Стычка заняла минуту-две, от силы три. Шум спугнул стоящих на шухере и притаившихся в засаде, и никого поймать во время погони не удалось. Вернувшись, Крюков хотел подробнее рассмотреть тела в голубоватых лучах злобно прищурившейся луны. Странно, успелось подумать, желтое, а источает голубое. Налетчики были одеты в грязные промасленные робы мастеровых. Кроме ножей и браунингов, они вооружились колунками, висевшими под куртками на веревочных петлях. Физиономии, разумеется, не пролетарские. Один матрос Черноморского флота — по наколкам определилось, с эсминца «Стремительный», не исключено — анархист. Другой по облику будто приказчик галантерейной лавки, с игривым завитком-«поцелуйчиком» над бровями. Смертельно раненного причислили к юнкерью: две запятые усов топорщились под вздернутым носом. Самоубийца принадлежал, похоже, к интеллигентному сословию. Сухощавый, длинный, в рубахе с крахмальной манишкой и в лакированных штиблетах на кнопках. Документов, естественно, никаких, и вообще ничего, что намекало бы на принадлежность к организации. Ни меток на белье, ни клочка бумаги в карманах.

Патрули выходили на рельсы с наступлением вечера. Сложность заключалась в том, что на Сортировочной и ночью суета не замирала. Гудели маневровые паровозы, что-то двигалось, пыхтело, подмигивало, стучало, сновали обходчики и стрелочники. Солдатам на расстоянии десяти шагов не отличить грабителя от обыкновенного железнодорожника. Налетчикам нередко удавалось подойти вплотную. Если удача им сопутствовала, укладывали патруль финками, распечатывали теплушку, сигналили своим и, пока кто-нибудь случайный не подымал тревогу, успевали выкачать порядочно. Десять — пятнадцать мешков терял Наркомпрод, когда налетчики брали верх. Но чаще их все-таки перекалывали штыками или расстреливали, как бешеных собак.

На крюковский патруль спрыгнули с крыши ледника, стремясь сбить с ног. Солдаты держали винтовки наперевес. Если бы на ремне за плечом, то прыгать бы побоялись — еще напорешься на острие. Использовали налетчики обычно финки. Барахтаться на земле им ловчее. Лезвия хорошо наставлены на горло. То ли слепая фортуна переметнулась на сторону укрепленного наркомвнудельцем патруля, то ли налетчики попались недостаточно опытные, но свалить никого не удалось. А к штыковому бою солдаты готовы. Завязалась кровавая рукопашная. Двух гадов изрешетили пулями, третьему продырявили живот трехгранным, и он позднее умер на глазах, не приходя в сознание. Четвертый покончил самоубийством, сообразив, наверное, что из железнодорожного тупика не уйти. В плен на Сортировочной почти не сдавались, знали — взятых с поличным судят, не отходя, как выражался старший агент Хейно Либбо, от кассы, то есть рядом с вагонами. Трупы бросили на тачки и отвезли к пакгаузу. Там сложили в специально вырытое углубление. Утром заберет грузовик уголовного надзора. Затем тронулись дальше и дошагали положенное по усыпанным шлаком скрипучим промежуткам между колеями. Худющий — одни мощи — старший агент Хейно Либбо, со стальной оправой очков, криво сидящей на носу, чиненой-перечиненой проволокой, пробормотал:

— Теперь денька на три угомонятся, суки!

Крюков, хромая и поддерживая саднящую кисть, поинтересовался:

— Почему вы так считаете?

Либбо прицелился в него темноватыми стекляшками и нехотя ответил:

— Не считаю, а точно знаю. Как их побьем или захватим, они денька три не суются. Раны зализывают. Пьют. Выжидают. Кокаин нюхают. Они все нюхачи. А после снова лезут. Если ихняя взяла — жди беды. Накидываются, как шакалы. Подозревают, что мы ослабели. Психология! А снабжение петроградского пролетариата хлебом есть вопрос вопросов и на большой крови замешено, товарищ инструктор!

Работников, подобных Крюкову, то есть безотказных, очень часто по надобности, а иногда и без оной перебрасывали из центра на периферию, а оттуда заставляли мчаться на перекладных обратно в центр. Кадров не хватало почти так же, как хлеба.

— Езжай-ка, Алеша, в Стрельну, — внезапно вызвав Крюкова с Сортировочной, приказал замзав Иногородного отдела Иван Скоков. — Не нравится мне жалоба этой Андреевой. Не провокация ли? Стрельна — место узкое, слава о ней дурная. Не дай бог всполыхнет. Эсеры там подзуживают. Да и передохнешь день-два. Хватит испытывать судьбу. Ухлопают, с кем я сейчас останусь? Итоги ревизии завтра на стол, и будь здоров! Потом поедешь на север организовывать женский слет. Женскую проблему упускать нельзя, иначе крышка.

Предпринимательница из Стрельны Фекла Ивановна Андреева, шестидесяти семи лет от роду, взбунтовалась против волисполкома и неопровержимо доказала в письменном заявлении губпроду, направив копию в комиссариат, что председатель Слепцов не оплатил ей в соответствии с постановлением треть стоимости реквизированной посуды. Из официальной описи изъятия два десятка стаканов, а также фарфоровый кофейник исчезли.

— Рано забираете, — помолчав, возразил Крюков. — Там еще разгребать и разгребать.

— Все! — отрезал Скоков. — Обсуждению не подлежит. Если понадобится — вернешься. Приказ Вальцева, виза Тункеля.

Настроение у Скокова отвратительное. В Ямбурге тяжело ранили в грудь его лучшего помощника Михаила Курбакова.

В Стрельне вдобавок предстояло изучить слезные прошения и других жителей и, как обычно, произвести перевыборы в Советы, влив в них комитеты бедноты на правах самостоятельных отделов. Несмотря на внешнюю безобидность происшедшего в городке, Крюков нащупал здесь ядро будущих серьезных конфликтов и через два дня по приезде в Питер в составленной вечером ориентировке сразу и прямо указал на них. Особое удивление вызывало, с какой яростью ретивые исполкомовцы набросились на мелкое предпринимательство. Не оттого ли, что их повседневное житье-бытье никак не зависело от количества функционирующих чайных? А без мелкого предпринимательства, по мнению Крюкова, трудновато пока удовлетворить справедливые запросы населения, и он открыто упрекнул местных руководителей в безразличии к нуждам отдельного человека.

Слепцов немедленно выдвинул оправдание: мол, губпрод настоятельно рекомендовал ужимать частный сектор хозяйствования. Сказано начальством — давай, прокручивай, и исполкомовцы, ничтоже сумняшеся, взяли да и закрыли все самоварные точки, в том числе и те, в которых наемные работники не эксплуатировались. Нынче в Стрельне ни перекусить, ни погреться честному грешнику. Инвентарь велели передать в общепит.

Стрельна глухо взроптала. В здании исполкома, некогда купеческом особняке Гамазеевых, на первом этаже расколотили окна. Факт отрицательный и тревожащий. Экспроприацию между тем произвели не случайные, а ответственные товарищи — секретарь Петр Ханютин, замзав общим отделом Федор Ельцов и инструктор Григорий Мерзликин. Производили ее с шумом, скандалом, с битьем бьющегося. Андреева криками подняла на ноги округу. Сбежались соседи. Если говорить откровенно, то и самые неимущие в первую голову стали на ее сторону, никак не связывая давно знакомую старуху с образом злейшего врага и кровопийцы-капиталиста, каким ее обрисовал Петр Ханютин.

Андреевская чайная состояла из застекленной веранды и комнаты, в которой кипел трехведерный опрятный самовар. Тут же продавались горчичные баранки и ландринчик по умеренной, кстати, цене. Спиртным и не воняло. Выпивших старуха не обслуживала, что подтвердила милиция. Сила предпринимательницы в обходительности и географии точки на выходе из городка. Всяк в ненастье завернет, оставит денежку и дальше зашагает, довольный и утепленный изнутри. А к столовой общепита тащись к скверу, и то, пожалуй, даром. Или закрыто на обед, или рабочий день истек, или товар истратили. У бабушки Феклы же и ночью бурлила водичка из ближайшего колодца. Вот почему недругом соседи посчитали не предпринимательницу, а представителя власти, то есть секретаря Ханютина, погрузившего на подводу скудный инвентарь и опечатавшего веранду.

Крюкову пришлось долго разыскивать означенных служащих, чтобы уточнить, куда подевались предметы чаепития. Настиг он резвую тройку на противоположном краю городка в тот момент, когда она экспроприировала посуду у коллеги Андреевой Екатерины Захаровны Ваточкиной, пятидесяти восьми лет от роду. Крюков вынос инвентаря немедленно прекратил вплоть до особого распоряжения, чем вызвал гнев сначала в исполкоме, а позже и в губпроде, сотрудники которого, однако, в Стрельну не выезжали и имели туманное представление как о ее чайных заведениях, так и в целом о продовольственном вопросе.

— Что вы, товарищи, попусту раздражаете людей? — рубанул Крюков на заседании исполкомовцам. — А коли всполыхнет, на кого валить сообразите?

— Действовали по указу, по закону. Ужимали частный сектор, — оправдывался Ханютин. — Ты что ж? Против линии идешь?

— А ты на меня не наседай, товарищ, и не пугай. Ты сначала открой самоварные точки, а потом ликвидируй сколько влезет. Или по крайней мере одновременно. Народ без чаю да без баранок жить не хочет и не должен. Да со старухами не воюй и капиталистами-кровопийцами не прикрывайся. Понял?

Мы это так не оставим, — погрозил инструктор Мерзликин. — Всполыхнет — им ответ быстрый сыщем.

К счастью, стаканы вкупе с кофейником мирно пылились на складе, так что подозрения Андреевой, выраженные в жалобе, не подтвердились и событие потеряло уголовный привкус. Самоварные точки Крюков велел циркуляром возобновить. Но, конечно, чаепитие на территории волости оказалось в корне подорвано и никогда не возобновлялось в нужных масштабах.

Перед коллегией же Крюков возбудил вопрос в определенном разрезе: недопустимо, чтобы экспроприация сводилась к чисто формальному мероприятию. Частные чайные в Стрельне прихлопнули, а государственные, согласно разумному постановлению, не открыли. Поступили исполкомовцы и впрямь по директиве, но, как показала инспекция, без правильной подготовки и плана. Явились, описали и убрались, выполнив, по сути, только один параграф директивы Петросовета — первый. Капиталистический сектор заглох. На второй же параграф наплевали с высокой колокольни. Авось от жажды никто не помрет.

Однако подобный негибкий принцип в корне своем порочен. Излишнее бремя падает на рядовых граждан, а не на коммерсантов, и у губернских органов неоправданно создается иллюзия кипучей деятельности в провинции. Вдобавок никаких сногсшибательных успехов в сражении с буржуазией Крюков в Стрельне не обнаружил. Крупная рыбка плавала спокойно, прикрываясь справками. О чем он и доложил Скокову. Тот немедленно соединился по телефону с инструктором губпрода Пирятинским и сгоряча пообещал прикатить на авто и, кого застанет в помещении, расстрелять за головотяпство со взломом. Модные выраженьица он обожал употреблять.

Тогда оскорбленный вроде бы в лучших чувствах Пирятинский наотрез запретил платить компенсацию эксплуататорам и кинулся в атаку против Крюкова, пытаясь изобразить его перед коллегией чуть ли не приверженцем самодержавного режима. С Крюковым сослуживцы были знакомы пока еще мало и начали коситься. Но он не растерялся и телефонограммой осадил Пирятинского, между тем регулярно пьющего чай в закрытой столовой. От имени комиссариата Крюков предложил в пожарном порядке возвратить деньги экспроприированным владельцам. По всей территории волости и сообразуясь с изданным ранее положением.

— Иначе отдам тебя, Пирятинский, под суд, как не обеспечившего финансовые обязательства республики. Ясно? — на другой день пообещал он уже при личном свидании.

Затем Крюков в целом подчеркнул нелепость содеянного, так как посуда поступила не в общепит, а на плохо охраняемые склады, где ее понемножку растаскивал неведомо кто.

Пирятинский, однако, не сдавался и прибегнул к очередному шахматному ходу, поручив юрисконсульту Терлецкому немедленно направить иск против Андреевой по обвинению в клевете и компрометации органа власти, а копию судебного решения препроводить в Наркомвнудел. Защищаясь, Крюков обратился с докладом в Петросовет, присовокупив особое мнение, в котором утверждалось, что тягомотина с предметами чаепития подлежит целиком компетенции губпрода и исполкома и что, если эти учреждения не в состоянии создать государственные чайные и справиться с чепуховой проблемой, то естественнее нынешних спецов раскассировать и набрать более сведущих и менее обидчивых, которые не захотят затевать глупую свару со старухами и выдирать у них копеечный инвентарь.

Губпрод — досадно, черт побери, что не удалось расшифровать закорючку на официальном документе, — запротестовал. Приклеить Крюкову ярлык скрытого контрреволюционера не очень удобно. В измену не поверят. Поэтому спецы, сговорившись, обвинили его в невежественном толковании марксова «Капитала». В разгоревшейся перепалке Пирятинский принялся жонглировать цитатами, как мартышка очками. Правда, комиссариату скоро надоела возня вокруг кофейника, и Скоков сам помчался в Стрельну уладить конфликт и крюковскую работу обревизовать.

Явившись в исполком, он предложил Слепцову в три дня организовать три общественные чайные на базе прежних. Беседовал, похлопывая ладонью по деревянному футляру маузера. Смущенные громким резонансом на всю губернию Ханютин, Ельцов и Мерзликин, получив со складов что осталось, потарабанили утварь на грузовике обратно, чтобы возвратить Андреевой, Ваточкиной и прочим. Многое пришло за прошедший месяц в негодность, многое исчезло непонятно куда. Старухи побоялись получить им принадлежащее и наотрез отказались возрождать чайную индустрию, решив перейти бесповоротно на тихое огородничество.

Крюков поехал вторично увещевать, но и ему не повезло. Потеряла губернская власть влияние на мелкого чайного хозяина. Самовары свезли в столовую, от которой открыли неподалеку буфет. Буфет тот и утром, и вечером пустовал, потому что помещался в неуюте, напротив милиции и суда, куда прохожие избегали сворачивать.

— От гад Пирятинский, от гад! — возмущался Крюков. — Что ж они творят и чем маскируются? Бюрократы проклятые!

— Составляй резюму на гадов, — тогда попросил Скоков, — и вертайся на Сортировочную. Я их сам теперь в клещи возьму.

— Так убьют же, — пошутил Крюков, — с кем я останусь?

Скоков зловеще взглянул на него и швырнул, как выстрелил:

— Мне зав уголовным надзором товарищ Романов сообщение прислал. Средь бела дня вагон муки испарился. Суточный рацион Васильевского острова. Тункель едва не привлек к дисциплинарной ответственности Хейно Либбо. Так что моя или твоя смерть — розовые цветочки по сравнению с тем, что на Сортировочной творится. Крупным расстрелом пахнет. Черкай резюму. И будь здоров! Следи в оба, сам маршируй, но на финяк не напорись. Напорешься — взыщу!

Своего подчиненного он ценил и берег. В аппарате таких работало не особенно много. Крестьянин по происхождению и городской пролетарий по образу жизни. Член партии, грамотный, с марта 1917-го пропагандист фабричной ячейки. Встречал Ленина, находился в оцеплении на Финляндском вокзале. Настоящий крестьянин, природный. Бедняк из бедняков. Живой отпор эсеровским провокаторам, кои вопили, что крестьян у большевиков нет.

В докладной членам коллегии Крюков не без иронии заметил: «Испытывая чувство жалости к жаждущим жителям Стрельны, я попытался навести порядок в общепите и навел бы, если бы не кое-какие сотрудники губпрода, шибко грамотные в „Капитале“, коего сами вряд ли штудировали. Я же собственноручно законспектировал первый том и все могу ответить вплоть до формул.

А им-то как не стыдно! Во что превращает человека канцелярская тумба да возможность чайку попить по талону в благоустроенном кабинете! Они от кресла оторваться не желают и готовы исполнить любой параграф, да и то исполняют его бюрократически, от чего много бед предвижу. Готовы они также затеять бранчливую тяжбу с кем угодно и по какому угодно поводу, будто они не граждане новой формации, а герои в кавычках Салтыкова-Щедрина, знаменитого русского сатирика, автора книг „Господа ташкентцы“, „Премудрый пискарь“ и „Как один мужик двух генералов прокормил“. Разве так социализм добудешь?

Социализм — это прежде всего коллективный разум. А цитатами манипулировать сумеет каждый недоучившийся гимназист-обломовец. Хочу обратить внимание коллегии, что Пирятинский пользовался не первоисточником, а весьма сомнительной брошюрой некоего профессора Летунова, где цитаты вождя нашего Карла Маркса приведены с искажением».

На полях второго экземпляра докладной отпечаталась чья-то резолюция, брошенная с крепким нажимом, не исключено, что и самого замзава Ивана Петровича Скокова: «Согласен. В архив».

Разумеется, Крюков и без Хейно Либбо отдавал себе отчет, что снабжение петроградского пролетариата хлебом — вопрос вопросов. Но все-таки, когда однажды после дежурства Либбо с карандашом растолковал ему, какая ситуация сложилась перед Октябрем. Крюков перестал удивляться жестокости баталий, развернувшихся на Сортировочной.

— Любой вопрос вопросов не существует абстрактно. Он существует лишь в математическом выражении, — начал вечный дерптский студент, а он прекрасно знал, о чем собирался говорить, недаром несколько месяцев исполнял обязанности курьера у замнаркомпрода Цюрупы.

25 августа 1917 года в день движения войск генерала Корнилова на Петроград деятели Февраля удвоили цены на хлеб. Что есть экономическая целесообразность, глупо разъяснять тем, кто не мог купить его ни для себя, ни для детей, хотя в Вятке и Тамбове высились необмолоченными «священные скирды» золотой пшеницы. Впрочем, они стояли так уже по пятнадцать лет, ожидая, пока невесты дозреют и наступит пора играть свадьбы.

В октябре столица получила на 200 тысяч пудов зерна меньше, чем в сентябре. Косвенный результат корниловского путча. Хлеб в стране имелся и одновременно отсутствовал, и истощенные, доведенные до отчаяния рабочие и солдаты-крестьяне преступили закон собственности и взяли то, что, по их мнению, принадлежало им по праву, чего недодавали им веками как крепостным, а позднее наемным работникам.

Средняя доставка хлеба в Петроград за день в первую неделю месяца, закончившегося штурмом Зимнего, равнялась 44 572 пудам, во вторую — 22 737 пудам, а в третью — 19 639 пудам. Между тем суточная потребность Петрограда по существовавшим тогда уже пониженным нормам составляла 40 000 пудов. Сквозь голодный октябрь различимо проступал минувший февраль, когда на заставах взбунтовались исступленные работницы. Что же изменилось с той поры за восемь месяцев? А ничего!

Принятый на Сортировочной хлеб доставляли по сентябрьскому плану погрузки. Из октябрьского плана к пакгаузам подали 18 неисправных, с сорванными пломбами вагонов. За четыре дня до ареста Временного правительства паек снизили. Теперь полагалось полфунта на едока. Накануне штурма Зимнего к дневной норме выпечки начали примешивать по 5 вагонов ячменя. Норма припека для пшеничной и ржаной муки была повышена до 50 процентов.

Петроградцев, несомненно, ждала самая суровая зима, какую можно вообразить. На что же надеяться? Где хлеб нового урожая? Даст ли что-нибудь Украина? Что предпринимает Временное правительство? Кто виноват? И что делать?

Подхлестнутый присутствием рядовых агентов, Хейно Либбо вдохновенно вскричал:

— Вы поняли, что такое Сортировочная? Восемнадцать дырявых теплушек! Керенщина издыхала! А наша революция накатывалась… Если сегодня мы не удержим хлеб, нашу власть сметут. Она, бесспорно, все равно победит, но лет через десять — двадцать. Вот как! Я лично хлеб мало ем. Ну его! Но здоровье голодных петроградских детишек в наших руках, и мы их спасем.

А при Керенском, на тебе, пожалуйста, процветала свобода торговли! И те же промышленники и купцы, кто полгода назад ходил в ослабевшей царской узде, чего-то боялся — хоть газетиров — и на что-то оглядывался, кинулись наверстывать упущенное. В результате у паровозов остыли топки. Уголь раскрали. Хлеб потерялся где-то в дороге. Некогда мощное хозяйство столицы развинчивалось и разваливалось. Сортировочная — вроде барометра. Здесь жизнь огромного города как на ладони. Стрелочник осведомлен не хуже министра продовольствия.

Деятели Февраля с дипломами знаменитых отечественных и заграничных университетов не сумели воодушевить и подкормить Россию и повести за собой. Они не сумели наладить заводы и фабрики и обеспечить хотя бы тридцатипроцентный выпуск продукции. Обманывая пролетариат на каждом шагу, даже не удосужились разгрузить две с половиной тысячи вагонов, скопившихся под Петроградом. Они, эти люди, разглагольствовали о справедливости и культуре, не догадываясь, как их одурачивают свои же граждане — свободные торговцы, которых они собирались защищать на демократических подмостках Учредительного собрания. Они, эти спецы с обветшалыми парламентско-думскими мандатами, могли управлять отдельными организациями, учреждениями и отраслями только в условиях сильного самодержавия. Демократия им оказалась не по плечу, о чем, впрочем, предупреждал через Гучкова и Шульгина сам русский царь накануне собственного падения.

И вот наглядный пример. Солдаты-павловцы после революции выкачали 100 000 пудов хлеба из четырех барж, подло спрятанных спекулянтами на дровяной бирже…

За первую неделю ноября 1917-го Петроград принял с пристаней и на Сортировочной 86 605 пудов хлеба. За вторую — 302 251 пуд — неслыханное количество! За третью — 227 988 пудов. За четвертую — 249 014! А крестьяне, получив декрет, приступили к экспроприации земли и продавали хлеб из хранилищ на первых порах по устойчивой цене.

— Утихнет на Сортировочной, — сказал Крюков, — подам докладную и мотану отсюда в провинцию. Не задержаться бы у вас до посевной! Построим республику, накормим голодных и хлеб международному пролетариату начнем раздавать бесплатно.

Свободные от дежурства агенты с энтузиазмом поддержали вполне осуществимую идею бесплатной раздачи хлеба угнетенному международному пролетариату, потому что они чувствовали непоколебимую уверенность в немедленном успехе и радостный подъем, который испытывают люди от сознания выполненного долга.

Однако кровавые схватки на Сортировочной, несмотря на надежды Крюкова, долго не утихали. Обороняющим вагоны сложнее, чем налетчикам, и обстановка на станции с каждым днем ухудшалась. Не изменили ее и матросы-кронштадтцы, прикатившие на «форде». Они выглядели внушительно в бескозырках и распахнутых бушлатах. Но ночные столкновения часто проигрывали. Братишечки недисциплинированные, бесхитростные. Идут наобум, громко переговариваются, курят, постреливают в небо. Им враг нипочем. И налетчики подлавливали морские души на пустяках. Фронтовик, обыкновенный армеец, куда сообразительней. Хейно Либбо объяснил Крюкову:

— А чего вы поражаетесь? Немец — он научит. Окоп, траншея — серьезная школа. Извилиной, чтоб выжить, шевелить надо. Это не палубу шваброй драить да снарядиками перекидываться! Я против использования кронштадтцев.

И матросы укатили обратно на «форде». Либбо завоевал законное право настоять на своем. Он почти год на Сортировочной. Заслужил у налетчиков прозвище, имевшее зависящий от ударения смысл: Либбо-мýка или Либбо-мукá.

Положение с хлебом в городских булочных настолько ухудшилось, что Крюков и не пытался требовать хотя бы формального определения вины захваченных. Кто-то ведь на шухере, а кто-то ножом орудует, кто-то причинил увечье или убил, а кто-то улепетывал, струсив. Разные преступления, разный и ответ. А расстреливали, в сущности, одинаково, что тех, что этих без разбирательства, и даже фамилию не всегда удавалось запротоколировать. Приговор объявлялся лаконичный: «Судимы именем республики и согласно революционной совести и законности!» И заводили мотор дежурного авто, чтобы приглушить залп.

Крюков раза два командовал вместо Либбо расстрелом. В первый хотел прикрыть глаза и крикнуть:

— Пли!

Крикнуть-то крикнул, а веки опустить помедлил. Тела одних ватно шмякались на щебенку под стеной пакгауза. Валились друг на друга кучками. Будто человек выпускал из рук одежды, которые примеривал. Иногда фигуры электрически подпрыгивали, корчились, как от дикой боли, потом успокоенно вытягивались и застывали. Подпрыгивали и корчились тощие, жилистые. Пожирнее падали кулями. Стреляли с пяти-шести шагов. Кому особенно не повезло, тех добивали из нагана.

Вторично расстреливая, Крюков поднес ладонь ко лбу, вроде фуражку поправил, а сам заслонился. Думал, ночью не уснуть. Позднее убедил себя: кто-то обязан выполнять подобную работу в эпоху разрушения изжившей себя формации. Чем Либбо или другие агенты хуже или лучше его? Враг есть враг, и его надо ликвидировать. Желающих поживиться народным добром в гигантском взбаламученном городе хоть отбавляй, и расстреливали, не переставая, почти до середины марта. Занятие это, впрочем, никому не нравилось, но деваться некуда. Хлебные налетчики — пропащий элемент, злодейский. Они брали не столько, сколько могли увезти, и портили много. Мешки растерзывали, рассыпали муку, месили обувкой, потом, обтерев ее чем попало, бросали комом тут же, вроде в насмешку. Торцовую стенку пакгауза изгрыз свинец. Каждый раз грузовик на рассвете увозил трупы. Хорошего мало, и ждать пока неоткуда.

Число осужденных после удачной облавы достигало порой внушительной цифры — трех-четырех налетчиков. Схватки, случалось, перерастали в целые сражения — когда из засады шухерные не бежали, а кидались своим на помощь — и завершались дикой погоней, как в фильмах про американских бандитов и детективов. Царапин никто не считал. Солдат и агентов за сорок дней погибло четверо, тяжело ранило девятерых. Сплошной траурный марш Шопена, исполняемый пожарниками.

Все чаще и чаще сейчас Крюков задумывался о смерти и все чаще и чаще ловил себя на том, что даже смерть врагов революции его отвращает. Раньше она, смерть, просто не существовала. Он сам не боялся умереть, а врага нужно уничтожить, смести с лица земли. Иначе как построишь республику? Как сделаешь ее сильной и мощной, чтобы она могла защитить себя? Да, противников приходится добивать, иного выбора нет. Но что-то все-таки его мучило, терзало сердце.

Что же такое смерть? Черная дыра? Провал? Вход куда-то? И ничего нельзя исправить, и ничего нельзя спасти.

Однажды он спросил Скокова: отчего так? Отчего, расчищая нашу землю от гадов и возводя светлое здание социализма, он лично, Крюков, верный сын Октября, испытывает какие-то нелепые колебания, похожие на угрызения совести?

— Это нормально, — ответил Скоков, — ты живой человек, а не пушка или винтовка. Человек и должен страдать, потому как сотворен из мяса, костей и крови! Но ты не тушуйся. И не в том штука, что революция спишет. Наступит эпоха — и с нас спросится, пусть с покойничков. Ты знай только, что бьешься за счастье трудящегося люда. А без боли и стонов, братишка, нельзя. Без боли и стонов нас с тобой, красавцев неслыханных, матери не родили бы. Вот так, Алеша, милый ты мой! А смерть любого гражданина — гнусная вещь, вонючая…

Рядовые, так называемые голодные кражи, Крюков в конце концов изъял из компетенции начальников патрулей, аргументированно изложив свою точку зрения.

«Я обследовал десятки вагонов с нарушенными пломбами и сорванными замками, — констатировал он в донесении, — и быстро обнаружил, что в доступных укладках встречаются мешки, проколотые проволокой. Весовщики и уборщицы просыпанную муку тишком собирают и уносят по домам. Начальники патрулей нередко с воришками поступают слишком сурово. По моему мнению, подобные хищения пока неизбежны, как бы действенно мы ни наладили контроль. Главное, что крупные бандитские нападения на Сортировочную вроде прекратились.

Мелкие недостачи — бич, но бич несмертельный. С ними я рекомендую бороться методами агитации и убеждения, а не арестами и высылками. Кражи надо постепенно сокращать, терпеливо воспитывая в коммунистическом духе уже допущенных к вагонам сотрудников. Сейчас в первую очередь необходимо противиться хищениям, которым придается законный облик и в которых принимают участие должностные лица. Фальшивые накладные, счета и выемки, ложно зарегистрированные в губпроде, способны подорвать и без того неустойчивую хлебную ситуацию. Официальный открытый досмотр поможет уменьшить утечку муки. Но к нему придется привлечь городские организации непродовольственного профиля, где понятия о честности и справедливости тверже.

Кроме того, важно улучшить снабжение агентов. Они нищенски экипированы, истощены — голоднее и солдат, и милиционеров, и наркомвнудельцев, а также крайне плохо вооружены. Товарищи Хейно Либбо, Д. К. Вайнштейн, Б. С. Субботин, Р. Е. Вахрушев, Т. Л. Берчанов, К. А. Хавин, О. С. Ерофеев, П. А. Бутырин, Р. Т. Веретенников, А. И. Штундель, X. Т. Ремзин, А. Р. Глотов и И. И. Ефимов владеют тремя наганами и двумя карабинами, которые передают друг другу для дежурства. К трофейным браунингам нет пуль. Петроградская ЧК захваченное оружие сейчас же изымает для собственных нужд. Работают агенты круглосуточно, а есть им нечего, то есть абсолютно. Патрули питаются в казармах и вооружены винтовками, а агенту негде приткнуться, и на ногах он держится слабенько. Особенно необходимо их подкормить, иначе у людей отсутствуют физические возможности даже для поверхностного расследования происшествий и анализа собранных вещественных доказательств, от чего страдает дело.

Охрану пора экономически поддержать из соображений общей пользы. Когда человек приставлен к хлебу, пусть он и добросовестен, но если изголодался до предела, то крошку может взять и без спроса, хотя бы для собственных детей. Совершив тайно злодеяние, он будет испытывать страшные нравственные муки. Своровавший сотрудник вскоре выключается из строя и затем не годен к дальнейшей службе как разложившийся элемент. Вдобавок он, как правило, пытается утопить свалившееся на него горе в вине. Так произошло с младшим агентом Федором Запутряевым, унесшим декаду назад со станции половину наволочки отрубей для семьи. Позавчера он сознался в том товарищам. Не выдержав осуждения и позора, Федор Запутряев расстался с жизнью выстрелом в сердце.

Нельзя доводить личность до потери разума. Честь у настоящего сотрудника, безусловно, всегда победит голод, но нередко ценой бессмысленного пролития собственной крови».

Через день Крюков отправился на север организовывать женский слет.

Сани скользили по еще белому, подмороженному пространству, неровно уплывающему к горизонту. В Петрограде, пожалуй, начинается весна, а тут пока не отступает зима. Тело будто потеряло вес, стало ломким, хрупким, чужим. Зубы непроизвольно и беспомощно цокали. Саднили обветренные и потрескавшиеся губы. Ноги ныли в коленях. Хотелось свалиться набок, свернуться клубком, уткнуть нос в грудь и дышать нагретым воздухом, скопившимся под гимнастеркой.

Крюков не замечал красоты раскинувшегося перед ним пейзажа. Не замечал он и сумеречного неба, и графично вычерченных на голубеющем покрове кустов, не замечал и волнистого рисунка, наметенного ветром, и вечерней зари, угасающей на горизонте. В Заостровскую волость он выехал утром. Там внезапно вспыхнул бабий мятеж и грозил, распространившись по уезду, сорвать торжественное мероприятие. А если мужиков раззадорят, так и они примкнут, не особо разбираясь в поводах к несогласию. И пошло-поехало! Вот одна из причин, по которой петроградская власть стремилась регулярно получать отчеты, хватает ли ей необходимого запаса прочности. Она почти ежедневно осведомлялась у посланных, не изменилась ли обстановка к худшему. Женские страсти — неодинакового корня, неодинакового происхождения. Поди разберись в них. И Крюков помчался улаживать конфликт.

Север, север России — поразительная, необычайная, снежная, деревянная, отвоеванная и у немирных соседей, и у природы сторона. Сторона обильная и вместе с тем нищая. Жители в деревнях разные лицом и вместе с тем чем-то схожи — разрезом глаз, скулами, носом, упрямо торчащим вверх или по-соколиному загибающимся книзу. Сторона чернобородых и белобрысых, высоких и низких, плечистых и коренастых, кряжистых и худощавых мужчин, синеоких и кареглазых, полных и тонких, темноволосых и рыжих женщин. Но во всем не общем по крови и обличью народе проступала единая повадка, неторопливая, обстоятельная, крепкая, словно приближенная к промерзшей земле.

На продутой ветрами площади встретили Крюкова мрачным молчанием. Заостровские гражданки никого и ничего не боялись и даже с каким-то странным наслаждением ожидали, что приезжий против них применит военную силу. Тогда на вполне законном основании они выплеснут наружу накопившиеся раздражение и боль. Спровоцировать их на выступление ничего не стоит прапорщику Битюгову, орудовавшему с бандой рядом. Плотной, крутой толпой женщины охватили рундук, заменявший помост. Первые речи Крюкова их разозлили, и ему буквально заткнули рот, не позволив как следует представиться. Спасибо, что не побили. Крестьянок не интересовал какой-то там слет, а фамилии рекомендованных к избранию в почетный президиум гражданок Конкордии Самойловой, Клавдии Николаевой, Елены Стасовой и Клары Цеткин не затронули сердец. О деятельницах международного рабочего движения в волости слыхом не слыхивали. Женщин в основном волновали ремонт начальной школы, лекции на санитарно-гигиенические темы в клубе, особенно против беременности, кружок по изучению азбуки, зарплата для избача и преподавательницы курсов кройки и шитья. Духовные запросы заостровских жительниц после революции неизмеримо возросли, а волисполком никаких средств на подобные мероприятия не отпускал. Все строил проекты на будущее.

После мобилизации парней на борьбу с Юденичем заостровские невесты слонялись неприкаянные. Курсы заезжий из губернии инструктор обещал открыть еще в прошлом — 1918-м, как только выполнят мобплан и уничтожат богатеев. Мобплан закруглили в срок. Богатеев вычесали под гребенку к январю, а швейные машинки ихних принцесс, знаменитой фирмы «Зингер», и портняжные вострые ножницы стащили на склад, передав формально в общественное пользование. Они там и пылились без хозяйской заботы, ржавея металлическими частями от сырости. Преподавательница дезертировала, ибо кто ж бесплатно согласится учить? Чепуховые вроде проблемы, а попробуй сдвинь их. Женщины и подняли местную революцию — публика малосознательная. Мировую, кричали Крюкову, к чертям, отлаживай пока порядок у нас! Подавай избу-читальню, и баста! Съездили вчера по зубам секретарю волисполкома Ваньке Гривнину, чтоб не высовывался. Слух скользнул, мол, его полюбовница Евдокия Пустовалова со склада скрытно вытаскивала швейную машинку: подол подрубить и занавеску. Активистка Пелагея Бадейкова под присягой подтвердила. Факт, вызвавший справедливое негодование.

Крюков подождал немного, изловчился, залез на рундук и предложил избрать председательницу митинга, президиум и протоколистку, хотя какая писанина на холоде. Он рассчитывал, однако, опираясь на полугодичный опыт, что выдвижение и обсуждение кандидатур расшевелит и одновременно утихомирит женскую стихию. Но хитрость не удалась. Обычно почти на каждом сельском сходе из толпы выделялся оратор-запевала. С ним Крюков умело нащупывал точки соприкосновения. Но сейчас упрямые заостровские гражданки не поддавались ни на какие уловки, и никто не соглашался исполнять роль председательши. Они не желали ставить над собой кого-либо и требовали немедленного удовлетворения претензий.

— Вон в Пудоже, слух есть, кухаркиных детей в училища посылают, а чем мы хуже?

— Акушорки в городе осмотры больным производят, а чем мы хуже?

— Ликбез создали, книжки бесплатно раздают, а у нас как была, так и есть темнота без просвета!

Вдобавок женщины вдруг принялись настаивать на выдаче хранящегося в амбаре семенного зерна подушно, что равносильно разорению. Они заподозрили, что хлеб или дезертиры сожгут, или он исчезнет каким-нибудь неугаданным способом, но в том, что хлеб вскорости обязан исчезнуть, никто не сомневался. Крюков женщин, а больше старух всегда жалел, но теперь с горечью убедился, что страшней и сварливей истощенной бабы никого нет на свете. Отсюда, из сугробов Заостровской волости, прежние его неурядицы виделись малозначащими. Прав Скоков: кто женскую проблему упускает, тому крышка.

Поразмыслив, он вечером велел своему спутнику комбедовцу Федору Апулину пробираться обратно в уезд и пригнать оттуда хлебный обоз. Ведь разбазаривание семенного фонда грозит голодом и неминуемой смертью без всякого прапорщика Битюгова.

До поздней ночи на площади трещали и хлопали громадные костры. И сто, и двести, и триста лет назад, когда недовольство выхлестывало наружу, к небу каждый раз вздымалось окаймленное траурной копотью пламя. Оно предвещало приближение кровавых событий. Языки костров казались Крюкову немыми криками отчаявшихся душ. В течение двух дней к митингующим присоединились крестьянки из окрестных деревень. Споры то угасали, то разрастались, но раздражение не спадало, и Крюкова грубо, чуть ли не с матом, каждый раз оттаскивали от рундука, когда он пытался туда взобраться.

Время текло, а костры не переставали трещать и хлопать на ветру. И на третьи сутки, и на четвертые, и на пятые Крюков с утра упрямо шел на площадь, в конце концов приучив женщин к появлению представителя законной власти. Как-то в сумерках его, окоченевшего и одиноко маячившего поодаль, старухи позвали — разрешили выступить. Понравился им настойчивостью и незлобивостью. Наганом не размахивал, как иные. Однако призыв послать делегаток на слет толпа по-прежнему восприняла с недоброжелательством. Не вняла и увещеваниям немедля разойтись по избам, чтоб сварить баланду оголодавшим мужикам. Слабенькая надежда, что женщины покинут площадь и погасят костры, забрезжила только тогда, когда Крюков предложил себя в заложники до той поры, пока не возобновятся курсы кройки и шитья, а норму выдачи хлеба волисполком не увеличит вдвое против нынешней. Кое-кто действительно поспешил домой, но кое-кто замялся, зачинщицы не позволили уйти.

— Не сбивай нас с панталыку, следователь! Отпускай хлеб немедля! — неистовствовала коренастая женщина в волчьем малахае.

«Коренастую придется изолировать, — мелькнуло у Крюкова. — В ней корень. Но как?»

— Хоть раз наедимся досыта, иначе не миновать тебе беды!

— Пойдем в амбар и возьмем сами! Правда, бабоньки? — Коренастая призывно взмахнула кочергой и ткнула в сторону коллективного зернохранилища.

Прямо героиня французской революции Теруань де Мерикур.

— Дорогие вы мои женщины, — взмолился Крюков, беспомощно протягивая руки и ища глазами сочувствия, — мы с вами только что… Разграбите амбар — чем поля засеете? Это же голод, смерть! Я стрелять буду!

— Нам одинаково судьбы не было и нет, что тут, что в избе, — громко выплеснула цыганистая крестьянка, сдернув на затылок повязанный до бровей платок и протискиваясь к рундуку. — Что ты нам головы морочишь про равность полов да про социализм?

Она смотрелась еще не пожилой, черные очи искрились, в резких, порывистых движениях была неуловимая привлекательность.

— Разве нас брюхатить прекратят по твоему велению, следователь? — к цыганистой примкнула худенькая в расстегнутом тулупе, из-под которого пламенела ситцевая кофтенка.

Женщины зло заверещали, соглашаясь с зачинщицами. Быстренько настроение перевернулось. На смену прежним — вполне разумным — претензиям выдвигались новые — непонятные.

— Вон Дашкин муж от дружков приволокется пьян-пьянехонек и давай, и давай ее тиранить. Я, мол, тебя брюхатил и еще брюхатить буду, чтоб ты в кружок не удирала, — продолжала цыганистая, — мне Советы не помеха…

— С брюхом по колено, чай, не очень побежишь, — опять поддержали ее.

— Подумаешь какой енерал! Распорядился и удрал!

— Подавай хлеб! — заорала в исступлении цыганистая.

— Давай, такой-сякой, кружок или иди в мою… — Коренастая в волчьем малахае с непостижимой деловитостью завернула юбку, поворотилась к Крюкову спиной, спустила штаны и похлопала ладонью по сухим коричневым от отблесков костра ягодицам, похабно изогнувшись. — Что губы распустил, слюнтяй!

— Ах-ха-ха, Катерина, туда его, голопупого!

Крюков насунул фуражку пониже на лоб, застыдившись. Черт побери, без году неделю служит, а уж насмотрелся срама до тошноты. Какое-то горчайшее ощущение, похожее на обиду, сжало горло. То, что перед ним обнажали, было уродливым и неженским, то есть не принадлежавшим человеку. Он старался не смотреть, как коренастая поправляла штаны и одергивала подол. Затем она выпрямилась, сверкнула недобрым огнем и усмехнулась, но молча: знай наших, начальник, с нами не разгуляешься, не обманешь, враз окоротим.

Страшная штука — толпа! Между тем отчаянная выходка неожиданно повлияла на товарок. Симпатии передвинулись на сторону Крюкова, особенно после речей беззубо шамкающей старухи — она раньше остальных поманила Крюкова к рундуку.

— Опомнись, дочка! Парень юнай, тверезай, чать жить яму с жаной, деток рожать на радость, дак неча полоумничать.

Теперь старухи, отчасти державшиеся особняком, зашепелявили, зашипели:

— Неча… Неча…

— Неча, Катерина, матушкино казать!

— Он ить, из его кады лез, тады и видел.

Старух со смешком одобрили из задних рядов, и женщины начали потихоньку разбредаться умиротворенные.

Еще два утра подряд Крюков спешил на площадь к волисполкому, чтобы женщины не сомневались — он не скрылся, ждет обоз и жует по той же, что и они, голодной норме.

Когда Федор Апулин с хлебом подоспел и произвели выдачу, Крюков собрался в обратный путь. Ржаная мука укрепила веру в следователя и надежду на скорое возобновление курсов кройки и шитья. Коптящие костры совсем погасли. Бабий мятеж утих, и прапорщику Битюгову нынче тут нечего делать.

Провожали Крюкова скопом. Правда, перед самой околицей лошадь все-таки взяли под уздцы. Крюков испугался — не за себя, конечно. Он привстал в санях и спросил ласково:

— Ну что, дамочки, мнетесь? Чем вам опять, милые, не угодил?

Женщины открылись, почему мнутся. Чей-то голос под хохоток скороговоркой пропел загадочно:

— Я и со своим целоваться не желаю, а с Валькиным или Дашкиным подавно…

Крюков уловил намек, обрадовался. В поднятом вопросе у него дорожка накатанная, ответ готов. Опасения гражданок пустяковые. Власть не собирается обобществлять женщин. Никаких коммунальных общежитий длиной в три версты никто строить не намерен. Поганые сплетни распускают враги, дезертиры и агенты Антанты. Хозяйство и культура — проблемы серьезные, тут горизонт коммунальной жизни необозрим. А семейный очаг неприкосновенен. Вмешательства не предвидится. Женщина ровня мужчине без всякого дурацкого обобществления, от чего власть ни на шаг не отойдет.

— Ну если не отойдет, то и по домам, бабоньки!

Сани мотало из стороны в сторону. Глубокая дрема мягко подкрадывалась к нему. Он отдался ей, не сопротивляясь, со сладостным томлением, привалившись к плечу Апулина и забыв о подстерегающих впереди невзгодах.

— Нет, Федор, мы обязательно построим республику, и женщина в ней станет независимой и получит достойное место, — прошептал мечтательно Крюков, проваливаясь в сон.

— Дай-то бог, — ответил, вздохнув, Апулин, занимавшийся в комбеде антирелигиозной пропагандой.

«Ныне ехать мне в Петроград считаю нецелесообразным, — писал Крюков в очередной ориентировке, отвечая на требование Скокова возвратиться. — Я в провинции нужнее. Весной конфликты обязательно разгорятся почти повсюду. Недавно довелось вытащить из кармана наган. Не большой охотник я играться им, но не выдержали нервы. Даже взвел курок.

По пути из Заостровской волости, где ликвидировал мирными средствами женское волнение, я встретил подозрительные сани, то есть двух мужиков с грузом. Интересуюсь: куда везете и что везете? Зерно, объясняют, и далеко, на продажу. Почем берете? Они не шутя цену такую заломили, что я присел. Им землю декрет дал? Дал. Они весной ее обработали? Обработали. Урожай летом сняли? Сняли. Никто бы им так, в мире, за здорово живешь, землицы не дал, кроме нас. И эсеры в том числе. Чем же богатеи, а кое-где и середняк, отплатили? А ничем! Покупай по свободной цене на рынке. Государство и беднота им тьфу! Одолжить не соглашаются в кредит, обменять на товар тоже не желают. Кричат: галоши мы и на бумажки в городе купим. Вот они как к нам обернулись, к тем, кто декрет им долгожданный дал.

Раньше помещик, арендатор, биржевик, скупщик не только бедняка, но и богатея теснил будь здоров. Весной 1918-го перестал жать по причине исчезновения из сельскохозяйственного обихода. А кто их, спрашивается, устранил? Так пособи государству, крепкий мужик! Ан нет, кукиш с маслом! Вот что я из столкновения с ними уяснил. Надо немедля сформулировать закон на рыночную цену, чтобы не выше положенной черточки. У нас нет закона, карающего за превышение твердой цены. Разверстанное ссыпал, справка есть, и будь здоров. А остальное? Твердой цена должна держаться независимо от расстояния. Закон предписывается исполнять под страхом уголовной ответственности.

Я мужиков на просеке едва не ухлопал. Палец потом судорога до вечера крючком сводила. Гады! Дети солому едят. Да что солому! Вредную кору, червивые коренья, сухую прошлогоднюю траву. Голод! А у них щеки лопаются от жратвы, и петроградскими, нашими же, выстраданными законами отмахиваются. Ну мы им вломим, косопузым! Они хвастают, что своим горбом наскребли. Где там своим! Разве своим столько наживешь! Батрацким потом-кровью в люди выдрались, а батраков батраками и бросили.

Вот что я замечу тебе, уважаемый товарищ Скоков! Наши законы распрекрасные для добрых людей изданы, для порядка и светлого грядущего, но жулье и всякая мировая нечисть тоже попытается ими прикрываться. Если мы в законы не внесем корректив, то не исключено, что гады будут с хлебом и мясом и прочим прибытком. Малоимущие же и те, кто собственным трудом перебивается, а не спекуляцией, на много шагов отстанут, а то и позеленеют, запухнув от голода. Законы мы должны иметь не только „за“, но и „против“. Тех, кто закон пытается обкрутить, — карать беспощадно. С изложенных позиций я анализирую сегодняшний текущий момент.

Выслушай, дорогой ты мой товарищ Скоков, стальную правду о житье в провинции в тяжкую зиму 1918–1919 годов и нелицеприятно передай ее уважаемым членам коллегии. Еще осенью, а кое-где и в августе, к муке принялись подмешивать горькую древесную кору. Наркомздрав подтвердил сигналы о таинственной болезни, которая поражала тех, кто, пытаясь растянуть скудные запасы, добавлял погуще древесной коры. В деревнях беднота сплошь покрывалась водянистой сыпью. Крупные лопающиеся очаги не заживали, и лечить их никто не умел. Животы у женщин и детей раздувало, а ноги стариков внезапно — за ночь — опухали, как при слоновьей болезни.

Что и толковать, немилосердно природа обошлась с севером России. Хлебный баланс испокон века тут отрицателен. В Питер ни грамма не вывезешь. Приезд учетчиков урожая не улучшил положения. Учетчики ведь не производят зерно. Они способствуют перераспределению излишков. А где те, спрашивается, излишки? Появление на деревенском горизонте учетчиков с амбарными книгами вызывало переполох, хотя деятельность напоказ бумажная, и оружия они почти не носили. От укомов и совдепов, однако, требовалось не меньше политичности, чем при размещении продотрядов.

Известно ли комиссариату, что в волостях, например, Ундозерской, Янгозерской, Кургановолодской и других поблизости запасы хлеба давно истощились и люди едят солому, болеют и вымирают? Смертей от голода масса. Регистрировать их нет ни сил, ни возможности. Так что истинный процент сообщить нельзя. Сам вообрази, какие события творятся на территориях, где сложилось угрожающее положение.

Пойми меня правильно и не подумай, что я впал в панику. Я ведь не бегу, остаюсь посереди народа, но если не принять срочных мер, то голод одолеет. Это не есть паника, а есть голая правда и призыв к действию. Однако помощь пока не поступает ниоткуда. Упомянутые волости самые разнесчастные, самые бедные, и я для них зернышко, где могу, вымаливаю, а где и выколачиваю. Помогите, чуть не обмолвился — Христа ради! Тяжело тут, невмоготу!»

Скоков встретил его внешне спокойный и какой-то благостный. Абсолютно неофициальный и даже на первых порах приветливый.

— Сидай у кресло, голубок. Вот бери стакан с кипяточком, хлебай, согревай душу.

Однако интонация, с которой он произнес приглашение, ничего доброго не предвещала, хотя и откровенно мрачных ноток в голосе начальства не прослушивалось. Скоков вынул из ящика стола папку с последними крюковскими докладными, хлопнул по ней ладонью и вымолвил увесисто и раздельно:

— Ты больше таких вещей не пиши. Нам философий не требуется. Нам только факты подавай. Мы про все знаем сами — что сперва, а что потом. И какие законы когда издать. Мал ты еще нас упущениями колоть. Боцмана тебя по заднице не охаживали, и казачьей нагайки ты не пробовал. Тебя только городовые да приказчики пощелкали. Вот и вся твоя революционность. Обиделся на них, а? Признавайся! — И Скоков сухо и недобро усмехнулся. — Я и сам, как видишь, за то, чтоб народу легче стерпеть, но учитывай запутанность момента и прочее. Кровью сейчас потянуло. Помещики и офицерье в затылок дышат. Теперь в личном конкретном разрезе. Самовыставляешься, что для большевика нескромно. Кого ты учишь — Тункеля? Он восемь лет на царской каторге оттрубил. Или Вальцева? Который от николаевских корабелов приветствовал «Потемкина» в Одессе? Ему казаки голову свинцовой нагайкой проломили. Или, может быть, меня, Ивана Скокова, ты учишь? И весь Балтфлот?..

Скоков оборвал речь, вроде надеясь на ответ. Но ответа не последовало: настоящий, преданный делу партии большевик не должен кидаться на руководство, чтобы обелить себя, когда получает разнос. Он обязан самокритично отнестись к своим поступкам и наметить пути устранения недостатков. Вот почему Крюков, не вступая в спор, приготовился слушать Скокова с удвоенным вниманием.

— Я Вальцева убедил компромат на тебя пока не заводить. Попали бы бумаги на стол к Тункелю — все. Не миновать дисциплинарной тройки. Четко я разобъяснил и ясно? Или нет? Без крика и мата. Учти сложность нашей работы: она идет как бы на два фронта. На одном воюешь с гадами, а на другом защищаешь себя — доказываешь, что правильно воюешь. И никакой Карл Маркс подобной ситуации предугадать не мог.

Он отчужденно буравил Крюкова острыми зрачками, как бы стараясь выпытать — проняло ли до костей? Но Крюков не потерялся. Ему лишь обиден упрек насчет нескромности. Он вовсе не намеревался никого учить, а хотел поделиться своими наблюдениями. Что ж, его всегда поддакивать обязали? А Тункель и Вальцев вон как воспринимают. И, забыв недавние свои мысли о самокритичности, Крюков собрался с досады возразить, но Скоков его сразу отсек:

— Я и разбираться в твоих оправданиях не желаю. Учти — ты недурно взял разгон, но не забывай — кто ты есть. Ты — в стальной когорте борцов за мировую революцию. И точка. Комиссариат тебе за отца, революционная совесть — твоя мать, а наган — первый друг и брат. И точка, Крюков. Точка! Езжай в Ложголово. Случай серьезный. Кулацкий форпост там сорганизовался в деревеньке Лесные озера. Голод подбирается к Питеру. Кулачье и спекулянтов без околичностей — к стенке. Да осматривайся, чтоб самого не кокнули. Но систему не разваливай. У тебя есть тенденция искать блох у руководства уездов и волостей. Я ее не одобряю. Я раньше с тобой нянькался, панькался — теперь держись. Все. Попутного ветра!

Крюков слабо отозвался на рукопожатие и немного оглушенный вывалился в приемную. Он никогда Скокова подобным не видел. Так вот какими суровыми и жесткими они способны обернуться?! Еле знакомые Тункель и Вальцев — ладно, но Скоков? Симпатичный, отзывчивый Скоков…

Еще не зная, однако, что его ожидает в поездке, Крюков глубоко запрятанной клеточкой мозга уже предугадывал, какой будет ориентировка. В то мгновение он понял все про себя — все, что с ним произойдет в ближайшие месяцы.

Вечером он покидал Петроград, вдыхая по дороге на вокзал пряный от весны и колкий воздух, пригнанный ветрами с Финского залива. Тускло-коричневые внутренности почтового вагона, отдающие прокисшими щами, поглотили Крюкова. Под полом треснуло, в окне дрогнул и поплыл голубой фонарь, и колеса дробно защелкали на стыках, наращивая надоедливый и двусмысленный звук, возбуждавший и радостное ощущение командировочной свободы, и грызущую душу тревогу: в Лож-го-лово, в Лож-го-лово!

Вчера, в сумерках, он валялся на снегу, пожалуй, целую минуту, показавшуюся вечностью, не имея сил подняться и нашарить портфельчик с бумагами и драгоценным блокнотом, в котором аккуратно выписаны гуманные и справедливые распоряжения новой петроградской власти. Он не мог сразу вскочить после опрокидывающего удара, как полагалось бы крепкому мужчине, из-за разлитой по телу томительной слабости. А чернобородый, учинивший отпор представителю закона, поленился и посмеяться над ним. Он просто шагнул в избу и притворил дверь, затыркав в сени рыжую улыбчивую бабу, сунувшуюся наружу от едкого любопытства. Крутоплечую, с открытой в квадратном вырезе грудью, неестественно увеличенной широкой затяжкой на талии. И плотная эта баба, само олицетворение местного плодородия, которое от южного весьма отличается, плодородия не знойного, жаркого, засушливого, а свежего, как с морозца, недоступная приезжему вахлаку, а только жилистому, кряжистому мужу, задернула пренебрежительно на окне высокую занавеску в зеленый горошек. Проклятая занавеска и довершила смутно вызревшее желание постоять за себя.

Он поднялся угасающим напряжением воли, но не отправился искать комбед. Оборотился спиной к крыльцу, ссутулился и пошкандыбал прочь, к саням, переживая внутри хилую обиду, а на себе ощущая безнадежные липучие взоры батраков, не осмелившихся и подойти к воротам, за которыми случилось происшествие. Он поехал обратно, в волость, и оттуда ночным нарочным вытребовал из уезда полуэскадрон воробьевцев. Ну, а с кавалеристами, вскочившими спросонья в седло, ясное дело, шутить не рекомендуется. Военная косточка — она и есть военная косточка. Если велено очистить по тревоге населенный пункт от враждебных элементов, как иначе очистишь? Уговоры здесь не подействуют. Жесткость проявлять приходится, мускулатуру власти продемонстрировать. Тем паче что за час до операции Крюков сам настойчиво разъяснил отряду важность и неотвратимость вызова. Выступление многоголовой гидры контрреволюции против представителя закона правильно подавить в зародыше, чтоб не повадно было другим врагам, чтоб не довести до большего греха, до большей крови.

Но когда кавалеристы приступили к изъятию ненужных коммунальной жизни элементов и рассадили их, эти элементы, кое-как одетые, по саням и повезли под конвоем в волость, Крюков усомнился в справедливости избранного пути, хотя поступил по инструкции и более того — куда добрее, чем предлагала инструкция. Арестовал лишь верхушку самозваного кулацкого совета: чернобородого с присными, отказавшихся ссыпать разверстанное. Прочих пальцем не тронул. Ни баб их, ни детишек, невзирая на авторитетное мнение комэска Воробьева.

Крюков плюхался в седле позади начальника отряда и несчастливо думал о том, как же расслоить деревню, как ее, проклятую, угомонить, как вытравить оттуда богатеев и накормить в первую очередь голодных ребятишек? Но так ее расслоить, так угомонить, чтоб не раздавался потом в ушах этот ржавый бабий визг. Он не хотел видеть разгромленные жилища, не хотел натыкаться на волчий огонек в глазах мужиков, кстати, способных столько срубить и сплавить, запахать и засеять, засолить и заквасить, чтоб прокормить и себя, и соседних бедолаг, да еще в придачу и немало петроградцев и иных горожан, то есть и Крюкова, а значит, и мировую революцию, потому что он — неотъемлемая частица грандиозных преобразований.

— Голод во мне бунтует, — сформулировал Крюков вслух свое состояние. — Зачем им меня кормить? Да и мне зачем от них кормиться?

— Чего бормочешь? — спросил, обернувшись, Воробьев.

Крюков промолчал. Вслушиваясь в скрип саней с арестованными, вздрагивая от простудного ветра, забирающегося в самые укромные уголки тела, Крюков жестоко корил себя за то, что веры в нем железной явно недостает, что истинной дороги к прекрасной коммунальной жизни пока не отыскал. Правда, кое-что им уже доподлинно распознано. Работа следователя-инструктора сулит горечь и волнения, ни с чем ранее не сопоставимые, а если не повезет, то и мучительную смерть.

На рассвете, бессонно прохаживаясь по комнате для приезжающих, Крюков попытался подвести первые и, надо прямо признать, неутешительные итоги командировки. Вырвав лист из арифметической тетради, он без колебаний, твердо нажимая на карандаш, округло выкатил: «Уважаемые товарищи члены коллегии! Дорогой товарищ Скоков! — И на секунду призадумался. После полугода работы в комиссариате нежное обращение „дорогой“ уже не воспринималось таким чуждым официальной бумаге, однако, поразмыслив, Крюков вымарал слово. — Полуэскадрон члена губисполкома Воробьева под моим непосредственным руководством выполнил операцию и изъял из обращения ненужные элементы, благодаря чему кулаки в инспектируемой волости сразу примолкнут. Слухи здесь распространяются с быстротой молнии, то есть молниеносно, и враги будут осведомлены, что им нет пощады от уполномоченного, присланного высшей народной властью из Петрограда».

Затем он лег на койку, прикрыл набрякшие утомлением веки и вообразил ломоть хлеба подле миски дымящейся говядины. Пищу он приметил с крыльца через разбитое окно в избе чернобородого самозванца, который нагло наплевал на его мандат. Крюкову ничего не стоило беспрепятственно войти и взять хлеб и горячую говядину, никто бы из воробьевцев не осудил. Он мог велеть кавалеристу завернуть в тряпицу еще и соль, спички, махорку и спрятать в мешок. Но он сразу подавил тошнотворный искус пожевать съестного, хотя мысль проскочила, болезненно озарив истерзанный голодом мозг.

Он против богатеев, он готов ежедневно изымать из обращения ненужные элементы — ненужные кому? — опираясь на военную мощь пролетариата, он готов лично во главе отряда проводить операцию по борьбе с несогласными жить коммуною, но он за справедливость, и прежде — если существует малейшая лазейка для прощения, то полезно ее использовать и простить виновных в сопротивлении. Он за то, чтобы накормить всех — пусть похлебкой, но всех и ни на одного меньше, а для себя получить не гуще, чем распоследний бедняк в распоследней деревеньке.

Немного полежав на койке, он открыл глаза, поднялся и присовокупил специально для Скокова несколько строк: «Я поступал по инструкции, но гложет меня червь сомнения, Иван. Я решил, что должен применить военный аргумент, но в будущем хотел бы опираться исключительно на агитационные мероприятия. Вот почему самокритично считаю задание выполненным наполовину, хоть контрреволюция здесь мною и подавлена не хуже, чем комиссарами Конвента в 1793 году. Крепкий хозяин, к сожалению, он и лбом и сердцем крепок, не прошибешь. Но хлеб-то ему сеять и собирать. Вся здесь наша закавыка, товарищ Скоков!»

Разламывающая усталость сморила его. Он тщательно сложил и спрятал в портфельчик драгоценный свой архив, а затем покурил и лег, завернувшись в шинель. Дышалось с надсадой. Но ничего! Он скоро поедет по черной звездной пустыне обратно в Питер с копиями подробных докладных и черновиками ориентировок, тревожно — не потерял ли? — ощупывая навязанный ему Скоковым дрянненький наган-пукалку, который ни разу пока в провинции не пригодился. В кармане гимнастерки, у сердца, будет лежать удостоверение Гдовского совдепа с тремя печатями — Ложголовской, Старопольской и Доложской волостей и с тремя закорючками председателей Советов. И все это — и печати, и закорючки — засвидетельствует перед мировым пролетариатом и мировой революцией его, Крюкова, преданность и то сугубо, что он бьется, не жалея крови, ничьей крови — ни собственной, ни чужой, — за высшую крестьянскую справедливость.

Ясные и непротиворечивые мысли о своей преданности революции превратили его в счастливца, а счастье принесло успокоительный сон, но и во сне с ним происходило почти то, что наяву. Перед ним внезапно возникли арестованные, молчаливые, с гордой осанкой, которую вырабатывают годы довольства и привычка подчинять окружающих. Мужики сбились во дворе волисполкома в неровно копошащуюся толпу у дубовых, окованных железом дверей домзака, ужасая тем, что это он, именно он, Крюков, пригнал их сюда и пустил их судьбы по неведомым, но круто брошенным под гору рельсам. Он испугался врученной ему необъятной власти и вздрогнул от навалившейся одинокой тоски.

Дежурный милиционер обнаружил приезжего следователя на полу, в белье, без памяти, с обкусанными губами и пальцами, скрюченными судорогой. Он втащил Крюкова на койку, укрыл шинелью и побежал к фельдшеру, заперев комнату на два оборота ключа.

В Петроград он прикатил на поезде не до конца выздоровевшим. Но едва сердце перестало дико колотиться о ребра и температура снизилась, а подозрение на болезнь с гадким названием «паратиф» отпало, Крюков явился в комиссариат. Коллегия не намеревалась ставить его отчет — пускай лямку потянет, себя поглубже раскроет, — хотя Крюков в записке Скокову из больницы сам изъявил желание, чтобы заслушали.

— Рано тебе еще на цугундер, — засмеялся Скоков. — Маловато дров наломал. Успеешь схлопотать выговор. Тункелю не до тебя. И Вальцеву тоже. Да ты не терзайся. Пока действуешь без серьезных ошибок. Промахнешься — сами покличем. Тебе известно, что решают все кадры?

Тункель — председатель дисциплинарной тройки, а Вальцева прислали из Москвы на укрепление. В Наркомвнуделе они занимали ведущие позиции и выступали всегда единым фронтом.

В Петрограде отыскать полезного работника и просто, и одновременно трудно. Страна обладала запасом квалифицированных деятелей, которые, безусловно, справились бы с новой ролью руководителей обобществленного производства и служащих, а вот в глубинке, подальше, молодое правительство сталкивалось почти с неодолимыми препятствиями. Если в Петрограде и удавалось кого-либо привлечь, то в провинции приходилось опираться на людей, не всегда проверенных. Вот почему значение следователя-инструктора с каждым месяцем возрастало, а кадры Октября ценились на вес золота.

Перераспределение ведущих партийцев началось немедленно после революции и продолжалось под непосредственным наблюдением Свердлова. Собственно говоря, это была одна из причин его выдвижения на ответственнейший пост в стране после поста Председателя Совета Народных Комиссаров. Кроме различных организационных дарований, Свердлов обладал лучшим, чем его коллеги по правительству, знанием товарищей по борьбе, так как прошел большинство российских казематов и ссылок, изучил прекрасно их узников, и бывшие узники относились к нему с уважением, что не всегда зависело от партийной принадлежности. Они видели в предВЦИКа не только яростного противника самодержавия, но и человека одной с ними каторжной судьбы. Срок тюремных скитаний у Свердлова исчислялся внушительным временем — двенадцать лет! Фотографическая память, нерасторжимые и обширные дружеские связи позволили ему почти беспрепятственно произвести первичное черновое перераспределение тех, кого крушение вначале Николая II, а потом и Керенского, сделало полноправными гражданами. Они получили свободу из рук революции. Их сразу же направляли на ключевые посты по всей необъятной России. Устойчивость и гибкость созданных государственных органов позволили выдержать натиск врагов в период голода и разрухи. Уязвимая сторона процесса заключалась в том, что он основывался на личном знании работников и личном доверии. Но по-другому, впрочем, и не могло произойти на первых порах.

Размышляя на госпитальной койке обо всей этой разветвленной и быстро упрочившейся административной системе, Крюков с гордостью ощущал себя ее частицей, пусть незначительной, но без которой она, система, нежизнеспособна. Сейчас, холодными весенними ночами, он часто вспоминал, как погожим августовским утром 1918 года сидел в Таврическом на лекции, где знаменитый председатель Петроградской ЧК буквально накануне смерти читал о народном праве и кодексе Юстиниана в качестве юридического фундамента будущих законоположений. Кодекс византийца Юстиниана весьма нравился зелененькому курсанту. Император, император, а соображал!

Хотя Крюков после горячки предоставил официальную справку о состоянии здоровья, но Скоков убедился на факте в собственном кабинете, что подчиненный еще слаб и измотан и ни к каким командировкам не годится. Скоков гуманно решил: пусть отогреет душу дома, поест кулешика, приготовленного из пайкового продела, да отоспится. Недавно в Центральном районе «коты» подкололи оперуполномоченного, и место до сих пор не занято. Вальцев даже обрадовался:

— Давай его кинем к ночным бабочкам? Он, по-моему, не падкий на сладость. Шатается по коридорам, как оборванец. Пусть обревизует Кашпурчака. Старик, конечно, дока, да глаз за ним не помешает.

— Безусловно, не падкий, — поручился Скоков. — Полагаю, что он девушка. Да и вообще он ласковый, как девушка. Либеральный, будто из адвокатов. Вдобавок спец в женском вопросе. Мятеж заостровских гражданок на его славном счету.

— Глядите, чтобы там ему рога не обломали, — со скептической усмешкой сказал Тункель. — Проституцию болтовней не ликвидируешь.

Он и Вальцев опять не одобрили ориентировки Крюкова по Лесным озерам. Ярко выраженная тенденция учить, недооценка опасности текущего момента и мягкотелость, не исключено, что и усугубленная болезнью.

Крюков был немного обижен пустяковым заданием. «Котов» он ни капельки не боялся. Налетчики с Сортировочной и дезертиры опаснее. Но когда раздражение улеглось, а происшествия в Заостровской волости и Лесных озерах отдалились, они стали казаться Крюкову мелкими осложнениями. На Лиговке, в пропитанной сыростью и табаком камере уголовного надзора, перед ним мелькали сцены куда неприятнее. Нескончаемое шествие, выражаясь по-старорежимному, блудниц — случалось, правда, и высокой пробы — угнетало. Артистки кордебалета и кабаре с визитными карточками великих князей в сумочках, офицерские вдовы, горничные из меблированных комнат, нерусские гувернантки, продавщицы разгромленных магазинов готового платья, парфюмерии и галантереи, опять горничные из благополучных в прошлом семей, девицы прихлопнутых публичных домов, работницы всяких специальностей, потерявшие места на фабриках, белошвейки, модистки… Попадались даже курсистки! Словом, камеру после облав наполняли не только профессионалки, но и те, кого события вышибли из колеи. А уж о дореволюционных сводницах и нечего упоминать. Их на Лиговке пруд пруди.

Легко отдать приказ — проституцию ликвидировать. Легко организовать облавы. Несложно ежевечерне с помощью постовых милиционеров сгонять ночных бабочек с тротуаров. Довольно просто вычистить подозрительные заведения. В конце концов можно сбившихся с пути сагитировать и даже попробовать устроить на работу, хотя биржа труда и так трещит: тончайшей квалификации мастера не знают, куда приткнуться. Все это находилось в пределах достижимого. Однако спустя год после Октября Наркомвнудел констатировал, что проституция в Петрограде почему-то не устранена из городской жизни. Зимой с 1918-го на 1919-й проституцию добивали особенно упорно, но она не менее упорно пыталась приспособиться к новым условиям. До революции узаконенной плешкой, где прогуливался «товар», считался правый тротуар Лиговки. Теперь Лиговка внешне чуть ли не самый благонравный район. Никаких криков и бурных сцен. Между тем большинство задержанных цепляли клиентов по-прежнему именно на Лиговке, а не где-нибудь. И непостижимое обстоятельство! В дурную погоду женщин арестовывали в два-три раза больше против обычного. Кашпурчак объяснял это тем, что сырым, промозглым вечером мужчина чаще нуждается в подруге, а проститутки стараются наверстать упущенное.

Знатока петербургского дна, бывшего агента частной полиции нравов, Яна Осиповича Кашпурчака, обрусевшего чеха, уголовный надзор привлек на службу по необходимости. На женский вопрос он давно сформировал особый взгляд и проповедовал оригинальную философию. С первых дней знакомства Кашпурчак щедро делился опытом, растолковывая Крюкову удивительные приемы своего странного ремесла. В рассуждениях агента встречались знаменитые фамилии. Не захочешь, а вздрогнешь. Ян Осипович никого не щадил и нередко возражал таким признанным авторитетам, изображавшим проституток, как Достоевский и Толстой.

По мнению Кашпурчака, мировая проституция не всегда голый разврат, гнусный и подлый, не всегда удовлетворение похоти и средство богатой наживы или нищего заработка. Еще Достоевский сетовал на то, что некуда податься русскому человеку, негде провести вечерок. Действительно, некуда и негде! Что бывалый агент знал доподлинно. И он, то есть одинокий человек, шел на улицу, брал первую попавшуюся, покупал бутылку вина, дешевой снеди и забивался в какой-нибудь угол и в том углу обретал жалкие минуты забвения.

Проституция, правда, крайне редко расцветала пусть мимолетными — опять оговорка! — но поражающими воображение чувствами, и Ян Осипович сыпал примерами, которые выжимали из слушателей слезу. С каким подозрением относился к нему на первых порах Крюков! Но каждый знаток потому и называется знатоком, что мыслит нетривиально. Целые ночи напролет, когда за окном противно посвистывал насморочный ветерок, они коротали в подобных содержательных беседах, прерываемых очередной кучкой несчастных полупьяных женщин, которых свозил в камеру дежурный автомобиль. Крюков дал положительное заключение о деятельности Яна Осиповича и устно отрапортовал: «Старик женскую душу чует, сердечно работает, без рукоприкладства и оскорблений».

— Ну, ну, — подивился Вальцев, — посмотрим летом на ваши успехи.

Член коллегии и председатель дисциплинарной тройки Оскар Тункель пригласил замзава Иногороднего отдела Скокова в кабинет.

— Слушай, Ваня, — сказал он мрачно, — снимай своего протеже с бабьего насеста и гони на трое суток в город Красный. Честью клянусь, что не больше недели он там проваландается. Некого послать, ей-богу. Крупную птицу зацепили. Вот поинтересуйся у Вальцева.

Вальцев как раз переступал порог. Хоть они были близкими друзьями, но спорили и даже ругались по любому поводу до остервенения, одновременно призывая друг друга в свидетели. Вальцев, мол, не даст соврать! Оскар правду-матку режет и никогда не лжет!

— Жаль, — сморщился Вальцев. — Парень вроде бы на Лиговке пришелся ко двору. Нельзя ли все-таки найти кого?

— То трое суток, то неделя, — недовольно промямлил Скоков. — Еще шлепнут, с кем я останусь?

— Некого мне искать и негде! — закричал Тункель, произнося слова и фразы слитно. — Всевразгонераненыиубитыилибольнытифом… — Здесь он запнулся и затем проследовал в нормальном темпе: — Обсуждению не подлежит, товарищ Скоков. Выполняй, пусть я и солидарен с Вальцевым, что твой Крюков пришелся на Лиговке ко двору. Не разложился, не скурвился, а наоборот. Мастерскую там для проституток с Кашпурчаком организовал. Прямо-таки розовый сон Веры Павловны. Ты направь ему в помощь еще стажеров, чтоб не заглохло.

— Какой Веры Павловны? — забеспокоился Скоков. — Что на Обводном канале малину держала?

Тункель мрачно уронил:

— Нет, это совсем другая. После побеседуем. — И он повернулся худощавым, крепко сбитым корпусом к Вальцеву. — Я настаиваю на отстранении и немедленном расстреле Зильбера. У партии собственные законы, Вальцев, и игнорировать их ради тебя нет смысла.

Скоков по опыту знал, что ничего хорошего сейчас не произойдет, возражать бесполезно, и тихо убрался в коридор. Вечером он телефонограммой вызвал к себе Крюкова.

— Все! — резанул грозно, почти как Тункель. — Наотдыхался. Хватит тебе за юбками гоняться да жиреть на пайковых харчах. Поезжай-ка в Красный и разбери жалобы… Да перед поездкой приоденься. Вальцев обращал внимание, что бродишь по коридорам, как оборванец. Вот тебе ордер на реквизированное. Кожанку заведи, краги, фуражку какую-никакую. К серьезным людям вход иметь будешь. А то на попрошайку смахиваешь, а не на наркомвнудельца.

— Я реквизированного носить не желаю. Зарплату вперед дайте, я куплю на толкучке, — ответил Крюков.

— Чего ты такой принципиальный? Где я тебе возьму зарплату, да еще вперед? — рассердился Скоков. — Один ты правильный, а все жулики?

— Мне и так не холодно, — усмехнулся Крюков, подобрав со стола мятые бумажки.

Затем он подал начальнику руку и после пожатия направился к двери.

— Погоди, — догнал его Скоков и притянул к себе. — Ты что? Сдурел? Тебе власть выделяет, а ты своим отказом и ее обижаешь, и нас оплевываешь, своих товарищей.

— Я никого не оплевываю, но для себя я сам власть, товарищ Скоков. — И Крюков распахнул тяжелую половинку. — Ясно?

— Ну, не хочешь — не надо. Будь здоров. А ты, часом, не сектант, не раскольник? — И Скоков зло засмеялся. — Ну ладно, не сердись.

Оставшись один, он попытался восстановить в памяти облик строптивого подчиненного, но ничего, кроме потрепанной шинели, рыжих разбитых сапог и пары голубых, с птичьим выражением глаз, так и не сумел вообразить. Глаза смотрели немигающе, настороженно и внимательно. Немного удивленно. Как у голодной вороны. Они как бы заслоняли прочие черты, и Скоков решил при очередной встрече, не откладывая в долгий ящик, разобраться в Крюкове детальнее.

Странный, ей-богу, товарищ!

А в Крюкове, по сути, ничего странного не было. Просто характер мужал от задания к заданию. Мнение его теперь не зависело от настроения старших по должности, то есть того же Скокова. Оно не зависело ни от служебных постов обвиненных, ни от их родственных связей, ни от классового происхождения. Прежде каждый человек, принявший революцию, вызывал у Крюкова симпатию, и он изменял отношение лишь под давлением неопровержимых улик. Командировка в Красный впервые свела его с личностью, умело сосредоточившей в своих руках немалую власть. Обычное перечисление всяких постов, занимаемых Аристархом Васильевичем Дергуновым, приводило в недоумение. Однако факт оставался фактом. Через год с небольшим после революции комиссар в сером френче и шевровых кавказских сапожках получал зарплату — и Крюков это выявил по ведомостям доподлинно — как военком, председатель партийной ячейки и чрезвычкома, глава следственной комиссии и старейшина госпитального совета. Иными словами, Дергунов добился того, что ему передали в масштабах города всю центральную власть.

В сопроводиловке к первичному компромату Крюков с возмущением вопрошал Скокова: «Неясно, каким образом подобное могло произойти? Прошлые мои клиенты, включая председателя сельсовета из Лесных озер, — божьи коровки против здешнего лжекомиссара. Как гражданину Дергунову удалось сконцентрировать такую власть в нарушение существующих правил и партийной политики?

Воздавать должное испытанным борцам за дело революции важно и необходимо, но признание заслуг — одно, а передача власти в одни руки — иное и опасное недомыслие. Да и воздавать должное нельзя через год работы или два, а Дергунова прислали сюда всего-то ничего — летом 1918 года!»

Пользуясь тем, что он сидел и в кресле председателя чрезвычкома, Дергунов заграбастал, мотивируя служебными нуждами, особняк бывшего управляющего дворцовым имуществом генерала Васильева. Особняк — Зимний в миниатюре. Мрамор, бронза, картины, фарфор, хрусталь. Потолки резные из ценнейших пород дерева. Семейство новоявленного властелина обслуживала васильевская прислуга. Никого из лакеев и горничных не уволили.

Терроризируя жителей и запугивая недовольных угрозами арестов и высылки на Соловки, Дергунов безбедно существовал до весны 1919-го, кстати, протащив в партийную ячейку трех жандармских офицеров и среди них небезызвестного штаб-ротмистра Акима Коловратова. Коловратов содействовал ему в коммерческих операциях. Крали в широком масштабе, и это подпадало под очередной циркуляр за номером 79, который настоятельно требовал «принятия решительных мер борьбы против бессовестного хищения народного достояния». Циркуляр прямо указывал, что его сбережению препятствует «целый ряд хищников, мародеров, расхищая, скрывая по домам и, что хуже всего, вывозя за границу нужные для молодой социалистической республики ценности».

Но хитрый Дергунов, разумеется, не вел себя, как банальный разбойник с ночной дороги. Его биография была безукоризненно выправлена. Он бахвалился тем, что принимал участие в штурме Зимнего и в подавлении эсеровского мятежа. Кроме того, он числился в том же учреждении, что издало грозный циркуляр, и Дергунов давал понять: мол, нападки на его личность, безусловно, расценят, где следует, как попытку подорвать авторитет учреждения.

Крюков давно пришел к выводу, что административные органы вообще тяжело создавать, легче выиграть сражение. Власть для умелого хитреца открывает безбрежные перспективы. Пусть она и справедливая, пусть и отличная от прежней, но она ведь тоже власть, а значит, связана с проявлением силы, с принуждением. Конечно, содержание ее, власти, в корне переменилось. Власть захватили рабочие и крестьяне, то есть большинство, но к ней, несомненно, будут льнуть всякие и разные, попытаются согнуть ее в выгодную им сторону, начнут забиваться в ее щели, доить ее, крутить, мять, а главное — что хуже и опаснее — возжелают срастить себя с нею и любое давление на собственную позицию и критику своего грубого поведения попытаются выдать за унижение власти, за злобное намерение оболгать и уничтожить ее. И в каждом следственном эпизоде Крюкову придется отделять личность от власти, внимательно изучать и взвешивать, соответствует ли она, личность, букве и духу закона. Дергунов, казалось, был наглядным отрицательным пособием для этих рассуждений. Между тем Крюков неожиданно легко добился снятия зарвавшегося проходимца со всех постов. Очевидно, масса преступлений, сигналы с мест и жалобы превысили критическую черту.

Но основные сложности подстерегали Крюкова впереди. Во-первых, несмотря на успех, он не сумел сразу получить ордер на арест, и, во-вторых, Дергунова по какому-то загадочному телефонному звонку вытребовали в Петроград и совершенно внезапно для наркомвнудельцев, ведущих разбор компромата, назначили комендантом Петроградской стороны. Крюков, не оставляя Дергунова в покое, немедля помчался за ним, доложив Скокову устно о своих розысках.

Комендант Петроградской стороны весной 1919-го — достаточно весомая величина. Он сам командовал вооруженным отрядом, и вызвать его на допрос повесткой не удалось бы. Тогда Крюков прочно засел за подсчет разворованного в Красном, шаг за шагом убеждая комиссариат, что похищенные из дворца вещи безвозвратно исчезли. Неоценимый вклад в разоблачение Дергунова сделал генеральский повар Пров Ануфриев. Он предоставил в распоряжение Крюкова кулинарную спецификацию, то есть списки съестных припасов, выданных из распреда и израсходованных за осенние и зимние месяцы 1918 года. Перечень Ануфриева довершил падение Дергунова. Раньше он ухитрился отбиться от контрольной комиссии, ссылаясь на незнание прошлой биографии Коловратова, рекомендованного в ячейку. Всеми правдами и неправдами через кого-то пролез в коменданты, ловко манипулируя неведомыми покровителями. Но, столкнувшись лоб в лоб на очной ставке с поваром, не выдержал, раскололся и дал, что называется, течь. Уж очень сочно Ануфриев изображал сарданапаловы пиры и афинские ночи, которые закатывал Дергунов собутыльникам и холуям. В энциклопедии Брокгауза и Эфрона не упоминались сарданапаловы пиры и афинские ночи, а спросить у повара, что сие означает, Крюков стеснялся. Неприлично выглядеть невежей. Со Скокова как с гуся вода, а ему обидно до слез. Вечером телефонировал Кашпурчаку на Лиговку. Условились о встрече. Долго слушал объяснения, качал головой. Пригласив поутру Ануфриева, расшифровал авторитетно:

— Афинские ночи закатывать гостям нельзя. Это ведь разврат, а не пир. Надо быть предельно точным. Ты просто хотел сказать, что Дергунов принимал участие в организации оргий в стачке с Акимом Коловратовым.

Ануфриев кивнул:

— В аккурат попали, гражданин начальник. Развратность невероятная…

Обсуждая сам с собой давнюю поездку в Стрельну и хлебные баталии на Сортировочной, Крюков пришел к заключению, что войну с такими открытыми врагами, как налетчики или проституция, вести куда проще, чем устранять, например, губпродовский или волисполкомовский бюрократизм. Однако страшнее Дергунова противника нет. Подобные, будто шашель, подтачивают изнутри. В чем корень наших ошибок и неудач? Как сладить с перерожденцами? Отчего так нелегко создавать вроде бы естественную форму существования человека — коммунальную жизнь? В кадрах, безусловно, нехватка, но не только в них суть и спасение. Полезно посмотреть на вещи шире и со стороны. Со стороны виднее.

Как создать систему, при которой свободная торговля и нажива перестанут служить стимулом для людей?

В стрельнинских происшествиях содержались крупицы истины, натолкнувшие его, правда, не сразу, на поразительные выводы, которые на первый взгляд и не вытекали из глупой истории с чайными.

Вечером после ареста Дергунова, пережив невероятный взлет и торжество, он принялся за подробное изложение своих командировочных впечатлений, адресуясь, как обычно, в комиссариат. Точно, как до революции, когда профсоюзная ячейка и фабрика заменили ему отца и мать, так и сейчас едва знакомые члены коллегии заменили ему друзей и родственников. Не с кем больше поделиться, и никому его горькие думы, кроме них, не нужны и не интересны. Он ощущал настоятельную, почти вдохновенную потребность высказаться перед ними.

«Не будет хвастовством утверждать, — старательно вывел Крюков, — что мы достигли громадных успехов. Весь север, вся Новгородская, Псковская и Олонецкая губернии обезврежены от спекулянтов и свободных торговцев хлебом, которые сами его не выращивают. Обозы мешочников везде — и в средней полосе России, и на Волге, и на Урале, и в Сибири, и у нас — есть бич и компрометация продотрядов — организованной силы пролетариата.

У нас, к счастью, мешочников меньше, чем в целом по стране. Продотряд есть государство, мешочник же по природе коммерсант, а по духу авантюрист. Вздувание цен на совести этих прохвостов, и вопли о свободной торговле подхватываются и разносятся ими.

Что получает крестьянин от мешочника взамен? Товары? Нет! Бумажки, нередко царские, „керенки“, и все. Инструктор тов. Чернопятов, которого я однажды встретил в Лодейном Поле, рассказывал, как мешочники на тридцати телегах подстерегли баржу с хлебом возле Самары, и как они набросились на мужиков и обглодали в один момент. Мешочник — не крестьянин, хотя и маскируется разными способами под него. Крестьянин никогда не покинет родную избу, родную почву. Мешочник — враг крестьянина. Он путешественник со взяткой в кармане, гад и нечистота, третий лишний. Крестьянину нужно промышленное изделие, а следовательно, ему не обойтись без связи с государством. Мешочник создает лишь иллюзию свободной торговли, потому что крестьянину ни купить, ни продать пока негде.

Рабочий всегда получит паек, если продукты завезли в государственные распределители. Кооперативные закупки также надо производить в интересах строго регламентированного потребления. Трудящийся никогда не сомневается, что его накормят или хотя бы он не умрет с голода, когда продукты есть в наличии на центральных пунктах.

На севере с хлебом хуже и борьба за него жестче, чем на Украине. Но рабочий в городах там голодает неизмеримо больше, потому что посреди пшеничного и кукурузного изобилия еще свирепствует свобода торговли. Рынок завален продуктами, а купить их на мизерную зарплату пролетарский элемент не в состоянии. Харьков и Донбасс тому разительные примеры. Буржуй обменивает барахло на овощи и фрукты у мешочника. Вот и получается, что рабочий и крестьянин устранены, а мешочник и буржуй обогащаются и лопаются от сала. То же явление наблюдается и на востоке страны. Я слышал, что в Сибири мешочники торгуют хлебом на вынос, пересекая линию фронта и курсируя без опаски туда-сюда».

Обрушив на членов коллегии яростную филиппику против мешочников и спекулянтов, Крюков не без колебаний подступился к формулировке мер по преодолению кризиса. Он на мгновение опять вообразил утомленные и оттого кажущиеся постными лица Тункеля, Вальцева и Скокова — и отложил перо. Достойно ли упрекать старших товарищей? А сам он справился бы с возникшим положением, если бы возглавил руководство?

Подавив мимолетную слабость, он напомнил себе, что промахи настоящие большевики должны исправлять честно и сообща и что критика и самокритика — движущие силы революции.

«Значит ли, что мы здесь, то есть я имею в виду на севере, святые и не допускали искривлений? — взвешивая каждое слово, осторожно начал Крюков. — Нет, мы допустили очень много ошибок из-за спешки. Одну ошибку нельзя оправдать, и я о ней скажу особо, чтобы не повторить ее в будущем.

Опыт свидетельствует, что, уничтожая свободную торговлю, мы уничтожаем кровопийц, которые пытаются держать нас за горло. Но прежде всего мы должны добиваться централизованных поставок и справедливого распределения продуктов. Наша ошибка заключалась в том, что мы нарушили порядок очередности кое-где и сознательно. Сначала уничтожили свободную торговлю, а затем принялись за распределительную политику. Случай в Стрельне полностью подтверждает мои слова. В нем, как в капле воды, отразились наши неудачи.

Нельзя седлать лошадь с хвоста и распределять то, чего нет. От этого выигрывают только бюрократы и ловчилы типа Пирятинского. Сначала организуй — потом ликвидируй. Нельзя мелкие продуктовые проблемы сравнивать с переходом, например, Путиловского завода, то есть производства, в руки рабочих и крестьян. Иначе сами развалим систему и выкупаем офицерье в нашей, пролетарской крови.

Понимаю, что делаю далеко идущий и, быть может, преувеличенный вывод, но прибегаю к такому приему с целью заострить проблему и готов отвечать перед коллегией и коллективной совестью комиссариата, ибо моя преданность революции заставляет высказаться нелицеприятно и до конца. Я твердо уверен, что на пороге хлебных магазинов с двадцатью сортами булок будут мучительной смертью умирать люди с голода, если мы не наладим правильную распределительную систему, опробованную на нашем советском Севере.

Раньше проныры косяком перли в свободную торговлю, а теперь вынуждены скрываться и мимикрировать. Это оборотни и вампиры. Много я бед предвижу от них. Жуликов и изменников столько, что карающий меч революции того и гляди затупится об их сальные шеи.

Прав я или не прав, уважаемые товарищи члены коллегии? Но сомнения меня одолевают. Отсюда с непреложностью делаю заключение, что сперва полезно создать, конечно, временную систему, а потом нанести сокрушительный удар по свободному рынку, что сейчас мы и осуществляем повсеместно с небольшими отклонениями. Иного пути нет. Иначе работать комиссариату придется и вдвойне, и втройне, и не каждый инструктор удержится в схватках на уровне, и роковых неприятностей не оберешься.

Учитывая вышеизложенное, прошу целиком и полностью сосредоточить мои силы в деревне на борьбе за хлеб, так как уже обладаю некоторым опытом».

Через два дня Скоков вызвал его в кабинет.

— Хвастаешь, что опыт имеешь? — сказал он, раздраженно усмехаясь. — Нá тебе тогда орешек ядреный. Поезжай в Воздвиженку. Да оглядывайся. Неровен час в затылок пальнут — так, мимоходом…

Крюков прибыл на место после полудня, но приступить к дознанию сумел только к вечеру, когда председатель волисполкома Егоров возвратился из уезда. На первых порах выяснилось, что чашу терпения Воздвиженского народа переполнило измывательство над малоимущим и убогим Фаддеем Смирновым, который отважился послать в центр бумагу с разоблачением. В ней Смирнов накарябал карандашом свой душераздирающий вопль: «Граждане укомовцы, спасите и помилуйте нас, несчастных, ради создателя. Владетель наш Саранча Егоров на взятку берет пиво бочонками, муку мешками и махинирует с убоиной. Мясные книги сплошь фальшивые. Без денег в контору не шагай, кнутом ожгет. Мочи от дневного разбоя нет».

Тогда-то на свет белый и выплыло официально егоровское прозвище — Саранча. Насекомое для тамошних окрестностей поразительное, и нечасто его здесь встретишь.

Из уезда бумагу направили, как кое-где заведено, опять в волисполком с формальным приказом немедля разобраться. Егоров велел убогому явиться честь честью на суд и расправу. Измочалил до полусмерти. А в протокол прямо занес, что Фаддеем вертела вражеская рука агентов империализма. Когда подкатил час ужинать и надоело морочиться, он сунул Смирнову под нос незаполненный ордер на арест с закорючкой заместителя председателя уездной ЧК Лыгунова, добился расписки крестом на талоне извещения и отвез под покровом темноты в домзак под личным конвоем и в сопровождении собственного телохранителя Андрея Пучкова. Однако ни высылки на Соловки, ни расстрела Смирнова, как ни юлил в кабинете Лыгунова, не достиг. Правда, чтобы не обижать видную в масштабе волости персону, кляузника оштрафовали на сто целковых и отпустили через трое суток домой.

Но и тут Саранча Егоров исхитрился урвать. Штраф якобы своей милостью скостил, а долю из уплаченного без квитанции — именно четвертак — утаил благополучно. Размахивая наганом, он буквально выковырял из Фаддея клятвенное обещание шума не подымать нигде и в Питер не жаловаться. Фаддей терзался неделю, вторую: и без копейки оставили, и на задницу не сядешь — саднит. Плюнул, убежал ночью из деревни и приплелся в столицу пешедралом. Достукался до комиссариата и подал в окошко прошение. Убогий, убогий, а сообразил посноровистее справного мужика.

Подвиги человека, пробравшегося на такой заметный пост, не на шутку встревожили членов коллегии. Если в волость залетит мятежная искра — поминай как звали! Беды не миновать, вспыхнет восстание, и хлестнет кровь ручьем. Почву Саранча Егоров своими действиями жирно удобрил. А уж скрытые агенты атамана Булак-Балаховича постараются использовать недовольство в контрреволюционных целях. Они мастера на подобные провокации.

Самая страшная опасность — мелкие крестьянские несогласия. И вовсе не потому, что угрожают республике в военном аспекте, а потому, что втягивают в бурлящий водоворот заблудших и отравляют трупным ядом нравственный климат. Если бы раньше обнаружили двойное дно у председателя, глядишь, и сплотили бы волость. Никакие бы балаховцы сюда и носа сунуть не посмели.

В Воздвиженке впервые Крюков потерпел сокрушительное поражение. Рекомендованную на сходе резолюцию о неправомочных поступках Егорова крестьяне единодушно отмели, и никакие увещевания, никакие обещания и посулы не тронули озлобленно молчащую насупившуюся толпу. Не желала она выражать уверенность в скором торжестве пролетариата. И баста! Судя по окаменелости лиц, воздвиженцы потерпели массу разочарований и ополчились на целый мир. Они настаивали на роспуске волисполкома сверху донизу и замене его прежним земством.

Позор! Значит, погибель Советской власти? Значит, опять вызывай полуэскадрон? Хватай, сажай на телеги, отправляй в уезд?! Крюков почел разумным согласиться с выкриками, хоть позиции он сдал не до конца. Выговорил провести перевыборы, а дореволюционный способ правления все-таки пока не возобновлять.

…Затеплив лучину и по-быстрому сжевав горбушку хлеба с луковкой, он принялся за подробную ориентировку в комиссариат, попутно обмозговывая дальнейший план: «Уважаемые товарищи члены коллегии!»

Он мгновенно вообразил их за столом в кабинете зампреда товарища Чарушина, сердитых и ожесточенных, настороженных и неторопливых, и холодок протек у него между лопатками. До более тесного знакомства с Тункелем и Вальцевым ему было проще писать истину.

«Настроение крестьян в волости раньше целиком и полностью склонялось в пользу советской платформы, однако после пришествия на должность председателя Егорова оно резко ухудшилось в обратном направлении. Егорова бесцеремонно навязали населению руководящие органы уезда, которые отнеслись с безразличием к тому, что он еще до свержения царизма и керенщины носил ехидную кличку „Саранча Егоров“».

На секунду Крюков запнулся, представив скептическую усмешку Тункеля. Неужели и на уровне уезда никого не позволят задеть? «Да черт с ними со всеми!» — про себя воскликнул Крюков. Правда есть правда, и никуда от нее не денешься, ее столько, сколько есть — ни на крупицу меньше. Упрямо нажимая на карандаш, он продолжил ориентировку: «Вот образец высказываний крестьян после отчетно-выборного собрания: „Каков митрополит, таковы и дьяконы“, „Если Егорова притянули — значит власть никудышная“. Жутко передавать оскорбительные вещи для нашей власти, почерпнутые из проверенного источника, но так я понимаю свою задачу: информировать комиссариат о настроениях искренне и с характерными деталями.

Антисоветский процесс у воздвиженцев зашел очень глубоко, как видите, потому что начали обобщать. Я вмешался в тот момент, когда крестьяне секретно готовились оцепить кордонами волисполком, изловить Егорова и его прихвостней, повязать и отвезти в город, чтоб сдать в трибунал. Заметьте, что уезд в их намерениях не фигурировал. На уезд они абсолютно потеряли надежду.

Чтобы не допустить до откровенного бунта с применением оружия, я приказал сегодня начальнику охраны Ворожейкину арестовать Егорова и до завершения разбирательства засадил, прежде для его же безопасности, в камеру предварительного заключения. Считаю меру мотивированной, ибо еле-еле удержал от пролития крови. Жалоба Фаддея Смирнова не являлась первой. Полгода назад приезжали уполномоченные, но ночевка в председательской избе сразу же клонила их на бок Егорова, и расспрашивать они потом никого не хотели. Недобрые шепотки достигают моих ушей об успехах дезертирских шаек, продирающихся к балаховцам. Сторожко наблюдаю, чтобы бандитская гидра не высунула в Воздвиженке голову».

Когда народ убедился, что Крюков ничем не похож на ревизоров, попадавших в Воздвиженку раньше, языки развязались. Теперь не боязно, теперь назад Саранче Егорову оборота нет. А то ведь каждое воскресенье вооруженный до зубов председатель под пение граммофона торжественно покидал двор на служебной бричке с впряженной в нее Веревочкой и преданным телохранителем Пучковым на облучке. Реквизиция пива в подчиненных деревнях, которое, впрочем, варилось подпольно, — любимое для них развлечение. Внешне Саранча Егоров действовал — не придерешься, а по сути — издевался и над законом, и над согражданами. Изъятое в реку не сливал, как на том настаивала инструкция, а созывал приятелей и родственников в помещение Совета, где бражничал допоздна. Злоупотреблявших дрожжами он штрафовал, однако деньги не оприходовал.

Особенно Саранчу Егорова упрекали в пристрастии к сладкому. По документам определялось, что в 1917 году после Октября крестьяне предложили на сельском собрании сахар и варенье поделить между ребятней. Крюков задним числом пришел в восторг от подобного широкого шага к коммунальной жизни. Но на практике получилось, что председатель из усадьбы земца Юрьева, переданной в коллективное пользование, сам позаимствовал обобществленный крыжовник, опорожнив вместительный фаянсовый чан до дна. Взял бы килограммов пять — никто бы не пикнул, у воды да не замочиться, — но ведь десять пудов махнул!

А на допросе Саранча Егоров признал лишь мелочевку. Двадцать фунтов, мол, пожертвовал учетчикам урожая, чтоб уменьшили налог, но те от мелочёвки отперлись. На повторной очной ставке взятку начисто отрицали и лишь согласились, что лакомились однажды — чаевничали в престольный праздник. Усадьбу эмигрировавшего в Финляндию земца Саранча Егоров объел со всех боков, как заяц капустную кочерыжку. Забрал двести штук яиц, девятнадцать кур, окорок и дефицитные продукты — дрожжи, масло и молоко, тоже предназначаемые для бесплатной раздачи ребятишкам.

Собственное хозяйство он превратил в натуральное и вел, как средневековый феодал. За разрешение заколоть свинью или теленка требовал треть туши. Никакими поборами не брезговал. Почти ежедневно гостил по избам, интересуясь:

— Что это у тебя в бутыли?

Соврать нельзя, измордует под прикрытием борьбы за честность или по какой иной зацепке.

— Керосин, — со вздохом признавался испытуемый.

— Керосин? Отливай керосин! Два литра! — радовался Саранча Егоров.

— А это что? — тыкал он в сверток на полке у соседей. — Полотно?

— Полотно.

— Отрезай полотно! Да нет: тащи всю штуку!

Пощупав в сенях мешок, догадывался:

— Никак сушеные фрукты?

Загодя приговоренный к изъятию грустно кивал: куда денешься.

— Отсыпай да погуще! На ягодки, на ягодки не скупись.

К себе упер три граммофона и запускал их подряд. Самый ревучий, поповский, держал на подоконнике в горнице. Из красного дерева, с инкрустацией, юрьевский — на крыльце. Немецкий музыкальный ящик выдвигал на лавку у ворот. Граммофоны орали невесть что и всякое, даже похабщину.

Но главную комедию Саранча Егоров разыгрывал при регистрации браков, превратив ее в мучительную и дорогостоящую процедуру. Вламывался к невесте под предлогом оценки приданого, лез лобызаться, сально шутил. Воздвиженцы батюшку отца Епифания, болезного старичка, безобидного и бескорыстного, которого Саранча Егоров загнал на Соловки, каждый раз со слезой вспоминали. Однажды волисполком вообще регистрацию прекратил, объявив, что жениться никому не позволяется до специального распоряжения из центра. Религия за истекший период у воздвиженцев буйно возродилась и распространилась среди молодежи. Заместо отца Епифания тишком ныряли к пономарю-пьянице Данилычу, чему всемерно споспешествовала и церковь невообразимой красоты на взгорье.

Добросовестное разбирательство Крюкова прервал внезапный, правда, короткий по времени, эпизод. Бандитская гидра все-таки высунула голову. Дружок бати Булак-Балаховича есаул Костров в сумерках прошел на рысях мимо Воздвиженки и врезался в деревню Глухово, недавно подчиненную егоровской волости. Воздвиженку есаул тронуть побоялся. Утром он нагайками согнал крестьян на площадь, быстренько соблазнил ущемленных взбунтоваться и двадцать трупов активистов в одночасье разбросал по пыльным улицам, запретив в течение трех дней хоронить.

Назавтра во избавление от супостатов привезенный архиерей Троицкий отслужил торжественный молебен в церкви. Отряд есаула Кострова на три четверти из дезертиров выстроился перед храмом с обнаженными лбами. Хоругвь целовали коленопреклоненно. Смотрите, мужички хорошие, нас нечего опасаться, как прискакали, так и ускачем. Без реквизиций и изъятий.

…Нет нужды особо доказывать, что кризисная ситуация в деревне нередко назревает именно весной, а разрешается летом. Лето — переломный момент. Удержится фронт на прежних позициях — глубокой осенью, в распутицу, оттеснить его куда тяжелее. Летом сподручнее раздуть восстание какому-нибудь Кострову или Битюгову. Летом проще укрываться в лесу. Летом, наконец, отощавшие шайки дезертиров разбухают до сотенных банд. А дезертиры — бич северного края, нигде столько не расплодилось. Братва своенравная, даже атаманы их не очень-то привечают.

Атаманщина не чужда дисциплине, хоть власть там покоится на кулачном праве и личном авторитете. Существует, однако, командир, штаб, отдаются приказы, есть суд. Шайка дезертиров основывается на абсолютно ином принципе, если речь в данном случае вообще стоит вести о такой стабильной категории, как принцип. Атаманщина эмоциональна, но в то же время рациональна — хитра, изворотлива, коварна. Она склонна к показному послушанию и демонстрации преданности. Дезертиры, наоборот, иррациональны, индивидуалистичны и хаотичны. Наивны, как дикие звери. Атаманщина способна развернуть бой с чоновцами и победить их. Конек дезертиров — налеты и разгромы, от открытых столкновений они увиливают. Чуть что, малейшая неудача — и брошен клич: спасайся, кто может! Лидеры меняются моментально, в зависимости от ситуации.

У дезертиров нет ни имен, ни фамилий, ни даже устойчивых прозвищ. Они — люди без роду, без племени, и повадки у них соответствующие. Атаманщина все-таки тяготеет к какой-нибудь политической платформе, дезертиры к политике равнодушны. Булак-Балахович пытался превратить дезертирство в мощный рычаг борьбы за власть на севере, но, пытаясь расшатать и расколоть красный тыл, он вместе с тем разжижал собственную армию, ослабляя дисциплину и понижая боевой потенциал. Поняв это, он намеревался сковать дезертиров разными ограничениями, в том числе и с помощью религии.

Есаул Костров ежедневно заказывал молебен. Но, несмотря на духовные песнопения и клятвенные обещания балаховских пропагандистов, в Глухове события обернулись непредсказуемо. Имущие принялись сперва жертвовать на нужды святого воинства. Федор Осипов отдал быка и двенадцать пудов муки, Мефодий Сапожников пригнал коня и отсыпал десять пудов ржи, Харитон Алексеев одарил освободителей деньгами, сукном и обувкой. Затем даяния иссякли, а есаул не умерял требования и расселил на постой по зажиточным избам отощавших в лесу дезертиров.

Глуховцы взроптали: на кой нам в горнице бандиты, которые мало что обжирают и обпивают, но еще под юбки женам да дочерям лезут? Тещу самого Федора Осипова залапали, еле отбрыкалась. Даром, что теща, а в жаркой поре — малинка! Семидесятилетнюю старуху в сарае изнасиловали. Ветфельдшер предупредил — триппер у них через одного. Кое-где парни условились и турнули взашей забаловавших костровцев. Есаул дворы смутьянов пожег, а пойманных в овраге расстрелял. Глуховцы, вчера раздраженные бесчинствами Саранчи Егорова, никак убийств не ожидали. Вначале испугались, затаились. Два-три дня помаялись, а потом подняли другое знамя — знамя бунта уже против балаховцев — и с вилами на них.

Крюков приехал в Глухово, когда из Пскова уже выслали ревтройку и полуэскадрон кавалеристов. В отчете о прискорбном происшествии он провел ту мысль, что не в едином хлебе суть, хлеб имелся, но отсутствовали пока безукоризненные кадры. Крестьянство — человеческий материал огромной взрывчатой мощи, и надо обходиться с ним чрезвычайно осторожно и деликатно при любых конфликтах. В нем, в этом человеческом материале, гнездится непроясненное и пока неохватное, как разрушительное, так и созидательное. И чем хлеба больше, тем мятеж, получается, ближе. Если бы не опустошительная деятельность Саранчи Егорова, балаховцы не отважились бы напасть на большую деревню.

Крюков возвратился из Глухова потрясенный до недр души увиденным. Смещенный председатель, по сути, виновен в убийствах и страшных преступлениях, разоривших сотни хозяйств.

«Сердце разрывается, когда изучаешь подлинные факты, как воротила Егоров присосался к нашей республике, — писал ночью Крюков в сопроводиловке к компромату, тоскуя и нервничая оттого, что внезапно с пронзительной ясностью осознал неисчерпаемость егоровского зла и в целом всего Воздвиженского дела. — Он бездарно и подло гробил авторитет нашей власти в глазах трудового крестьянства. В качестве вещественного доказательства прилагаю собственноручный егоровский рескрипт по образцу царских гражданину Бесстрашному. В нем повелевается привезти на территорию волисполкома ржи и овса по десять пудов для нужд Советской власти. Так нагло и сформулировано. Прошу, уважаемые члены коллегии, обратить внимание на мотивировку беззакония. Для каких нужд? Никто, конечно, не полюбопытствовал, да и Егоров заранее готов отшибить: по секретному приказу из центра или еще какая-нибудь галиматья в подобном же духе. Что за центр? Какой такой центр? Никто не догадывается, а переспросить боится. Когда перепуганный до смерти гражданин Бесстрашный умолил сократить реквизицию (кстати, абсолютно незаконную и более того — воровскую, так как потерпевший разверстанное давно ссыпал и справку имел), то Егоров понизил изымаемое до семи пудов за приличную мзду, что демонстрирует, как он вообще относился к исчислению реквизиции. Ударив Бесстрашного по физиономии, он заорал вдогонку: „Если не удовлетворишь сполна, объявлю на тебя красный террор и подведу под трибунал!“

Из беседы с потерпевшим я уяснил, что крестьяне не подвергали сомнению прерогативы Егорова, поскольку были уверены, что он действовал как уполномоченный Советской власти и обладал правом судить гражданина Бесстрашного в трибунале. Темнота! Вот вам яркий пример из могучей деятельности проходимца.

Вывод мой такой — главная социальная враждебность Егорова содержится в том, что он сумел срастить себя с властью и использовать односторонне ее карательную силу исключительно в шкурнических целях. Тут и таится ядовитый корень беды, и лазейка становится для внутренней контры известной. Как бы они в нее потоком не устремились. Я буду настаивать перед ревтройкой на смертной казни по обвинению в экономической контрреволюции».

Крюкову, поглощенному розыском егоровских преступлений, чудилось, что мир сузился до границ Воздвиженской волости. Но это была ошибка, впрочем, вполне естественная и допустимая. Вскоре его отозвали в Петроград. По дороге под влиянием глуховских событий он написал первую и последнюю в своей жизни заметку в газету «Непогасимое пламя» Новоржевского уездного комитета РКП(б), где у него были знакомые сотрудники товарищи Болдин и Нерадовский. Называлась она «Зеленому заблудшему брату». Свое обращение к дезертирам Крюков начинал без обиняков, с откровенного вопроса: «Прав ли ты, сын рабочего и крестьянина, если ты скрываешься в лесу, как зверь, стараясь уйти из рядов Красной Армии?» Крюков честно указывал на усталость народа от империалистической войны, без стеснения упоминал о жестоких братоубийственных схватках. Нашел в себе силы вскрыть и истинные причины горьких несправедливостей и нарушений законов. Упомянул и о подлой вражеской пропаганде, и о проклятой разрухе, и о тоскующих семьях, призывал не мстить за варварские разгромы. Никого не упрекал ни в трусости, ни в малодушии. Никому не грозил трибуналом и расстрелами, не колол глаза бандитскими шабашами и зверскими расправами. Но заключительный абзац звучал твердо и бескомпромиссно, не оставляя заблудшим братьям простора для колебаний: «Если же сомневаешься вступить в Красную Армию, которая борется за освобождение трудящихся от рабства, то пропащий ты человек: не дорос до понимания правды, не дорога тебе свобода».

Залпы табачного дыма и сероватый тон воздуха не помешали Крюкову ясно увидеть присутствующих в кабинете зампреда Чарушина и рассмотреть их по отдельности. Долгие месяцы он тесно и неразрывно объединял этих людей обращением: уважаемые товарищи члены коллегии! А каждый имел свое лицо, фигуру, манеры и, уж конечно, характер.

Члены коллегии чем-то походили друг на друга, но не только обмундированием, тоже, кстати, одинаковым — защитными френчами, галифе и хромовыми сапогами. У всех был настороженный, чуть вопросительный, нацеленный взгляд. Они казались суровыми, но в общем доступными, каковыми, собственно, и являлись на самом деле. У большинства бородки лопаткой или клинышком и малоподвижные пальцы — толстые и тонкие. Обрит наголо лишь Вальцев, квадратный, массивный, неповоротливый. С розовеющим шрамом на темени. От решений членов коллегии зависела жизнь и смерть сотен, а обстоятельства складывались так, что никто из них и в глаза не встречал этих сотен, но яростно вмешивался в неизвестные судьбы, анализируя собранные кем-то третьим сведения и документы. Вот почему на любом заседании вопрос о доверии к сотруднику, без учета его прошлых заслуг и стажа, ставился ребром.

Крюкова пригласили в кабинет пятым, и он приступил к докладу, когда табачный дым превратился в плотные слоистые пласты, заполнив пространство кабинета от потолка и едва ли не до пола. Члены коллегии внимали представлению Скокова почти молча, и Крюков не сумел ни по коротким репликам, ни по выражению непроницаемых лиц раскрыть истинное отношение к присланным из провинции ориентировкам, хотя в секретариате его официально уведомили о стопроцентной утверждаемости приговоров.

После скоковского детального обзора Крюкова все-таки вынудили объясниться по двум происшествиям, первое из которых возбудило любопытство самого зампреда — мужчины с удлиненной офицерской физиономией, неожиданно высокого роста, с гладкой прической и идеально прочерченным блестящим пробором.

— Растолкуйте нам, товарищ, — обратился он к Крюкову корректно грудным и низким для такого поджарого человека баритоном, — чем вызвана вспышка религиозного экстаза, — он покосился в блокнот, — во Врудской волости. Почему на вас там молятся, как на Иисуса Христа? Коллегию озадачили нелепые слухи, и, откровенно говоря, мы им придали определенное значение. Поймите меня без обиды. В нынешней ситуации и мелкая ошибка — лишний козырь врагу. Надеюсь, вы не станете опровергать этот тезис?

Члены коллегии переглянулись, впрочем, без неприязненных или ехидных улыбочек и подготовились слушать Крюкова. Не случай ли перед ними коварно законспирированной вражеской пропаганды?

Суть происшествия заключалась в комическом недоразумении. Несколько месяцев назад Крюков разбирал жалобу гражданки Анастасии Соболевой и постановил немедленно вернуть ей незаконно переданную прежнему владельцу корову. Легко вообразить несказанное счастье вдовы, имеющей по лавкам шестерых сопливцев. Корову Соболевой дружинники пригнали на рассвете и, привязав к забору, удалились. Соболева спала, а когда очнулась и заметила в окне кормилицу Красуху, окутанную белесым качающимся туманом, радостно засмеялась, перебудив ребятишек на печи. Смеялась она заливисто и долго, вместо того чтобы выйти во двор и завести озябшую и проголодавшуюся корову в сарай. Старший сын Петька — выкриками «цыть!» — еле угомонил мать.

Вечером, однако, Соболева опять веселилась и праздновала чудесное возвращение Красухи, пообещав господу вседержителю отправиться пешком в Ямбург и поставить за болярина Алексея свечку. Обет она через неделю исполнила, рассказывая по дороге встречным-поперечным, что в здешних краях объявился раб божий Алексей, святой, творящий справедливость. Молва о творящем справедливость мгновенно распространилась по окрестным деревням.

Волисполкомовские агитпропщики перепугались и устроили специально митинг, чтобы рассеять растекшийся по полям и лесам опиумный дурман, успокоить разбушевавшиеся страсти — многие твердили, что у них неправильно отняли коров, — и поднять атеистическую пропаганду на высшую ступень.

Только получив от Крюкова собственноручное увещевательное письмо, Соболева согласилась, да и то под давлением руководства, признать ошибочность своих воззрений. Но в сумерках, закрыв на замок Красуху в сарае, по свидетельству Петьки, наряженного сельсоветом наблюдать за матерью, Соболева принималась за старое — безмерно хвалила следователя. Вдову вновь предупредили, что если она будет упрямиться и настаивать на божественном возвращении Красухи, то корову попросту отберут.

— Ну что ж, — пророкотал бархатисто зампред, вставая и прошибая макушкой тучи папиросного серого пара, — есть мнение признать отчет тов. Крюкова удовлетворительным. Кто «за»? Кто «против»? Один «против». Тов. Тункель, изложите мотивы.

И зампред опустился в кресло. Худощавый и лысоватый Тункель, наоборот, привскочил, будто Чарушин своим весом подкинул его вверх, и, воткнув в пепельницу расползшуюся папиросу, выпалил скороговоркой, успевая тем не менее дробно отплевывать прилипшие к нижней губе табачинки прямо перед собой:

— ЕслитовКрюковнепредусмотрелвспышкирелигиозногопомешательства, — здесь Тункель прервался, чтобы вобрать глоток атмосферы, — врсзультатесвоихнеобдуманныхдействийточутьемнеподсказываетчтоегонадонемедленноотстранитьотработыв Наркомвнутделеипоставитьвопросоцелесообразностиегоиспользования. — Тункель опять прервался, чтобы вздохнуть, и совершенно внезапно для слушателей закруглил пассаж в нормальном темпе: — Я требую голосования и предлагаю вынести вотум недоверия тов. Крюкову. К тому же многие его приговоры затрудняют маневрирование подразделений комиссариата, хотя надо учесть, что в истории с Дергуновым он оказался прав. Однако — язаотстранениеипередачуеговопросавдисциплинарнуютройку. — Финал он прострочил веером.

— Кто «за»? — поинтересовался, привставая, зампред. — Никого. Кто «против»? Предложение тов. Туннеля отвергается. Слово имеет тов. Вальцев.

Бритый Вальцев выпрямился, опираясь на крупные пухлые кулаки и нависнув над зеленым сукном могучими плечами. До революции он клепал корабли на Николаевских судоверфях. Южный акцент, впрочем, никого не удивляющий ныне в Петрограде, смягчал неторопливую рубленую речь.

— То, шо Оскар тут набормотал, то юрунда. Не захочем мы доброго сотрудника отстранять или расстреливать из-за какой-то полоумной бабы. Ты шо, Оскар, сказывся от страху?

Тункель моментально подлетел со стула, бешено выдернул свежую папиросу из стиснутых и брезгливо выпяченных губ и принялся выбрасывать изо рта слова с дикой скоростью, без пауз, слитно, будто где-то внутри у него нервно затрещал телеграфный аппарат — юз, вышвыривая змеящийся ворох ленты.

— Янепредлагалрасстреливатьяпредлагалотстранитьипередатькомпроматвдисциплинарнуютройку. Прошу тов Чарушиназаписатьвпротокол.

— Потише, потише, товарищи. — Зампред позвенел карандашом по графину.

Тункель плюхнулся на место. Затем он так же бешено сунул мундштук в щель между усами и бородкой клинышком.

— Так вот я и говорю, — продолжал, нажимая и на интонацию, и на кулаки, Вальцев, — шо все, шо наболтал тут наш дорогой товарищ Оскар, то юрунда. Не захочем мы расстреливать доброго сотрудника из-за какой-то полоумной бабы. Претензиев у меня до Крюкова вроде нету. Изменника Дергунова Крюков прищучил по-нашему, по-рыбацки. Хлопцы с Гороховой сообщили, что он жлоб, ворюга и проститутка. Так… Шо далее? Донос Пирятинского из Наркомпрода пустяки. Разогнать их треба, дармоедов. Чаю людям попить не могут сорганизовать. С самоварами воюют. Шо ж, и мы с самоварами воевать будем? Нет, вроде до Крюкова у меня претензиев нету. Да, вот оно шо еще… В Тихвине ты зимой был?

— Да, да, между прочим — Тихвин, — врезался торпедой Тункель. — А ты спешишь: претензий нет! Тихвин — это серьезно. Вот где у меня ваш Тихвин. — И Тункель щелкнул пальцами по своему затылку.

Крюков не то чтобы испугался упоминания о тихвинской командировке. Скорее Скоков смутился, так как она затрагивала деятелей высшего полета. Крюков, притиснув ладони по-старорежимному к швам матерчатых галифе, отрапортовал осиплым от переживаний голосом:

— Так точно, товарищ Вальцев, в Тихвине я проводил инспекцию.

Он уловил, как губы Скокова напряглись: за Вальцевым не заржавеет. Мягко стелет, да жестко спать. Или мундштук скоковской папиросы отсырел и затяжка не давалась? Ой, как огорчительно вылезать на коллегии с Тихвином.

— Шо там у тебя стряслось с инженером Яблоновским? На ВСНХ нападаешь? Хозяйственников не уважаешь? Спецов не ценишь! Смотри! — Физиономия Вальцева, довольного собственной шуткой, расплылась, и он, ослабив давление на кулаки, сел, откинувшись на спинку стула.

— Изложите зерно проблемы, тов. Крюков, — вздохнул зампред, — но покороче…

— Нехай не покороче, — перебил Вальцев, раздвигая по зеленой крышке стола локти, — нехай подлиннее, бо тут зацепило московских товарищей — Вячеслава Михайловича и Леонида Борисовича. Мне Леонид Борисович самолично звонил, любопытствовал: хто це такой Крюков, шо за птица и шо добивается?

— А дело Яблоновского повлекло оргвыводы? — Зампред с расстановкой забарабанил карандашом, но уже не по графину, а по краю бюро.

— Нет, — ответил Скоков. — До сих пор он числится уполномоченным ВСНХ.

И по тому, с какой стремительностью Скоков обратился именно к Вальцеву, а не к Тункелю, Крюков убедился, кто по-настоящему ворочает судьбами работников, от кого зависит их репутация. Не торопясь и осторожно, он начал набрасывать перед членами коллегии достаточно замысловатую картину событий.

Различные коммунальные учреждения Тихвина еще в прошлом году начали друг с другом малую гражданскую войну, и вот из-за чего. Петросовет получил жалобу о якобы незаконном выселении из принадлежащего ему жилища уполномоченного ВСНХ Александра Никитовича Яблоновского. Комиссариат сразу откомандировал в Тихвин инструктора Архипа Чугунова, но Чугунов с заданием не справился.

Приближаясь к центральной площади в наемной телеге, Крюков думал о том, что в годы утверждения нового порядка вещей особенно важна справедливость в деталях. Крупное государственное соединяется из житейских мелочей. Если лишить образованного человека квартиры, то как с него потребуешь доброкачественную работу? Спецам хочешь не хочешь, а надо создавать условия, пускай они и непролетарский элемент. Впрочем, заранее Крюков не испытывал к Яблоновскому вражды. Чугунов, сдавая дела, предупредил:

— Непонятный тип! Буржуй, но со связями там. — И он ткнул наверх и куда-то вбок большим пальцем.

Архип Чугунов — гроза петроградских медвежатников, в психологию и бумажки он не больно вникал. К любой аббревиатуре относился с почтением: что КООП, что ГИЗ, что СНХ. Вместо лозунга «экспроприация экспроприаторов» упорно говорил «эксплуатация эксплуататоров», не ощущая никакой разницы и вызывая бесчисленные насмешки комиссариатских агитпроповцев. Однако оперативник он порядочный и смелый. Гнилое ядрышко Яблоновского вылущил с налета, но оформить не сумел, смутился, и бюрократия захлестнула.

Издалека Крюков воспринимал случай с Яблоновским обыкновенным недоразумением, вблизи же он приобрел иные очертания. Загадочной казалась и причина, по которой коммунальное управление обостряло конфликт, придавая ему непомерное значение. Правда, Яблоновский повздорил и крепко с руководством уезда и помчался в Москву жаловаться — товарищам Красину и Молотову. Благосклонно приняв уполномоченного ВСНХ, они телеграфировали в Тихвин распоряжение совдепу воздержаться от выселения. И Красин и Молотов, бесспорно, уважаемые руководители, но Крюков сам обязан изучить без помех и давления ситуацию. Однако выступление против Яблоновского легко расценить как выпад против Красина и Молотова.

На бумаге сперва все свидетельствовало в пользу потерпевшего. Но позднее обнаружились поразительные подробности. В Тихвине после революции разразился острый квартирный кризис, и шикарный особняк Яблоновского уездное руководство наметило под красноармейский клуб. Посетив так называемое жилище спеца, Крюков без лишних обсуждений одобрил идею создания там культурного очага для красноармейцев. Всякие службы — девичьи да лакейские, кухни да складские каморки — Крюков обойти не пожелал и прямо в вестибюле, притиснув ордер к стене, начертал карандашом: «С конфискацией согласен без никаких. Помещение годится под красноармейский клуб по причинам архитектурным».

Формально Яблоновский признал Октябрь, хотя и после длительных колебаний. До середины 1918 года он, бравируя независимостью и обливая общественность презрением, продолжал гордо называть себя предводителем дворянства и депутатом Учредительного собрания, за что милиция оштрафовала его на 20 тысяч рублей. После выдачи реквизиционного ордера на родовое гнездо с баллюстрадой, Яблоновским выделили квартиру из восьми комнат на центральной улице, которые Крюков тоже обследовал и признал вполне достойными. Но он никак не мог взять в толк, какие обязанности вообще ВСНХ возложил на Яблоновского. Уполномоченный исправно заботился о канцелярии, заполнял какие-то статистические бланки, присланные из Петрограда, поддерживал телеграфную связь с десятком управленцев в Москве, но конкретных результатов собственных, то есть индивидуальных, усилий предъявить по требованию Крюкова не сумел. В лучшем случае его бурную и запутанную деятельность правильно квалифицировать как ненужное дублирование отчетности уезда.

Члены коллегии не прерывали Крюкова признаками нетерпения. Вальцев удовлетворенно хмыкал, Тункель сосредоточенно жевал мундштук погасшей папиросы, Чарушин играл карандашом, Скоков поглаживал футляр маузера. Никто не притронулся к блокнотам, не чиркнул спичкой, прикуривали у соседей.

— Все? — любезно поинтересовался зампред, когда Крюков сделал паузу.

— Нет, не все. Есть что добавить.

— Если есть — добавляй! — одобрил весело Вальцев.

— Товарищи Красин и Молотов просили временно приостановить действия укома. В телеграмме есть на это указание. Они, видимо, не изучили досконально ситуации в натуре, не представляли себе особняка и выслушали только Яблоновского. Кроме того, в целом деятельность уполномоченного не подвергалась серьезной проверке контрольных органов. Естественно, подобным телеграфным манером улаживать конфликты вредно.

— Ну ты, ты… — Вальцеву не удавалось сразу подобрать соответствующего определения. — Осторожней на поворотах. — Резкой репликой он сбил Крюкова с темпа. — Леонид Борисович и Вячеслав Михайлович наши вожди. Они редко ошибаются.

— Вот чуешь, Вальцев, куда он гнет, — произнес Тункель, не торопясь и на удивление раздельно.

Его речь напоминала очереди из «максима», который время от времени заедало.

— Я все чую, — ответил Вальцев. — Насчет особняка — правда? — спросил он подозрительно. — Не брешешь? Может, халупа какая?

Крюков открыл блокнот и без запинки выдал справку:

— Особняк возведен по проекту знаменитого архитектора с иностранной фамилией. Мраморные вазы привезены в середине 60-х годов прошлого века из города Флоренции.

— Да ну!.. Из города Флоренции? Нет, Оскар, тут с плеча не руби. Хоромина есть непреложный факт. Разве это жилище? Это санаторий для политкаторжан, красноармейский клуб или детское учреждение, — сказал мечтательно Вальцев. — А гада — в подвал, если упрется. Предводитель дворянства до восемнадцатого! Да на него не штраф надо накладывать, а… а…

Вальцев опять не сумел быстро подобрать нужное слово. Члены коллегии как-то все вместе зашевелились, задвигали ногами под столом, затарахтели спичками, задымили.

— Продолжайте, тов. Крюков, — раздраженно позволил зампред. — Но советую вам не касаться и не обсуждать распоряжения вышестоящих инстанций.

Вальцев на сей раз без улыбки подмигнул: мол, вываливай остаток. А Скоков, наоборот, прижал согнутый палец к губам: не ляпни лишнего. Хватит! Хорошего понемножку, учти добрый совет Чарушина.

— Рабочий Тихвин был взволнован и возмущен. Под защиту взяли личность, зарекомендовавшую себя отнюдь не лучшими качествами. Вот чего добились правые эсеры из коммунального управления. Если бы Яблоновский являлся честным спецом, то из-за уплотнения и передачи его роскошного дворца защитникам революции он не добирался бы со своими стенаниями до московских кабинетов. Радоваться бы ему в пору. Непонятно, как подобному эгоистическому гражданину удалось проникнуть на пост уполномоченного. Кто, наконец, ревизует его деятельность и есть ли резон платить служащему, лишенному нравственных принципов? Здесь налицо, по-моему, бюрократическая гримаса. Я не против спецов, осознаю их роль, но и результаты должны быть весомы. Зачислить и отчитаться перед руководством мало. Надо добиться от каждого предметных успехов, а то раздутые штаты и бюрократы слопают нас подчистую. Раскормим мы их и оттого задохнемся. Требовать же они будут именно с нас сытой жизни: так, мол, и так — мы интеллигенция, с воспитанием. Каждый день в учреждения спешим с портфелями!

Члены коллегии растерялись перед внезапным напором строптивого следователя. Они надеялись, что под крюковской проблемой уже подведена черта. Вот неугомонный! Тункель как председатель дисциплинарной тройки сию минуту с ним расправится. Надолго запомнит парень! Ершист больно!

— Вот шо в яблочко, то в яблочко! — воскликнул Вальцев. — По-нашему мыслишь, по-пролетарски. Яблоновского — в яблочко! — И он оглушительно засмеялся.

— Существенный вывод из тихвинской истории заключается в том, — продолжил после мимолетной паузы Крюков, — что руководство в центре обязано нести постоянную ответственность за принимаемые решения, причем давность тут не играет роли. Нельзя принимать решения и не нести ответственности. Телеграмма всколыхнула весь город, так и до греха рукой подать. Подчеркиваю принципиальность и выдержку укомовцев, потому что нынче любая заваруха, получившая сомнительное направление, играет на руку врагу и даже оборачивается иногда большой кровью, о чем товарищ Чарушин на инструктаже сам говорил и с чем я вполне согласен.

— Не слишком ли о себе возомнили, тов. Крюков? — произнес сурово Тункель. — Безостановочно нападаете на руководство.

— Тю, Оскар, шо ты до него привязався?

— Я ничего до него не привязався, — повторил, кривясь, Тункель. — Он широко зашагал, прощупывается тенденция к менторству, что мне откровенно претит. Я привык правду-матку резать в глаза. Да, мне апломб тов. Крюкова антипатичен. Где ваша большевистская скромность, товарищ? Вы извлекаете истину из-за пазухи, как господь бог. Но разве вашими устами глаголет истина в последней инстанции? Еще посмотрим, что покажет анализ новых, более свежих инцидентов. Мы не позволим вам замахиваться на губернские органы и тем более заниматься диффамацией московских товарищей. Прежние заслуги по разоблачению врагов вас не спасут.

Ему стоило немалых трудов выражаться не спеша, но финальную часть он все-таки выпалил в убыстренном ритме. Пора пришла зажигать очередную папиросу, и, очевидно, оттого Тункель замолчал.

Воспользовавшись тишиной, зампред вставил:

— Вопросы еще есть? Прекрасно. Нет вопросов. Кто за то, чтобы признать отчет удовлетворительным? Кто против? Нет против. Кто воздержался? Один. Тов. Тункель. Мотивы?

— Вышеизложены, — уронил Тункель.

— Слово для резюме тов. Бирюкову.

Весь кабинет с мебелью и со всеми членами коллегии жарко поплыл перед Крюковым. Он даже не смог вглядеться в лицо Бирюкова, чтобы получше усвоить отрывистые фразы. Только улавливал, как сквозь подушку, интонации мерного, тяжеловесного баска.

— Мнения членов коллегии не расходятся. Инструктор Крюков к дальнейшему прохождению службы пригоден. Но ему нужно учесть недостатки — неоправданный либерализм, который, углубляясь, может перейти в буржуазную отрыжку мягкотелости. Не пренебрегайте этим замечанием коллегии, Крюков. И побольше скромности, товарищ!

— Да, обдумайте наши рекомендации, тов. Крюков, — повторил вежливо зампред, будто недавно не умерял его пыл, советуя оставить в покое товарищей из Москвы. — Заседание коллегии закрыто.

Вальцев, прочно опираясь на кулаки, поднялся из-за стола, бросив загадочно Тункелю:

— Не прав ты, Оскар Тункель. Нутро у хлопца здоровое. А то, шо он не Талейран-Перигор, как мы с тобой, так то за километр нюхом чуть.

И между ними внезапно вспыхнул застарелый спор.

— Потерпим, — съязвил Тункель не менее загадочно, — потерпим, как из твоей квашеной капусты мне кислые щи сварят.

— Ты с Зильбером промахнулся? Промахнулся. Угробили Зильбера, нету Зильбера. А без Зильбера худо, — сказал зло Вальцев.

— Внашемделебезошибокнебывает, — застрочил Тункель, поплевывая. — ЯжтебянеупрекаючтотыизгруппыКравцовадвухподвелподвысшуюмеруинапрасно. — Он как бы испытывал облегчение, что может вновь говорить скорострельно.

— То разные предметы, — возразил Вальцев. — Кравцов сам контрик.

— Менять в срок успевай, — сказал уже медленнее Тункель, — если хоть одна червоточина возникает. А у него две: религиозный дурман и выпад против тех. Плюс апломб. Скромности маловато.

— Я добре знаю, Оскар, шо ты преданный сын революции, шо ты железный человек. Но тасовать и тасовать — так и без панталон останемся.

— Не останемся. — И отвечая, он вдруг улыбнулся немного странной, по-детски обиженной и одновременно благодарной улыбкой.

Крюкову кое-что из их перепалки открылось. Он вовсе не удивился и не испугался, хотя речь велась отчасти и о нем. А как же иначе? Великая скоковская истина — борьба на два фронта — принесла Крюкову победу. Он протиснулся за Скоковым в приемную.

— Счастлив твой бог, — вздохнул, отирая лоб, замзав, когда они спустились по лестнице. — Я тебя предостерегал — без острых углов. А ты докладываешь, как дрова колешь. Вот тебе Оскар и воткнул меж ребер скромность. Не забывай его науку. Он преданный сын революции. Ты же сегодня ответ держал перед ней. Но революция — не что-то там такое, — и Скоков пренебрежительно провертел указательным пальцем воздух, — черт-те что! Революция — это, во-первых, жажда справедливости, а во-вторых, это люди. Лю-ди! И ничего больше. Революция — это святое, но люди — не святые, не ангелы. Сообразил разницу? Люди есть люди. Ладно, иди отсыпайся. Завтра — в восемь ноль-ноль.

Весенним вечером в комнате особенно пустынно и холодно, но зато пахнет свежестью. Пыли скапливалось мало, полуподвальная оконная яма выходила на пустырь. Перед командировками Крюков наводил чистоту с тщательностью, стелил на койку постиранное белье. Любил забирать его сам из прачечной — вспоминал мать.

Он стер ладонью серый налет со стола, а потянувшись, и с электрической, без абажура, лампочки. Снял шинель, приоткрыл форточку. Попил воды на кухне из крана. Соседи давно уснули. Есть нечего, да он по привычке и не мучился голодом. Он неприкаянно походил из угла в угол. Вынул из портфельчика невыливайку, ручку с золотистым пером «рондо» и лист бумаги. Канцелярия всегда при нем. Вначале он аккуратно выставил под обрез титулы своего патрона Скокова и свои. Ниже четко, почти печатными буквами, обозначил: рапорт. Рапорт для него пока неосвоенная эпистолярная форма. Из провинции он отправлял Скокову ориентировки, то есть катал подряд, что слышал и видел, о чем думал. Сегодня захотелось изложить строго и серьезно то, что не укладывалось в прежние рамки.

«Если строить анархию, то тогда ты, товарищ Скоков, прав, — без разгона, с места в карьер приступил Крюков, находясь целиком под впечатлением от заседания коллегии, — но если строить республику рабочих и крестьян, если строить новую власть и новое государство, а не Византийскую империю, то тогда прав я. Революция есть стихия, с чем не стану спорить, но за первым ударом бури должен устанавливаться железный порядок, который необходим повсюду. Ответственность перед законом — невзирая на должность лица. Это — что до моей общей позиции и замечаний со стороны тов. Тункеля. — Он яростно отвергал упреки председателя дисциплинарной тройки в нескромности и менторстве. — Люди есть люди, но люди разные попадаются, а правда одна. На всех одна. Ее столько, сколько положено, и ни на грамм она ни тяжелее, ни легче. Как говорится, ни убавить, ни прибавить. На то она и правда.

Мне на курсах растолковали про кодекс византийского императора Юстиниана I. Называется — Корпус юрис цивилис. Замечательную роль сыграл этот Корпус и в формулировке наших революционных законов. Но в чем состояла ужасная ошибка Юстиниана и всех прочих Юстинианов в разных государствах? Их законы, в том числе и Корпус юрис цивилис, исполнялись дурно или вовсе не исполнялись. Каждый властелин старался издать закон получше и выставить себя покрасивее, а в жизни не прекращал злодействовать да еще кивать на сторону: мол, я готов исполнить, но не дают, черти драповые, не слушаются такие-разэтакие, вот я и вынужден злодействовать, а перестань они супротив идти, и я закон исполню.

Закон же у нас с октября 1917 года даден, чтоб его исполнять постоянно. Всегда и всем! Исполнение закона не прихоть. До тех пор, пока закон не приостановлен, он обязан руководить любыми действиями властей. В Корпусе юрисе цивилисе много чего гуманного есть, а много ли доброго и справедливого видел византийский народ? Несогласных в яму швыряли, где дикий тигр кровожадно их терзал на части. Разве у Юстиниана написано где, чтоб в яму швырять? Нынче наступила пора исполнить правильно закон и мудрость великих философов и революционеров от Жан Жака Руссо и Эразма из Роттердама до Маркса и Ленина, воплотить в нашу обыкновенную крестьянскую жизнь.

Однако я прошу тебя, товарищ Скоков, похлопотать перед коллегией, чтобы меня отпустили в армию. Я немного притомился от бюрократизма и хочу с оружием в руках пойти биться за свою родную власть. Я готов воевать на любом фронте, куда направит партия. Но личное желание выражаю сражаться против отрядов Юденича и Родзянки, так как я досконально изучил северные условия, и мои знания не будут там лишним мертвым капиталом. Я хочу стать вровень с теми, кто в окопах добывает светлое будущее и защищает революцию. Поймите меня правильно и не считайте дезертиром. Сперва я сам рвался в деревню, а теперь хочу ехать на фронт, в чем нет взаимоисключения, а есть нормальное развитие событий и движение времени. Я не бросаю путь наркомвнудельца на половине. Пусть коллегия потом отзовет меня или использует каким-либо иным образом, но сегодня я должен идти воевать. Я не могу не идти!»

Крюков перечел текст, внес две-три поправки и заснул, не раздеваясь, чего никогда прежде не позволял, как бы ни клонило голову. Во сне его не покидало чувство освобождения от теснящей сердце тяжести. Несмотря на недостаток витаминов и нервную усталость, о которых твердили ему доктора на медицинской комиссии, его организм функционировал без сбоев, психика оставалась устойчивой и мысли текли по правильному курсу. Момент, когда он попросится на фронт, в конце концов должен был наступить. Вот он и наступил.

Назавтра в восемь ноль-ноль рапорт лежал на столе у Скокова.

Пока рапорт раскачаются обсудить на коллегии, придется съездить по обычному маршруту, и хоть недалеко, а в самое пекло. Еще в октябре 1918 года Яков Михайлович Свердлов поставил вопрос ребром: или комбеды, или волостные Советы. Государственная власть требовала единообразия. Местные волостные Советы должны стать действительными органами коммунистической политики в деревне. Задание Крюкову выпало, как говорится, не из легких. Кругом дезертирские шайки — главный враг волостных Советов. А балаховцы подзуживают — давай, ребята, налетим да пощекочем коммунию. Прифронтовая полоса красных, правда, достаточно уплотнена, но в тылу — на расстоянии 20–30 километров — картина резко менялась. В тылу кое-кто с нетерпением ждал Юденича. В некоторых деревнях вроде Лесных озер и не кое-кто, а через избу, а то и подряд. Атмосфера сгустилась до предела, и напряжение ощущалось повсюду. В земельном вопросе у Юденича и Родзянко царила порядочная сумятица, и эта сумятица, признаться, облегчала агитационную деятельность Крюкову. Каждый день он до сипоты разъяснял мужикам текущий момент на импровизированных сходах:

— Не возвращайте, граждане, помещичью землю! Смело сейте на ней. Делите ее по справедливости между собой. Она ваша и отныне никому, кроме вас, не принадлежит. Земля — мать всего сущего. И спекулировать ею никому не позволим! Не позволим торговать родной матерью-землицей и поклянемся защищать ее до последнего вздоха!

Резолюции принимались под немилосердный рев корпусной артиллерии. Осколками валило скотину, фугасы поджигали кусты и деревья. Легкий от бессонницы и голода, Крюков жарко убеждал хлеборобов не бояться контрразведки Юденича, бороться насмерть за свою крестьянскую правду. И действительно, в деревнях час от часу смелее ставили закорючки под лозунгами на громадных плакатах — «Да здравствует революция!» и «Все на борьбу с царским опричником Юденичем, помещиками-латифундистами Родзянко и Балаховичем!». Родзянко пользовался особенной ненавистью у бедноты и середняков севера. Именно он издал приказ, в котором за семьей закреплялось право на урожай, а не на отторгнутый после Октября надел. Приказ всколыхнул всю прифронтовую полосу. Он требовал немедленного и беспрекословного возвращения имущества прежним владельцам под страхом военно-полевого суда.

В одной из деревень неподалеку от Пскова Крюкова догнала депеша, к которой сотрудник Петроградского ЧК Глебовский сделал личную приписку: «Здорово, товарищ! Известна ли тебе прокламация есаула Кострова? Если нет, то почитай. А статья твоя в „Непогасимом пламени“ очень нам пригодилась. Взяли мы ее на вооружение. Жму лапу. Твой Петр».

На листе черным по белому громадными буквами печаталось: «Граждане Свободной России! Поймайте и передайте законным властям следователя так называемого Народного комиссариата внутренних дел Алексея Крюкова. Награда 2000 царских рублей». Далее мелким шрифтом сообщались особые приметы. Крюков усмехнулся: несоответствие налицо. Обращение «Граждане Свободной России» соседствовало с «царскими рублями». И он отчеркнул противоречие ногтем. Нелишне использовать подробность, вскрывающую суть балаховцев, с агитационной целью. Почетно-то оно, конечно, почетно, когда балаховская контрразведка за твою голову 2000 целковых рада отвесить, но одновременно и сердце екает. Он не дичь, чтоб за ним охотились. Он государственный служащий, инструктор и ревизор.

К депеше Глебовский приложил номер газеты, который Крюков изучил досконально. Особенно ему понравилась статья, правда, с довольно скучным названием «К вопросу о преподавании истории в трудовой школе». Вот что он обвел красным карандашом: «Не надо забывать, что школа прежде всего учреждение научное. Она не должна и не может подчинить свое преподавание каким-либо частным целям, выбирать, например, из массы исторических фактов одни и отрицать другие. Прав т. Луначарский, когда говорит, что как неправильно, когда учителя-монархисты собирают все, что говорит во славу королей и против республиканского режима, так неправильно, когда республиканец собирает все, что может представить королей чудовищами, и старается выдвинуть все, что говорит за республиканский строй. И в том и в другом случае нет преподавания истории, есть только стремление насиловать волю и естественное развитие интеллекта подростка или ребенка, пользуясь его невежеством и представляя пред ним факты в одностороннем освещении».

Поразительные слова, которые не могли появиться ни в какие иные времена и ни в какой иной стране, и ни в какие иные времена и ни в какой иной стране они не выглядели бы так привлекательно и не производили бы такого сильного впечатления.

Из Петрограда ни звука, Скоков молчит, будто административная жизнь вообще заглохла, и Крюков отправился в комитет по борьбе с дезертирством при штабе 10-й стрелковой дивизии к товарищу Климентьеву. Давно они подружились. Оба понимали: надо выводить заблудших братьев из балаховских соединений, иначе и посевную сорвем, и Красной Армии ничем не подсобим, и местную власть в прифронтовых волостях под удар поставим. Когда Крюков проезжал через Боровичи, информатор, подобранный Климентьевым, проходил первичную обработку. Сейчас в дезеркоме Крюкова встретили буквально с распростертыми объятиями.

— Хоть сегодня отправляйтесь! — воскликнул Климентьев вместо приветствия. — Как ты?

— И я готов. Боровичи не забыл? Как мы чай пили?

— Не забыл. Парень попался что надо. Разагитирован в доску! Но действовать индивидуально не способен. Повышенная эмоциональность мешает трезва оценивать обстановку. Жена, трое детей. Любит ее безмерно. Зовут Настя. Конопатая, рыжая, толстая. Но добрая, улыбается. Я взял ее на всякий пожарный до вашего возвращения под стражу. Поварихой в тюрьме зачислил.

— Откуда он дезертировал?

— Из Колотуш.

— Хорошая деревня. Прочная. Но и мироедов хватает. Зови.

Минут через пять доставили информатора. Низенького росточка малый, худой, бледный, но жилистый. Отрапортовал негромко, с достоинством:

— Бывший дезертир Николай Газетов прибыл по вашему распоряжению.

Крюков поднялся и протянул руку.

— Почему согласились стать информатором?

— Глубоко осознал преступную роль повстанчества, — ответил Газетов. — Хочу вернуться к нормальной жизни, получить надел и крестьянствовать.

— Задача известна?

— Известна. Освещение изнутри дезертирства как основной ударной силы отрядов Бати Булак-Балаховича, которых он ложно именует партизанскими. Чтоб тень навести на плетень и народ, значитца, привлечь.

— Понимаешь, что тебя ждет, если выявят?

— Не хуже вашего.

— А если выдашь меня?

— И это ясно.

— Ну, давай знакомиться подробнее. Я — Крюков, сотрудник Наркомвнутдела.

— Читал прокламацию. Но с виду вы на того, кто обрисован, не смахиваете.

Еще вчера он изменил свою внешность: клочковато постригся и сбрил усы. В затуманенном ртутном квадрате зеркала отражался скучноватый, изможденный парень из толпы, не исключено, что и бывший дезертир или скорее демобилизованный по ранению солдат. Мать родная ошибется, не то что полупьяная контрразведка.

— Садись, Газетов, покалякаем. Ты, Климентьев, нас оставь. Чаем угостишь с пряником?!

Через трое суток Крюков и Газетов, использовав подготовленное заранее «окно», нырнули в лес, чтобы присоединиться к какой-нибудь дезертирской шайке и уйти вместе с ней в Псков, к балаховцам.

Однажды ночью ватага бешеным наскоком прорвала фронт, и Крюков с Газетовым в центре бегущей по полю и орущей толпы очутились на подступах к псковской фортеции. Здесь они наткнулись на заслон. Эскадроном текинцев командовал ротмистр Бекбулатов. Сразу распространился слух, что Бекбулатов вызволял генерала Корнилова из заточения. Текинцы оцепили дезертиров и с гиканьем, помахивая нагайками, повели в город к кадетскому корпусу, где и загнали в казармы.

На следующее утро Булак-Балахович провозгласил себя — в торжественной обстановке посреди Сенной площади при стечении людских масс — атаманом Псковского боевого района, комендантом и даже наместником бога, что и освятил доставленный есаулом Костровым отец Троицкий. Церемонию развернули подле воздвигнутого накануне стационарного эшафота высотой с дом.

— Я, — ораторствовал Батя, — крепко держу булаву и беру под ее власть все повстанческие крестьянские загоны. Я господом богом послан на землю моих отчичей! Живота за нее не пожалею! Выпьем во здравие, граждане Свободной России!

На тротуары тут же выкатили бочки с брагой, которые монахи освятили крестным знамением. Бутерброды с колбасой и красной рыбой красивые барыньки подавали прямо на подносах конвойцам Бати. Цветы устилали широкую дорожку из пунцового бархата, по которой гарцевал конь самозванца. Эскадрон Бекбулатова и передовые части балаховцев имели вполне пристойную обмундировку — черкески, гимнастерки и кители старого образца, английские френчи. Всякую шантрапу в рванине и обмотках квартирьеры заворачивали в боковые улочки, рассеяв по мещанским квартирам. На площадь, где за столами пили-гуляли отцы города, их, естественно, не пустили. Крюков с Газетовым как раз среди шантрапы и обретались, нисколько не жалея о вкусных подачках.

Эскадрон с личным штандартом Бати, спешившись, выстроился шпалерами. Андреевский флаг скользнул вверх под гром орудийного салюта, хоругви трепал ласковый ветер. Величественное пение церковного хора улетало далеко за пределы площади. Дезертиры, стесненные кавалеристами, надрывно орали «Ура!» и «Слава!». А потом, отогнанные нагайками, поплелись, как были, голодные, но еще и униженные, обратно в кадетский корпус хлебать даровую бражку худшего пошиба. Вместе со всеми пил табуретовку и Крюков — некуда увильнуть, что-то кричал и ругался, но контроля ни над собой, ни над Газетовым не терял.

Вечером во двор кадетского корпуса явился Батя с офицерами в черкесках и бурках. Дезертиры перво-наперво стали просить у него оружие. Мордатый Булак-Балахович, пьяный в стельку, перебравшись при помощи адъютанта князя Потоцкого с коня на балкон бельэтажа, оглушил притихшую у его подножия толпу:

— Для всех оружия сейчас нет! Надо потерпеть пару дней, и я добуду винчестеры у англичан без ограничений. Мне они верят и обещали дать даром. А вы, сыны святой Руси, этими винтовками должны ее защитить. С богом, ребята! Белого хлеба выделяю три фуры. Вяленого мяса и рыбы — от пуза. Пива пять бочек. Слушайтесь моих офицеров. Главным назначаю вам есаула Кострова. С богом! — И он спрыгнул с балкона прямо в седло.

После сообщения, однако, об отсутствии оружия дезертиры засомневались в правдивости и прочих посулов. Ведь в воззвании ясно говорилось, что он с британским королем давно вась-вась. А на поверку что? Тогда изнутри разогретого ожиданием водоворота людей запротестовали отдельные голоса:

— Ждать не желаем твоих винтовок!

— Посылай сюда что есть, хоть косы!

— Коммунисты, могет быть, режут наши семьи!

— Вези, такой-сякой, что обещал!

Правильно организовать перебежчиков Батя не умел. Контрразведка здесь помочь бессильна. Против государственной системы социализма у него кишка тонка, подумал Крюков. Бояться Булак-Балаховича нечего, он личность мнимая. Войско вроде разбойничьей банды. Его расшатать ничего не стоит, потому что среди дезертиров нет единства. Кроме отпетых уголовников, врагов и мерзавцев, в отрядах, правда, есть и обманутые крестьяне, недовольные поборами, взяточничеством службистов и реквизициями, а также не разобравшаяся в обстановке имущественная мелюзга вроде Газетова. Их нетрудно отфильтровать и — по избам! Крестьянство, что очевидно, мира жаждет, ибо хлеб, как дитя, лишь в покое хорошо произрастает.

Вот тут-то во дворе кадетского корпуса для Крюкова совершенно прояснилась несколько туманная прежде фигура атамана Станислава Николаевича Булак-Балаховича. До поздней весны его фамилия, так же как и фамилия Юденича, редко мелькала в ориентировках, посылаемых в Петроград. Проспиртованная усатая физиономия дезертирского Бати маячила на заднем плане. А личность этого, пожалуй, самого удивительного и пока еще недостаточно изученного переметчика затмила в цепкой памяти народной прочих генералов — и Дзерожинского, и Палена, и Ливена, и Родзянко, и даже самого Юденича. После бегства из Красной Армии Батя занимал сначала скромный пост командира конного полка, который дислоцировался в районе, примыкавшем к юго-западным берегам Чудского озера, и не завоевал права выступать с декларациями. Он лишь предпринимал усилия продраться наверх среди себе подобных. Успешные бои под Псковом выдвинули его на авансцену из толпы начальников среднего звена.

Булак-Балахович принадлежал к числу тех, кто непосредственно руководил боевыми порядками атакующих на всех белых фронтах и от кого зависел тактический успех операций. В большинстве эти люди были безжалостны и молоды — до сорока, во всяком случае. Они тяготели к индивидуальным целям и негосударственной политике. Кое-кто совершил и авантюристическую петлю, подобно Булак-Балаховичу, дезертировав из Красной Армии. Несмотря на разный культурный уровень, образование и войсковую подготовку, несмотря на неодинаковую подоплеку борьбы против утвердившегося строя, они были крепкие, выносливые и в военном отношении не бесталанные, а иногда и ярко одаренные деятели. Несгибаемая воля умирающего от тифа Каппеля, тачаночные удары Махно, слащевские маневры и контрманевры заключительного периода Добрармии!.. Да что говорить! Воевать умели!

Однако всегда и везде они изображали, что хотят опереться на крестьянскую массу и первые, если не считать Столыпина, ее расслоили, обслуживая лишь интересы зажиточных производителей сельскохозяйственной продукции или скорее «аристократической», довольно немногочисленной крестьянской верхушки.

Отдать заблудших братьев в лапы балаховцев преступно. Пора этих сбитых с толку сагитировать да выводить и не по одному, по двое, а массой — рывком! Но прежде надо вернуться к Климентьеву с разведкой — с тем, что запомнил и нашифровал, — и надо, чтоб в определенном месте дожидались.

Крюков долго размышлял: самому ли идти через фронт или послать Газетова с шифровкой? Да много ли в шифровке нашифруешь? Решил идти сам. Его переполняли впечатления. Газетов капнул соседям по казарме, что Крюков встретил куму и приклеился к ней, чем вызвал у дезертиров зависть и одобрение. Тихий, тихий, а не промах!

Прощаясь, Газетов обнял Крюкова:

— Как моя Настя, поспрошай у Климентьева обязательно. Обещаешь?

— Обещаю. Ты меня жди, не бойся. Я возвращусь, ежели не убьют.

Ночью он пересек линию окопов и через трое суток добрался до штаба 10-й стрелковой дивизии. Климентьев ахнул: сроду подобная разведка не доставалась. Выводить заблудших братьев, выводить! Другого решения нет.

О постановлении, принятом коллегией по поводу поданного рапорта, Скоков кратко и выразительно известил подчиненного по месту пребывания в дезеркоме славной 10-й дивизии: «Товарищи оставили твое дурацкое прошение без последствий. Бумажку просто выбросили в корзину. Если бы тов. Вальцев не отстоял, то тебя бы еще и одернули за попытку дезертировать. Север нынче нуждается в железных проверенных кадрах. Северу уделяется повышенное внимание. Пока не разгромлен Юденич, опасность велика и даже смертельна. Если такие, как ты, сотрудники будут стремиться на фронт, то нам не избежать неприятностей.

Твое состояние я понимаю, но ничего — потерпи! С другой стороны, я тебя обещал поставить к стенке, о чем советую помнить. Смотри, сглупа не жалуйся, получишь выговор по партийной линии. Науку тов. Тункеля не упускай из виду. Побольше скромности, а то-де я с оружием в руках и так далее. Между прочим, это он на заседании приклеил тебе ярлык: дезертир на фронт! Не откажешь в точности».

Вторую депешу из Петрограда Крюкову вручили в день возвращения: «Получили прокламацию есаула Кострова о поимке и выдаче за вознаграждение сотрудника Наркомвнудела Крюкова. Поэтому любой контакт с противником теперь тебе категорически запрещен по понятным соображениям. Скоков».

Посовещавшись, однако, с Климентьевым, Крюков все-таки решил уйти в тыл к балаховцам. Ведь там его ждал Газетов. Покинуть на произвол судьбы информатора нечестно и бессердечно. Крюков не имел права нарушить обещание. Данное человеку слово он ставил выше разумного приказа.

Однажды утром Булак-Балахович через князя Потоцкого велел дезертирам построиться и промчался перед фронтом на взмыленном коне в зеленой черкеске с серебряными газырями. Остановился, как вкопанный, точно посередине и пустился в объяснения:

— Не верьте брехне, распространяемой предателями-комиссарами, о том, что мы людей расстреливаем. Кто пострадал? Нет таких! А награбившие миллионы правители-жиды расстрелами держали вас на фронте, силясь вашей кровью защитить свою толстую шкуру. Я дал бы вам хлеба больше, но ко мне переметнулись от красных два пехотных полка, которые и проели мои запасы. Клянусь именем Белой Народной Армии!

Тут-то он и разоблачил себя сверх всяких ожиданий. Дезертиры догадались — его никто не подпирает, кроме кучки беляков. Никаких перебежчиков, кроме них, в Пскове нет. Успех Бати мимолетный, а он сам лгун безбожный. Две недели люди маялись без табака и хлеба: осьмушка у спекулянтов на базаре стоила 120 рублей. Казарму кадетского корпуса переполняли слухи, как Батя жирует, сколько жен сменил, какой у него обоз и как атаманцы пьют-гуляют.

Только Булак-Балахович намеревался еще что-то добавить, как из толпы прогремел выстрел. Атаманцы врезались в гущу и начали арканить первых попавшихся. Петлю накинули и на приятеля Газетова — Серегу из деревни Усадища.

— К нам проникли большевистские агенты! — закричал князь Потоцкий. — Хватай их!

Бекбулатов что-то скомандовал гортанным голосом. Атаманцы, вытянув шашки из ножен, вздыбили коней. Острием они норовили уколоть непослушных.

— Под уздцы их, робя! — раздался привычный клич. — Не сдаваться! Вперед, новгородцы! Долой Батю!

Князь Потоцкий взмахнул перчаткой — и через чердачное окно флигеля на крышу выкатили один за другим два пулемета.

— Измена! Нас предали!

Батя медленно уехал на пританцовывающем коне, подобрав полы черкески. Толпа под прицелом попятилась к противоположной от ворот стене.

Солнце клонилось к закату. Лучи летели длинными копьями и разбивались об оконные стекла на сотни обломков. Погода и поднятая сумятица находились в противоречии. Пахло пылью, навозом, конским потом и махоркой. Атаманцы, прикрытые пулеметами, убрались со двора. Мечты найти крестьянскую правду в стане балаховцев развеялись в прах. До ушей доносились стоны и вопли дезертиров, которых атаманцы утаскивали за собой на арканах. Все было кончено. Теперь наступил час Крюкова. «Давай!» — мигнул он Газетову. Тот истошным голосом запричитал:

— Братцы! Дружка мого Серегу сцапали. Что я его матке в Усадищах доложу? Есть здесь кто из Усадищ?

Из Усадищ никого не оказалось, но и произнесенного довольно, чтобы каждый вспомнил о семье.

— Братцы! — позвал негромко Крюков. — Долой атамана! Долой кровавого Батю и беляков! Долой их к чертовой матери! Долой Антанту треклятую с танками и орудиями! Назад по домам! К родимым очагам! Советская власть всем, кто уйдет добровольно от Бати, гарантирует свободу независимо от проступка! Я — уполномоченный Наркомвнудела и дезеркома славной десятой дивизии…

Толпа замерла в ужасе и попятилась. Признался тихоня, а сколько из ихних рядом помалкивают?!

Раз наркомвнудельцы сюда пробрались, значит, перевес на стороне Советов явный. Не они ли пальнули по Бате? Дезертиры теснее окружили Крюкова, будто ища защиты и спасения. Может, он сболтнул лишнее? Лишнее, лишнее, конечно, лишнее! Надо было иначе, не в открытую. Теперь пути назад нет. Балаковские сексоты не дремлют. Но можно ли упрекнуть его в несдержанности? Он был рожден именно для этой минуты и не для какой иной.

— Плюньте на Батю, братцы! Идите виниться. Наделы сейчас не отбирают. Трибунал срок дает условно и то только тем, кто занимал какой-нибудь здесь командный пост. Со дня на день атаманщину ждет сокрушительное поражение. И придется Булак-Балаховичу мотать в Польшу. Нам с ним не по пути! — У Крюкова внезапно всплыли вычитанные в какой-то книге слова знаменитого француза Дантона: — Родину, братцы, нельзя унести на подошвах сапог!

— Даешь Советскую власть! Долой Батю! — прокатился вопль.

Крюков еще долго говорил о том, что если усилить борьбу за соблюдение законности, то источник мятежей и дезертирства прекратится, а именно на нем, как на дрожжах, вспух Батя со своими прихлебателями. Никакой народной политической организации у него нет, и Юденич с Родзянкой используют его так называемые крестьянские и партизанские соединения в качестве военно-полицейской силы, определив ей карательные функции. Всем заправляет князь Потоцкий — мародер, сифилитик и разложенец. Его расстрела требуют даже генералы.

Звездчатый ореол далекого солнца растворялся в желтоватом воздухе. Диск тонул в пепельном размыве, изнутри накаляя его. Багровое стекало вниз и серело на краю, переливаясь затем в коричневое у самой земли. Наступил предвечерний час заката. Час, когда сумерки создают какую-то по-особому напряженную тишину. Во дворе растрепанная удивительными событиями дезертирская толпа застыла на месте недвижимо, как застывает охлажденная потемневшая лава.

Газетов закричал:

— Назад, ребята, к родимым очагам! Там и есть наша крестьянская правда!

Ночью они покинули двор кадетского корпуса, разоружая по дороге редкие патрули и захватив склад с оружием в женской гимназии, чтоб прийти к своим, как полагается воинам. Шли успокоенные и радовались, оставив за спиной испоганивший Сенную площадь знаменитый эшафот высотой с дом. Их пока никто не преследовал.

Атаманцы на рассвете готовились оставить Псков навсегда.

Он проснулся на рассвете с чувством внезапной тревоги. Проснулся как от толчка. Спутники трудно стряхивали ночную одурь. Выбрались они из леса, когда воздух только наливался прозрачным, янтарно-медовым звоном. Пробудились и певчие птицы. Листья, гладь недальней реки и загустевшие травы, зеленым потоком стекающие с холмов, выглядели отмытыми и даже отлакированными.

Он шел и думал, что крестьяне утвердили свое бесспорное право на то, что принадлежало им по рождению, с древности, еще в ту пору, когда не было ни царей, ни князей, ни латифундистов, ни парламентов, ни арендаторов, ни адвокатов, а была лишь жирная щедрая почва, разворотившая нутро, чтобы принять бронзовые зерна, и трудящийся на ней человек. Чьими же руками была завоевана власть в многомиллионной крестьянской стране, если не руками крестьян? В ту минуту, как только вопрос встал «или — или», крестьянин получил надел и мир. На, бери, паши, сей, корми! И сам кормись! Читай! Учись! Действуй! Земля! Зе-е-емля-я-я!

Самым поразительным было то, что мысли эти откристаллизовались у Крюкова именно сейчас, когда он чутко прислушивался к воспаленному ночной сыростью дыханию людей, влезших в дезертирскую шкуру, но вдруг начавших понимать, что происходит и с ними, и вокруг.

Пыль под тяжестью влаги приникла к почве, и измученные люди, поглощенные непривычными ощущениями, своим движением к неведомой и пока страшной коммуне не заметили, как полуэскадрон казаков и текинцев выскочил на рысях из-за поворота, теряющегося между холмами, сразу взяв шашки на изготовку, как только обнаружил их.

Несмотря на то, что теперь уже бывшие дезертиры вооружились в Пскове, они еще не умели защищать себя в своем новом качестве, хотя почти все когда-то воевали на германском фронте. Беда настигла их на пороге дома, на пороге другой жизни, как настигают едва успевшего раздеться и прилечь на лавку беглеца, обессиленного долгой дорогой и разомлевшего от еды.

Полуэскадрон перестроился и лихо раскрылся в лаву. Ротмистр Бекбулатов послал его в галоп. Забирая с обоих боков, кавалеристы переменили аллюр, убыстрив бег коней.

— Роби с них грязь! Роби грязь! — злобно орал какой-то всадник.

Этот зверский клич, проникший сюда с махновского юга, прокатился над чистым, очнувшимся от дремы полем и обрушился на толпу, как смерч. Атаманцы сперва растолкали сгрудившихся в кучу, не пуская в ход шашки, а затем поворачивали и гнались за каждым, норовя свалить с ног, а кое-кого взять на аркан или располовинить, как на учении глиняные фигуры.

— Роби грязь! Роби грязь! — раздавалось то тут, то там.

Казалось, однако, что атаманцы бьют с осмотрительностью. Они действительно кого-то искали. Крюков и Газетов, увлеченные сорванной ужасом волной, бросились назад, к опушке, но скоро сообразили, что до нее не добраться. Тогда они закосили к кустарнику по краю поля, чуя безумный топот за собой, гиканье атаманцев и фырканье коней, возбужденных удачной атакой. Достав из кармана свой мирный и почти никогда не употреблявшийся наган, Крюков обернулся и выстрелил. Пуля угодила в грудь рыжей гривастой кобылы, и та от внезапной рвущей боли поднялась на дыбы и прыжком перемахнула через него, сброшенного уже наземь петлей соседнего атаманца, налетевшего сбоку.

— Вот он! — въедливо и тонко вопил кто-то рядом. — Вот он!

— Живьем мерзавца! Живьем!

— Ай-кай-май! Ах-ках-мах!

Но это уже был не он. Они ошиблись. Это было всего лишь его волочащееся по скользкой росистой траве тело, еще дышащее, еще слышащее, распяленное дикой скачкой разгоряченного коня, к седлу которого приторочили ремень.

— Вот он!

Удар о дерево прекратил движение. Крюков никого не увидел, но холодеющим мозгом схватил, что над ним склонился кто-то, давно известный обличьем и ненавидимый.

И еще он припомнил кенара — любимую свою с детства птицу красного пера, поющую при яростно пылающем огне. Трельный всплеск — мелодичный, заливистый, чистый — вдруг раздвинул тишину, закупорившую уши. И смолк.

Смерть не удивила и не испугала Крюкова. Он всегда ждал ее. Ведь он знал, что срок жизни поющих при огне не может быть долог.

— Полуэска-а-адрон! В строй, в строй! Сле-ева по двое — по двое!..

— Загоняй дурачье на опушку!

Невыносимый ожог от рывка вторично захлестнул шею, и Крюков захлебнулся тем удушьем, но не корчась на размятой сочной траве, а взлетев над землей, над всем, что он любил и что берег медленно угасающим теперь сердцем.

Еще не так давно — лет тридцать назад — на северо-западе от Пскова у старой дороги прохожий человек мог наткнуться на полупровалившийся в землю могильный холм с крепко врытой у изголовья железной крестовиной. На заржавелой поверхности кто-то выцарапал ножом: «Алексей Крюков, наркомвнуделец. 1901–1919».

Было ему от роду восемнадцать лет.

Автор выражает признательность старшему научному сотруднику экономического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова К. Г. Козловой за предоставленную возможность ознакомиться с архивом ее отца Г. В. Козлова, который в период 1918–1919 гг. работал следователем-инструктором Союза коммун Северной области и Иногороднего отдела Петросовета.

Послесловие

Опыт совести

Возраст одной человеческой жизни отделяет нас от бурных событий, описанных в повествовании Юрия Щеглова «Жажда справедливости». Почти семьдесят лет назад живет и действует ее герой, но вещь как-то не хочется называть исторической, настолько злободневны поднятые в ней проблемы. Нравственное очищение общества, нравственная перестройка, в центре которой личность сильного и строгого юноши Алексея Крюкова, в определенной мере близка сегодняшним событиям, сегодняшним спорам и дискуссиям и, безусловно, будет воспринята как непосредственный отклик, как эхо истории, которое с художественно-документальной достоверностью отражает минувшую эпоху. Документальная основа совершенно не стеснила автора, а, наоборот, открыла перед ним неожиданные горизонты, увеличив степень писательской свободы и давая простор воображению. Ведь живая жизнь более интересна и непредсказуема, чем любая фантазия.

Несмотря на короткое время, отпущенное герою повествования, эпоха взята Юрием Щегловым на большую глубину и разворачивается перед нами, не оставляя за своими рамками сложные, подчас трагические противоречия. Правда сегодняшнего дня, а следовательно, и правда будущего впрямую зависят от правды прошлого, и Юрий Щеглов описывает своих героев без любования и предвзятости, стараясь пробиться в их духовный мир, выявить и объяснить побудительные мотивы поступков. Коренные интересы народных масс, их голос — голос Революции — отчетливо улавливаются во всех действиях Алексея Крюкова, не обладающего еще профессиональным опытом, но имеющего опыт, который можно назвать опытом совести. Это очень важная, значительная черта главного героя, понимание которой позволяет проникнуть в его несколько замкнутый человеческий характер. С тонким ощущением времени автор воссоздает атмосферу первых лет революции, взаимоотношения между людьми.

И еще об одном качестве своеобычной хроники Юрия Щеглова необходимо упомянуть. Для меня всегда важно: из какого времени написано произведение? Способен ли автор, используя неподновленные конъюнктурными соображениями реальности, создать картину, верную исторической правде и вместе с тем остросовременную? «Жажда справедливости» отвечает, на мой взгляд, поставленным требованиям. Она написана из времени, обжигающее и очистительное дыхание которого мы будем чувствовать всегда.

Михаил Шатров.