевны — сервированный стол вдруг выставили грязное помойное ведро.

Из легковой машины никто не вышел.

Юлишка соскучилась, ей захотелось чем-нибудь заняться на кухне.

Старинные бронзовые часы, олицетворяющие времена года посредством бесстыдно раздетых женщин, с золотыми римскими цифрами на черном, выпуклом, как глаз, циферблате, глухо ударили семь: бам, бам!..

Семь!

И Юлишка решила спуститься черной лестницей во двор к своей давней подруге и благодетельнице Ядзе Кишинской.

Накануне того дня, когда смолкла радиоточка, она снесла к ней во флигель основательные запасы провизии и отвела охотничью собаку — английского пойнтера Рэдду, рыжую суку, добрую, растолстевшую от безделья и кабинетного существования, с неприятно отвисшими ледяными губами, утыканными жестким волосом, но любимую ею, Юлишкой, за покладистый нрав, врожденную британскую чистоплотность и радостную готовность выполнить какое угодно приказание.

Они крепко дружили — Юлишка и Рэдда.

Вообще семья Александра Игнатьевича была дружной.

Юлишка гордилась своей предусмотрительностью. Случится что — запру квартиру на замок, заберу ключи и уйду жить к Ядзе.

Она совсем уж хотела откинуть щеколду черного хода, но неведомая сила внезапно как бы оторвала ее от пола, перетащила в противоположный угол, к другой двери, балконной, и заставила нагнуть голову.

Юлишка, не сопротивляясь, подчинилась этой неведомой силе и, взглянув во двор, задрожала: под самым балконом сновал не один знакомый навозный жук, а пять или шесть — целое стадо. Жуки ползали взад-вперед вдоль забора, отгораживающего дом от поликлиники и стационара Лечсанупра, которые фасадом выходили на параллельную, Пушкинскую улицу.

И еще кое-что поразило Юлишку.

В центре двора заброшенную, как степной курган, клумбу окружали военные, но без железных касок, — не солдаты, а, вероятно, повыше, но не намного, чином, — в пилотках и кепи: молоденькие кузнечики, свеженькие, сию минуту из цейхгауза: бери и наживляй на крючок. Вот так дергунчики! Они закидывали поочередно зеленоватые, искаженные стеклом физиономии к верхним этажам и что-то оживленно обсуждали.

Юлишка отодвинулась, страшась, что ее обнаружат. Но они, занятые разговором, никого не замечали и тыкали по-хозяйски пальцами в разные стороны.

Юлишка продолжала любопытствовать.

Немцы не казались ей злобными, только неприятными. Она нередко думала о них и до войны. Ведь Фердинанд Паревский не вернулся с той, далекой, империалистической. Ей чудилось иногда, что немцы издают скверный запах. Но какой — запах чего? — Юлишка сейчас и не смогла бы определить.

Немцы пахнут — вот фантазия! Пахнут немытые люди, а немцы чистюли. Она укоряла себя с минуту за то, что ей некогда это чудилось. Между тем ощущение, что именно новоприбывшие издают скверный запах, ее не оставляло.

Спокойно, не суетись, убеждала себя Юлишка: они тебе не причинят дурного, если ты сама не рассердишь их. Смелее, смелее…

Она готовила себя к встрече с немцами еще с того достопамятного воскресенья, когда мальчишки в полдень вдруг завопили хором у подъезда:

— Пленных фашистов везут!

Разумеется, она готовила себя к иной встрече.

Разве кто-нибудь предполагал, что немцы нахально заявятся сюда, прямо в город? Разве без нее семья бы эвакуировалась? Правда, она сама заупрямилась. И дело вовсе не в вещах. Вернее, не в одних вещах, Юлишка не любила брошенные дома. Уехать? Не-ет! Погасить очаг? Не-ет! Подобного враги от нее не дождутся. Они уже раз испоганили ей жизнь. Убили Фердинанда. И потом — куда она двинется из родных мест?

Юлишка захотела увидеть тогда — какие они, фашисты. Сильно ли изменились с той, далекой, войны?

Итак, в то достопамятное воскресенье Юлишка вместе с Кишинской в толпе других людей направилась к оперному театру. У темно-красной колоннады университета, на платформе, сцепленной с грузовиком, дохлой рыбой, выброшенной прибоем на берег, лежал продырявленный фюзеляж самолета.

Грузовик еле-еле вертел колесами. За ним почти вплотную следовал пикап, выкроенный из «эмки». В его кузове довольно свободно расположились четверо: трое в кожаных комбинезонах на молниях и один в снежного цвета рубахе, — немцы!

Немцы!

Немцы!!

Трое в комбинезонах держались уверенно, прочно раздвинув ноги и упершись ладонями в колени, а их товарищ, безнадежно уронив голову, маятником раскачивался, будто от зубной боли.

Юлишка и Кишинская догнали пикап и быстро пошли рядом, у самого колеса. Тротуары заполняли люди, ошеломленные необычайным зрелищем. В тишине отчетливо шаркали подошвы по брусчатке, глухо ворчал мотор. Трос скрежетал о фюзеляж. Юные красноармейцы сидели по краям платформы, болтая сапогами, и, улыбаясь, смотрели на толпу.

Когда пикап пересекал, подрагивая, трамвайную колею, пленный в снежного цвета рубахе вскочил, с хрипом выбрасывая изо рта короткие, как чурки, возгласы.

— Какие глупцы! Какие ослы! — орал он по-немецки.

Жилы на его шее взбухли, напряглись, как натянутые между столбами бельевые веревки. Бешенство обесчеловечило лицо.

Красноармейцы спрыгнули с платформы и протиснулись к пикапу. Один из них попытался открыть заднюю дверцу и влезть в кузов, но пленный ухватился за ручку и не пускал. Остальные летчики по-прежнему держались надменно, демонстрируя всем своим видом, что они не имеют отношения к выходке товарища и даже брезгают им.

— Хайль Гитлер! — прокатились над улицей неслыханные слова.

В пикапе поднялась сутолока. Летчики старались помешать красноармейцам. Они пошире раздвинули локти, выставили ноги. Бесноватого, однако, выволокли и несколько раз ударили кулаком по темени.

— Немец-то немец, а против наших слабенький, — и Юлишка подтолкнула Ядзю.

— Бить нельзя. Есть приказ не бить! — крикнул кто-то.

— Вот видишь, — отозвалась Ядзя, — есть приказ не бить!

Но Юлишка так и не додумалась, зачем это Ядзя ей повторила.

Немца насильно усадили в кабину грузовика, к шоферу, и двое красноармейцев встали на подножку. Машины, засигналив, набрали скорость.

Те, прежние, отметила Юлишка про себя, были высокомернее, и каски у них были иные, покрасивее, похожие одновременно и на блестящие елочные украшения, и на нахохлившихся птиц. И самолеты тогда не летали, и бомбы не падали.

Да, здорово изменились, снова подумала Юлишка, нервные какие-то нынче.

И она уже без капли страха опять прильнула к стеклу.

Когда двор очистился, бесстыжие часы за спиной, в недрах квартиры, отсчитали восемь.

Молоденькие кузнечики на суставчатых ногах ускакали, навозные жуки за ними втянулись в подъезд. Юлишка, помимо воли, вообразила, как они выглядят там, в черной штольне, и передернула плечами: бр! бр!

Страшно!

Она стерла со лба выступившие бусинки влаги и отстранилась от балконной двери, с тем чтобы выполнить первоначальный замысел — спуститься к Ядзе.

На лестнице черного хода ей никто не встретился. Двери у соседей были закрыты. За ними царило спокойствие, хотя Юлишка поочередно прикладывала ухо к замочным скважинам. К двери академика Апрелева Юлишка возвращалась дважды. Интересно, что бабушка Марусенька делает? Пьет чай, верно?

Во дворе она тоже, к счастью, ни с кем не столкнулась. Правда, перед выходом из парадного она долго и напряженно вслушивалась: не раздастся ли топот сапог, не скрипнет ли поблизости что? Топот, однако, не раздавался, и ничего поблизости не скрипело. Тогда Юлишка шмыгнула вдоль каменного забора Лечсанупра и украдкой проскользнула по аллее во флигель, где обитала Ядзя, только однажды метнув взгляд вверх на свои окна, которые показались ей незрячими. Как бельма у слепца. На стеклах лежал стальной отблеск начинающегося дня, первого дня оккупации…

Но Юлишка облегченно вздохнула: в общем, дом не изменился. На окраинных улицах, подальше, за университетским парком, и даже в самом центре, возле универмага, все обстояло по-иному. Это Юлишка знала по рассказам Кишинской доподлинно. Там квартиры, из которых эвакуировались жильцы, давно кто-нибудь да посетил: друзья или чаще недруги, соседи или просто грабители. Не пропадать, рассуждали многие, и среди них честные люди, добру, в конце концов.

Первым делом сдергивали занавеси. Тюль перед войной доставался втридорога. Он только входил в моду у людей ремесленных и торговых, по обеим сторонам нижнего отрезка тополиного бульвара, вокруг шумной базарной площади, на улицах с названиями Керосинная, Борщаговская, Хлебная… Они, эти люди — ремесленные и торговые, — несмотря на войну, не собирались прощаться с неплохо налаженным бытом и обмозговывали, как облегчить себе существование при новой власти.

Вторым делом почему-то выбивали изнутри стекла. И здания имели вид обезумевших от горя. Тротуары усеивали осколки.

Пятиэтажный дом, о котором идет речь, пока не трогали. В него никто не заворачивал — по привычке. Охотники до чужого добра позабыли о переулке напротив университета в зловещей — подспудной — суете предоккупационных дней, а может, просто трусили, чуя подлым сердцем, что наши обязательно вернутся — вдруг вернутся скоро? — и за те квартиры спросят особо, построже.

Неделю назад Юлишка не очень волновалась, потому что мимо парка по Владимирской нет-нет да проносились грузовики, повозки, артиллерия, проходили торопливым шагом красноармейцы. Со стороны шоссе, рассказывали, бои шли тяжелые, впрочем, не тяжелее тех, что бушевали за обрывистыми кручами, за знаменитым лесом, куда немцы выкинули парашютный десант и где полегли тысячи ополченцев и среди них два профессора, Муромец и Зильберберг, приятели Александра Игнатьевича, и другие важные начальники.

Как ни ужасно выглядели обескровленные и усталые части, как ни велико было их стремление вырваться поскорее из каменного мешка, из грозящих сомкнуться клещей, — все-таки с ними Юлишке жилось спокойнее. Вдруг красноармейцы все-таки не уйдут? Никому, даже отъявленным негодяям, до конца не верилось, что уйдут. Мало ли — отступают, авось и не отступят. Вон их сколько, молодые, здоровые, с винтовками. Не каждый отважится на их глазах безобразничать — запросто пристрелят. Одно только присутствие этих частей, измотанных, объятых отчаянием, — ничего, кстати, общего не имевшим со страхом, — удерживало мародеров от гнусных поступков.

Месяц назад Юлишка, направляясь на базар, всегда вежливо раскланивалась со Скрипниченко или Любченковым — постоянными блюстителями порядка в их маленьком переулке. Юлишка обожала порядок и относилась с почтением к милиционерам. У них очень опасная работа.

Когда в семье порядок, Александр Игнатьевич добивается лучших результатов в лаборатории, о нем чаще пишут в газетах. А Юлишка привыкла читать газеты и встречать там фамилию, ставшую родной. Свою она постепенно забывала, словно сама ее память не желала отделяться от Александра Игнатьевича и его близких.

С пользой доживаю свой век, радостно думала Юлишка.

Итак, дом напротив университета громоздился нетронутый, замкнутый — не ведающий, какая ему уготована участь.

 

2

Юлишка спустилась в полуподвал флигеля, надавила кнопку громогласного звонка и приготовилась ждать, пока Кишинская откроет. Ядзя, опытный швейцар, и собственную дверь открывала не сразу. Ей нужно сперва хорошенько прокашляться да напялить замусоленный капот. Юлишка предположила, что Рэдда залает, учуяв знакомый запах. Но за дверью — полное молчание. Тишина, пустота.

Юлишка позвонила еще. Никто по-прежнему не отозвался. Юлишка селг на ступеньку, — не могла заставить себя выбраться наверх посмотреть в окно, — и начала гадать: куда Ядзя запропастилась в такую рань и как ей теперь поступить — то ли ждать, то ли вернуться?

Смежив веки, Юлишка почему-то представила какие-то скотские рожи вместо обыкновенных солдатских физиономий. Она съежилась от грозного предчувствия. Что-то случится! Что-то непременно случится! Но что?

И лишь она мысленно произнесла эти слова, как тишина взорвалась цепочкой звуков: пух-пах-пох-пух!.. Похоже, что от ударов об асфальт, одна за другой, лопались десятки электрических ламп.

Юлишка мелко задрожала и привалилась к решетке перил. Она сразу вообразила, что целились именно в Ядзю и что ее уже убили наповал. Юлишка довольно подробно все это нарисовала себе.

Вот Ядзя вскидывает ладонь, вот по ее щеке струится кровавый ручеек, вот колени неловко — не по-женски — подтягиваются к животу и замирают. И все это там, в ее измученном мозгу, получило чрезвычайно странные и далекие от возможной реальности очертания — зыбкие, будто отраженные в бегущей воде.

На глазах у Юлишки однажды убили человека. Сперва стреляли поверх — гулко, в пустоту. А потом — пах — и попали.

Но кто стрелял, Юлишка запамятовала: петлюровцы, деникинцы, гетманская варта или немцы? Вроде гетманская варта.

То, что она представляла сейчас, — куда страшнее. Ведь пуля угодила в Ядзю! В милую, дорогую Ядзю!

Юлишка очнулась от прикосновения. Ядзя склонилась над ней — живая, невредимая, но перепуганная до

смерти. Перед уходом Ядзя накинула на плечи пальто, и теперь оно сползало на цементный неметеный пол. А Ядзя, вместо того чтобы подхватить и почистить это праздничное и так ею оберегаемое пальто, села на него и пригорюнилась. Теперь Юлишка решила, что стреляли не в Ядзю, а в дворничиху Катерину, но Ядзя видела ее гибель и, как Юлишка когда-то — в те далекие времена, — еще не в состоянии прийти в себя.

Человека убили на Костельной, угол Думской площади.

Ядзя молчала. Ни слова о выстрелах или о том, где она бродила спозаранку. Отдышавшись, Кишинская, кряхтя, поднялась, забыв про пальто, и начала возиться с замком — никак не просунуть желтый плоский ключ в прорезь.

Юлишка аккуратно отряхнула пальто от пыли. Она стояла рядом с Ядзей, растерянная, несчастная, как бедная родственница, будто не веря, что та впустит ее по собственной воле.

Сейчас все объяснится, думала Юлишка, я войду, и все объяснится.

Но что должно объясниться, она, если бы ее спросили, не ответила.

В полном смятении Юлишка последовала за Кишинской в комнату и плюхнулась в изнеможении на подвернувшееся кресло — подарок бабушки Марусеньки.

И сразу же: на полу, возле домашней — Ядзиной — туфли, она заметила тонкий цилиндрик пепла — в пятую часть неочиненного карандаша. Сизо-голубой с белыми вкраплениями.

Рука, которая держала сигарету, догадалась Юлишка, длинная, даже длиннющая, как у гориллы в зоопарке, где она любила по воскресеньям прогуливаться вдоль клеток с Юрочкой, сыном сводной сестры Сусанны Георгиевны — Саши, муж которой еще двадцать восьмого июня прямо из своего депо ушел добровольцем на фронт.

Кто здесь курил? — хотела спросить Юлишка. Но Ядзя затараторила, отвлекая ее от тревожного вопроса.

— Чего приплелась, глупая? Они совершают обход, чтоб раз — и дома обязаны жильцы сторожить, — путаясь в словах, выпалила Ядзя. — У нас район ведь знатный, сама знаешь — напшетиву унивэрситэту.

— Какой обход? Кто совершает? — в надежде услышать доброе известие торопливо спросила Юлишка.

Ядзя с раздражением, почудилось ей, ответила:

— Кто! Кто! Новая власть. Фашисты. Ключи отобрали от квартир. Только от вашей, двенадцатой, Кареевых, Жилы и Апрелевых нету. Так велели, чтоб немедленно достала. А коменданта и след простыл.

— Сусанна Георгиевна не доверит ключи кому попало, пусть даже и управляющему жилкопом, — с оттенком гордости, но невпопад воскликнула Юлишка.

— Они тебе покажут — управляющему жилкопом, — пригрозила Ядзя. — Иди домой, иначе дверь выломают.

— Не выломают — дубовые, и правильно, что меня нет. И Рэдды. Позвонят, позвонят да уберутся.

— Ты сбрендила, Юлишка, дверь пойди открой. Меня они и тебя повесят, и у нас в доме всех убьют, и сам дом спалят, и улицу, и университет, и город весь, — волнуясь, продолжала путаться в словах Ядзя.

Но сердце Юлишки не дрогнуло. Ядзины предостережения! Немцы не мерзавцы и не дураки. Они не станут сжигать прекрасный дом, старинный университет и красивый город или убивать слабых женщин за то, что их не пустили в квартиру. Ерунда! У них у самих в Германии есть квартиры, и, говорят, неплохие. Пусть туда и убираются.

А на Костельной? Так то гетманская варта застрелила, а не немцы. Хотя постой! Он был плотным, коренастым, с кайзеровскими усами. Немец. Точно, немец.

Воспоминание краем крыла легко царапнуло мозг и упорхнуло.

А Юлишка поудобнее устроилась в кресле, намереваясь высказать подруге свою точку зрения на происходящие события, а главное — согласовать линию дальнейшего поведения. Мыслей у нее немало скопилось в голове.

— Посуди сама, Ядзя, — произнесла твердо Юлишка, вновь вызвав в своем воображении солдат в обличье навозных жуков, — я не отдам ключи и не пущу их на порог. Я паркет позавчера надраила.

Страх, который обуял Юлишку после пробуждения, улетучился без остатка, и она рассуждала сейчас, по ее же мнению, здраво и обстоятельно. Собственная речь звучала мудро и справедливо, как слова Александра Игнатьевича или ксендза Зубрицкого; и все вместе взятое — и глуховатая тишина полуподвала, и привычность Ядзнной комнаты, и безусловная ее правота, ее, Юлишкина, правота, и чувство исполненного долга перед Сусанной Георгиевной, — все, повторяю, рождало в ней непреклонность и уверенность в благополучном исходе.

Юлишка, вобрав в грудь побольше воздуха, продолжала:

— Да я ни за что не пущу их на порог, потом недосчитаюсь. А книги Александра Игнатьевича? А картотека с результатами последних опытов? Тебе легко советовать, однако Сусанна Георгиевна мне, а не тебе поручила следить за квартирой. И отчет потребуют с меня. Еще как отнесутся к тому, что я увела Рэдду? Но прогуливать-то ее каждый день с пятого этажа трудно.

Юлишка сильно преувеличивала строгость Сусанны Георгиевны, но именно это преувеличение и добавляло решимости.

Заключительную фразу Юлишка выговорила медленно, не окончательно придя к выводу: достойно ли держать английскую аристократку Рэдду, купленную за баснословную цену у знаменитого собачника и безвестного драматического актера Пастушина, во флигеле у Кишинской?

Ядзя иронически покосилась на Юлишку:

— Я осведомлена, что пани Юлия — не ксендз Зубрицкий, но я не знала, что пани глупа, как пробка от прокисшего шампанского.

Юлишка не обиделась. Она встала с кресла и подошла к окну.

Во дворе плавало утреннее спокойствие. Из глубины кустарника доносилось незатейливое пение тоскующей птички. В форточку просачивался ржавый скрип качающегося под ветром фонаря. Как всегда, мелькнуло у Юлишки: может, никаких немцев-то и нет в помине, может, их выдумали и войну выдумали?

Она стремительно повернулась к Ядзе и резко возразила:

— Не задевай Зубрицкого. Он здесь ни при чем. Я не дурочка, но я не вернусь туда. Ломать двери они права не имеют. На это есть милиция.

И перед глазами Юлишки опять моментально возникли Скрипниченко и Любченков — веселые и молодые, в белых краснозвездных шлемах и нитяных перчатках, с увесистыми наганами в носатых кобурах. Они лихо щелкнули каблуками и взяли под козырек.

— Ну, вы видели что-нибудь подобное? — с несвойственной ей экспансивностью всплеснула руками Ядзя, обращаясь к пустому пространству. — Что ты-то фантазируешь? Первый на войне раз?

Ядзя продолжала путаться в словах.

— При чем здесь война — к дверям? Я приехала сюда в пятом году, пораньше, чем ты, и правила изучила. Дома как стояли, так и стоят! Что на Трехсвятительской, что на Терещенковской! И в первую революцию стояли, и во вторую, и при немцах стояли, и при гетмане тоже, и при Петлюре стояли, и при Деникине, а уж при Александре Игнатьевиче и подавно будут стоять. Какой дурак порушит такую красоту? Никто никогда нашего города не жег, кроме татар, и дверей не высаживал. Выселять — выселяли. Но чтоб двери?.. Что это тебе — какая-нибудь Керосинная? Двери-то дубовые, резные!

Вот Юлишка! Вечно тычется со своим Александром Игнатьевичем. Где он теперь? А что касается домов, то полезно было бы ей пройтись по главной улице — вся правая сторона в развалинах.

— Эх, — досадливо поморщилась Ядзя, — сообрази: немцы — это надолго.

И она хотела обругать подругу на родном языке, но сдержалась. Юлишка давным-давно его забыла и до слез огорчалась, когда к ней обращались по-польски. Огорчалась оттого, что полька, а по-польски не умеет.

Во всех случаях жизни Юлишка на родном языке повторяла одну-единственную молитву, вероятно деревенскую, едва ли добираясь до тайного значения божественных слов. Многие она вообще произносила слитно, не отделяя друг от друга, относясь к ним, как язычник к заклинанию далеких предков.

Даже с ксендзом Зубрицким на исповеди она вынуждена изъясняться по-русски или на суржике, то есть на смеси его с украинским. Ксендз — Станислав Люцианович — добрейший человек от природы: несмотря на то, что забывчивость Юлишки считал греховным наваждением, никогда не корил ее и не грозил адским пламенем. После встреч со своей скромной прихожанкой в крохотной комнате коммунальной квартиры наискосок от заколоченного костела он печально молился, выпрашивая для Юлишки прощение у всевышнего.

И на польку-то непохоже! Родная речь! Родной язык! Да разве он может изгладиться из памяти? Но — факт — Юлишка забыла, и все тут. А вот что касается дома, семьи и — что удивительнее — работы Александра Игнатьевича, Юлишка помнила отменно.

Итак, Ядзя собралась сочно обругать подругу на родном языке и уже вымолвила начальный слог, но вовремя спохватилась. Недоставало сейчас обид и взаимных упреков,

А Юлишка, неблагородно воспользовавшись ее замешательством, перешла в наступление:

— Даром я таскала к тебе продукты? Договорились же: если придут, я к тебе — и край.

— Не упрямься, Юлишка, отдай-ка мне ключи или сама поднимись, пока не поздно.

— Нет, — и Юлишка качнула головой, — не отдам и не уйду отсюда никуда.

— Хуже будет. Они наш квартал под генералов отвели. Они и тебя, и меня вышвырнут, а скоро зима.

И Ядзя заплакала, потому что не желала околевать в каком-нибудь дощатом бараке на окраине, а хотела жить по-старому в теплой швейцарской, из которой не выветрился вкусный аромат куриного супа и жаренного на смальце лука.

Юлишка вдруг пристально вгляделась в Кишинскую.

В Золотоношах пыльным летом четырнадцатого года знакомую ей бедную семью выселяли из жалкой хибары, за долги, вероятно. Впереди телеги с нищенским скарбом шествовали здоровенные стражники из уезда. Один из них колотил поварешкой о дно сковороды. А позади брели старик, женщина и полдюжины девочек — мал мала меньше. Женщина, черная, смуглая, захлебывалась:

— Нас вышвыгнули! Мы погибли! Нас вышвыгнули!

Белокурая дородная Ядзя, странно, смахивала сейчас на ту смуглую женщину.

Чем?

Возгласами?

Но за женщиной тянулся длинный хвост детей, а Ядзя одна, впрочем, как и Юлишка. Нечего им трусить.

По полу зацокали коготки. Из кладовки в коридоре нехотя выбралась Рэдда. Заспанная, она сладко потянулась на пороге и зевнула, потом не спеша преодолела пространство между дверью и Юлишкиными туфлями. Предварительно обнюхав, она легла на них бело-розовым со втянутыми сосками животом. Нежная тяжесть успокоила Юлишку.

В открытую форточку ворвался усиленный штольней подъезда рев мотоциклов. Во дворе кто-то что-то крикнул: ай-пай-трах-чав-бам! — то ли по-немецки, то ли по-русски. Но так как Юлишка не уловила ни сути, ни интонации, то и не взволновалась. Вскоре шум растаял.

— Убрались, — удовлетворенно сообщила Ядзя, смелее отодвинув занавеску.

— Ах, я Рэддин матрасик забыла!.. Сходим? — спохватилась Юлишка.

— Обожди. Вдруг вернутся?

Но никто не вернулся, и ободренные тишиной подруги на цыпочках, словно две тени, выскользнули на бетонированную площадку лестницы, с которой превосходно просматривался пятачок у черного хода.

 

3

На двери двенадцатой квартиры висел аккуратно приспособленный к почтовой прорези листок бумаги: «Хозяева, сиди дома, не бегай» — и четко фамилия, и звание — по-немецки. Юлишка их-то, конечно, и не разобрала, так как не знала ни одной иностранной литеры.

На четвертом этаже у Кареевых — под квартирой Александра Игнатьевича — белел точно такой же призыв, написанный на точно такой же сияющей, будто хорошо накрахмаленное и отглаженное белье, бумаге, — негнущейся. Юлишка не обратила на него особого внимания, когда поднималась по лестнице. На других этажах предупреждение отсутствовало. То ли там кто-то оставался, то ли немцы открыли замки ключами, изъятыми утром у Кишинской, и им уже ничего не было нужно от тех — Жилы, Апрелевых.

Несмотря на вежливую просьбу немцев никуда не бегать, Юлишка предположила, что они сами поняли ее не менее вежливый намек и убрались восвояси — искать более гостеприимное пристанище для своих генералов. Здесь их духа не будет. Сусанна Георгиевна останется довольна ее поступками.

Ядзя молчала. Она смирилась с тем, что Юлишку не переубедить. Может быть, немцы — это не так страшно, подумала Кишинская, может быть, я преувеличиваю? Но между пальцами у Юлишки голубиным крылом трепетал маленький листок, покрытый каллиграфическим почерком. Листок грозил, хотя имел невинный вид.

Ядзя прошлась по коридору, завернула поочередно в спальню, столовую, кабинет, развела — без зависти — руками, пожалела открывшееся перед ней великолепие и прошептала:

— Они нас застрелят, если что.

— Не бойся, — ответила Юлишка, — не застрелят.

И опять перед ее глазами появились Скрипниченко и Любченков — веселые и молодые, в белых краснозвездных шлемах и нитяных перчатках…

Она вздохнула свободнее, чувствуя себя победительницей, и решила больше не поддаваться ни дурному настроению, ни мрачным пророчествам Ядзи. Она вошла вслед за подругой в кабинет Александра Игнатьевича, где по-прежнему лежала неприбранная, похожая на талый — осевший — мартовский сугроб постель, подняла трубку телефона и, чуть притормаживая на обратном пути диск, набрала номер Апрелевых. На удивление, там сразу отозвались.

— Алье?

— Это ты, Марусенька? — спросила Юлишка. — У вас немцы были?

Она чуть отстранилась — сдвинула наушник, так как бабушка Апрелевых обладала привычкой говорить очень громко.

— Неизвестно, то ли были, то ли нет, — гремела трубка. — По-русскому балакают и ничего не берут.

— Вот пожалуйста, — торжествуя, сказала Юлишка, подмигнув Ядзе, — по-русски говорят и ничего не берут, и бояться нам нечего.

Ядзя с сомнением пожевала губами.

— Марусенька, а Марусенька, — продолжала допытываться Юлишка, — ты что будешь делать?

— А что? Ничего не буду. Отдохну да грузинского попью с сухариком пеклеванным, насушила. Заходи. Зайдешь?

Сухарики из пеклеванного — изобретение академика.

У Юлишки внезапно оборвалось что-то под сердцем. Возбуждение спало, и она машинально, не отвечая, дала отбой, а потом подошла к тахте и села прямо на простыню, чего раньше себе бы не позволила. Марусенька права — надо подкрепиться, попить чаю, а тогда уж сложить в чемодан белье на случай, если придется все-таки скрыться у Ядзи. Минуту назад она твердо решила — остаться, чего бы это ни стоило, раз мотоциклисты укатили, но, вспомнив про накрахмаленный листок, заколебалась.

Пустынность комнат ее мучила, пустынность переулка предостерегала: немцы не могут не возвратиться; немцы возвратятся!

— Ну и пусть! Уйду назло! Здесь я хозяйка!

Она чувствовала себя хозяйкой, главой семьи и не собиралась такое приятное ощущение терять.

Чтобы подбодрить Ядзю, Юлишка предложила:

— Пойдем позавтракаем.

В углу Ядзя скатывала желтую ворсистую подстилку Рэдды. Не валяться же английскому пойнтеру на голых досках из-за немцев?!

Юлишка перевела взгляд на люстру, отвратительным крестовичком прилипшую к потолку, — а когда-то ее форма нравилась. Перед глазами Юлишки проплыли обломки того дня, когда в эвакуацию уезжала Сусанна Георгиевна с Сашей и Юрочкой.

Заграничный раздвижной чемодан.

Переломленная бровь.

Веселая песенка: «Мы едем, едем, едем в далекие края…»

Визжащая от отчаяния Рэдда.

Растерянные, расползшиеся губы Александра Игнатьевича.

Она вспомнила и первую вероломную бомбежку. На рассвете, двадцать второго июня, похожую на раскаты грозы. Вспомнила и последнюю, неделю назад.

Вздрагивающие в страхе стены.

Глухие, будто неопасные, далекие взрывы.

Крики.

Лучи прожектора, спотыкающиеся о края туч.

Перепляс шлепанцев в гулком парадном.

Сухую прогорклую котельную, заменяющую убежище.

В ее воспоминания вплеталась и какая-то чепуха. Она явственно слышала, например, ребячьи дразнилки…

Дразнилки? Да, забавные дразнилки.

Она любила следить за Юрочкой, играющим во дворе, и заступалась, когда его обижали старшие мальчишки. Саша и Юрочка подолгу гостили у Сусанны Георгиевны. Их квартира рядом с депо была сырая, темноватая, жить в ней осенью и зимой нелегко. Приезжали на воскресенье с ночевкой, оставались неделю-другую. В школу Юрочку возили трамваем, иногда «бьюиком», которым управлял личный шофер Александра Игнатьевича Ваня Бугай. Муж Саши Марк в душе расстраивался, но внешне никогда не показывал: мальчишка в тепле, да и питание у Сусанны Георгиевны по калорийности куда выше — не сравнить.

Особенно часто Юлишка воевала с восторженно рыжим, разнузданным Валькой Кареевым. Этот Валька имел противную привычку ни с того ни с сего ставить в тупик Юрочку или какого-нибудь другого малыша коварным вопросом:

— Ты за солнце или за луну?

Юрочка, вызубрив в детском саду, что солнышко — самое что ни есть лучшее на белом свете, выкрикивал:

— Я — за солнце!

— Так ты — за солнце?! — Валька свирепо повторял вопрос и лукаво узил зеленые разбойничьи глаза. — Так ты — за солнце?! Такой, значит?

— Да, я — за солнце! — подтверждал с готовностью наивный Юрочка, не подозревая, каким издевательствам его сейчас подвергнут.

Юлишка тогда выскакивала на балкон и, перегибаясь через перила, грозила кареевскому отпрыску:

— Ну-ка тронь! Попробуй — тронь! Отцу скажу.

Но Валька с полным сознанием правоты ставил подножку Юрочке и сбивал на землю, пританцовывая:

— За солнце — за горбатого японца! За луну — за Советскую страну!

И Юрочка, бедняжка, только беспомощно шевелил дрожащими губами, боялся плакать и ябедничать Сусанне Георгиевне: шутка ли — против Советской страны!

— Бей самураев! Банзай! — торжествовал над поверженным рыжий.

Он усердно отвешивал подзатыльники и тем мальчишкам, кто, перепутав обстановку, признавался, что он за Англию и против немцев:

— Против немцев? Получай! Тра-та-та! Та-та! Банзай!

У Вальки явно не хватало слов, чтобы выразить свои переживания.

Кончились подобные штучки для него плохо. Однажды вечером Юлишка надела воскресное платье и пожаловалась Валькиному отцу, тоже рыжему, — инженеру Карееву, сыну ответственного работника. Инженер, краснокожий от природы, еще больше покраснел от неловкости, моментально поймал сына за вихры, сдернул с него трусы и, невзирая на свое высшее образование, изящные манеры и пост отца, отстегал ремнем.

Подействовало мало.

На следующий же день после начала войны Валька перестроился, и двор проснулся под новую дразнилку:

— Внимание! Внимание! На нас идет Германия! Нам Германия нипочем, мы Германью — кирпичом!

Рыжий Валька эвакуировался из первых — в середине июля.

Юлишка сейчас с неосознанным удовлетворением повторила вслух эту забавную дразнилку:

— Внимание! Внимание! На нас идет Германия! Нам Германья нипочем! Мы Германью — кирпичом.

Ядзя жарила в кухне яичницу, а Юлишка продолжала сидеть в кабинете, на тахте, как завороженная.

На ум ей пришли развалины дома у цирка рядом с Меринговской.

Крутящийся кленовым листом в воздухе кусок кровельного железа.

Резкий треск пламени из витрин Пассажа, куда она бегала в овощную лавку неделю назад.

Или то — шум примуса, на котором Ядзя жарит яичницу?

Промелькнувшего было достаточно, чтобы уйти без оглядки к Ядзе. Там, в сыроватом полумраке, пронизанном запахами мытых полов, вьющихся сочных сплетниц и рисовой пудры, не так одиноко, там — запас продуктов, там Рэдда с бледно-розовым животом и слезинкой в уголке темно-карего печального глаза.

Туда, туда, туда!..

Со стены квадратными глазами смотрели пустые рамы. Осиротели под лепными бронзовыми завитушками таблички: Паоло Кузнецов «Две корзины», Микола Глущенко «Натурщица», Петр Кончаловский «Сирень», Витольд Бялыницкий-Бируля «Пейзаж с тремя березками». Сусанна Георгиевна, после одной особенно жестокой бомбежки, сама свернула холсты в рулон и спрятала на антресоли. Если пожар, сподручней спасать.

Собственная квартира показалась Юлишке вымершей и страшной.

Ядзя позвала ее в кухню. Как только позавтракали, Юлишка заторопилась. Будто во сне, она принесла из своей комнаты смену постельного белья, две ночные рубашки, воскресное платье, фотографию Фердинанда и вазочку с засохшим ковылем. Ядзя подхватила собачий матрасик, и они, почти не обремененные тяжестью, начали спускаться вниз по парадной лестнице. Когда они плавно, как в замедленной киносъемке, огибали перила на втором этаже, гром, грохот, рев, — трехглавый зверь — такого в детстве на олеографии, изображающей события из апокалипсиса, видела Юлишка над стойкой в кавярне, откуда приводила по вечерам подвыпившего отца, — вторглись в переулок.

Ядзя прильнула к окну, расчерченному крест-накрест бумажными полосками, и тут же отпрянула:

— Попались!

На асфальтовый пригорок задом вползал грязно-зеленый приземистый танк, выстреливающий впереди себя ядовито-синюю струю — пунктир. Пунктир через секунду превращался в растрепанные комочки.

Как подробно они видели: и спустя двадцать лет Ядзя отчетливо помнила ядовито-синий пунктир…

Прозрачно-голубые хлопья отработанного горючего ватой цеплялись за ветки деревьев в парке напротив университета. Его величественная колоннада вздымалась вдали массивно, незыблемо и абсолютно спокойно — она была равнодушна к войне, к тому, что на асфальтовый пригорок задом вполз приземистый — с тупым лбом — танк. Колоннада была мощной и мудрой. Ведь ей заранее известно все, что произойдет и чем все кончится. Она взирала на мир с высоты истории.

— Скорее, Ядзенька, скорее, — почти беззвучно крикнула Юлишка и, не обращая внимания на боль, неожиданно разыгравшуюся в левой ноге, устремилась вниз. — Ненавижу вонючие велосипеды!

Представление о немецкой вежливости под гул моторов рухнуло — и ужас обуял ее.

Ядзя поспешила за Юлишкой, держа матрасик наперевес, как винтовку. Через внутреннюю дверь подъезда они проникли во двор. Немцы были на этот раз медлительны. Они вяло слезали со своих седел, разминая затекшие ноги. Юлишка задержалась, оглянувшись назад. На другом конце штольни, будто в подзорной трубе, она успела ясно рассмотреть, как худощавый парень судорожно, по-куриному поджав ногу, переносил ее над мотоциклом. Стукнуть его по затылку ничего не стоило.

Немцы не спешили. Они, кроме того, превосходно знали, что здесь, именно здесь, их не подстерегает никакая опасность. Из-за угла не пальнут, топором не ударят — некому. Дом пуст. Квартирьеры проверили. Наверное, самый пустой дом в городе.

Переулок напротив университета был и впрямь как-то отстранен от кровавых событий, которые быстро разворачивались в трехстах метрах за аккуратно посыпанными песком аллеями парка — на главных и второстепенных магистралях. В арьергарде пехотных и моторизованных частей следовали громадные фургоны, в которые заталкивали любого подозрительного. В первые же часы очищали район за районом от тех, кто мог оказать сопротивление. Автоматные очереди то и дело дробили воздух, хотя возиться с трупами солдаты избегали. Они мечтали поскорее устроиться и отпраздновать победу, пока тылы не подтянулись и не вытеснили их.

Ах, проклятые, не вперли-таки танк во двор, грубовато подумала Юлишка, потому что помешал мой каштан. Ну и хорошо, что помешал. Радуясь утешительной мысли, что и для немцев нашлась преграда, она, теперь уже догнав Кишинскую, под стеной соседнего дома, бросилась к флигелю.

Таким образом, Юлишка и Ядзя спаслись от допроса, а может быть, и от чего похуже. Они чуяли инстинктом много переживших женщин, что в квартире человек одно, на улице — иное: откуда и куда идете? зачем?

Немецкий солдат, помнили они, любит патрульную службу, любит он и облавы, и прочесывания, и проверку документов.

Когда подруги, почти теряя сознание, очутились на бетонированной площадке перед дверью, знакомый Юлишке навозный жук передовым, вразвалку вышел из штольни. На уровне верхней ступеньки, налево от забора Лечсанупра, проплыла его каска. Посвистывая, он принялся громко отмерять шагами расстояние до стены.

— Иоахим, Готфрид, Конрад, лебедку подтащите сюда, — скомандовал он по-немецки своим товарищам, которых по одному выплевывала штольня.

Бам, бам, ударило в уши, бам, бам!..

Неужто девять, удивилась Юлишка. Она могла дать голову на отсечение, что бой часов доносится из квартиры, где остались старинные бронзовые часы, олицетворяющие времена года посредством бесстыдно раздетых женщин.

Она, конечно, ошибалась.

По асфальту грохотали подкованные сапоги, и эхо, усиленное штольней, повторилось внутри ее существа.

Двор заполнялся солдатами.

 

4

Целый день подруг никто не тревожил. Вероятно, немцы забыли за ненадобностью о швейцаре Кишинской.

Несмотря на каштан, Иоахим, Готфрид и Конрад под руководством навозного жука загнали во двор фургон, нагруженный фанерными ящиками и другими предметами невиданных очертаний. Затем они смотались поодиночке, оставив сторожить какого-то недотепу в пилотке, из безымянных, из тех, кто появился позже. Он шлепнулся задом на подножку кабины, поковырял в носу указательным пальцем, поковырял в зубах травинкой, поковырял в ушах другим пальцем — мизинцем, закурил сигару и долгое время забавлялся пусканием тонких колец дыма. Недотепа был не из любопытных, окружающим не интересовался. Утомившись, он задремал, развалясь по-кошачьи на крыле.

Юлишка и Ядзя часто приникали к щели в занавеске. На дворе колыхались вязкие сиреневые сумерки. Неясные шумы, просачивающиеся через штольню подъезда, раскачивали их то в одну, то в другую сторону. В конце концов подругам наскучило следить, тая дыхание, за дремлющим недотепой. Ядзя отправилась готовить ужин, а Юлишка, закутавшись в плед, села в кресло бабушки Марусеньки. Рэдда тут же улеглась теплым животом на ее туфли.

Ели они, как до войны, за обеденным столом, лишь однажды отвлекшись, чтобы взглянуть, не случилось ли чего новенького, но за занавесками все оставалось таким же сонным, как и прежде. Густела сиреневая тишина, солдат спал, фургон стоял на месте.

Когда в небе прибавилось черной краски, навозный жук сам, собственной персоной привел на смену недотепе другого солдата — не то Иохима, не то Готфрида, не то Конрада.

Подоспело время укладываться в постель. Они легли поперек кровати, пододвинув кресла.

За шесть лет Юлишка ни разу не покидала на ночь своей комнаты. А если Александр Игнатьевич чаю попросит на рассвете? Кто сварит? Кто утром соберет Юрочку в школу? Кто проверит его портфель? Кто догонит его на крыльце, чтоб выдернуть из ручки запрещенные «рондо» и вставить рекомендованный номер «восемьдесят шесть»? Кто?.. Как кто? Юлишка. Больше некому.

Она совмещала массу обязанностей. Без нее бы очаг безусловно погас, а прекрасно налаженный быт развалился.

Ня-ня. Два одинаковых слога. Па-па. Ма-ма. Тоже два одинаковых слога. Но ня-ня звучит нежнее, во всяком случае по-русски.

Юлишка мучительно ворочалась в темноте, вслушиваясь в несуществующие звуки. Но зажигать свечу не хотелось. Если сквозь маскировку проскользнет предательский блик и привлечет внимание часового, то неприятностей не оберешься.

— Ядзя, ты уже спишь? — часто спрашивала Юлишка.

— Нет, еще не сплю, — отвечала Кишинская.

Юлишка томилась до тех пор, пока от непривычного напряжения у нее не заломило в висках. Она села по-турецки и, поддерживая похолодевшие груди ладонями, жалобно сказала:

— Ядзя, мне дурно.

— Ну что ты, Юлишка? Потерпи. Утром что-нибудь сообразим. Шлепнуть тебе холодный компресс?

— Нет, я расчихаюсь, — ответила Юлишка и крепко сдавила груди, пытаясь одной болью заглушить другую.

Они молчали, впитывая ночь. Юлишка покачивалась из стороны в сторону, баюкая себя. Она не теряла надежды уснуть, но ей мешал нарастающий скрип. Он постепенно наполнял комнату.

Морской песок скрипел под затвердевшими подошвами матери. Летом, каждую неделю, они ходили на пирс встречать отца, возвращающегося с острова, у берегов которого он рыбачил.

Песок был крупным. Отдельные песчинки, будто матовые жемчужины, переливались под солнцем.

Мать и дочь брели волнообразной тропинкой, мимо рыбацких лачуг, но почему-то никак не могли добраться до деревянного настила, хотя серебристо-голубое море и плескалось у самых Юлишкиных век.

Какой-то шорох начал перекрывать настойчивый скрип. Юлишка постепенно догадалась, что шорох издает она сама, перелистывая засаленные страницы пухлого фолианта. Юлишка проглядывала картинки быстро, и шорох, не прекращаясь ни на секунду, сливался в единую мелодию.

Посреди скатерти вздрагивал яичный овал с размытыми краями от подвешенной к потолку керосиновой лампы. Вокруг колебались вытянутые тени, клубился серый мрак, а за стрельчатым окном — белесая соленая мгла. Мгла навевала тоску. Тогда Юлишка протягивала руку и поднимала с комода железную — бочонком — копилку. Она встряхивала ее — звенит! Звенит приданое.

Юлишка наморщила лоб. Звон монет сменило бормотание, и Юлишка опять решила, что бормочет она сама. Так, в детстве, испуганная буйными порывами норда, она, съежившись на коленях в сырой постели и пытаясь справиться со злыми духами, обступившими ее со всех сторон, усердно читала молитву, ту самую, которой пользуется и до сих пор. Но губы у нее сейчас запеклись. А бормотание все-таки доносилось.

Откуда же это молитвенное бормотание?

Юлишка приподнялась на локте, повернулась к Ядзе и поняла, что оно исходит от нее, от неверующей.

— Ты молишься? — разодрав сухие губы, спросила Юлишка.

— Нет, я не молюсь, — солгала та.

— Тогда ты мне что-то говоришь?

— Нет.

— Не уснуть нам.

Юлишка тяжко вздохнула.

— Кто вселится, по-твоему, к Апрелевым? — прервав молчание, поинтересовалась Ядзя.

— Не все ли равно?

— Генерал или фельдмаршал?

— Хорошо, что к нам никто не вселится, — с облегчением произнесла Юлишка. — Я умница, что спряталась у тебя. Замок наш английский, его и слесарь не отопрет, никакая отмычка не возьмет.

— Эх, Юлишка, и откуда берутся глупындры этакие? Зачем тебя только порекомендовали мне, глупынд-ру этакую? — прошептала печально Кишинская.

И вдруг произошло чудо. То ли от ласкового слова «глупындра» с Юлишкой произошло чудо, то ли просто время подоспело к тому. Боль в висках и в левой ноге стихла. Томление улетучилось. Дышалось легко. И даже повеяло прохладой, пропахшей полевыми травами. Рядом с подушкой расцвели маленькие, туго скрученные розы, — пунцовые. Будто их пересадили из заросшего зелеными кустами палисадника, с пологих берегов Балтики. Юлишка втягивала ноздрями густой аромат и улыбалась. Ах, какой аромат!

Она вспомнила тот синий и желтый апрельский день, когда, вооруженная запиской от добряка Зубрицкого, впервые надавила кнопку громогласного Ядзиного звонка, чтобы узнать: нет ли свободного местечка домработницы в академическом доме. Ядзя тут же пообещала обойти квартиры и расспросить жильцов. Спустя неделю Юлишка появилась вновь, но уже не во флигеле, а прямо у Сусанны Георгиевны — наниматься: на этот раз по звонку учителя истории Африкана Павловича Кулябко, обаятельнейшего старичка. Вот какое приятное стечение обстоятельств! Сусанна Георгиевна преподавала в школе для трудновоспитуемых, и Афри-кан Павлович был ее коллегой.

Ядзя с удовольствием подтвердила, что знает Юлишку сто лет. Они познакомились еще на прошлое рождество у ксендза. Правда, Ядзя о месте их встречи умолчала. Семья-то некатолическая, да и вообще партийная, неверующая, к тому же из начальников. Хотя Ядзя сама почти не обращалась к богу, к неверующим относилась настороженно. Вдруг чего-нибудь дурное сделают ей. Но дурного от своих жильцов она не видела.

Ядзя долго и горячо распространялась о Юлишкиной безупречной честности, о ее легендарной преданности, о ее несравненном искусстве варить борщ и набивать нутро утки рисом с черносливом. А как она настаивает наливки! Подобные пивали лишь в те — запорожские — времена, которые нынче, в тридцать пятом, никто уже и не помнит. Словом, Ядзя поддержала Юлишкину кандидатуру. Опытная экономка — редкость. Все устраивалось наилучшим образом. Все были удовлетворены, и Александр Игнатьевич несколько раз повторял Сусанне Георгиевне в спальне, когда они обсуждали материальный вопрос.

— Чудесно, чудесно, я — счастлив! Очень добрая женщина.

Юлишке определили немалую зарплату и пообещали подарки: к международному дню трудящихся, к годовщине Октябрьской революции, на рождество, в день ангела и в день рождения. Но когда у нее день ангела и есть ли он у нее вообще, Юлишка забыла. И еще — работаться ей будет спокойно, легко. Грудных детей нет, обед готовить через день, есть холодильник — неслыханная по той поре роскошь, на базар, — хоть и не близко, — идти бульваром, тополиным, не пыльным, может подвезти и Ваня Бугай на служебной машине, не всякий раз, конечно.

Юлишка радовалась.

Через год она перестала считаться домработницей. Зарплату теперь ей не клали в конверте на кухонный буфет, а Александр Игнатьевич каждые полгода отправлялся в сберкассу и вносил на имя Скорульской Юлии Яновны причитающуюся ей сумму. Какую — никто не спрашивал, да и никому не приходило в голову полюбопытствовать. Разве членам семьи платят? Она ведь, кажется, дальняя родственница?

Юлишка бесподобно варила борщ, нянчилась с племянником, ухаживала за Александром Игнатьевичем, когда он грипповал, смахивала пыль с книг и была безмерно счастлива. И все вокруг были счастливы.

Ощущение счастья вернулось сию минуту и уже не покидало ее до рассвета.

Незаметно для себя Юлишка заговорила и принялась подробно описывать Ядзе ту часть жизни, которая предшествовала поступлению к Сусанне Георгиевне, — юность, предпоследнее место в экономках у пана Фердинанда Паревского — до революции, здесь же в городе, на Костельной, и как Фердинанд уважительно ее величал панной Юлишкой и — кто знает! — может, именно таким обращением сманил к себе из крошечной варшавской кондитерской в Старом Мясте, где она с утра до вечера разносила по столикам розетки с фруктовым мороженым, отшучиваясь от назойливых, бренчащих шпорами кавалеров. Она воображала себя молоденькой, как розовая морковка с грядки, в платьице — колокольчиком, ни дать ни взять барышня с Маршалков-ской, с модно обуженной талией и мысиками спереди и сзади, вклинивающимися в пышные сборки. Каждый мысик походил сверху на нос рыбачьего баркаса, врезающегося в гладь моря. И рядом пан Фердинанд Паревский, важничающий путеец, тоже молодой, с двумя жирными запятыми, лежащими под носом на боку.

А его квартира — бонбоньерка, обитая серебристоголубым плюшем с помпонами, на Костельной. Одна гостиная чего стоила! С просторным зеркальным эркером и снежно-кафельным камином: посередине барельеф — под камею — древней римлянки в лавровом венке.

Пан Фердинанд относился к Юлишке в высшей степени превосходно. Она надеялась, что Фердинанд привыкнет, привяжется к ней, а когда постареет, облезет и потеряет надежду заполучить в свои объятия баронессу, то женится на красивой — Юлишка знала это — экономке, и она, Юлишка, снимет, наконец, белый, с рюшами, фартушок и превратится в полноправную, в черной узкой юбке и блузке из шантилей, хозяйку изящной, тогда уже не холостяцкой бонбоньерки, серебристо-голубого плюша, столового серебра, между прочим фамильного, и остальных очаровательных безделушек, которые наводняли будуар нежно-сердечного пана.

Давно это было!

В голове у Юлишки возникла еще одна картинка, как из старинного журнала изящной жизни «Столица и усадьбы».

Вверх по течению, к Десне, под вальс духового оркестра, медленно проплыл паровой катер, расцвеченный треугольными флажками. На нем — Паревский, улыбающийся, в панаме из желтой — парижской — соломки, с картонной тарелочкой, на которой лежал надкусанный Юлишкой коричневый эклер.

Катер скрылся в тумане, показав ей сейчас черную, закопченную корму…

Надежды Юлишки не сбылись. Годы летели счастливыми мгновениями, но к цели ее не приближали. К тому же она внезапно погрузилась в одиночество — Паревского мобилизовали, и он навечно канул в водовороте империалистической войны. Юлишка так и не узнала, что с ним стряслось. Она протосковала в бонбоньерке год, свято храня полусемейный очаг и фамильное серебро, поджидая своего повелителя каждый день, несмотря на то что его душеприказчик Зубрицкий объяснил ей:

— Глупая, Фердинанда убили в Галиции немцы. Это бесповоротно!

Юлишка, стесняясь своей подозрительности, не поверила ксендзу. Она не без основания предполагала, что неплохо изучила пана Паревского и немцев. На ее родине рыбацкий поселок опекал помещик-немец Ульрих Штриппель, чудак. Воруй рыбы у него сколько угодно, если умно и если кланяешься ему низко-низехонько при встрече.

Немцы — добрые, думала Юлишка. Немцы не причинят мне такого зла. Мы же почти земляки. У одного моря живем.

Она не поверила Зубрицкому еще и потому, что сердце у нее ни разу не екнуло, а стучало ровно: тук-тук-тук-тук.

Фердинанд не позволит себя укокошить. Он не робкого десятка, с хитринкой. Такой не поддастся.

Если бы немцы убили его — сердце бы екнуло, уверяла себя Юлишка, обязательно бы екнуло.

И действительно, Паревского сжили со свету не немцы, — и Зубрицкому сообщили об этом, — а солдаты, Штырев и Голобородько, за то, что паныч в карты мухлевал, деньги в рост давал — проценты требовал не божеские, к фельдфебелю в землянку доносить бегал, а в атаку скорбным животом маялся в кустах и еще совершил или собирался совершить массу преступлений против людской совести. Закололи ночью, клинковым багнетом, в драке, при зловещих отблесках гаснущего костра.

Почему же у Юлишки сердце-то не екнуло? Какая разница, кто убил?

Между тем дни Юлишки волочились нудно звенящей цепью, в конце которой произошло следующее событие. В октябре восемнадцатого в бонбоньерку ворвались веселые хлопцы в жупанах, — с какими знаками различия, Юлишка точно не рассмотрела, по цвету одежды — синие, — и, размежевав и без того крохотные комнаты занавесками, поселились, невзирая на ее робкие протесты. Сперва ее шуточками выпихнули на кухню, а через месяц, когда ноябрь заголубел и оледенил реку, ей предложили убраться на все четыре стороны.

Юлишка, по молодости лет, не сильно опечалилась. Наоборот, облегченно вздохнула: один жупан крепко на нее засматривался сальными глазами.

Юлишка вежливо попросила синие жупаны передать Фердинанду Паревскому, когда он вернется с фронта, что она, Юлишка, — немного смущенно добавила: Юлишка Паревская — интуитивно почувствовав, что брачного свидетельства никто не потребует, — теперь будет снимать угол там-то и там-то. Те пообещали, со смешком, с подковыркой. Не колеблясь, она назвала адрес: Большая Васильковская, 50, уверенная, что уж Зубрицкого-то не посмеют ни при какой власти выгнать на улицу.

Через несколько дней Юлишка нанялась на Рейтерскую к ласковому историку Африкану Павловичу Кулябке, тогда еще господину средних лет в потертом вицмундире среднего достоинства.

События, которые произошли в городе с тех пор, ее не коснулись особенно, как, впрочем, и сотен тысяч других жителей.

Со временем историк спрятал в сундук вицмундир, купленный некогда в провинциальном отделении берлинской фирмы «Вильгельм и Симплициус Гельфрейхи», припорошил его нафталином и натянул на себя сюртук, перешитый из старого летнего пальто знаменитым портным Абрамом Кацнельсоном; затем сюртук он сменил на пиджак, скроенный тем же Кацнельсоном, но сшитый в швейной артели имени Суворова мастерицей на все руки Годоваловой; пиджак же через пару лет вытеснила косоворотка, а косоворотку — «вышивана сорочка». Под конец жизни Кулябко снова вернулся к сюртуку. Человек он был легкий, простой. Одинаково хорошо он говорил и по-русски, и по-украински, и по-польски. Все зависело от требований современного момента, от власти в городе, а в дальнейшем — от преобладания того или иного течения в наробразовской среде. Он утверждал, опираясь на свой опыт историка, что жизнь идет как надо, как должна идти, своим чередом. «Своим чередом, своим чередом», — любил повторять Кулябко. С поцелуями он не лез, наслаждений не требовал, и Юлишка жила за ним, как за каменной стеной: ничего не видя и не слыша, ничего не зная и ни о чем, в сущности, не печалясь. Простая душа!

Годы ее не покидала уверенность, что Фердинанд, муж, — так она упрямо называла его про себя, — конечно, вернется, освободит их бонбоньерку, теперь коммунальную, и все пойдет славно, по-прежнему. Она ухаживала за мудрым и старым, как сова, историком с Рейтерской и ждала, ждала, ждала, не заметив, как ей самой далеко перевалило за пятьдесят. Перед переселением в лучший мир Африкан Павлович Кулябко успел позаботиться о своей экономке и настоятельно порекомендовал ее Сусанне Георгиевне…

В груди у Юлишки потеплело от мысли, что люди к ней, несмотря на ее незадачливую судьбу, относились прекрасно и заботились о ее благополучии. А чем отплатила она им?

— Удивительно, — сказала Юлишка, прервав исповедь так же внезапно, как и начала ее, — удивительно, что я тебе, Ядзенька, никогда не говорила о Фердинанде.

— Ничего нет удивительного, — ответила та, — ты ужасно скрытная, и бог ведает, чего у тебя на уме.

Юлишка засмеялась. Да, она скрытная, выдержанная и упрямая. Ей приятна была Ядзина характеристика.

Юлишка несколько раз тряхнула головой — своим умом, — чтобы удостовериться — не возвратилась ли боль. Но боль, к счастью, не возвратилась.

Ну, просто замечательно! И оккупантов в квартиру она не пустила, и чудный воздух вливается через форточку, звеня хрустальными подвесками.

Веки Юлишки отяжелели. Она не смогла с ними справиться.

Мелкие трепещущие волны засеребрились под голубым небом, как рыбы чешуей в квадратных сачках. Плавная волна лизнула пальцы. В лицо ударил тугой, отдающий водорослями ветер. Он подхватил ее выбеленные солнцем волосы, вытянул их и распластал над желтым песком.

— Я сплю, Ядзенька, — вымолвила Юлишка, точно как в детстве говаривала матери, но на ином, забытом языке: «Я сплю, мамуся».

 

Часть вторая

Смерть

 

1

Поздним утром их потревожил звонок. Он не был дерзким или повелительным. Так звонит и подруга с какой-нибудь пустяковой просьбой, и почтальон. Деловито — пи-пи-пи. Жильцы, те нервные, торопятся, вгоняют кнопку глубоко, им кажется — скорее будет.

Ядзя вскочила с постели и, на ходу накидывая капот, бросилась отворять. Она даже не спросила, по обыкновению: кто, кто там? Сразу смекнула — немцы.

В створе дверей Юлишка увидела серую набриолиненную голову кругленького солдата.

А, навозный жук, где твоя железная каска?

Доброе утро!

Навозный жук что-то выяснял на пальцах у Ядзи, но что — Юлишка не разобрала. Ядзя засуетилась, стараясь поживее вдеть ноги в черные галоши на алой подкладке, яликами причаленные к порогу. Держалась она перед солдатом скособочась, в заискивающей позе.

— Минутку, одну только минутку, — угодливо тараторила Ядзя, — тут недалеко, на бульваре. Момент маль, битте, герр официр! — она с превеликим трудом выловила из недр памяти пять слов, употреблявшихся в прошлую оккупацию.

— Что — на бульваре? — прошептала Юлишка и зажмурилась.

Не исчезнет ли навозный жук сам по себе?

Дверь хмыкнула, и Юлишка погрузилась в одиночество. Рэдда, не вылезая из кладовки, заскулила. Помедлив, Юлишка поднялась и подкралась на цыпочках к занавеске. Что нового на дворе?

Иоахим, Готфрид и Конрад вскрывали фанерные ящики. Солдаты носили не железные каски, а лихие пилотки — шапочки, очень похожие на детские испанки, но без кисточек. Юлишке солдаты понравились. Физиономии открытые, незлые. Выйти к ним, что ли? И Рэдду вывести прогуляться.

Юлишка попыталась угадать, что они вытаскивали из ящиков, но ей это не удалось. Желтоватая стружка круто вздымалась волнами. Вскинув глаза, Юлишка с удивлением отметила, что многие окна в доме распахнуты настежь. Она перебросила взгляд на свой балкон. На нем она проводила значительную часть дня, выбивала ковры, вытряхивала одежду, развешивала белье или просто отдыхала, переговариваясь с бабушкой Марусенькой.

На балконе неуклюже ворочался навозный жук.

Опять этот вездесущий квартирьер — навозный жук, навозный жук!

«Как он туда попал?» — подумала Юлишка почему-то спокойно.

Перегнув тело через перила, навозный жук кричал своим товарищам:

— Ай-блай-бах-трах-пум!

Иоахим, Готфрид и Конрад сперва не обратили на него внимания, и только угрожающий взмах ладони подействовал. Они принялись оттягивать ящики поближе к фасаду флигеля, к забору Лечсанупра.

Юлишка пристально следила за ними. Она пропустила тот момент, когда на балкон, пятясь, снова вылез навозный жук. Он выволакивал, усердствуя задом, плоский высокий шкаф, который раньше покоился в углу кабинета Александра Игнатьевича. Шкаф был старинный, резной. Хранились в нем книги по искусству. Юлишка недоумевающе смотрела на навозного жука и недотепу, которые поднимали шкаф за растопыренные ножки, и думала: экие они неловкие! Так и красное дерево недолго попортить. Она хотела взобраться на калорифер, распахнуть форточку и попросить их, как бывало грузчиков, чтобы поосторожнее с мебелью. Не за ворованные куплено — за заработанные тяжелым трудом. Но тут ее пробуравила дикая мысль. Зачем, собственно, они выволакивают шкаф на балкон и как они вообще попали в кабинет, если ключи от английского замка позвякивали у нее, у Юлишки, в кармане? Ее обдало мертвящим холодом, и последняя, виноватая — утренняя — теплота отделилась от тела и растаяла.

— Что вы творите? — захлебнулась ужасом Юлишка.

Именно — творите! — крикнула она.

Голос бессильно отпрянул от стекла, от стен горохового цвета и угас.

Навозный жук и недотепа, толкаясь, перевалили наконец шкаф через перила, и он, кувыркнувшись в воздухе, страшно рассыпающейся грудой смачно хлопнулся об асфальт.

Юлишка остолбенела.

А навозный жук скрылся в кухне.

Юлишка, продолжая ужасаться, предположила, что сейчас на балкон выволокут и тахту, и стол, и сервант, и трюмо, и кресла, и «Бехштейн», но минута капала за минутой, а немцы больше не появлялись.

Сердце Юлишки разжалось.

Но шкаф, шкаф! Красное дерево! Книги!

Они безмолвно лежали на асфальте. Побелевшие обломки торчали в разные стороны.

Юлишка села на пол и закрыла лицо ладонями; потом она вскинулась и решила выйти во двор — сказать им, что… Не испытанный ранее страх размягчил мускулы и одновременно сковал движения. Они стали замедленными, словно Юлишку опустили под воду.

Она отчетливо представила себе шкаф на щербатом асфальте, изуродованный, с выбитыми стеклами, — ослепленный, — и рытую борозду, пересекавшую сабельным ударом причудливые наплывы хорошо отполированного дерева. Но зато вокруг в полном порядке пасьянсом «могила Наполеона» лежали одинаковые толстые фолианты, величиной с мутеровскую «Историю искусств».

Порванные книги Юлишка вообразить не могла. С детства они внушали ей почтение.

В доме Александра Игнатьевича библиотека царила над всем. Читать навынос он никому не давал и в трех местах выставил специальные картонки, на которых типографским шрифтом было оттиснуто: «Не шарь по полкам жадным взглядом, здесь книги не даются на дом!»

— Мой недостаток, — острил он, смущаясь.

А Сусанна Георгиевна раздраженно восклицала:

— Неумное мещанство! Я не допущу в своей квартире мещанства!

У гостей предупреждение и впрямь вызывало неловкость, и Сусанна Георгиевна однажды — за год до войны — после короткого, но жаркого спора в спальне настояла на своем, пользуясь тем, что Александра Игнатьевича выбрали, — куда — Юлишка не поинтересовалась, — и присвоили ему какое-то почетное звание, и он оказался более уступчивым, чем обычно.

Оскорбленный в своих лучших чувствах, Александр Игнатьевич покорно спрятал картонки в ящик, угрожающе, однако, мурлыча под нос фразочку:

— Придут, придут иные времена!

И иные времена не замедлили наступить…

Между тем убийство шкафа физически раздавило Юлишку безжалостностью. И бессмысленностью. Кому он мешал? Уж если с безответными книгами так поступают, то, значит, бога в душе у них нет.

Оцепенение с нее спало, лишь когда щелкнула входная дверь.

— Юленька, — еле шевеля пошорхлыми губами, пролепетала Ядзя, — это из вашей квартиры выбросили книги на двор?

Юлишка утвердительно покачала головой.

— Да, конечно, — ее вдруг охватил стыд за немцев, — может, им кабинет показался тесным?

— Что ты говоришь, Юлишка? Ты сошла с ума. При чем тут кабинет? Везде на улицах черт знает что творится. Немцев, солдат — тьма. Танки, грузовики, пушки. Автомобилей шикарных, лакированных сто, нет — двести разъезжает. Наших нет, прохожих то есть, никаких. В парке, у памятника, прямо напротив университета, оркестр играет. Там — народец собрался. Есть, которые радуются, танцуют. Солнце светит вовсю. На доме — флаги до земли, красные, с пауком, на слове «паук» Ядзя понизила голос, будто кто-то их здесь мог подслушать. — Быстро обкатались. Пауки-то, пауки — жирные, черные. Тьфу!..

Юлишка подняла лицо вверх. Потолок сиял чистотой. Розовый абажур с оборочками уютно свисал над круглым обеденным столом.

— Ты куда носилась? — спросила Юлишка.

— За Петькой Швецом, слесарем, — ответила Ядзя. — Он им котельную сейчас объясняет. Топить собираются.

— Рэдда скулит, чуешь? — раздумчиво произнесла Юлишка. — Ее прогулять надо. Со вчера не выводили.

— Я боюсь, — ответила Ядзя, — боюсь лишний раз мозолить глаза.

— Ну, тогда я сама, — отрезала Юлишка. — Она не успокоится, ни за что и нигде не сделает, кроме двора, за каштаном, или у забора, знаешь, там, где рейка отстает.

— Сиди, лучше уж я. Я с ними чуть-чуть знакома, — вздохнула Ядзя, понимая, что собачья природа, хоть и английская, вскоре возьмет свое.

Она вытащила Рэдду из кладовки за ошейник и направилась к двери. А Юлишка побрела, хромая, к окну.

Страх отступил, руки перестали трястись, зато боль в ноге возобновилась. Она стягивала бедро огненным шнуром, который в единственной точке — в паху — перегрызал какой-то хищный зверек.

Юлишка нерасчетливо отодвинула занавеску и прильнула к стеклу. Безразличие окутало ее истерзанную душу. Ну и пусть! Пусть заметят!

Шкаф погиб! Из красного дерева! Книги погибли! Не уберегла! Не уберегла!

Что теперь будет?

С месяц назад Сусанна Георгиевна и Сашенька поспорили между собой о том, что брать в эвакуацию, а чего не брать. В речах Сусанны Георгиевны проскальзывала надменная уверенность в том, что с их-то вещами и обстановкой ничего не произойдет.

И авторитет дома велик, и Юлишка преданна.

Сашенька, особа более реалистичная, чем ее старшая сестра, стремилась увезти все или почти все, что поднимается, упаковывается и откручивается. Даже люстру с хрустальными подвесками из гостиной. Красивые предметы вызывали у нее такое преклонение, такой трепет, такой восторг, что она согласилась бы перетаскать их на собственной спине в любое безопасное место, — только бы спасти!

Допоздна ссорились в тот день из-за ерунды, из-за керамической пепельницы. Брать или не брать?!

— Какая изящная, — печалилась Сашенька, стирая несуществующую пыль пальцем.

— Зачем она нам? Идет война. Подло носиться с вещами, — сердилась Сусанна Георгиевна.

Сашенька с сомнением поджала губы: ой ли? Может, сестру волнует, что о ней подумают? Так Каре-евы натолкали шесть чемоданов.

Юлишка в спорах не участвовала. Они ее немного обижали. Конечно, она все сбережет, не в первый раз. Если бы ее не выгнали синие жупаны из бонбоньерки пана Паревского, фамильное серебро до сих пор бы сохранилось. Зубрицкий свидетель.

В конце концов Сусанна Георгиевна бесповоротно решила ничего не трогать. Дадут же фашистам по шапке?! Нет, город не оккупируют, что бы там Сашенька ни пророчила, а если и оккупируют, то на пару недель — не больше. И потом Юлишка!

Няня-то остается! Наотрез отказалась покинуть родные места. Ох, упрямая, вот порода!

Если и я уеду, то город обязательно займут, успела подумать в суете предэвакуационных дней Юлишка.

Нет, она останется, она докажет немцам, что им здесь нечего шляться. Сколько они ей крови попортили, всю жизнь искалечили. Ишь о чем мечтают! Второй раз зарятся на особняки в липовых аллеях.

Не поддамся им, не поддамся, повторяла Юлишка про себя, вспоминая две жирные запятые под носом у пана Фердинанда, его пахнущие «шипром» усики.

В раскладной заграничный — привезенный из Парижа — чемодан швырнули белье, так и не надетый ни разу Александром Игнатьевичем смокинг с блестящими шелковыми лацканами, тоже парижский, газетные вырезки, в которых воздавали должное его научной деятельности, ворох писем и прочих реликвий, вечернее панбархатное платье Сусанны Георгиевны и коричневые замшевые туфли с серебром, бижутерию, несессер, а кроме того, два ситцевых платья Сашеньки и одно шерстяное. Керамическую пепельницу Юлишка украдкой сунула в Юрочкин, фибровый, с которым он ездил в пионерский лагерь «Но пасаран» под Боярку. Сунула из суеверия.

Августовским — душным — рассветом у парадного скрипнул протекторами легковой автомобиль из университетского гаража.

— Общий вес мушиный, — ухмыльнулся давно знакомый шофер Ваня Бугай, подцепив двумя пальцами чемодан. — Замерзнут хозяева, — обращаясь к Юлишке, предостерег он. — А это кому — немчуре? — и Ваня локтем то ли нечаянно, то» ли нарочно смахнул на паркет вазу с «Бехштейна».

«Бехштейн» страдальчески прогудел струнами.

Юлишка не возмутилась и почему-то не отругала шофера, хотя происшествие неприятно поразило ее в самое сердце. Бог с ней, с вазой, лишь бы вернулись поскорее живыми, здоровыми.

Ядзя крепко держала Рэдду за поводок.

Собака стелилась по асфальту, вынюхивая свой прежний запах.

Вот и спасительный каштан.

Чистоплотная порода, умиляясь, отметила Юлишка. Английская.

Рэдда добралась до каштана и обогнула толстый ствол. Юлишка хорошо видела рыжую, жалобно торчащую лапу с темными подушечками на подошве.

Солдаты у забора Лечсанупра бросили возиться с ящиками, задымили сигаретами и, посмеиваясь, направились к Ядзе.

— Пес, пес! — донеслось в открытую форточку по-немецки.

Они что-то спросили, и Ядзя отрицательно мотнула головой. Тогда один солдат — вероятно, Иоахим, предположила Юлишка, — протянул руку и взял ее за плечо. Ядзя опять замотала головой и попятилась. А Рэдда, обнюхав кучу книг, вернулась и покорно легла у Ядзи-ных ног, не шевелясь, в ожидании. Обычно на прогулке она была возбуждена до крайности, скакала из стороны в сторону, визжала, трогательно болтая ушами.

Другой солдат, Готфрид, дотронулся до ее сухощавой, несмотря на несобачий образ жизни, всегда напряженной шеи, хотел, конечно, погладить. Рэдда не огрызнулась, но съежилась, уткнула нос в асфальт, заслонив — по-человечески — морду лапами странно знакомым движением.

Так и она, Юлишка, прячет лицо в ладони.

— Ну и обезьяна, — улыбнулась Юлишка. — Не собака, а мартышка. — И, охваченная нежным чувством, она принялась дергать тугой стержень шпингалета, чтобы растворить окно.

Готфрид чесанул Рэдду под мохнатым ухом, похлопал с выражением знатока по бокам. А Конрад дернул за ошейник, попытался ее приподнять, чтобы заглянуть в глаза. Рэдда, однако, бессильно свесила морду, притворяясь: мол, ослабли у меня мускулы, я — умерла.

Мартышка этакая!

Солдаты закивали, одобряя. Сообразительная, хитрая. Гурьбой они ушли назад, к ящикам.

Когда солдаты только направлялись к каштану, за которым обделывала свои надобности Рэдда, огненный шнур опять крепко стянул Юлишкино бедро. Казалось, он вот-вот лопнет, и боль, освобожденная, разольется по закоулкам тела.

Но шнур не лопнул.

Солдаты не причинили собаке вреда.

Вскоре всхлипнул замок, и Юлишка приняла в свои объятья высоко подпрыгивающую Рэдду. Она целовала, не брезгая, мокрый клеенчатый нос, колющиеся губы, целовала так, как в юности не целовала обожаемого пана Фердинанда. И Рэдда отвечала ей тем же, и скребла когтями пол, и виляла хвостом, и глаза ее, грустные английские глаза, полнее наливались сверкающими слезами.

Остальную часть дня Юлишка редко приближалась к окну. Распаковав ящики, Иоахим, Готфрид и Конрад аккуратно убрали в фургон стружку и скрылись в штольне. К вечеру в дверь позвонил навозный жук и потребовал шланг, пообещав, правда, вернуть.

Шланг Ядзя отыскала в дворницкой у Катерины.

«Почему шланг обязан давать швейцар?» — кольнуло Юлишку.

— Где Катерина? — спросила она, дождавшись возвращения подруги.

— Где, где?! В гестапо допрашивают, вот где, — раздраженно ответила Ядзя, снимая ботики-ялики.

Слово «гестапо» стало известно всем от мала до велика в первый же день оккупации.

Гестапо, гестапо, гестапо…

Юлишка не понимала, что такое — гестапо. Но оно казалось отвратительным, это слово. Оно походило на паука-крестовника, на разбойный топот в ночи, на протяжный крик филина.

Юлишка решила не спрашивать больше ни про гестапо, ни про Катерину. Ничего хорошего с дворничихой не приключилось, это ясно.

— Автомобили моют и мотоциклетки, — объяснила Ядзя. — Газон испортили, бензином залили — воняет, сил нет.

Вечером, довольно поздно, немцы зажгли во всем доме иллюминацию, не соблюдая маскировки. Юлишка видела, как солдаты на третьем этаже, в квартире у Апрелевых, перемещались из одного желтого куба в другой — сновали из комнаты в комнату.

Как себя Марусенька чувствует, подумала Юлишка, не обижают ли ее?

А когда над домом взошла низкая, с почему-то искаженным лицом луна, немцы погасили электричество и завели пластинку — щемящую музыку: ритмичный вальс. Слушали они тихо, разбросав обнаженные тела по подоконникам. Огненные гвоздики сигарет расцветали на темной стене.

Немцы улеглись спать за полночь. Мрак сгустился, потому что в небе плавала осенняя, не дающая света луна. Ее золотой диск впитал всю желтизну солнца и, как скряга, не отпускал от себя. И луна, умница, хранила свой драгоценный свет до лучших времен.

Дом напротив университета будто вымер.

Затихли и у Кишинской. Рэдда посапывала на матрасике в кладовке. А Юлишка отправилась в кухню, и они вместе с Ядзей наконец поужинали, запив холодную гречневую кашу чаем. Юлишка вдруг ощутила, что пол, как палуба рыбацкого баркаса, ускользает куда-то из-под ног. Прихрамывая, ощупью она дошкандыбала до постели и забылась каменным сном.

 

2

Когда Юлишка поднялась на свой пятый этаж, ее сердце стучало ровно, успокоенно — так тяжелые, как ртуть, волны Балтики успокаиваются на час-другой перед шквалом, летящим за тридевять земель.

Дверь, на удивление, была не заперта. Юлишка несильно толкнула ее, привычно ловя ухом стон нижней петли, но стон не раздался. Юлишка опустила глаза: петля лоснилась от машинного масла.

Смазали!

Первое, что бросилось, — переднюю перегородили массивным письменным столом Александра Игнатьевича. На вешалке висели резиновые дождевики, а черные фуражки с высокими тульями и лакированными козырьками были аккуратно разложены на ее верхней полке.

Паркет обволакивал чужой — толстый — ковер. Ноги в нем тонули, и даже передвигать ими было нелегко. Юлишка всмотрелась и ахнула. Ну точь-в-точь ковер из апрелевской квартиры. Бабушка Марусенька такой же чистила одежной щеткой перед праздниками на балконе.

Неужели из самой Германии привезли персидский ковер, подумала Юлишка, и не поленились тащить в дальнюю дорогу?

Но через мгновение она воскликнула про себя: ах, глупая! Да этот ковер академические друзья подарили

Александру Григорьевичу в тридцать восьмом году, к семидесятилетию. Евгения Самойловна еще недовольна была: зачем потратились — дорого!

Ужасно, что могут подумать Апрелевы о ней, о Юлишке.

Зато в гостиной, что ее немного утешило, оставалось по-старому. Траурно и величаво под лучами солнца блестел черный «Бехштейн» с серебристой, суставчатой полосой чуть выше талии, отражая люстру и край шторы. Тахту только задвинули вглубь, в нишу.

Что творилось в спальне и в ее комнате, Юлишка не узнала: путь ей сурово преградил навозный жук.

— Ты кто? — спросил он по-немецки и втолкнул в кабинет, не дожидаясь ответа.

В хозяйском вольтеровском кресле с резными подлокотниками в виде львиных лап развалясь сидел один из молоденьких кузнечиков, в расстегнутом черном мундире, обнажив девственно белое топорщащееся брюшко, и болтал с кем-то по телефону. Зеленый шнур змеился из кожаной квадратной сумки, установленной перед ним на тумбочке.

Юлишка сразу сообразила, что это не главный жилец квартиры номер двенадцать и что когда главный жилец появится, то кузнечик будет сидеть в передней, за столом Александра Игнатьевича. А раз он не главный жилец, то и разговор с ним иной.

Второй аппарат у кузнечика имел четкие контуры тостера, но вдобавок в его корпусе, в прорезях кожаного футляра, утопали синие, желтые и красные клавиши.

Возможно, это радиоприемник, предположила Юлишка.

Кузнечик, не отрываясь от трубки, в которую он стрекотал пулеметными очередями, надавил на желтый клавиш.

— Я здесь, господин гауптшарфюрер Хинкельман, — донесся до Юлишки скрипучий немецкий голос, исходящий откуда-то из-под земли.

— Тащи пса сюда, Маттиас, — приказал, что гавкнул, кузнечик, прикрыв на мгновение мембрану и склонив продолговатую физиономию с глазами навыкате к аппарату.

Вот невежливый человек, грубиян, — заставляет ждать на ногах, а ведь сам пригласил, отметила Юлишка. Александр Игнатьевич никогда бы не позволил себе поступить подобным образом. Он извинился бы перед собеседником, поднялся и усадил Юлишку. И еще раз извинился бы — перед ней.

Позади раздался шум. Юлишка оглянулась. Навозный жук безжалостно втягивал в кабинет Рэдду за ошейник. Собака упорствовала. Шкура на ее шее сжалась в гармошку. Рэдда чувствовала себя полузадушенной, однако не уступала. Юлишка хотела вырвать ошейник, но навозный жук бесцеремонно оттолкнул ее.

Наконец кузнечик прекратил болтовню. Недовольно и строго он посмотрел на Юлишку. Он ощупал пристальным и каким-то выпуклым взглядом ее лицо и верхнюю часть туловища, плечи, грудь. Юлишка вздрогнула, будто от прикосновения двух слизких присосок. Затем взгляд его, совершив скачок, прилип к туфлям и оттуда гусеницей противно пополз по ногам к краю юбки.

— Ты кто такая? — спросил кузнечик на чистом, но немного угловатом русском и уложил ладони на топорщащемся брюшке в ожидании ответа.

Брюшко теперь казалось не крахмальным, а желтоватым, мягким и очень неприятным. Проткни — жидкость полезет бурая, как у настоящего кузнечика.

Рот у Юлишки свела судорога.

Кто она?

Ха! Любопытный и наглый вопрос.

Кто она?

Вот кто — он? Это никому не ведомо.

Гаупт… Бум-трах-бах… Хинкельман.

А кто она — знает целый дом, весь переулок, все деревья в парке напротив университета; да и в самом университете кое-кто, например ректор, а профессоров, почтительно раскланивающихся с ней, не перечесть.

В той квартире, в которой Юлишка с утра до вечера поддерживала огонь в семейном очаге, ей посмели задать возмутительный вопрос: кто она? Да любая дощечка в паркете, любая чашечка в сервизе, любая царапинка на подоконнике способны ответить — кто она! Она вынянчила Юрочку, она выходила после болезни Александра Игнатьевича… Она… Да без нее дом бы рухнул, все бы перессорились.

Но кузнечик не собирался расспрашивать ни дощечки, ни чашечки, ни — тем более — деревья в осеннем парке. Он жестко повторил вопрос:

— Ты кто такая есть? Собака принадлежит тебе?

Юлишка брезгливо сморщилась. Рэдда не принадлежала ей, но все-таки она была скорее ее, чем навозного жука, который крепко держал ошейник.

— Да, — расцепила челюсти Юлишка, — собака моя, и выкрадывать ее дурно. Я пожалуюсь вашему начальству.

Впервые она присвоила чью-то собственность.

Что-то нелепое произошло в ее жизни. Немало лет она провела среди чужих вещей и готова была лучше умереть с голоду под забором, чем совершить грех и опозорить свое честное имя. И вот теперь она совершила этот грех и опозорила свое честное имя, — и мир не перевернулся.

— Откуда у тебя такая породистая собака? — улыбнулся тонко кузнечик.

Он загонял Юлишку в тупик, потому что догадался, с кем его свела судьба. Еще заупрямится, возись потом с ней. О, эти славяне!

— Сусанна Георгиевна подарила.

— Ах, козяйка? — иронически спросил кузнечик, выдав, между прочим, свою фонетическую — иностранную — беспомощность при произнесении русского звука «ха».

— Да, хозяйка, у которой я служу. Я домработница.

Она решила придерживаться версии, выдвинутой самим кузнечиком. Она не позволит копаться в своих отношениях с семьей Александра Игнатьевича. Для немца она обыкновенная домработница.

Александр Игнатьевич и Сусанна Георгиевна поразились бы, услыхав, что говорит Юлишка. Домработница? Они не любили это слово.

— Служила, — поправил кузнечик. — Ты вкусно варишь? — спросил он.

— Да, я прекрасно варю, прилично пеку пироги, но жарить не берусь, не умею, — с вызовом ответила Юлишка.

— Отлично! — обрадовался кузнечик, не уловив насмешки. — Твое имя?

Экий, теперь ему имя понадобилось. Юлишка недоумевала: к чему он клонит? Но он клонил к чему-то.

— Юлия Паревская, — вылетело у нее.

Матка боска, еще одна ложь. Какая она Паревская, и вместе с тем она не могла не произнести фамилию Фердинанда.

— Постой, постой, — взмахнул ладонью кузнечик совсем по-русски, — ты не русская?

И вдруг Юлишка уже абсолютно сознательно солгала, в третий раз. Ей в то мгновение до смерти захотелось стать русской.

Это не была ложь во спасение. Это не была ложь во благо. Это не было невинной или святой ложью. Эта ложь как-то укрепляла ее связь с Александром Игнатьевичем и вообще с прошлой, довоенной, счастливой жизнью.

И она ответила:

— Нет, я русская.

И мир опять не перевернулся.

— Зачем тебе дорогая собака? Тебе ее питать нечем. У меня она будет сыта. Поиграй с ней. Приучи ее ко мне.

Да, Рэдда упрямая, преданная, выдержанная, такая же, как я, с гордостью подумала Юлишка.

— Ну что? Даришь собаку?

«Даришь — смылся в Париж!» — дразнился в подобных случаях рыжий Валька.

Юлишка молчала.

— Я тебе дам крупу, сахар, консервы.

Если бы кузнечик умел читать мысли, он бы прочел в голове у Юлишки, как на телеграфной ленте: уди-ви-тель-но-е пле-мя не-мцы. С необычайной легкостью они распоряжаются чужими вещами. Как непослушные дети. Переместили без позволения мебель, выкинули шкаф, погубили книги и вдобавок ни капельки не стыдятся выклянчивать подарки. А если им с достоинством отказывают, пытаются подкупить. Уди-ви-тель-но-е пле-мя!

— Ну, повелевай, чтобы она подошла. Повелевай! — И в голосе кузнечика скрипнуло нетерпение. — Как кличка?

— Рэдда.

— Рэдда? Англичанка?

— Английский пойнтер.

— Пусть будет Рэдда. Рэдда, Рэдда, — позвал он.

Собака рванулась — и сникла, рванулась — и сникла, спрятав морду в лапах.

— Она голодная, — нагло и глупо заявил кузнечик, — покорми ее, Маттиас, — и он жестом отослал навозного жука в кухню.

Рэдда могла не есть по нескольку суток, но в чужой миске пищу и не обнюхает. Умрет еще, испугалась Юлишка и сделала инстинктивное движение в сторону кухни, из чего кузнечик легкомысленно заключил, что через педелю получит прирученного пса. Ведь ему, гауптшарфюреру Хинкельману, случалось обламывать и не такие экземпляры. Все это у него было написано на физиономии — Юлишка безошибочно прочла.

— Ну ладно, расскажи мне тогда о своих хозяевах.

Кузнечик выдернул из ящика тумбочки пачку фотографий, стасовал их, как колоду карт, и непередаваемо ловким движением опытного шулера раскинул веером:

— Они?

Где он достал, проныра? Альбомы-то Юлишка сама положила в чемодан.

— Они, — удовлетворенно растянул рот кузнечик. — Они.

Он снова стасовал колоду.

Мелькнули светлая улыбка Сусанны Георгиевны, стриженая челка Сашеньки, высокий лоб Александра Игнатьевича, белый воротник Юрочки и еще что-то близкое, почти родное. Юлишке вдруг полегчало на душе. Сердце разжалось от сознания, что они, эти люди, не должны вот так просто, за здорово живешь, забыть ее и что они ее не забудут, никогда не забудут там, в неведомой эвакуации, в Северном Казахстане, на краю света. Лица улыбались с открыток добрые, довоенные, вон и моя панама, и Юлишка улыбнулась им тоже, как по утрам, за завтраком.

После падения Житомира Юлишка совсем было собралась попросить Александра Игнатьевича взять ее с собой — в эвакуацию.

Гибкое слово, похожее на болотную гадюку, всплыло в городе незаметно и не сразу.

— Эвакуация!

Постепенно права гражданства получила и эвакокарта. Но никто ее, впрочем, в руках не держал. Об эвакуации спорило все население дома напротив университета от мала до велика. И спрашивали друг друга: когда едете, куда? Признаться, что уезжают скоро, никто не желал.

Отступать, бежать — унизительно не только солдатам.

— Через месяц фашисты захватят город, — в первых числах августа, — мрачно предрекла Сашенька. — Мне Муромец объяснял — берут котлами, а наступают по трем направлениям.

— Что значит захватят? Кто им позволит? — возмутилась Сусанна Георгиевна. — Не сей панику, а то угодишь под трибунал.

— Никуда я не угожу, ни под какой трибунал. А двери твои взломают и выгонят тебя из твоих роскошных апартаментов, как собаку на мороз, — и Сашенька с не оправданной ничем злостью принялась молотить по спинке кресла. — Когда мы уедем? Апрелевы уехали, Кареевы уехали.

Телефон в кабинете не звенел сутками. Александр Игнатьевич из университета не подавал признаков жизни. Сусанна Георгиевна моталась по частям гарнизона с лекциями на литературно-исторические темы, в которых, используя художественные примеры, доказывала неумолимую обреченность военной машины фашистского вермахта, а по ночам она маялась в гостиной на тахте, жалостливо всматриваясь в портрет мужа, который, больной, она прекрасно представляла себе это, почерневший от усталости, в изорванном пиджаке, с треснувшим стеклышком очков, демонтировал лабораторию, глотая невидимые миру слезы. Всего три года назад Александр Игнатьевич, конечно же больной, почерневший от усталости, в изорванном пиджаке, с треснувшим стеклышком очков, в окружении армии чумазых слесарей оборудовал эту самую лабораторию новой аппаратурой, купленной специально для него во Франции за баснословную цену.

Знаменитый художник Зиновий Толкачев изобразил Александра Игнатьевича немного грустным, рядом, контуром, угадывалась голова Рэдды.

— Уйдем от немцев пешком, — постановила в конце концов Сусанна Георгиевна. — Вот ежели завтра не позвонит и послезавтра, оставим записку и уйдем. По шоссе. Что ж, ему трудно поднять трубку?

— Хорошо бы приобрести билеты заранее, — невпопад промямлила растерявшаяся Сашенька.

— Какие билеты? Дура!

Сашенька выскочила из гостиной, хлопнув дверью. Она шлепнулась на сундук в Юлишкиной комнате и зарыдала.

— Где же наши? — спрашивала Сашенька, и мокрые звездчатые пятна усеивали ее розовый в горошек фартук.

Если бы она поинтересовалась, где соль или перец, то Юлишка указала бы с предельной точностью:

— На третьей полке! (Допустим.)

Но когда Сашенька спросила: где наши? — Юлишка опешила.

Как? И она не знает, где наши?

А ведь письмо с фронта получила, от мужа. С неделю назад. Там и наши. На фронте, где еще?

Юлишка сидела, туповато поглядывая на Сашеньку, но привычно и ласково улыбаясь.

— Успокойся, Сашенька. Не плачь, — говорила Юлишка, поглаживая ее по колену.

— Господи боже, спаси и помилуй, — шептала неверующая Сашенька. — Где же наши? Господи боже, спаси и помилуй…

Но, невзирая на то что она тысячу раз горячо повторяла одну и ту же просьбу, бог ей ничего не ответил.

Ее бог, вероятно, был глух, ее бог, вероятно, был нем.

Он молчал, как проклятый.

Значит, судьба моя такая, произнесла внутри себя Юлишка, и никто в целом свете, если бы и услышал эту фразу, не в состоянии был бы объяснить, какой смысл она скрывает.

Александр Игнатьевич появился внезапно, вернее, его привез Ваня Бугай.

— Отлежусь сутки, а то умру, — сознался он Юлишке по секрету.

О смерти думает, горестно вздохнула Юлишка, а ведь молодой, академиком стал недавно, в тридцать три года. Вечером она случайно уловила отрывок разговора. Сусанна Георгиевна умоляла мужа выхлопотать место в эшелоне и для Сашеньки. Юрочку так протащат. На ребенка эвакокарты не надо.

Ну да, всхлипнула Юлишка, Юрочку нужно обязательно взять, они с Сашенькой сейчас почти сироты — кормилец неизвестно где. Вот в те минуты у нее бесповоротно созрело решение — города не покидать. И забот им меньше.

Кузнечик лениво помахивал веером фотографий. Свежий ветерок бархатисто касался Юлишкиного лица. Теперь она сама не противилась продолжению беседы. Она с удовольствием расскажет, какие милые и душевные люди составляют ее семью. Пусть узнает, пусть узнает.

— Да, это они, они, — взволнованно заспешила Юлишка, — вот Сусанна Георгиевна, вот Юрочка, вот Александр Игнатьевич. А это Муромец, майор Силантьев, директор завода Килымник с Сашенькой. Вот профессор Петраковский с сыном. Вот мы на даче в Ирпе-не. Видите, с террасы торчит локоть? Мой. А это в позапрошлом году в Бердянске, на косе.

Бердянск, Бердянск! Южное, обжигающее море!

Пузырчатая, соленая волна захлестнула ее. Рот заполнил тухловатый привкус водорослей. Заложило уши.

Кузнечик отъехал от Юлишки вместе со стулом и уменьшился в размерах.

Пискливый голосок его донесся издалека.

— Козяйка тебе приказала сокранить собаку и больше ничего? А где музейные экспонаты? Куда ты их зарыла? Учти, что я, гауптшарфюрер Кинкельман, правомочен отдать тебя под суд за упрятывание английских сторожевых псов.

Юлишка недоуменно уставилась на кузнечика. Она не дурочка. Зачем он берет ее на пушку?

Музейные экспонаты? Какие музейные экспонаты? Картины, что ли? И какой Рэдда — пес? Она собака охотничья.

Картины на антресолях. Искусство теперь ему понадобилось. Нет, он ничего не получит. Юлишка сумеет их выручить. И Рэдду.

Она пожала плечами:

— Картины красивые, дорогие, Сусанна Георгиевна ими гордилась. Увезла с собой в эвакуацию.

— Ах ты, китрюга! Как ты могла прислуживать этой дряни?.. Еврейке? — спросил кузнечик, меняя тактику и криво — до уха — усмехаясь.

Он надеялся выведать местоположение картин иным способом. Но Юлишка не дурочка. Ему не посеять розни в ее семье. Она никому не прислуживала. Она жила у родственников и трудилась, как трудились все. «Вы, Юлишка, мой самый преданный помощник», — сказал на ее дне рождения Александр Игнатьевич, подняв искристый бокал. А Хинкельман дурак! Не знает русского языка. Тоже отмочил: прислуживала! Совсем глупый — чувств не понимает.

Однако Юлишка ничего не произнесла, а мысли читать Хинкельман, как выяснилось, не умел.

Юлишка не задумывалась, впрочем, еврейка ли Сусанна Георгиевна или нет. Она не усматривала ни малейшего различия между собой, паном Фердинандом Паревским, Зубрицким, историком Африканом Павловичем Кулябко, Александром Игнатьевичем и… Сусанной Георгиевной — еврейкой.

А Сашенька? Да полно, еврейка ли она вообще? Ведь она сводная сестра, и зовут ее Александра Ивановна! Дед лесоруб, родом из Шадринска. Юлишка его однажды угощала обедом.

Торговки на базаре поссорятся и сквернословят, а так никто в городе лет двадцать никакой разницы между евреями и другими людьми не отмечал, во всяком случае Юлишке ничего о том не было известно.

Разве кузнечик базарная торговка? Может, он пьян?

Шовинизм — уровень малообразованных людей, именно малообразованных, утверждала в последней лекции Сусанна Георгиевна. Иногда по вечерам она, усадив Юлишку на тахту, излагала ей свои взгляды — без аудитории практиковаться неловко. Школа ни в какое сравнение с красноармейцами и младшими командирами не идет. Им лекцию прочесть нелегко. Вопросов уйма. Так Юлишка и узнала про некоего Шовена, истеричного солдата Наполеона Бонапарта, участь которого, кстати, ждет и Гитлера. Бесноватого фюрера расколотят в пух и прах. От этого самого Шовена все и приключилось. Сперва одни начали твердить — мы самые лучшие, потом другие, а третьи им возразили — нет, мы… И пошла писать губерния!

— Ты вечером прогуляешь собаку. Ауфвидерзеен, — выплюнул кузнечик напоследок, устав, очевидно, от русского языка.

«Гутен морген, гутен таг, хлоп по морде — вот так-так!..» — вдохновенно орал рыжий Валька и очертя голову бросался в драку.

Юлишка, опустошенная, повернулась и шагнула в коридор. Не сомневающийся в ее согласии кузнечик последовал за ней и распахнул дверь сапогом. Утренний — серый — свет с лестничной площадки осеребрил его четырехугольный блестящий носок. Когда Юлишка очутилась по ту сторону порога, он громко спросил:

— Твои вещи? Хочешь забрать?

Забрать вещи — значило сдаться. А ей надо выручить картины и Рэдду. Юлишка, так и не ответив ничего кузнечику, спустилась во двор и сумрачно побрела к флигелю. Прежде чем войти, она по привычке подняла глаза и увидела, что на балконе прохаживается, покуривая сигару, навозный жук. Рэдда стояла в ближнем углу на задних лапах, мелко перебирая передними, которые упирались в перила. Юлишке передалась ее дрожь. Она вошла во флигель, но не позвонила к Ядзе, а решила подсмотреть в щель. Вскоре навозный жук скрылся в кухне, а Рэдда заметалась по балкону, подвывая. Юлишка хотела крикнуть, что она тут, что она вернется, но безотчетный страх, налетевший когтистой, отвратно пахнущей птицей, теперь уже крылом, — черным, — наотмашь хлестнул ее по лицу.

Юлишка подождала несколько, надеясь, что Рэдда успокоится, но Рэдда не успокаивалась и продолжала метаться. Юлишка показалась ей, махнула рукой: мол, не бойся! Тогда Рэдда прыгнула на высокую скамейку, которую прежде использовали как подставку для пальмы. Балансируя, она положила лапы поверх перил и протяжно залаяла.

— Не смей, Рэдда! — прохрипела Юлишка.

Она медленно, устало закрыла веки, когда в ее мозг вклинилось понимание того, что сейчас произойдет.

Из квартиры Апрелевых на Юлишку с любопытством глядел недотепа.

А Рэдда мощно оттолкнулась от скамейки и, перекинув через перила длинное породистое туловище, стремглав рванулась вниз, изгибаясь в полете бубликом, судорожно подгребая воздух под брюхо растопыренными лапами.

Шмяк!

Хх…

И тишина. Юлишка бросилась к золотистому, вдруг исхудавшему и непомерно вытянутому телу.

Рэдда лежала на чернеющем под ней асфальте, задрав искаженную мукой пасть; ее распяленные и остановленные смертью глаза напоминали стеклянные у чучела немецкой овчарки в витрине зоомагазина напротив Института этнографии, но в отличие от тех, выпученных и злобных, Рэддины сохраняли тоскливое, почти человеческое выражение.

Юлишка очнулась оттого, что навозный жук саданул ее локтем в подложечку. Он ругался грубо, по-своему. Будто болты и гайки ссыпали в медный таз для варенья.

Юлишка притиснула ладони к животу и попятилась.

Сейчас она зайдет к Кишинской, и Рэдда, как два дня назад, навалится на ее туфли мягким бело-розовым животом с втянутыми сосками.

Юлишка тихо, как во сне, притворила за собой дверь флигеля, и недотепа, который с прежним любопытством следил за событиями из квартиры Апреле-вых, не заметил на ее лице никакого особенного выражения.

 

3

Несмотря на сентябрь, осень дышала зимним холодом. По целым дням теперь небо заливало тусклое красноватое серебро. Жалобно попискивали замерзшие птицы. Пахло отработанным бензином и палым отсыревшим листом. По городу разъезжали юркие грузовички «хорьх» с полицаями, которые расклеивали приказ генерала Эбергарда. Жители без различия пола и возраста в трехдневный срок обязаны зарегистрироваться в районных комендатурах.

Невинный приказ!

Смеркалось, когда к Ядзе позвонил, долго не отпуская кнопку, кузнечик.

Из-за его спины выглядывал навозный жук. Знаками они продемонстрировали, что пришли с мирными намерениями. Почмокав, кузнечик поманил Юлишку пальцем:

— На моей родине, в Швабинге, есть ресторан, где кельнершами работают исключительно пожилые дамы. Его посещают отставные генералы, профессора и — оля-ля — музыканты, — кузнечик поиграл в воздухе пальцами, будто нажимал на клапаны флейты. — У тебя приличный вид, и я тебя назначаю кельнершей. Хочешь в Мюнхен? Пойдем со мной.

Навозный жук негромко захохотал:

— Пойдем, пойдем. Не бойся. Мы тебя выдадим замуж за генерала.

Острота, сказанная по-немецки, осталась неоцененной, хотя кузнечик ее перевел.

Юлишка сперва не желала идти. Опять будут допрашивать, гестапа проклятая! Но Ядзя растолковала ей, чего от нее требуют, и даже предложила кузнечику свои услуги, от которых тот отказался:

— Ты там ничего не найдешь, не твой дом.

Узнав, в чем суть, Юлишка согласилась, да еще упрекнула себя по дороге: почему не согласилась сразу? Она должна, она обязана проверить, что творится там, в квартире, все ли в порядке, все ли на месте?

И Рэдда!

Юлишке чудилось, что Рэдда жива и невредима, и она не интересовалась у Кишинской, кто и где похоронил собаку. Если во флигеле ее нет — значит, она там, в спальне у кровати или в кабинете.

Юлишка под конвоем пересекла двор посередине — первый раз в оккупацию.

Порыв острого ветра скрипнул облетевшей веткой каштана. Скрюченные, убитые заморозками листья шуршали, предостерегая: вернись, вернись!

Двери на этажах лестницы черного хода были распахнуты настежь.

В кухне Апрелевых возле плиты суетился недотепа, как голодная муха над банкой с медом. Что-то жарил на сале.

Юлишка добралась до пятого этажа и вошла в свою кухню, а войдя, подумала, что следовало бы бабушке Марусеньке сообщить про ковер. Но мысль погасла так же мгновенно, как и вспыхнула.

Застекленную до половины дверь, отделявшую узкий коридор с ванной, туалетом и ее комнатой от кухни, навозный жук плотно закрыл. Сквозь матовые квадраты доносились приглушенный щелк шагов, сдержанный, как бы на цыпочках, смех, а в паузы — два-три бравурных аккорда из «Венской крови». Юлишка огляделась, как в чужом доме, и обнаружила, что на столе парадно выстроены два самых дорогих чайных сервиза — саксонские «Голубые мечи». На двадцать три персоны. Одна чашка перед войной треснула, и ее отдали в мастерскую склеить. Надо найти квитанцию и получить.

Держа равнение, как жолнеры в сияющих мундирах на дореволюционных патриотических открытках, стояли широкоплечие, схваченные в талии бокалы, будто ожидая приказа о наступлении. Точно опереточные дивы, в сумасшедшем каскаде застыли вверх юбочками хрупкие коньячные рюмки. На овальном — любимом Юлишкой за легкость — подносе, игриво расписанном каким-то несерьезным французом в восемнадцатом веке, желтовато светились прозрачные, как детские ладони, блюдца. И еще много всякой всячины навозный жук без спроса успел вытащить из серванта. Спасибо хоть не расколотил.

— Мы тебя выдадим замуж за генерала! — повторил он, отдуваясь. — Постарайся красиво сервировать стол.

Юлишка, слава богу, его не поняла.

Не ополоснув после улицы рук, он сдернул с крючка полотенце, кстати, не посудное, а банное, махровое, глаженное Юлишкой месяц назад и спрятанное во второй снизу — бельевой — ящик шкафа, рядом с рубашками Александра Игнатьевича, и начал перетирать широкоплечие бокалы, по-официантски хукая на них, то есть своим дыханием стараясь увлажнить стенки, чтобы придать им больший блеск. Хукал он вдобавок не только на внешнюю сторону.

Юлишка содрогнулась от отвращения. Ну и ну, покачала она головой. Во все бокалы наплюет, скотина. Не любила она ресторанных обычаев.

Когда Сусанна Георгиевна однажды на званый вечер по поводу присуждения Александру Игнатьевичу Сталинской премии хотела из «Континенталя» пригласить метрдотеля и его чернопикейных молодцов, Юлишка восстала. Нам в салаты начихают. В бульоне пальцы вымоют. Попрошу лучше бабушку Марусеньку и Ядзю подсобить, а подам сама!

Но метра и чернопикейную гвардию все-таки пригласили.

Юлишка презрительно скривилась: немец, а не чистюля. Потом она зорко прищурилась: нет, немецкость здесь ни при чем. Просто он мужчина, мужик. Юлишка помялась-помялась и решила: чего для них из кожи вон лезть, гестапа проклятая.

И тоже, не помыв рук, подняла полотенце за противоположный край. Навозный жук одобрительно улыбнулся:

— Гут, зер гут!

Но природа взяла свое. Гут не гут, а Юлишке трогать бокалы грязными руками было омерзительно. Она оставила полотенце и направилась в ванную.

— Цурюк! — рявкнул навозный жук и схватил ее за плечо.

Юлишка объяснилась с ним, как умела.

— О, гут, гут! — и навозный жук восторженно приветствовал ее жестом.

Он даже проводил в ванную, но сам к мылу не прикоснулся. Очевидно, навозного жука давно убедили в его абсолютной — ангельской — чистоте.

Вот теперь действительно гут, подумала Юлишка, возвращаясь в кухню. Они стояли напротив друг друга и трудились в поте лица до тех пор, пока через порог не перепрыгнул кузнечик, смешно сломав суставчатые ноги. Он приказал что-то навозному жуку.

В медный таз для варенья снова изрядно сыпанули болтов и гаек. Кузнечик, кольнув Юлишку выпуклыми зрачками, хмыкнул, сомкнул хищно скругленные челюсти и слился своим черным мундиром с полумраком коридора.

Навозный жук заторопился и жестами велел подкачать посильнее примусы. Он поставил на огонь пузатые кофейники — и бело-красно-голубые венцы распластались по дочерна закопченным днищам. Запасной керогаз навозный жук опустил на пол, ничуть не заботясь о том, что линолеум покоробится от горячего. Так ему удобнее было помешивать ложкой густую жижу.

Юлишка промолчала. Приятный, терпкий аромат кофе сладостно вскружил голову. Сквозь кружение у нее мелькнуло: лишь бы Рэдда сюда не заскочила. Обрадуется, перевернет керогаз и обожжется.

Откуда-то, из нутра квартиры, навозный жук приволок два десятка бутылок и принялся их откупоривать. Бутылки с водкой — высокие, плоские и четырехугольные, как кирпичи, с багрового цвета вином — изящные, тонкие и остроконечные, как костелы, с желтым ликером — двугорлые, шероховатые и массивные, как прибалтийские часовни, с коричневым коньяком — круглые, приземистые и пузатые, как… Бутылки с коньяком ни на что не походили. Откупоривались все они по-разному: хлопком, шепелявя, со скрипом, чавкнув. Действовал навозный жук виртуозно, как профессионал, однако разлить напитки не сумел: пальцы дрожали. Он подождал чуть-чуть, надеясь, что пальцы у него дрожали от напряжения. Но, попытав счастья снова, убедился, что это не так. Кур не воруй, про себя порекомендовала ему Юлишка.

Навозный жук приказал снять с подноса рюмки и вытереть его тряпкой. Пока Юлишка терла и разливала, он скрылся в туалете — долго там ворочался и пыхтел, толкаясь о стены и хлопая сиденьем. Вывалившись оттуда и даже не заглянув в ванную, он поспешил обследовать Юлишкину работу. Остался доволен.

Затем из холодильника в коридоре навозный жук вынул брусок масла в прозрачной оболочке, четыре палки оплетенной шпагатом колбасы, серые плоские банки сардин, кстати, советских, корявые селянские помидоры, солнечный мяч сыра, салатового цвета огурцы-дирижабли и еще всякие штучки вроде лоснящихся маслин, стручков красного перца, зеленого лука, надутых соком апельсинов и запрятанного в крокодиловую шкуру ананаса.

Про такие деликатесы бывший беспризорник и колонист, а ныне друг и заместитель Александра Игнатьевича Муромец говаривал, шутливо обнимая Юлишку за плечи: «Закусь буржуазная, но признаю: во закусь! Признаю, Юлия Яновна, и закусываю, грешная моя башка!»

Юлишка засмеялась.

Навозный жук — опять жестами — заставил ее резать колбасу и сыр тонкими ломтиками, сам же ухватил себе что полегче: открывать банки, чистить лук. Юлишка не обиделась, и тем более ее нельзя было этим испугать. Она моментально справилась с возложенными обязанностями, да так ловко, что навозного жука его немецкая добросовестность принудила одобрительно кивнуть и поцокать языком. Гут! Гут!

Хлопоты и несуществовавшее прикосновение Муромца успокоили Юлишку. Она забыла и про Рэдду, и про Ядзю, и в ее душе, несмотря на дурную погоду, на свист сырого ветра за стеклом, всплыли но^ые, весенние ощущения. Сейчас праздник, Первое мая, да, да, Первое мая, и она в белоснежном, с оборками и только что подаренном ей переднике готовится к торжественному приему важных гостей.

— Сейчас, сейчас, — бормотала Юлишка. — Сейчас начну накрывать на стол.

Ее слова относились, конечно, к Муромцу. Курносый заместитель дважды наведывался в кухню.

Вечно голодный холостяк Муромец ей нравился своей милой косолапостью и деревенским лицом, будто сию минуту вымытым колодезной водой.

Перед самым приглашением гостей в столовую Сусанна Георгиевна обязательно туда заходила, статная, светлая, в строгом костюме. Бывало, поцелует Юлишку в щеку, ахнет, тайно сжует бутерброд, именуемый ка-напкой, на котором всего по чуть-чуть, проверит, достаточно ли приборов, — с арифметикой Юлишка не ладила, — и опять ее крепко поцелует сочными губами. Затем Юлишка шла в кабинет и приглашала гостей.

— А ужин вас ждет давно! — говорила она и плавно поводила рукой в сторону двери.

Что за счастливое время!

Какие замысловатые канапки, украшенные пастернаком, она изготовила в позапрошлом году к приезду знаменитого летчика-испытателя! А как ему не понравилось ими закусывать и он попросил обыкновенной селедки, которой сроду в Юлишкином хозяйстве не водилось, и как она помчалась в центральный гастроном на углу Ленина, и как ее атаковали мальчишки у парадного, расспрашивая, много ли у героя орденов, и как заведующий рыбным отделом вместе с Ваней Бугаем в подсобке вскрывал бочки — топором одну за другой, искал для летчика селедку из селедок, атлантическую, и как она неслась, хоть и на машине, но будто на крыльях, обратно, ликуя преданным сердцем: «Купила! Перед закрытием, но успела!»

Хлынувшие потоком картинки предвоенных лет были столь захватывающими, столь радостными, что Юлишка громко рассмеялась.

Навозный жук, повернув к ней набриолиненную прическу, не удивился и тоже рассмеялся. Он по-свойски хлопнул ее по спине и подмигнул, ткнув пальцем на гору бутербродов: мол, пользуйся, ешь, дело житейское, сыта возле нас будешь.

Юлишкино приятное состояние оборвал кузнечик. Перепрыгивая от плиты к кухонному столу, он обнюхал блюда с провизией, шевеля за неимением усов белесыми бровями, и, не выказав ни одобрения, ни недовольства, сыпанул на всякий случай несколько болтов и гаек в медный таз для варенья. Дверь он оставил открытой и пружинисто ускакал в прихожую, — фасонно сгибая в коленных суставах сухощавые ноги в сапогах с голенищами, какие носили до революции кавалерийские офицеры эскорта вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Модник майор Силантьев умер бы от зависти.

В желтом от электричества проеме, знакомом проеме, — Юлишка всегда любила наблюдать, что происходит в столовой и гостиной, — она увидела мужчин разного возраста в черных, зеленых и, как ей померещилось, голубоватых мундирах с иголочки. Без слов ясно — генералы и фельдмаршалы. Штук пятнадцать. Немцы оживленно беседовали. Губы их то вытягивались присосками, то сворачивались в кольца, то замирали как убитые змеи, падая друг на друга плашмя… Не скрежет болтов и гаек о дно медного таза для варенья, а железный грохот консервных банок, падающих в мусорный бак, заполнил кухню до краев. Оконные стекла дребезжали.

Навозный жук надел белую куртку, лихим движением кельнера из пивного зала вскинул на колоннаду жирненьких пальцев поднос и зигзагом пополз внутрь квартиры. Генералы в разноцветных мундирах расступились, а потом поспешили за ним, как толпа богатых бездельников с Маршалковской за смазливенькой бабенкой. Что же там происходило дальше, Юлишка не узнала. Кузнечик мимоходом притворил носком сапога дверь. Вскоре навозный жук вернулся с пустым подносом. Юлишка выстроила на нем очередную шеренгу бокалов. Навозный жук сновал, как челнок, до тех пор, пока не перетаскал в столовую все — до последнего блюдца.

Юлишка бессильно опустилась на табурет. Руки и ноги занемели. Выручала привычка. Сашеньки-то нет, помочь некому.

Весеннее настроение, первомайское, постепенно покидало ее.

Железный грохот! Да, железный грохот! Виноват железный грохот. И она бы не вынесла его, если б «Бехштейн» не вмешался своими отлакированными звуками. Переливы какой-то более мощной, чем «Венская кровь», мелодии впитали в себя и голоса, и шум шагов. Волнообразные аккорды росли, вздымались, превращаясь в шквал. А в груди Юлишки, в разлете ребер, что-то тревожно ухало и больно кувыркалось, точно в детстве, когда она вслушивалась в яростно бунтующее море.

Временами «Бехштейн» смолкал. Но после короткой паузы он начинал снова, сперва тихо, другой, более бурный опус. Раздвигая безжалостно воздух, аккорды постепенно впадали в бетховенское неистовство. Казалось, все вокруг расплющивается и тонет в урагане темной музыки. Только угаснув, она освободила предметы из плена, которые обрели свою истинную форму, подобно подводным камням — после отлива.

Навозный жук долго не возвращался. Он, верно, приткнулся где-нибудь с подносом и тоже слушал, пыхтя и изображая перед начальством на своей физиономии глубокую сосредоточенность.

Томительная заброшенность наконец заставила Юлишку выйти на зыбких ногах в прихожую, где в полумраке, расколотом по диагонали желтой шпалой света, огромной рыбой-кит плавал и кружился стол Александра Игнатьевича с телефонными футлярами.

Парадная дверь на лестничную клетку была полуоткрыта, Юлишка усмехнулась. Гестапа проклятая! Часовой-то внизу. Сидит себе да посиживает в швейцарской на стуле Ядзи Кишинской. Не обманут! Юлишку поразило, между прочим, что немецкие солдаты добродушно сидят на скамейке или прохаживаются возле дома, а не стоят по-зловещему, картинно раздвинув ноги, как в кино.

Ее, Юлишку, немцы не принимали в расчет.

Она осмотрелась. Перед ней простиралась ее квартира и уже не ее: ихняя. Вроде встретила старинного знакомого. Он и не он, он и не он.

Юлишка согнулась и пошарила под столом.

— Рэдда, — еле окликнула она собаку. — Рэдда!

Никто не шевельнулся, не царапнул лапой. Пользуясь тем, что «Бехштейн» штормил, она на цыпочках двинулась по коридору и заглянула в спальню. Кровать, ширма, трюмо, платяной шкаф на месте. Второй снизу ящик, бельевой, был резко выдвинут. В серой мгле он напоминал Юлишке бесстыдно высунутый язык клоуна Казимира из бродячего цирка пана Струтинского, который давал представление в рыбацком поселке на празднике перед началом осенней путины в последнем году минувшего века. Весело пиликала скрипка, утробно бахал барабан, заискивающе подсвистывала флейта. Зазывала Казимир перемигивался со зрителями, хохотал и обидно вываливал язык.

Юлишка не рассердилась на шкаф и даже отчего-то облегченно вздохнула. Она нагнулась и, как слепая, провела рукой в пространстве между кроватью и полом. Вот здесь любила валяться Рэдда, несмотря на запрет. Пусть бы валялась, пусть бы валялась вдоволь.

— Рэдда, — шепнула Юлишка. — Рэдда.

Никого.

Кабинет Александра Игнатьевича располагался рядом, и Юлишка отправилась туда. В нем царил хаос.

Мебель сдвинули, повсюду громоздились чемоданы, картонные коробки и другие предметы в чехлах угрожающих очертаний.

— Рэдда! — негромко крикнула Юлишка.

Ее голос утонул в пучине ринувшихся из коридора звуков.

Пучина оказалась одновременно и гигантской волной, которая плавно вынесла ее на свой гребень. Волна секунду держала Юлишку в поднебесье — под бледно мерцающим потолком — и сбросила вниз.

Юлишка, однако, поднялась. Пытаясь смирить бестолково бьющееся сердце, она выскользнула из кабинета. В ту минуту кто-то приоткрыл дверь столовой изнутри. Лезвие желтой шпаги расширилось до размеров рыцарского двуручного меча, и Юлишка увидела сквозь щель сверкающее — без морщиночки — голенище. Сапог подрагивал на приземистой, с бахромой, банкетке, покачивался, почти пританцовывая, и вообще вел себя крайне легкомысленно, — праздновал. Потом его каблук, оскаленный полукружьем белых маленьких шляпок, уперся в паркет.

Но вот сапог опять принял горизонтальное положение, и Юлишка догадалась, что его надели впервые — может быть, на эту торжественную, победную, вечеринку. Кожаная подошва была темно-коричневой, со светлым сточенным ободком. Кустарная работа, на заказ шил и, вероятно, у русского мастера.

Ну, слава богу, хоть сапоги у них чистые. Паркет уцелеет, удовлетворенно подумала Юлишка.

Полосу света сломал плечом генерал в голубом мундире. Он прошел во второй коридор, к туалету, церемонно пропустив перед собой Юлишку. Юлишка села в кухне на табурет. В желтом проеме толпа разноцветных военных окружала «Бехштейн» и круглый журнальный столик с разоренными блюдами. Так летние мухи на даче в Ирпене облепляли тарелку со сладкими пенками от вишневого варенья. Юлишка непроизвольно двинула рукой, чтобы отогнать их.

Голубой мундир чуть притворил дверь.

Щель истончилась — и все исчезло. Звякнул крючок в туалете.

Юлишка презрительно скривила рот. Вот изголодались! Музыку исполняют, а они лопают. Гости Сусанны Георгиевны, когда играл «Бехштейн», вели себя смирно, не курили, а чтоб жевать или глотнуть вина — боже упаси. Пианист по фамилии Зильберберг — в обычное время доктор Лечсанупра — после каждой вещи вставал и важно раскланивался. Женщины сдержанно аплодировали, мужчины сосредоточенно качали прическами. Только Муромец расстроенно шмыгал носом да увалистый майор Силантьев скрипел портупеей.

Доктор Зильберберг грустно протирал клавиши платком. Чинно, достойно, интеллигентно. Но чтоб сапогами дрыгать?.. Сусанна Георгиевна не стерпела бы и от полярного исследователя.

За стеной зашумела вода — остро, зло — и ухнула.

Зачем я помогаю навозному жуку? Где Рэдда? При чем здесь доктор Зильберберг?

Надо было вскинуть узелок на спину, взять поводок в руки и пешком-пешочком, мимо университета, по тополиному бульвару, да по шоссе, по Брест-Литовскому, вон из города к чертям, вон из города. И куда? К немцам в лапы? Или наоборот надо было, к реке, к мосту, за красноармейцами, за эшелонами, по шпалам да по шпалам и успела бы до взрывов, успела бы, обязательно успела бы.

Юлишка прислонилась лбом к стене и лихорадочно восстановила внутри головы в мельчайших подробностях весь обряд разлуки с Сусанной Георгиевной. Фиолетово-черный под клочковато дождливым небом перрон. Настороженные, без огонька, вагоны. Густая толпа пассажиров. Груды багажа, брошенные на произвол судьбы. Торопливое, без кровинки лицо красноармейца из оцепления, который подсаживал на высокие ступени Сашеньку.

— Ты чего, мать, мешкаешь? — спросил он и сделал еле уловимое движение плечом; мол, лучше туда, — пожалеешь.

И это еле уловимое движение всплыло сейчас особенно четко.

Туда, туда, туда! Конечно, туда!

Юлишка влезла в переполненный темный вагон. Свечной огарок тускло желтел в разбитом фонаре. Вдруг она поняла, что правильней и не возвращаться на платформу, но место, место!

И Юлишка двинулась боком, почти ощупью, по узкому проходу вперед.

Между скамейками Сашенька устраивала на раскладном чемодане постель для сына. Сусанна Георгиевна втаскивала в тамбур портплед своего бывшего декана. Юрочка дернулся ее привести. Страшно, отстанет, Но Сашенька прикрикнула на него:

— Сиди смирно.

По вагону растекалась влажная прохлада с примесью едкой гари. Внезапно чей-то подробный голос предупредил:

— В двадцать три ноль-ноль отправление.

То же самое эхом повторилось и в другом конце вагона.

О провожающих ни слова, однако Юлишка занервничала — сейчас билеты начнет отбирать кондуктор — и сошла на платформу.

Она подняла лицо и увидела над собою синюю — распластанную — шаль неба. Дождь перестал. Вверху, в хрустально сапфировом пространстве, покачивалась в стремительно летящих пепельных облаках единственная зеленая звезда.

Тянуло жженым углем и нагретым металлом от колес. За забором железнодорожных мастерских слабо пискнул гудок.

— «Кукушка» небось, — определил Юрочка, высунувшись в окно, — второй раз кукует.

Сусанна Георгиевна спрыгнула со ступенек на перрон.

— Поздно, милая, иди, пора Рэдду кормить, — и она крепко и, как всегда, сочно чмокнула Юлишку в щеку. — Мы скоро вернемся.

Но Юлишке хотелось побыть с родными еще минуточку. Вернуться домой — значило остаться надолго в одиночестве, может быть, на две недели, а может быть, и на месяц.

Позади она услышала простуженный мужской — с акцентом — голос:

— Ах, вот вы где? Добрый вечер. Я вас ищу.

— Зачем? — спросила Сусанна Георгиевна.

— Для вас зарезервировали в мягком. Нижнее, четвертое купе…

— Вот так да! — обрадовалась в окне Сашенька. — Бог его знает, где этот Семипалатинск! Хоть ты попадешь в приличные условия.

— Нет, — возразила Сусанна Георгиевна. — Я не попаду в приличные условия.

— Не упрямься, — настаивала Сашенька. — Правда, Юлишка, пусть займет место?

— Замолчи, — жестко отрубила Сусанна Георгиевна и погладила поручень. — Отдайте тому, кто нуждается, например, профессору Вобловскому.

Сквозь тоску у Юлишки пробилась нежность. Умница, красавица, сама справедливость.

— Не жэлаете, как жэлаете, — охотно согласился мужчина. — В темноте не признали — я Мазманянц, управделами. На Вобловского добро надо получить. В случае чего, вы подтвердите, что разговор состоялся, — и он черкнул карандашом в блокноте.

— Прощай, Сашенька, прощайте, Сусанна Георгиевна, — сказала Юлишка, — берегите мальчика. Пепельница в чемодане, фибровом.

Юлишка повернулась и побрела по платформе, думая почему-то о старом немощном Вобловском и еще о Мазманянце. Она была знакома с ним только понаслышке, если что отремонтировать или насчет путевок к нему звонили, к Мазманянцу.

— Эй, мать! — крикнул вдогонку красноармеец из оцепления. — Не заблудись — кругом иди. Ворота-то заперты…

Снова зашумела вода — остро, зло — и ухнула. Юлишка встрепенулась.

Голубой мундир вышел из туалета и, стрельнув в нее взглядом, исчез, перед тем облив себя на мгновение желтым электричеством.

Спустя немного времени в коридоре появился другой немец в черном кителе с серебряным кантом. Притворив поплотнее дверь из кухни, теребимую слабым сквозняком, он воровато прошмыгнул мимо. Не заходя в ванную, черный китель проследовал за голубым мундиром.

Юлишка больше не закрывала глаз. Восемь разноцветных генералов продефилировало в туалет и обратно. Кто неловко, боком, словно стесняясь, иные торжественно, как на параде, иные с глубокомысленным, иные с независимым, иные с безразличным видом.

Никто, однако, не сворачивал в ванную.

— Эх, генералы, генералы! — прошептала укоризненно Юлишка. — Да еще немецкие!

Впрочем, немецкость здесь ни при чем. Когда Юрочка вырастет и наденет форму, конечно, не такую, а нашу, командирскую, с золотыми треугольными шевронами, такую, как майор Силантьев носит, он, верно, тоже не будет споласкивать руки после туалета. Невоспитанный мальчишка.

Чертенок.

И Силантьев вечно забывал, а Юлишка ему бровями указывала на кран.

Когда собирается много мужчин вместе, они быстро теряют человеческий облик, кошмарно ругаются, а иногда и омерзительно похабничают. Сколько раз наблюдала!

Юлишка была не совсем справедливой. Просто ей хотелось обвинить всех мужчин на свете в том, что они делают несчастливыми женщин, затевая бесполезные войны. Кроме того, Юлишка считала, что только ее присутствие и присутствие Сусанны Георгиевны заставляло мужчин в их доме держаться в рамках приличия. Иначе непременно бы распустились, не завтракали бы, не обедали, не ужинали, а только читали бы книги, спорили и курили. А с охоты бы приезжали в грязных резиновых сапогах — и прямо в столовую.

Мужчины кругом виноваты, сонно ворчала Юлишка. Они постоянно воюют. Разве женщины воюют? Эх, мужчины, мужчины! Эх, генералы, генералы! Воюют, рук не моют… А как все могло быть прекрасно!

Дальше мысли ее терялись в закоулках мозга, да и не нужны они ей были больше.

 

4

Ночная красноватая луна в рыжем парике ореола прилипла к стеклу.

«Бехштейн» затаился. Вечеринка близилась к окончанию. Навозный жук мало-помалу стаскивал грязную посуду в кухню. Знаками он велел Юлишке подогреть воду и прежде вымыть бокалы. Один он подбросил, словил и погрозил ей пальцем, когда Юлишка недовольно поджала губы.

Она с трудом опустила полуведерный чайник на керогаз, задохнулась и отерла высыпавший бисером пот. Она подошла к балкону, распахнула дверь. Колючий сырой ветер окатил ее с головы до пят. Она посмотрела вдаль, в черноту. Сердце болезненно сжалось, и оттого Юлишка впервые в жизни ощутила тяжесть собственной груди. Она перешагнула порог, поежилась. Ветер перестал свистеть. Теперь он гудел ровно, угрожающе. За перилами балкона, за стеной Лечсанупра, за парком напротив университета раскинулся по кручам невидимый во мраке город. Никто и нигде не стрелял, не было слышно ни взрывов, ни пулеметных очередей, ни стонов, ни топота солдат, ни воя моторов. Но все это гнездилось в мертвой тишине. А нарушь ее — и бешено затрещат мотоциклы, по-медвежьи заревут танки, зацокают, заискрят по булыжнику кованые каблуки, черноту желтым веером разомкнет взрыв, истошным голосом закричит раненый и, перекрывая его смертный вопль, ночь гулким эхом раздробит пулемет.

Одинокие окна вспыхивали оранжевым то здесь, то там — и гасли. Поздно, немцы готовились ко сну.

Город лежал не шевелясь, не дыша, как человек в глубоком обмороке.

Юлишка села на скамейку и вцепилась в перила, так же как Рэдда лапами перед самоубийством. «Страш-но-то, страшно, господи помилуй! — совсем не как полька воскликнула Юлишка про себя. — Гестапа проклятая, гестапа проклятая! Катерину замучила». Она посмотрела вниз. Ветер бритвой по-бандитски полоснул ее наискосок. От левого виска до мочки правого уха. Или то боль? Неизведанная раньше боль.

Внизу умерла Рэдда, провалилась сквозь прочный — без трещин — асфальт. Навозный жук столкнул ее туда. Это все — навозный жук! Ленивый, жирно напомаженный, нечистый. Рэдды — нет. Она — там, под асфальтом. Юлишка сощурилась, будто намеревалась разглядеть, что же произошло с Рэддой там, под асфальтом.

Юлишка откинулась назад. Шершавая стенка ожгла холодом спину. Перед глазами проплыла круглая физиономия навозного жука, и плыла она, почему-то злобно ухмыляясь и подмигивая, над безмолвной пропастью, над бездной, хотя полагалось ей находиться за стеклом балконной двери, в теплом мареве, пропитанном запахами кофе, сигар и керосина.

Потом светлые по краям облака скрыли ее от Юлишки.

— Это все ты натворил, навозный жук! Гестапа проклятая! — произнесла она отчетливо и с ненавистью. — Если бы Сусанна Георгиевна эвакуировала Рэдду, она осталась бы в живых. Это ты ее убил, ты! Гадина!

«Гадина! Гадина! Гадина-говядина!» — так ругал издали более сильных мальчишек рыжий Валька.

Мысли совершили скачок: а я? И я Рэдду не уберегла! Не уберегла! Не уберегла! Виновата! Муромец меня ведь упрашивал уехать.

Надо было узелок закинуть за спину, поводок взять в руки и пешком-пешочком, мимо университета, по тополиному бульвару да по туманному шоссе, по Брест-Литовскому, вон из города, к чертям, вон из города… Нет, что это я? Надо было — к мосту, к реке, за эшелонами, успеть до взрывов, успеть, успеть, успеть…

— Тогда и Рэдда, и Юлишка выжили бы, — произнесла она громко, думая о себе почему-то в третьем лице и ощущая какую-то странную раздвоенность. — Ах, проклятые! — повторила она со злобой.

Но последнее восклицание неизвестно к кому относилось: то ли к навозному жуку, то ли к кузнечику.

Юлишка открыла дверь. В стекле отражались ее желтоватые исхудалые щеки. Она сгорбила плечи и печально улыбнулась чуть загнутыми кверху уголками губ. Их, уголки, и губы тоже любил целовать обворожительный пан Паревский.

Все-таки правильно, что я не приставала с просьбами к Сусанне Георгиевне, похвалила себя Юлишка. Какая чепуха — просьбы. Ей, бедной, и без того досталось. Надо же — так унизиться перед собственным мужем из-за сводной сестры. И Юлишка внутри себя повторила обрывок фразы, долетевшей к ней из спальни:

— Я не уеду, без нее, не уеду! Всего одно место! Всего одно!

Да, читатель, мой друг! Всего одно — пусть сидячее — место для близкой родственницы, для сестры! А знаешь ли ты, что значило одно место в эшелоне в те недальние годы? И списки? Знаешь ли ты, читатель, как составлялись эти списки? Часто ли вспоминаешь ты, читатель, о начале той страшной войны?!

Невыносимая жалость к Сусанне Георгиевне пронзила Юлишку. Надо же — так любить сестру! Другая бы…

— Хорошо, Сусанна, — ответил Александр Игнатьевич, разлепив спекшийся от температуры рот. — Когда вас соберутся отправлять, меня уже в городе не будет. Я уйду в армию. В лабораторию буду наезжать с фронта. Ребята и без меня смонтируют установку. Килымник ушел, и я уйду. Но ты не волнуйся. Сашеньку эвакуируют. Обещаю.

Слово свое он сдержал.

Юлишка взглянула вниз, в дышащее сыростью ущелье. Непроницаемость черного воздуха не помешала ей увидеть серый с мокрым, невысыхающим пятном асфальт. И теперь только она полностью осознала, что Рэдда исчезла из мира, умерла, убита, превратилась в прах. Юлишка повернулась спиной к перилам. В кухне никого. По-домашнему потрескивал керогаз, коптил красно-траурным язычком его фитиль, шумел закипающий чайник.

Ах, проклятые! Ах, проклятые! Напрасно они уверены, что здесь — в спокойном фешенебельном переулке — им ничто не угрожает. Напрасно! Праздник она им испортит. Она все перебьет здесь, переколотит. Она им покажет, черт побери, мерзавцы! Ей наплевать, что Сусанна Георгиевна рассердится. Ей наплевать! Посуда — чушь, ерунда!

Где пан Фердинанд, где Рэдда, где тот без кровинки в лице красноармеец из оцепления, где шкаф, где дворничиха Катерина?

Где, где, где они?

Какое они имеют право вламываться в чужие квартиры, орудовать отмычками, выселять людей на улицу?

Внимание, внимание! На нас идет Германия! Нам Германья нипочем! Мы Германью кирпичом!

Нет, она им задаст! Отомстит хотя бы за Муромца.

Однажды, ночью, с неделю назад, зазвонил телефон и чей-то захлебывающийся голос попросил передать Александру Игнатьевичу, что его заместитель убит в ополчении.

«Ладно, передам, не забуду!» — машинально ответила Юлишка, не разобрав толком, что ее просили передать.

Она и относилась к Муромцу, как к живому.

Да, Муромец! Вечно голодный Муромец! Балагур и забияка, курносый и синеокий, с красными деревенскими лапами. И его навозный жук прикончил. Разбойник, убийца.

Она им сейчас устроит!

Юлишка подняла поднос с грязной посудой и шандарахнула его — с размаху — об пол.

Именно — шандарахнула, другого слова не подберешь. Изделие несерьезного француза из восемнадцатого века крякнуло и — напополам.

Бимц, бамц, бомц, блемц! Трам-пам-пам!

— На тебе, на тебе, — повторяла Юлишка с озлоблением.

Чашки, тарелки, рюмки, бокалы, вазы, сахарницы, молочники и прочая, и прочая, и прочая она счистила со стола и плиты двумя отчаянными жестами. Ничего больше не жаль!

— Ах, проклятые! Ах, проклятые!

Те предметы, которым повезло уцелеть, она добивала туфлями, мозжила их каблуками.

Звон, грохот и треск гибнущей посуды были настолько непривычны для слуха господ генералов и их адъютантов, а кроме того, нелепы сами по себе, в этих апартаментах, высоко вознесенных над лежащим в растерянности городом, что навозный жук и кузнечик не сообразили сразу, что происходит в кухне. Они прибежали, когда Юлишка принялась громить буфет. Навозный жук застыл сперва на пороге в немом удивлении, а потом кинулся к ней, растопырив колоннаду жирных пальцев, и попытался схватить сзади за локти.

Но Юлишка, жилистая и сильная, недаром дочь и внучка балтийских рыбаков, ухитрилась отпихнуть его к стене и вдобавок шлепнуть по плечу серебряным совком для крошек.

— Не выпускай ее, Маттиас, — завопил по-немецки срывающимся фальцетом кузнечик и захлопнул стеклянную дверь со стороны коридора.

Юлишка заметила, что он навалился плечом на переплет. Ах, ты так? Обжигаясь, она прицелилась еще не остывшим примусом и метко высадила стекло. Как не бывало.

Кузнечик шарахнулся в сторону, и теперь ему пришлось принять самое непосредственное участие в развернувшейся баталии. Как кипящая смола из чана, скандал выплескивался наружу.

Тем временем навозный жук зверски ткнул Юлишку в переносицу, и упругая соленая волна ударила ее с размаху по губам.

Сквозь кровавую пелену она увидела, как через порог скакнул кузнечик. То, что раньше называлось дверью, он притворил за собой непередаваемо округлым движением опытного адъютанта, не желающего, чтобы начальство узнало об упущениях и беспорядках. Ага, стекла-то все равно нет, злорадно мелькнуло у Юлиш-ки. Спутанное в последние дни сознание в эти мгновения просветлело и работало четко, как в молодости.

Теперь расплата, пронеслось у нее в голове, теперь расплата!

Внимание, внимание! На нас идет Германия!

И они ее скрутили.

Юлишка почти не чувствовала, как кузнечик ребром ладони бешено колотит ее по затылку. Разламывающая череп боль в переносице перекрывала все остальное. Соленая волна вновь туго ударила и огненными ручьями стала сползать по шее, вниз — на грудь.

Нижняя полка буфета без ее, Юлишки, вмешательства от суматохи рухнула, тарахтя. Бимц, бамц, бомц, блемц! Трам-пам-пам! Пах-пах!

Кузнечик, выпятив скругленную челюсть, лихорадочно шарил суставчатыми пальцами по животу, пытаясь нащупать кобуру пистолета.

Бон! Бон! — зловеще грянул колокол часовни или то — из недр комнат бесстыжие часы?

Бон! Бон!..

В прихожую гурьбой высыпали разноцветные мундиры. Железные болты и гайки посыпались в медный таз для варенья градом. А потом воцарилась душная, тошнотворная тишина, как в летний день перед штормом. Первый ряд генералов замер, будто слепни на крупе лошади, отсасывающие кровь.

Они молча переминались, перебирая пузырчатыми штанинами, заправленными в лакированные — без морщиночки — сапоги.

Воняло керосином, который сочился из примусного бачка.

Скорее, скорее, скорее, тонкой жилкой дергалось в Юлишкином виске. Ну, ну!..

Убейте меня, убейте. Убейте меня, как Рэдду.

И страх отпустил ее сердце.

Ну?!

Тело обмякло.

Если бы генералы не разучились испытывать отвращение, их бы покоробила та жалкая и уродливая картина, которая развернулась перед ними. Двое здоровых мужчин, их подчиненные, представители великой и славной армии, выкручивали руки пожилой, окровавленной женщине. Один из них вдобавок орудовал пистолетом, как молотком.

Седой как лунь господин в черном вяло шевельнул ртом, и несколько болтов и гаек медленно скатилось в медный таз для варенья. Музыкальное суаре безнадежно испорчено. Гауптшарфюрер Хинкельман— тупица и ничтожество, ничего не в состоянии организовать, гнать его надо в три шеи. А старуха имеет благородную осанку. Пожалуй, отличная горничная. Не отправить ли ее в замок в какую-нибудь Тюрингию?

Вот что приблизительно думал и говорил седой как лунь господин.

Хотя с губ его слетали резкие грубые звуки, именно они принесли Юлишке облегчение. Кузнечик и навозный жук разжали клещи. Первым желанием у нее мелькнуло — продолжить начатое. Но прибой ненависти внезапно отхлынул. Грудь опустела, освободилась. Она заплакала, не переставая вглядываться сквозь туманную пелену в теперь уже одинаково багровые мундиры. Не от боли Юлишка плакала и не от ужаса перед неминуемой расплатой. Нет, ей было невыносимо оттого, что она корчилась перед одетыми с иголочки господами, а сама в стыдно порванном платье, замурзанная, облитая едким керосином, униженная, слабая и несчастная, позабытая и господом богом из деревенской молитвы, и Фердинандом, и ксендзом Зубрицким, и Александром Игнатьевичем, и Сусанной Георгиевной, и даже Ядзей Кишинской и, в сущности, ничего не понимающая в той кошмарной жизни, которая роилась вне ее.

То, что она ничего не понимала, ей стало ясно лишь сию минуту; и все это, вместе взятое, переполнило душу горькой, как морская соль, обидой.

— Ты кто? — по-русски спросил кузнечик, зловеще отомкнув челюсть.

Юлишка не ответила.

Она отчетливо вообразила себе серый — без трещин — асфальт и пасть Рэдды, мученически задранную вверх.

«Ах, проклятые! — крикнула про себя Юлишка. — Ах, проклятые!»

Но что невероятнее всего, она увидела вдруг свой собственный затылок, свою спину в дверях балкона и содрогнулась. Юлишка Паревская сейчас прыгнет вниз. На асфальт. Ее надо удержать!

Муромец, удержи ее!

Юлишка утомленно закрыла глаза.

Курносый и синеокий Муромец, в белой косоворотке на зеленых пуговках, лежал, разбросав руки, в Голосеевском лесу, под кустом, как на пикнике до войны.

Так и стояла она напротив багровых мундиров слепая.

— Тобой интересуется важный генерал! — продолжал приставать к ней кузнечик, двигая механически, как кукла, скругленным, чуть выступающим вперед подбородком.

Углы рта у него были брезгливо и зло загнуты книзу.

Юлишка молчала.

Тогда седой в черном — он придвинулся, и сквозь багровость проступила чернота — сплюнул рассыпчатую кучу болтов и гаек в медный таз для варенья. Кузнечик встрепенулся и как-то не к месту беспомощно лягнул сапогом, поскользнувшись на лужице прованского масла.

— Желаешь ли ты еще разбить? — спросил он.

У порога валялась уцелевшая рюмка.

Юлишка стиснула зубы. Издеваются! Вязкая тоска по Рэдде, по уехавшей в Семипалатинск семье залепила горло.

— Ты служанка? Ты хранила добро? Ты боишься, что мы украдем твои вещи? — скучные и уже однажды заданные вопросы сыпались горохом, как из лопнувшего стручка. — Маттиас, принеси чемодан! Говори, говори, говори!

Юлишка пожала плечами. Не верь им, милая, не верь никому, никогда не верь, тонкой жилкой дергалось у нее в виске.

Откуда взялась эта неожиданная мысль — о вере? То, что она вообразила — и Рэдду, и свою собственную спину, и близких, — растворилось в ее сознании, как серая дымка на горизонте в набирающем желтоватую голубизну прибалтийском небе, когда по утрам она спешила с корзинкой провизии на берег, где отец снаряжал баркас.

— Отвечай, отвечай, отвечай! — подступая и тормоша ее за плечо, затарахтел кузнечик, явно заглаживая вину перед начальством.

Он был, конечно, растерян и не знал, что предпринять дальше.

Серебряно-черный генерал шагнул в кухню. Под сапогами, будто не мертвые, пискнули осколки. А раньше своей фарфоровой прозрачностью блюдца напоминали детские ладошки. Он согнул локоть, наставил его на Юлишку, как в разведшколах учат наставлять нож на людей, и легко подбил ее подбородок кверху. Секунду-другую он, чуть кося, сверлил взглядом разбухшую, онемевшую переносицу. У него были выпуклые, тронутые желчью белки, опутанные сетью прожилок, — как куриные яйца в красной авоське, — и зрачки с размытыми от старости очертаниями, но не острые, колючие, а как бы полые, бессодержательные.

Юлишка отшатнулась. Генеральские зрачки дрогнули, расширились, и Юлишка ощутила, что напряжение в его локте спало. Они — ровесники — взирали друг на друга бесконечно длинный отрезок времени, — вода из крана успела капнуть много раз, — абсолютно не понимая друг друга и не отдавая себе отчет в том, чья потусторонняя и обманная воля столкнула их в кухне Сусанны Георгиевны и какой оборот в конце концов примет это событие.

Юлишка вдруг простодушно обрадовалась. Колошматить прекратили, и серебристо-черный генерал коснулся подбородка рукавом, а не пальцами; ведь он не мылся после туалета.

У генерала так ничего и не мелькнуло в мозгу, кроме следующей фразы, которую мог бы произнести человек и с меньшим чином:

— Вышвырните истеричку к черту. Она испортила нам настроение…

Цум тойфель! Юлишка перевела для себя. Цум тойфель! К черту!

Болты и гайки брюзгливо побарабанили о дно медного таза еще несколько времени.

Распорядившись, генерал мгновенно потерял к происшествию всякий интерес. Круто повернув остолбенелый от старости корпус, он снова металлически плюнул в медный таз — но скрежещущие звуки относились к гостям.

Желтый проем столовой постепенно всосал багровые мундиры, а кузнечик плотно, но не как адъютант, а как следователь по особо важным делам, жандармский ротмистр Кищенко, который однажды допрашивал Юлиш-ку в связи с убийством некоего барона, тоже жандармского офицера, притворил за собой изуродованную дверь. Дальнейшее случилось в считанные мгновения.

Кузнечик, высоко маршируя одним и тем же коленом, как автомат, и норовя садануть по копчику, подтолкнул упиравшуюся Юлишку к черному ходу. На лестничной площадке она решила, что пришла пора умирать, что сейчас ее застрелят, как того человека на Костельной.

Она попыталась воспроизвести в голове единственную свою молитву, но не смогла.

Юлишка подняла лицо. Белый, растянутый гармошкой пролет лестницы на чердак был причудливо обрызган зеленой масляной краской. Маляр Миша баловался.

Серая от пыли, с воспаленной сердцевиной лампа в проволочной тюрьме еле освещала площадку. Сколько раз жаловались в жилкооп, и до сих пор не сменили.

Навозный жук, по-звериному улыбаясь, — рот щерился до ушей, — наблюдал за ними из глубины кухни. А кузнечик, по-мальчишечьи — как рыжий хулиган Валька — оттянув ногу, с маху отвесил ей, хрякнув, простого солдатского хлеба. Удар попал в поясницу.

Юлишка охнула от дикой, лопающейся в бедре боли. Она навалилась грудью на перила, и — о, счастье! — ум ее начал быстро тускнеть, как зеркало, на которое дышат.

 

5

Кто-то тронул ее, и она очнулась. Над ней склонился недотепа.

Юлишка лежала подле двери Апрелевых. Вероятно, сюда ее доставил кузнечик — описанным выше способом.

Недотепа, выплюнув размокшую сигарету, помог подняться на четвереньки. Разогнуть спину мешала боль, которую нельзя было преодолеть. Так, поддерживаемая недотепой, цепляясь за него и скорчившись в три погибели, Юлишка сползла во двор. Припав к стене у места, где умерла Рэдда, она передохнула, глотая всхлипами сентябрьскую сырость. Теплая кровь капала из носа. Недотепа, закурив, бормотал что-то по-своему. Казалось, он не собирался ее бросать одну.

Их никто не засек.

Наконец они продолжили путь и пересекли двор под покровом темноты. Обдирая колени, Юлишка добралась до Ядзиного окна. Недотепа осторожно постучал ногтем в стекло. Однако Кишинская не откликнулась.

И Ядзю забрала гестапа!

— Из-за меня, — прошептала Юлишка раздавленными губами, — из-за меня. Что я натворила!..

Между тем с помощью недотепы она поползла дальше — в парадное. К боли понемногу привыкла, как всегда ко всему привыкала. На последних ступеньках она опять сделала привал.

Недотепа рядом терпеливо попыхивал сигаретой. Потом он жестами спросил у нее: не позвонить ли?

Ядзя открыла скоро. Она не медлила, как раньше, в мирное время.

— Слава богу, хоть ты дома, — простонала Юлишка. — Тебя не арестовали, — и она упала на руки Кишинской.

— Ой, кровь! — ужаснулась Ядзя. — Что с тобой, Юлишка?

Она опасливо взглянула на недотепу, но тот лишь пожал плечами и выкинул окурок. Он помялся недолго, сдвинул пилотку на затылок, отступил в темноту и слился с ней. Если кто видел, парня застрелят, подумала Юлишка. Тогда я буду виновата перед его матерью. Она вслушивалась в ночь, но выстрела не раздалось.

Ядзя уложила ее в кровать, и Юлишка почувствовала облегчение. Кровь, верно, отлила от бедра. Ядзя принесла мокрое полотенце, отерла ей лоб.

Бон, бон, бон! — тупо отдавалось в ушах. Юлишка привычно считала удары и странно улыбалась тому, что вот теперь она ни капельки не сердится на бесстыжих баб, олицетворяющих времена года.

Лоб у нее раскалился, как венчик примуса. Виски жгло огнем. Она застонала:

— Ядзя! Ядзя! Голова болит. Сервизы погибли!

Ядзя приникла к ней.

— Что случилось, Юлишка? Расскажи.

Юлишка ничего не ответила и потому, что не могла сосредоточиться, и потому, что ей показалось — совершенно справедливо, кстати, показалось, — что Ядзя рассердится.

— Я захворала, Ядзенька, позови Зубрицкого. Передай Сусанне Георгиевне, что они книги по искусству вышвырнули из кабинета и ковер у Апрелевых украли. Когда горчичники будут ставить Юрочке, пусть газету кладут в четыре слоя, а не в два. У него кожа нежная.

— Что ты, Юлишка, бог с тобой?! Черт с ними, с книгами! Ночью запрещено ходить по улицам, комендантский час. Нужен аусвайс. — И все-то порядки уже знала швейцар Ядзя Кишинская, и всем им с рвением подчинялась. — Сусанне наплевать на шкаф. Она Катерине каждый месяц две сотни давала на детей. Обожди, утром сбегаю, да не за ксендзом, а за доктором Зильбербергом на Пушкинскую.

Доктор Зильберберг из Лечсанупра не только играл на «Бехштейне» и с достоинством раскланивался, но и пользовал обитателей дома напротив университета, независимо от ранга. Между тем он который день тлел неподалеку от Муромца, под другим кустом, в Голосееве, и гибкие его пальцы еще крепко стискивали ветку дикого шиповника. Но об этом, о докторе Зильберберге то есть, никто в доме ничего не знал.

— Не беспокой доктора, — ответила Юлишка и погрузилась в кипящую пучину страданий.

Знакомая волна — небесная музыка, что ли? — вознесла ее высоко под потолок, там побаюкала и сбросила вниз.

Юлишка всхлипнула. Непроницаемая волна то глухо накрывала ее, то освобождала, стекая, и Юлишка догадалась — к ней идет смерть; она не поднимется больше с постели; она умрет, и умрет на рассвете. Она взволновалась — непорядочно так поступать по отношению к Ядзе и доставлять подруге массу печальных хлопот. Куда она денет мое тело? До кладбища тяжело добираться.

Юлишка вслушивалась в ночь, — не раздастся ли снаружи выстрел. Она волновалась и за недотепу. Господи, молилась она сердцем, хоть бы парня никто не встретил.

Господи!

Лучше бы я приткнулась где-нибудь у забора Лечсанупра или спряталась в котельной за теплыми трубами, обернутыми пыльным войлоком. Безразлично, где умирать.

Юлишка внезапно увидела перед собой чью-то спину, а за ней, на асфальте, запрокинутую морду Рэдды.

Да это моя спина, моя!

Спустя мгновенье в оконном стекле кузнечик задвигал хищной челюстью — механически, как кукла. Над ним — луной в грязных подтеках, с косой ухмылкой — плыла физиономия навозного жука. Затем в черном небе среди светлеющих по краям туч пронесся в вихре танца пан Фердинанд, целующий красавицу Сусанну, Сашенька под руку с седым как лунь генералом в черном воровато скользнула мимо, а на ноги навалился ледяной мокрый живот Рэдды с отвисшими, омертвелыми сосками.

— Что же мне делать? Я задыхаюсь! Что же мне делать? — шептала Юлишка горестно.

А! Вот что! Пусть Ядзя на могиле напишет — Юлия Паревская! Да, Паревская… Фамилию моего законного мужа!

Но документы-то у меня на девичью. А без документов на кладбище не похоронят. Ах, какая путаница. Пусть напишут тогда фамилию Александра Игнатьевича. Ведь мы родные? Родные?

Юлишка — моя дорогая няня — не понимала, бедная, что лучше всего ей остаться под своей фамилией — Скорульская. Она не понимала, бедная, что нация может гордиться ее душой не меньше, чем душой Коперника. Что именно такие души и населяют рай, которого нет. Да что говорить! Юлишка ничего не понимала.

…Она подняла руку и попыталась потрогать свой лоб, чтобы узнать, горяч ли, и она действительно тронула лоб, но то был лоб Кишинской, которая склонилась над кроватью. Юлишка испугалась: отчего мой лоб на животе?

С той минуты она уже не различала в жидком сумраке ни Ядзи, ни кресла бабушки Марусеньки, ни стен полуподвала, ни каких-либо других предметов. Застилающая все серая мгла облегчала, как ни удивительно, ее кончину.

Она не хотела больше смотреть на обманный и жестокий мир.

Последнее, что вспыхнуло в Юлишкином сознании, — огромный огненно-синий драконовый венец примуса на седой как лунь голове генерала в черном. Если бы он не разбойничал, то я, Юлишка, относилась бы к нему неплохо, так же, как и к остальным людям — к дворничихе Катерине, бабушке Марусеньке или рыжему хулигану Вальке.

Все люди, все человеки. Ничего, что немцы. Вот и недотепа немец…

Додумывая до этого места, Юлишка еще видела драконовый венец на голове генерала; потом внутри ее стемнело, она всхлипнула и уловила Ядзин лепет:

— Почему у тебя лицо как подушка? Тебя били?

Лепет затерялся в пустыне уха.

Юлишка, напрягшись, отлетающим усилием воли схватила за хвостик какую-то следующую мысль. Мысль та была уже бесформенной. Но она все-таки рванулась и сделала судорожную попытку ускользнуть, а затем она, эта мысль, замерла и вытянулась, как подстреленная на бегу лисица, которую Юлишка видела в юности, путешествуя с паном Фердинандом в Татрах.

Трескучее пламя костра медленно озарило ее и так же медленно угасло вместе с ней навеки.

Над притихшим домом напротив университета, выталкивая к середине неба белесую мглу, подымался сентябрьский, желтоватый и промозглый, рассвет — рассвет оккупации.

• • •

Перед сном она часто нашептывала мне рыбацкие легенды милой ее сердцу Прибалтики. Погода в них, в легендах, всегда стояла прохладная и солнечная, как янтарь.

Нида, 1970 г.