Дуэль и смерть Пушкина

Щеголев Павел Елисеевич

ДОКУМЕНТЫ И МАТЕРИАЛЫ

 

 

I. Письмо В. А. Жуковского к С. Л. Пушкину о смерти Пушкина 

 

1. Письмо В. А. Жуковского к С. Л. Пушкину о смерти Пушкина как источник для биографии А. С. Пушкина

 

1

Важнейшим источником для истории последней дуэли и последних дней жизни Пушкина, кроме документов, находящихся в военно-судном деле и касающихся дуэли писем, как напечатанных в издании переписки поэта, так и печатающихся впервые в этой книге, являются письма А. И. Тургенева от 28, 29, 31 января и 1 февраля того же года и его записи в дневнике, впервые появляющиеся ниже; письма князя П. А. Вяземского к А. Я. Булгакову от 5 и 9 февраля и письмо к великому князю Михаилу Павловичу от 14 февраля, опубликованное в нашей книге; записки врачей, лечивших Пушкина, и, наконец, письмо В. А. Жуковского к С. Л. Пушкину от 15 февраля 1837 года.

Самой достоверной и авторитетной историей последних дней жизни Пушкина принято считать описание, составленное В. А. Жуковским в форме письма к отцу поэта, жившему в то время в Москве. Жуковский воспользовался как своими наблюдениями и впечатлениями, так и показаниями других свидетелей — очевидцев. Жуковский произвёл нечто вроде опроса свидетелей. Князь Вяземский в письме к Булгакову от 5 февраля писал: «Собираем теперь, что каждый из нас видел и слышал, чтобы составить полное описание, засвидетельствованное нами и документами». А на другой день по отсылке помянутого письма, 6 февраля, писал ему: «Сделай милость, не замедли выслать мне копию со вчерашнего письма моего: Жуковский требует его для составления общей реляции из очных наших ставок». Письмо-статья Жуковского датировано 15 февраля. Когда А. И. Тургенев уезжал в Москву, Жуковский вручил ему это письмо при следующей записке:

«Вот тебе, мой милый Александр, письмо, которое передай от меня Сергею Львовичу. Можешь его после вытребовать и прочитать в нём подробное описание последних минут Пушкина. Обнимаю тебя.
Жуковский».

Описание предназначалось не столько для отца покойного поэта, сколько для самого широкого распространения. В первой вышедшей после смерти Пушкина книге «Современника» (а с основания журнала 5-й) Жуковский напечатал это письмо под заглавием «Последние минуты Пушкина». Здесь оно появилось с значительными сокращениями. Только в 1864 году в «Русском архиве» были сообщены «Неизданные отрывки из письма В. А. Жуковского о кончине Пушкина». С этого времени письмо-статья В. А. Жуковского в полной редакции помещается в собраниях его сочинений.

Сразу, с момента появления статьи Жуковского, было признано огромнейшее её значение как первостепенного и непререкаемого источника для истории не только последних смертных дней, но и больше — всей жизни и миросозерцания поэта. Свет, которым освещены в изображении Жуковского последние минуты жизни Пушкина, бросает отблеск свой на последние годы жизни поэта и проникает сокровеннейшие основы его мысли и сердца. С таким искусством написана статья Жуковского, что впечатление, навеянное картиной умирания поэта, неотвязно влечёт за собой и определённое — то, а не иное — представление об его духовном образе, о внутренней жизни его в основных, по крайней мере, чертах. Описание Жуковского носит чисто житийный характер. Кончина Пушкина представлена как идеал кончины во всей его житийной закруглённости. Пушкин умер глубоким христианином, в примирении, любви и просветлении. В момент перехода от жизни к смерти он с необычайной силой выказал чувства своей преданности монарху, напоминающие по настроению чувства сына к отцу. Своей кончиной он дал всем очевидцам заветы любви к монарху. Наконец, всякому читателю ясно, что Пушкин умирал в непоколебленных чувствах любви и доверия к жене своей; мало того, он дал многочисленные свидетельства в пользу её решительной невиновности. Вообще, быть может, не характерны для жизни умирающего те настроения и чувства, что проявляются в моменты агонии, тяжкой и бессознательной борьбы жизни и смерти. Но в изображении Жуковского подчёркивается органическая связь настроения, проникавшего Пушкина в последние дни жизни, с жизнью его вообще. Поэтому-то описание Жуковского имеет интерес и значение не для истории частного эпизода жизни, а для биографии поэта в широком смысле слова.

Высказанное в момент появления признание именно такого значения за статьёй Жуковского остаётся в силе и по сие время. Всякий раз, как исследователю приходится говорить о духовной жизни и миросозерцании Пушкина в последние годы его жизни, для истории которых источников меньше, чем для всякого другого периода, он невольно и неизбежно подпадает под влияние этой статьи Жуковского: столь непререкаемым свидетельством она представляется. Но источник этот для биографии Пушкина ещё не подвергался критике и брался только на веру. А между тем у нас есть о письме Жуковского одно заявление, которым не следовало бы пренебрегать, ибо оно исходит тоже от очевидца и человека, которому должно верить, — от П. А. Плетнёва. В письме к Я. К. Гроту от 3 декабря 1847 года он пишет: «Ты, кажется, не всё выразумел, что я думал, говоря об истории. Мне сердце сжала мысль, как неверно то, чем занимаемся мы с увлечением. Не от того дело портится, что много плохих историков, а от того, что это самое дело превышает естественные способы наши к его неукоризненному исполнению. Подобная мысль сжимает моё сердце уже второй раз в жизни. В первый раз это было, когда я прочитал известную прекрасную статью Жуковского под названием „Последние минуты Пушкина“. Я был свидетель этих последних минут поэта. Несколько дней они были в порядке и ясности у меня на сердце. Когда я прочитал Жуковского, я поражён был сбивчивостью и неточностью его рассказа; тогда-то я подумал в первый раз: так вот что значит наша история… я тогда же мог бы хоть для себя сделать перемены в этой статье. Но время ушло. У меня самого потемнело и сбилось в голове всё, казавшееся окрепшим навеки».

Слова Плетнёва вызывают на критическое отношение к статье Жуковского и обязывают выяснить, в какой мере она может быть признана соответствующей действительности. Выяснение может идти по двум путям. Во-первых, должно и можно проверить статью Жуковского сравнением с другими источниками — письмами Вяземского и Тургенева и записками врачей. Во-вторых, надо дать анализ содержания самой статьи и решить вопрос о возможности внутренних противоречий. С этой целью необходимо произвести и филологическую работу: сравнение редакций печатных и известных нам списков. Последняя работа была, впрочем, невозможна, ибо авторских рукописей письма не было известно. Только в самое последнее время стало возможным изучение списков письма, находящихся в собрании А. Ф. Онегина, принадлежащем ныне Пушкинскому дому. Эти соображения о методе исследования мы должны положить в основу критики письма Жуковского как исторического источника.

Для нашей цели представляется необходимым критическое издание самого текста статьи Жуковского.

Выше было упомянуто о двух печатных редакциях: краткой в «Современнике» и полной по дополнениям «Русского архива». В собрании А. Ф. Онегина оказалось два весьма авторитетных списка письма, зарегистрированных в описании Б. Л. Модзалевского под № 63 в серии «Документы из бумаг Жуковского». Первый список — тетрадка в 12 листов почтовой бумаги большого формата: текстом занято в ней 11 листов. Это — черновик с многочисленнейшими исправлениями, часть коих сделана, чернилами и карандашом, самим Жуковским. Второй список — тетрадка из такой же бумаги в 18 листов, из которых записано 17. Здесь текст перебелён без помарок, весьма тщательно. Карандашом сделаны кое-какие пометы и намечены места, исключённые в печати.

При ближайшем изучении выяснилось, что текст первого списка до исправлений, тут же сделанных, представляет первоначальную редакцию письма и приобретает весьма значительный интерес в двух отношениях. Во-первых, часть этой редакции отсутствует в обеих печатных редакциях — как полной, так и сокращённой — и, следовательно, становится известной впервые. Надо думать, первый замысел Жуковского был — изложить не только историю умирания Пушкина, но и обстоятельства самого поединка. Но рассказ о поединке, имеющийся в первоначальной редакции, не попал в нашедшие распространение тексты. Во-вторых, анализ исправлений и изменений, сделанных в первоначальной редакции, даёт возможность вскрыть самый процесс последовательной работы Жуковского над фактическим материалом, лёгшим в основу статьи, и установить факт весьма своеобразного использования этого материала. От установления этого факта уже нетрудно перейти к определению степени зависимости фактического изложения от тенденций, руководивших Жуковским в составлении описания, и к выяснению действительного значения его статьи как фактического источника. Получаются выводы весьма любопытные и важные для фактической истории последних дней жизни поэта.

Мы издаём тот текст статьи Жуковского, который читается в первом списке, как он был положен на бумагу, до начала каких-либо исправлений. Это — первоначальная и самая полная редакция письма. Её Жуковский основательно «проредактировал»: внёс много изменений и сделал сокращения. Все изменения и сокращения, которые в большей части сделаны Жуковским тут же, на этом списке, и лишь в незначительной части находятся в других списках и печатных редакциях, указываются нами в примечаниях. В окончательном виде читается письмо во втором списке. Первоначальная редакция сравнена мною с текстом краткой редакции в «Современнике» и полной по «Русскому архиву».

Нетрудно сразу же определить мотивы, по которым были совершены Жуковским исключения для «Современника». Очевидно, в печати Жуковский не мог или не должен был упоминать о том, что болезнь Пушкина была результатом дуэли, о том, как держал себя в этих обстоятельствах император Николай Павлович, и о том, какое отношение проявили в этом случае некоторые иностранные дипломаты, как барон Барант и барон Люцероде. Особенно странным является первый мотив умолчания, но, действительно, если статью Жуковского прочтёт человек, не слыхавший, что Пушкин дрался на дуэли и был ранен, он никогда не узнает и не поймёт, отчего же помер Пушкин и зачем ему нужно было прощение государя. Жуковский, например, всегда выбрасывает слово «рана» и поэтому не останавливается перед изменением подлинных слов Пушкина. Так, диалог между Пушкиным и первым осматривавшим его врачом Шольцем изменён следующим образом. В скобках ставим тот текст, который был первоначально, до исправлений, в первом списке и который сходен с текстом записки Шольца. Пушкин спрашивает:

«Что вы думаете о моём положении? […о моей ране; я чувствовал при выстреле сильный удар в бок и горячо стрельнуло в поясницу. Дорогою шло много крови.] Скажите откровенно [, как вы находите рану?]

Не могу вам скрыть, вы в опасности [она опасная].

Скажите лучше умираю. [Скажите мне, смертельная!]»

Одного примера достаточно. Но для нас ценнее не отличие одной печатной редакции от другой, а отличие всех их от первоначальной.

Не ограничивая своей задачи сравнением редакций, в примечаниях мы даём материал для суждения об отношении Жуковского к своим источникам и другим современным свидетельствам. Непосредственными источниками являются печатаемые ниже записки врачей Шольца, Спасского и Даля. Из свидетельств мы привлекаем письма князя Вяземского к А. Я. Булгакову и великому князю Михаилу Павловичу и письма А. И. Тургенева. Мы имеем ещё рассказ со слов очевидца и очень важного свидетеля К. К. Данзаса в книге «Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина. Со слов бывшего его лицейского товарища и секунданта К. К. Данзаса. Изд. Я. А. Исакова, Спб., 1863». Значение рассказов со слов Данзаса сильно ослабляется по двумя соображениям: они только «со слов» — и, кроме того, записаны уже значительно позже событий, о которых в них идёт речь. Поэтому этим источником мы пользуемся лишь в редких случаях.

Отсылая за подробностями сравнения к примечаниям, здесь наметим только главные выводы, которые даёт критическая проверка текста письма Жуковского.

 

2

П. А. Плетнёв был поражён сбивчивостью и неточностью рассказа Жуковского. Подозрение в неточности возникает тотчас же, если поставить на разрешение задачу хронологическую, задачу определения, что в какой момент случилось. Жуковский пользовался записками врачей, и в примечаниях наших читатель найдёт не одно указание на то, что фразу, приуроченную тем или иным источником к одному месту или к одному времени, Жуковский переносит в другое время и место. С своими источниками, т. е. главнейшим образом записками врачей, Жуковский обращается вполне свободно: он не останавливается даже перед редакцией тех подлинных слов Пушкина, которые приводятся в записках. Иногда эти изменения вызываются соображениями цензурными, по временам — просто литературными вкусами самого Жуковского, а кое-где — и его нарочитыми соображениями. Так, например, приводя в передаче доктора Спасского слова Пушкина о жене («не скрывайте от неё, в чём дело; она не притворщица, вы её хорошо знаете»), Жуковский опускает ещё одну фразу: «она должна всё знать». Особенно чувствуется сбивчивость показаний Жуковского, излагающих отношение больного Пушкина к жене. Так, в первоначальной редакции Жуковский рассказывает, как жена встретила больного в передней, упала без чувств и, очнувшись, хотела войти в кабинет и как Пушкин закричал: «n’entrez pas». [Не входите (фр.).] А по печатной редакции оказывается, что жена ничего не знала о прибытии раненого и хотела войти в кабинет, а он закричал: «n’entrez pas, il у a du monde chez moi». [Не входите. У меня посетители (фр.).] Первоначальная версия о первой встрече жены с Пушкиным соответствует и рассказу Данзаса, а главное, сообщению самого Жуковского в конспективных его записках, печатаемых дальше. «Жена встретилась в передней — дурнота — n’entrez pas». Остаётся неясным, по каким причинам Жуковский допустил явное искажение действительного факта. Ещё одно противоречие бросается в глаза. Жуковский, как, впрочем, и князь Вяземский, старательно подчёркивает все изъявления заботливости умирающего Пушкина о жене, все выражения любви его к ней. Оно и понятно. Князь Вяземский совершенно отчётливо выразил основную задачу: «Более всего не забывайте, — писал он 9 февраля 1837 года А. Я. Булгакову, — что Пушкин нам всем, друзьям своим, как истинным душеприказчикам, завещал священную обязанность: оградить имя жены его от клеветы. Он жил и умер в чувстве любви к ней и в убеждении, что она невинна. И мы, очевидцы всего, что было, проникнуты этим убеждением. Это главное в настоящем положении». Жуковский несколько раз возвращается к заявлениям о том, как Пушкин, из любви к жене и из нежелания её беспокоить, старался скрыть от неё свои страдания, представить свою рану неопасной и т. д. И рядом с этими заявлениями сам же Жуковский приводит фразу, сказанную Пушкиным вечером 27 января Спасскому: «…не давайте излишних надежд жене, не скрывайте от неё, в чём дело… она должна всё знать». Весьма знаменателен тот мотив, который, по объяснению А. И. Тургенева, побудил Пушкина не скрывать своего опасного положения от жены. «Пушкин сказал жене: „Arnd m’a condamné, je suis blessé mortellement“. Он беспокоится за жену, думая, что она ничего не знает об опасности, и говорит, что „люди заедят её, думая, что она в эти минуты была равнодушною“: это решило его сказать ей об опасности». [Арендт меня приговорил. Я ранен смертельно (фр.).] С обстоятельством, засвидетельствованным Спасским и Тургеневым, мало согласуются многие подробности, сообщаемые Жуковским.

 

3

Вопрос о христианских чувствах Пушкина в момент кончины поднят и решён Жуковским в связи с изложением обстоятельств исполнения им христианского долга. Этот эпизод связан с эпизодом получения Пушкиным записки от государя. На нём следует остановиться подробнее.

История записки государя к Пушкину очень загадочна. Совершенно непонятно, почему Арендту было приказано не оставлять записки Пушкину, а только прочесть и вернуть обратно. По Жуковскому, Пушкин настоятельно умолял оставить её при нём, и Арендт «успокоил его обещанием испросить на то позволение», но письмо всё-таки не вернулось к Пушкину. Когда было привезено и прочитано это письмо Арендтом? По рассказу Спасского, Арендт, вернувшись в 8 часов, остался с Пушкиным наедине. Затем при нём же явился священник и приобщил его. Следующий приезд Арендта, по Спасскому, был уже в 11 часов; в этот приезд он уже не мог бы привезти записки, в которой государь давал просимое Пушкиным прощение и совет исполнить христианский долг. Ведь, если записка явилась ответом на доклад Арендта, хотя бы и заочный, то, несомненно, докладывая просьбу Пушкина о прощении, он, только что бывший свидетелем исполнения христианского долга, не преминул бы доложить о свершившемся факте. Если верить рассказу Спасского, написанному 2 февраля, то записка государя была прочитана Арендтом уже во второй его приезд, когда он вернулся в 8 часов вечера. Надо, впрочем, подчеркнуть, что Спасский не упоминает о факте чтения записки. По рассказу Жуковского, составлявшемуся значительно позже, Арендт приехал с запиской в полночь. Любопытно сопоставить с этими данными и сообщение Тургенева в письме к Нефедьевой. Хронологически это самое первое известие о дуэли и болезни Пушкина. А. И. Тургенев корреспондировал, так сказать, с места: он писал своё письмо в 9 часов утра от себя, собираясь идти вновь в дом Пушкина, из которого он ушёл в 4-м часу утра. А прибыл он туда с вечеринки князя Щербатова уже после Жуковского, бывшего там между 10 и 11 часами. И вот в первом своём письме, писанном в 9 часов утра, Тургенев совершенно не упоминает о записке государя. По изложению Тургенева, дело происходило так: «Пушкин просит Арендта съездить к государю и попросить у него прощение секунданту Данзасу, коего подхватил он на дороге, — и себе самому; государь прислал к нему Арендта сказать, что если он исповедуется и причастится, то ему это будет очень приятно и что он простит его. Пушкин обрадовался, послал за священником и приобщился после исповеди… Государь велел сказать ему, что он не оставит жены и детей его: это его обрадовало и успокоило». Итак, по этому раннейшему отчёту выходит, что во-1) записки вовсе не было, и во-2) исполнение Пушкиным христианского долга было в какой-то зависимости от выраженного государем совета-желания и обещания простить, обусловленного именно соблюдением обряда. По Спасскому же, Пушкин изъявил желание исповедаться и приобщиться до приезда Арендта; тогда же и было послано за священником. По Жуковскому, Пушкин согласился исполнить долг, но «положено было» призвать священника утром. Послали же за священником тотчас же по приезде Арендта, специально вследствие выраженной в записке воли.

Тургенев, отправив письмо Нефедьевой, отправился в дом Пушкина и отсюда в 11 часов утра писал нечто иное: «Государь прислал к нему вчера же Арендта с письмом, писанным карандашом, которое велел прочесть Пушкину и привезти к себе назад: вот à peu près [Примерно (фр.).] выражения письма: „Есть ли Бог не велит уже нам увидеться на этом свете, то прими моё прощение и совет умереть по-христиански и причаститься, а о жене и детях не беспокойся. Они будут моими детьми, и я беру их на своё попечение“. — Это обрадовало Пушкина и успокоило».

Но почему же Тургенев, просидевший у Пушкина до 4 часов утра, узнал о таком важном факте только утром 29 января? Ответ представляется затруднительным. Но если записка была, то какое же было её содержание? Уехав в полночь (если ещё не раньше, если ещё не вечером), Арендт уже увозил её с собой. Показал ли он её наполнявшим комнаты Пушкина его друзьям? Нет, ибо если бы показал хотя бы Жуковскому, то Тургенев уже, конечно, написал бы об этом в письме, отправленном в 9 часов утра. Если самый факт чтения собственноручной записки государя сделался известен друзьям Пушкина значительно позже, через несколько часов после того, как записки самой уже не было, то каким образом сделался известен её текст? Он не был никем записан; иначе он не вариировался бы во всех, самых авторитетных списках у Вяземского, Тургенева, Жуковского.

Мало того, он вариируется под пером одного и того же лица. Так, Тургеневу пришлось сообщить текст записки ещё раз, 31 января, в письме к брату Николаю Ивановичу. В текстах сказалось различие. Воспроизводим ещё раз текст записки по спискам Тургенева, отмечая в прямых скобках отличие по письму к брату.

«Есть ли бог не велит уже нам увидеться [не приведёт нам свидеться] на этом свете, то прими моё прощение и совет умереть по-христиански и причаститься [исполнить долг христ. исповедайся и причастись]; а о жене и о детях не беспокойся. Они будут моими детьми, и я беру их на своё попечение».

А в своём дневнике под 27 января (л. 71) А. И. Тургенев сообщил записку государя уже с новыми изменениями:

«Есть ли бог не велит нам свидеться на этом свете, то прими моё прощенье (которого Пушкин просил у него себе и Данзасу) и совет умереть христианином, исповедаться и причаститься; а за жену и детей не беспокойся: они мои дети и буду пещись о них».

Князь Вяземский в письме к А. Я. Булгакову даёт следующий текст:

«Есть ли бог не приведёт нас свидеться в здешнем свете, посылаю тебе моё прощение и последний совет: умереть христианином. О жене и детях не беспокойся: я беру их на свои руки».

Переходя к сообщению Жуковского и обращаясь к черновику его письма к С. Л. Пушкину, мы можем видеть, как Жуковский работал над установлением текста. Приводим текст окончательный, отмечая в скобках первоначальные чтения.

«Есть ли бог не велит нам более увидеться, [прими] посылаю тебе моё прощение, [а с ним и] и вместе мой совет: [кончить жизнь христиански] исполнить долг христианский. О жене и детях не беспокойся; я их беру на своё попечение».

Итак точный текст записки Николая Павловича нам неизвестен. Но содержание слов, написанных государем или только устно переданных, по всем версиям одинаково: они содержали обещание позаботиться о жене и детях Пушкина и, кроме того, настоятельный совет исполнить христианский долг. Исполнением долга, быть может, было обусловлено просимое прощение. Несмотря на то, что Спасский, Жуковский и Вяземский стараются представить дело так, что Пушкин согласился исполнить христианский долг по собственному почину, приходится признать, что обращение к священнику было совершено под воздействием устно через Арендта или письменно выраженной воли государя.

Вяземский и Жуковский стараются изобразить смерть Пушкина как момент замирения противоположных чувств, момент забвения обид и вражды, момент высшего просветления, или вообще как идеал христианской кончины в боге. «Дай бог, — говорит князь Вяземский, — нам каждому подобную кончину». В описаниях Вяземского и Жуковского немало риторических мест, и если таланту Жуковского была свойственна некоторая риторичность, мешающая различать риторику слова и риторику факта, то князю Вяземскому это свойство было чуждо, и он поистине не похож сам на себя в своих риторических отступлениях. Но соответствие действительности в набросанной друзьями картине смерти окажется весьма сомнительным, если вспомним оброненный Тургеневым рассказ в письме к Нефедьевой от 1 февраля: «Когда Жуковский представлял государю записку о семействе Пушкина, то, сказав всё, что у него было на сердце, он прибавил à peu près [Примерно (фр.).] так: „Для себя же, государь, я прошу той же милости, какою я уже воспользовался при кончине Карамзина: позвольте мне так же, как и тогда, написать указы о том, что Вы повелеть изволите для Пушкина“ (Жуковский писал докладную записку и указы о пенсии Карамзину и семейству его). На это государь отвечал Жуковскому: „Ты видишь, что я делаю всё, что можно для Пушкина и для семейства его, и на всё согласен, но в одном только не могу согласиться с тобою: это в том, чтобы ты написал указы как о Карамзине. Есть разница: ты видишь, что мы насилу довели его до смерти христианской (разумея, вероятно, совет государя исповедаться и причаститься), а Карамзин умирал, как ангел“». Сообщая о том же факте своему брату 31 января, Тургенев писал немного иначе: «Государь отвечал: „Я во всём с тобою согласен, кроме сравнения твоего с Карамзиным. Для Пушкина я всё готов сделать, но я не могу сравнить его в уважении с Карамзиным. Тот умирал, как ангел“». К этому следует добавить слова Д. В. Дашкова, который передавал князю Вяземскому, что государь сказал ему: «Какой чудак Жуковский! Пристаёт ко мне, чтобы я семье Пушкина назначил такую же пенсию, как семье Карамзина. Он не хочет сообразить, что Карамзин человек почти святой, а какова была жизнь Пушкина». Если бы всё происходило так, как описывают Вяземский и Жуковский, то вряд ли бы в императоре могло возникнуть такое нехорошее мнение о последних минутах жизни Пушкина! Ясно, таким образом, что рассказам Жуковского и Вяземского нельзя доверять. Эпизод с запиской государя и исполнением христианского долга для нас остается тёмным и весьма недоуменным; но можно, кажется, утверждать, что в действительности события развивались не так, как изображено у друзей Пушкина.

 

4

Переходим к тому изображению патриотических чувств Пушкина, которое находим в письме Жуковского.

«Несколько слов, произнесённых Пушкиным на своём смертном одре, доказали, насколько он был привязан, предан и благодарен государю», — писал князь П. А. Вяземский великому князю Михаилу Павловичу. «В эти два дня (дни предсмертных мучений) Пушкин только и начинал говорить, что о жене и о государе» — читаем в письме Вяземского к А. Я. Булгакову. Одною из главнейших задач друзей Пушкина было показать силу и глубину вернопреданнических чувств Пушкина, тех чувств, в которых сильно сомневались и граф Бенкендорф, и сам Николай Павлович. И действительно, об этих чувствах свидетельствует фраза Пушкина, напечатанная курсивом в «Современнике» в описании Жуковского: «Скажи государю, что мне жаль умереть; был бы весь его. Скажи, что я ему желаю долгого царствования, что я ему желаю счастия в его сыне, счастия в его России». Эта патриотическая фраза, конечно, не была произнесена Пушкиным, а была сочинена Жуковским; за авторство Жуковского говорит её стиль с закруглениями и повторениями. Несомненно также, что не мог Пушкин говорить столь долго и столь стройно среди тяжких физических страданий. Даже прощаясь с друзьями, он не в состоянии был сказать им слово. Но если бы мы попытались выяснить, когда и кому была сказана эта фраза, то мы констатировали бы полное расхождение в показаниях друзей Пушкина. Такая фраза должна бы отлиться в неизменную форму в памяти свидетелей кончины. А между тем в самом точном источнике — в письмах А. И. Тургенева, писанных в комнатах Пушкина в самый час развёртывавшихся событий, такой фразы нет. Только в письме от 28 января под датой «2-й час» (дня) Тургенев, не придавая эпизоду ещё того значения, которое было закреплено Вяземским и Жуковским, упоминает лишь о следующем: «Прежде получения письма государя сказал: жду царского слова, чтобы умереть спокойно» и ещё: «жаль, что умираю: весь его бы был», т. е. царёв. По Тургеневу выходит, что слова эти сказаны были задолго до прощания с друзьями, до получения письма, т. е. по крайней мере до 12 часов ночи. В письме к А. Я. Булгакову князь Вяземский относит произнесение этих слов ко времени получения записки государя. «Скажите государю, — говорил Пушкин Арендту, — что жалею о потере жизни, потому что не могу изъявить ему мою благодарность, что я был бы весь его!» Итак, по этой версии, слова эти были сказаны Арендту. Но князь Вяземский, как бы боясь возможных сомнений, счёл нужным заверить истину факта ещё следующим утверждением в скобках: «Эти слова слышаны мною и врезались в память и сердце моё по чувству, с коим они были произнесены». Но если слова были сказаны Арендту часов в 12 ночи, когда была прочтена записка, то князь Вяземский не присутствовал в этот момент, ибо, как из сообщения Спасского видно, Арендт говорил с Пушкиным наедине, это во-первых, а во-вторых, никто из друзей не входил в комнату умирающего. «Я провёл в доме Пушкина, — говорит Тургенев, — до 4-го часа утра с Жуковским, гр. Вьельгорским, Данзасом: но к нему входит только один Данзас». Но, может быть, князь Вяземский ошибся: не Арендту были сказаны эти слова, а Жуковскому. «В одном современном списке с этого письма — говорится в примечании к тексту письма в „Русском архиве“ — слова „говорил Арендту“ зачёркнуты и рукою князя П. А. Вяземского вместо них написано: „сказал Жуковскому“». Но не сделаны ли эти поправки князем Вяземским, когда уже распространилось письмо Жуковского к С. Л. Пушкину. В подлиннике письма, писанном 5 февраля, стоит «говорил Арендту»; так точно и в копии письма, приложенной к письму князя Вяземского к великому князю Михаилу Павловичу от 14 февраля.

Обращаясь теперь к сообщению Жуковского, мы можем, благодаря сохранившимся черновикам, восстановить процесс постепенной разработки этой фразы, постепенного её округления. Рассказ о сцене прощания и о том, как Пушкин только махнул рукою, когда Жуковский с ним прощался, кончается фразой «я отошёл», а после этих слов в черновике следовало: «также простился он и с Вяземским», но над строкой знаком /=/ отмечена вставка, которую Жуковский предложил перенести из последующего своего рассказа. Сообщив о своём решении (после того, как услышал слова Пушкина: «Жду царского слова, чтобы умереть покойно») ехать к государю, Жуковский объясняет свои мотивы: «Надобно знать, что, простившись с Пушкиным, я опять возвратился к его постели и сказал ему: „Может быть, я увижу государя; что мне сказать ему от тебя“. — „Скажи ему, — отвечал он, — что мне жаль умереть; был бы весь его“». Эти слова были выделены скобками, как подлежащие перенесению в отмеченное место, но здесь же для этой цели они были выправлены так: «Но через минуту я возвратился к его постели и спросил у него, может быть, увижу государя; что мне сказать ему от тебя. „Скажи, — отвечал он, — что мне жаль умереть; был бы весь его“». Но на этом разработка слов Пушкина ещё не закончилась, ибо при слове весь Жуковский сделал карандашом отметку, а вверху страницы, повторяя эту отметку, он карандашом же написал: «В другой раз нет… нет скажи, что я… я желаю ему долгого… долгого». На этих карандашных строках Жуковский наконец написал слова Пушкина в окончательной редакции: «Он опять подозвал меня: „Скажи государю, — сказал он, — что мне жаль умирать: был бы весь его. Скажи, что я ему желаю долгого, долгого царствования — что я ему желаю счастия в его сыне, счастия в его России“. Эти слова говорил он слабо, отрывисто, но явственно». Эта редакция была тут же перечёркнута самим Жуковским. Итак, по первоначальной редакции выходит, что, выслушав слова Пушкина («Скажи ему, что мне жаль умереть; был бы весь его»), Жуковский отправился к государю и встретил фельдъегеря, посланного от царя звать Жуковского во дворец. «Я рассказал, — пишет Жуковский, — о том, что говорил Пушкин. Я счёл долгом сообщить эти слова немедленно Вашему величеству». Затем Жуковский передал государю просьбу за Данзаса и не получил на неё удовлетворительного ответа. Тем не менее Жуковский пишет: «Я возвратился с утешительным ответом государя. Выслушав меня, он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением: „Вот как я утешен! — сказал он. — Скажи государю, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России“. Эти слова говорил слабо, отрывисто, но явственно».

Из изложения процесса работы Жуковского над воссозданием или, вернее, над созданием патриотических слов Пушкина обнаруживается сомнительность самого факта их произнесения. Пушкин среди своих мучений так мало и редко говорил, что каждое слово отпечатывалось в памяти, и странно было бы забыть или спутать его слова, особенно такие торжественные. Признавая всю возможную слабость человеческой памяти, нельзя же думать, что Жуковский мог забыть и спутать обстоятельства. Но мы имеем в своём распоряжении один документ, в котором Жуковский выдаёт себя с головой

В черновом проекте просьбы о милостях семье Пушкина, который напечатан впервые в III отделе нашей работы, Жуковский, между прочим, просит у государя разрешения написать по поводу смерти Пушкина особую бумагу, или манифест, вроде того, который он, Жуковский, написал после смерти Карамзина. Желая подвигнуть государя к согласию, Жуковский пишет: «Мною передано было от вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле. Вот что он отвечал, подняв руки к небу с каким-то судорожным движением (и что я вчера забыл передать Вашему величеству): как я утешен! скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в сыне, что я желаю счастия в счастии России».

Трудно, почти невозможно допустить, что Жуковский забыл бы передать государю такие слова Пушкина, докладывая ему о последних минутах Пушкина. Легче допустить, что эти слова создались сами собой в голове и сердце Жуковского. И не принять ли за истинную — версию, записанную в дневнике Тургенева: «Пушкин сложил руки и благодарил бога, сказав, чтобы Жуковский передал государю благодарность»? Не дали ли «сложенные руки» повод Жуковскому говорить о судорожном движении, а изъявление чувства благодарности не развернулось ли в риторическую фразу?

 

5

Приведёнными выше наблюдениями и данными анализа текста значение письма Жуковского, как непреложного и достоверного источника, сильно подрывается. Ясно, что картины, смерти Пушкина, набросанные Жуковским, не соответствуют действительности. Самые факты Жуковский подгонял в угоду излюбленным своим тенденциям. Академиком А. Н. Веселовским отмечено присущее Жуковскому стремление к своеобразной идеализации всего, к чему он ни прикасался. Процесс идеализации совершался у него бессознательно. Эта особенность творческого дарования Жуковского отразилась и на разбираемом письме не на пользу истине факта. Пушкин у него явился таким же христианином и патриотом по настроению и чувству, каким был он сам, Жуковский. Но не только указанная творческая особенность играла роль при воссоздании истории последних минут Пушкина. После катастрофической смерти Пушкина надлежало охранить моральные и материальные интересы семьи Пушкина, и надо отдать справедливость — Жуковский и друзья Пушкина совершили с этой целью в пределе земном всё земное. Но охрана материальных интересов была неразрывно связана с защитой покойного Пушкина против сыпавшихся на него обвинений и в безбожии, и в неблагодарности императору, и в отсутствии у него истинного патриотизма, и в забвении истинно монархических начал. Дело друзей Пушкина обострялось ещё и тем обстоятельством, что эти обвинения падали и на них, как на друзей Пушкина. Защищая Пушкина, они защищали, следовательно, и себя. Допустим, что помянутые обвинения в значительной мере не соответствовали действительности. Значит ли такое допущение, что абсолютно верны опровергающие утверждения Жуковского и Вяземского? Не перегнули ли они слишком в обратную сторону? А между тем, надо признать, что победу и в памяти современников, и в памяти потомства одержали они, друзья Пушкина. Своим пониманием Пушкина, которое было манифестировано ими сейчас же после смерти и по поводу её, они заразили всех исследователей и биографов Пушкина.

Поэтому-то совершенно особенное значение приобретают те разоблачения, которые приносит критика письма Жуковского, как исторического источника. Ибо пострадавшим является не только «самое достоверное» изображение последних минут Пушкина, но и связанное с ним известное представление о Пушкине в последние годы, о религиозных и политических основах его миросозерцания. Мы получаем возможность отрешиться, наконец, от навязанного нам Жуковским образа поэта: мы не приобретаем, правда, положительных знаний о нём, но мы можем сказать, что перо Жуковского не считалось с действительным положением вещей; можем сказать, что ни предсмертные настроения Пушкина, ни сокровенные глубины его души не были такими, какими они явились в изображении Жуковского. Какими же они были в действительности? Ответить на этот вопрос мы сейчас не можем, но мы будем искать ответа, ибо теперь нет у нас ни достоверной картины последних дней жизни поэта, ни авторитетной и бесспорной характеристики его духовной личности в последние годы.

 

2. Письмо В. А. Жуковского к С. Л. Пушкину в первоначальной редакции

 

Здесь печатается первоначальная редакция письма Жуковского, т. е. тот текст, который читался в первом (черновом) из указанных выше двух списков до начала каких-либо исправлений.

Все исправления и изменения, сделанные в этом списке, приводятся в примечаниях, в которых этот список обозначается буквою А.

Буква ж в скобках (ж) означает, что исправления сделаны собственноручно Жуковским. В примечаниях даются все разночтения по второму (беловому) списку, обозначаемому буквою В, по краткой печатной редакции «Современника», отмечаемой буквою С, и по полной «Русского архива» — D.

Для целей сравнения и удобства сносок текст разделён на параграфы, а в некоторых параграфах даже на отдельные фразы. § 8 первоначальной редакции до нашего издания не был до сих пор известен ни в полной, ни в краткой печатных редакциях; исключены были в краткой редакции «Современника» и стали известны по сообщению «Русского архива» § 2, 4, 152-3, 194, 23, 24, 26, 38—41, 49, 50, 515 и 10, 61, 64, 67.

____________

[§ 1] Я не имел духу писать тебе, мой бедный Сергей Львович. Что я мог тебе сказать, угнетённый нашим общим несчастием, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! это, к несчастию, верно; но всё ещё кажется невероятным. Мысль, что его нет, ещё не может войти в порядок обыкновенных, ясных, ежедневных мыслей. Ещё по привычке продолжаешь искать его, ещё так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; ещё посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается его живой, весёлый смех, и там, где он бывал ежедневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, всё в обыкновенном порядке, всё на своём месте; а он пропал, и навсегда — непостижимо. В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная Гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедной1 дряхлой1 отец; не говорю об нас, горюющих друзьях его. Россия лишилась своего любимого, национального поэта. Он пропал для неё в ту минуту, когда его созреванье совершалось; пропал, достигнув до той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучею, буйною2, часто2 беспорядочною2 силою молодости, тревожимой Гением, предаётся более спокойной, более образовательной силе здравого мужества, столь же свежей, как и первая, может быть, не столь порывистой, но более творческой. У кого из русских с его смертию не оторвалось что-то родное из сердца?

[§ 2] И между всеми русскими особенную потерю сделал в нём сам государь. При начале своего царствования он его себе присвоил; он отворил руки ему в то время, когда он был раздражён несчастием, им самим на себя навлечённым; он следил за ним до последнего его часа; бывали минуты, в которые, как буйный, ещё не остепенившийся ребёнок, он навлекал на себя неудовольствие своего хранителя, но во всех изъявлениях неудовольствия со стороны государя было что-то нежное, отеческое. После каждого подобного случая связь между ими усиливалась, в одном — чувством испытанного им наслаждения простить, в другом — живым движением благодарности, которая более и более проникала душу Пушкина и наконец слилась в ней с поэзиею.

[§ З] Государь потерял в нём своё создание, своего поэта, который принадлежал бы к славе его царствования, как Державин славе Екатерины, а Карамзин славе Александра.

[§ 4] И государь до последней минуты Пушкина остался верен своему благотворению. Он отозвался умирающему на последний земной крик его; и как отозвался? какое русское сердце не затрепетало благодарностью на этот голос царский? в этом голосе выражалось не одно личное, трогательное чувство, но вместе и любовь к народной славе и высокий приговор нравственный, достойный царя, представителя и славы и нравственности народной.

 

1

[§ 5] Первые минуты ужасного горя для тебя прошли; теперь ты можешь меня слушать и плакать. Я опишу тебе всё, что было в последние минуты твоего сына, что я видел сам, что мне рассказали другие очевидцы.

[§ 6] Опишу просто всё, что со мною было. В середу 27 числа генваря в 10 часов вечера приехал я к князю Вяземскому. Вхожу в переднюю. Мне говорят, что князь и княгиня у Пушкиных. Это показалось мне странным. Почему меня не позвали? Сходя с лестницы, я зашёл к Валуеву. Он встретил меня словами: «Получили ли Вы записку княгини? К Вам давно послали. Поезжайте к Пушкину: он умирает; он смертельно ранен». Оглушённый этим известием, я побежал с лестницы, велел везти себя прямо к Пушкину, но, проезжая мимо Михайловского дворца и зная, что граф Вьельгорский находится у великой княгини (у которой тогда был концерт), велел его вызвать и сказать ему о случившемся, дабы он мог немедленно по окончании вечера, вслед за мною же приехать. Вхожу в переднюю (из которой дверь была прямо в кабинет твоего умирающего сына); нахожу в неё докторов Арендта и Спасского, князя Вяземского, князя Мещерского, Валуева. На вопрос мой: каков он? Арендт, который с самого начала не имел никакой надежды, отвечал мне: очень плох, он умрёт непременно.

[§ 7] Вот что рассказали мне о случившемся.

[§ 8] Дуэль была решена накануне (во вторник 26 генваря); утром 27 числа Пушкин, ещё не имея секунданта, вышел рано со двора. Встретясь на улице с своим лицейским товарищем, полковником Данзасом, он посадил его с собою в сани и, не рассказывая ничего, повёз к д’Аршиаку, секунданту своего противника. Там, прочитав перед Данзасом собственноручную копию с того письма, которое им было написано к министру Геккерну и которое произвело вызов от молодого Геккерена, он оставил Данзаса для условий с д’Аршиаком, а сам возвратился к себе и дожидался спокойно развязки. Его спокойствие было удивительное; он занимался своим «Современником» и за час перед тем, как ему ехать стреляться, написал письмо к Ишимовой (сочинительнице «Русской истории для детей», трудившейся для его журнала); в этом письме, довольно длинном, он говорит ей о назначенных им для перевода пиесах и входит в подробности о её истории, на которую делает критические замечания, так просто и внимательно, как будто бы ничего иного у него в эту минуту1 в1 уме не было. Это письмо есть памятник удивительной силы духа: нельзя читать его без умиления, какой-то благоговейной грусти; ясный, простосердечный слог его глубоко трогает, когда вспоминаешь при чтении, что писавший это письмо с такою беззаботностью через час уже лежал умирающий3 от3 раны3. По условию, Пушкин должен был встретиться4 в4 положенный4 час4 со4 своим секундантом4, кажется в кондитерской лавке Вольфа, дабы оттуда ехать на место; он пришёл туда в часов. Данзас уже его дожидался с санями; поехали; избранное6 место6 было6 в6 лесу6 у Комендантской дачи; выехав из города, увидели впереди другие сани; это был Геккерн с своим секундантом; остановились почти в одно время и пошли в сторону от дороги; снег был по колена; по выборе места надобно было вытоптать в снегу площадку, чтобы и7 тот7 и7 другой7 удобно могли и8 стоять8 друг против друга и сходиться. Оба секунданта и Геккерн занялись этою работою; Пушкин сел на сугроб и смотрел на роковое приготовление с большим равнодушием. Наконец, вытоптана была тропинка в аршин шириною и в двадцать шагов длиною; плащами означили барьеры, одна от другой в десяти шагах; каждый стал в пяти шагах позади своей. Данзас махнул шляпою; пошли, Пушкин почти дошёл до своей барьеры; Геккерн за шаг от своей выстрелил; Пушкин упал лицом на плащ, и пистолет его увязнул в снегу так, что всё дуло наполнилось снегом. Je suis blessé, — сказал он, падая. Геккерн хотел к нему подойти, но он, очнувшись, сказал: Ne bougez pas; je me sens encore assez fort, pour tirer mon coup. [Я ранен <...> не трогайтесь с места; у меня ещё достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел (фр.).] Данзас подал ему другой пистолет. Он оперся на левую руку, лежа прицелился, выстрелил, и Геккерн упал, но9 его9 сбила9 с9 ног9 только9 сильная9 контузия9; пуля пробила мясистые части правой руки, коею он закрыл себе грудь, и, будучи тем ослаблена, попала в пуговицу, которою панталоны держались на подтяжке против ложки: эта пуговица спасла Геккерна. Пушкин, увидя его падающего, бросил вверх пистолет и закричал: Bravo! Между тем кровь лила из10 раны10; было надобно поднять раненого; но на руках донести его до саней было невозможно; подвезли11 к11 нему11 сани11, для чего надобно было разломать забор; и в санях довезли его до дороги, где дожидала12 его12 Геккернова карета, в которую он и сел с Данзасом. Лекаря на месте сражения не было. Дорогою он, по-видимому, не страдал, по крайней мере этого не было заметно; он был, напротив, даже весел, разговаривал с Данзасом и рассказывал ему анекдоты.

[§ 9] Домой возвратились1 в1 шесть1 часов1. Камердинер взял2 его2 на руки и понёс на лестницу. Грустно тебе нести меня? спросил у него Пушкин.

[§ 10] Бедная жена встретила его в передней и упала без чувств. Его внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое бельё; разделся и лёг на диван, находившийся в кабинете. Жена, пришедши в память, хотела войти; но он громким голосом закричал: n’entrez pas [Не входите (фр.).], ибо опасался показать ей рану, чувствуя сам, что она была опасною. Жена вошла уже тогда, когда он был совсем раздет.

[§ 11] Послали за докторами. Арендта не нашли: приехал Шольц и Задлер. В это время с4 Пушкиным4 были Данзас и Плетнёв. Пушкин5 велел5 всем5 выйти5.

[§ 12] (1) Плохо со мною, сказал он, подавая руку Шольцу. Рану осмотрели, и Задлер уехал за нужными инструментами. (2) Оставшись с Шольцем, Пушкин спросил: что Вы думаете о моей7 ране7; я чувствовал при выстреле сильный удар в бок и горячо стрельнуло в поясницу. Дорогою шло много крови. Скажите откровенно, как вы находите рану? (3) Не могу вам скрыть, она опасная. (4) Скажите мне10, смертельная10? (5) Считаю долгом не скрывать и того. Но услышим мнение Арендта и Соломона, за коими послано. (6) Je vous remercie, vous avez agi en honnête homme envers moi — сказал Пушкин; замолчал; потёр рукою лоб, потом прибавил: «il faut que j’arrange ma maison. [Благодарю вас, вы поступили по отношению ко мне как честный человек <...> надо устроить мои домашние дела (фр.).] (7) Мне кажется, что идёт много крови». (8) Шольц осмотрел рану; нашлось, что крови шло немного; он наложил новый компресс. (9). Не желаете ли видеть кого из ваших ближних2 приятелей2 — спросил Шольц. (10) «Прощайте, друзья!» — сказал Пушкин, и3 в3 это3 время3 глаза3 его3 обратились3 на3 его3 библиотеку. (11) С кем он прощался в эту минуту, с живыми ли друзьями, или с мёртвыми, не знаю. (12). Он, немного погодя, спросил: разве4 вы думаете, что я часу не проживу? (13) О нет! но я полагал, что вам будет приятно увидеть кого-нибудь из ваших. Г-н Плетнёв здесь — (14) Да; но я желал бы Жуковского5. Дайте мне воды; тошнит. (15). Шольц тронул пульс, нашёл руку6 довольно6 холодную6; пульс6 слабый6, скорый6, как7 при7 внутреннем7 кровотечении7; он вышел за питьём, и послали за мною. (16) Меня в это время не было дома; и не знаю, как это случилось, но ко мне не приходил никто. (17) Между тем приехали Задлер и Соломон. (18) Шольц оставил больного, который добродушно пожал ему руку, но не сказал ни слова.

[§ 13] (1) Скоро потом явился Арендт. (2) Он с первого взгляда увидел8, что не было никакой надежды. (3)9 Первою заботою было остановить внутреннее кровотечение; (4) начали прикладывать холодные со льдом примочки на живот и давать прохладительное питьё; (5) они10 произвели10 желанное действие, (6) и кровотечение остановилось. (7) Всё это было поручено Спасскому, домовому доктору Пушкина, который явился за Арендтом и всю ночь остался при постеле страдальца.

[§ 14] (1) Плохо мне, сказал Пушкин, увидя Спасского и подавая ему руку. (2) Спасский старался его успокоить; но Пушкин махнул рукою отрицательно. (3) С этой минуты он как будто перестал заботиться о себе и все его мысли обратились на жену. (4) «Не давайте излишних надежд жене, говорил он Спасскому, не скрывайте от неё, в чём дело; она не притворщица, вы её хорошо знаете. (5). Впрочем, делайте со мною что хотите, я на всё согласен и на всё готов».

[§ 15] (1) Когда Арендт перед своим отъездом подошёл к нему, он ему сказал: попросите государя, чтобы он меня простил; (2) попросите за Данзаса, он мне брат, он невинен, я схватил его на улице. (3) Арендт уехал.

[§ 16] В это время уже собрались мы4 все4, князь Вяземский, княгиня, граф Вьельгорский и я.

[§ 17] (1) Княгиня была с женою, которой состояние было невыразимо; (2) как привидение, иногда прокрадывалась она в ту горницу, где лежал её умирающий муж; (3) он не мог её видеть (он лежал на диване лицом от окон к двери); (4) но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания, кои с удивительным мужеством пересиливал, (5) и всякий раз, когда она входила или только останавливалась у дверей, он чувствовал её присутствие. (6) Жена здесь, говорил он. Отведите её. (7) Что делает жена? спросил он однажды у Спасского. Она, бедная, безвинно терпит! в8 свете8 ее8 заедят8.

[§ 18] (1) Вообще с начала до конца своих страданий (кроме двух или трёх часов первой ночи, в которые они превзошли всякую меру человеческого терпения) он был удивительно твёрд. (2) «Я был в тридцати сражениях, — говорил доктор Арендт, — я видел много умирающих, но мало видел подобного».

[§ 19] (1) И особенно замечательно то, что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной; (2) буря, которая за несколько часов волновала его душу яростною страстию, исчезла, не оставив на нём2 никакого2 следа; (3) ни слова, ниже воспоминания о поединке. (4) Однажды только, когда Данзас упомянул о Геккерне, он сказал: не мстить за меня! Я всё простил.

[§ 20] Но вот черта, чрезвычайно трогательная. В6 самый6 день6 дуеля6 рано6 по6 утру6 получил он пригласительный билет на погребение Гречева сына. Он вспомнил об этом посреди всех7 страданий7. Если увидите Греча, сказал он Спасскому, поклонитесь ему и скажите, что я принимаю душевное участие в его потере.

[§ 21] У него спросили: желает ли исповедаться и причаститься. Он согласился охотно, и положено было призвать священника утром.

[§ 22] В полночь доктор Арендт возвратился.

[§ 23] (1) Покинув Пушкина, он отправился во дворец, но не застал государя, который был в театре, и сказал камердинеру, чтобы по возвращении его величества было донесено ему о случившемся. (2) Около полуночи приезжал за11 Арендтом11 от государя фельдъегерь с повелением немедленно ехать к Пушкину, прочитать ему письмо, собственноручно государем к нему написанное, и тотчас обо всём донести. (3). Я не лягу, я буду ждать, стояло13 в13 записке13 государя13 к13 Арендту. Письмо же приказано было возвратить. И что же стояло в этом письме? «Если Бог не велит нам более увидеться, прими моё прощенье, а2 с2 ним2 и2 мой совет: кончить3 жизнь3 христиански3. О жене и детях не беспокойся, Я их беру на своё попечение».

[§ 24] Как бы я желал выразить простыми словами то, что у меня движется в душе при перечитывании этих немногих строк. Какой трогательный конец земной связи между царём и тем, кого он когда-то отечески присвоил и кого до последней минуты не покинул: как много прекрасного человеческого в этом порыве, в этой поспешности захватить душу Пушкина на отлёте, очистить её для будущей жизни и ободрить последним земным утешением. Я не лягу, я буду ждать! О чём же он думал в эти минуты? где он был своею мыслью? О, конечно, перед постелью умирающего, его добрым земным гением, его духовным отцом, его примирителем с небом и землёю.

[§ 25] В7 ту7 же7 минуту7 было7 исполнено7 угаданное желание государя. Послали за священником в ближнюю церковь. Умирающий исповедался и причастился с глубоким чувством.

[§ 26] Когда Арендт прочитал Пушкину письмо государя, то он вместо ответа поцеловал его и долго не выпускал из рук; но Арендт не мог его оставить11 ему11. Несколько раз Пушкин повторял: отдайте мне это письмо, я хочу умереть с ним. Письмо! где письмо? Арендт успокоил его обещанием испросить на то позволение у государя.

[§ 27) Он скоро потом уехал.

[§ 28] (1)До пяти часов Пушкин страдал, но сносно. (2) Кровотечение было остановлено холодными примочками. (3) Но около пяти часов боль в животе сделалась нестерпимою, и сила её одолела силу души; он начал стонать; послали за Арендтом. По приезде его нашли нужным поставить промывательное, но оно не помогло и только что усилило страдания, которые в15 чрезвычайной15 силе15 своей15 продолжались до 7 часов утра.

[§ 29] Что было бы с бедною женою, если бы она в течение двух часов могла слышать эти17 крики17; я уверен, что её рассудок не вынес бы этой душевной пытки. Но вот что случилось: она в совершенном изнурении лежала в гостиной, головою1 к1 дверям1, и2 они2 одни отделяли её от постели мужа. При первом страшном крике его княгиня Вяземская, бывшая в той же горнице, бросилась к ней, опасаясь, чтобы с нею чего не сделалось. Но она лежала неподвижно (хотя за минуту говорила); тяжёлый, летаргический сон овладел ею; и этот сон, как будто нарочно посланный свыше, миновался в ту самую минуту, когда раздалось последнее стенание за дверями.

[§ 30] (1) И в эти минуты жесточайшего испытания, по словам Спасского и Арендта, во всей силе сказалась твёрдость души умирающего; (2) готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтобы жена не слышала, чтобы её не испугать. (3) К семи часам боль утихла.

[§ 31] Надобно заметить, что во всё это время и до самого конца мысли его были светлы, и память свежа. Ещё до начала сильной боли он подозвал к себе Спасского, велел подать какую-то бумагу, по-русски написанную, и заставил её сжечь. Потом призвал Данзаса и продиктовал ему записку о некоторых долгах своих. Это его, однако, изнурило, и после он уже не мог сделать никаких других распоряжений.

[§ 32] Когда поутру кончились его сильные страдания, он сказал Спасскому: жену! позовите жену! — Этой прощальной минуты я тебе не стану описывать.

[§ 33] Потом потребовал детей; они спали; их привели и принесли к нему полусонных. Он на каждого оборачивал глаза, молча; клал ему на голову руку; крестил и потом движением руки отсылал от14 себя14.

[§ 34] Кто здесь? спросил он Спасского и Данзаса. Назвали меня и Вяземского. Позовите — сказал он слабым голосом. Я подошёл, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал её: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошёл.

[§ 35] Также2 простился2 он2 и2 с Вяземским. В эту минуту приехал граф Вьельгорский и вошёл к нему и также в последние подал ему живому руку.

[§ 36] (1) Было очевидно, что спешил сделать свой последний земной расчёт и как будто подслушивал идущую4 к4 нему4 смерть4. (2) Взявши себя за пульс, он сказал Спасскому: смерть идёт.

[§ 37] (1) Карамзина? тут ли Карамзина? — спросил он, спустя немного. (2) Её не было; за нею немедленно послали, и она скоро приехала. (3) Свидание их продолжалось только минуту, (4) но, когда Катерина Андреевна отошла от постели, он её кликнул и сказал: перекрестите меня! потом поцеловал у неё руку.

[§ 38] В это время приехал доктор Арендт. Жду царского слова, чтобы умереть спокойно, сказал ему Пушкин. Это было для меня указанием, и я решился в ту же минуту ехать к государю, чтобы известить его величество о том, что слышал.

[§ 39] (1) Надобно9 знать9, что9, простившись9 с9 Пушкиным9, я9 опять9 возвратился к его постели и сказал10 ему:10 (2) может быть, я1 увижу1 государя; что мне сказать ему от тебя. (3) Скажи ему, отвечал он, что мне жаль умереть; был бы весь (его).

[§ 40] (1) Сходя с крыльца, я встретился с фельдъегерем, посланным за мной от государя. (2) Извини, что я тебя потревожил, сказал он мне при входе моём в кабинет. — (3) Государь, я сам спешил к вашему величеству в то время, когда встретился с посланным за мною. (4) И4 я4 рассказал4 о том, что говорил Пушкин. (5) Я счёл долгом сообщить эти слова немедленно вашему величеству. (6) Полагаю, что он тревожится о участи Данзаса. (7) Я не могу переменить законного порядка, — отвечал государь, но сделаю всё возможное. (8). Скажи ему от меня, что я поздравляю его с исполнением христианского долга; о жене же и детях он беспокоиться не должен; они мои. (9). Тебе же поручаю, если он умрёт, запечатать его бумаги; ты после их сам рассмотришь.

[§ 41] (1) Я возвратился к Пушкину с утешительным ответом государя. (2) Выслушав меня он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением. (3) Вот как я утешен! — сказал он. (4) Скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России. (5) Эти слова говорил слабо, отрывисто, но явственно.

[§ 42] Между тем данный ему приём опиума несколько его успокоил. К животу вместо холодных примочек начали прикладывать мягчительные; это было приятно страждущему. И он начал послушно исполнять предписания докторов, которые прежде отвергал упрямо, будучи испуган своими муками и ожидая смерти для их прекращения. Он сделался послушным, как ребёнок, сам накладывал компрессы на живот и помогал тем, кои около него суетились. Одним словом, он сделался гораздо спокойнее.

[§ 43] (1) В13 этом 13 состоянии13 нашёл его доктор Даль, пришедший к нему в два часа. (2) Плохо14, брат14, — сказал Пушкин, улыбаясь, Далю. (3). В это время он, однако, вообще был спокойнее: руки его были теплее, пульс явственнее. (4) Даль, имевший сначала более надежды, нежели другие, начал его ободрять. (5) Мы все надеемся, — сказал17 он17, — не отчаивайся и ты. — (6) «Нет! — отвечал он, — мне здесь не житьё; я умру, да видно так и надо».

[§ 44] (1) В это время пульс его был полнее и твёрже. Начал показываться небольшой общий жар. (2) Поставили пиявки. (3) Пульс стал ровнее, реже и гораздо мягче. (4) Я ухватился, говорит Даль, как утопленник за соломинку, робким голосом провозгласил надежду и обманул было и себя и других. (5). Пушкин, заметив, что Даль был пободрее, взял его за руку и спросил: «Никого тут нет?» «Никого». (7) «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» — «Мы за тебя надеемся, Пушкин, право, надеемся». — (8) «Ну спасибо!» — отвечал он. (9) Но, по-видимому, только однажды и обольстился он надеждою, ни прежде, ни после этой минуты он ей не верил.

[§ 45]6 Почти всю ночь (на 29-е число; эту ночь всю Даль просидел у его постели, а я, Вяземский и Вьельгорский в ближней горнице) он продержал Даля за руку; часто брал по ложечке или по крупинке льда в рот, и всегда всё делал сам: брал стакан с ближней полки, тёр себе виски льдом, сам накладывал на живот припарки, сам их снимал и проч.

[§ 46]6 Он мучился менее от боли, нежели от чрезмерной тоски: «Ах! какая тоска! — иногда восклицал он, закидывая руки на голову, — сердце изнывает!» Тогда просил он, чтобы подняли его, или поворотили на бок, или поправили ему подушку, и, не дав кончить этого, останавливал обыкновенно словами: «Ну! так, так — хорошо: вот и прекрасно и довольно; теперь очень хорошо». Или: «Постой — не надо — потяни меня только за руку — ну вот и хорошо, и прекрасно». (Всё это его точное10 выражение)10. Вообще, говорит Даль, в обращении со мною он был повадлив и послушен, как ребёнок, и делал всё, что я хотел.

[§ 47] Однажды он спросил у Даля: «Кто у жены моей?» — Даль отвечал: «Много добрых людей принимают в тебе участие; зало и передняя полны с утра до ночи». «Ну спасибо, отвечал он, однако же поди, скажи жене, что всё слава Богу легко; а то ей там, пожалуй, наговорят».

[§ 48] Даль его не обманул. С утра 28 числа, в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, передняя была полна приходящих. Одни осведомлялись о нём через посланных спрашивать11 об11 нём11, другие — и люди всех состояний, знакомые и незнакомые — приходили сами. Трогательное чувство национальной, общей скорби выражалось в этом движении, произвольном12, ни12 чем12 не12 приготовленном12. Число приходящих сделалось наконец так велико, что дверь прихожей (которая была подле кабинета, где лежал умирающий) беспрестанно отворялась и затворялась; это беспокоило страждущего; мы придумали запереть дверь2 из2 прихожей2 в2 сени2, задвинули её залавком и отворили другую узенькую прямо с лестницы в буфет, а гостиную5 от5 столовой5 отгородить5 ширмами (это распоряжение поймёшь из приложенного плана). С этой минуты буфет был набит народом; в столовую входили только знакомые, на лицах выражалось простодушное участие, очень многие плакали.

План квартиры Пушкина, составленный Жуковским.

(1. Кабинет: а) диван, на котором умер Пушкин, в) его большой стол с кресл., на которых он работал; d) полки с книгами. 2. Гостиная: а) кушетка, на которой лежала ночью Н. Н. 3. Передняя: а) здесь Пушкин лежал во гробе. 4. Столовая: а) так были поставлены ширмы, чтобы загородить гостиную, где находилась Н. Н. 5. Сени: а) здесь стоял залавок, которым задвинули дверь, в) маленькая узкая дверь, через которую входили все посторонние. 6. Буфет с чуланом, здесь собирались приходившие осведомиться во время болезни, ночью, тогда как заперли дверь в прихожую)

[§ 49]9 Государь император получал известия от доктора Арендта (который раз по шести в день, и по нескольку раз ночью приезжал навестить больного); государыня великая княгиня, очень любившая Пушкина, написала ко мне несколько записок, на которые я отдавал подробный отчёт её высочеству согласно с ходом болезни.

[§ 50]9 Такое участие трогательно, но оно естественно; естественно и в государе, которому дорога народная слава, какого рода она бы ни была (а в этом отличительная черта нынешнего государя; он любит всё русское; он ставит новые памятники и бережёт старые); естественно и в нации, которая в этом случае не только заодно с своим государем, но этою общею любовью к отечественной славе укореняется между ими нравственная связь; государю естественно гордиться своим народом, как скоро этот народ понимает его высокое чувство и вместе с ним любит то, что славно отличает его от других народов или ставит с ним наряду; народу естественно быть благодарным своему государю, в10 котором10 он видит представителя своей чести.

[§ 51] (1) Одним словом, сии изъявления общего участия наших добрых русских меня глубоко трогали, но не удивляли. (2) Участие иноземцев было для меня усладительною нечаятельностью. (3) Мы теряли своё; мудрено ли что мы горевали? (4) Но их что так трогало? (5) Что думал этот почтенный Барант, стоя долго в унынии посреди прихожей, где около его шептали с печальными лицами о том, что делалось за дверями. (6) Отгадать нетрудно. (7) Гений есть общее добро; в поклонении гению все народы родня! и, когда он безвременно покидает землю, все провожают его с одинаковою братскою скорбию. (8) Пушкин по своему гению был собственностью не одной России, но и целой Европы; (9) потому-то и посол1 французский1 (сам1 знаменитый1 писатель1) приходил1 к двери его с печалью собственною и о нашем Пушкине пожалел как будто о своём. (10) Потому же Люцероде, саксонский посланник, сказал собравшимся у него гостям в понедельник ввечеру: нынче у меня танцевать не будут, нынче похороны Пушкина.

[§ 52] Возвращаюсь к своему описанию. Послав Даля ободрить жену надеждою, Пушкин сам не имел никакой. Однажды спросил он: который час? И на ответ Даля продолжал прерывающимся голосом: «Долго ли… мне… так мучиться?… Пожалуйста поскорей!…» Это повторил он несколько раз: «Скоро ли конец?..» и всегда прибавлял: «пожалуйста поскорей!»

(§ 53] (1) Вообще (после мук первой ночи, продолжавшихся два часа) он был удивительно терпелив. (2) Когда тоска и боль его одолевали, он делал движения руками или отрывисто кряхтел, но так, что его почти не могли слышать. «Терпеть надо, друг, делать нечего, — сказал ему Даль, — но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче». — «Нет, — он отвечал перерывчиво, — нет… не надо… стонать… жена… услышит… Смешно же… чтоб этот… вздор… меня… пересилил… не хочу».

[§ 54] Я покинул его в 5 часов и через два часа возвратился в7 7-м7, то7 есть7 через7 два7 часа7. Видев, что ночь была довольно спокойна, я пошёл к себе почти с надеждою, но, возвращаясь, нашёл иное. Арендт сказал мне решительно, что всё кончено и что ему не пережить дня. Действительно, пульс ослабел и начал упадать приметно; руки начали стыть. Он лежал с закрытыми глазами; иногда только подымая руки, чтобы взять льду и потереть им лоб.

[§ 55] (1) Ударило два часа пополудни, и в Пушкине осталось жизни на три четверти часа (2). Он открыл глаза и попросил мочёной морошки. (3) Когда её принесли, то он сказал внятно: позовите жену, пускай она меня покормит. (4) Она пришла, опустилась на колена у изголовья, поднесла ему ложечку, другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его; (5) Пушкин погладил её по голове и сказал: «Ну, ну, ничего; слава богу; всё хорошо! поди». — (6) Спокойное выражение лица его и твёрдость голоса обманули бедную жену; она вышла как просиявшая от радости лицом. (7) Вот увидите, — сказала она доктору Спасскому, — он будет жив, он не умрёт.

[§ 56] (1) А в эту минуту уже начался последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Вьельгорским у постели его, в головах; сбоку стоял Тургенев. (2) Даль шепнул мне: отходит. (3) Но мысли его были светлы. (4) Изредка только полудремотное забытьё их отуманивало. (5) Раз он подал руку Далю и, пожимая её, проговорил: ну подымай же меня, пойдём, да выше, выше… ну, пойдём! (6) Но, очнувшись, он сказал: мне было пригрезилось, что я с тобой лечу вверх по этим книгам и полкам; высоко… и голова закружилась.

[§ 57] Немного погодя, он опять, не раскрывая глаз, стал искать Далеву руку и, потянув её, сказал: «Ну пойдём же пожалуйста да вместе». (2)8 Даль, по просьбе его, взял его подмышки и приподнял повыше; (3)8 и вдруг, как будто проснувшись, он быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: кончена жизнь. (4) Даль, не расслушав, отвечал: да, кончено; мы тебя положили, — (5) «Жизнь кончена!» — повторил он внятно и положительно. (6) «Тяжело дышать, давит!» — были последние слова его.

[§ 58] В14 эту14 минуту14 я не сводил с него глаз и заметил14, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывистым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: что он? Кончилось, — отвечал мне Даль. Так тихо, так таинственно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое совершилось перед нами во всей умилительной святыне своей.

[§ 59] Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нём в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха, после тяжёлого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нём развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне всё хотелось у него спросить: что видишь друг? и что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое9 смерть9, божественно9 тайную9, смерть9 без покрывала. Какую печать наложила10 она10 на10 лицо10 его10 и как удивительно высказала на нём и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нём и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда всё земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина.

[§ 60] Опишу в немногих словах то, что было после. К счастию, я вспомнил вовремя, что надобно с него снять маску. Это было исполнено немедленно; черты его ещё не успели измениться. Конечно, того первого выражения, которое дала им смерть, в них не сохранилось; но все мы имеем отпечаток привлекательный; это не смерть, а сон.

[§ 61] Спустя 3/4 часа после кончины (во всё это время я не отходил от мёртвого, мне хотелось вглядеться в прекрасное лицо его) тело вынесли в ближнюю горницу; а я, исполняя повеление государя императора, запечатал кабинет своею печатью.

[§ 62] Не буду рассказывать того, что сделалось с печальною женою: при ней находились неотлучно княгиня Вяземская, Е. И. Загряжская, граф и графиня Строгановы. Граф взял на себя все распоряжения похорон.

[§ 63] Побыв ещё несколько времени в доме, я поехал к Вьельгорскому обедать; у него собрались и все другие, видевшие последнюю минуту Пушкина; и он сам был приглашён за гробом к этому обеду: это2 был2 день моего рождения.

[§ 64] Я4 счёл4 обязанностью4 донести4 государю4 императору4 о том, как умер Пушкин; он выслушал меня наедине в своём кабинете: этого прекрасного часа моей жизни я никогда не забуду.

[§ 65] На другой день мы, друзья, положили Пушкина своими руками в гроб; на следующий день, к вечеру, перенесли его в Конюшенную церковь.

[§ 66] И в эти оба дни та горница, где он лежал в гробе, была беспрестанно полна народом. Конечно, более десяти тысяч человек приходило взглянуть на него: многие плакали; иные долго останавливались и как будто хотели всмотреться в лицо его; было что-то разительное в его неподвижности посреди этого движения и что-то умилительно таинственное в той молитве, которая так тихо, так однообразно слышалась посреди этого шума.

[§ 67] И особенно глубоко трогало мне душу то, что государь как будто соприсутствовал посреди своих русских, которые так просто и смиренно и с ним заодно выражали скорбь свою о утрате славного соотечественника. Всем было известно, как государь утешил последние минуты Пушкина, какое он принял участие в его христианском покаянии, что он сделал для его сирот, как почтил своего поэта и что в то же время (как судия, как верховный блюститель нравственности) произнёс в осуждение бедственному делу, которое так внезапно лишило нас Пушкина. Редкий из посетителей, помолясь перед гробом, не помолился в то же время за государя, и можно сказать, что это изъявление национальной печали о поэте было самым трогательным прославлением его великодушного покровителя.

[§ 68] Отпевание происходило 1 февраля. Весьма11 многие11 из11 наших11 знакомых11 людей11 и все12 иностранные12 министры12 были в церкви. Мы на руках отнесли гроб в подвал, где надлежало ему остаться до вывоза из города. 3 февраля в 10 часов вечера собрались мы в последний раз к тому, что ещё для нас оставалось от Пушкина; отпели последнюю панихиду; ящик с гробом поставили на сани; сани тронулись; при свете месяца несколько15 времени15 я15 следовал15 за15 ними15; скоро они поворотили за угол дома; и всё, что было земной Пушкин, навсегда пропало из глаз моих.

Февраля 15.

 

II. Записки врачей о болезни и смерти Пушкина

 

В этом отделе впервые издаются донесения старшего полицейского врача о дуэли Пушкина и записка доктора Шольца и вновь печатаются записки докторов Спасского и Даля, уже известные в печати. Перепечатка этих документов допущена отчасти по тесной их связи с письмом Жуковского, а в особенности потому, что в нашем распоряжении были авторитетнейшие списки, именно те, которые были в руках у Жуковского.

 

1. Донесение полицейского врача

Подлинник этого донесения находится ныне в Пушкинском доме. Дело, из которого он извлечён, имеет следующее название: «По донесениям старшего врача полиции о происшествиях в С.-Петербурге за 1837 год (дело) медицинского департамента министерства внутренних дел отделение 2, стол. 1». Печатаемый нами документ помещался здесь между донесением о «покусах супругов Биллинг кошкой, подозреваемой в бешенстве», и донесением о грабеже и отравлении «содержательницы известных женщин».

18 Генв. 1837
Старший врач полиции

30
Юденич, Пётр Никитич, стат. советн.

Полициею узнано, что вчера, в 5-м часу пополудни, за чертою города позади Комендантской дачи, происходила дуель между камер-юнкером Александром Пушкиным и порутчиком Кавалергардского её величества полка бароном Геккереном, первый из них ранен пулею в нижнюю часть брюха, а последний в правую руку навылет и получил контузию в брюхо. — Г-н Пушкин при всех пособиях, оказываемых ему его превосходительством г-м лейб-медиком Арендтом, находится в опасности жизни. — О чём вашему превосходительству имею честь донесть.

 

2. Записка доктора Шольца

Привезя раненого Пушкина домой, Данзас отправился за доктором. Сначала поехал к Арендту, потом к Саломону; не застав дома ни того, ни другого, оставил им записки и отправился к доктору Персону; но и тот был в отсутствии. Оттуда, по совету жены Персона, Данзас поехал в Воспитательный дом, где, по словам её, он мог найти доктора наверно. Подъезжая к Воспитательному дому, Данзас встретил выходившего из ворот доктора Шольца. Выслушав Данзаса, Шольц сказал ему, что он, как акушер, в этом случае полезным быть не может, но что сейчас же привезёт к Пушкину другого доктора. Действительно, он вскоре приехал с д-ром Задлером, который перед приездом к Пушкину успел перевязать руку Дантеса.

Шольц оставил записку о своём посещении раненого Пушкина. Эта записка была вручена им Жуковскому и оказалась ныне в собрании А. Ф. Онегина. По описанию Б. Л. Модзалевского она значится под № 36 в серии «документы из бумаг Жуковского». Это чисто переписанная копия писарской руки; слова Пушкина выделены особым почерком — готиком; писано на гладком белом листе большого формата почтовой бумаги; занимает 2 3/4 страницы.

При сравнении записки Шольца, до сих пор остававшейся неизвестной, с письмом Жуковского о последних минутах Пушкина оказывается, что Жуковский воспользовался ею довольно основательно, но кое-что опустил, а кое-что изменил. Изменения простёрлись даже на подлинные слова Пушкина. При воспроизведении письма Жуковского в примечаниях было указано отношение текста Жуковского к записке Шольца.

____________

27 января в 6 1/4 ч полковник Данзас приглашал меня к трудно раненному, Александру Сергеевичу Пушкину.

Прибывши к больному с доктором Задлером, которого я дорогою сыскал, взошли в кабинет больного, где нашли его лежащим на диване и окружённым тремя лицами, супругою, полковником Данзасом и г-м Плетнёвым. — Больной просил удалить и не допустить при исследовании раны жену и прочих домашних. Увидев меня, дал мне руку и сказал: «Плохо со мною». — Мы осматривали рану, и г-н Задлер уехал за нужными инструментами.

Больной громко и ясно спрашивал меня: «Что вы думаете о моей ране; я чувствовал при выстреле сильный удар в бок и горячо стрельнуло в поясницу; дорогою шло много крови — скажите мне откровенно, как вы рану находили?»

«Не могу вам скрывать, что рана ваша опасная».

«Скажите мне — смертельна?»

Считаю долгом Вам это не скрывать, — но услышим мнение Арендта и Саломона, за которыми послано.

«Je vous remercie, vous avez agi en honnête homme envers moi — (при сём рукою потёр себе лоб) — il faut que j’arrange ma maison». [Благодарю вас, вы поступили по отношению ко мне как честный человек <...>. Надо устроить мои домашние дела (фр.).] — Через несколько минут сказал: «Мне кажется, что много крови идёт?»

Я осмотрел рану, — но нашлось, что мало, — и наложил новый компресс.

«Не желаете ли Вы видеть кого-нибудь из близких приятелей?»

«Прощайте друзья!» (сказал он, глядя на библиотеку).

«Разве Вы думаете, что я часу не проживу?»

«О нет, не потому, но я полагал, что Вам приятнее кого-нибудь из них видеть… Г-н Плетнёв здесь…»

«Да — но я бы желал Жуковского. — Дайте мне воды, меня тошнит».

Я трогал пульс, нашёл руку довольно холодною — пульс малый, скорый, как при внутреннем кровотечении; вышел за питьём и чтобы послать за г-м Жуковским; Полковник Данзас взошёл к больному. Между тем приехал Задлер, Арендт, Саломон — и я оставил печально больного, который добродушно пожал мне руку.

 

3. Записка доктора Спасского

Записка доктора Спасского под заглавием «Последние дни Пушкина. Рассказ очевидца» напечатана впервые в «Библиографических записках» за 1859 год, № 18, ст. 555—559, с следующим примечанием М. Н. Лонгинова: «Предлагаемая статья была написана немедленно после кончины Пушкина бывшим свидетелем последних дней его жизни, известным петербургским медиком Иваном Тимофеевичем Спасским (недавно умершим), который тогда же подарил мне с неё список. В статье этой заключаются многие выражения, которые целиком вошли в „Последние минуты Пушкина“, сочинение В. А. Жуковского, для которого они, вероятно, послужили материалом, хоть в статье И. Т. Спасского найдут немного нового, но мне кажется — она стоит быть напечатанною, как современный рассказ очевидца о смерти Пушкина».

Записка перепечатывалась не раз. В новейшее время, как «новость», она была опубликована в варшавской газете «Свободное слово» в номере 30-м, в декабре 1909 года, и отсюда перепечатана во многих газетах.

Современный список находится в собрании А. Ф. Онегина. Он занимает 6 страниц и писан на больших писчих листах писарским почерком очень чётко, без помарок. Дата в конце и инициалы — другой рукой, по всей вероятности самого Спасского. Одна, указанная нами в своём месте, пометка сделана Жуковским.

В записке Спасского уже нет той протокольной непосредственности и простоты, которые отличают записку Шольца. В ней есть претензии на литературность изложения и чувствуется такое же стремление к ограждению моральных интересов семьи Пушкина, какое кладёт печать на письма Жуковского и князя Вяземского. Спасский был домашним доктором в семействе Пушкина. По словам К. К. Данзаса, Пушкин мало имел к нему доверия.

Текст списка, хранящегося в собрании А. Ф. Онегина, воспроизводится нами без всяких изменений; оставлены даже сокращения: П. — Пушкин; Д. Д. — доктор Даль и т. д. Ввиду авторитетности нашего списка и незначительности отличий других списков разночтения не приводятся.

А.

Последние дни А. С. Пушкина. Рассказ очевидца

Его уж нет. Младой певец
(Евгений Онегин. Гл. VI, XXXI)

Нашёл безвременный конец!

Дохнула буря, цвет прекрасной

Увял на утренней заре,

Потух огонь на алтаре!…

Друзья мои, вам жаль поэта:
(Там же. XXXVI)

Во цвете радостных надежд

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Увял!

В 7 часов вечера, 27 числа минувшего месяца, приехал за мною человек Пушкина. Александр Сергеевич очень болен, приказано просить как можно поскорее. Я не медля отправился. В доме больного я нашёл докторов Арендта и Сатлера. С изумлением я узнал об опасном положении Пушкина. Что, плохо, — сказал мне Пушкин, подавая руку. Я старался его успокоить. Он сделал рукою отрицательный знак, показывавший, что он ясно понимал опасность своего положения. Пожалуйста не давайте больших надежд жене, не скрывайте от неё, в чём дело, она не притворщица; вы её хорошо знаете; она должна всё знать. Впрочем, делайте со мною, что вам угодно, я на всё согласен и на всё готов. Врачи, уехав, оставили на мои руки больного. Он исполнял все врачебные предписания. По желанию родных и друзей П., я сказал ему об исполнении христианского долга. Он тот же час на то согласился. За кем прикажете послать, спросил я. Возьмите первого, ближайшего священника, отвечал П. Послали за отцом Петром, что в Конюшенной. Больной вспомнил о Грече. Если увидите Греча, молвил он, кланяйтесь ему и скажите, что я принимаю душевное участие в его потере. В 8 часов вечера возвратился доктор Арендт. Его оставили с больным наедине. В присутствии доктора Арендта прибыл и священник. Он скоро отправил церковную требу: больной исповедался и причастился св. тайн. Когда я к нему вошёл, он спросил, что делает жена? Я отвечал, что она несколько спокойнее. Она бедная безвинно терпит и может ещё потерпеть во мнении людском, возразил он; не уехал ещё Арендт? Я сказал, что докт. А. ещё здесь. Просите за Данзаса, за Данзаса, он мне брат. Желание П. было передано докт. А. и лично самим больным повторено. Докт. А. обещал возвратиться к 11 часам. — Необыкновенное присутствие духа не оставляло больного. От времени до времени он тихо жаловался на боль в животе и забывался на короткое время. Докт. А. приехал в 11 часов. В лечении не последовало перемен. Уезжая, докт. А. просил меня тотчас прислать за ним, если я найду то нужным. Я спросил П., не угодно ли ему сделать какие-либо распоряжения. Всё жене и детям, — отвечал он; позовите Данзаса. Д. вошёл. П. захотел остаться с ним один. Он объявил Д. свои долги. Около четвёртого часу боль в животе начала усиливаться и к пяти часам сделалась значительною. Я послал за А., он не замедлил приехать. Боль в животе возросла до высочайшей степени. Это была настоящая пытка. Физиономия П. изменилась; взор его сделался дик, казалось, глаза готовы были выскочить из своих орбит, чело покрылось холодным потом, руки похолодели, пульса как не бывало. Больной испытывал ужасную муку. Но и тут необыкновенная твёрдость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтоб жена не услышала, чтоб её не испугать. Зачем эти мучения, сказал он, без них я бы умер спокойно. Наконец, боль, по-видимому, стала утихать, но лицо ещё выражало глубокое страдание, руки по прежнему были холодны, пульс едва заметен. Жену, просите жену, сказал П. Она с воплем горести бросилась к страдальцу. Это зрелище у всех извлекло слёзы. Несчастную надобно было отвлечь от одра умирающего. Таков действительно был П. в то время. Я спросил его, не хочет ли он видеть своих друзей. Зовите их, отвечал он. Жуковский, Вьельгорской, Вяземской, Тургенев и Данзас входили один за другим и братски с ним прощались. Что сказать от тебя царю, спросил Жуковский. Скажи, жаль, что умираю, весь его бы был, отвечал П. Он спросил, здесь ли Плетнёв и Карамзины. Потребовал детей и благословил каждого особенно. Я взял больного за руку и щупал его пульс. Когда я оставил его руку, то он сам приложил пальцы левой своей руки к пульсу правой, томно, но выразительно взглянул на меня и сказал: смерть идёт. Он не ошибался, смерть летала над ним в это время. Приезда Арендта он ожидал с нетерпением. Жду слова от царя, чтобы умереть спокойно, промолвил он. Наконец, докт. А. приехал. Его приезд, его слова оживили умирающего. В 11-м часу я оставил П. на короткое время, простился с ним, не полагая найти его в живых по моём возвращении. Место моё занял другой врач. По возвращении моём в 12 часов пополудни мне казалось, что больной стал спокойнее. Руки его были теплее и пульс явственнее. Он охотно брал лекарства, заботливо спрашивал о жене и о детях. Я нашёл у него доктора Даля. — Пробыв у больного до 4 часу, я снова его оставил на попечение Д. Д. и возвратился к нему около 7 часов вечера. Я нашёл, что у него теплота в теле увеличилась, пульс сделался гораздо явственнее, и боль в животе ощутительнее. Больной охотно соглашался на все предлагаемые ему пособия. Он часто требовал холодной воды, которую ему давали по чайным ложечкам, что весьма его освежало. Так как эту ночь предложил остаться при больном Д. Д., то я оставил П. около полуночи. Рано утром 29 числа я к нему возвратился. Пушкин истаевал. Руки были холодны, пульс едва заметен. Он беспрестанно требовал холодной воды и брал её в малых количествах, иногда держал во рту небольшие куски льду и от времени до времени сам тёр себе виски и лоб льдом. — Докт. А. подтвердил мои и Д. Д. опасения. Около 12 часов больной спросил зеркало, посмотрел в него и махнул рукою. Он неоднократно приглашал к себе жену. Вообще все входили к нему только по его желанию. Нередко на вопрос: не угодно ли вам видеть жену, или кого-либо из друзей, — он отвечал: я позову.

Незадолго до смерти ему захотелось морошки. Наскоро послали за этой ягодой. Он с большим нетерпением её ожидал и несколько раз повторял: морошки, морошки. Наконец привезли морошку. Позовите жену, сказал П., пусть она меня кормит. Он съел 2—3 ягодки, проглотил несколько ложечек соку морошки, сказал — довольно, и отослал жену. Лицо его выражало спокойствие. Это обмануло несчастную его жену; выходя, она сказала мне: вот увидите, что он будет жив, он не умрёт. Но судьба определила иначе. Минут за пять до смерти, П. просил поворотить его на правый бок. Даль, Данзас и я исполнили его волю: слегка поворотили его и подложили к спине подушку. Хорошо, сказал он и потом несколько погодя промолвил: жизнь кончена! Да, конечно, сказал докт. Даль, мы тебя поворотили, — кончена жизнь, возразил тихо П. Не прошло нескольких мгновений как П. сказал: теснит дыхание. То были последние его слова. Оставаясь в том же положении на правом боку, он тихо стал кончаться, и — вдруг его не стало.

Недвижим он лежал, и странен

Был томный мир его чела.

И. С.

2 февраля 1837.

 

4. Записка доктора В. И. Даля

 

Записка доктора Даля напечатана впервые в «Медицинской газете» за 1860 год, № 49, и затем не раз перепечатывалась. В 1888 году В. П. Гаевский сообщил одно исправление и одно дополнение к известному тексту по имевшемуся у него списку.

В собрании А. Ф. Онегина среди бумаг, принадлежавших раньше Жуковскому, оказались три собственноручные записки В. И. Даля: одна — без заглавия, содержащая рассказ очевидца о болезни и смерти Пушкина; другая — под заглавием «Вскрытие тела А. С. Пушкина» и третья — под заголовком «Ход болезни Пушкина». Все эти три записки входят в том же порядке в состав известного в печати текста, но без заголовков. По сравнению с последним в рукописях немало отступлений. Первая часть в печатном тексте изложена с большими подробностями, но зато вторая и третья части в рукописи изложены гораздо точнее и отчасти подробнее, чем в печати.

Поэтому, сообщая в примечаниях все мало-мальски важные разночтения печатного текста к первой записке, мы не приводим таковых ко второй и третьей записке Даля, ибо текст нашей рукописи должен быть безусловно предпочтён печатному.

Исправление, внесённое Гаевским в печатный текст, не касается нашего списка, ибо в нём данное место изложено правильно. Дополнение же Гаевского на своём месте приведено в примечаниях.

 

А.

28 генваря, во втором часу полудня, встретил меня г. Башуцкий, когда я переступил порог его, роковым вопросом: «слышали?» и на ответ мой: нет — рассказал, что Пушкин умирает.

У него, у Пушкина, нашёл я толпу в зале и в передней — страх ожидания пробегал шёпотом по бледным лицам. — Гг. Арендт и Спасский пожимали плечами. Я подошёл к болящему — он подал мне руку, улыбнулся и сказал: «Плохо, брат!» Я присел к одру смерти — не отходил, до конца страстных суток. В первый раз Пушкин сказал мне ты. Я отвечал ему также — и побратался с ним за1 сутки1 до1 смерти1 его1, уже не для здешнего мира!

Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться со смертию, так спокойно он её ожидал, так твёрдо был уверен, что роковой час ударил. Пушкин положительно отвергал утешение наше и на слова мои: Все мы надеемся, не отчаивайся и ты! отвечал: нет; мне здесь не житьё; я умру, да видно уж так и надо! В ночи на 29-е он повторял несколько раз подобное; спрашивал, например: «который час» и на ответ мой продолжал отрывисто и с расстановкою: «долго ли мне так мучиться! Пожалуйста поскорей!» Почти всю ночь продержал он меня за руку, почасту брал ложечку водицы или крупинку льда и всегда при этом управлялся своеручно: брал стакан сам с ближней полки, тёр себе виски льдом, сам сымал и накладывал себе на живот припарки, (     ) собственно от боли страдал он, по словам его, не столько, как от чрезмерной тоски, что приписать должно воспалению в брюшной полости, а, может быть, ещё более воспалению больших венозных жил. «Ах, какая тоска! — восклицал он иногда, закидывая руки на голову, — сердце изнывает!» Тогда просил он поднять его, поворотить на бок или поправить подушку — и, не дав кончить этого, останавливал обыкновенно словами: «Ну, так, так — хорошо; вот и прекрасно, и довольно; теперь очень хорошо!» или: «Постой, не надо, потяни меня только за руку — ну вот и хорошо, и прекрасно!» Вообще был он — по крайней мере в обращении со мною, повадлив и послушен, как ребёнок, и делал всё, о чём я его просил. «Кто у жены моей?» — спросил он между прочим. Я отвечал: много добрых людей принимают в тебе участие — зала и передняя полны, с11 утра11 до11 ночи11. «Ну, спасибо, — отвечал он, — однако же, поди, скажи жене, что всё слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят!»

[С вечера] с12 обеда12 пульс был крайне мал, слаб и част — после полу[ночи]дни стал он подыматься, а к 6-му часу ударял не более 120 в минуту и стал полнее и твёрже. В то же время начал показываться небольшой общий жар. Вследствие полученных от д-ра Арендта наставлений, приставили мы с д-м Спасским 25 пиявок и в то же время и (послали) за Арендтом. Он приехал и одобрил распоряжение наше. Больной наш твёрдою рукою сам ловил и припускал себе пиявки и неохотно позволял нам около себя копаться. Пульс стал ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник, за соломинку, робким голосом провозгласил надежду и обманул было и себя и других — но ненадолго. П. заметил, что я был пободрее, взял меня за руку и спросил: «Никого тут нет?» «Никого», — отвечал я. «Даль, скажи же мне правду, скоро ли я умру?» «Мы за тебя надеемся, Пушкин, — сказал я, — право, надеемся!» Он пожал крепко руку мне и сказал: «Ну, спасибо!» Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моею надеждою: ни прежде, ни после этого он не верил ей, спрашивал нетерпеливо: «Скоро ли конец? — и прибавлял ещё: Пожалуйста поскорее!» В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти — и не мог отбиться от трёх слов, из Онегина, трёх страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах и в голове моей:

Ну что ж? Убит!

О, сколько силы и значения в трёх словах этих! Ужас невольно обдавал меня с головы до ног — я сидел, не смея дохнуть, и думал: «Вот где надо изучать опытную мудрость, философию жизни — здесь, где душа рвётся из тела; то7, что7 увидишь7 здесь7, не найдёшь ни в толстых книгах, ни на шатких8 кафедрах8 наших8».

Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и на слова мои «терпеть надо, любезный друг, делать нечего, но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче», — отвечал отрывисто: «нет, не надо стонать; жена услышит; и смешно же, чтобы этот вздор меня пересилил; не10 хочу10».

Пульс стал упадать приметно, и вскоре исчез вовсе. Руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 янв. — и в Пушкине оставалось жизни — только на 3/4 часа! П. раскрыл глаза и попросил мочёной морошки. Когда её принесли, то он сказал внятно: «Позовите жену, пусть она меня покормит». Др. Спасский исполнил желание умирающего. Наталья Николаевна опустилась на колени у изголовья смертного одра, поднесла ему ложечку, другую — и приникла лицом к челу отходящего мужа. П. погладил её по голове и сказал: «Ну, ну, ничего, слава Богу, всё хорошо!»

Вскоре подошёл я к В. А Жуковскому, кн.1 Вяземскому1 и гр. Виельгорскому и сказал: отходит! Бодрый дух всё ещё сохранял могущество своё — изредка только полудремотное забвение на несколько секунд туманило мысли и душу. Тогда умирающий, несколько раз, подавал мне руку, сжимал её и говорил: «Ну, подымай же меня, пойдём, да выше, выше — ну пойдём!» Опамятовавшись сказал он мне: «Мне было пригрезилось, что я с тобой лезу вверх по этим книгам и полкам, высоко — и голова закружилась» — Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку и, потянув её, сказал: «Ну, пойдём же, пожалуйста, да вместе!»

Друзья и ближние, молча, сложа3 руки3, окружили изголовье отходящего. Я, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. Он вдруг, будто проснувшись, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: «Кончена жизнь». Я не дослышал и спросил тихо: «Что кончено». «Жизнь кончена», — отвечал он внятно и положительно. «Тяжело дышать, давит» — были последние слова его. Всеместное спокойствие разлилось по всему телу — руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни, колена также, — отрывистое, частое дыхание изменялось более и более на медленное, тихое, протяжное — ещё один слабый, едва заметный вздох — и — пропасть необъятная, неизмеримая разделяла уже живых от мёртвого!

В. Даль.

Подлинник занимает все четыре страницы обыкновенного писчего листа. Помарок почти нет.

 

Б.

Вскрытие тела А. С. Пушкина

{139}

По вскрытии брюшной полости все кишки оказались сильно воспалёнными; в одном только месте, величиною с грош, тонкие кишки были поражены гангреной. В этой точке, по всей вероятности, кишки были ушиблены пулей.

В брюшной полости нашлось не менее фунта чёрной, запёкшейся крови, вероятно, из перебитой бедренной вены.

По окружности большого таза, с правой стороны, найдено было множество небольших осколков кости, а наконец, и нижняя часть крестцовой кости была раздроблена.

По направлению пули надобно заключать, что убитый стоял боком, в пол-оборота и направление выстрела было несколько сверху вниз. Пуля пробила общие покровы живота в двух дюймах от верхней, передней оконечности чресельной или подвздошной кости (ossis iliaci dextri) правой стороны, потом шла, скользя по окружности большого таза, сверху вниз, и, встретив сопротивление в крестцовой кости, раздробила её и засела где-нибудь поблизости. Время и обстоятельства не позволили продолжать подробнейших розысканий.

Относительно причины смерти — надобно заметить, что здесь воспаление кишок не достигло ещё высшей степени: не было ни сывороточных или конечных излияний, ни прирощений, а и того менее общей гангрены. Вероятно, кроме воспаления кишок, существовало и воспалительное поражение больших вен, начиная от перебитой бедренной; а наконец, и сильное поражение оконечностей становой жилы (caudae equinae) при раздроблении крестцовой кости.

На 1/2 листе писчей бумаги, сложенной в четвёртку. Текст занимает 2 1/4 страницы.

 

В.

Ход болезни Пушкина

При самом начале из раны последовало сильное, венозное кровотечение; вероятно, бедренная вена была перебита. Судя по количеству крови на плаще и платье, раненый потерял несколько фунтов крови. Пульс соответствовал этому положению; оконечности стыли. Чело покрылось холодным потом. Опасались, чтобы раненый не изошёл кровью. Итак, первое показание было унять кровотечение. Холодная, со льдом примочка на брюхо, холодительное питьё и пр. вскоре отвратили опасение это, и 28-го утром, когда боли усилились и показалась значительная опухоль живота, решились поставить промывательное, чтобы облегчить и опростать кишки. С трудом только можно было это исполнить: больной не мог лежать на боку, а чувствительность воспалённой проходной кишки, от разробленного крестца, — обстоятельство в то время ещё неизвестное — была причиной жестокой боли и страданий после этого промывательного. Оно не подействовало. Больной был так раздражён, духовно и телесно, что в продолжение этого утра отказывался вовсе от предлагаемых ему пособий. Около полудня дали ему несколько капель опия, что принял он с жадностью и успокоился. Перед этим принимал он extr. hyoskyami с. calomel, без всякого видимого облегчения. После обеда и во всю ночь давали попеременно aq. laurocerasi et opium с. calomel. К шести часам вечера 28-го болезнь приняла иной вид: пульс поднялся, ударял около 120, сделался жесток; оконечности согрелись: общая теплота тела возвысилась, беспокойство усилилось — словом, начало образоваться воспаление. Поставили 25 пиявок к животу; [лихорадка стихла] жар уменьшился, опухоль живота опала, пульс сделался ровнее и гораздо мягче, кожа показывала небольшую испарину. Это была минута надежды. Если бы пуля не раздробила костей, то, может быть, надежда эта нас и не обманула. Но уже с полуночи и в особенности к утру общее изнеможение взяло верх: пульс упадал с часу на час и к полудню 29-го исчез вовсе; руки остыли — в ногах теплота сохранилась гораздо долее, — больной изнывал тоскою, начиная по временам уже забываться, ослабевал, и лицо его изменилось. При таких обстоятельствах — не было уже ни пособия, ни надежды. Надобно было полагать, что гангрена в кишках начала уже образоваться. Жизнь угасала видимо, и светильник дотлевал последнею искрой.

Вскрытие трупа показало, что рана принадлежала к безусловно смертельным. Раздробление подвздошной и в особенности крестцовой кости — неисцелимо. При таких обстоятельствах смерть могла последовать: 1-е) от истечения кровью; 2-е) от воспаления брюшных внутренностей, больших вен, общее с поражением необходимых для жизни нервов и самой оконечности становой жилы (cauda equina); 3-е) самая медленная, томительная смерть, от всеобщего изнурения, при переходе поражённых мест в нагноение. Раненый наш перенёс первое и поэтому успел приготовиться к смерти и примириться с жизнью; и — благодаря бога — не дожил до последнего, чем избавил и себя и ближних своих от напрасных страданий.

В. Даль.

На 1/2 листе писчей бумаги, сложенной в четвёртку. Все 4 страницы заняты текстом.

 

III. В. А. Жуковский в заботах по делу Пушкина

 

1. Введение

1

В момент смерти Пушкина и сейчас после неё друзьям Пушкина пришлось действовать на две стороны: на современников и на государя.

В письмах, назначенных для широкого распространения, Жуковский и Вяземский, искусно и тщательно подкрашивая действительность, давали ей то изображение, которое вызывалось потребностью момента: необходимостью оградить моральные и материальные интересы семьи Пушкина. Та история трагического конца Пушкина, которую они предлагали вниманию современников, имела в виду прежде всего охрану доброго имени Пушкина и его жены. «Доброе имя», конечно, в соответствии с уровнем тогдашних представлений. Стремясь убедить окружавших в высоком и государственном значении деятельности Пушкина, друзья его в своих рассказах внушали современникам, что государь принял смерть Пушкина как национальное горе; заботливостью своей, проявленной в момент смерти поэта, засвидетельствовал любовь к нему как человеку, а милостями, оказанными его семье, высказал высокую оценку его деятельности.

Но действительность далеко не соответствовала той картине, которую рисовали друзья Пушкина Такой вывод намечается уже при разборе письма Жуковского к С. Л. Пушкину. Документы, впервые печатаемые в настоящем отделе книги, дают возможность развить и укрепить этот вывод. Мы получаем возможность судить, в каком направлении совершалось воздействие друзей Пушкина на государя и какими результатами оно сопровождалось. Разными путями друзья Пушкина старались убедить государя в том, что потеря Пушкина — великая национальная потеря и что Пушкин был искренний приверженец существующего строя и государя и, как таковой, достоин великих милостей. Старались убедить, но убедили ли? Образ действий друзей Пушкина мог повести только к заключению, что государь убеждён и разделяет все их взгляды на Пушкина. На основании публикуемых теперь документов можно с достоверностью утверждать, что убеждения Жуковского не достигли цели, и роль государя в момент смерти поэта и после неё не была такой, какой она рисуется нам на основании свидетельств друзей Пушкина.

Все, стоявшие в России на стороне Пушкина, прославляли Николая Павловича за трогательное отношение к памяти умершего, с восторгом говорили о его щедрых милостях вдове и детям умершего и шёпотом одобряли от души приказание его Жуковскому разобрать бумаги покойного и сжечь всё, что он найдёт предосудительного для памяти Пушкина. Представители иностранных держав, находившиеся в 1837 году при петербургском дворе, сочли непременным своим долгом в своих депешах подчеркнуть отношение государя к Пушкину, и никто из них не упустил упомянуть о пожертвованиях государя семье Пушкина и о приказе его сжечь всё предосудительное в бумагах Пушкина. Все предполагали, что в бумагах поэта должны быть произведения антиправительственные, антирелигиозные, резко сатирические или даже направленные против самого государя. Поэтому в глазах современников это разрешение или даже повеление сжечь рукописи «возмутительные» ярко иллюстрировало высокое благородство характера государя. Государь творит доброе дело и не желает ничего слышать о произведениях Пушкина, как бы несовместимых с щедрым покровительством его памяти.

Не только современники, но и позднейшие исследователи и биографы Пушкина излагают эту страничку из истории отношений императора к поэту так же и с таким же пафосом, как её излагали в своё время друзья поэта. Эпизод государевой милости за гробом обычно является в изображении биографов поэта лишь увенчанием этой истории. Государь, по их мнению, после смерти поэта дал высшее и прекрасное доказательство тому, что он любил лично Пушкина и что он признавал всё его огромное значение для России.

Печатаемые нами документы заставляют беспристрастного историка устранить обычный пафос с последних страниц истории отношений поэта и государя.

2

Щедрые милости Николая Павловича семье Пушкина до сих пор приписывали безраздельно его собственной инициативе. Теперь приходится твёрдо установить, что вдохновителем государя был В. А. Жуковский, что распоряжения, сделанные государем 30 января, были в значительной мере предусмотрены и продиктованы Жуковским. В собрании А. Ф. Онегина сохранился черновик записки, в которой Жуковский изложил свои соображения по вопросу, как достойным образом почтить память умершего поэта. Эта записка составлена вечером 29 января 1837 года и должна была быть подана Жуковским государю. В беловом виде она ещё неизвестна. Впрочем, быть может, Жуковский ограничился устным изложением своих предположений государю.

Черновик свидетельствует нам о благодетельной инициативе постоянного ходатая и благотворителя русских писателей — Жуковского. Это он «осмелился представить на благоусмотрение его величества мысль» об очищении от долгов сельца Михайловского; это он убедил присоединить «к такому великодушному дару и другой, столь же национальный» — издание сочинений Пушкина, с предоставлением дохода в пользу его семьи; это он указал на необходимость «единовременно пожаловать что-либо на первые домашние нужды». Но Жуковский хотел, чтобы милость Пушкину за гробом была оказана не по нужде, а по заслуге; Жуковский желал, чтобы милость не была совершена келейно, а была оглашена манифестом и, следовательно, понята как знак высочайшего признания государственного значения деятельности Пушкина. В 1826 году именно так был почтён Карамзин, и Жуковский писал манифест по этому поводу. «Позвольте мне, государь, — пишет в своей записке Жуковский, — и в настоящем случае быть истолкователем Вашей монаршей воли и написать ту бумагу, которая должна будет её выразить для благодарного отечества и Европы».

30 января Николай Павлович вручил Жуковскому собственноручно карандашом написанную записочку, в которой обозначены милости семье Пушкина. Из этой записочки, давно известной и вновь печатаемой нами по подлиннику, видно, что император осуществил все высказанные Жуковским пожелания материального характера и для семьи сделал даже больше, чем он просил. Но самое главное желание Жуковского, характера невещественного, осталось неисполненным. Император не пожелал своим милостям сообщить значение государственного дела и придал им характер личной, частной благотворительности. В письме А. И. Тургенева от 1 февраля к А. И. Нефедьевой находим и объяснение такого отношения государя к памяти Пушкина. Уместно повторить уже цитированные нами выше (стр. 147 [См. «Документы и материалы», I, 1, 3 (окончание). — Прим. lenok555]) любопытные подробности, находящиеся в этом письме.

«Когда Жуковский представлял государю записку о семействе Пушкина, то, сказав всё, что у него было на сердце, он прибавил à peu près [Примерно (фр.).] так: „Для себя же, государь, я прошу той же милости, какою я уже воспользовался при кончине Карамзина: позвольте мне так же, как и тогда, написать указы о том, что Вы повелеть изволите для Пушкина“. (Жуковский писал докладную записку и указы о пенсии Карамзину и семейству его.) На это государь отвечал Жуковскому: „Ты видишь, что я делаю всё, что можно для Пушкина и для семейства его, и на всё согласен, но в одном только не могу согласиться с тобою: это — в том, чтобы ты написал указы, как о Карамзине. Есть разница: ты видишь, что мы насилу довели его до смерти христианской, а Карамзин умирал, как ангел“».

Итак, если Николай Павлович творил добро семье Пушкина, то он делал это отнюдь не во имя Пушкина, отнюдь не в силу признания за его личностью и деятельностью национального и государственного значения, а по иным соображениям. Тут играли роль и влияние Жуковского, и хорошее отношение к жене Пушкина, которую он любил видеть на придворных балах, и, наконец, конечно, значительную роль играл и расчёт на добрую славу о его великодушии и щедрости.

Несмотря на ясный смысл категорического отказа государя огласить манифест сочувствия памяти Пушкина, Жуковский, а за ним и остальные друзья Пушкина продолжали придавать поступку государя тот смысл, который они хотели бы в нём видеть и которого в нём, заведомо для них, не было.

3

В. А. Жуковский старался изобразить пред Николаем Павловичем и современниками смерть Пушкина как идеал христианской кончины. Государь не поверил и остался при особом мнении, продолжая относиться к религиозности Пушкина с весьма большим сомнением. Надо думать, государь не отделался от воспоминаний об эпизоде с «Гавриилиадой», разыгравшемся в 1828 году, и не позабыл, как Пушкин, сначала отрёкшийся от своей кощунственной поэмы, потом приносил покаяние в письме, которое прочёл один он, император.

В. А. Жуковский, отождествлявший миросозерцание Пушкина с своим сентиментально-монархическим, старался и при жизни Пушкина и после его смерти убедить государя в благонамеренности политических настроений и политических взглядов поэта. Государь не верил благонадёжности Пушкина. Государю, по-видимому, было мало того, что в этом пункте все показания были на стороне Пушкина; ему хотелось, чтобы Пушкин не только внешне, но и внутренне был бы весь его, насквозь весь, с его сердцем и его совестью. Тому, что Николай Павлович не верил в искренность Пушкина, мы имеем немало доказательств. Новые и яркие подтверждения такому взгляду государя на поэта дают публикуемые нами материалы, относящиеся к сношениям Жуковского с графом А. X. Бенкендорфом в первые дни по кончине Пушкина.

Николай Павлович не верил тому, что говорил о Пушкине Жуковский. В этом пункте влияние Жуковского на Николая Павловича столкнулось с влиянием, диаметрально противоположным, резко враждебным — графа А. X. Бенкендорфа, шефа жандармов и начальника III отделения. Но, конечно, Бенкендорф был ближе государю, чем воспитатель его сына, речи Бенкендорфа уму и сердцу государя были понятнее речей Жуковского. Не могли забыть и государь, и Бенкендорф о 14 декабря 1825 года, и Пушкин оставался для них человеком 14 декабря, один из «des amis de 14».

Не раз Жуковскому приходилось схватываться с Бенкендорфом за Пушкина при его жизни. Была суждена ему и последняя схватка с Бенкендорфом — уже у гроба Пушкина. И если при жизни поэта борьба Жуковского оканчивалась некоторыми видимыми победами, то в последнем столкновении, после смерти Пушкина, он был разбит, а сердце его растерзано. Жуковского должен был мучить не тот верх, который взял над ним Бенкендорф, а то сочувствие, которое оказал Бенкендорфу государь. Для нас же это сочувствие является лишним, неложным свидетелем истинного отношения государя к Пушкину. Столкновение разыгралось вокруг бумаг Пушкина.

Мы знаем из заявлений Жуковского об исполненном великодушного благородства приказании государя Жуковскому о разборе бумаг Пушкина. Государь предполагал, что в бумагах могут оказаться вещи антиправительственные, предосудительные, но он не желал их знать. Он поручал Жуковскому запечатать бумаги Пушкина и затем на досуге разобрать их. Жуковский должен был сжечь всё предосудительное, возвратить письма их авторам, а казённые документы — по принадлежности. Такова была первоначальная воля государя.

Пушкин умер 29 января в 2 3/4 часа пополудни. Через час тело его было вынесено из кабинета, и кабинет, в котором находились бумаги Пушкина, был опечатан Жуковским. Приступить к разбору Жуковский предполагал, конечно, после похорон поэта, но не прошло и двух дней со дня смерти, как Жуковский узнал, что разбирать бумаги будет он не один, а совместно с жандармским офицером по назначению графа Бенкендорфа. Чем было вызвано такое изменение высочайшей воли? Прежде всего, конечно, — влиянием Бенкендорфа, а затем проснувшимся вновь недоверием к Пушкину и страхом, теперь уже загробным, перед его сатирами и эпиграммами. Изменение первоначального распоряжения свидетельствовало и о недоверии к Жуковскому и должно было оскорбить его, но к таким оскорблениям Жуковский привык. Что касается недоверия, то Бенкендорф всегда питал к нему оное, считая его единомышленником Пушкина, а император Николай не доверял потому, что считал Жуковского человеком, доверие которого легко может быть обмануто. Так или иначе, но Жуковский должен был разделить труд по разбору пушкинских бумаг вместе с помощником Бенкендорфа, генералом Дубельтом.

Какими же указаниями должны были руководствоваться при разборе бумаг Жуковский и Дубельт? В своём простодушии Жуковский полагал, что должны остаться те же правила, которые были изложены им перед государем и были приняты последним. Вот как изложил Жуковский эти правила к сведению графа А. X. Бенкендорфа в письме от 5 февраля.

1. Бумаги, кои по своему содержанию могут быть во вред памяти Пушкина, сжечь.

2. Письма, от посторонних лиц к нему писанные, возвратить тем, кои к нему их писали.

3. Оставшиеся сочинения как самого Пушкина, так и те, кои были ему доставлены для помещения в «Современнике», и другие такого же рода бумаги сохранить (сделав им список).

4. Бумаги, взятые из государственного архива, и другие казённые возвратить по принадлежности.

К правилам Жуковский присоединил ещё своё мнение, что письма жены Пушкина надо возвратить ей без рассмотрения.

Граф Бенкендорф ответил Жуковскому 6 февраля. Бенкендорф вновь повергнул на благоусмотрение государя правила, уже раз повергнутые Жуковским и принятые государем. Результаты были неожиданные: на этот раз правила были отвергнуты. Пожалуй, нельзя даже сказать «отвергнуты», но в правила были внесены изменения столь существенные, что изменился теперь самый смысл приказа о разборке бумаг. Достаточно посмотреть, во что обратились пункты Жуковского.

Предосудительные для памяти Пушкина бумаги надо сжечь, — так говорил Жуковский, и с ним согласился царь. Что их надо сжечь, — с этим был согласен и Бенкендорф, но эту меру он дополнял ещё одной; предварительно бумаги эти должны быть доставлены к нему для прочтения! Великолепно объяснение, которое даёт Бенкендорф такой мере: «Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы».

Письма к Пушкину надо вернуть их авторам, — полагал Жуковский и получил царское одобрение. Письма посторонних лиц будут возвращены тем, кои к нему писали, не иначе, как после моего прочтения, — полагал Бенкендорф и тоже получил высочайшее одобрение.

Бенкендорф соглашался и с мнением Жуковского о необходимости сохранить сочинения Пушкина и литературные материалы для «Современника», но он почитал необходимым сделать им разбор, — которые из них могут быть допущены к печати, которые возвратить сочинителям и которые истребить совершенно.

Относительно писем вдовы Пушкина Бенкендорф, конечно, соглашался с мнением Жуковского и считал нужным вернуть их ей «без подробного оных прочтения, но только с наблюдением о точности её почерка».

Таковы те изменения первоначального распоряжения государя, которые последовали по докладу Бенкендорфа и о которых он поставил в известность Жуковского.

И при изменившихся обстоятельствах Жуковский не счёл возможным уклониться от разбора бумаг. Мало того, он по-прежнему продолжал вкладывать в распоряжение государя о разборе и сожжении бумаг тот смысл, который он увидал в первом изъявлении его воли и который совершенно исчез во втором изъявлении. Но ведь никоим образом нельзя усмотреть никакого благородства и великодушия в преподанных Бенкендорфом правилах разбору бумаг, ибо большая разница между сожжением бумаг до прочтения и сожжением после прочтения.

В. А. Жуковский и Л. В. Дубельт приступили к разбору бумаг и разобрали их. Бенкендорф сделал единственную уступку Жуковскому, отменив своё распоряжение разбирать бумаги в помещении Третьего отделения и разрешив сделать это в покоях Жуковского. Немало тяжёлых минут пришлось пережить Жуковскому во время разбора. Сохранился публикуемый ниже черновик его обращения к государю, свидетельствующий о таком моменте в жизни Жуковского. Исполняя буквально волю государя, он должен был бы перечитать все чужие письма, но он всё же имел силы не делать этого и предоставил чтение чужих писем жандармскому генералу. «Но все было мне, — писал он впоследствии государю, — прискорбно, так сказать, присутствием своим принимать участие в нарушении семейственной тайны; передо мною раскрывались письма моих знакомых». Такая щепетильность должна была казаться несколько странной Николаю Павловичу. Ему постоянно докладывали письма, перлюстрированные почтой; в 1835 году ему было, например, доставлено письмо Пушкина к жене. По этому поводу Пушкин записал в своём дневнике (под 10-м мая 1835 года): «Какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю, человеку благовоспитанному и честному, и царь не стыдится в том признаться и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина».

Чтение писем в общем сошло благополучно, но два письма графа В. А. Соллогуба, найденные в бумагах Пушкина, доставили немало тревоги Жуковскому. Одно из писем касалось той дуэли, которая чуть было не состоялась в начале 1836 года между Пушкиным и графом В. А. Соллогубом. Другое письмо было написано им к Пушкину в ноябре 1836 года: указывая на решение Дантеса жениться на Е. Н. Гончаровой, Соллогуб вызвал Пушкина на примирение. Это последнее письмо Бенкендорф поспешил препроводить в военно-судную комиссию по делу о дуэли Дантеса и Пушкина. Графу В. А. Соллогубу грозили неприятности. Можно себе представить, какое впечатление произвело это обстоятельство на Жуковского. Тяжело и теперь читать строки его обращения к государю, которое делается ныне известным в черновом виде: «По найденным двум запискам, как я слышал, хотят предать суду Соллогуба. Государь, будьте милостивы, избавьте меня от незаслуженного наказания. Сохраните мне доброе имя. Меня назовут доносчиком. Вы не для этого благоволили поручить мне рассмотрение бумаг Пушкина: здесь не может быть и места наказанию».

Делу против Соллогуба не было дано хода, а самое письмо было возвращено графу Бенкендорфу и сохранялось до самого последнего времени в архиве III Отделения.

Так было выполнено приказание о разборке и сожжении предосудительных бумаг — приказание, о котором с восторгом говорили современники, писали заграничные журналисты, доносили иностранные дипломаты, как о поступке высокого благородства.

У гроба Пушкина проснулась вся недоверчивость Николая Павловича. Он не верил христианским чувствам умершего, не верил в искренность его политических взглядов. Как же он мог относиться к Пушкину, как к человеку и как деятелю? Он не мог любить первого и не мог ценить и уважать последнего. Таковы выводы, к которым приводит нас знакомство с новыми материалами. Жуковский, несмотря на целый ряд личных неприятностей, несмотря на довольно категорическое выражение истинных чувств государя, продолжал твердить о том, что «государь постигнул потерю Пушкина, как личный благотворитель и создатель своего поэта, как представитель своего народа, как образец и блюститель народной нравственности» и т. д., и т д. Мы можем не придавать никакой ценности этим утверждениям: всё это — слова, слова, слова! В то время Жуковский считал необходимыми, в своих целях, все эти слова. Теперь уже нет такой необходимости в них, и наша обязанность перед памятью Пушкина заключается в восстановлении истины как она есть.

 

2. Документы

 

1. Записка Жуковского имп. Николаю Павловичу о милостях семье Пушкина

(Черновик)

Вот мысль, которую осмеливаюсь представить на благоусмотрение В. И. В-a, Пушкин всегда говорил, что желал бы быть погребённым в той деревне, где жил [кажется], если не ошибаюсь, во младенчестве, где гробы его [отцов] предков и где недавно похоронили его мать (мы хотели перенести туда его тело). Не можно ли с исполнением этого [желания] воли мёртвого соединить и благо его осиротевшего семейства и, так сказать, дать [детям] его сиротам при гробе отца верный приют на жизнь и в то же время воздвигнуть трогательный, национальный памятник поэту, за который вся Россия, его потерявшая, будет благодарна великодушному соорудителю? Эта деревня, сколько я знаю, заложена: её могут продать; вместе с нею и прах Пушкина может сделаться собственностию равнодушного к нему заимодавца, и Русские могут не знать, где их Пушкин. Не можно ли эту деревню [очистить], очистив от всех долгов, на ней лежащих, [купить и] обратить в майорат для вдовы и семейства, отцу же, которому она принадлежит, дряхлому и больному старику определить пенсион по смерть? Таким распоряжением утвердилось бы навсегда всё будущее осиротевших, в настоящем [был] было бы у них [верный приют] верное пристанище (ибо, если не ошибаюсь, в деревне есть дом, и вдова, которая не имеет теперь угла, чтобы приклонить голову, могла бы там поселиться), а Россия была бы обрадована памятником, достойным и её первого поэта и её великого государя. Если же к такому великодушному, национальному дару присоедините, государь, другой, столь же национальный, издание стихотворений умершего, и присвоите себе его сирот, то будет исполнена вполне ваша высокая, благотворная мысль, а из издания выручится вдруг капитал, который к совершеннолетию детей составит значительную сумму. К вышесказанному осмеливаюсь прибавить личную просьбу. Вы Государь уже даровали мне высочайшее счастие быть через Вас успокоителем последних минут Карамзина. Мною же передано было от вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле. Вот что он отвечал, подняв руки к небу с каким-то судорожным движением (и что я вчера забыл передать В. В-у): как я утешен! скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в сыне, что я желаю счастия [его] в счастии России. И так, позвольте мне, государь, и в настоящем случае быть изъяснителем вашей монаршей воли и написать ту бумагу, которая должна будет её выразить для благодарного отечества и Европы.

Прибавлю ещё одно: в доме Пушкина нашлось всего-навсего триста рублей. Деньги на необходимые расходы и на похороны дал граф Строганов. Не благоволите ли что-нибудь пожаловать на первые домашние нужды? Ещё [одно] почитаю обязанностью сказать слово о бедном Данзасе. Он должен быть предан суду. Благоволите позволить, чтобы он, который (больной от горя и от ран) не отходил от Пушкина, мог остаться на свободе до совершения похорон и чтобы подвержен был домашнему аресту. Остальное предост. вашему милосердию. Он живёт одним жалованьем и если вследствие [суда должен] будет [оставить] куда-нибудь сослан, то погиб [соверш.], а это несчастие упало на него как бомба; он не мог даже и одуматься, — и [состоял] [отдал себя безусловно] предал себя безусловно судьбе Пушкина, [с коим] его товарища.

Этот черновик находится в собрании А. Ф. Онегина и в описании Б. Л. Модзалевского значится под № 20 в серии: «Документы Жуковского». Он писан на белом писчем листе бумаги весь рукою В. А. Жуковского. Слова зачёркнутые поставлены мною в скобки. На 4-й странице в углу вверх ногами следующий список фамилий, записанный Жуковским же:

Арбенев, Моро, Смирнов, Стурдза, Штош, Семен, Рейтерн, Гоголь, Жуковский, Проташинский, Якоби, Елагин.

 

2. Записка имп. Николая Павловича о милостях семье Пушкина

1. Заплатить долги.

2. Заложенное имение отца очистить от долга.

3. Вдове пенсион и дочери по замужество.

4. Сыновей в пажи и по 1500 р. на воспитание каждого по вступление на службу.

5. Сочинение издать на казённый щет в пользу вдовы и детей.

6. Единовременно 10 т.

Подлинная записка находится в собрании А. Ф. Онегина. Воспроизводится по кальке, сделанной А. Ф. Онегиным. Записка была вложена в бумагу, на которой имеется надпись Жуковского: Своеручная записка, данная мне государем императором 30 генваря 1837.

 

3. В. А. Жуковский — графу Г. А. Строганову

(Черновик)

Милостивый государь

Г. Григорий Александрович.

Имею честь препроводить к Вашему Сиятельству [собственноручную записку, которую я] копию с собственноручной записки государя императора, которую я имел счастие получить от его величества. В ней [им самим] означены те милости, коими благоугодно было нашему великодушному [государю] монарху осыпать семейство покойного Пушкина; сия [записка] копия должна [остаться документом] храниться как документ [в опеке] при бумагах опеки, оригинал же, мне драгоценный, сохраню у себя.

Примите уверение в совершенном почтении и преданности, с коими имею честь быть В.С.П.С.

Этот черновик писан рукою Жуковского на зеленоватой почтовой бумаге большого формата. Хранится в собрании А. Ф. Онегина (Описание Б. Л. Модзалевского, серия: «Документы из бумаг Жуковского», № 19).

Тут же заверенная Жуковским копия с записки государя. В копии несколько ошибок: так написано «долгов» вместо «долга»; «со службу» вместо «на службу».

 

4. Просьба В. А. Жуковского о разрешении издания сочинений Пушкина

Представляя всеподданнейше по повелению Вашего Императорского Величества проэкт публикации о издании сочинений Пушкина, осмеливаюсь просить разрешения Вашего на её напечатание. Само по себе разумеется, что из оставшихся сочинений Пушкина будет сделан выбор строгий. Всё, что найдётся в его бумагах касательно истории Петра Великого, будет мною приведено в порядок и представлено на рассмотрение вашему императорскому величеству. Я желал бы немедленно сделать публикацию, дабы иметь более подписчиков. Зимние месяцы для этого самые удобные.
Действительный статский советник Жуковский.

Писано на большом листе бумаги писарским почерком. Подпись — собственной руки Жуковского. Находится в собрании А. Ф. Онегина и занесено в описании Б. Л. Модзалевского под № 48. При этой бумаге находится и самый проект.

Подписка

на полное издание

сочинений в стихах и прозе

А. С. Пушкина

в пользу его семейства

Сие издание будет состоять из 7 томов {147} в 8-ю долю листа. В первых шести поместятся все сочинения, уже известные публике; в седьмом все неизвестные, найденные в бумагах Пушкина после его смерти.

Содержание VII томов

I том. Борис Годунов. Евгений Онегин.

II. Поэмы: Руслан и Людмила. Кавказский пленник. Бахчисарайский фонтан. Полтава. Цыгане. Братья разбойники. Нулин.

III и IV. Разные стихотворения.

V. История Пугачёвского бунта.

VI. Повести Белкина. Пиковая дама. Капитанская дочка. Смесь.

VII. Неизданные сочинения в стихах и прозе. Избранные письма. При первом томе будут помещены портрет, биографические известия о Пушкине и снимки его почерка.

Подписная цена

На лучшей веленевой бумаге …. 40 рублей

                        С пересылкой …. 50   >>

На простой бумаге …………………… 25   >>

                        С пересылкой …. 35   >>

Подписка принимается в С.-Петербурге во всех книжных лавках. Иногородняя адресуется в газетную экспедицию С.-Петербургского и Московского почтамтов. Имена Гг. подписавшихся будут напечатаны в конце последнего тома.

Надзор за изданием будут иметь В. А. Жуковский, К. П. А. Вяземский и П. А. Плетнёв.

Всё издание должно кончиться к исходу 1837 года.

На этом документе положена имп. Николаем Павловичем следующая резолюция:

Согласен, но с условием выпустить все, что не прилично из читанного мной в Борисе Годунове и строжайшего разбора ещё неизвестных сочинений.

Писано на большом писчем листе. Собственноручная императора Николая резолюция писана карандашом и покрыта лаком.

К просьбе Жуковского о разрешении издания Сочинений Пушкина надо присоединить ещё письмо его к государю от 5 апреля 1837 года, которое оказалось в коллекции Э. П. Юргенсона и напечатано в «Современнике», 1913 г., сентябрь, стр. 326. В целях полноты перепечатываем здесь это маленькое письмо:

«Основываясь на том, что я имел счастье лично слышать от вашего императорского величества, я уведомил министра народного просвещения, что Ваше величество насчёт издания сочинений Пушкина соизволили изъявить мне следующее: „сочинения, уже напечатанные, пропустить, не подвергая их новому разбору; сочинения, ещё не напечатанные, отослать в цензуру для разбора по установленному порядку; все рукописи, касающиеся до истории Петра Великого, предварительно предоставить Вашему императорскому величеству“. Будучи принуждён по причине отъезда своего поспешить сделать все нужные распоряжения для начала издания, о коем уже объявление публиковано, осмеливаюсь просить Ваше императорское величество благоволить подтвердить Вашу высочайшую мне изъявленную волю, дабы министр просвещения мог немедленно дать приказание о выдаче мне экземпляра печатных сочинений Пушкина, представленного мною в цензуру для надлежащего подписания.
Действительный статский советник Жуковский.

На этом письме собственноручная резолюция императора Николая: «Нет затруднений».

 

5. Граф А. X. Бенкендорф — В. А. Жуковскому

(не позднее 3 февраля 1837 года)

(Перевод). Е. в. император уполномочил меня спросить у Вас анонимное письмо, которое Вы вчера получили и о котором Вы сочли нужным сказать е. в. императрице. Граф Орлов получил подобное же письмо и поспешил вручить его мне. Сравнение двух писем может дать указания на составителя.

Ваш А. Бенкендорф.

Записка писана по-французски собственноручно Бенкендорфом на четвертушке бумаги, сложенной вдвое, со штампом Н.И.П.Б.Ф. Находится в собрании А. Ф. Онегина и занесена в описании Б. Л. Модзалевского под № 14 в серии: «Документы из бумаг Жуковского». О каком анонимном письме идёт речь, трудно сказать. Вероятно, тут имелись в виду не анонимные письма, разосланные 4 ноября 1836 года, а другие.

Это наше предположение, высказанное в первом издании нашей книги, можно было проверить только в 1917 году, когда революция раскрыла и самые секретные отделы архива III отделения. В. А. Жуковский получил не позднее утра 31 января нижеприводимое анонимное письмо, пересланное им графу А. X. Бенкендорфу:

Милостивый государь

Василий Андреевич!

Убийство А. С. Пушкина, делавшего честь России своим имянем и поставившего себя (здесь неуместно употреблять лесть) первым после Вас поэтом, для каждого россиянина есть чувствительнейшая потеря. Неужели после сего происшествия может быть терпим у нас не только Дантест, но и презренный Гекерн? Неужели правительство может равнодушно сносить поступок презренного им чужеземца и оставить безнаказанно дерзкого и ничтожного мальчика? Вы, будучи другом покойному, конечно, одинаковое со всеми принимаете участие в такой горестной потере и, по близости своей к цар[ском]у дому, употребите всё возможное старание к удалению отсюда людей, соделавшихся через таковой поступок ненавистными каждому соотечественнику Вашему, осмелившихся оскорбить в лице покойного — дух народный, — Вы один из тех, на которых надежда в исполнение сего общего желания. — Явное покровительство и предпочтение подобным прошлецам-нахалам и иностранцам может для нас быть гибельным. — А Вы носите важную на себе обязанность. — Не подумайте, однако же, что письмо сие есть средство к какому-либо противозаконному увлечению, нет, его писал верный подданный, желающий славы и блага госу-рю и отечеству и живущий уже четвёртое царствование.

30 января 1837.

Его превосходительству милостивому государю Василию Андреевичу Жуковскому. В Шепелевском дворце.

Анонимный автор не ограничился письмом к Жуковскому. Через два дня он отправил аналогичное заявление к графу А. Ф. Орлову:

Ваше Сиятельство.

Лишение всех званий, ссылка на вечные времена в гарнизоны солдатом Дантеста — не может удовлетворить Русских, за умышленное, обдуманное убийство Пушкина; нет, скорая высылка отсюда презренного Гекерна, безусловное воспрещение вступать в Российскую службу иностранцам, быть может, несколько успокоит, утушит скорбь соотечественников Ваших в таковой невознаграждаемой потере. Открытое покровительство и предпочтение чужестранцам, день ото дня делается для нас нестерпимее. Времена Биронов миновались. Вы видели вчерашнее стечение публики, в ней не было любопытных Русских — следовательно, можете судить об участии и сожалении к убитому. Граф! Вы единственный у престола представитель своих соотечественников носите славное и историческое имя и сами успели заслужить признательность и уважение своих сограждан; а потому все на Вас смотрят, как на последнюю надежду. Убедите его величество поступить в этом деле с общею пользою. Вам известен дух народный, патриотизм, любовь его к славе отечества, преданность к престолу, благоговение к царю; но дальнейшее пренебрежение к своим верным подданным, увеличивающиеся злоупотребления во всех отраслях правления, неограниченная власть, вручённая недостойным лицам, стая немцев, всё, всё порождает более и более ропот и неудовольствие в публике и самом народе! Ваше сиятельство, именем Вашего отечества, спокойствия и блага государя просят Вас представить его величеству о необходимости поступить с желанием общим, выгоды от того произойдут неисчислимые, иначе, граф, мы горько поплатимся за оскорбление народное и вскоре.

С истинным и совершенным уважением

  имею честь быть

    К. М.

Вторник 2 февраля

Граф Орлов препроводил это письмо графу А. X. Бенкендорфу. Бенкендорф увидел в этом письме желанное подтверждение его всегдашних утверждений что злоумышленное Общество 14 декабря ещё не умерло и соединяется вокруг имени Пушкина. Он тотчас же вернул графу Орлову анонимное письмо при следующей записке:

«Это письмо очень важно, оно доказывает существование и работу общества. Покажите его тотчас же императору и возвратите его мне, чтобы я мог по горячим следам найти автора».

Граф Орлов тотчас же отправил царю и анонимное письмо и записку Бенкендорфа при следующем письме:

«Я только что получил анонимное письмо по городской почте, которое немедленно показал Бенкендорфу. Имею честь присоединить к этому его записку. Ваше величество по содержанию письма убедитесь, что оно написано особой не из простых: особа эта зла, ловка и льстива по отношению ко мне. К несчастью для автора, я знаю, что я стою, и угодливость меня нисколько не трогает».

2 февраля.

Повергнув на воззрение Николая I оба анонимных письма и не ожидая резолюции, Бенкендорф пугает высочайший слух устным докладом о том, что демонстрации, неудавшиеся в Петербурге, могут иметь место в Пскове, а кстати, попутно сообщает о том, что автором анонимных писем мог быть протоиерей Малов, отпевавший прах Пушкина. Своему помощнику А. Н. Мордвинову Бенкендорф пишет следующую служебную записку:

«Я только что видел императора, который приказал сказать Вам, чтобы Вы написали псковскому губернатору: пусть он запретит для Пушкина всё, кроме того, что делается для всякого дворянина; к тому же раз церемония имела место здесь, не для чего уже её делать.

Император подозревает священника Малова, который совершал вчера чин погребения, в авторстве письма; нужно бы раздобыть его почерк; до завтра, весь ваш».

Бенкендорф был прав в глазах своего монарха, придавая огромное значение анонимным письмам. На той записке, которую отправил Бенкендорф Орлову, а Орлов — царю, Николай положил резолюцию:

«Я считаю, как и вы, обстоятельство достойным внимания; постарайтесь узнать автора, и его дело не затянется.

По почерку и подписи легко будет добраться до источника».

III отделение не разыскало автора этих писем. См. книгу А. С. Полякова: «О смерти Пушкина» (по новым данным). Пб., Госиздат, 1922.

 

6. В. А. Жуковский — графу А. X. Бенкендорфу

Милостивый государь

граф Александр Христофорович

Имею честь препроводить к вашему сиятельству требуемое вами письмо. Повторяя просьбу мою о не задержании разрешения на подписку на сочинения Пушкина и на Современник. В сей поспешности нет никаких особенных видов, кроме желания сделать более успешную подписку, воспользовавшись тем живым чувством, которое пробуждено в сердце каждого русского к его памяти. Подписка в пользу семейства, и чем более даст она, тем лучше.

С совершенным почтением честь имею быть

Вашего сиятельства

  покорнейший слуга

    Жуковский.

3 февраля.

Это письмо писано собственноручно Жуковским на 1-й странице листа почтовой бумаги большого формата зеленоватого цвета. Находится в собрании А. Ф. Онегина и в описании Б. Л. Модзалевского занесено под № 15 в серии: «Документы из бумаг Жуковского».

 

7. В. А. Жуковский — графу А. X. Бенкендорфу

Милостивый государь

Граф Александр Христофорович!

В будущее воскресенье, 7 февраля, полагаю приступить вместе с генералом Дубельтом к разбору бумаг, оставшихся в кабинете Пушкина. Но предварительно полагаю обязанностию известить ваше сиятельство о следующем. Когда е. и. в-у было угодно призвать меня к себе и возложить на меня этот разбор, я представил на Высочайшее благоусмотрение Государя, что полагаю:

1-е. Бумаги, кои по своему содержанию могут быть во вред памяти Пушкина, сжечь.

2-е. Письма от посторонних лиц, к нему писанные, возвратить тем, кои к нему их писали.

3-е. Оставшиеся сочинения как самого Пушкина, так и те, кои были ему доставлены для помещения в Современнике, и другие такого же рода бумаги сохранить (сделав им список).

4-е. Бумаги, взятые из государственного архива и другие казённые, возвратить по принадлежности.

При сём имею честь известить Ваше сиятельство, что супруга покойного просила меня собрать все письма и записки, ею писанные к мужу, и возвратить ей. Полагаю, что этих писем рассматривать не следует.

Благоволите, Милостивый Государь, испросить разрешения от Е. И. В-a, будет ли ему угодно, чтобы и теперь, когда я буду рассматривать бумаги Пушкина вместе с генералом Дубельтом, следовал я тому же расположению, о котором было уже мною лично представлено государю императору и на которое е. в-у благоугодно было согласиться.

С совершенным почтением честь имею быть Вашего сиятельства

покорнейший слуга

  Жуковский.

5 февраля 1837 г.

Е. сият. графу А. Х.

Бенкендорфу.

Писано на листе писчей бумаги писарским почерком. Только подпись — набранные с разрядкой <курсивом. — Я. Л.> три последних слова — руки Жуковского. Находится в собрании А. Ф. Онегина (в описании Б. Л. Модзалевского № 6 в серии: «Документы из бумаг Жуковского»).

 

8. В. А. Жуковский — графу А. X. Бенкендорфу

(Черновик)

Милостивый государь

граф Александр Христофорович.

Генерал Дубельт сообщил мне желание Вашего Сиятельства [рассматривать бумаги Пушкина], чтобы бумаги Пушкина рассматривались бы мною и им в вашем кабинете. Если [в] на нём выражается воля Государя Императора, повинуюсь беспрекословно. Если это только одно собственное желание вашего сиятельства, то я так же готов исполнить его; но позволю себе сделать одно замечание; я имею другие занятия и для меня было бы гораздо удобнее рассматривать [эти] бумаги Пушкина у себя, нежели в другом месте. В. с. можете быть уверены, что и к [ним] этим бумагам, однако, не прикоснусь: [что] (впрочем, это [нрзб.]). Они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезён его же чиновником ко мне, запечатанный его и моею печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно, за верность их сохранения ручаться можно. С таким распоряжением время, нужное мне на другие занятия, сохранится.

Прошу Ваше сиятельство сделать мне честь уведомить меня, может ли быть принято моё предложение?

С совершенным почтением честь имею быть

Милостивый государь

  Вашего сиятельства

    Покорнейшим слугою

      В. Жуковский.

Февр. 5, 1837.

Его сиятельству

графу А. X. Бенкендорфу

Этот черновик, хранящийся в собрании А. Ф. Онегина (по описанию Б. Л. Модзалевского № 39 в серии: «Документы из бумаг Жуковского»), писан рукою Жуковского, с его же исправлениями, на 2 страницах листа почтовой бумаги большого формата.

 

9. Граф А. X. Бенкендорф — В. А. Жуковскому

Милостивый государь

Василий Андреевич!

Получив два письма вашего превосходительства от 5 числа с. м., я имел счастье повергать оные на высочайшее благоусмотрение — и поспешаю иметь честь ответствовать.

Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены ко мне для моего прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут немедленно преданы огню в Вашем присутствии.

По той же причине все письма посторонних лиц, к нему написанные, будут, как Вы изволите предполагать, возвращены тем, кои к нему их писали, не иначе, как после моего прочтения.

Предложение Вашего превосходительства относительно оставшихся сочинений, как самого Пушкина, так и тех, кои были ему доставлены для помещения в Современнике, и другие такого рода бумаги, будет исполнено с точностию, но также после предварительного их рассмотрения, дабы можно было сделать разбор, которые из них могут быть допущены к печати, которые возвратить к сочинителям и которые истребить совершенно.

Бумаги, взятые из государственного архива, и другие казённые должны быть возвращены по принадлежности, и дабы иметь верное сведение об оных, я вместе с сим отнёсся к г-ну вице-канцлеру графу Нессельроде.

Письма вдовы покойного будут немедленно возвращены ей, без подробного оных прочтения, но только с наблюдением о точности её почерка.

Наконец, приемлю честь сообщить Вашему превосходительству, что предложение рассматривать бумаги Пушкина в моём кабинете было сделано мною до получения второго письма вашего, и единственно в том предположении, дабы, с одной стороны, отклонить наималейшее беспокойство от госпожи Пушкиной, с другой же, дать некоторую благовидность, что бумаги рассматриваются в таком месте, где и нечаянная утрата оных не может быть предполагаема. Но как по другим занятиям вашим вы изволите находить эту меру для вас затруднительною, то для большего доказательства моей совершенной к вам доверенности я приказал генерал-майору Дубельту, чтобы все бумаги Пушкина рассмотрены были в покоях вашего превосходительства.

Пользуясь случаем, чтобы удостоверить вас в чувствах моего отличного к вам уважения и преданности, с коими пребыть честь имею вашего превосходительства

покорнейший слуга

  граф Бенкендорф

6 февраля 1837 года

Его пр-ству

В. А. Жуковскому

Писано на 5 страницах белой плотной почтовой бумаги большого формата писарской рукой: только подпись — взятые с разрядкой <курсивом. — Я. Л.> слова — руки Бенкендорфа. Находится в собрании А. Ф. Онегина и занесено в описание Б. Л. Модзалевского под № 24 в серии: «Документы из бумаг В. А. Жуковского».

 

10. В. А. Жуковский — имп. Николаю Павловичу

(Черновик)

Когда Ваше и. величество благоволили меня призвать [и с такою милостивою ко мне доверенностию поручить мне опечатание и рассматривание], дабы повелеть мне опечатать и разобрать бумаги Пушкина, я имел счастие получить от вас разрешение на следующее; всё предосудительное памяти Пушкина сжечь, письма возвратить их писавшим, сочинения сберечь, казённые бумаги доставить куда следует. С глубочайшею [радость] благодарностью принял я такое повеление, в коем выразилась и милостивая личная ваша доверенность ко мне и ваша отеческая заботливость о памяти Пушкина, коему хотели Вы благотворить и за гробом. Впоследствии [это переменилось. Теперь разбирает со мной] это распоряжение переменилось. [Чиновник жандармской полиции помогает] генералу Дубельту поручено помогать мне [По-настоящему в этом деле я лишний] По-настоящему мне бы надобно испросить у Вашего величества увольнение меня от такого дела, в коем участие совершенно стало излишним, но я этого не сделал из благодарности к той доверенности, внушившей Вам первое Ваше повеление; во-вторых, из дружбы к мёртвому Пушкину, коему хотел я оказать последнюю услугу сохранением бумаг его, будучи наперёд уверен, что в них [ничего предосудительного такого] не найдётся [на что государственная пол. высшая полиция] ничего достойного преследования высшей полиции. Моё ожидание оправдалось. Все письма были пересмотрены, и в них не нашлось ничего, кроме, может быть, [немногих резких] нескольких вольных шуток или бранных слов вырвавшихся в свободе переписки [но какая нужда государству до] и недостойных внимания правительства. Но признаюсь, государь, моё положение было чрезвычайно тягостное. Хотя я сам и не читал ни одного из писем, а представил это исключительно моему товарищу генералу Дубельту. Но всё было мне [тяжело видеть письма] прискорбно, так сказать, присутствием своим принимать [там личное] участие в нарушении семейственной тайны; передо мной раскрывались письма моих [коротких друзей] знакомых; я мог бояться, что писанное в разное время [в разных возрастах], в разные лета, в разных расположениях духа людьми, ещё существующими, в своей совокупности произвело впечатление, совершенно ложное на счёт их — к счастию, этого не случилось. Переписка Пушкина оказалась совершенно невинная. Но случилось, однако, одно, что меня жестоко тревожит и что есть единственная причина [того, что я осмелился написа. писать прямо В.и.в.], побудившая меня обеспокоить В.и.в. письмом моим. Нашлось два письма Сологуба, одно из Твери, из коего явствует, что Сологуб должен был сам иметь с Пушкиным дуэль; другое, написанное после, из коего видно, что он был выбран Пушкиным в секунданты для того дуэля, которому надлежало произойти между им и Геккерном до свадьбы. Первый дуэль устранён примирением, следовательно, преступление не существует. Второй дуэль не только не состоялся, но ещё был остановлен самими секундантами: это не преступление, а заслуга. Между тем по найденным двум запискам, как я слышал, хотят предать суду Сологуба. Государь, будьте милостивы, избавьте меня от незаслуженного нарекания перед светом; [узнав о том, меня назовут доносчиком, сохраните мне моё доброе имя. Вы сначала избрали меня] сохраните мне моё доброе имя. Меня назовут доносчиком. Вы не для этого благоволили [избрать меня] поручить мне рассмотрение бумаг Пушкина: здесь же не может быть и места наказанию. Намерение не есть преступление, а неисполнение худого намерения есть часто и заслуга.

Писано рукою Жуковского на 4 страницах почтовой бумаги большого формата. Находится в собрании А. Ф. Онегина (по описанию Б. Л. Модзалевского № 23 в серии: «Документы из бумаг Жуковского»).

 

11. В. А. Жуковский — графу А. X. Бенкендорфу

(Черновик)

Этот черновик просьбы о передаче бумаг Пушкина в ведение Жуковского для нужд издания писан весь рукою Жуковского с многочисленными перечёркиваниями и занимает писчий лист бумаги малого формата. Страницы читаются в таком порядке 21, 12, 11 и 22. На 22 только две строки. Хранится в собрании А. Ф. Онегина и в описании Б. Л. Модзалевского значится под № 8 в серии «Документы из бумаг Жуковского».

____________

Бумаги Пушкина можно разделить на три категории, в одних заключается его переписка, которая должна быть рассмотрена.

В других деловые бумаги, счета, документы, которые теперь же следует [сообщить] передать опеке.

В третьих его сочинения, кои можно разделить следующим образом:

1. Черновые манускрипты тех сочинений в стихах и прозе, кои уже выданы, они заключаются в 19 книгах и так перемараны, что их и читать никакой нет возможности. Автор обыкновенно переписывал сам. С его уже чистых манускриптов производилось печатанье.

2. Выписки для Истории Пугачёвского бунта.

3. Выписки для составления истории Петра Великого.

4. Стихотворения и прозаические сочинения Пушкина вчерне для Современника.

5. [Чужие манускрипты] Статьи в рукописях, присланные Пушкину для Современника.

Сверх того:

20 рукописных книг, кои не входят в число рукописей Пушкина.

Бумаги к. Долгорук.

Казённых бумаг не нашлось никаких.

Прошу ваше сиятельство испросить мне высочайшее разрешение на счёт литературных рукописей Пушкина. Прошу Государя Императора их мне вверить. Приступая к изданию Современника и сочинений Пушкина и имея понятие дел литераторских, я извлеку из них всё то, что может быть выдано в свет, разумеется с разрешения цензуры, остальное же не будет и не может быть извлечённым.

____________

Предосудительные пиесы, написанные Пушкиным в молодости, давно ходили в списках; если они и найдутся в его бумагах, то вчерне и ходу иметь никакого не могут, оставшись под [моею] у меня. Новых такого рода пиес, кажется, нет; Пушкин давно ничего не писал подобного; по крайней мере, никто из его приближённых ничего об этом не знает. Впрочем, если бы и было мною открыто что-нибудь новое, то я не дам ему никакого хода. Из моих рук выйдет только то, что [бу] может быть напечатано, и предоставлено в цензуру. Что же у меня останется, того никто иметь в руках не будет и ни одной страницы списать не получит. [Это] В этом могу уверить вас своим честным словом.

____________

Чтобы прочитать же этих рукописей скоро нельзя. И них никто не разберёт.

 

IV. Свидетельства друзей Пушкина

 

1. Введение

Влияние графа А. X. Бенкендорфа было только одною из причин, побудивших императора Николая взять назад опрометчиво данное Жуковскому приказание разобрать бумаги Пушкина и по своему усмотрению уничтожить в них всё предосудительное памяти покойного и вредное для общества. Вопреки первоначальной воле государя, бумаги были рассмотрены в исключительных условиях, с принятием чрезвычайных мер предосторожности: так прочна была уверенность в существовании предосудительных рукописей в наследии Пушкина и так велика была боязнь возможного их распространения в обществе. Граф А. X. Бенкендорф и вместе с ним император Николай Павлович не верили Жуковскому и не полагались на него: боялись, что он не уничтожит, а распространит такие произведения Пушкина. Граф Бенкендорф не остановился даже перед обвинением Жуковского в похищении бумаг из кабинета Пушкина. Трудно поверить в возможность такого обвинения, но это так! Жуковскому пришлось оправдываться против злокозненного навета. Без риска ошибиться можно утверждать, что шеф жандармов выдвинул это обвинение для того, чтобы изменить первоначальную волю государя. Но наветы Бенкендорфа не ограничились предъявлением обвинения в похищении бумаг. Ему нужно было окончательно дискредитировать Жуковского и всех друзей и защитников Пушкина в глазах государя. Он мог достичь этого испытанным приёмом всех, кто стоит во главе тайной полиции. На основании донесений своих агентов он утверждал, что друзья Пушкина желали воспользоваться похоронами Пушкина и произвести возмущение в народе, или, выражаясь в современных терминах, устроить противоправительственную демонстрацию. Правда, такое утверждение всякому непредубеждённому человеку должно казаться нелепостью, но «так доносили агенты», а, кроме того, Пушкин остался Пушкиным. По глубокому убеждению Бенкендорфа и вместе с ним Николая Павловича, Пушкин, несмотря на все его слова и действия, был человеком по меньшей мере оппозиционным правительству, а возможно, и членом неведомой тайной политической партии и, во всяком случае, знаменем для лиц, настроенных враждебно правительству. И в этом пункте государь поверил графу Бенкендорфу. В результате — поражающие своей бессмысленностью меры, принятые полицией Бенкендорфа при погребении Пушкина. Нельзя не сказать, что действия Бенкендорфа против памяти Пушкина и против его друзей были тем острее и интенсивнее, должно быть, потому, что ему были известны ходившие тогда слухи, будто он, зная время и место дуэли, не принял мер к её устранению.

Возбуждающий и резко враждебный образ действий графа Бенкендорфа привёл Жуковского к решению объясниться с ним начисто; защититься против всех на него нападок Бенкендорфа и его агентов, высказать всё, что накопилось у него на душе, и показать, что в той травле, которая издавна велась против Пушкина и кончилась его смертью, не последняя роль принадлежала ему, графу А. Х. Бенкендорфу. Жуковский задумал представить шефу жандармов подробную записку не без тайной — надо думать — надежды на то, что записка станет известна государю. В собрании А. Ф. Онегина сохранились черновики этого любопытного произведения Жуковского, которое до сих пор было известно лишь по очень кратким из него выдержкам, приведённым в книге академика А. Н. Веселовского о В. А. Жуковском. Ниже мы издаём полностью краткую и полную редакцию записки. В подлиннике записка неизвестна, и остаётся открытым вопрос, была ли она подана Бенкендорфу, и не оказался ли замысел Жуковского лишь благим намерением. В дневнике А. И. Тургенева под 8 марта 1837 года читаем следующую запись: «Жуковский читал нам своё письмо к Бенкендорфу о Пушкине и о поведении с ним государя и Бенкендорфа. Критическое рассмотрение действий жандармства, и он закатал Бенкендорфу, что Пушкин погиб от того, что его не пустили ни в чужие край, ни в деревню, где бы ни он, ни его жена не встретили Дантеса. Советовал ему не посылать этого письма в этом виде». Вероятнее, пожалуй, Жуковский последовал совету А. И. Тургенева.

Несмотря на то, что в записке выдержан условный придворносветский тон вежливости и деликатности, записка очень резка по существу. Жуковский сумел понять трагедию жизни Пушкина широко и глубоко. Он не останавливается на ближайших обстоятельствах, послуживших причинами дуэли. Жуковский говорит о том предубеждении, которое было против Пушкина в Бенкендорфе и, конечно, в самом Николае Павловиче. Жизнь Пушкина была окружена всевозможными запрещениями: ему делали выговоры за переезды с места на место, за чтение трагедии друзьям; ему не разрешили ни съездить за границу, ни переехать на житьё в деревню. Милость государя, выразившаяся в разрешении Пушкину представлять свои произведения на государеву цензуру, обратилась в бремя для поэта. Сам Бенкендорф, убеждённый в антиправительственном настроении Пушкина, не дал себе труда хоть раз побеседовать с ним по вопросам политическим. Но Пушкин не заслуживал такого к себе отношения. «Не должен ли он был, — спрашивает Жуковский, — необходимо с тою пылкостию, которая дана была ему от природы и без которой он не мог бы быть поэтом, наконец, прийти в отчаяние, видя, что ни годы, ни самый изменившийся дух его произведений, ничто не изменили в том предубеждении, которое раз навсегда на него упало и, так сказать, уничтожило всё его будущее?» Жуковский пишет Бенкендорфу о тягостном надзоре, которым он, Бенкендорф, окружил поэта; о раздражительной тягости положения последнего, об угнетающем чувстве, которое грызло и портило жизнь Пушкина и которого, конечно, не замечал Бенкендорф. Роль, сыгранная Пушкиным в его трагедии, не есть в ней самая худшая.

Характеристика положения Пушкина — самая ценная часть письма Жуковского, ибо это — показание очевидца. Даже он, столь склонный затирать в потоке идеализации все шероховатости, был вытолкнут из своего безразлично мягкого и доброго настроения и вдруг понял то глубокое горе, которое наполняло чашу жизни Пушкина и которое было создано обстановкой, окружавшей поэта. Но в устройстве этой обстановки и сам Жуковский принял немалое участие, нередко сковывая волю Пушкина напоминаниями о чувстве неблагодарности к государю, которым могли бы быть объяснены некоторые его поступки.

Оправдывая Пушкина, Жуковский уступал Бенкендорфу молодого Пушкина, автора буйных произведений беспорядочной молодости, но выдвигал против него Пушкина тридцатых годов, созревшего. Весьма любопытно в устах Жуковского признание Пушкина в момент смерти не зрелым, а созревавшим… Благодаря отеческим заботам государя, которые привели бы в порядок и душу, и жизнь Пушкина, он со временем произвёл бы много истинно превосходного и сделался бы славной принадлежностью славного времени своего царя и благотворителя — так убеждал Бенкендорфа Жуковский, совершенно не замечая того противоречия, в которое он впал. Он раскрыл сущность жизненной трагедии Пушкина и показал раздражительную тягость его положения, созданную отеческими заботами графа А. X. Бенкендорфа. Эти отеческие заботы грызли и портили жизнь Пушкина, но Жуковский не мог не видеть, что Бенкендорф был лишь исполнителем воли Николая Павловича. Жуковский сознавал, но, может быть, не имел сил признаться в том, что будь Николай Павлович действительно расположен к Пушкину, таким отеческим заботам не было бы места. Ещё одно противоречие в рассуждениях Жуковского должно быть отмечено для правильной оценки его взгляда на отношение высшей власти к поэту. Поборник свободы поэтического творчества, защитник творческой индивидуальности, Жуковский с каким-то наслаждением говорит о том, что Николай Павлович присвоил Пушкина, присвоил и душу его, и жизнь. Присвоение души — выражение просто кощунственное для памяти Пушкина. И вряд ли у Жуковского это выражение — только раболепство стиля! Тут сказывается уже раболепство идеалов Жуковского зрелого возраста.

Выдвигая Пушкина тридцатых годов против Пушкина двадцатых, Жуковский набрасывает политическое credo Пушкина: Пушкин признавал самодержавие необходимым условием бытия России, был врагом Июльской революции и революции польской, отрицал принципиально свободу книгопечатания. Не место останавливаться здесь на правильности такой характеристики Пушкина. Разрозненные высказывания, подтверждающие её, найдутся в сочинениях и письмах Пушкина, но гораздо важнее определить их действенность, их удельный вес в политическом миросозерцании и настроении Пушкина. Нельзя не отметить, что подтверждение, приводимое Жуковским в доказательство первого своего положения, — ссылка на письмо к Чаадаеву — не очень состоятельно. Из заявления Пушкина, что он не хотел бы иметь для России истории иной, кроме существующей, ещё нельзя вывести признания существующего строя необходимым условием бытия. Но получилось бы впечатление, неожиданное и сильное, если бы Жуковский вместо глухой ссылки на письмо к Чаадаеву процитировал бы из него следующие строки: «Хотя я лично сердечно привязан к императору, но я далеко не всем восторгаюсь, что вижу вокруг себя; как писатель, я раздражён; как человек с предрассудками, я оскорблён. Но клянусь вам честью, что ни за что на свете я не захотел бы переменить отечество, ни иметь другой истории, как история наших предков, такой, как нам бог её послал». И ещё: «Нужно признаться, что наша общественная жизнь весьма печальна. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, к справедливости и правде, это циническое презрение к мысли и к человеческому достоинству действительно приводит в отчаяние».

В оценке записи Жуковского нельзя не присоединиться к академику А. Н. Веселовскому. «Ценность этого документа, — говорит он, — определяется его назначением; он писан для Бенкендорфа, в оправдание Пушкина, в интересах его семьи, в защиту всех, кто близко стоял к нему. В этом смысле характеристику легко заподозрить в преднамеренном шарже, но, не касаясь оценки взглядов самого Пушкина, я допускаю и бессознательный, невольный шарж — идеализации, к чему, как никто, способен был Жуковский. Эта черта давно и хорошо известна его приятелям: всё, что входило в круг его симпатий, вырастало или поэтизировалось в его мерку. Жуковский знал своего Пушкина, который, казалось, зрел в его глазах к тем целям общественного служения и возвышенной поэзии, которые он ему ставил. Эти цели выяснились для Жуковского из того ограниченного круга идей, в которых он вырос и созрел и которые начинает приводить в систему».

С точки зрения интересов Жуковского и друзей Пушкина, важна в записке как раз вторая часть, в которой подвергнута критике деятельность полиции, после кончины Пушкина, у его гроба и выяснена полная нелепость полицейских предположений о заговоре на демонстрацию, которую будто бы собирались устроить друзья покойного. Жуковский с необыкновенной обстоятельностью разбирает обвинение, выдвинутое против него и друзей Пушкина. Для нас эта часть письма не имеет большого значения.

____________

С запиской Жуковского нужно сопоставить письмо князя П. А. Вяземского к великому князю Михаилу Павловичу, письмо, которое мы печатаем вслед за запиской Жуковского. Одни и те же побуждения руководили и Вяземским, и Жуковским: важно было защитить и охранить память Пушкина, важно было реабилитировать вместе с Пушкиным и себя. Вяземский писал Михаилу Павловичу, конечно, в надежде, что он доведёт содержание письма до сведения государя. Недалёким от истины будет предположение, что Вяземский работал над своим письмом совместно с Жуковским. Характеристика политических взглядов Пушкина, сделанная Вяземским, совершенно совпадает с характеристикой Жуковского. Иногда совпадают даже подробности: подобно тому, как Жуковский указывает, что Бенкендорф не удостоивал его разговором на политические темы, и Вяземский пишет, что Бенкендорф не удостоил его разговором хоть бы на четверть часа о его убеждениях. Сходны рассуждения князя Вяземского и Жуковского о мерах, принятых полицией, и т. д.

Для характеристики взглядов Пушкина письмом Вяземского должно пользоваться с такою же осторожностью, какая требуется и от исследователей, желающих опираться на записку Жуковского.

Ценность письма Вяземского — не в повествовании об обстоятельствах похорон Пушкина и не в характеристике его взглядов, а в историческом очерке роковой дуэли. Для историка дуэли описание Вяземского является источником первостепенного значения.

 

2. Документы 

 

1. Письмо В. А. Жуковского к графу А. X. Бенкендорфу

(февраль — март 1837 года)

{152}

А. Первая редакция

Этот черновик написан собственноручно Жуковским на зеленоватой почтовой бумаге большого формата со штампом НИПБФ; занимает один целый лист и 3 страницы другого. Страницы перемечены, очевидно, Жуковским же: помета начинается с цифры 3. Орфография Жуковского не сохраняется; знаки препинания кое-где поставлены мною. Слова зачёркнутые приводятся в прямых скобках. Разногласия чисто стилистического характера, не имеющие решительно никакого значения для содержания, не воспроизводятся.

Милостивый государь

граф Александр Христофорович.

Генерал Дубельт, без сомнения, словесно доложил Вашему сиятельству о действиях наших в рассматривании бумаг Пушкина. До сих пор в письмах, адресованных к покойному и прочтённых самим генералом Дубельтом, не найдено совершенно ничего такого, на что бы правительство могло обратить внимание [хотя]. Мы начали с лиц [или], которые были в особенной [могли бы] связи с Пушкиным и особенно [замечены] известны правительству, с писем Рылеева, Кюхельбекера, барона Дельвига, князя Вяземского и моих (сии последние генерал Дубельт прочитал; они по моему желанию сшиты в четыре тетради и закреплены казёнными печатями и могут быть во всякое время представлены для прочтения); но в этих письмах не нашлось ничего такого, что могло бы потребовать дальнейшего исследования. В иных есть выражения шуточные, вольные, весьма много, весьма мало значащие, смотря по тому, как будешь их изъяснять. Если смею здесь [выразить] сказать искренно своё мнение, то подобные выражения, вырывающиеся по большей части без всяких [мыслей] особенных намерений, в свободе переписки, так же как и в свободе разговора, не стоят того, чтобы правительство на них обращало внимание. Такого рода инквизиция производит только обоюдное раздражение, весьма ненравственным образом действует на общество, из которого исчезает всякое спокойствие, всякая взаимная вера, и, пугая правительство призраками, заставляет его видеть врагов и тайные вредные замыслы там, где их никогда не бывало, ничего не устраняет, напротив, сама производит ту вражду, которую отразить думает, и своими, по большей части ни на чём не основанными, [часто оскорбительными] опасениями [производит и в самых честных людях раздражение и во всяком случае] оскорбляет и честных людей, стоящих доверенности, и пылких, но благородных или, что ещё хуже, основанными на толкованиях пристрастных и несправедливых, только тревожит и сердит умы и, обнаруживая перед ними какую-то беспокойную робость, невольно и их заставляет бояться чего-то им неизвестного [или думать что правительство в опас. страшится]. Такого рода общее, неопределённое беспокойство, в умах производимое, есть состояние вредное: [от него зарождаются в обществе тайные болезни] оно, как гнилой воздух, портит кровь и всю конституцию общества и производит наконец те сильные болезни, оканчивающиеся или разрушением, или долгим выздоровлением. Простите, что всё это говорю: то, что случилось в последнее время по [нрзб. слово] смерти Пушкина [и та работа, которая теперь меня занимает], произвело во мне эти мысли. Сообщая их Вашему сиятельству без всякой закрышки, я доказываю тем моё искреннее уважение к Вашему характеру. Пушкин умирает, убитый на дуэли; [весьма естественно] что произвело эту дуэль, о том ни слова; скажу только, что роль, так бедственно [конченная] сыгранная Пушкиным в его [деле] трагедии, не есть в ней самая худшая; Пушкин был выведен из себя, потерял голову и заплатил за это дорого. С его стороны было одно бешенство обезу[мевшей?] ревности; с другой стороны, напротив, был и ветреный и злонамеренный разврат. Но до этого нет дела. Теперь хотят видеть в обществе две партии, из коих одна стоит за Геккерна, другая за Пушкина. [Как можно быть какой-нибудь партии]. Как можно думать о Геккерне, потеряв Пушкина. Что нам русским до Геккерна; кто у нас будет знать, что он когда-нибудь существовал, кто может полагать его . . . . . . . . . . . . . (нрзб.). Пушкин — потеря для целой России; он погиб в цвете жизни, имел гений, каких не много и какие родятся редко. Этот гений только что пришёл в силу; благодаря государю, которого [доверенность] отеческие заботы [и милости] подняли [душу] его из-под гнёта судьбы (им самим на себя навлечённой), примирили с прошедшим, и, наконец, привели бы в порядок и душу его и жизнь, он произвёл бы со временем много истинно превосходного и сделался бы славною принадлежностью [его времени] славного времени своего царя и благотворителя. Этот Пушкин погиб для России. По привычке, указывая на некоторые буйные произведения его беспорядочной молодости, его называют демагогическим писателем, мутителем народа (забывая, что он с тех пор, как государь подал ему руку, не написал ничего подобного, исключая нескольких злых эпиграмм и нескольких выходок против литературных врагов, не стоивших его внимания и клеветавших на него втайне. Но в эпиграммах нет греха против правительства; [лучше их не писать, согласен] и тот ещё не бунтовщик, кто [скажет на чьё-либо лицо] оскорбителю своему отомстит забавною и острою насмешкою. Недостойно бы правительства вмешиваться в эти личные домашние ссоры частных людей [и на них основывать].

Но как писатель Пушкин не демагогический, а национальный писатель, то есть выразивший в лучших своих произведениях то, что любезно сердцу русскому: Годунов, Полтава, многие песни на Петра великого, ода на взятие Варшавы, Клеветникам России и многие другие написаны им при нынешнем государе, это его последние [сочинения. И во всех виден иной дух. Между тем все говоря] творения, по ним и следует теперь судить его. Несмотря на то, по старому один раз навсегда укоренившемуся предубеждению, говоря о Пушкине, все указывают на оду ко Свободе, на Кинжал — написанные им (в то время, когда Занд убил Коцебу) в 1820, и выставляют 20-летнего Пушкина, чтоб осуждать 36-летнего. Смею уверить, что в последние годы он ничего [в предосудительном] возмутительного не только не написал, но и про себя [в этом роде не] не думал. Я знал его образ мыслей. В суждениях политических он, как ученик Карамзина, признавал самодержавие необходимым условием бытия и безопасности России; был почти фанатический враг польской революции и ненавидел революцию французскую, чему последнему доказательство нашёл я ещё недавно в письмах его к жене. Но предубеждение, раз укоренившись, не уступит и очевидности. А здесь многое способствовало ему сохраниться. Множество пиес самых предосудительных, в которых нет ничего похожего на слог Пушкина (как, например, отвратительная пиеса, в которой описывается его первая ночь), ходило под именем Пушкина; литературные враги низкого класса не дремали, и многие из них чернили его доносами, и сам он — надобно признаться — иногда поступал неосторожно или беспорядочно. В один приём (?) из Демона не переделать (?) в ангела. Но всё Пушкин последних годов уже был не прежний Пушкин; на нём уже лежала печать благотворения его государя: хотя ещё и был он стеснён строгим высшим присмотром, который не может не быть тягостным, сколь бы, впрочем, ни был кроток, но он уже начинал чувствовать, что заботливость о нём обращалась в доверенность; [столь спаси, благотворную, столь целительную для всякой души благородной] и эта доверенность своею магическою силой начинала залечивать, возвышать и животворить его душу. И если бы непреодолимый порыв гибельных обстоятельств, вдруг взволновавших его пылкие страсти, не уничтожил [сего мирного] всего одним ударом, душа его наконец бы просветлела, и его Гений вспыхнул бы с новой силой к [чести] славе русского царя и [его века] нашего времени. Этот Пушкин вдруг погиб. [Весьма естественно что] Государь постигнул эту потерю, как личный благотворитель и создатель своего поэта, как представитель своего народа и в то же время как образец и блюститель народной нравственности; как он выразился в эту печальную минуту, этого я никогда не забуду и благодарю бога, что я был её свидетель; это была одна из тех высоких минут жизни, в которые чувствуешь всё благородство и высокое назначение души человеческой; эта минута познакомила меня с душой моего государя.

Б. Вторая редакция

Вторая редакция сохранилась в черновике, сплошь писанном рукою Жуковского, и в переписанной с него писцом копии с исправлениями автора.

Черновик, писанный весь рукою Жуковского, — на клетчатой бумаге частью синеватого, частью желтоватого цвета. Текст занимает одну половину страницы, другая оставлена для исправлений, которых немало. Часть записки, соответствующая у нас вступлению и 1-й части, помещается в черновике на 3 полных листах бумаги; 2-я часть записки находится на 5 полулистах, исписанных не вдоль, а поперёк: 4 полулиста заполнены сплошь, а 5-го полулиста — только начало страницы. Черновики заключены в лист клетчатой почтовой бумаги большого формата.

Черновик был переписан писцом на 19 листах писчей бумаги чётким почерком. Копия подверглась новым исправлениям Жуковского, сначала карандашом, а затем по карандашу чернилами.

Мы печатаем текст собственноручного черновика Жуковского, сообщая в прямых скобках все зачёркнутые строки и слова. В примечаниях указываем все разночтения и особенности беловой переписанной писцом копии: все указания, находящиеся в примечаниях, за исключением случаев оговоренных, имеют в виду только текст копии. Копия не закончена перепиской, так же, как и исправлениями.

[Дело, возложенное на меня государем императором, кончено: бумаги Пушкина разобраны.]

Генерал Дубельт донёс и1 я с своей стороны почитаю обязанностию так же донести2 Вашему сиятельству, что мы кончили дело, на нас возложенное, и что бумаги Пушкина все разобраны. Письма партикулярные прочтены одним генералом Дубельтом и отданы мне для рассылки по принадлежности; рукописные Сочинения, оставшиеся по смерти Пушкина, по возможности приведены в порядок; [те, что можно было сшить] некоторые рукописи были сшиты в тетради, занумерены и скреплены печатью; переплетённые книги с черновыми сочинениями и отдельные листки, из коих нельзя было сделать тетрадей, просто занумерены. Казённых бумаг не нашлось никаких. Корбова4 рукопись, о коей писал граф Нессельрод, вероятно, отыщется в библиотеке, которую [скоро я разобрать намерен] на сих днях будет разобрана5. Сверх означенных рукописей нашлись рукописные старинные книги, коих [мы не сочли нужным] не было никакой нужды рассматривать; [им сделан особый реестр] они принадлежат библиотеке. Всем нашим действиям был веден протокол, извлечение из коего, содержащее в себе полный реестр бумагам Пушкина, генерал Дубельт представил Вашему сиятельству. Приступая к [изданию] напечатанию Полного собрания сочинений Пушкина и взяв на себя обязанность издать на нынешний год в пользу его семейства четыре книги Современника, я должен иметь пред глазами манускрипты Пушкина и6 прошу позволения их у себя оставить [при на том условии чтобы] с обязательством не выпускать их (из) своих рук и не [делать] позволять списывать ничего, кроме единственно того, что [выберу сам для напечатания с разрешения цензуры] будет выбрано мною самим для помещения в Современнике и в полном издании Сочинений Пушкина с одобрения цензуры. Сии манускрипты, занумеренные, записанные в протокол и в особый реестр, всегда будут у меня налицо, и я всякую минуту буду готов представить их на рассмотрение правительства7. Хотя я теперь после [строгого] внимательного разбора вполне убеждён, что между сими [бумагами] рукописями ничего предосудительного памяти Пушкина и вредного [читателю] обществу не находится, но для собственной безопасности наперёд1 протестую2 перед Вашим сиятельством против всего, что может со временем, как то бывало часто и прежде, распущено быть в манускриптах под именем Пушкина. Если бы паче чаяния и нашлось в бумагах его что-нибудь предосудительное, то я разносчиком такого рода сочинений не буду и списка их никому не дам. — В4 этом4 уверяю4 один раз навсегда, а всё противное этому в один раз навсегда отвергаю. Такую предосторожность почитаю необходимою тем более, что на меня уже был сделан самый нелепый донос. [Вам] Было сказано, что три пакета были вынесены мною из горницы Пушкина. При малейшем рассмотрении обстоятельств такое обвинение должно бы было оказаться невероятным [и недостойным внимания]. Пушкин был [ранен в 5 ч.] привезён в шесть часов после обеда домой, 27 числа Генваря. 28-го в десять часов утра Государь Император благоволил поручить мне запечатать кабинет Пушкина (предоставив мне самому сжечь всё, что найду предосудительного в бумагах). Итак, похищение могло произойти только в промежуток между 6 часов 27 числа и 10 часов 28 числа. С той же поры, т. е. с той минуты, как на меня возложено было сбережение бумаг, всякая утрата их сделалась невозможною. Или мне самому надлежало сделаться похитителем, вопреки повелению государя и моей совести. Но и это, во-первых, было бы не нужно; ибо всё вверено было мне, и я имел позволение сжечь всё то, что нашёл бы предосудительным: на что же похищать то, что уже мне отдано; во-вторых, невозможно (если бы, впрочем, я и был на то способен); ибо, чтобы взять бумаги, надобно знать, где лежат они; это мог сказать один только Пушкин; а Пушкин умирал. Замечу здесь, однако, что я бы первый исполнил его желание, если бы он (прежде нежели я получил повеление, данное Государем, опечатать бумаги) сам поручил мне отыскать какую бы то ни было бумагу, её уничтожить или кому-нибудь доставить. Кто же подобных препоручений умирающего не исполнит свято, как завещание? Это даже и случилось: он велел доктору Спасскому вынуть какую-то его рукою написанную бумагу из ближнего ящика, и её сожгли перед его глазами: а Данзасу велел найти какой-то ящик и взять из него находившуюся в нём цепочку. Более никаких распоряжений он не делал и не был в состоянии делать. Итак, какие бумаги, где лежали, узнать было и неможно и некогда. Но я услышал от генерала Дубельта, что Ваше сиятельство получили известие о похищении трёх пакетов от лица доверенного (de haute volée). Я тотчас догадался, в чём дело. Это доверенное лицо могло подсмотреть за мною только в гостиной, а не в передней, в которую вела запечатанная дверь из кабинета Пушкина, где стоял гроб его и где бы мне трудно было действовать без свидетелей. В гостиной же точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять; жаль только, что неизвестное мне доверенное лицо [предположив наперёд похищение, не спросило меня самого] не подумало, если не объясниться со мною лично, что, конечно, не в его роли, то хотя бы для себя узнать какие-нибудь подробности, а поспешило так жадно убедиться в похищении и обрадовалось случаю выставить перед правительством свою зоркую наблюдательность на счёт моей чести и своей совести. Эти пять пакетов были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к его жене [с самой первой минуты его с нею знакомства, запечатанные по годам в пакеты], которые она сама вызвалась дать мне прочитать; [сперва дала мне пять пакетов, потом ещё два]; я их привёл в порядок, сшил в тетради и возвратил ей. Пакетов же, к счастию, не разорвал, и они могут теперь служить [мне доказательством] убедительными свидетелями всего сказанного мною. Само по себе разумеется, что такие письма, мне вверенные, не могли принадлежать к тем бумагам, кои мне приказано было рассмотреть. [Да их] впрочем, и представлять было бы не нужно: все они были читаны [к чему доказательством послужило то], в чём убедило меня то, что между ними нашлось именно то письмо, из которого за год пред тем некоторые места были представлены государю императору и навлекли на Пушкина гнев его величества, потому что в отдельности своей представляли совсем не тот смысл, какой имели в самом письме в совокупности с целым. Этот случай мне особенно памятен, потому что мне была показана Вашим сиятельством эта выписка; я тогда объяснил её наугад, и теперь, по прочтении самого письма, вижу, что моя догадка меня не обманула.

[Ваше сиятельство знаете, что я уважаю Ваш благородный характер.]

Не имею нужды уверять Ваше сиятельство в том уважении, которое (несмотря на многое мне лично горестное) я имею к Вашему благородному характеру. В4 этом Вы сами должны быть уверены5. Новым6 доказательством моего к Вам чувства7 пускай послужит та искренность, с которою говорить с Вами намерен. Такому человеку, как Вы, она ни оскорбительна, ни даже неприятна быть не может.

I.

Сперва буду говорить о самом Пушкине. Смерть его всё обнаружила, и несчастное предубеждение, которое наложили на всю жизнь его буйные годы первой молодости и которое давило пылкую душу его до самого гроба, теперь должно, и к несчастью слишком поздно, уничтожиться перед явною очевидностию. Мы разобрали его все бумаги. Полагали, что в них найдётся много нового, писанного в духе враждебном против правительства, и вредного нравственности. Вместо того нашлись бумаги, разительно доказывающие совсем иной образ мыслей: это8 особенно выразилось в его письме9 к Чаадаеву, [хоть написанном] которое он по-видимому хотел послать не по почте, но не послал, вероятно, по той причине, что он не желал своими опровержениями оскорблять приятеля, уже испытавшего заслуженный гнев государя. Одним словом, нового предосудительного не нашлось ничего и не могло быть найдено. Старое, писанное в первой молодости, то именно, около чего вертелись все предубеждения, на нём лежавшие, всё, как видно, было им самим уничтожено; [нет (сколько можно судить теперь)] в бумагах его не осталось и черновых рукописей. Он сам про себя осудил свою молодость и произвольно истребил для самого себя несчастные следы её. Что же из сего следует заключить? Не то ли, что Пушкин в последние годы свои был совершенно не тот, каким видели его в первые? Но таково ли было об нём Ваше мнение? Я перечитал все письма, им от Вашего Сиятельства полученные: во всех них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце моё сжималось при этом чтении. Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую Государь так великодушно его присвоил, его положение не переменилось; он всё был, как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим, мучительным надзором. Все формы этого надзора были благородные: ибо от Вас оно не могло быть иначе. Но надзор всё надзор. [А годы между тем] Годы проходили; Пушкин созревал; ум его остепенялся. А прежнее против него предубеждение, не замечая внутренней нравственной перемены его, было то же и то же. Он написал «Годунова», «Полтаву», свои оды «К Клеветникам России», «На взятие Варшавы», т. е. всё своё лучшее, принадлежащее нынешнему царствованию, а в суждении об нём все указывали на его оду К Свободе, Кинжал, написанный в 1820 году; в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего. Ссылаюсь на Вас самих, такое положение могло ли не быть огорчительным? К несчастию, оно и не могло быть иначе. Вы на своём месте не могли следовать за тем, что делалось внутри души его. Но подумайте сами, каково было бы Вам, когда бы Вы в зрелых летах были обременены такою сетью, видели каждый шаг Ваш истолкованным предубеждением, не имели возможности произвольно переменить место без навлечения на себя [выговора] подозрения или укора. В Ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление? Пушкин хотел поехать в деревню на житьё, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано под тем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили, [чтобы он]. Но в чём же была его служба? В том единственно, что он был причислен к Иностранной коллегии. Какое могло быть ему дело до Иностранной коллегии? Его служба была его перо, его Пётр Великий, его поэмы, произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время. Для такой службы нужно свободное уединение. Какое спокойствие мог он иметь с своею пылкою, огорчённою душой, с своими стеснёнными домашними обстоятельствами, посреди того света [к которому был прикован необходимостью], где всё тревожило его суетность, где было столько раздражительного для его самолюбия, где, наконец, тысячи презрительных сплетней, из сети которых не имел он возможности вырваться, погубили его. Государь Император назвал себя его цензором. Милость великая, особенно драгоценная потому, что в ней обнаруживалось всё личное благоволение к нему Государя. Но скажу откровенно, эта милость поставила Пушкина в самое затруднительное положение. Легко ли было беспокоить ему Государя всякою мелочью, написанною им для помещения в каком-нибудь журнале? На многое, замеченное Государем, не имел он возможности делать объяснений; до того ли Государю, чтобы их выслушивать? И мог ли вскоре6 решиться на то Пушкин?7 А если [четыре] какие-нибудь мелкие стихи его появились напечатанными в Альманахе (разумеется, с ведома цензуры), это ставилось ему в вину, в этом виделись непослушание и буйство, [и Вы] Ваше Сиятельство делали ему словесные или письменные выговоры, а вина его состояла или в том, что он с такою мелочью не счёл нужным идти к Государю и отдавал её просто на суд общей для всех цензуры (которая, конечно, к нему не была благосклоннее, нежели к другим), или в том, что стихи его, ходившие по рукам в рукописи, были напечатаны без его ведома, но так же с одобрения цензуры (как то случилось с этими несчастными стихами к Лукуллу, за которые не один Вы, но и все друзья его жестоко ему упрекали). Замечу здесь, однако, что злонамереннее этих стихов к Лукуллу он не написал ничего, с тех пор как Государь Император так благотворно обратил на него своё внимание. Зато весьма часто ему было приписываемо чужое, как бы оно, впрочем, ни было нелепо. Но что же эти стихи к Лукуллу? Злая эпиграмма налицо, даже не пасквиль, ибо здесь нет имени. Пушкин хотел отомстить ею за какое-то личное оскорбление; не* оправдываю его нравственности1, но тут ещё нет ничего возмутительного противу правительства. И какое дело правительству до эпиграммы на лица? Даже и для того, кто оскорблён такою эпиграммой, всего благоразумнее не узнавать себя в ней. Острота ума не есть государственное преступление. Могу указать на многих окружающих государя императора и заслуживающих его доверенность, которые не скупятся на эпиграммы; правда, эти эпиграммы без рифм и ненаписанные, но зато они повторяются в обществе словесно (на что уже нет никакой цензуры) и именно оттого врезываются глубже в память2. Наконец, в одном из писем Вашего сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию, прежде нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы слышать их критику? Неужели же он должен до тех пор, пока его произведение ещё не позволено официально, сам считать его не позволенным? Чтение ближним есть одно из величайших наслаждений для писателя. Все позволяли себе его, оно есть дело семейное, то же, что разговор, что переписка. Запрещать его есть то же, что запрещать мыслить, [думать про себя, дышать] и прочее. Такого рода запрещения вредны потому именно, что они бесполезны, раздражительны и никогда исполнены быть не могут.

Каково же было положение Пушкина под гнётом6 подобных запрещений? Не должен ли был он, необходимо, с тою пылкостью, которая дана была ему от природы и7 без которой он не мог бы быть поэтом8, наконец прийти в отчаяние, видя, что ни годы, ни самый изменившийся дух его произведений ничего9 не изменили в том предубеждении10, которое раз навсегда на него упало, и, так сказать, уничтожило всё его будущее? Вы называете его и теперь демагогическим писателем. По каким же его произведениям даёте Вы ему такое имя? По старым или по новым? И1 какие произведения его знаете Вы, кроме тех, на кои указывала Вам полиция и некоторые из литературных врагов, клеветавших на него тайно?… что [Все последние произведения его такого рода что] Ведь вы не [занимаетесь] имеете времени заниматься русской литературой и должны в этом случае полагаться на мнение других? А истинно то, что Пушкин никогда не бывал демагогическим писателем2. Если по старым, ходившим только в рукописях, то они все относятся ко времени до 1826 года; это просто грехи молодости, сначала необузданной, потом раздражённой заслуженным несчастием. Но демагогического, то есть написанного с намерением [произвести возмущение] волновать общество не было между ими и тогда. Заговорщики против Александра пользовались, может быть, некоторыми вольными стихами Пушкина, но в их смысле (в смысле бунта) он не написал ничего, и они5 ему были6 чужды. Это, однако, не помешало (без всяких доказательств) причислить его к героям 14 декабря и назвать его замышлявшим на жизнь Александра. За его напечатанные же сочинения, и в особенности за его новые, написанные под благотворным влиянием нынешнего Государя, его уже никак нельзя назвать демагогом. Он просто русский национальный поэт, выразивший в лучших стихах своих наилучшим образом всё, что дорого русскому сердцу. Что же касается до политических мнений, которые имел он в последнее время, то смею спросить Ваше Сиятельство, благоволили ли Вы взять на себя труд когда-нибудь с ним говорить о предметах политических? Правда и то, что Вы на своём месте [не могли бы верить ему] осуждены думать, что с10 Вами не может быть никакой искренности11, Вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает Вам человек13, против [коего Вы имеете] которого поднято Ваше предубеждение14 (как бы он ни был прямодушен), и Вам нечего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить Вам о нём другие. Одним словом, вместо оригинала Вы принуждены довольствоваться переводами, [иногда не] всегда неверными и весьма часто испорченными, злонамеренных переводчиков. Я16 сообщу16 Вашему Сиятельству в немногих словах политические мнения Пушкина, хотя наперёд знаю, что и мне Вы не поверите, ибо и я имею несчастие принадлежать к тем оригиналам, которые известны Вам по одним лишь ошибочным переводам. Первое: я уже не один раз слышал [от некоторых из переводчиков] и от многих, что Пушкин в государе любил одного Николая, а не русского императора и что ему для России надобно совсем иное. [Я знаю, что Пушкин был… Утверждаю] Уверяю Вас, напротив, что Пушкин (здесь говорю о том, что он был в последние свои годы) — решительно был [убеждён] утверждён в необходимости для России чистого, неограниченного самодержавия, и это не по одной любви к нынешнему государю, а по своему3 внутреннему убеждению, основанному4 на фактах исторических (этому теперь есть и письменное свидетельство в его собственноручном письме к Чаадаеву). Второе. Пушкин был решительным противником Свободы книгопечатания и в этом он даже [переходил границы] доходил до излишества, ибо полагал, что свобода книгопечатания вредна и в Англии. Разумеется, что он в то же время утверждал, что цензура должна быть строга, но беспристрастна, что она, служа защитою обществу от писателей, должна и писателя защищать от всякого произвола. Третье. Пушкин был враг июльской революции. По убеждению своему, он был карлист; он признавал короля Филиппа необходимою5 гарантиею6 спокойствия Европы, но права его опровергал и непотрясаемость законного [наследственного права] наследия короны считал главнейшею опорою гражданского порядка… Наконец, четвёртое. Он был самый жаркий враг революции польской и в этом отношении, как русский, был почти фанатиком. Таковы были главные, коренные политические убеждения Пушкина [их можно назвать коренными], из коих все другие выходили как отрасли. Они были известны мне и всем его ближним из наших частых, непринуждённых разговоров. Вам же они быть известными не могли, ибо Вы с ним никогда об этих материях не говорили; да Вы бы ему и не поверили, ибо, опять скажу, Ваше положение таково, что Вам нельзя верить никому из тех, кому бы Ваша вера была вниманием, и что принуждены на счёт других верить именно тем, кои недостойны Вашей веры, то есть доносчикам, которые нашу честь и наше спокойствие продают за деньги или за кредит, или светским болтунам, которые неподкупною иногда одним словом, брошенным на ветер, убивают доброе имя. [В этом поставлю примером и себя. Ваше сиятельство никогда не удостаивали меня никаким разговором, хотя несколько обстоятельным; а Вы считали меня если не демагогом, то какой-то вывеской демагогии, за которую прячутся тайные враги порядка: т. е.] Как бы то ни было, но мнения политические Пушкина были в совершенной противоположности с системой буйных демагогов. И они были таковы уже прежде 1830 года. Пушкин мужал зрелым умом и1 и поэтическим1 дарованием1, несмотря на раздражительную тягость своего положения, которому не мог конца предвидеть, ибо он мог постичь, что не изменившееся в течение десяти лет останется таким и на целую жизнь и что ему никогда не освободиться от того надзора, которому он, уже отец семейства, в свои лета подвержен был, как двадцатилетний шалун. Ваше сиятельство, не могли заметить этого угнетающего чувства, которое грызло и портило жизнь его. Вы делали изредка свои выговоры, с благим намерением, и забывали о них, переходя к другим важнейшим Вашим занятиям, которые не могли дать Вам никакой свободы, чтобы заняться Пушкиным. А эти выговоры, для Вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишён был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, было видно возмущение. Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его Гению полное его развитие; а Вы из сего покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен, сколь бы, впрочем, ни был кроток и благороден (как всё, что от Вас истекает).

II.

Обращаюсь теперь ко второму предмету, о коем хотел говорить с Вашим сиятельством; к тому, что произошло по случаю смерти Пушкина. Я долго колебался, писать ли к Вам об этом. Об этом происшествии уже не говорят; никаких печальных следствий оно не имело, толки умолкли — для чего же возобновлять прение о том, что лучше совсем изгладить из памяти. Это правда; но если общие толки утихли, то предубеждение ещё осталось, и [ещё многие и, что всего важнее, государь император мог, может иметь такое мнение насчёт] многие благоразумные люди, не шутя, уверены, что было намерение воспользоваться смертью Пушкина для взволнования умов; но главное то, что я считаю своею обязанностью отразить в глазах государя императора то обвинение, которое на меня и на [других] немногих друзей Пушкина падает, и сказать слово в оправдание наше, не обвиняя никого и даже не имея никакой надежды быть оправданным.

Если бы Пушкин умер после [горячки, даже после] долговременной болезни или после быстрого удара, о нём бы пожалели; общее чувство национальной потери выразилось бы в разговорах, каких-нибудь статьях, стихами или прозою; в обществе поговорили бы о нём и скоро бы замолчали, предав его памяти современников, умевших ценить его высокое дарование, и потомству, которое, конечно, сохранит к нему чистое уважение. Но Пушкин умирает, убитый на дуэли, и убийца его [иностранец] француз, [осыпанный] принятый в нашу службу с отличием; этот [иностранец] француз преследовал жену Пушкина и за тот стыд, который нанёс его чести, ещё убил его на дуэли. Вот обстоятельства, поразившие вдруг всё общество и сделавшиеся известными во всех классах народа, от Гостиного двора до петербургских салонов. [Сии обстоятельства сделались известны]. Если бы таким образом погиб и простой человек, без всякого национального имени, то и об нём заговорили бы повсюду, но это было бы просто светская болтовня, без всякого особенного чувства. Но здесь жертвою иноземного разврат[а]ника сделался первый поэт России, известный по сочинениям своим большому и малому обществу. Чему же тут дивиться, что общее чувство [было сильно, что] при таком трагическом происшествии вспыхнуло сильно. Напротив, надлежало бы удивиться, когда бы это сильное чувство не вспыхнуло и если бы в обществе равнодушно приняли такую внезапную потерю и1 не было бы такое равнодушие оскорбительно для чувства народности2. Прибавить надобно к этому и то, что обстоятельства, предшествовавшие кровавой развязке, были всем известны, знали, какими низкими средствами старались раздражать и осрамить Пушкина; анонимные письма были [многим известны] многими читаны и об них вспомнили с негодованием. Итак, нужно ли было кому-нибудь [хлопотать] особенно заботиться о том, чтобы произвести в обществе то впечатление, которое неминуемо в нём произойти долженствовало. Разве дуэль был[а] тайною? Разве обстоятельства его были тайною? Разве погиб на дуэли не Пушкин? Чему же дивиться, что все ужаснулись, что все [огорчились] были опечалены и все [почувствовали негодование] оскорбились? Какие же тайные агенты могли быть нужны для произведения сего неизбежного впечатления?

Весьма естественно, что после того, как распространилась в городе весть о гибели Пушкина, поднялось много разных толков; весьма естественно, что во многих энтузиазм к нему, как к любому русскому поэту, оживился безвременною трагическою смертию (в этом чувстве нет ничего враждебного; оно, напротив, благородное и делает честь нации, ибо изъявляет, что она дорожит своею славою); весьма естественно, что этот энтузиазм, смотря по разным характерам, выражался различно, в одних с благоразумием умеренности, в других с излишнею пылкостию; в других и, вероятно, во многих было соединено с негодованием против убийцы Пушкина, может быть, и с выражением мщения. Всё это в порядке вещей, и тут ещё нет ничего возмутительного. Не знаю, что в это время говорилось и делалось в обществе (ибо и я и прочие обвинённые друзья Пушкина были слишком заняты им самим, его страданиями, его смертию, его семейством, чтобы заботиться о толках в обществе, и ещё менее о том, как бы производить эти толки), но по слухам, дошедшим до меня после, полагаю, что блюстительная полиция подслушала там и здесь (на улицах, в Гостином дворе и пр.), что Геккерну угрожают; вероятно, что не один, а весьма многие в народе ругали иноземца, который застрелил русского, и кого же русского, Пушкина? Вероятно, что иные толковали между собою, как бы хорошо было его побить, разбить стёкла в его доме и тому подобное; вероятно, что и до самого министра Геккерна доходили подобные толки и что его испуганное воображение их преувеличивало и что он сообщил свои опасения и требовал защиты. С другой стороны, вероятно и то, что говорили о Пушкине с живым участием, о том, как бы хорошо было изъявить ему уважение какими-нибудь видимыми знаками; [молодёжь, вероятно, говорила] многие, вероятно, говорили, как бы хорошо отпречь лошадей от гроба и довезти его на руках до церкви; другие, может быть, толковали, как бы хорошо произнести над ним речь и в этой речи поразить его убийцу и прочее и прочее. Все подобные толки суть естественное следствие подобного происшествия; его необходимый, неизбежный отголосок. Блюстительная полиция была обязана обратить на них внимание и взять свои меры, но взять их без всякого изъявления опасения, ибо и опасности не было никакой. До сих пор всё в порядке вещей. Но здесь полиция перешла границы своей бдительности. Из толков, не имевших между собой никакой связи, она сделала заговор с политическою целью и в заговорщики произвела друзей Пушкина, которые окружали его страдальческую постель и должны бы были иметь особенную натуру, чтобы в то время, как их душа была наполнена глубокою скорбию, иметь возможность думать о волновании умов в народе через каких-то агентов, с какою-то целию, которой никаким рассудком постигнуто быть не может. Раз допустивши [эту] нелепую идею, что заговор существует и что заговорщики суть друзья Пушкина, следствия этой идеи сами собою должны были из неё излиться. Мы день и ночь проводили перед дверями умирающего Пушкина; на другой день после дуэли, т. е. с утра 28 числа до самого выноса гроба из дома, приходили посторонние, сначала для осведомления о его болезни, потом для того, чтобы его увидеть в гробе, — приходили с тихим, смиренным чувством участия, с молитвою за него и горевали о нём, как о друге, скорбели и о том великом даровании, в котором угасала одна из звёзд нашего отечества, и в то же время с благодарностию помышляли о Государе, который, можно сказать, был впереди нас тем участием, что так человечески за одно с нами выразил в то же время. За государя, очистившего, успокоившего конец Пушкина, простое, трогательное, христианское [участие благородное] выражение национального чувства — и всё это делалось так тихо; более десяти тысяч человек прошло в эти два дня мимо гроба Пушкина, и не было слышно ни малейшего шума, не произошло ни малейшего беспорядка; жалели о нём; большая часть молилась за него, молилась и за государя; почти никому не пришло в голову, в виду гроба, упомянуть о Геккерне. Что же тут было кроме умилительного, кроме возвышающего душу?

И нам, друзьям Пушкина, до самого того часа, в который мы перенесли [ночью] гроб его в Конюшенную церковь, не приходило и в голову ничего иного, кроме нашей скорби о нём и кроме благодарности Государю, который явился нам во всей красоте своего человеколюбия и во всём величии своего царского сана; ибо он утешил его смерть, призрел его сирот, уважил в нём русского поэта, как русский государь, и в то же время осудил его смерть, как Судия верховный, [Каким жалким созданием надлежало бы быть, чтобы остаться нечувствительным] Какое нравственное уродство надлежало иметь, чтобы остаться нечувствительным пред таким трогательным величием и иметь свободу [заниматься] для каких-то замыслов, коих цели никак себе представить не можно и кои только естественны сумасшедшим.

Но, начавши с ложной идеи, необходимо дойдёшь и до заключений ложных; они произведут и ложные меры. Так здесь и случилось. [Первая ложная идея (уже опровергнутая мною выше) была та] Основываясь на ложной идее (опровергнутой выше), что Пушкин, глава демагогической партии, [и первое ложное следствие этой идеи было то, что и друзья его принадлежат к той же демагогической партии], произвели и друзей его в демагоги. Друзья не отходили от его постели, и в то же время разные толки бродили по городу и по улицам [толки, не имеющие между собою связи]. Из этого сделали заговор, увидели какую-то тайную нить, связывающую эти толки, ничем не связанные, и эту нить дали в руки друзьям его. Под влиянием этого непостижимого предубеждения всё, самое простое и обыкновенное, представилось в каком-то таинственном враждебном свете. Граф Строганов, которого уже нельзя обвинить ни в легкомыслии, ни в демагогии, как родственник, взял на себя учреждение и издержки похорон Пушкина; он призвал своего поверенного человека и ему поручил всё устроить. И оттого именно, что граф Строганов взял на себя все издержки похорон, произошло то, что они произведены были самым блистательным образом, согласно с благородным характером графа. Он приглашал архиерея, и как скоро тот отказался от совершения обряда, пригласил трёх архимандритов. Он назначил для отпевания Исаакиевский собор, и причина назначения была самая простая: ему сказали, что дом Пушкина принадлежал к приходу Исаакиевского собора; следовательно, иной церкви назначать было не можно; о Конюшенной же церкви было нельзя и подумать, она придворная. На отпевание в ней надлежало получить особенное позволение, в коем и нужды не было, ибо имели в виду приходскую церковь. Билеты приглашённым были разосланы без всякого выбора; Пушкин был знаком целому Петербургу; сделали для погребения его то, что делается для всех; Дипломатический корпус приглашён был, потому что Пушкин был знаком со всеми его членами; для назначения же тех, кому посылать билеты, сделали просто выписку из реэстра, который взят был у графа Воронцова. Следующее обстоятельство могло бы, если угодно, показаться подозрительным. [У меня кто-то спрос]. Мне сказали, кто, право, не помню, что между приглашёнными на похороны забыты некоторые из прежних лицейских товарищей Пушкина. Я отвечал, что надобно непременно их пригласить. Но было ли это исполнено, не знаю. Этим я не занялся, но если бы мною были рассылаемы билеты, то, конечно бы, лицейские друзья Пушкина не были забыты. Как бы то ни было, но всё до сих пор в обыкновенном порядке. Вдруг полиция [узнаёт, что] догадывается, что должен существовать (т. существовал) заговор, что министр Геккерн, что жена Пушкина в опасности, что во время перевоза тела в Исаакиевскую церковь лошадей отпрягут и гроб понесут на руках, что в церкви будут депутаты от купечества, от Университета, что над гробом будут говорены речи (обо всём этом узнал я уже после [из разных слухов] по слухам). Что же бы надлежало бы сделать полиции, если бы и действительно она могла предвидеть что-нибудь подобное? Взять с большею бдительностью те же предосторожности, какие наблюдаются при всяком обыкновенном погребении, а не признаваться перед целым обществом, что [что против правительства есть заговор] правительство боится заговора, не оскорблять своими нелепыми обвинениями людей, не заслуживающих и подозрения, одним словом, не производить самой [беспорядка] того волнения, которое она предупредить хотела неуместными своими мерами. Вместо того назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в неё ночью, с какою-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на который собралось не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наполнили ту горницу, где молились о умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражей [отнесли] проводили тело до церкви. Какое намерение могли в нас предполагать? Чего могли от нас бояться? Этого [ни] я [никто] изъяснить не берусь. И признаться, будучи наполнен главным своим чувством, печалью о конце Пушкина, я в минуту выноса и не заметил того, что вокруг нас происходило; уже после это пришло мне в голову и жестоко меня обидело.

 

2. Письмо князя П. А. Вяземского к великому князю Михаилу Павловичу от 14 февраля 1837 года

Письмо князя П. А Вяземского к великому князю Михаилу Павловичу об обстоятельствах дуэли и смерти Пушкина было известно в литературе или в неполном, или в неподлинном виде: черновик — не всего письма, а лишь части, — принадлежавший князю П. А. Вяземскому, напечатан в «Русском архиве» 1879 г., кн. 1-я, стр. 387—393, а перевод всего письма сообщён в статье П. Е. Щёголева «Дуэль Пушкина с Дантесом» («Исторический вестник», 1905, январь и в книге «Пушкин. Очерки». Спб., 1912) и повторяется в настоящем издании книги. В первом издании оно напечатано по французскому подлиннику, находившемуся в архиве герцога Мекленбург-Стрелицкого. Оно хранилось в конверте с надписью «Его Императорскому Высочеству в собственные руки от К. Вяземского»; тут же помета великого князя Михаила Павловича: «Affaire, de Pouchkine». На самом письме его же рукою надписано: «Получено, в Риме 14/26 марта 1837 года. Ответствовано из Баден-Бадена 29 мая/10 июня idem». Письмо не всё написано рукою князя П. А. Вяземского; часть его дописана женой княгиней В. Ф. Вяземской. При письме находятся упоминаемые в нём следующие приложения:

№ 1. Копия известного пасквиля, полученного Пушкиным. См. «Переписку Пушкина», изд. Акад. наук, т. III, стр. 398, № 1091.

№ 2. Письмо Пушкина к барону Геккерну; см. там же, стр. 444, № 1138.

№ 3. Письмо барона Геккерна — ответ на предыдущее письмо Пушкина; см. там же, стр. 445, № 1139.

№ 4. Письмо Пушкина к виконту д’Аршиаку; см. там же, стр. 449, № 1146.

№ 5. Les conditions du duel — условия дуэли; печатаются нами ниже в отделе документов, относящихся до дуэли.

Кроме того, копия с известного письма князя П. А. Вяземского к А. Я. Булгакову; письмо (копия) Пушкина к графу А. X. Бенкендорфу, напечатанное в «Переписке», т. III, стр. 416, № 1106, и записки (в копии) виконта д’Аршиака к Пушкину; см. там же № 1141 (стр. 446) и 1145 (стр. 449).

Так как в черновике из «Русского архива» некоторые подробности изложены пространнее и резче, чем в подлиннике, то мы в примечаниях к переводу подлинника даём извлечения из черновика.

Ваше высочество!

По всей вероятности, ваше императорское высочество интересуетесь некоторыми подробностями прискорбного события, которое таким трагическим образом похитило от нас Пушкина. Вы удостаивали его своей благосклонностью, его доброе имя и его слава принадлежат родине и, так сказать, царствованию государя императора. При своём вступлении на престол он сам призвал поэта из изгнания, любя своей благородной и русской душой его талант, и принял в его гении истинно-отеческое участие, которое не изменилось (в нём) ни в продолжение жизни его, ни у его смертного одра, ни по ту сторону его могилы, так как он не забыл своими щедротами ни его вдовы, ни детей. Эти соображения, а также тайна, которая окружает последние события в его жизни и тем даёт обширную пищу людскому невежеству и злобе для всевозможных догадок и ложных истолкований, обязывают друзей Пушкина разоблачить всё, что только им известно по этому поводу, и показать, таким образом, его личность в её настоящем свете. Вот с какою целью я осмеливаюсь обратиться к вашему высочеству с этими строками. Соблаговолите уделить им несколько минут своего досуга. Я буду говорить одну только правду.

Вашему императорскому высочеству небезызвестно, что молодой Геккерен ухаживал за г-жей Пушкиной. Это неумеренное и довольно открытое ухаживание порождало сплетни в гостиных и мучительно озабочивало мужа. Несмотря на это, он, будучи уверен в привязанности к себе своей жены и в чистоте её помыслов, не воспользовался своею супружескою властью, чтобы вовремя предупредить последствия этого ухаживания, которое и привело, на самом деле, к неслыханной катастрофе, разразившейся на наших глазах. 4 ноября прошлого года моя жена вошла ко мне в кабинет с запечатанной запискою, адресованной Пушкину, которую она только что получила в двойном конверте по городской почте. Она заподозрила в ту же минуту, что здесь крылось что-нибудь оскорбительное для Пушкина. Разделяя её подозрение и воспользовавшись правом дружбы, которая связывала меня с ним, я решился распечатать конверт и нашёл в нём диплом, здесь прилагаемый (№ 1). Первым моим движением было бросить бумагу в огонь, и мы с женой дали друг другу слово сохранить всё это в тайне. Вскоре мы узнали, что тайна эта далеко не была тайной для многих лиц, получивших подобные письма, и даже Пушкин не только сам получил такое же, но и два других подобных, переданных ему его друзьями, не знавшими их содержания и поставленными в такое же положение, как и мы. Эти письма привели к объяснениям супругов Пушкиных между собой и заставили невинную, в сущности, жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побуждали её относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерена; она раскрыла мужу всё поведение молодого и старого Геккеренов по отношению к ней; последний старался склонить её изменить своему долгу и толкнуть её в пропасть. Пушкин был тронут её доверием, раскаянием и встревожен опасностью, которая ей угрожала, но, обладая горячим и страстным характером, не мог отнестись хладнокровно к положению, в которое он с женой был поставлен; мучимый ревностью, оскорблённый в самых нежных, сокровенных своих чувствах, в любви к своей жене, видя, что честь его задета чьей-то неизвестной рукой, он послал вызов молодому Геккерену, как единственному виновнику в его глазах, в двойной обиде, нанесённой ему в самое сердце. Необходимо при этом заметить, что как только были получены эти анонимные письма, он заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этою уверенностью. Мы так никогда и не узнали, на чём было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. Но так как на этот счёт не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований, то это предположение надо отдать на суд божий, а не людской. Вызов Пушкина не попал по своему назначению. В дело вмешался старый Геккерен. Он его принял, но отложил окончательное решение на 24 часа, чтобы дать Пушкину возможность обсудить всё более спокойно. Найдя Пушкина, по истечении этого времени, непоколебимым, он рассказал ему о своём критическом положении и затруднениях, в которые его поставило это дело, каков бы ни был его исход; он ему говорил о своих отеческих чувствах к молодому человеку, которому он посвятил всю свою жизнь, с целью обеспечить ему благосостояние. Он прибавил, что видит всё здание своих надежд разрушенным до основания в ту самую минуту, когда считал свой труд доведённым до конца. Чтобы приготовиться ко всему, могущему случиться, он попросил новой отсрочки на неделю. Принимая вызов от лица молодого человека, т. е. своего сына, как он его называл, он тем не менее уверял, что тот совершенно не подозревает о вызове, о котором ему скажут только в последнюю минуту. Пушкин, тронутый волнением и слезами отца, сказал: «Если так, то не только неделю — я вам даю две недели сроку и обязуюсь честным словом не давать никакого движения этому делу до назначенного дня и при встречах с вашим сыном вести себя так, как если бы между нами ничего не произошло». Итак, всё должно было оставаться без перемены до решающего дня. Начиная с этого момента, Геккерен пустил в ход все военные приёмы и дипломатические хитрости. Он бросился к Жуковскому и Михаилу Виельгорскому, чтобы уговорить их стать посредниками между ним и Пушкиным. Их миролюбивое посредничество не имело никакого успеха. Через несколько дней Геккерен-отец распустил слух о предстоящем браке молодого Геккерена с Екатериной Гончаровой. Он уверял Жуковского, что Пушкин ошибается, что сын его влюблён не в жену его, а в свояченицу, что уже давно он умоляет отца согласиться на их брак, но что тот, находя брак этот неподходящим, не соглашался, но теперь, видя, что дальнейшее упорство с его стороны привело к заблуждению, грозящему печальными последствиями, он, наконец, дал своё согласие. Отец требовал, чтобы об этом, во всяком случае, ни слова не говорили Пушкину, чтобы он не подумал, будто эта свадьба была только предлогом для избежания дуэли. Зная характер Геккерена-отца, скорее всего можно предположить, что он говорил всё это в надежде на чью-либо нескромность, чтобы обмануть доверчивого и чистосердечного Пушкина. Как бы то ни было, тайна была соблюдена, срок близился к окончанию, а Пушкин не делал никаких уступок, и брак был решён между отцом и тёткой, г-жей Загряжской. Было бы слишком долго излагать вашему императорскому высочеству все лукавые происки молодого Геккерена во время этих переговоров. Приведу только один пример. Геккерены, старый и молодой, возымели дерзкое и подлое намерение попросить г-жу Пушкину написать молодому человеку письмо, в котором она умоляла бы его не драться с её мужем. Разумеется, она отвергла с негодованием это низкое предложение. Когда Пушкин узнал о свадьбе, уже решённой, он, конечно, должен был счесть её достаточным для своей чести удовлетворением, так как всему свету было ясно, что это брак по рассудку, а не по любви. Чувства, или так называемые «чувства», молодого Геккерена получили гласность такого рода, которая делала этот брак довольно двусмысленным. Вследствие этого Пушкин взял свой вызов обратно, но объявил самым положительным образом, что между его семьёй и семейством свояченицы он не потерпит не только родственных отношений, но даже простого знакомства, и что ни их нога не будет у него в доме, ни его — у них. Тем, кто обращался к нему с поздравлениями по поводу этой свадьбы, он отвечал во всеуслышание: «Tu l’as voulu, Georges Dandin». Говоря по правде, надо сказать, что мы все, так близко следившие за развитием этого дела, никогда не предполагали, чтобы молодой Геккерен решился на этот отчаянный поступок, лишь бы избавиться от поединка. Он сам был, вероятно, опутан тёмными интригами своего отца. Он приносил себя ему в жертву. Я его, по крайней мере, так понял. Но часть общества захотела усмотреть в этой свадьбе подвиг высокого самоотвержения ради спасения чести г-жи Пушкиной. Но, конечно, это только плод досужей фантазии. Ничто ни в прошлом молодого человека, ни в его поведении относительно неё не допускает мысли ни о чём-либо подобном. Последствия это хорошо доказали, как ваше высочество ниже увидите. Во всяком случае, это оскорбительное и неосновательное предположение дошло до сведения Пушкина и внесло новую тревогу в его душу. Он увидел, что этот брак не избавлял его окончательно от ложного положения, в котором он очутился. Молодой Геккерен продолжал стоять, в глазах общества, между ним и его женой и бросал на обоих тень, невыносимую для щепетильности Пушкина. Это был призрак, не существующий в действительности, так как Пушкин был уверен в своей жене, но тем не менее этот призрак его преследовал. Разве мог страстный и восприимчивый поэт обсудить своё положение и взглянуть на него, подобно мудрецу или беспристрастному зрителю? Легко так говорить равнодушным людям, но надо перечувствовать его страдания, всю ту горечь, которая снедала бедного Пушкина, чтобы позволить себе порицать его. Согласие Екатерины Гончаровой и всё её поведение в этом деле непонятны, если только загадка эта не объясняется просто её желанием во что бы то ни стало выйти из разряда зрелых дев. Пушкин всё время думал, что какая-нибудь случайность помешает браку в самом же начале. Всё же он совершился. Это новое положение, эти новые отношения мало изменили сущность дела. Молодой Геккерен продолжал, в присутствии своей жены, подчёркивать свою страсть к г-же Пушкиной. Городские сплетни возобновились, и оскорбительное внимание общества обратилось с удвоенной силою на действующих лиц драмы, происходящей на его глазах. Положение Пушкина сделалось ещё мучительнее, он стал озабоченным, взволнованным, на него тяжело было смотреть. Но отношения его к жене оттого не пострадали. Он сделался ещё предупредительнее, ещё нежнее к ней. Его чувства, в искренности которых невозможно было сомневаться, вероятно, закрыли глаза его жене на положение вещей и его последствия. Она должна была бы удалиться от света и потребовать того же от мужа. У неё не хватило характера, и вот она опять очутилась почти в таких же отношениях с молодым Геккереном, как и до свадьбы: тут не было ничего преступного, но было много непоследовательности и беспечности. Когда друзья Пушкина, желая его успокоить, говорили ему, что не стоит так мучиться, раз он уверен в невинности своей жены, и уверенность эта разделяется всеми его друзьями и всеми порядочными людьми общества, то он им отвечал, что ему недостаточно уверенности своей собственной, своих друзей и известного кружка, что он принадлежит всей стране и желает, чтобы имя его оставалось незапятнанным везде, где его знают. За несколько часов до дуэли он говорил д’Аршиаку, секунданту Геккерена, объясняя причины, которые заставляли его драться: «Есть двоякого рода рогоносцы: одни носят рога на самом деле; те знают отлично, как им быть: положение других, ставших рогоносцами по милости публики, затруднительнее. Я принадлежу к последним». Вот в каком настроении он был, когда приехали его соседки по имению, с которыми он часто виделся во время своего изгнания. Должно быть, он спрашивал их о том, что говорят в провинции об его истории, и, верно, вести были для него неблагоприятны. По крайней мере, со времени приезда этих дам он стал ещё раздражённее и тревожнее, чем прежде. Бал у Воронцовых, где, говорят, Геккерен был сильно занят г-жей Пушкиной, ещё увеличил его раздражение. Жена передала ему остроту Геккерена, на которую Пушкин намекал в письме к Геккерену-отцу по поводу армейских острот. У обеих сестёр был общий мозольный оператор, и Геккерен сказал г-же Пушкиной, встретив её на вечере: «je sais maintenant que votre cor est plus beau, que celui de ma femme!». Вся эта болтовня, все эти мелочи растравляли рану Пушкина. Его раздражение должно было выйти из границ. 25 января он послал письмо Геккерену-отцу (№ 2). Д’Аршиак принёс ему ответ (№ 3). Пушкин его не читал, но принял вызов, который был ему сделан от имени сына. Сам собою напрашивается вопрос, какие причины могли побудить Геккерена-отца прятаться за сына, когда раньше он оказывал ему столько нежности и отеческой заботы; заставлять сына рисковать за себя жизнью, между тем как оскорбление было нанесено лично ему, а он не так стар, чтобы быть вынужденным искать себе заместителя? Так или иначе, но день 26 и утро 27 января прошли в переговорах между д’Аршиаком и Пушкиным о секунданте, которого должен был представить последний. Пушкин отказался взять секунданта, не желая никого компрометировать, и боялся взять кого-нибудь из соотечественников, так как не хотел подвергать их неприятным последствиям своей дуэли. Противная партия настаивала на этом пункте. 26-го, на балу у графини Разумовской, Пушкин предложил быть своим секундантом Магенису, советнику при английском посольстве. Тот, вероятно, пожелал узнать причины дуэли; Пушкин отказался сообщить что-либо по этому поводу (№ 4). Магенис отстранился. В отчаянии, что дело расстроилось, Пушкин вышел 27-го утром, наудачу, чтобы поискать кого-нибудь, кто бы согласился быть его секундантом. Он встретил на улице Данзаса, своего прежнего школьного товарища, а впоследствии друга. Он посадил его к себе в сани, сказал, что везёт его к д’Аршиаку, чтобы взять его в свидетели своего объяснения с ним. Два часа спустя противники находились уже на месте поединка. Условия дуэли были выработаны (№ 5). Пушкин казался спокойным и удовлетворённым. Бедняк жаждал в ту минуту избавления от нравственных страданий, которые испытывал. Противники приблизились к барьеру, целя друг в друга. Геккерен выстрелил первый. Пушкин был ранен. Он упал на шинель, служившую барьером, и не двигался, лёжа вниз лицом. Секунданты и Геккерен подошли к нему; он приподнялся и сказал: «Подождите, у меня хватит силы на выстрел». Геккерен стал опять на место. Пушкин, опираясь левой рукой о землю, правой уверенно прицелился, выстрел раздался. Геккерен в свою очередь был ранен. Пушкин после выстрела подбросил свой пистолет и воскликнул: «браво»! Его рана была слишком серьёзна, чтобы продолжать поединок: он вновь упал и на несколько минут потерял сознание, но оно скоро к нему вернулось и больше уже его не покидало. Придя в себя, он спросил д’Аршиака: «Убил я его?» — «Нет, — ответил тот, — вы его ранили». — «Странно, — сказал Пушкин, — я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет. Впрочем, всё равно. Как только мы поправимся, снова начнём».

Когда его привезли домой, доктор Арендт и другие после первого осмотра раны нашли её смертельной и объявили об этом Пушкину, который потребовал, чтобы ему сказали правду относительно его состояния. До 7-го часа вечера я не знал решительно ничего о том, что произошло. Как только мне дали знать о случившемся, я отправился к нему и почти не оставлял его квартиры до самой его смерти, которая наступила на третий день, 29 января, около 3 часов пополудни. Это были душу раздирающие два дня; Пушкин страдал ужасно, он переносил страдания мужественно, спокойно и самоотверженно и высказывал только одно беспокойство, как бы не испугать жены. «Бедная жена, бедная жена!» — восклицал он, когда мучения заставляли его невольно кричать. Идя к государю, Арендт спросил Пушкина, не хочет ли он передать ему что-нибудь. «Скажите государю, что умираю и что прошу прощения у него за себя и за Данзаса». Я попросил у Булгакова копии письма, которое я ему написал после смерти Пушкина и в котором я сообщил ему подробности о его последних минутах. Я надеюсь, что получу её вовремя и успею вложить в это письмо. Смерть обнаружила в характере Пушкина всё, что было в нём доброго и прекрасного. Она надлежащим образом осветила всю его жизнь. Всё, что было в ней беспорядочного, бурного, болезненного, особенно в первые годы его молодости, было данью человеческой слабости обстоятельствам, людям, обществу. Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти, я не считал его до такой степени способным ко всему. Сколько было в этой исстрадавшейся душе великодушия, силы, глубокого, скрытого самоотвержения! Его чувства к жене отличались нежностью поистине самого возвышенного характера. Несколько слов, произнесённых им на своём смертном одре, доказали, насколько он был привязан, предан и благодарен государю. Ни одного горького слова, ни одной резкой жалобы, никакого едкого напоминания о случившемся не произнёс он, ничего, кроме слов мира и прощения своему врагу. Вся желчь, которая накоплялась в нём целыми месяцами мучений, казалось, исходила из него вместе с его кровью, он стал другим человеком. Свидетельства доктора Арендта и других, которые его лечили, подтверждают моё мнение. Арендт не отходил от него и стоял со слезами на глазах, а он привык к агониям во всех видах.

Эти события и смерть Пушкина произвели во всём обществе сильное впечатление. Не счесть всех, кто приходил с разных сторон справляться о его здоровье во время его болезни. Пока тело его выставлено было в доме, наплыв народа был ещё больше, толпа не редела в скромной и маленькой квартирке поэта. Из-за неудобства помещения должны были поставить гроб в передней, следовательно, заколотить входную дверь. Вся эта толпа притекала и уходила через маленькую потайную дверь и узкий отдалённый корридор. Участие, с которым все относились к этой столь неожиданной и трагической смерти, глубоко тронуло всё общество; горе смягчилось тем, что государь усладил последние минуты жизни Пушкина и осыпал благодеяниями его семью. Не один раз слышал я среди посетителей подобные слова: «Жаль Пушкина, но спасибо государю, что он утешил его». Однажды, едучи в санях, я спросил своего кучера: «Жаль ли тебе Пушкина?» — «Как же не жаль? Все жалеют, он был умная голова: эдаких и государь любит». Было что-то умилительное в этой народной скорби и благодарности, которые так непосредственно отозвались и в царе, и в народе; это, как я уже сказал, было самое сильное, самое красноречивое опровержение знаменитого письма Чаадаева. Да, у нас есть народное чувство, это чувство безвредное, чисто-монархическое. И в этом случае, как и во всех остальных, император дал толчок, положил начало. Так это и поняли все сердечные и благонамеренные люди. К несчастью, печальные исключения встретились и здесь, как и во всяком деле встречаются. Некоторые из коноводов нашего общества, в которых ничего нет русского, которые и не читали Пушкина, кроме произведений, подобранных недоброжелателями и тайной полицией, не приняли никакого участия во всеобщей скорби. Хуже того — они оскорбляли, чернили его. Клевета продолжала терзать память Пушкина, как терзала при жизни его душу. Жалели о судьбе интересного Геккерена, а для Пушкина не находили ничего, кроме хулы. Несколько гостиных сделали из него предмет своих партийных интересов и споров. Я не из тех патриотов, которые содрогаются при имени иностранца, я удовлетворяюсь патриотизмом в духе Петра Великого, который был патриотом с ног до головы, но признавал, несмотря на это, что есть у иностранцев преимущества, которыми можно позаимствоваться. Но в настоящем случае как можно даже сравнивать этих двух людей? Один был самой светлой, литературной славой нашего времени, другой — человек без традиций, без настоящего и без будущего для страны. Один погиб, как сугубая жертва врага, который его убил физически, убив его предварительно нравственно; другой — жив и здоров и рано или поздно, покинув Россию, забудет причинённое им зло. Впрочем, все эти слухи и споры происходят совсем от других причин, вникать в которые мне не годится, но факт тот, что в ту минуту, когда всего менее этого ожидали, увидели, что выражения горя к столь несчастной кончине, потере друга, поклонения таланту были истолкованы, как политическое и враждебное правительству движение. Позвольте мне, ваше высочество, коснуться некоторых подробностей относительно этого предмета.

После смерти Пушкина нашли только 300 рублей денег во всём доме. Старый граф Строганов, родственник г-жи Пушкиной, поспешил объявить, что он берёт на себя издержки по похоронам. Он призвал своего управляющего и поручил ему всё устроить и расплатиться. Он хотел, чтобы похороны были насколько возможно торжественнее, так как он устраивал их на свой счёт. Из друзей Пушкина были Жуковский, Михаил Виельгорский и я. Было ли место в нашей душе чему-нибудь, кроме горя, поразившего нас? Могли ли мы вмешиваться в распоряжения графа Строганова? Итак, распоряжения были отданы, приглашения по городской почте разосланы. Граф Строганов получил приказание изменить отданные распоряжения. Отпевание предполагалось в Исаакиевской церкви, в приходе дома, где умер Пушкин, вынос тела предполагался, по обычаю, утром, в день погребения. Приказали перенести тело ночью без факелов и поставить в Конюшенной церкви. Объявили, что мера эта была принята в видах обеспечения общественной безопасности, так как толпа будто бы намеревалась разбить оконные стёкла в домах вдовы и Геккерена. Друзей покойного вперёд уже заподозрили самым оскорбительным образом; осмелились, со всей подлостью, на которую были способны, приписать им намерение учинить скандал, навязали им чувства, враждебные властям, утверждая, что не друга, не поэта оплакивали они, а политического деятеля. В день, предшествовавший ночи, в которую назначен был вынос тела, в доме, где собралось человек десять друзей и близких Пушкина, чтобы отдать ему последний долг, в маленькой гостиной, где мы все находились, очутился целый корпус жандармов. Без преувеличения можно сказать, что у гроба собрались в большом количестве не друзья, а жандармы! Против кого была выставлена эта сила, весь этот военный парад? Я не касаюсь пикетов, расставленных около дома и в соседних улицах; тут могли выставить предлогом, что боялись толпы и беспорядка. Но чего могли опасаться с нашей стороны? Какие намерения, какие задние мысли могли предполагать в нас, если не считали нас безумцами или негодяями? Не было той нелепости, которая не была бы нам приписана. Разумеется, и меня не пощадили; и даже думаю, что мне оказали честь, отведя мне первое место. Я должен всё это высказать вашему высочеству, так как сердечно этим огорчён и дорожу вашим уважением. Клянусь перед богом и перед вами, что всё, чему поверили, или хотели заставить поверить о нас, — была ложь, самая отвратительная ложь. Единственное чувство, которое волновало меня и других друзей Пушкина в это тяжёлое время, была скорбь о нашей утрате и благодарность государю за всё, что было великодушного, истинно-христианского, непосредственного в его поступке, во всём, что сделал он для умирающего и мёртвого Пушкина. Боже великий! Как могла какая-нибудь супротивная мысль закрасться туда, где было одно умиление, одна благоговейная преданность, где характер государя явился перед нами во всей своей чистоте, во всём, что только есть в нём благородного и возвышенного, когда он бывает сам собою, когда действует без посредников? Кроме того, какое невежество, какие узкие и ограниченные взгляды проглядывают в подобных суждениях о Пушкине! Какой он был политический деятель! Он прежде всего был поэт, и только поэт. Увлекаемый своей пылкой поэтической натурой, он, без сомнения, мог обмолвиться эпиграммой, запрещённым стихом; на это нельзя смотреть, как на непростительный грех; человек ведь меняется со временем, его мнения, его принципы, его симпатии видоизменяются. Затем, что значат в России названия — политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Всё это пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно не применимы: где у нас то поприще, на котором можно было бы играть эти заимствованные роли, где те органы, которые были бы открыты для выражения подобных убеждений? Либералы, сторонники оппозиции в России должны быть по крайней мере безумцами, чтобы добровольно посвящать себя в трапписты, обречь себя на вечное молчание и похоронить себя заживо. Шутки, некоторая независимость характера и мнений — ещё не либерализм и не систематическая оппозиция. Это просто особенность характера. Желать, чтобы все характеры были отлиты в одну форму, значит желать невозможного, значит хотеть переделать творение божие. Власти существуют для того, чтобы пресекать злоупотребление подобными тенденциями, — это их обязанность, но бить тревогу и бросать грязью в некоторые, хотя бы и слишком свободные, болтливые излияния, в какую-нибудь вспышку, которая и сама улетучится, как дым, — есть, в свою очередь, злоупотребление властью. Да Пушкин никоим образом и не был ни либералом, ни сторонником оппозиции, в том смысле, какой обыкновенно придаётся этим словам. Он был глубоко, искренно предан государю, он любил его всем сердцем, осмелюсь сказать, он чувствовал симпатию, настоящее расположение к нему. В своей молодости Пушкин нападал на правительство, как всякий молодой человек; такою была и эпоха, и молодёжь, современные ему. Но он был не либерал, а аристократ и по вкусу, и по убеждениям. Он открыто бранил падение прежнего режима во Франции, не любил июльского правительства и сочувствовал интересам Генриха V. Что касается восстания Польши, то его стихи могут дать истинную оценку его либерализма, эти стихи не вызваны обстоятельствами, это исповедание его политических убеждений. 14 декабря застало его чистым от всякого участия в разрушительных проектах, занимавших головы его друзей и товарищей его юности и лицейских. Он был противником свободы печати не только у нас, но и в конституционных государствах. Его талант, его ум созрели с годами, его последние и, следовательно, лучшие произведения: «Борис Годунов», «Полтава», «История Пугачёвского бунта» — монархические. Наши, так называемые монархические, благонамеренные журналы, пользующиеся особым покровительством полиции, часто старались подорвать народную к нему любовь (и успевали в этом), объявляя, что талант его померк как раз в последних его произведениях, которые они вменяли ему чуть не в преступление. Суть заключалась в том, что истинные его убеждения не сходились с доносами о нём полиции. Но разве те, кто их составлял, знали Пушкина лучше, чем его друзья? Разве наши должностные лица, обязанные наблюдать за общественным настроением умов, стараются вникнуть в истинные мнения (узнав их от них же самих) тех людей, чьё доброе имя и благосостояние зависят от их суждения и предубеждённости? Разве генерал Бенкендорф удостоил меня, хотя бы в продолжение четверти часа, разговора, чтобы самому лично узнать меня? А между тем целых десять лет моё имя записано на чёрной доске; своим же мнением обо мне он обязан нескольким словам, отрывкам, которые ему были переданы, клеветам, донесённым ему каким-либо агентом за определённую месячную плату.

Извините, ваше высочество, искренность и резкость моих жалоб, с которыми я обращаюсь к вам не с какою-либо скрытою целью, а потому, что я знаю вашу чуткость к правде, а я, повторяю, дорожу вашим благоволением и вашим уважением. Я хочу, чтобы вы меня знали таким, каков я есть на самом деле, а не таким, каким меня желают изобразить. Я должен ещё просить ваше высочество извинить меня за чрезмерную длину моего письма, у меня не было времени его сократить. Я только вчера узнал об отъезде генерала Философова и принялся вчера переписывать свои воспоминания. Я даже позволил себе обратиться за помощью к моей жене, и ваше императорское высочество соблаговолите оказать мне вдвойне снисхождение и за изложение, и за переписку набело.

Повергаю к стопам вашего императорского высочества свою глубочайшую почтительность и самую искреннюю преданность, с каковыми имею честь быть

Вашего императорского высочества смиреннейший и покорнейший

слуга

  кн. Вяземский

С.-Петербург 14 февраля 1836 г.

 

3. Из дневника А. И. Тургенева

А. И. Тургенев оставил немало ценных сведений об обстоятельствах смерти и погребения Пушкина в своих письмах, напечатанных в статье А А. Фомина «Новые материалы для биографии Пушкина» («Пушкин и современники», вып. VI, стр. 46—97). Но Тургенев вёл ещё дневник и в своих письмах широко пользовался записями своего дневника. В своё время мы обращались к дневнику Тургенева, хранящемуся в рукописном отделении Библиотеки Академии наук, и извлекли все записи, имеющие отношение к смерти и похоронам Пушкина. Они напечатаны в предшествующих изданиях нашей книги. И в то время мне была ясна ценность записей Тургенева, относящихся ко времени преддуэльному, но необычайная трудность чтения тургеневского почерка помешала использованию дневника в широком объёме. Подготавливая настоящее издание книги, я вновь обратился к изучению дневника, сверил изданные мной извлечения с подлинником и на этот раз извлёк всё, что могло бы иметь какое-либо касательство к Пушкину и к его обстоятельствам за последние месяцы жизни. А. И. Тургенев вернулся из-за границы после двухлетнего отсутствия прямо в Москву 2 июля 1836 года, из Москвы направился в свои симбирские именья, отсюда через Москву в Петербург, куда и прибыл 25 ноября. С этого момента Тургенев становится наблюдателем жизни Пушкина, и притом близким. Впоследствии после смерти поэта Тургенев писал об этой близости И. С. Аржевитинову и брату Николаю Ивановичу — 30 и 31 января 1837 года. Первому: «Последнее время мы часто виделись с ним и очень сблизились, он как-то более полюбил меня, а я находил в нём сокровища таланта, наблюдений и начитанности о России, особенно о Петре и Екатерине, редкие, единственные. Сколько пропало в нём для России, для потомства, знают немногие». Второму: «Я виделся с Пушкиным почти ежедневно: он был сосед мой, и жалею, что не записывал всего, что от него слыхал». Тургенев был для Пушкина приятным другом: все ближайшие петербургские друзья уж слишком внимательно следили за его семейной историей, за развитием конфликта его с Геккеренами в период с момента получения анонимных писем до ликвидации первого вызова — 21 ноября 1836 года. Тургенев был свежим человеком, близким, но не вторгавшимся в интимную жизнь Пушкина с вопросами и советами. Для Пушкина Тургенев был и желанным собеседником: он приехал с Запада со всеми новостями, политическими и литературными, а кроме того, он занимался на Западе извлечением из государственных архивов документов и актов, касающихся русской истории, и в гораздо большей мере, чем кто-либо из петербургских приятелей, мог соответствовать историческим интересам Пушкина. А надо сказать, чем острее становился надрыв в семейных и общественных отношениях, тем глубже уходил Пушкин в эти дни в исторические занятия. Здесь он искал забвения. Так, он занимался выписками о камчатских делах из известной книги Крашенинникова в страстные январские дни, когда Дантес после женитьбы начал вновь пролагать дорогу к сердцу Натальи Николаевны. Наконец, Тургенев был нужен Пушкину как сотрудник, как полезнейший вкладчик в пушкинский «Современник»: из писем, писанных им из заграницы к Вяземскому, слагались обширные и интересные статьи для журнала.

В дневнике А. И. Тургенева за период с 25 ноября 1836 года по 26 января 1837, т. е. за два месяца, нашлось 28 упоминаний о Пушкине, его семье и его обстоятельствах — почти по одному на два дня. Но, кроме этих, непосредственно относящихся к Пушкину записей, дневник ценен для последней главы биографии Пушкина картиной жизни большого света. В том кругу, общения с которым записывал в дневнике Тургенев, вращался и Пушкин: можно даже сказать, что все знакомства Тургенева, помимо его чисто деловых и родственных связей, были и знакомствами Пушкина. Так как дневник Тургенева в силу и своего объёма и крайне затруднительной читаемости и разбираемости навряд ли будет издан в сколько-нибудь близком будущем, то мне представлялось необходимым ввести в научный обиход записи Тургенева, которые в какой-либо мере могли оказаться полезными для широких биографических изучений. Поэтому, воспроизводя их, я опустил всё лишнее с этой точки зрения (заметки о деловых сношениях и разговорах, занесённые в дневник черновики писем, записи о получении и отправлении писем). Смею думать, что для целей пушкиноведения дневник за указанный период исчерпан полностью. Кое-где в примечаниях я даю параллельные места из неизданных писем А. И. Тургенева к брату. Затем я стремился сохранить полноту текста, поскольку она содействует возникновению духовного образа автора дневника. К сожалению, не всё удалось разобрать. Эти места отмечены в прямых скобках.

Для моих целей неважно построчное комментирование упоминаемых имён и фактов. Предпошлю общую характеристику Тургенева в это время.

Крутой перелом жизни А. И. Тургенева случился после заочного осуждения по делу декабристов его брата Николая Ивановича. По требованию русского правительства Н. И. не явился на суд из-за границы и правильно сделал: представ перед судом, он поплатился бы долгими годами каторжных работ. С этих пор Александр Иванович Тургенев становится хранителем и опекуном своего брата; он ставит крест на своей служебной карьере, попадает в двусмысленное положение, и только благодаря представительству своего начальника, влиятельнейшего сановника князя Голицына, и друга собинного Жуковского Николай Павлович и Бенкендорф, скрепя сердце, соглашаются смотреть сквозь пальцы на родственные связи и заботы о брате, государственном преступнике, камергера высочайшего двора. Тургенев, дабы формально оправдать своё пребывание за границей, выбирает занятие — подбор материалов для отечественной истории из заграничных архивов. Проходит год, два, и он должен появляться в России с своими работами, и каждое появление сопровождается тяжёлыми сомнениями, как он будет принят и получит ли разрешение на новое возвращение за границу. Кроме того, всегдашняя цель поездки в Россию — выкачивание средств с крепостных, залог, продажа имений и перевод денег за границу. Так было и в интересующий нас период 1836—1837 годов. Тургенев приехал с бумагами, ждал представления царю и хлопотал о покупке Симбирского имения в уделы. До того момента, пока царь не сказал своего слова, Тургенев чувствовал себя весьма неловко и неуютно под взорами первых сановников, которые старались просто не замечать его. Обошлось благополучно, царь открыто выразил свою милость, и всё переменилось, как по дуновению ветра. Главную помощь в устройстве дел оказывал ему князь А. Н. Голицын (в дневнике просто князь). Его он навестил в первый же день. Затем повидался со всеми своими друзьями, от них же первые — Жуковский, семьи Вяземских, Карамзиных, Виельгорских (Велгурских), Мещерских (дочь Карамзина Екатерина Николаевна вышла замуж за П. И. Мещерского), а затем пошло возобновление и восстановление знакомств в большом свете. Тургенев был любитель прелестных светских женщин, как и друг его, князь Вяземский. В декабре, январе его интересовала первейшая красавица графиня Мусина-Пушкина, Эмилия Карловна, сестра «Авроры», тоже первоклассной красавицы, и он не мог никак решить, кто же красивее, она или поэтша, Наталья Николаевна Пушкина. За красивыми дамами Тургенев ухаживал или, по его выражению, с ними любезничал, а они кокетствовали. Он любил делать им заграничные подарочки; любопытные вещички, недорогие (был скуповат!). Злободневными темами для разговоров в салонах в это время были перемены во французском правительстве (уход Гизо и появление Тьера или Тьерса, как писал Тургенев) и только что разыгравшаяся в Москве история с Чаадаевым, которого III отделение объявило не в себе и приставило к нему врача, произведя предварительно обыск и забрав бумаги.

О Пушкине и делах его семейных Тургенев был осведомлён до приезда в Петербург. «Ещё в Москве, — писал он брату после смерти Пушкина, — слышал я, что Пушкин и его приятели получили анонимное письмо». Первое впечатление от встречи с Пушкиным — «озабочен семейным делом». Упоминания о Пушкине и его семье находятся под датами: 26, 27, 30 ноября, 1, 2, 6, 10, 11, 15, 19, 21, 22, 24, 25, 28 и 30 декабря, 6, 9, 10, 14, 15, 17, 18, 19, 21, 23, 24 и 26 января. Общее впечатление этих записей: разговор о семейном деле Пушкина в кругу его приятелей шёл беспрерывно, и Тургенев (так же как и Вяземский и другие) знал об истории Пушкина гораздо больше того, что он рассказал на бумаге, в письмах и дневнике. По-видимому, приятели брали сторону жены, так, под 19 декабря Тургенев записал разговор у Карамзиной-Мещерской о Пушкине: «Все нападают на него за жену, я заступался». Софья Карамзина сочла заступничество Тургенева любезностью и комплиментировала его. Тургеневу тем труднее было заступаться за Пушкина, потому что он, питая слабость к женской красоте, высоко ценил Наталью Николаевну. Несколько раз Тургенев с краткостью, имеющей своё значение, отмечает появление на вечерах: «Пушкина и её сёстры». Рассказывал Тургеневу о столкновении Пушкина с Дантесом и д’Аршиак, который даже прочёл ему письмо Пушкина от 17 ноября.

Из записей, не имеющих отношения к семейной истории, необходимо отметить чрезвычайное сообщение о занятиях Пушкина «Словом о полку Игореве» под 15 декабря и отметку со слов Пушкина об отношении к заговору декабристов Мих. Орлова, Киселёва и Ермолова, под 15 декабря и 9 января — они все знали и ожидали —«без нас дело не обойдётся» — Ермолов, желая спасти себя, спас Грибоедова; узнав, «предварил его за два часа». Это утверждение при его верности освещает новым светом позицию декабристов.

25 (ноября) в 6 час. утра в конторе дилижансов, на Невск[ую] перспективу] — к Татариновым, от них к Жуковскому. Отзыв Перовского о Ч[аадаеве]. К гр. Велгурскому. К Вяземскому. К кн. Голицыну о Бадере, Шеллинге, короле греч. и баварск. Обедал у Татариновых, отыскал квартиру у Демута, № 1, за 30 руб. в неделю… После обеда к Вяземским, вечер у Карамзиной.

26 ноября… Был у Вяземских, у Мейенд[орфа], два раза встретил Государя, у Путят., у Щерб. обедал у Татар., вечер у Бравуры, у Вяземских, у Козловского, и опять у Вяземских. Объяснение с Эмилией Пушкиной. Жуковский, Пушкин.

27 ноября… У Хитровой. Фикельмон Al. Tolstoy о Чад[аеве]. Обед у Вяземских — с Жуковск. и Пушк. в театре. Семейство Сусан.; открытие театра, публика. Повторение одного и того же. Был в ложе у Экерна. Вечер у Карамзиных, Жуковский!

29 ноября. Воскресенье… был у кн. Вяз. с Жуков. Познакомился с Нерво, зятем Баранта… К Бравуре — кокетствует с … к. Г. К. Козлову: — жаль дочери! Вечер у Карамзиных с к. Долгору[кой] (Малиновской).

30 ноября. Был у графа Ник. Гурьева, у фр. и австр. послов, у Аршияка, у Хитровой, затем к Вяз. Обедал в трактире; вечер у Сербиновича… потом у кн. Вяз. с фр. посланн. Она звала по вечерам, когда нет франц. театра. Гр. Эмилия Пушкина. Как бледнеет пред ней другая Пушкина… Велгурский попрекнул отставкой своей при Александре, а я не виноват в ней.

1 декабря. Был у Бенкендорфа: о Симбирске и о намерениях Государя. Неожиданно ласковый приём… Во фр. театре, с Пушк. Гр. Строг. (Кочубей) звала к себе. Пашков звал обедать в субботу. Вечер у Карамз. (день рожд. Ник. Мих.) с Опочиниными. Разговор с младшею: прежде боялась меня по словам её. Пушкины. Враньё Вяз. — досадно.

2 декабря … к графу Нессельроду, велел явиться в другой день. У Пушкиной: с ним о древней России: «быть без мест». К гр. Пушкиной; звала и на вечер и поручила Эмилию; — был и у Эмилии; мила; дала пакет Авроры; приняла кн. Шаховская. Оттуда в Невский монастырь — прах отца и брата!.. Обедал у гр. Велгурского, с Жуков. После обеда у Кроткова, у кн. Вяз. на минуту у Карамз. там Дашкова, Ганчерова и жених её. На вечере у гр. Пушкиной с Донаур. и Эмилией; мила, но грустно и на неё смотреть…

3 декабря… был у Д. П. Татищева, у гр. Закревского. О Булгакове и фрелинстве дочери… Обедал у Татар… К Вязем. на минуту, к гр. Пушк., к гр. Строган. (кн. Кочубей), болтал о Чадаеве, о Париже, тут и сек. Кочубей, оттуда к Путят. — Вдовушка не бывшая супругой; к Карамз. тут Мальцев, ответ к Вяз.

4 декабря. Варв. день. Обедал у Путят. любезничал с вдовою невестой. Познакомился с Багговутшею. С Ел. Петр. о Дубенск. После обеда к Наст. Павл. Щербининой… оттуда к Кротковым и Карамз.

5 декабря… у меня сидел Барант: о короле и о Франции. …Был у кн. Вяз. Оттуда к кн. Голиц. (Нат. Петр.) разговаривал со столетием и с внучкой её. Опять к кн. Вяз. где Вел. и Жук. …Получил приглашение от Фикельмона. Был у Хитровой: разговор о Филарете. Живое Слово [кусок рукописи истлел].

6 декабря. Брал возок. В 11-м часу был уже во дворце. Обошёл залы, смотрел на хоры. Великолепие военное и придворное. Костюмы дам двора и города. Объяснение с Новосильцевым. — Молчание на приветствие Хатова. — Приглашение Анненковой запросто обедать. Пушкина первая по красоте и туалету… Лобызание Уварова. Гр. Орлов о жене. Разговор с Крузенштерном, Оленин, Свиньин и толпа des infiniment petits. Представление Императрице: спросила, был ли я в Берлине! Обедня, пение, восхищение Лондондери, бриллиантами и костюмом жены его. Представлялся вел. кн. Марье Николаевне… «Из Парижа через Симбирск». Дипломатический корпус; долгий разговор с австрийским и с французским послом. — На кулебяке у Татар. К Карамзиным. Жуковский журил, за Строган.: но позвольте не обнимать убийц братьев моих, хотя бы они назывались и вашими друзьями и приятелями! О записке Карамзина с Екатериной Андреевной несмотря на похвалу, она рассердилась — и мы наговорили друг другу всякие колкости, в присутствии к. Труб., кот. брал явно мою сторону. Заступилась против меня за Жуковского, а я называл его Ангелом, расстались — может быть надолго! Оттуда к кн. Щерб. там любезничал — и к Фикельмон, где много говорил с нею, с мужем о гомеопатии и Чадаеве… С Барантом о Париже. Возобновил знакомство с прусск. посл., с принцессой Гогенлое [Голубцовой].

7 декабря. Получил письмо от Ал. И. Нефедьевой и от Булгакова и отвечал им о вчерашнем дне, о приёме Государя, о Чадаеве и Сотр. и просил передать и Сверб. Получил и гравюры. Был у Языковой: что-то родное влечёт меня к ней и извиняет её. У [пробел в подл.] Мила сходством с сестрою, Киреевой. У кн. Вяз.: опять объяснения. — У меня был к. Трубец. и звал обедать. У Татар. два раза. Обедал у Щербин. оттуда к Баранту: там краснобай к. Мещерск., Щербат. — У Путятиных и к Бравуре к полночи: тут опять кн. Мещ. о Чадаев., о народности. Не прежнее поёт, но всё прежний.

8 декабря… Узнал, что кн. А. Н. [Голицына] — день рождения. В 3 часа был у него, отдал гравюры, и слушал его рассказы более часу. Об Августине, о его краснобайстве и острых шутках; «где мои пламенные херувимы?» спросил он однажды, выходя из монастыря и не нашед двух рыжих лакеев своих. Тут и Галахов: о Платоне, о Евгении Киевском, о смерти Амвросия в Новгороде, куда он интригами удалил Гавриила. Князь вспомнил, что Амвросий умер в тот день, как я у него обедал. Государь прогневался на него за горностай. К Вяз. — не застал. Обедал в трактире. Потом у Татар. у Языковой, у Опочин. не застал. Кончил вечер у Козлова с гр. Лаваль: ни с кем откровенно говорить нельзя: кто за мнение, кто за людей сердится.

9 декабря… Был у Круга, отдал ему реймские снимки… хвалил Устрялова; от него к Фусу; также об Устрялове и о мундир, акад. Был у Брюллова: видел портрет Авроры.

10 декабря. Встретил Абр. Норова, обедал в трактире, гулял с Бенедиктовым… Был в театре, в ложе Пушк. (у коих был накануне) и веч. у Вяземских с Бенедиктовым. Был у гр. Велгурского, взял книжку Ганса, где два раза и обо мне.

11 декабря… Был у Ав. Читал письмо Фридриха прусского оттуда к Аршияку, читал в Courier статью о Ламене; обедал у кн. Ник. Трубецкого с Жук., Вяз. Пушк. к. Кочуб. Труб. Гагар. и с Ленским, болтал умно, и возбуждал других к остротам…

12 декабря. Послал новорождённой Ал. Вас. Путят. бумагу и перьев, и сестре её. Нанял возок и отправился к вел. княгине, в Михайловский дворец, но встретил её на канале; к часу собрались и другие представляющиеся и благодарящие. Встреча с Перовским — все в белом, а я в чёрном. Катер. Волод. любезничает с гр. Воронц. Со мной сухо. Вел. княгиня расспрашивала меня о рукописях и кончила изъявлением желания видеть их. Я не успел отвечать ей на это. Оттуда к Абраму Норову: он о брате, там встретил и Мейендорфа: с ним о брате. Оттуда к Анненковой. Обед и чтение стихов Чернышева: царь русский и царь немецкий, — Императрице не могло быть это приятно. Получил записку от Софьи Кар[амзиной] пригласительную и примирительную, заехал к Кротковым, любезничал с дамами… Оттуда прямо к Карамз., там Эмилия, Мещерские братья, Веневит. Вяземский. — Встреча с Мещ….

13 декабря. Воскресенье… К кн. Голицыну… После обедни с князем о вел. княгине и желании её видеть бумаги; надеется, что меня опять отпустят. Был у кн. Долгор. (Салтык.) О Мейендорфше — вредит сестре её гр. Шуваловой — мужа зовёт вел. кн. в Лондон. К Тучкову. О Свидетельствах; к кн. Вяземскому о делах моих. Обедал у Карамз. После к Булгак.: милые дочери. К кн. Щербат.: зов, вынужденный братом. К к. Щерб. К гр. Пушк. там Эмилия — мила как прежде. Прислал ей книги: Aimable Tastu; вечного Guizot, m-me Remusat. Говорила о немце — учителе для сестры. Демидов не любит меня за подарки жене и за её дружбу ко мне. «Вы тришуете» (Vous trichez).

14 декабря… Послал гр. Пушкиной туфли, надписал «que ne suis-je la fougère», а другой пошлю, надписал на них: suivez-moi — т. е. к ногам ctr. Долго искал Норова и не нашёл; ожидал Аршияка — и не пришёл. Обедал у Щербин. — день рождения Елиз. Петр… Был у всех Путятиных; вечер у княгини Шаховской, с графинями Пушк. веселил их и проиграл в лото до 1 часу.

15 декабря… Был у Карамз. встретил дочь Опочин. которая упрекала и звала на понедельник. Осмотрел магазин Гамбса: какая роскошь в мебелях! Сидел у Аршияка: с Нерво о Броглио, Гизо и Тьерсе, с Арш. о Bourbier и m-me Ancelot. Обедал у Татар. вечер у Пушкиных до полуночи. Дал песнь о полку Игореве для брата с надписью. О стихах его, Р. и Б. Портрет его в подражании Державину: «весь я не умру!» о М. Орл. о Кисел. Ермол. и к. Менш. Знали и ожидали, «без нас не обойдутся». Читал письмо к Чадаеву не посланное.

16 декабря. Написал письма к m-me Ancelot (особо), к m-me Recamier и к Баланшу и карту ещё к m-me Ancelot; последнее вложил в письмо к Андрею Карамз., а послал его в пакете Турнейзена, в коем и письмо к брату с песнью о полку Игор. (в особом пакете, а в другом туфли и три fichus для Клары). Ввечеру всё отдал Аршияку в двух пакетах на Турнейзена и письмецо Ансело. Пойдёт завтра. Заходил к Карамз. Мещерск. и там приписал в письме Софьи Н. к Андр. Карамз. Оттуда к Козлову, к к. Вяз. Был в двух департаментах у Дружин. и Вяз. Обедал в трактире. Вечер у А. Оттуда на перспективе встретил двух графинь Пушк-х, Эмилию и Марью; с ними по магазинам; поднёс им коробочку с конфектами; любовался великолепием магазинов и вещей. К Аршияку: с ним о партии русской и немецкой в России: я доказывал, что партий сих нет, что протестанты вступают в православие, что нет ненависти к полякам и пр. К Баранту — с Опочин. Звал на вечер и сам и через Жук. — Не пойду. О m-me Bourbier и фр. театре. Играют похабные пьесы. Оттуда к Карамз. Козлову к Вяз. где познакомился с Люцероде; с ним о Дрездене… и пр. с Перовским о хивинцах… остановили товары и купцов за наших пленных, коих до 3 тыс. Канкрин и Нессельроде против сей меры: боятся се qu’en dira-t-on en Angleterre, а англичане между тем подвигаются. Эмилия и её соперница в красоте и в имени. Жуковский совестится, что у меня не был! Возвратился с Веневитиновым — гулял поутру с гр. Комар. Встретил Келлера, кот. звал обедать в понедельник.

17 декабря… Заходил к Карамз-ой, она приняла меня в постеле; к Кологрив. объяснение. Обедал в трактире — оттуда к Путят. коих застал за обедом. Там любезничал с Александриной Апрелевой и пробыл до 7 час. вечера; домой — и на чай к к. Мещерскому, где просидел за полночь в разговоре о многом. С гр. Солог-м и пр. Элиму Мещ. написана [нрзб.] его приятелями за брошюру о России: «ври камер-юнкер, камер-гер будешь».

18 декабря…. Я был у гр. Строгановой. Как она мужественно переносит бедствия. Не многое изменилось в доме, напоминающем мне молодость. Оттуда к Лареде и этот café ту же эпоху напоминает, и к Кругу — опять та же эпоха в памяти возобновилась; но в разных отношениях к моей жизни . . . . . . . . . . (У Круга) о Устрялове; Карамзин слаб в 1-м томе — о сочин. Баранта для избрания в академики….

19 декабря…. Был у Велгурских, просил о билете — и отдал 10 руб., за бал дворянский, с ней о чтении русских книг для детей, об Англии, оттуда к Вязем. о Горск, записку для Мордв. Стихи ссыльного тронули меня до слёз. К Аршиаку: просил записку о произведениях Баранта о неудаче франц. в Африке. К Щербин. отдал записку Мордв-у о Горскине. Обед у гр. Толстого с Пашковой (Барановой) познакомился и любезничал, с Соловой о Плещееве и о её бабке; кн. Щерб. Храпов. Гр. Матв. Велгурск. Кокошк. Буксгевден и пр. К кн. Долгорук. (Салтык.) и сестре её, с ним о Семёнове… К Козлову: стихи его и похвала дочери. Вечер у кн. Мещерской (Карамз.). О Пушкине; все нападают на него за жену, я заступался. Комплименты С. Н. моей любезности. О Париже и пр. О Велгурск. — при нём. —

20 декабря. Воскресенье. В 10-м часу кн. Херхеулидзев заехал за мною и мы отправились во дворец, осмотрел убранные к балу залы; в 10 час. съехались другие. Кн. Гагар. сказал мне о вдовушке с брюшком от Тютчева, Мейендорф избегал меня. Пезаровиус и пр. Гос[ударю] после обедни передал, сказал слова два: «мне, из Москвы? но был и в Симбирске?» Мейендорфу: je suis enchanté de vous voir. Vous me comprenez! У великого князя в комнатах картины императрицы Екат. для великого князя Александра заказанные; резьба Петровск. подаренная купцами: Спросил и о Жуковском… К Кологривовой — там с Васильчиковой о гр. Воронц. и Щербининых. К Вяз. и оттуда к Татар. к Сверб. о Филарете и Павск. окончание защиты его: «видно одно желание чернить не чёрного брата своего». Об Иннокентии и Жуков-м. К Иннокентию в Академию. Там и ректор: он напечатал в Христ. чтении две проповеди из Августина из числа девяти присланных мною из Италии к князю. О Штраусе, о Филарете; ректор помешал разговору, застал Красовского там, оттуда к Щербининой. Вечер у франц. посла. Там с Волковой, с Уваровым: о рукописях. 10 раз о Государе. 6-го поднёс ему рукописи. Киселёв не смотрит. На бал благородного собрания. Гр. Эмилия. Кроткова. Старые знакомые. Княг. Трубецкая. Ужин, в большой зале не для всех. Лубяновский.

21 декабря… Получил от Аршияка записку о Баранте и послал её вместе с книгами Париса к Кругу. Отдал пакет Друж-у для отправления с ним о Новос. гулял с Люцероде: о новом тарифе, о бумаге брата короля его, о Либермане: слишком хорош для нас и оттого вреден в делах. Не поладил с Канкриным. Саксония воспользовалась. Обедал у Келлера, с братом его… Сын Келлера переводит моего Гордона по Высоч. повелению, а из Архива вытребовал и оригинал. Мой список с Архивского, но помечен рукою Мюллера. Вчера узнал об Августине, сегодня о Гордоне. Пошёл в дело мой сборник. Пушкину обещал о Шотландии. После обеда у князя Вяз. с Пушкиным и пр. С кн. Труб. к Карамз. с С. Н. о ней с к. Мещерск. о Броглио и пр. с Велгур-м. Дошёл с ним до дому в разговоре о Киселёве и об эмансипации крестьян.

22 декабря. Послал письма к Сверб., и в нём к сестрице и писал к Булгак. о благор. собрании: в Москве характер помещичий, здесь чиновничий. Кн-я Барятинская прислала билет на бал сегодня. Обедал у гр. Велгурского с Жуковским, разговор о пытке в Моск. полиции и пр. Вечер на бале у кн. Барятинской, — мила и ласкова. Приезд Государя и Государыни. С наследником и прусским принцем Карлом. Послал протопить или нагреть залу вальсами. Государь даже не мигнул мне, хотя стоял долго подле меня и разговаривал с к. Юсупов. [нрзб] Скорятин. — Лицо и движение кн. Труб-й иное у Ан. Толстой. Киселев, Мейенд. не узнают меня; кн-я Юсупова начала дружный разговор, и мы познакомились. Мила своею откровенностию о её положении на бале. Я и Жук. в толпе: кому больнее? Моё положение. Опочин. обещала приехать. Тон глупее дела! Пушкины. Утешенный [?] Вяз.

23 декабря… Обедал у Кроткова… К Путят-ой оттуда домой и к Карамз. Опять Жук. и от них к к. Щербат. Приём их и зов к. Щерб. на завтра. Оттуда к к. Шаховск. Там Эмилия, мила, дружески со мною. Играл в ланц-кнехт. Вяземской был в школе трёх реформатских церквей на публичн. испытании. И учителями, и учениками очень доволен. Мюральт Энгельгардт и пр.

24 декабря… Обедал в Демуте. У гр. Пушкиной с Жук. Велгур. Пушкин. гр. Растопч. Ланская. К. Волх. с Шернвалем, гр. Ферзен. Я сидел подле. Пушкин и долго и много разговаривал. Вяземск. порадовал действием, произведённым моей Хроникою. Пушк. о Мейендорфе: притворяется сердитым на меня за то что я хотел спасти его. Пушк. зазвал к себе; оттуда к к. Щербат, на Christbaum: заговорил их о В. Скоте, о Козлове, к Карамз. К. А. хуже. К гр. Марье Ал. Пушкиной — с кн. Гагар. и Вяз. о портрете: «мы недовольны другим». — И то правда! Читал роман Пушкина.

25 декабря, P. X… Был у Жук.. Как нам неловко вместе! Но под конец стало легче. От него прошёл во дворец, встретил Государя, устанавливающего палки для церемонии. Обошёл коридором в залу: там всё сияло великолепием… Императрица шла об руку с принцем Карлом. Молебен Филаретом служенный. Молитва его, коей и я не был чужд. Разговор с Кир. Алек. Нарышкиным о Филарете и пр. После обедни отдал платье А. Не застал Сушк. обедал у Путят. — у Булгаковых о Плюшаре: дети милы и прелестны. Оттуда к Бравуре, которая писала ко мне. Опять кокетствует. Тут к. Гагарин о русском утреннем костюме к. Мещер. Оттуда к Карам. С Пушкиным, выговаривал ему за словцо о Жуков. в IV № Соврем. (Забыл Барклая). О рыжем Грабов. (feu m-r Grabovsky). Получил письмо от Аржев. о новом пожаре в Андреев.

26 декабря. Писал к Ив. Сем. о пожаре, о хлебе: сколько сгорело?… Послал IV № Соврем. и книгу для Бориса Петр. поздравлял сестрицу с нов. год. писал о пожаре и о холоде в П-бурге. К Булгакову о вчерашней церемонии и пр. Был у Аршияка: о речи Гизо, пробежал статью об оной в Courier. Оттуда к m-me Arendt. О Бравуре: обещала прислать мужа. К. Сушков, о Саше и пр. К гр. Пушк. Эмилия просила достать 4 билета на хоры: поехал к гр. Велгурскому к Панаеву и к камердинеру к. Волхонского, который обещал проводить одного на хоры. Обедал у М. В. Гурьева с Каляновской. Дочь её призналась, что читала le рèге Goriot, ген. D’eström умничал не глупо…

В 9-м часу отправился на бал во дворец. Представление дипломатов прусскому принцу. Белая зала. Вход императора и императрицы. Гр. Комаров, и Шипова. Танцевал с ними, потом с Пашк.-Баран. Опочин. Дурново, Храповиц-й. Разговор с франц. послом о Гизо, о балах в Тюльери, о Ламене, коего он почитает величайшим якобинцем. Министр просв. подходит к Жук. и друг другу предлагают меняться масками. … Обошёл залы где ужин, остался на ужин подле Горголи и Ленского; взошёл в главную залу. Подлость Ув. с Бенк. [нрзб] мне о дочери, которую я назвал племянницей.

27 декабря. Воскресенье. У меня Келер и Фёдоров. Барант прислал речь Гизо; не застал ни кн. Гол. ни Вяз. Был у Мар. П. Путят. Утро дома в чтении. Заехал Жуков.; ему сказал о неблагодарности тургенев. крестьян, с ним к гр. Растопч. обедать, сидел подле Лужиной, любезничал с Эмилией; потом к Вяз. и она туда; оттуда к Шумлянск: там Кологр. сказала о 5 000 для Щербин-й. О почт-директорах о их благодеянии. Письмо Булгаков. к сестре о Кологр. Оттуда к кн. Щерб. Там с Опочин-м он был лично у меня. Опять к Вяз-у. С Жук. гр. Велгур. к Гагар. К Татар. читал речь Гизо. О месте гр. Велгур…

28 декабря. Писал к Свербеевым о Щербининой, о бале, о пожаре и к Булгакову о бале. Был у Щерб-й больна; у Анненковой — мила по-прежнему; ввечеру узнал от кн. Вяз. что она в Петергофе говорила с ним обо мне, в присутствии вел. к. Мих. Павл. и уверяла, что любит меня, выхваляя меня, так что заставила и великого князя хвалить меня и вспомнить, где он в первый раз со мной познакомился. Спасибо — за неустрашимость! Люцероде не застал. К гр. Бобринской (Самойл.) с нею о птичке-Лагрене и об Авроре: она уладила дело с Демид. Поведение Авроры и Демидова. Боб. отказала за неё — подарки, цветы и плоды. Восхищение от писем Д. Чванство и смешные стороны Д. Аврора — им щастлива! Не нравился ей Вас. Волх. bonne mine à mauvais jeu. О моих рукописях etc. мы проболтали более часу. Встретили Государя и Государыню на набережной. Обед у гр. Комаровск. с Шиповым, Герке и пр. Болтали обо многом. У Сушк-й.

У Вяз. — гр. Велгур. читал Ламене, коего прислал Барант. Кончил вечер у Мещер. с Пушк. — О бале и о маскараде у гос. с Жук. Блуд. Увар. — Со мной согласен один Володя…

29 декабря. Дал камердинеру 2 N d’or писал к Булг. и послал ему для Аржев. маскарадный список. Был у Круга: он показывал мне свои замечания на Париса. Оттуда к Брюллову: опять портрет Авроры, Кукольника и пр. Бр. болен, тоскует по Италии. У меня был Дружинин, о месте своём при Павле I и при Алек., секретарём комнат был ещё и при Екатерине… Обедал у Татар. не застал Сушк. вечер у Шумлянской и у Павского: читал его объяснения против Филар… Кончил вечер у кн. Вяз, с Жуков., с кот. в карете много говорил о моём здесь положении.

30 декабря. Был у гр. Новосильцова, принял дружески, по-прежнему, разговор о совете, об уголовн. законах, о гр. Сем. Ром. Воронцове. Все письма к Новосильцеву Александра I взяты поляками. В Академию: с Лондондери об оной; с Барантом, его выбрали в почётн. члены. Фус прочёл отчёт Грефе о языках

: много умного и прекрасного, но слишком гоняется за сравнениями и уподоблениями. Жук. Пушк. Блуд. Уваров о Гизо. Оттуда обедать в Англ. с Икскулем. Старое по-старому. Вечер у Вилро и Пашковой (Оничк.). Тут и кн. Долгор. (Сен.-При). Оттуда к Вяз-у и к Карамз. где Пушкины. Веневитинов обо мне Вяз-у.

31 декабря. Писал к Булгак. был в комиссии погашения, у гр. Велгурской; обещал прийти обедать, после обеда с Жук-м дерево рождественское и досталось по назначению графини, les trois vertus Théologales, — qui me manquent. Читал Ламене; вечер в театре; после у Карамз.; Саши рождение и к Вяз. где и встретил новый год, и получил письмо от сестрицы и от брата от 16—17 декабря № 11. Стало повеселее и на чужбине, т. е. в П-бурге.

1 генваря. Не застал князя, был у Путят. Получил письмо от Булг. сказал о нём Марье Конст. писал Булгакову и сестрице у Щербин. и в церковь Сергиев. К Щерб-й (у гр. Шерем) у Карамз-х подарил Владимиру и к. Мещ. платки. У кн. Шахов. и гр. Пушк. обедал у Кротких, с гр. Праск. Толст. и с Сушков. [нрзб] Кр.: «Je vous aime». Возвратился ввечеру и оттуда на бал к гр. Разумовской. Там долго с Фикельмоном о Ламене. Оттуда к Карам. С Велгурским, где о казнях. Велгурский вредно-равнодушен к казням.

2 генваря. У князя встретил Филарета: с ним о Ламене, о Риме. Князь рассказал, что ему рассказывала кн-я Ливен, что Георг IV нашёл Карла с отсечённой головой, из коей хлынула кровь, в Вестминстере; Филарет о католицизме. Я о церкви для сестрицы: обещал. Писал о сём к сестрице и о разговоре о ней с князем и с Филаретом…

Отвечал Борису, послал книжку Зенеиды Волк. О новостях у Вязем. Поэт-сумасшедший, Кушников и Языков! — узнал о Канкриной. Заходил к Жуковскому. Он дал мне виды своей родины, им нарисованные, в его жизни есть какой-то поэтический характер, и он готовит себе сам память в людях, зная, как они неблагодарны — или забывчивы! Обедал у Татар. Соврал Языковой — с вами можно быть нараспашку — сердцем и душой, прибавил как бы нехотя. Вечер у ней с Сушк. Оттуда к Бравуре, и на вечер к кн. Шаховской, где гр. Пушкины, и Надинька Труб. и Вяземский.

3 генваря, воскресенье. У меня был Сербинович: о Краевском соч. статьи в прибавлении к Инвалиду. Опоздал к обедне в Кавал. полку; у князя А. Н.; много о Талейране и о пр. Завтракал-обедал у Мар. Петр. Путятиной, оттуда к Норову — не застал. Весь день дома — в чтении Ламене, ввечеру у Козлова, у Мар. Петр. на бале у к. Щербат. и оттуда                 Люцероде… Вяз.                  Там Эмилия, Велгурский — и страсбургский пирог.

4 генваря. Снег помешал идти в Академию; забрёл к Хитровой, там с Фикельмоном о Ламене. Звала в среду. Поцеловал слишком нежно руку у Т. Обедал в трактире, вечер у m-lle Bourbier: об Ancelo и m-lle Mars, оттуда к кн. Алек. Петр. Голицыной: о Ламене и о религии вообще, не хочет читать его, ибо запрещён папой. Кончил вечер у к. Мещ-Кар. М. Ф. на коленях умоляла сына о помиловании. Посещение вдовьего дома А. Ф. Франк принёс ко мне прошение для сестрицы.

5 генваря. Писал к сестрице и послал прошение на имя пр. Филарета, писал о присоединении уният. к об. — прок. погорелой Окуловой и пр. У меня был Карнович и просил рекомендацию к Блудову! Я был у Круга: там Нейман, который и у меня был, и Паррот. О Булгарине в Дерпте: весьма презрен. Пасквиль его на профессоров. Круг отдал мне бумаги и снимки мои с своею о них запискою. Оттуда к Жуковскому… Рассказал о моих рукописях, обедал у Татар, ввечеру у Кротких: опять не мила. К Вяз-у получил письмо от Сибенера от 16 ноября с 43 листами с книгою Ламене и с указами о франц. рекрутстве. Кончил вечер у Бравуры.

6 генваря. Послал к брату № 17 и вексель на 11 200 fr (prima) писал о дерев-х делах… Писал о бумагах к Булгакову. Был у дворца смотреть народ, la sainte canaille à la sainte cérémonie. Писал к Сверб. с Старынк. который поедет завтра. Обедал у Путят. После принимал А. и в 10 час. вечера отправился к Фикельмону: там любопытный разговор наш с Пушкин., Барантом, кн. Вязем-м. Хит-рова одна слушала, англичанин после вмешался. Барант рассказывал о записках Талейрана, кои он читал, с глазу на глаз с Тал. о первой его молодости и детстве. Много нежного, прекрасного напоминающего les Confessions de J. J. Rosseau. В статье о Шуазеле, коего не любит Тал. Много против Шуазеля. Шуазель дурно принял Талейрана и не любил его. Бакур будет издателем записок его. О Лудвиге 18, как редакторе писем и записок. Письмо к Дофину, отданное Деказу. О записках Екатер., о Потёмкине. Письмо Монтескьё по смерти Орлеанского. После Монтескьё осталось много бумаг, они были у Лене, для разборки и издания; вероятно возвращены внуку Монтескьё, недавно умершему в Англии, и пропали. С Фикельмоном: о книге Лундмана. У него есть шведская рукопись Бока, шведа, пленного, сосланного в Сибирь, откуда он прислал рапорт о войне в Штокгольм, обвиняя во многом Карла XII. С Либерманом о Минье; с Хитровой и Аршияком — о плотской любви. Вечер хоть бы в Париже! Барант предлагал Пушкину перевести Капитанскую дочь.

7 генваря. Весь день просидел дома по нездоровью и не поехал на бал графини Разумовской. — У меня сидел Фёдоров, потом Лубяновский, который рассказал снова историю 5000 семейств и преступную слабость Блудова и своё поведение; потом гр. Бобр, о Авроре: сильное чувство к [нрзб]. о Дем. — О Чадаеве о Мейендорфе. Весь вечер проспал.

8 генваря. Поутру был у меня Закревский. О Дашкове [конец страницы истлел]… государя, прежде и послал поручения ему, за отсутствием Закревского, министерства. Энгель при сём случае выпросил себе 100 т.р. Был у Хитровой. Там с Барантом о речах Дюпена поносящего [нрзб] опять о Тальер. Послал Lam. Фикельмон; с ней и с сестрой её о многом: во дворце все больны. В Варшаве 60 т. больных. Получил письмо от Булгакова от 5 генваря, о жестах к. Вяз. Вечер у Карамз., Мещ-х с ним о Тьерсе, о Мейенд. о Париже.

9 генваря. Послал письмо к Ив. Сем. с постановлениями о франц. рекрутстве, о Борисовой записке, Булгакову много о балах, о вечере у Фикельмона, о больных во дворце, о «Капит. дочери» и о пр. пр. Я зашёл к Пушкину: он читал мне свои pastiche на Вольтера и на потомка Jeanne d’Arc. Потом он был у меня, и мы рассматривали франц. бумаги и заболтались до 4-х час. Ермол. Орл. Кисел, все знали и ожидали: без нас дело не обойдётся. Ермол. желая спасти себя — спас Грибоедова. Узнав, предварил его за два часа. Обедал у Татар. Зашёл опять к Пушкину. Прочёл ему письмо моё о Жольвекуре. Аршияк заходил ко мне и уехал к Бравуре. Дал Пушкину мои письма, переписку Бонштеттена с m-me Stahl, его мелкие сочинения; выписки из моего журнала о Шотландии и Веймаре. После обеда был у меня Татар-в, к. Мещерский и д’Аршияк, с последним к Бравуре. Она несколько жеманилась от застенчивости, но прекрасна, как и в будни; потом Элим Мещерский; оттуда к Фикельмону; там долго и много с Аннетой Шереметевой, вспомнил прежнее; m-me Paschalis, — свела нас. Опочин. [?] с нами также по-прежнему; просил познакомиться с Бакуниным. Гр. Гурьева отвела меня в другую комнату, допрашивала о кн. Фед. Голиц., призналась в проекте своём на него, спрашивала влюблён ли в гр. Гурьеву? Блудов и дочери его. Лицо его! Гр. Строганова-Кочуб. Салтыкова-Строг. — Гр. Растопчина-Сушк.

10 генваря. Воскресенье. Был у обедни у к. Гол. Там болтал о Павле I, о его уме, о младенчестве его, когда ум виден в нём. Танцы к. Гол. и Ив. В. Тутолмина. Кручина Тут. от пряжки только за 15 лет: писал Государю. Зачли время отпуска. Сидел у Вяз-го. Оттуда к Щерб. к Языковой. Ивашева умирает, не увидев сына в этом мире… Но надежда не покидала её. У В. П. Тургеневой; просить за сына — студента Грефа. Обедал у Щербин, к Мих. Петр. Домой отдыхал до вечера Кн. Щерб. там Фикельмон, Бутурлин и пр. Оттуда к Опочининым: милый приём, любезничал с Алек-й О. Письма Петра I у Кикина. Отец пришёл за полночь. Оттуда к к. Мещер.-Кар. приехали со свадьбы шаферы                       Велгур. Жук. и пр. Проводил Велг-о до его дома. О Киселёве. Государь писал к Канкрину, коего поразила мера с Дубен-м. Уговаривал не выходить в отставку.

11 генваря. Брал ванну; обедал у гр. Велгурского; графиня о моих письмах. С ним о Лубяновском. — Оттуда домой, и в концерт где с Волковой любезничал. Любовался на Сверчкову, коей мать любила меня…                        гр. Нессельрод… [истлело.]… Барантша мило звала на бал. С Вяземским к Люцероду, там один после другого отстранялся от меня. Блуд. Салт. Мейен. и жена его Черныш. и пр. и пр. Кутузов: моё положение и смешно и неприятно. Смешно? Дочери Блудова. Оттуда к Мещерск. Читал прекрасное письмо Андрюши о Париже.

12 генваря. Татьяна. Попал только к одной племяннице; к. Гол. не застал, у Путятин., у Пушкиной, у гр. Пушкиной; нежно простились; у Языковой: матери позволили ехать к сыну, но не возвращаться! Успеет ли до смерти?… Встреча с Поливан-м — о дочери. Я простил ему [нрзб] за нежность к ней. Послал к брату письмо, писал о Зибекере и о разговоре моём с Олениным: он всё тот же. Русские древности: сбруи, одежда, оружие и пр. Кларе послал шитьё на подушку: всё отдал Аделунгу. Был у Языковой. Обедал дома; был у Аделунга, о рукописях франц. в библиот. Дал свою записку о них. Получил письмо от брата № 12, от 10 генваря, вечер у к. Мещерских; но зашёл и к Козлову, который дал мне своего Фолкетто с посвящением. Написал к брату письмо № 18. Послал Кларе в свёртке шитьё московское, отдал всё Аделунгу.

У Хитрово: с Опочин. Она и Фикельмон звали в русский театр, где играл Отелло Каратыгин, Дездемону дочь Брянск, и очень хорошо. — Просидел с ними весь театр в ложе и с [пробел] Оттуда к к. Щербат. Опять встреча с Блуд. Дружеский приём, оттуда к к. Вяз. С ним; там молодые; Дашков и гр. Черныш. в Совете, и кн. Менш. о гр. Черн. Обедал у Карамз.

Вчера дал солдату Карезеву, идущему в Тургенево, письма к Булг. и к сестрице (с 10 р. на дорогу).

14 генваря. У меня сидел Щербин. Получил письма от сестрицы и от Булгакова. Был в комиссии погашения долгов у Геце и рассуждал о способе перевода капитала во Францию. Обедал у гр. Растопчин. с гр. Бобрин. и пр. После обеда описал Жуковского — а как встретил он меня на бале у посла? Нужны ли мы друг другу? Оттуда к Путят. к Сушковым: у больной Лизы — Саша. Бал у франц. посла. Прелесть и роскошь туалетов. Пушкина и сёстры её, сватовство — но мы обедали 13 сегодня и гр. Лили Толстой рассказывал пророчество о нём Le Normand: его повесят в 1842 году! Разговор с Олениной, и после за ужином с Волковой. С кн. Юсуповой — мила; о ней — о её нещастии; сказал, объяснил ей стих. Жук. — всё в жизни к великому средство. Опять от меня многие отворачивались, но и я от многих.

15 генваря… Получил приглашение от австрийского посла на бал. Отнёс к А. записку — и — но не доволен обращением с дочерью. Зашёл к Пушкину; стихи к Морю о брате. Обедал у Татар. После обеда к Кротк. Варинька — journalière. К Брав. Там d’Archiac. Оттуда на детский бал к Вяземской (день р. Наденьки) любезничал с детьми, маменьками и гувернантками. — Стихи Пушкина к гр. Закревской. Вальсировал, Барант о Benj. Constant и его характере; хотел занимать душу сильными ощущениями и для того якобинствовал. Письма его после 100 jours к Лудвигу 18. Прекрасно, увлекательно и — подействовало на Лудвига: он вычернил имя его из реестра ссылаемых. Барант подошёл к нему сказал que sa lettre à persuadé Louis. «Elle m’a presque persuadé moi-même» — отвечал Constant. Взял деньги чрез Лафита, коему Benj. Const, был должен 150 т. фр. О Лафите; он получил более 11 миллионов и леса от Филиппа: платил себе долг — казёнными деньгами. Пушкина и сёстры её.

16 генваря. Писал к Ивану Сем. и послал доклад Бл. о памятнике Кар-у, Фолькетто Козлова: к Булгакову о балах, о кн. Барят. о кн. Юсуп, о словце [нрзб] Хит. Lieu ou finit l’Europe et commence l’Asie. О Люцероде двух комнатах: c’est un ministre constitutionelle: il a deux chambres — приписал ещё к Аржевитинову и Булгакову и послал письмо Ломоносова к Шувалову. У меня был гр. Пушкин; говорил о себе, о своих похождениях, о жене etc. Получил письмецо от Булгак. от 13 генваря. Всё утро просидел дома в чтении своих же писем к к. Гол. Не узнаю себя даже в прошлом годе! Зашёл к гр. Велгур. за билетом на бал; обедал у Щербин с к. Дадиян (Мосоловой) после у Сушков.: Лиза всё больна. Вечер у к. Мещерского. О Жихарева детях: хвалил их от сердца. К. Элим М. хотел жениться на дочери: письмо матери его! Оттуда на бал в дворянское собрание: там опять толпы столоначальниц и адъютантов. К. Трубец., Кротков и Жерве. Ужин из аристократов et pour la Canaille quasi non la sainte. В другой раз не поймаете. Як. Толстой. С ним о Мейендорфе.

17 генваря. Воскресенье. Сто лет минуло княгине Н. П. Голицыной. Отдал молодому Черняеву юрид. книги для написания проекта письма. Кн. Голиц. не принял по болезни, сидел у кн. Вяз. читал письмо в.к. Михаила Павловича к княгине. Оттуда домой: у меня был Геце и продиктовал письмо к брату, Дубенский, и наконец Норов. С ним о раскольниках, о книжке: о духоборцах, вышедшей в Киеве. Об унии, ныне присоединяемых к греч. церкви. Обед у Карамз. с Полетикой, Жук. Вяз. Разговор о либерализме. Жук. просил портрета и оскорбился вопросом: на что тебе? Вечер у Аделунга: с Кругом, Шамбо и пр. Оттуда к столетней кн. Голиц. Там с к. Дмитр. Вол. о Чадаеве. — С Фикельмоном о Тьерсе, коего прежде, по словам Дургама, подкупала Англия. О Франции, о короле её, о речи Тьерса и Моле, — с к-й Щербат, с Шереметьевой. Подлы движения Мейендорфа. Оттуда к к. Щербат. и на вечер к к. Мещерск., где Пушкины, Люцероде; Вяземский. Читал письмо Булг. о Лазарева разговоре с Талейраном. Щерб. был у меня. Подарил дочерям ожерелье и швед. souvenir.

18 генваря. Писал к Булгак. Все до обеда дома, обедал у Путят. Вечер у кн. Мещер-х Лужиной и Всевол. урожд. кн. Трубец. Оттуда к Люцероде, где долго говорил с Нат. Пушкиной и она от всего сердца, потом с Шереметьевой (Мартыновой).

19 генваря. Опять сидел дома до 3 часов. Зашёл к гр. Потоцкой, обедал у Татар. После у Сушк. у Бравуры — с к. Гагар. Отец его умирает. У кн. Вязем-о о Пушкиных, Гончаровой, Дантесе-Геккерне. Кончил вечер у к. Мещерск. С гр. Велгур.

20 генваря. Получил письмо от сестрицы и прошение, отнёс его к Филарету и отвечал ей. Был у к. Голиц. о Брезе, о письмах Карамз. и о m-me Guyon. Обедал у новорождённой Саши Татар. с Сушков. Купил два фунта чаю; описал с д’Аршияком. Заходил к гр. Пушк. (Урус.) вечер у Карамз. с Огарев, читал письмо Андрюши.

21 генваря. Послал брату № 20 (прося все означить невыставленные), писал ему под диктант Геце (письмо на франц. о помещении капитала во Франции). Послал чаю два фунта: Ancelot и гр. Lagrange. С обещанием ещё прислать. В том же письме о Guon — письмах для к. Голицына повторил. Стих. Пушкина о море, по поводу брата. Приложил письма к Андр. Карамзину…. Отдал письма Аршияку и завтракал с ним. Он прочёл мне письмо А. Пушкина о дуэли от 17 ноября 836. Чаю — 2 ф. отдал Аделунгу. Отправит после. Зашёл к Пушкину: о Шатобриане и о Гёте, и о моём письме из Симбирска — о пароходе, коего дым проест глаза нашей татарщине. Гулял с Карамзиной по Невск. персп. Был у m-elle Bourbier, о её бенефисе, нежно простился с ней. Обедал у Лубяновского с Пушкиным, Стогом, Свиньиным, Багреевым и пр. Анекдоты о Платоне, батюшке Репнине, Безбородке, Тутолмине и Державине. Донос его на Тутолмина государыне и поступок императрицы. Вечер проспал от венгерского и на бал к австрийскому послу. У посла любезничал с Пушкиной, Огарёвой, Шереметьевой. Жуковск. примечает во мне что-то не прежнее и странное, а я люблю его едва ли не более прежнего. Ужин великолепен. Пробыл до 3 часов утра.

22 генваря. Получил письмо от Аржев. и приписал о нём к брату во втором письме, № 21, к коему приложил и незапечатанное письмецо к m-me Ancelot о чае и о переводе «Марии» для бенефиса Каратыгина, гулял по набережной: встретил Немочку, повёл её в Казанскую и там упал у столба, к ногам её и Павла I. — Странный случай и намёк мне! Заходил к Вяз. обедал в трактире у француза, после у Козлова с Немичевой — Соф. Ив. к ней, там — и оттуда к Вяз. и к Карамз. где кончил вечер.

23 генваря. Кончил переписку Веймарского дня, прибавил письмо 15 англичан к Гёте и ответ его в стихах и после обеда отдал и прочёл бумагу Вяземскому, а до обеда зашли ко мне Пушкин и Плетнёв и читали её и хвалили. Пушкин хотел только выкинуть стих. Лобанова. Послал Ив. Сем. письмо и последние 5№ Courier и один № Акад. газеты, а Булгакову написал несколько слов. Заходил к Опочин. Алекс. Фёд. не было дома. Марья Фёд. училась на клавикордах. К матери не пошёл. Заходил к гр. Растопчиной. Она читала мне две прекрасные пьесы свои. Обедал у Путят. Оттуда к Булгаковым: развеселил их. Вяземская сказывала мне, что Немочка пересказала дочери о поцеловании в церкви! У Бравуры — любезничал. Условился с Вяземским ехать к гр. Пушкиной и провести там вечер с Шахов. и с belle-soeur её к. Урусовой-Бороздиной. Она прекрасно пела, Вяземский рассказал надгробия русские «Здесь лежит крепостной человек г-на N.N.». «Ныне отпущаеши раба твоего, владыка, с миром. Здесь лежит титул. совет. но представленный в коллежские асессоры». Получил письмо от Булгакова от 20 генваря приглашение от Потоцк. на обед в понедельник.

24 генваря воскресенье. Кончил чтение Шатобриана Англ. литер. Сколько прекрасных страниц, гармонических и трогательных: но где англ. литература? Везде он, а Мильтон редко выглядывает из-под Шатобриана…. У меня был Гекерн. Встреча с Загряжским на проспекте: добивался от меня извинения или комеража. Сухо отвечал ему и ясно дал чувствовать моё о нём мнение. Хотел зайти ко мне. Обедал в трактире, не застал Филарета, был у гр. Комаровск. Оттуда к Баранту: с ним о рукописях франц. в здешней библиотеке: он получил позволение снять их: с ней; милый, задушевный разговор о её внуке, о женщинах вообще в минуты опасностей. Оттуда к к. Щербатов. Там с Лаваль и хозяйкой о Гёте и Шиллере: хозяйка врёт и умничает по-прежнему. К кн. Мещер. едва взошёл, как повздорил опять с кн. Вяземской. Взбалмошная! Разговор о Пушкиной. Заметил гр. Велгур. о беспорядках в больнице, оправдывался, — но худо, признался, что бывает редко, а в этом главная обязанность! Жук. на свадьбе Блу-й. Я видел движение в доме. Ошибкой я сказал: «Шевичева посажённым отцом» — (а она с бородой) а Вяз. примолвил: «А Вигель посажённой матерью» — а он! Встретил Вронченку, расспрашивал о переводе сумм какая… [истлело]… невоспитанная скотина!

25 генваря. Отправился в полдень в Невский монастырь, отыскал памятники отца, брата и Нефед. все покрыты снегом. Я ходил в сугробах; в церкви отслужил панихиду. Возвращусь, когда снег оттает. Оттуда к Анненковой — нездорова. К Феслеру — не нашёл на прежней квартире; к Бартеневой во дворец — обедал у вел. княгини. В книжную лавку. К Грефу: там гр. Комар, ходил по модным магазинам: обедал у гр. Потоцк. с Вяземск. Жук. странное положение моё с моими друзьями и приятельницами. К m-lle Bourbier в театр. — К Щербинину — имениннику — там вальсировал и прежде полуночи возвратился домой, где нашёл записку из дел Сербиновича.

26 генваря. Я сидел до 4-го часа, перечитывая мои письма; успел только прочесть Пушкину выписку из парижских бумаг Серб. кот. был у меня и унёс их. Заходил к Брав. встретил к. Ив. Гагар. Обедал у кн. Шахов, поручила прислать ей шелков из Парижа и дала обращик. Оттуда к Кротк. — нет дома, вечер на бале у гр. Разум. Криденер начала говорить со мной: Уваров и пр. Много о Ламене и о вдовушке. Великая княгиня была на бале. Получил письмо от Брав. — отвечал ей словесно.

27 генваря. У меня Фёдоров и Мюральт: с ним о Женевском соборе, о Канкрине и Государе, о Перов-м и пр. У гр. Бобр. не застал; у Стиглица о переводе сумм; хочет взять только 1/2 %. Обедал в трактире.

* * *

27 генваря… Встретил Греча: он тронул меня изъявлениями за что-то какой-то признательности и приглашением на похороны сына, в цвете первой молодости и успехов в науках умершего. Пойду: смерть всё примиряет. Заходил к Люцероду — не застал. Обедал в трактире. После обеда встреча с прелестной шведкой… К к. Щербат. Там знакомство с кн. Гол. Скарятин сказал мне о дуэли Пушкина с Геккереном; я спросил у Карамзиной и побежал к Мещерской: они уже знали. Я к Пушкину: там нашёл Жуковского, князя и княгиню Вяземских и раненого смертельно Пушкина, Арендта, Спасского — все отчаивались. — Пробыл с ними до полуночи и опять к к. Мещерск. Там до двух и опять к Пушкину, где пробыл до 4 ч. утра. Государь присылал Арндта с письмом, собственн. карандашом: только показать ему: «Если Бог не велит нам свидеться на этом свете, то прими моё прощенье (которого Пушкин просил у него себе и Данзасу) и совет умереть христьянски, исповедаться и причаститься; а за жену и детей не беспокойся: они мои дети и я буду пещись о них». Пушкин сложил руки и благодарил Бога, сказав, чтобы Жуковский передал государю его благодарность. Приезд его: мысль о жене и слова, ей сказанные: «будь спокойна, ты ни в чём не виновата».

28 генваря. Луи справлялся: хуже. В 10 часов я уже был опять у Пушкина. Опасность увеличилась. Страдания ночью и крики, коих не слыхала жена. Последний разбудил её, но ей сказали, что это на улице. Всё описал сестрице и просил Булгакова послать копию к Аржевитинову. Получил письмо от Норова.

Был на похоронах у сына Греча; опять к Пушкину, простился с ним. Он пожал мне два раза, взглянул и махнул тихо рукою. Карамзину просил перекрестить его. Велгурскому сказал, что любит его. Жук. — всё тот же.

Обедал у Путят. Потом опять к Пушкину и домой и к П.; пил чай у Карамз. до 4 часу.

29 генваря. День рожденья Жуковского и смерти Пушкина. Мне прислали сказать, что ему хуже да хуже. В 10-м часу я пошёл к нему. Жуковский, Велгурский, Вяземский ночевали там. Князь А. Н. призвал к себе: рассказал ему о Пушкине и просил за Данзаса… Описал весь день и кончину Пушкина в двух письмах для сестрицы.

В 2 3/4 пополудни поэта не стало: последние слова и последний вздох его. Жуковский, Вяземский, сестра милосердия, Даль, Данзас, Д-р… закрыл ему глаза.

Обедал у графа Велгурского с Жуковским и князем Вяземским. Оттуда с Вяземским к Бравуре, письмо и комеражи её. На панихиду Пушкина в 8 часов вечера. Оттуда домой и вечер у Карамзиных. «La justice distributive» — обо мне Софья Николаевна, отвечал ей это. О вчерашней встрече моей с отцом Геккерена. Барант у П.

30 генваря. День ангела Жуковского. У меня Татар., писал к Ив. Сем. и приложил «1812 г.» Глинки и «Прибавления к Инвалиду», в письме стих. Пушк. о море. Писал и к сестрице и к Булгакову о вчерашнем дне. О пенсии Пуш., о детях. В 11 часов панехида. Письмо П. к Геккерену. Был у Даршиака, читал все письма его к П. и П. к нему и к англичанину о секундантах. Поведение Пушкина на поле или на снегу битвы назвал он «parfaite». Но слова его о возобновлении дуэля по выздоровлении отняли у Даршиака возможность примирить их. Обедал у графини Бобринской с Перовским: дал ей Ламенэ… Не был на панехиде по нездоровью, не поехал на бал к кн. Гол. по причине кончины Пушкина. Вечер у Карамзиных. О князе Иване Гагарине. О Кочубее. «Хохлу К. от русских». Катерина Андреевна пеняет за детей.

31 генваря. Воскресенье. Зашёл к Пушкину. Первые слова, кои поразили меня в чтении псалтыря: «Правду твою не скрыв в сердце твоем». Конечно, то, что Пушкин почитал правдою, т. е. злобу свою и причины оной к антагонисту — он не скрыл, не угомонился в сердце своём и погиб. Обедня у К. Гол. Блудова болтовня. Оттуда к Сербиновичу… О бумагах, приписал о 14 тетрадях Броглио, опять к Пушкн. и к Даршиаку, где нашёл Вяземского и Данзаса: о Пушкине! Знать наша не знает славы русской, олицетворённой в Пушкине. Слова государя Жуковскому о Пушкине и Карамзине. «Карамзин ангел». Пенсия, заплата долгов, 10 тысяч на погребение, издание сочинений и пр. Обедал у Карамзиной. Спор о Геккерене и Пушкине. Подозрения опять на К.И. Г. После обеда на панехиду. Оттуда пить чай к К. Мещер. — и опять на вынос. В 12-ть, т. е. в полночь, явились жандармы, полиция: шпионы — всего 10 штук, а нас едва ль столько было! Публику уже не впускали. В 1-м часу мы вывезли гроб в церковь Конюшенную, пропели заупокой, и я возвратился тихо домой.

1 февраля. У меня был А. Бестужев. В 11 часов нашёл я уже в церкви обедню, в 10 1/2 начавшуюся. Стечение народа, кóего не впускали в церковь, по Мойке и на площади. Послы со свитами и жёнами. Лицо Баранта: le seul russe — вчера ещё, но сегодня ген. и флигель-адъютанты. Блудов и Уваров: смерть — примиритель. Крылов. Князь Шаховской. Дамы — посольши и пр. Каратыгин, молодёжь. Жуковский. Моё чувство при пении. Мы снесли гроб в подвал. Тесновато. Оттуда к вдове: там опять Жуковский. Письмо вдовы к государю: Жуковского, графа Велгурского, графа Строганова просит в опекуны. Всё описал сестрице и для других и послал билеты. Просил о присылке моих портретов. Не застал Даршиака, обедал на свадебном обеде у Щерб… генер.-адъют. Мартыновым: что за генерал! Оттуда к Сушк… Заходил прежде и к графине Потоцкой, не зная, что отец её скончался. К Бравуре и к Арш. Опять не застал, к Карамзиной, где нашёл нижегородскую знакомую Зубову (Эйлерт), опять с письмом к Кармз. к Аршиаку, нашёл у него кн. Ив. Гагарина, отдал письмо и книжку, Карам. и моё с афишкой Каратыгина к Ансело. Простился с ним; дописал письмо к брату и

2 февраля рано поутру послал его к Даршиаку — о смерти Пушкина, о Штиглице, о покупке для Щерб. часиков и цепочек для двух дочерей, о посылке книг через Даршиака и о знакомстве с ним…

Жуковский приехал ко мне с известием, что Государь назначает меня провожать тело Пушкина до последнего жилища его. Мы толковали о прекрасном поступке Государя в отношении к Пушкину и к Карамзину. После него Фёдоров со стихами на день его рождения, и опять Жуковский с письмом графа Бенкендорфа к графу Строганову, — о том, что вместо Данзаса назначен я, в качестве старого друга (ancien ami), отдать ему последний долг. Я решился принять и переговорить о времени отъезда с графом Строгановым. Поручил Фёдорову собрать сведения о Пскове. Пошёл к графу Строганову. Встретил Даршиака, который едет в 8 часов вечера, — послал к нему ещё письмо к брату, в коем копия с писем графа Бенкендорфа и с моего к графу Строганову; a M-me Ancelot послал афишку о бенефисе Bourbier с припиской. Графа Строганова не застал, оставил карточку, встретил жену его; она сказала, что будет граф в 4 часа дома; не застал кн. Голицына ни дома, ни у Муравьёвой, ни во дворце. — У князя Вяземского написал письмо к графу Строганову, обедал у Путят. и заказал отыскать кибитку. — Встретил кн. Голиц, и в сенях у кн. Кочубей прочёл ему письмо и сказал слышанное: что не в мундире положен, якобы по моему или князя Вяземского совету? Жуковский сказал государю, что по желанию жены. Был в другой раз, до обеда у графа Строганова, отдал письмо, и мы условились о дне отъезда. Государю угодно, чтобы завтра в ночь. Я сказал, что поеду на свой счёт и с особой подорожной.

Был у почт-директора: дадут почталиона… К Сербиновичу: условились о бумагах. К Жуковскому: там Спасский прочёл мне записку свою о последних минутах Пушкина. Отзыв гр. Б. Гречу о Пушкине. Стихи Лермонтова прекрасные. Отсюда домой и к Татаринову и на панехиду; тут граф Строганов представил мне жандарма: о подорожной и о крестьянских подставах. Куда еду — ещё не знаю. Заколотили Пушкина в ящик. Вяземский положил с ним свою перчатку. Не поехал к нему, для жены. У Карамз. Фёдоров отдал мне книги и бумаги. О Вяземском со мною: «он ещё не мёртвый»…

3 февраля… Писал к сестрице и к Булгакову и послал копию с писем графа Бенкендорфа и с моего и к Ивану Семёновичу тоже и справку для Татаринова. Был у Арсеньева, много о великом князе и государе: жизнию Петра ещё живёт Россия, — сказал когда-то государь. Мнение наследника о Екатерине II. Вразумление его Арсеньевым. Опоздал на панехиду к Пушкину. Явились в полночь, поставили на дроги и

4 февраля, в 1-м часу утра или ночи, отправился за гробом Пушкина в Псков; перед гробом и мною скакал жандармский капитан. Проехали Софию, в Гатчине рисовались дворцы и шпиц протестантской церкви; в Луге или прежде пил чай. Тут вошёл в церковь. На станции перед Псковом встреча с камергером Яхонтовым, который вёз письмо Мордвинова к Пещурову, но не сказал мне о нём. Я поил его чаем и обогнал его, приехал к 9-ти часам в Псков, прямо к губернатору — на вечеринку. Яхонтов скор и прислал письмо Мордвинова, которое губернатор начал читать вслух, но дошёл до высочайшего повеления — о невстрече — тихо и показал только мне, именно тому, кому казать не должно было: сцена хоть бы из комедии! Напился чаю; мы вытребовали от архиерея (за 5 вёрст) предписание архимандриту в Святогорском монастыре, от губернатора городничему в Остров и исправнику, в Опочковском уезде и в 1 час пополуночи

5 февраля отправились сперва в Остров, за 56 вёрст, оттуда за 50 вёрст к Осиповой — в Тригорское, где уже был в три часа пополудни. За нами прискакал и гроб в 7-м часу вечера; почталиона оставил я на последней станции с моей кибиткой. Осипова послала, по моей просьбе, мужиков рыть могилу; вскоре и мы туда поехали с жандармом; зашли к архимандриту; он дал мне описание монастыря; рыли могилу; между тем я осмотрел, хотя и ночью, церковь, ограду, здания. Условились приехать на другой день и возвратились в Тригорское. Повстречали тело на дороге, которое скакало в монастырь. Напились чаю; я уложил спать жандарма и сам остался мыслить вслух о Пушкине с милыми хозяйками; читал альбум со стихами Пушкина, Языкова и пр. Нашёл Пушкина нигде не напечатанные. Дочь пленяла меня; мы подружились. В 11 часов я лёг спать. На другой день

6 февраля, в 6 часов утра, отправились мы — я и жандарм!! — опять в монастырь, — всё ещё рыли могилу; мы отслужили панехиду в церкви и вынесли на плечах крестьян и дядьки гроб в могилу — немногие плакали. Я бросил горсть земли в могилу; выронил несколько слёз — вспомнил о Серёже — и возвратился в Тригорское. Там предложили мне ехать в Михайловское, и я поехал с милой дочерью, несмотря на желание и на убеждение жандарма не ездить, а спешить в обратный путь. Дорогой Мария Ивановна объяснила мне Пушкина в деревенской жизни его, показывала урочища, места, любимые сосны, два озера, покрытых снегом, и мы вошли в домик поэта, где он прожил свою ссылку и написал лучшие стихи свои. Всё пусто. Дворник, жена его плакали. Я искал вещь, которую бы мог унести из дома; две каменные вазы на печках оставил я для сирот. Спросил старого, исписанного пера; мне принесли новое, неочиненное; насмотревшись, мы опять сели в кибитку-коляску и, дружно разговаривая, возвратились в Тригорское. Отзавтракав, простились. Хозяйка дала мне нем. keepsake на память… Я обещал ей стихи Лермонтова, Онегина и мой портрет. Мы нежно прощались, особливо с Марией Ивановной, уселись в кибитку, и на лошадях хозяйки по реке Великой менее нежели в три часа достигли до 1-й станции. Заплатил за упадшую под гробом лошадь — и поехали дальше. Остров. Здесь нагнал нас городничий; благодарил его и чиновника — и в 4 часу утра приехал во Псков.

7 февраля в воскресенье. Остановился на почте; товарищ начал сбираться один в путь; я охотно благословил его; напились кофе и чаю; он ускакал, а я пошёл в собор к заутрени, — гул колоколов раздавался в темноте ночи, в древнем городе, где бивал и вечевой колокол.

Узнал, что обедню будет служить архиерей, в 9 часов; пошёл по другим церквам, в часовню церкви св. Николая, где перед чудотворной иконой сияли свечи и лампады и народ молился. Дослушал в древней церкви заутреню. Гулял в сумраке ночи по древнему городу, во тьме рисовались развалины Пскова и стен его. Я возвратился на почту; переоделся и пошёл к губернатору уведомить о моём возвращении. Был на рынке, в кордегардии у арестантов; ко мне приехал губернатор; со мной к обедне, в собор, где уже служил архиерей, но прежде зашли мы в древний собор, осмотрели меч с надписью: Honorem meum nemini dabo, гроб осеребреный, образа, сбираемые для Дерптской архиерейской церкви, и выслушали в новом соборе обедню; познакомился с архиереем: он заехал для меня к губернатору и там болтали о многом; тут Львов по казённым крестьянам, и дворяне, и военные, позавтракали и распрощались с архиереем. Губернатор дал мне Гуровского в провожатые.

Я осмотрел губернские места, военную тюрьму, госпиталь, где приняли меня как важного ревизора. Все в мундирах. Тут подтвердилось моё замечание о железных цепях на руках, во время зимы. Солдат показал мне отмороженную руку оттого, что прут железный был к руке прикован. Накануне видел я колодников с обнажёнными руками на том месте, где прут, и заметил это — почтальону. Я осмотрел и острог: тут чисто; стену, от защиты коей русскими бежал Баторий. Он показал мне и дом, где жил Пётр I.

9 февраля. Описал сестрице моё путешествие и послал его к Булгакову и для Ив. Семён. Был у вдовы Пушкиной и отдал ей просфиру, обедал у Татар. Вечер у Карамз. с Люцероде и Огарёв.

10 февраля… Обедал у гр. Бобрин. с Жуков. Бартеневой и гр. Матв. Велгур. На память о Пушкине. Был и у Бравуры. Бреверн, указал о комеражах гр. Растопч. на щет её и с к. Мещерск.

11 февраля… Обедал у Анненковой, вечер у Люцероде с Вяз. Жук. Велгур. Разговор с дочерью и с матерью — о первой. Вчера писал к Осиповой, послал ей Онегина, стихи на кончину поэта и мой портрет и просил описание Трёхгорного и Михайловского. Был у шведки.

12 февраля… (Кн. Гол.) допрашивал о пенсии, о пряжке, о послуж. списке, дал почувствовать, что хочу только — свободы и Парижа.

14 февраля… Гулял с Мюральтом: о Козлове. Отдал ему 100 р. для Пушкина. Обедал у Карамз. С Жук. и Севериным: последний смешон и кичлив как прежде своими чинами и крестами! Вечер у кн. Мещер. Во дворце — был китайский бал и — Жук. не смел явиться к нам китайцем.

15 февраля… У Пушкиной — не видал её. Обедал у Велгур. с Жуков. (Перед обедом у Хитрово… отдал Хитровой земли с могилы, и веточку из сада Пушкина. Вечер у Пушкин.: простился с ней, обещал, есть ли возможно, приехать в деревню. Вечер у кн. Щербатов, с кн. Салтыковой, о Пушк. о стихах его, о Париже.

16 февраля… Был у кн. Дм. Влад. Голицына: он советовал не либеральничать и опять слышал о фраке Пушкина… обедал у Норова; потом на бал к послу. Государь взглянул не по-прежнему, потом громко подозвал меня к себе, …сказал мне: «Благодарю тебя, очень благодарен, я читал твои бумаги с большим удовольствием». Я — «я жалею В. В. что не все хорошо переписаны». Он: «Нужды нет. Я читать умею». Теперь благословляю тебя, можешь ехать куда хочешь, только одно условие: «другим не заниматься». Я — «Вы видели, гос., что я там трудился». «Верю, верю тебе. Дай же мне руку» — и пожал её крепко. Все слышали, все видели, и в доме фр. посла! Лицо и приветствие Северина! Потом гос. говорил обо мне и с Жуковским, хвалил мои труды, желал бы напечатать; но опасается неудовольствия со стороны франц. правительства. Жук. сослался на выписки Раумера из англ. архива. На печатание Пушкина дал 50 т. руб.  . . . . Ужин. Бреверн . . . . . . передать Данзасу об аресте в пятницу.

17 февраля… Вечер у Бравуры с Жук. и к. Гагар., оттуда к Валуевой, там Велгур. Жук. о шпионах, о гр. Юлии Строг., о 3—5 пакетах, вынесенных из кабинета П. Жук-м. Подозрения. Графиня Нессельроде. Спор о Блуд. и о пр. с Жук.

18 февраля. Был у Жук. и взял мои бумаги, бывшие у Пушкина, читал его прекрасное письмо к отцу Пуш.

19 февраля… Обедал у Опочинин. с Жуков. выспрашивал об истории Пушк. а сам рассказал о разговоре своём с Либерманом у вел. княгини. Либер.: убил бы за письмо и думает, что посланн. не должен стреляться с обыкновенным подданным.

20 февраля… Оттуда к Карамз. где Данзас рассказал нам чёрные черты о Жихар. по Власова делу.

21 февраля… Зашёл к Вяз.: он грустен: день рождения его Полины.

22 февраля… Фикельмон приглашает на бал 25 fevr. Вечер у Люцероде; долго говорил с принц. Гогенлое супругой саксонского министра….

23 февраля. Получил милое письмо от Осиповой из Тригорского… Получил приглашение на бал от неаполит. посланника.

24 февраля. Писал к Осиповой: «Все минуты Тригорского, для сердца незабвенные, ожили в памяти; ещё сильнее захотелось повторить их в жизни; но во власти ли человека переделать судьбу свою? участь бездомного странника встречаться с наслаждением души и сердца, и постоянно жить только с тоскою и грустию по милом и по невозвратимым утратам: Не от того ль

„И меланхолии печать всегда на нём?“» Постараюсь загладить необдуманную посылку Онегина.

26 февраля… У меня снова Ко         : о гр. Велгурск. Ничтожны.

27 февраля… Вечер у кн. Мещерск. узнал, что государю сказали, что якобы кн. Вяз. сказал, что «он не имел права посылать меня с гробом Пушкина!!!» Княгиня оправдала его на бале у вел. княгини.

3 марта, Вечер у Карамз. С Жук. Вяз. и пр. Слушал письмо Жуковск. к отцу Пушкина и поэму Медный рыцарь Пушкина.

4 марта… Обедал у гр. Велгур. с Жуков. читал статью о Пушкине Лев-Веймара в Débats. Запретили её. Вечер у Жуков. с к. Одоевским, Плетнёвым, Краевским и пр. Рассматривали стихи и прозу, найденные в бумагах Пушкина и назначаемые в Современник. Отличного мало. Лучше — самого Пушкина…

5 марта. День рождения Софьи Ник. Карамз. у ней сидели Герке и Фёдоров, а я писал добавление к письму Жук. о Пушк. и послал его к Жук.

8 марта… После обеда Северин и Полетика — кольнул его конгрессами — при чтении стихов Пушкина «Лицейс. годовщина» об импер. Александре… Бенкендорфу лучше встреча с жандармом-спутником; он опять был в Пскове, встречать и остановить там митрополита сербского Петровича и не пускать в П.бург. Там приготовлен ему дом и пр. У Жук. с к. Одоевск. Краевск. Плетнёвой. Жуковский читал нам своё письмо к Бенк. о Пушк. и о поведении с ним государя и Бенк. Критическое расследование действий жандармства, и он закатал Бенкендорфу, что Пушк. — погиб от того, что его не пустили ни в чужие краи ни в деревню, где бы ни он ни жена его не встретили Дантеса. Советовал ему не посылать этого письма в этом виде; взял журнал Пушк. 1833, 34, 35 годов, но неполных. Вечер у Люцероде, и долго говорил с дочерью; она сознавалась, что ни с кем ни в связи здесь. Статья о Пушк.

9 марта…. Вечер у кн. Вяз. Жук. читал Пуш.; оттуда к Гогенлое.

19 марта. Встретил Дантеса, в санях с жандармом, за ним другой офицер, в санях. Он сидел бодро, в фуражке, разжалованный и высланный за границу… К Жуковскому, читал письмо Жуковского к отцу Пушкина с выпусками…

 

V. Документы 1836—1837 гг. к истории дуэли

 

В этом отделе помещаются документы 1836—1837 годов, относящиеся непосредственно к истории дуэли Пушкина с Дантесом. Это небольшое собрание является итогом продолжительных и настойчивых разысканий. История поисков за материалами о дуэли не лишена интереса для будущих исследователей и разыскателей, хотя бы и по одному тому, что даёт указания на неразысканные источники. Нелишне будет поэтому сообщить некоторые подробности этой истории.

 

1

Особенное внимание моё с самого начала работы было направлено на розыски письменных свидетельств о дуэли, исходящих от столь важного участника печальных событий — барона Геккерена. Он был представителем короля голландского в С.-Петербурге, дуэль его приёмного сына отозвалась на его карьере. Вполне естественно было предположить существование письменных объяснений Геккерена перед русским государем, с одной стороны, и перед голландским правительством, с другой. Действительно, в С.-Петербургском главном архиве министерства иностранных дел оказались весьма любопытные письма барона Геккерена к графу К. В. Нессельроду, бывшему в то время русским министром иностранных дел. В своё время эти письма были использованы мной в статьях о дуэли Пушкина («Истор. вестн.», 1905 г., март, апрель); в полном же виде они появляются впервые в настоящей работе (№ IX).

Но все старания извлечь донесения Геккерена своему правительству из архива министерства иностранных дел в Гааге не увенчались успехом, к прискорбию друзей просвещения. Нидерландское правительство решительно отказало в сообщении интересующих нас документов. Ещё в 1905 году наш посланник в Гааге Н. В. Чарыков получил от министра фан-Тетса уведомление, что «опубликование хранящейся в архиве переписки в настоящее время является нежелательным, так как оно было бы неприятно для проживающих ныне в Голландии и за границею родственников барона Геккерена». Между тем, пока шли эти переговоры, в моих руках оказались современные копии с двух писем барона Геккерена барону Верстолку, бывшему в 1837 году голландским министром иностранных дел, и с письма к принцу Оранскому, супругу Анны Павловны, в то время ещё наследнику нидерландского престола. В 1905 году в статьях о дуэли Пушкина и Дантеса я сообщил в переводе извлечения из этих примечательных писем барона Геккерена.

Нет сомнения, что признанные не подлежащими опубликованию документы голландского архива суть подлинники писем, известных нам лишь по копиям. Кое-что об архивных бумагах мы знаем частным образом. Так, нам известно, что по делу Геккерен — Пушкин в архиве находятся «донесения голландского министра в Петербурге (т. е. Геккерена), содержащие отчёт о событиях, донесение уполномоченного в делах барона Геверса (заменившего барона Геккерена) о впечатлении, произведённом смертью Пушкина в С.-Петербурге, и, кроме того, вырезка из „Journal de St.-Pétersbourg“ „с приговором над Дантесом“». Графу Бреверну де-ла-Гарди, бывшему в 1905—1906 годах советником нашей миссии в Гааге, были показаны донесения Геккерена (числом три), и некоторые фразы напомнили ему донесения, напечатанные в русском переводе в моих статьях. Так как для целей учёного исследования представлялось необходимым ознакомиться с подлинниками и так как то, что казалось в Гааге не подлежащим опубликованию, было уже оглашено в России, то, по просьбе Комиссии по изданию сочинений Пушкина, наш посланник в Гааге граф Пален в 1911 году взял на себя труд нового обращения к голландскому министру иностранных дел Ван Свиндерену. Но г. Ван Свиндерен сообщил графу Палену, что «он не находит возможным дать разрешение для личного осмотра посланником или секретарём миссии архива его министерства по этому крайне деликатному ещё поныне вопросу, а тем более согласиться на опубликование таких вполне доверительно сообщённых бароном Геккереном сведений, которые до сих пор составляют семейную тайну, в особенности третье письмо, на имя принца Оранского; относительно этого письма для его публикации, он, министр, был бы обязан предварительно исходатайствовать разрешение её величества королевы нидерландской, какового её величество, по его, министра, глубокому убеждению, никогда не соизволит дать».

Нам не совсем понятны основания такого взгляда г. Ван Свиндерена, но во всяком случае будем ждать лучших времён, когда соображения, диктуемые чрезмерной щепетильностью, не будут иметь места, и мы получим возможность, во-первых, сверить имеющиеся у нас копии с хранящимися в Гааге подлинниками и, во-вторых, ознакомиться и с другими материалами о дуэли, о существовании которых в голландских архивах мы не знаем. Пока же считаем необходимым напечатать в этом отделе письма барона Геккерена в переводе со старинных, сделанных в 1837 году перлюстраций (№ X и XI).

 

2

Вполне естественно предположение, что в семейных архивах барона Геккерена и барона Геккерен-Дантеса могли сохраниться письма и документы, имеющие отношение к последней дуэли Пушкина. В печать не раз проникали соответствующие известия о пушкинских документах в архиве сына Дантеса. Так, напр., И. Яковлев в 1899 г. со слов барона Геккерен-Дантеса (сына) сообщал, что «в бумагах, доставшихся ему после отца, имеется немало документов, касающихся отношений его отца к Пушкину, между прочим, два письма с вызовом на дуэль». Но все делавшиеся до сих пор попытки извлечь материал из архива Дантеса не давали результатов, и ни один документ этого собрания не был опубликован. Ныне барон Геккерен-Дантес, внук барона Жоржа Геккерен-Дантеса, во владении которого находится фамильный архив, благодаря в высшей степени обязательному содействию гг. А. Мазона и Л. Метмана, с большой любезностью согласился исполнить просьбу Комиссии по изданию сочинений Пушкина и сообщил целый ряд документов своего архива. Первая их группа касается его деда вне его отношений к Пушкину и способствует разрушению того легендарного представления о Дантесе, какое сложилось у пушкинистов; эти документы вошли в шестой отдел нашей книги. Вторую группу составляют документы, непосредственно относящиеся к дуэли Пушкина и Дантеса. Из них некоторые являются новостью для исследователей и имеют важное значение для биографа Пушкина. Таково в особенности неизвестное нам письмо барона Жоржа Геккерен-Дантеса к Пушкину (№ IV). В настоящем отделе помещены ещё письма барона Геккерена Жуковскому (№ II), заметки Дантеса на письмо Пушкина (№ V), правила дуэли (№ VII), оригинал объяснений Дантеса перед судом (№ VIII).

Кроме печатаемых документов, в этом архиве находятся ещё следующие, касающиеся дела Пушкина и Дантеса: 1) подлинное письмо Пушкина виконту д’Аршиаку от 17 ноября 1836 года. Это то самое письмо, которое было представлено в военно-судную по делу о дуэли комиссию и, по снятии копии, возвращено через министерство иностранных дел барону Геккерену (см. «Переписку Пушкина», изд. имп. Академии наук, т. III, стр. 409, № 1101); 2) копия с письма барона Геккерена Пушкину от 26 января 1837 года. Подлинник находится в военно-судном деле (см. «Переписку», т. III, стр. 445, № 1139); 3) копия с письма Пушкина виконту д’Аршиаку с датой «27 Janvier, 10 heures du matin» [27 января 10 часов утра (фр.).] (см. «Переписку», т. III, стр. 449, № 1146). Виконт д’Аршиак передал князю П. А. Вяземскому собственноручно сделанный им список этого письма; Вяземский передал его Данзасу, а от Данзаса при рапорте он поступил в военно-судную Комиссию. Подлинник остался, очевидно, у виконта д’Аршиака, где он теперь, неизвестно; 4) ответ виконта д’Аршиака на это письмо в копии (см. «Переписку», т. III, стр. 450, № 1147). Подлинник его — в военно-судном деле. Любопытно, что подлинник датирован только днём, а копия и часом: «27 Janvier 1 heure apres-midi» [27 января (час пополудни) (фр.).]. Текст же письма совершенно сходен.

Кроме перечисленных, никаких других документов и материалов, относящихся непосредственно к истории дуэли Пушкина и Дантеса, в семейном архиве гг. Дантесов, по свидетельству владельца архива, не находится.

 

3

Император Николай Павлович был хорошо осведомлён о причинах и обстоятельствах несчастной дуэли. Он имел о деле Пушкина доклады графа Нессельрода, графа Бенкендорфа и В. А. Жуковского. Всего того, что было ведомо Николаю Павловичу, мы, конечно, не знаем, и потому особый интерес приобретают все письменные высказывания Николая по делу Пушкина, какие только могут найтись.

О роли барона Геккерена, во всяком случае, он был определённого мнения и потребовал отозвания барона из России в письме к наследнику нидерландского трона принцу Вильгельму Оранскому, супругу сестры русского государя, великой княгини Анны Павловны. Мы знаем, что это письмо было отправлено с курьером в Гаагу 22 февраля 1837 года, но самое письмо нам неизвестно. Ввиду особой важности этого письма, Комиссия по изданию сочинений Пушкина, по моему ходатайству, приложила нарочитые старания к разысканию как этого письма, так равно и тех писем Николая Павловича к Анне Павловне, в которых могли бы оказаться упоминания об истории Пушкина. Нидерландский посланник в Петербурге барон Свергис де Ландас передал своему правительству просьбу о разыскании и сообщении названных писем; на эту просьбу был получен ответ: оказалось, что «ни в архиве королевского дома, ни в архиве кабинета королевы не нашлось никакого письма имп. Николая, относящегося к истории последних дней русского поэта». Директор же архива королевского дома сообщил, что письма Николая Павловича к Анне Павловне с 1820 по 1852 год были перевезены в Веймар великой герцогиней Софией Саксен-Веймарской. Сочтено было необходимым продолжать розыски — теперь уже в веймарских архивах. Соответствующая просьба была обращена к нашему посланнику в Дрездене, аккредитованному и при Веймарском дворе. Из хранящихся в велико-герцогском архиве писем императора Николая Павловича к Анне Павловне были извлечены и сообщены письма с 7—19 января по 31 мая (12 июня) 1837 года — всего четыре письма. Упоминание о Пушкине нашлось только в одном письме от 3 (15) февраля 1837 г. и занимает всего несколько строк:

«Пожалуйста, скажи Вильгельму, что я обнимаю его и на этих днях пишу ему, мне надо много сообщить ему об одном трагическом событии, которое положило конец жизни весьма известного Пушкина, поэта; но это не терпит любопытства почты». Так писал Николай Павлович своей сестре. Важное значение его письма к Вильгельму Оранскому для истории дуэли не подлежит никакому сомнению. С тем большим сожалением приходится констатировать, что поиски этого письма были безрезультатны. По сообщению голландского министерства, этого письма не оказалось в архивах королевского дома и кабинета королевы. Не оказалось его и в веймарских архивах. Сохранилось ли оно? Не уничтожено ли по соображениям щепетильности? Или же, по этим соображениям, не считается ли оно не подлежащим ни оглашению, ни даже ведению? Будем всё-таки надеяться, что со временем этот пробел в источниках для биографии Пушкина будет заполнен.

Раз начата речь о неизвестных нам, но со временем могущих стать известными биографических источниках, нелишне поставить вопрос и о тех материалах, которые были под руками у графа Бенкендорфа. Мы уже знаем о переписке с ним В. А. Жуковского, известной нам по черновым последнего. Значит, где-нибудь находятся же подлинники, если, конечно, они сохранились. Кроме того, надо думать, что всеведущее III отделение, которое по всякому поводу собирало сведения и составляло доклады, имело в своём распоряжении какие-либо материалы и документы по этому делу. Наконец, вероятно, что граф А. X. Бенкендорф по своему обыкновению сделал какой-либо письменный доклад государю. Наши розыски не дали никаких результатов. В архиве департамента полиции или, вернее, в архиве III отделения мы не могли найти никакого досье о смерти Пушкина. Дел III отделения о Пушкине, как известно, довольно много, но о смерти его в них нет ничего. Никаких подходящих сюда дел мы не могли подыскать и по алфавиту за 1837 год. Впрочем, такой результат ещё не приводит к выводу, что интересующих нас документов не было или не сохранилось. Быть может, розыски и увенчаются успехом, если будут производиться в более свободных условиях. Думается, что со временем и в собственной его величества библиотеке могут быть найдены материалы, касающиеся истории дуэли и смерти Пушкина. Надо надеяться на заполнение и этих пробелов.

И действительно, после революции 1917 года открылся нам и секретный архив III отделения, неведомый до тех пор исследователям. В нём оказалось небольшое досье по делу о смерти Пушкина — в папке 19 под № 739. Оно состоит из двух групп документов, каждая в особой белой обложке, с надписью «Письма по случаю смерти Пушкина» и «О присланных Пушкину безымянных записках». Все эти документы подверглись расследованию А. С. Полякова в книге «О смерти Пушкина» (по новым данным). Труды Пушкинского дома при Российской Академии наук. Пб., 1922.

В целях полноты собрания материалов о дуэли и смерти Пушкина мы даём место открытым в 1917 году документам секретного архива III отделения. «Письма по случаю смерти Пушкина» вошли в III отдел нашей книги. А собранный III отделением материал «О присланных Пушкину безымянных письмах» размещён в этом отделе, отчасти в IX. Материал этот свидетельствует о том, что III отделение, под давлением, очевидно, царя, сделало попытку выяснить тех, кто писал анонимные пасквили, но попытка была слишком поверхностна и непременной задачи выяснения не ставила. Просто для отвода глаз.

 

Документы

 

I. Конспективные заметки В. А. Жуковского о дуэли Пушкина

По описанию Б. Л. Модзалевского, в собрании А. Ф. Онегина под № 25 в серии «Документы из бумаг Жуковского» значится «5 записок Жуковского, в виде конспективных заметок на память, о времени, предшествовавшем дуэли Пушкина, и о самой дуэли».

Из пяти записок две совершенно незначительны. На одной написан только ряд фамилий: «Данзас Плетнёв Вяземская Вяземский Мещерский Карамзина Даль Вьельгорский Спасский Одоевский»; последняя записанная фамилия «Краевский» зачёркнута. Все названные тут лица играют ту или иную роль в течение смертных дней Пушкина. Другая записка — набросанный рукою Жуковского сначала карандашом, а потом воспроизведённый чернилами конспектик к письму Жуковского к графу А. X. Бенкендорфу: «Разбор сделан. Расположение. Протестую. Донос на меня. Что буду делать с ним. Что же оказалось моё положение. Что оказалось о Пушкине. Его смерть. Слухи — студенты мещане купцы речи. Граф Строганов» и т. д. Заметки относятся к напечатанной нами объяснительной записке графу Бенкендорфу и никакого значения при наличности полного текста не имеют.

Зато остальные три записки представляют первостепенный интерес для истории обстоятельств, предшествовавших дуэли. В них ценно для нас каждое слово Жуковского, и жаль, что многих его упоминаний нельзя расшифровать. Они были понятны писавшему, но для нас недоступны. Эти заметки положены в основу нашего изложения истории дуэли и потому приводятся здесь без комментариев. Воспроизводим их с буквальной точностью.

1

4 ноября. Les lettres anonymes. [Анонимные письма (фр.).]

6 ноября. Гончаров у меня — моя поездка в Петербург. К Пушкину. Явление Геккерна. Моё возвращение к Пушкину. Остаток дня у Вьельгорского и Вяземского. Вечером письмо Загряжской.

7 ноября. Я поутру у Загряжской. От неё к Геккерну. (Mes antécédents. [Мои прежние действия (фр.).] Неизвестное <незнание. — Я. Л.> совершенное прежде бывшего). Открытия Геккерна. О любви сына к Катерине (моя ошибка насчёт имени), открытие о родстве; о предполагаемой свадьбе. — Моё слово.. — Мысль всё остановить. — Возвращение к Пушкину. Les révélations. [Откровения (фр.).] Его бешенство. — Свидание с Геккерном. Извещение его Вьельгорским. Молодой Геккерн у Вьельгорского.

8. Pourparlers. [Переговоры (фр.).] Геккерн у Загряжской. Я у Пушкина. Большое спокойствие. Его слёзы, то что я говорил о его отношениях.

9. Les révélations de Heckern. [Откровения Геккерна (фр.).] — Моё предложение посредничества. Сцена втроём с отцом и сыном. Моё предложение свидания.

10. Молодой Геккерн у меня. Я отказываюсь от свидания. Моё письмо к Геккерну. Его ответ. Моё свидание с Пушкиным.

2

После того как я отказался.

Присылка за мною Е. И. Что Пушк. сказал Александрине.

Моё посещение Геккерна.

Его требование письма.

Отказ Пушкина. Письмо, в котором упоминает о сватовстве.

Свидание Пушкина с Геккерном у Е. И.

Письмо Дантеса к Пушкину и его бешенство.

Снова дуэль. Секундант. Письмо Пушкина.

Записка Н.Н. ко мне и мой совет. Это было на (бале) рауте Фикельмона.

Сватовство. Приезд братьев.

После свадьбы. Два лица. Мрачность при ней. Весёлость за её спиной. —

Les Révélations d’Alexandrine.

При Тётке ласка к жене; при Александрине и других, кои могли бы рассказать, des brusqueries. Дома же весёлость и большое согласие.

История кровати.

Le gaillard        très bien.

Vous m’avez porté bonheur.

3

Встал весело в 8 часов — после чаю много писал — часу до 11-го. С 11 обед. — Ходил по комнате необыкновен. весело пел песни — потом увидел в окно Данзаса в дверях встр. радостно. — вошли в кабинет, запер дверь, — через неск. минут посл. за пистолетами, — по отъезде Данзаса начал одеваться; вымылся весь, всё чистое; велел подать бекешь; вышел на лестницу, — возвратился, — велел подать в кабинет большую шубу и пошёл пешком до извощика. — это было ровно в 1 ч. — возвратился уже темно, в карете. Данзас входит, спр. барыня дома — вынесен из кареты людьми — Камердинер взял его в охапку. Грустно тебе нести меня попросил.

Жена встретилась в передней — дурнота — n’entrez pas. [Не входите (фр.).] Его положили на диван Горшок Раздели и всё Бельё сам велел потом лёг. У него всё был Данзас. Жена вошла когда он был одет и когда уже послали за Арендтом — Задлер. — Арендт часу в девятом.

В понедельник приезд Геккерна и ссора на лестнице.

Получил деньги из Государств. казначейства 1-го февр. 10,000. Отдал графу Григорию Александровичу Строганову.

Третья страница не заполнена, на четвёртой набросан рукою Жуковского план: «Спасение. О жене и брате. Арендт. Просит прощения уехал фельдъегерь прибытие Арендта Записка Исповедь и причащение. Страдание ночью. Возвращение Арендта».

 

II. Письмо барона Геккерена Жуковскому

9/21 Novembre 1836.

Monsieur,

Ayant été invité, par Mademoiselle de Zagriajsky, à passer chez elle, j’ai appris d’elle-même qu’elle était instruite de l’affaire au sujet de laquelle je vous écris aujourd’hui. Elle-même aussi m’a dit que les détails vous en étaient également connus, je ne puis done croire commetre une indiscrétion en m’adressant à vous en ce moment. Vous savez, Monsieur, qu’une provocation de Monsieur de Pouchkine a été adressée à mon fils par mon entremise, que je l’ai acceptée en son nom, qu’il a ratifié cette acceptation et que tout cela a été déterminé entre Monsieur de Pouchkine et moi. Vous comprendrez facilement combien il importe à mon fils, et à moi, que ces faits soient admis d’une maniere irrécusable; un homme d’honneur, lors même qu’il est injustement provoqué par un autre homme honorable, doit avant tout veiller à ce qu’il ne puisse être permis à personne au monde d’élever le moindre doute sur sa conduite en semblables circonstances. —

Ce devoir rempli, ma qualité de père m’impose une autre obligation que je crois ne pas être moins sacrée.

Ainsi que vous savez, Monsieur, tout jusqu’à tout ce jour s’est passé par l’entremise de tierces personnes. Mon fils à reçu une provocation, son premier devoir était de l’accepter, mais au moins doit-on lui dire, à lui-même, pour quel motif on l’a provoqué. Une entrevue me semble done convenable, obligatoire, même entre les deux partis, en présence d’une personne qui comme vous, Monsieur, saurait intervenir entre elles par toute l’autorité d’une impartialité complète, et saurait apprécier le fondement réel

de susceptibilités qui ont pu occasionner cette affaire. Au point où on est arrivé, après que chaque partie a su remplir ces devoirs d’homme d’honneur, j’aime à croire que votre médiation saura facilement désabuser de Pouchkine et pourra rapprocher deux hommes qui viennent de prouver qu’ils se doivent une estime mutuelle. Vous aurez ainsi accompli, Monsieur, une tâche bien honorable, et si je me suis adressé à vous en cette circonstance, c’est parce que vous êtes un des hommes pour lesquels je professe plus particulièrement les sentiments d’estime et de haute considération avec lesquels je suis, Monsieur, votre très humble et très obéissant serviteur

Baron de Heeckeren.

 

III. Письмо барона Геккерена к Е. И. Загряжской

[683]

Depuis huit jours d’angoisses j’ai été si heureux et si tranquille hier au soir que j’ai oublié, Mademoiselle, de vous bien recommender de dire dans la conversation que Vous aurez aujourd’hui que le projet qui Vous occupe pour C. et mon fils existe depuis longtemps, que je m’y étais opposé pour les motifs à vous connus, mais que lorsque vous m’avez invité de passer chez vous pour m’entretenir de la dispute survenue, je vous avais declaré ne plus vouloir refuser mon consentement à condition toutefois de garder la chose secrète jusqu’après le Duel, puisque des la provocation de P. l’honneur de mon fils compromis me faisait une loi de me taire. Voilà ce qui est essentiel car personne ne peut vouloir le deshonneur de mon Georges, d’ailleurs on le voudrait en vain on ne réussira jamais à l’obtenir. De grace, Mademoiselle, envoyez-moi de suite un mot après votre conversation, mes terreurs m’ont repris et je suis dans un état difficile à decrire.

Vous savez aussi qu’avec P. je ne vous ai pas autorisé à parler, que c’est de vous même que vous le faites pour sauver les vôtres.

Mes respectueux hommages

Vendredi matin.

B. de Heeckeren.

Копия, сделанная рукою Жуковского на зеленоватом листке почтовой бумаги на 2 страницах, находится в собрании А. Ф. Онегина и зарегистрирована в описании Б. Л. Модзалевского под № 12 в серии «Документы из бумаг Жуковского». Пятница приходилась в ноябре 1836 года на 6, 13 и 20: это письмо надо, следовательно, датировать 13 ноября.

 

IV. Письмо барона Жоржа Геккерена Пушкину

[684]

Monsieur,

Le В-on de Н. vient de me dire qu’il a été autorisé par M. de me faire savoir que toutes les raisons, pour lesquelles vous m’avez provoqué, avaient cessé, et que par conséquent je pouvais considérer cet acte de votre part comme non avenu. —

Lorsque vous m’avez provoqué, sans me dire pourquoi, j’ai accepté sans hésiter, car l’honneur m’en faisait un devoir; aujourd’hui que vous assurez

n’avoir plus de motifs à désirer une rencontre, avant de pouvoir vous rendre votre parole, je désire savoir pourquoi vous avez changé d’idées n’ayant chargé personne de vous donner des explications que je me réservais de vous donner moi-même. — Vous serez le premier à convenir qu’avant de nous retirer, il faut que les explications de part et d’autre soient données de manière à pouvoir par la suite nous estimer mutuellement.

Georges de Heeckeren.

 

V. Заметки барона Жоржа Геккерена

[686]

Monsieur le Baron Georges de Heeckeren ayant accepté la provocation en duel que je lui ai fait parvenir par l’entremise du Baron de Heeckeren, je prie Mr. G. de H. de vouloir bien regarder cette provocation comme non avenue, m’étant persuadé, par hazard, par le bruit public que les motifs qui dirigeaient la conduite de Monsieur G. de H. n’étaient pas de nature à porter atteinte à mon honneur, seul motif pour lequel je m’étais cru forcé de le provoquer. —

Note de M-r G. de H.

Je ne puis et ne dois consentir à ce que la phrase concernant M-lle de G. se trouve dans la lettre: mes raisons les voici, et je pense que M-r de Pouchkine les comprendra; à la manière dont la question est posée dans la lettre on pourrait en conclure ceci.

«Épouser ou se battre». Comme mon honneur me défend de recevoir des conditions, cette phrase me mettrait dans la triste obligation d’accepter la dernière proposition. J’insisterais encore pour prouver que cette raison de mariage ne peut se trouver dans la lettre, car moi je me suis toujours réservé de faire cette proposition après le duel, si toutefois les chances en avaient été favorables pour moi. Il faut done qu’il soit bien constaté que ce n’est ni comme satisfaction ni comme arrangement que je demandrais M-lle Catherine, mais bien parce qu’elle me plait, que c’est mon désir et que cela a été decidé par ma seule volonté!

Эти две заметки писаны рукою барона Жоржа Геккерена, одна под другою, на одном и том же листке бумаги, сохраняющемся в архиве барона Геккерен-Дантес.

 

VI. Письмо Е. И. Загряжской В. А. Жуковскому

Слава богу кажется всё кончено. Жених и почтенной его Батюшка были у меня с предложением. К большому щастию за четверть часа пред ними приехал из Москвы старшой Гончаров и он объявил им Родительское согласие, и так все концы в воду. Сегодня жених подаёт просбу по форме о позволении женидьбы и завтра от невесте поступаить к императрице. Теперь позвольте мне от всего моего сердца принести вам мою благодарность и простите все мучении, которые вы претерпели во всё сие бурное время, я бы сама пришла к вам, чтоб от благодарить но право сил нету.

Честь имею быть с истинным почтением и с чувствительною благодарностию по гроб мой

К. Загряжская.

Письмо на почтовой бумаге малого формата («J. Whatman Turkey Mill 1835» — водяные знаки). На 4-й стр. адрес: Его Превосходительству Милостивому Государю Василию Андреевичу Жуковскому. Находится в собрании А. Ф. Онегина, куда поступило уже после составления описания Б. Л. Модзалевского.

 

VII. Условия дуэли Пушкина и барона Геккерена-Дантеса

[687]

Печатаемый ниже документ составлен на французском языке в 2 1/2 часа дня 27 января 1837 года секундантами виконтом Даршиаком и инженерным подполковником К. К. Данзасом, в двух экземплярах. Один находился в руках Даршиака, другой — Данзаса. В архиве барона Геккерен-Дантес сохранился первый экземпляр; копия со второго была приложена князем П. А. Вяземским к письму к великому князю Михаилу Павловичу. Подлинник оказался в бумагах П. И. Бартенева и воспроизведён факсимиле только в 1924 году в книге «Новые материалы о дуэли и смерти Пушкина». «Атеней». 1924. Текст, конечно, одинаков. Разница только в том, что в первом экземпляре на первом месте в заголовке стоит фамилия Геккерена, а первая подпись сделана Даршиаком, а во втором документе первой помянута фамилия Пушкина, а первым подписался Данзас.

Воспроизводим документ по тексту архива барона Геккерен-Дантес.

Conditions du duel entre Monsieur le Baron Georges de Heeckeren et Monsieur de Pouchkine.

1. Les deux adversaires seront placés à vingt pas de distance, à cinq pas chacun des deux barrières qui seront distantes de dix pas entre elles.

2. Armés chacun d’un pistolet, à un signal donné, ils pourront en s’avançant l’un sur l’autre, sans cependant dans aucun cas dépasser la barrière, faire usage de leurs armes.

3. Il reste convenu en outre qu’un coup de feu parti, il ne sera plus permis à chacun des deux adversaires de changer de place pour que celui des deux qui aura tiré le premier essuie dans tous les cas le feu de son adversaire à la même distance.

4. Les deux parties ayant tiré, s’il n’y a point de résultat on recommencera l’affaire comme la première fois, en remettant les adversaires à la même distance de vingt pas, et en conservant les mêmes barrières et les mêmes conditions.

5. Les témoins seront les intermédiaires obligés de toute explication entre les adversaires sur le terrain.

6. Les témoins de cette affaire, soussignés, chargés de pleins pouvoirs, garantissent sur l’honneur la stricte exécution des conditions ci-dessus mentionnées chacun pour sa partie.

27 Janvier 1837, 2 1/2 de l’après-midi

signé: Vicomte d’Archiac, Attaché à l’Ambassade de France

Constantin Danzas, Lieutenant-Colonel de Génie.

 

VIII. Объяснения барона Жоржа Геккерена на суде

Ответы Дантеса на вопросы, чинимые ему комиссией военного суда, находятся в военно-судном деле1. Они писаны по-русски и лишь подписаны Дантесом: «К сему объяснению подсудимый поручик барон Д. Геккерен руку приложил». В архиве барона Геккерен-Дантес сохранились собственноручные автографы некоторых объяснений Дантеса, написанные наспех и с трудом разбираемые. Так как русский текст их давно оглашён1, то французские подлинники в настоящем издании книги опускаются. Первая страница ответов Геккерена даётся нами в факсимиле.

В секретном архиве III отделения оказалось письмо барона Жоржа Геккерена к полковнику Бреверну, бывшему презусом (председателем) военно-судной комиссии по делу о дуэли. Письмо являлось частным обращением по официальному делу. Самое пикантное, что оно оказалось в III отделении.

Очевидно, между презусом комиссии и начальником III отделения существовал какой-то альянс. Приводим это письмо в переводе, сделанном А. С. Поляковым.

Оригинал дан в его книге.

«Господин полковник!

Я только что узнал от моей жены, что при madame Валуевой в салоне её матери он говорил следующее: „Берегитесь, Вы знаете, что я зол и что я кончаю всегда тем, что приношу несчастье, когда хочу“. Она также только что мне рассказала о двух подробностях, которых я не знал. Вот почему я Вам пишу это письмо в надежде, что оно, может быть, даст ещё некоторые объяснения насчёт этого грязного дела.

Со дня моей женитьбы каждый раз, когда он видел мою жену в обществе madame Пушкиной, он садился рядом с ней и на замечание относительно этого, которое она ему однажды сделала, ответил: „Это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе и каковы у вас лица, когда вы разговариваете“. Это случилось у французского посланника на балу за ужином в тот же самый вечер. Он воспользовался, когда я отошёл, моментом, чтобы подойти к моей жене и предложить ей выпить за его здоровье. После отказа он повторил то же самое предложение, ответ был тот же. Тогда он, разъярённый, удалился, говоря ей: „Берегитесь, я Вам принесу несчастье“. Моя жена, зная моё мнение об этом человеке, не посмела тогда повторить разговор, боясь истории между нами обоими.

В конце концов он совершенно добился того, что его стали бояться все дамы; 16 января, на следующий день после бала, который был у княгини Вяземской, где он себя вёл обычно по отношению к обеим этим дамам, madame Пушкина на замечание Валуева, как она позволяет обращаться с нею таким образом подобному человеку, ответила: „Я знаю, что я виновата, я должна была бы его оттолкнуть, потому что каждый раз, когда он обращается ко мне, меня охватывает дрожь“. Того, что он ей сказал, я не знаю, потому что m-me Валуева передала мне начало разговора. Я вам даю отчёт во всех этих подробностях, чтобы Вы могли ими воспользоваться, как вы находите нужным, и чтобы Вам дать понятие о той роли, которую играл этот человек в вашем маленьком кружке. Правда, все те лица, к которым я Вас отсылаю, чтобы почерпнуть сведения, от меня отвернулись с той поры, как простой народ побежал в дом моего противника, без всякого рассуждения и желания отделить человека от таланта. Они также хотели видеть во мне только иностранца, который убил их поэта, но здесь я взываю к их честности и совести, и я их слишком хорошо знаю и убеждён, что я их найду такими же, как я о них сужу.

С величайшим почтением г. полковник, имею честь быть Вашим нижайшим и покорнейшим слугой.

Барон Георг Геккерен.

Петербург 26 февраля 1837.

Господину-полковнику Бреверну [флигель] адъютанту его императорского величества. Петербург. От барона Геккерена».

А. С. Поляков дал анализ и комментарий к этому письму. К его замечаниям добавим следующее. Хронология Дантеса очень точна.

Он пишет: «16 января, на следующий день после бала, который был у княгини Вяземской»… Совершенно точно: А. И. Тургенев записал о бале у Вяземских, бывшем именно 15 января… «Детский бал у кн. Вяземской (день рожденья Наденьки), любезничал с детьми, маменьками и с гувернантками. Стихи Пушкина к гр. Закревской. Вальсировал. Барант о Benj. Constant… Пушкина и сёстры её». Запись, намекающая на какой-то инцидент: Пушкина и сёстры её. Бал у Баранта, о котором идёт речь в письме Дантеса, был 14 января. Опять А. И. Тургенев записал под этим числом: «Бал у французского посла. Прелесть и роскошь туалетов. Пушкина и сёстры её, сватовство…» Угрозу Пушкина, о которой Дантес упоминает в начале письма (Пушкин говорил «Берегитесь» и т. д.), едва ли не нужно возвести к тем словам, которые, по свидетельству Жуковского, Пушкин говорил княгине Вяземской: «Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите, как будут говорить о мести, единственной в своём роде» (см. нашей книги стр. 99).

Об угрозе Пушкина сообщила Дантесу его жена со слов m-me Валуевой.

M-me Валуева — дочь княгини Вяземской, Марья Петровна, — могла слышать об этом от матери или даже и сама присутствовать при разговоре Пушкина с матерью.

 

IX. Письма барона Геккерена графу К. В. Нессельроде

Подлинные письма хранились в общем архиве министерства иностранных дел. Подлинный, французский текст опубликован впервые в первом издании настоящей книги, а в русском переводе они опубликованы были ещё раньше в статье П. Е. Щёголева: «Дуэль Пушкина с Дантесом» («Историч. вестн.», 1905 г., март) и в книге: «Пушкин». Очерки (Спб., 1912) и в этом же переводе даются в настоящем издании.

При первых двух письмах (от 28 и 30 января 1837 года) барон Геккерен препроводил графу Нессельроде все документы, которые должны были поселить в императоре Николае и графе Нессельроде убеждение, что Дантес не мог поступить иначе, чем поступил. Барон Геккерен очень дорожил этими документами и, не получив их до своего отъезда, настойчиво требовал их возвращения. Из Гааги он писал 27 мая н. ст. 1837 года своему заместителю в Петербурге Геверсу: «Будьте добры отправиться от моего имени к графу Нессельроде и скажите ему, что я не нашёл здесь бумаг, которые он обещал мне выслать и которые касаются события, заставившего меня покинуть Россию. Эти бумаги моя собственность, и я не допускаю мысли, чтобы министр, давший формальное обещание их возвратить, пожелал меня обмануть. Потребуйте их и пошлите их мне немедленно же: документов числом пять».

Из официальных документов мы знаем, что презус военно-судной комиссии по делу о дуэли полковник Бреверн 8 февраля получил от графа Нессельроде два полученных им от барона Геккерена письма Пушкина: одно — от 17 ноября 1836 года и другое — от 26 января 1837 года.

9 февраля эти письма были доложены в комиссии; с них были сняты копии, а подлинники, по требованию графа Нессельроде от 28 апреля того же года, были возвращены сему последнему 1 мая.

26 мая граф Нессельроде отправил нашему посланному в Гааге пакет с документами для вручения барону Геккерену.

Барон Геккерен передал графу Нессельроде пять документов; в военно-судную комиссию Нессельроде передал только два документа из пяти.

Три документа остаются нам неизвестными.

Что они заключали?

Если бы они говорили что-либо в пользу Пушкина, Геккерен, конечно, не передал бы их Нессельроде. Но почему Нессельроде не препроводил эти три документа в судную комиссию?

Возможно одно предположение: не заключали ли они что-либо, компрометирующее Пушкина или жену?

Мы никак не можем согласиться с автором биографии Дантеса в «Сборнике биографий кавалергардов 1825—1904 гг.» (Спб., 1908, стр. 91), предполагающим, что «остальные три документа были черновые трёх записок д’Аршиака Пушкину с требованием указать своего секунданта.

Черновики эти не были переданы Нессельродом суду именно потому, что д’Аршиак принадлежал к дипломатическому кругу». Во-первых, такое предположение представляется совершенно произвольным; во-вторых, Нессельроде вручал документы презусу 8 февраля, а д’Аршиак уехал за границу 2 февраля; в-третьих, никакой компрометации д’Аршиака от передачи его черновых писем не могло произойти, ибо беловые-то находились в бумагах Пушкина и могли быть всё равно доложены суду, как это и случилось, правда, несколько позже.

Из двух поступивших в суд документов подлинник одного оказался в архиве потомков Дантеса. Где находится подлинник другого — именно письма Пушкина к барону Геккерену от 26 января 1837 г. («Переписка Пушкина», т. III, стр. 444, № 1138) и где находятся три неизвестных нам документа, выяснить нам не удалось.

В секретном досье III отделения нашлось письмо барона Геккерена Жоржу Геккерену. Вряд ли это письмо из числа трёх документов, представленных Геккереном-старшим графу Нессельроде. Оно могло попасть в III отделение и помимо воли Геккерена. Это письмо перепечатывается в XII разделе этой главы.

1

Господин граф! Имею честь представить вашему сиятельству прилагаемые при сём документы, относящиеся до того несчастного происшествия, которое вы благоволили лично повергнуть на благоусмотрение его императорского величества.

Они убедят, надеюсь, его величество и ваше сиятельство в том, что барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе, чем он это сделал.

Примите уверения и проч.

Барон де Геккерен

С.-Петербург. 28 января 1837 г.

2

Вот, граф, документ, которого не хватало в числе тех, что я уже имел честь вам вручить.

Окажите милость, соблаговолите умолить государя императора уполномочить вас прислать мне в нескольких строках оправдание моего собственного поведения в этом грустном деле; оно мне необходимо для того, чтобы я мог себя чувствовать вправе оставаться при императорском дворе, я был бы в отчаянии, если бы должен был его покинуть; мои средства невелики, и в настоящее время у меня семья, которую я должен содержать. Примите уверения и проч.

Барон де Геккерен

Суббота, утро.

3

Тысяча благодарностей, граф, за дружеское письмо, которое вы мне только что написали. Я увидел здесь то благорасположение, которому многочисленные доказательства вы мне давали в течение многих лет. Но слишком поздно, моя просьба отправлена. Вчера я просил короля соизволить на моё отозвание, и сегодня дубликат этой просьбы отправляется почтой. Я чувствую, что я должен был сделать то, что сделал, и совершенно не жалею об этом. Я рассчитываю получить от вас известие в ближайшую субботу и поэтому я буду иметь, быть может, удовольствие вас видеть.

Примите и проч.

Барон де Геккерен.

3 февраля 1837 г.

4

Неофициально.

С.-Петербург 1 (13) марта 1837 г.

Господин граф!

После события, роковой исход которого я оплакиваю более, чем кто бы то ни было, я не предполагал, что должен буду обратиться к вам с письмом, подобным настоящему. Но раз я вижу, что вынужден сделать это, у меня мужества хватит. Честь моя, и как частного человека, и как члена общества, оскорблена, и я не замедлю дать вам некоторые объяснения.

Когда после кончины Пушкина мой сын был арестован, как совершивший уголовное преступление, предусмотренное законом, чувства самой элементарной порядочности не допускали меня бывать в обществе. Такое поведение, вполне естественное при данных обстоятельствах, было неверно истолковано; его сочли за молчаливое сознание какой-то вины, которую я будто бы чувствовал за собою во всём совершившемся. Многоуважаемый граф! Моя совесть смело заявляет, что я ни на одну минуту не переставал поступать так, как должно, и ваше сиятельство разделите это убеждение, если пожелаете уделить мне несколько минут своего внимания. Итак, общество не нашло бы неприличным, если бы я при подобных обстоятельствах стал принимать участие во всех его развлечениях, посещал все балы, привлекал на себя всеобщее внимание и тем поддерживал живость воспоминаний, ещё не успевших улечься. Значит, меня упрекают в том, за что должны были бы, казалось, чувствовать признательность.

Единственным моим ответом на подобные инсинуации могло бы быть появление снова в обществе. Я заставил бы умолкнуть в себе голос крови; я сумел бы не отдаться во власть своему семейному горю и тревогам. Вооружённый сознанием исполненного долга, я явился бы, чтобы лично отражать нападки, на которые мне нельзя долее отвечать презрением, хотя они порождены лишь праздностью или недоброжелательством, от которого меня могло бы избавить моё прошлое во время столь долгого пребывания в столице.

Но клевета могла дойти до сведения государя; она могла поселить на мой счёт некоторые сомнения в уме августейшего монарха; боязнь этого оправдывает объяснения, которыми я хочу отразить обвинения, павшие на меня.

Итак, я должен положиться только на самого себя, чтобы опровергнуть клевету, предметом которой я сделался.

Я якобы подстрекал моего сына к ухаживаниям за г-жею Пушкиной. Обращаюсь к ней самой по этому поводу. Пусть она покажет под присягой, что ей известно, и обвинение падёт само собой. Она сама сможет засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я её от пропасти, в которую она летела, она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были её оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся.

Если г-жа Пушкина откажет мне в своём признании, то я обращусь к свидетельству двух особ, двух дам, высокопоставленных и бывших поверенными всех моих тревог, которым я день за днём давал отчёт во всех моих усилиях порвать эту несчастную связь (pour rompre cette funeste liaison).

Мне возразят, что я должен бы был повлиять на сына? Г-жа Пушкина и на это могла бы дать удовлетворительный ответ, воспроизведя письмо, которое я потребовал от сына, — письмо, адресованное к ней, в котором он заявлял, что отказывается от каких бы то ни было видов на неё. Письмо отнёс я сам и вручил его в собственные руки. Г-жа Пушкина воспользовалась им, чтобы доказать мужу и родне, что она никогда не забывала вполне своих обязанностей.

Есть и ещё оскорбление, относительно которого, вероятно, никто не думает, чтобы я снизошёл до оправданий, а потому его никто и не нанёс мне прямо: однако примешали моё имя и к другой подлости — анонимным письмам! В чьих же интересах можно было бы прибегнуть к этому оружию, оружию самого низкого из преступников, отравителя? В интересах моего сына, или г. Пушкина, или его жены? Я краснею от сознания одной необходимости ставить такие вопросы. Кого же задели, кроме того, эти инсинуации, нелепые и подлые вместе? Молодого человека, который обвиняется в тяжком уголовном преступлении и о котором я дал себе слово молчать, так как его участь зависит от милосердия монарха.

Мой сын, значит, тоже мог бы быть автором этих писем? Спрошу ещё раз: с какою целью? Разве для того, чтобы добиться большого успеха у г-жи Пушкиной, для того, чтобы заставить её броситься в его объятия, не оставив ей другого исхода, как погибнуть в глазах света отвергнутой мужем? Но подобное предположение плохо вяжется с тем высоконравственным чувством, которое заставляло моего сына закабалить себя на всю жизнь, чтобы спасти репутацию любимой женщины. Или он хотел вызвать тем поединок, надеясь на благоприятный исход? Но три месяца тому назад он рисковал тем же, однако, будучи далёк от подобной мысли, он предпочёл безвозвратно себя связать с единственной целью — не компрометировать г-жу Пушкину; я не думаю, чтобы можно было дойти до отрицания личной его храбрости; ему суждено было дать тому печальное доказательство.

Я покончил с этим чудовищным собранием гнусностей, которым не удалось отнять у меня мужества ответить на все. Мне остаётся, граф, только доказать, что дуэль не могла не состояться.

Из уважения к могиле я не хочу давать оценку письма, которое я получил от г. Пушкина; если бы я представил его содержание, то было бы видно, как он, с одной стороны, приписывает мне позорное потворство, а с другой — запрещает мне делать родительские внушения его жене; можно пожелать, ради памяти Пушкина, чтобы это письмо не существовало. Мог ли я оставить его без ответа или спуститься на уровень подобного послания? Повторяю, что дуэль была неизбежна. Теперь, кто же должен был быть противником г. Пушкина? Если я сам, то, как победитель, я обесчещивал бы своего сына; злословие распространило бы повсюду, что я сам вызвался, что уже раз я улаживал дело, в котором сын мой обнаружил недостаток мужества; если же я был бы жертвою, то мой сын не замедлил бы отомстить мою смерть, и его жена осталась бы без опоры. Я это понял, а он просил у меня, как доказательства моей любви, позволения заступить моё место. Каждый порядочный человек был бы вполне убеждён в роковой необходимости этой встречи.

Кончаю, граф, моё письмо, и так уже слишком длинное. Если всего того, что я изложил вашему сиятельству, недостаточно, чтобы выставить всю презренность взведённых на меня обвинений, я соглашаюсь, вручив мои отзывные грамоты, остаться в стране, как частный человек, и всё моё поведение поставить в зависимости от результата следствия, просить о назначении которого прямо в моих интересах. Не обладая собственными средствами, я без жалоб оставляю почётный и выгодный пост. Хотя моя будущность и не обеспечена, я ничего не требую, я не надеюсь ни на что, но я не могу добровольно согласиться на потерю уважения монарха, перед которым я так долго имел счастие быть представителем интересов моего государя и моей страны. Единственно с этой целью я решился обратиться к вам с этим письмом.

Я не имею прав на благоволение его императорского величества, хотя я и получил тому доказательства, исполнившие меня признательностью, но совесть моя мне говорит, что я никогда не переставал быть достойным его уважения; в этом всё моё честолюбие; оно велико, конечно, но я осмеливаюсь сказать, что всё моё поведение всегда его оправдывало, и я осмеливаюсь надеяться, многоуважаемый граф, что вы соблаговолите довести о нём до сведения государя.

Имею честь быть с уважением вашим почтительным и покорным слугой

Барон де Геккерен.

 

X. Письма барона Геккерена барону Верстолку

1

Копия.

С.-Петербург, 11 февраля (30 января) 1837 г.

Господин барон!

Грустное событие в моём семействе заставляет меня прибегнуть к частному письму, чтобы сообщить подробности о нём вашему превосходительству. Как ни печален был его исход, я был поставлен в необходимость поступить именно так, как я это сделал, и я надеюсь убедить в том и ваше превосходительство простым изложением всего случившегося.

Вы знаете, барон, что я усыновил одного молодого человека, жившего много лет со мною, и он носит теперь моё имя. Уж год, как мой сын отличает в свете одну молодую и красивую женщину, г-жу Пушкину, жену поэта с той же фамилией. Честью могу заверить, что это расположение никогда не переходило в преступную связь, всё петербургское общество в этом убеждено, и г. Пушкин также кончил тем, что признал это письменно и при многочисленных свидетелях. Происходя от одного африканского негра, любимца Петра Великого, г. Пушкин унаследовал от предка свой мрачный и мстительный характер (caractère ombrageux et vindicatif).

Полученные им отвратительные анонимные письма, около четырёх месяцев тому назад, разбудили его ревность и заставили его послать вызов моему сыну, который тот принял без всяких объяснений.

Однако в дело вмешались общие друзья. Сын мой, понимая хорошо, что дуэль с г. Пушкиным уронила бы репутацию жены последнего и скомпрометировала бы будущность его детей, счёл за лучшее дать волю своим чувствам и попросил у меня разрешения сделать предложение сестре г-жи Пушкиной, молодой и хорошенькой особе, жившей в доме супругов Пушкиных; этот брак, вполне приличный с точки зрения света, так как девушка принадлежала к лучшим фамилиям страны, спасал всё: репутация г-жи Пушкиной оставалась вне подозрений, муж, разуверенный в мотивах ухаживания моего сына, не имел бы более поводов считать себя оскорблённым (повторяю, клянусь честью, что он им никогда и не был), и, таким образом, поединок не имел бы уже смысла. Вследствие этого я полагал своей обязанностью дать согласие на этот брак. Но мой сын, как порядочный человек и не трус, хотел сделать предложение только после поединка, несмотря на то, что знал моё мнение на этот счёт. Секунданты были выбраны обеими сторонами, как вдруг г. Пушкин написал им, что, будучи осведомлён общей молвой о намерениях моего сына, он не имеет более причин его вызывать, что считает его человеком храбрым и берёт свой вызов обратно, прося г. Геккерена возвратить ему его слово и вместе с тем уполномочивая секундантов воспользоваться этим письмом по их усмотрению.

Когда это дело было, таким образом, покончено, я, как это принято между порядочными людьми, просил руки г-жи Гончаровой для моего сына.

Два месяца спустя, 10 (22) января, брак был совершён в обеих церквах в присутствии всей семьи. Граф Григорий Строганов с супругой, родные дядя и тётка молодой девушки, были ея посажёнными отцом и матерью, а с моей стороны графиня Нессельроде была посажённой матерью, а князь и княгиня Бутера свидетелями.

С этого времени мы в семье наслаждались полным счастьем; мы жили, обласканные любовью и уважением всего общества, которое наперерыв старалось осыпать нас многочисленными тому доказательствами. Но мы старательно избегали посещать дом господина Пушкина, так как его мрачный и мстительный характер нам был слишком хорошо знаком. С той или другой стороны отношения ограничивались лишь поклонами.

Не знаю, чему следует приписать нижеследующее обстоятельство: необъяснимой ли ко всему свету вообще и ко мне в частности зависти, или какому-либо другому неведомому побуждению, но только прошлый вторник (сегодня у нас суббота), в ту минуту, когда мы собрались на обед к графу Строганову, и без всякой видимой причины, я получаю письмо от господина Пушкина. Моё перо отказывается воспроизвести все отвратительные оскорбления, которыми наполнено было это подлое письмо.

Всё же я готов представить вашему превосходительству копию с него, если вы потребуете, но на сегодня разрешите ограничиться только уверением, что самые презренные эпитеты были в нём даны моему сыну, что доброе имя его достойной матери, давно умершей, было попрано, что моя честь и моё поведение были оклеветаны самым гнусным образом.

Что же мне оставалось делать? Вызвать его самому? Но, во-первых, общественное звание, которым королю было угодно меня облечь, препятствовало этому; кроме того, тем дело не кончилось бы. Если бы я остался победителем, то обесчестил бы своего сына; недоброжелатели всюду бы говорили, что я сам вызвался, так как уже раз улаживал подобное дело, в котором мой сын обнаружил недостаток храбрости; а если бы я пал жертвой, то его жена осталась бы без поддержки, так как мой сын неминуемо выступил бы мстителем. Однако я не хотел опереться только на моё личное мнение и посоветовался с графом Строгановым, моим другом. Так как он согласился со мною, то я показал письмо сыну, и вызов господину Пушкину был послан. Встреча противников произошла на другой день в прошлую среду. Дрались на пистолетах. У сына была прострелена рука навылет, и пуля остановилась в боку, причинив сильную контузию. Господин Пушкин был смертельно ранен и скончался вчера среди дня. Так как его смерть была неизбежна, то император убедил его умереть христианином, послал ему своё прощение и обещал позаботиться о его жене и детях.

Нахожусь пока в неизвестности относительно судьбу моего сына. Знаю только, что император, сообщая эту роковую весть императрице, выразил уверенность, что барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе. Его жена находится в состоянии, достойном всякого сожаления. О себе уж не говорю.

Таков, барон, быстрый ход изложенного здесь события. Со следующей почтой сочту своим долгом прислать вашему превосходительству новые данные, могущие окончательно осветить в вашем сознании происшедшее, на тот случай, если бы вы пожелали довести до его величества этот отчёт, вполне точный и беспристрастный.

Если что-нибудь может облегчить моё горе, то только те знаки внимания и сочувствия, которые я получаю от всего петербургского общества. В самый день катастрофы граф и графиня Нессельроде, так же, как и граф и графиня Строгановы, оставили мой дом только в час пополуночи.

Примите уверение и проч.

Подписано: Барон де Геккерен

2

С.-Петербург, 2 (14) февраля 1837 г.

Господин барон!

Я нахожусь в необходимости возвратиться к тому прискорбному событию, которое было предметом моего частного письма от 11 февраля.

Долг чести повелевает мне не скрыть от вас того, что общественное мнение высказалось при кончине г. Пушкина с большей силой, чем предполагали. Но необходимо выяснить, что это мнение принадлежит не высшему классу, который понимал, что в таких роковых событиях мой сын по справедливости не заслуживал ни малейшего упрёка; его поведение было достойно честного человека и обнаруживает осмотрительность, несвойственную обыкновенно его возрасту и на которую сам он был бы, без сомнения, неспособен при других обстоятельствах.

Чувства, о которых я теперь говорю, принадлежат лицам из третьего сословия, если так можно назвать в России класс промежуточный между настоящей аристократией и высшими должностными лицами, с одной стороны, и народной массой, совершенно чуждой событию, о котором она и судить не может, — с другой. Сословие это состоит из литераторов, артистов, чиновников низшего разряда, национальных коммерсантов высшего полёта и т. д. Смерть г. Пушкина открыла, по крайней мере, власти существование целой партии, главой которой он был, может быть, исключительно благодаря своему таланту, в высшей степени народному. Эту партию можно назвать реформаторской: этим названием пользуются сами её члены. Если вспомнить, что Пушкин был замешан в событиях, предшествовавших 1825 году, то можно заключить, что такое предположение не лишено оснований.

Вынос тела почившего в церковь должен был состояться вчера днём, но, чтобы избежать манифестаций при выражении чувств, обнаружившихся уже в то время, как тело было выставлено в доме покойного, — чувств, которые подавить было бы невозможно, а поощрять их не хотели, — погребальная церемония была совершена в час пополуночи. По этой же причине участвующие были приглашены в церковь при Адмиралтействе, а отпевание происходило в Конюшенной церкви.

Очень может быть, что нескольких дней будет достаточно, чтобы утишить это волнение, тем более, что оно не выразилось ни разу угрожающим образом; одним словом, это был просто взрыв чувства и гордости народной, затронутых личностью поэта, самого популярного в России. В то время, как честь литератора охранялась почитателями, честь частного человека насчитывала лишь немногих друзей. Сказанное мною есть дань, которую я, думается, могу отдать истине, не нарушая тем уважения к могиле.

Всё-таки, ваше превосходительство, признаете, что я ничего не скрываю, даже, может быть, сам склонен преувеличивать значение происходящего. Как бы то ни было, считаю своим суровым долгом поставить вас в известность об истинном положении вещей в ту минуту, как я могу опасаться, что уже буду не в состоянии служить моему монарху здесь так, как моя честь и мои чувства к родине мне повелевают и как, смею надеяться, я имел счастие служить до сих пор.

Его величество решит, должен ли я быть отозван, или могу поменяться местами с одним из моих коллег. Если мне, при настоящих обстоятельствах, в которых я лично заинтересован, позволено будет высказаться, то осмелюсь почтительнейше доложить, что немедленное отозвание меня было бы громогласным выражением неодобрения моему поведению. Я был бы этим глубоко огорчён, а что касается настоящего печального события, совесть моя говорит, что я не заслуживаю такого приговора, который сразу погубил бы всю мою карьеру, как общественного деятеля. Моим желанием было бы переменить резиденцию; эта мера, удовлетворяя настоятельной необходимости, доказала бы вместе с тем, что я не лишился доверия короля, моего августейшего повелителя, которым он удостаивал меня в течение стольких лет и потери которого, осмелюсь повторить, я не заслужил.

Как верный и преданный слуга, я буду ожидать приказаний его величества, будучи уверен, что отеческое попечение короля примет во внимание при данных обстоятельствах, которых ни изменить, ни предвидеть я не мог, тридцать один год моей беспорочной службы, крайнюю ограниченность моих личных средств и заботы о семье, для которой я служу в настоящее время единственной опорой; заботы эти в виду положения молодой жены моего сына не замедлят ещё увеличиться.

Так как уже много лет я пользовался указаниями вашего превосходительства, то смею рассчитывать, господин барон, на вашу поддержку в настоящем случае. Ваше благоволение непрестанно придавало мне сил для служения государю; мне хотелось бы надеяться, что ещё долго я смогу помогать вам в исполнении предначертаний нашего монарха к чести и благу нашей родины. Вы обладаете, барон, такой великой душой, что я могу быть уверенным в вашем одобрении моего поведения относительно этого рокового события, где чувство чести должно было заставить смолкнуть все другие соображения. Тот, кто не смог бы сам заставить себя уважать, имел ли бы право быть представителем государя, который являет собою нашей эпохе пример всех добродетелей и самой изумительной твёрдости?

Ваше превосходительство, поймите, с каким нетерпением я буду ожидать распоряжений, которых я теперь домогаюсь.

Примите уверения и проч.

Барон де Геккерен.

 

XI. Копия с письма барона Геккерена к его высочеству принцу Оранскому

Ваше высочество!

В эту минуту, когда меня поразило событие, роковое и неожиданное в одно и то же время, благоволение и, смею сказать, благорасположение, которым Вашему королевскому высочеству угодно было меня удостоить, позволяет и даже вменяет мне в обязанность ничего не скрывать от Вас, что касается доводов и последствий дуэли моего сына с г. Пушкиным.

Чтобы не утруждать Ваше королевское высочество подробностями, которые, будучи, однако, необходимыми, слишком бы растянули это письмо, я беру на себя смелость приложить к нему копии писем, посланных мною по этому предмету министру иностранных дел. Пусть Ваше королевское высочество соблаговолит забыть на минуту свой высокий сан и в качестве только военного, только порядочного человека решит: возможно ли было как-либо иначе отразить подобные оскорбления? Ещё раз прибегну к мнению Вашего высочества для того, чтобы судить, могу ли я оставаться при императорском дворе после всего случившегося. В петербургском обществе у меня есть и сторонники и хулители. Как честный человек, я бы остался, так как уверен, что правда рано или поздно восторжествует и привлечёт общество на мою сторону, но, как должностное лицо, имеющее счастье быть представителем своего государя, я не вправе допустить ни малейшего порицания моему образу действий.

Итак, смею надеяться, что Ваше королевское высочество поддержит перед королём мою просьбу о переводе и назначении меня посланником при другом дворе, где бы я мог продолжать службу моему монарху и отечеству, посвящая им все свои силы.

Ваше королевское высочество одобрит меня, смею надеяться, и эта уверенность есть самое лучшее утешение в горе, при обстоятельствах, от которых страдала и страдает моя любовь к семье, а карьере угрожает опасность, именно в ту минуту, когда я менее всего мог этого ожидать.

Благосклонность Вашего королевского высочества всегда драгоценна и почётна, но теперь я особенно живо чувствую, сколько утешения заключается в сознании, что можешь надеяться на чувство дружеского расположения в лице судьи, так высоко поставленного благодаря своему сану, своим заслугам и благородству своей души.

Имею честь быть и т. д.

Барон де Геккерен.

2/15 февраля 1837 г.

 

XII. Письмо барона Геккерена барону Жоржу Геккерену

Французский подлинник этого письма впервые опубликован А. С. Поляковым в его книге «О смерти Пушкина». Пб., Гос. изд., 1922. Стр. 17.

Мы не можем разделить мнение А. С. Полякова о том, что эта записка служит доказательством непричастности Геккерена к пасквилю, полученному Пушкиным 4 ноября 1836 года. На нас эта записка производит странное впечатление какого-то воровского документа, написанного с специальными задачами и понятного только адресату.

Вот это письмо:

«Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я тебе скажу, что оно было запечатано красным сургучом, сургуча мало и запечатано плохо. Печать довольно странная; сколько я помню, на одной печати имеется посредине следующей формы „А“ со многими эмблемами вокруг „А“. Я не мог различить точно эти эмблемы, потому что, я повторяю, оно было плохо запечатано. Мне кажется, однако, что там были знамёна, пушки, но я в этом не уверен. Мне кажется, так припоминаю, что это было с нескольких сторон, но я в этом также не уверен. Ради бога, будь благоразумен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что граф Нессельроде показал мне письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта записка. Мадам Н. и графиня Софья Б. тебе расскажут о многом. Они обе горячо интересуются нами. Да выяснится истина, это самое пламенное желание моего сердца. Твой душой и сердцем.

Б. де Г.

Почему ты спрашиваешь у меня все эти подробности? До свидания, спи спокойно.»

 

VI. К истории Дантеса. Документы и материалы

 

В VI отделе нами собраны документы и материалы, выясняющие личность Дантеса и некоторых его сторонников и, следовательно, врагов Пушкина, освещающие положение Дантеса в Петербурге до дуэли и после дуэли и раскрывающие те взаимоотношения, которые установились между Дантесами и Гончаровыми, между Геккереном и Дантесами.

Материалы эти, не имея непосредственного касания к поединку, помогают нам понять обстановку, в которой развёртывались печальные события, и глубже проникнуть в психологию людей, принимавших участие в этих событиях и своим отношением так или иначе влиявших на образ действий Пушкина. Документы, приводимые нами, имеют ещё и следующее значение. Биографы Пушкина вменили себе в правило, рассказывая о дуэли, останавливаться на личности убийцы поэта и приводить биографические о нём сведения. «Фактического» в этих сведениях было очень мало, — вернее, почти не было, так как сведения являлись повторением многочисленных о Дантесе рассказов. Собранные нами документы значительно увеличивают фактическое содержание сведений о Дантесе, о появлении его в России, о связях его с посланником Геккереном, об отношениях его к Гончаровым и т. д.

Документы, приводимые в этом отделе, извлечены из двух хранилищ: частного, принадлежащего внуку Дантеса — барону Геккерену-Дантесу, и правительственного, в котором случайно сохранились копии некоторых писем. Теперь можно расшифровать название последнего архива. Это — тот секретный отдел архива министерства иностранных дел, в котором хранились перлюстрированные выписки из писем.

К материалам мы присоединили в первом издании и биографический очерк Дантеса, составленный его родственником г. Луи Метманом и с величайшей любезностью предоставленный им в наше распоряжение. В настоящем издании этот очерк дан в переводе с опущением некоторых подробностей, не имеющих никакого отношения ни к делу Пушкина и Дантеса, ни к биографии Дантеса.

На основании всех печатаемых здесь документов, биографического очерка г. Луи Метмана и печатных источников в первой части книги изложена нами краткая история жизненного поприща Дантеса.

В первом издании настоящей книги документы, составляющие этот отдел, приведены в подлиннике, французском тексте, в настоящем издании все документы предлагаются только в русском переводе. Те письма, которые целиком приведены в первой части в русском переводе, здесь опускаются.

 

1. К биографии барона Жоржа Дантеса

(до усыновления его бароном Геккереном)

1. Письмо Л. де Герляха — барону Ж. Дантесу

2—3. Письма графа Адлерберга барону Дантесу

4—7. Письма барона Дантеса-отца к барону Геккерену

4

Сульц, Верхний Рейн,

21 декабря 1833.

Ваше превосходительство.

Не могу в достаточной степени выразить вам всю мою признательность за ту доброту, с которою вы относитесь к моему сыну, надеюсь, что он окажется достойным её. Письмо вашего превосходительства совершенно успокоило меня, ибо не стану скрывать, что я тревожился за его судьбу. Я боялся, что с его открытым и доверчивым характером он завяжет знакомства, которые принесут ему вред; но благодаря вашей доброте, благодаря тому, что вы пожелали взять его под ваше покровительство и отнестись к нему как друг, я спокоен. Я надеюсь, что он сдаст экзамен успешно, так как в Сен-Сирскую школу он был принят четвёртым (из 180, принятых вместе с ним). Благодаря вашей доброте и благосклонности его покровителей, я надеюсь, что он получит звание офицера.

С благодарностью принимаю предложение вашего превосходительства покрыть первые расходы по его экипировке и прошу вас не отказать сообщить мне сумму издержек, дабы я мог вернуть их вам немедленно.

Доброе расположение вашего превосходительства позволяет мне войти в подробности, из коих явствует всё, что я могу сделать для сына в настоящую минуту.

У меня шестеро детей; старшая дочь замужем, но вследствие июльской революции муж её оказался в таком положении, что не может содержать жену, и мне приходится поддерживать обоих. Они живут у меня. Второй сын оканчивает учение в Страсбурге, а младшая дочь живёт в пансионе, что обходится мне весьма дорого. Я был вынужден приютить у себя сестру с детьми; вследствие той же революции она осталась совсем без средств, овдовев после смерти мужа, графа Бель-Иль, не оставившаго ей ничего, кроме долгов; Карл X выдавал ей пенсию из собственных средств в размере 6000 франков, которой она лишилась. У неё пять человек детей. Моё состояние заключается в ренте от 18 до 20 000 франков, обременённой разными повинностями. Сын прислал мне счёт, согласно которому просит высылать ему ежемесячно от 800 до 900 франков, но я не в состоянии давать ему такой суммы. Кроме экипировки, которую я беру на себя всецело, я рассчитываю посылать ему 200 франков в месяц, что составит 100 луидоров, или 2400 франков в год; вместе с жалованием, при условии бережливости, этого ему должно хватить, ибо это составляет тройную сумму против того, что он получал бы, служа во Франции. Это научит его беречь деньги, ибо единственный недостаток, который я знаю за моим сыном, это его расточительность. Если ваше превосходительство найдёт, однако, что этой суммы ему мало, я постараюсь в течение некоторого времени принести несколько большую жертву, но я не смогу выдержать этого долго. Ещё раз прошу извинения за эти подробности, но дружеское письмо вашего превосходительства и благосклонность, которою ваше превосходительство удостаивает моего сына, дают мне на них право.

Военный министр спрашивал сына, как велико содержание, получаемое им от меня, — вероятно, с целью решить, к какой части его причислить. Если бы вашему превосходительству довелось увидеть г. военного министра, то я был бы весьма обязан вам сообщением ему той суммы, которую я выдаю сыну ежемесячно, а также и того, что я мог бы принести ещё некоторую жертву для зачисления сына в императорскую гвардию.

Беру смелость присоединить к этому письму письмо для моего сына, написавшего мне о вашем разрешении пересылать ему письма в пакете на имя вашего превосходительства.

Ещё раз прошу ваше превосходительство принять мою глубокую благодарность за доброе расположение к Жоржу.

Имею честь принести уверение в глубочайшем почтении к вашему превосходительству и остаюсь ваш покорный слуга

Барон Дантес.

5

Сульц, 12 марта 1834.

Ваше превосходительство.

Я узнал из сообщения Жоржа о его назначении, равно как обо всём, что вы для него сделали, и у меня нет слов благодарить вас. Жорж своим будущим обязан одному вам, барон, и он это чувствует, он видит в вас как бы отца, и я надеюсь, что он окажется этого достойным. Моё единственное желание в эту минуту лично выразить вашему превосходительству всю мою благодарность, ибо после смерти жены это первая счастливая минута в моей жизни, так как всё моё утешение в настоящее время составляют дети. Я спокоен за судьбу сына, которую всецело вручаю вашему превосходительству.

Я давно не имел известий от гр. Мусиной-Пушкиной, но надеюсь, что она порадуется, узнав о зачислении сына в Кавалергардский полк.

Примите, барон, и пр.

Барон Дантес.

6

Сульц, 15 марта 1834.

(Отрывок из письма)

…Не желая злоупотреблять добрым расположением вашего превосходительства к сыну, для коего вы делаете так много, я написал тотчас по получении от Жоржа извещения о его зачислении моему поверенному, г. Стефану Бальи, чтобы он в кратчайший срок выслал вашему превосходительству 8.000 франков для покрытия части издержек по его экипировке, каковые должны быть весьма значительны при поступлении в такой полк.

7

Сульц, 15 февраля 1836.

Барон.

С чувством живейшей благодарности собираюсь ответить вам на ваше предложение, которое вы с такой добротой делаете мне не в первый раз, — касательно усыновления вами моего сына, Жоржа Шарля Дантеса, и о назначении его наследником вашего имени и вашего состояния.

Немало доказательств дружбы, которую вы не переставали выказывать мне уже столько лет, было дано мне вами, и это новое доказательство завершает всё; ибо этот великодушный план, раскрывающий перед моим сыном будущность, которой я никогда не мог бы устроить ему сам, делает меня счастливым в том, что для меня всего дороже.

Итак, припишите исключительно силе уз, связующих отца с сыном, то промедление, с которым я изъявляю вам моё согласие, жившее давно в моём сердце. В самом деле, наблюдая внимательно за ростом той привязанности, которую мой ребёнок внушил вам, видя, с какой заботливостью вы взялись с той поры следить за ним, удовлетворять все его нужды, словом, окружать его заботами, которые ни на минуту не прекращались до сего дня, когда ваше покровительство раскрывает перед ним будущность, в которой он не может не отличиться, я сказал себе, что эта награда всецело принадлежит вам и что моя отцовская любовь должна уступить перед таким великодушием и самоотвержением.

Итак, барон, спешу сообщить вам, что с сегодняшнего дня я отказываюсь от всех моих отцовских прав на Жоржа Шарля Дантеса и в то же время разрешаю вам усыновить его в качестве вашего сына, заранее и всецело утверждая все хлопоты, которые вы найдёте нужным предпринять для того, чтобы усыновление это получило силу перед законом.

Я ознакомился с прошением, копию с которого вы мне прислали и которое мой сын предполагает подать его величеству королю Голландии, с целью получить разрешение на принятие вашего имени и вашего герба; я не только вполне согласен с ним, но если бы оказалось необходимым, чтобы оно было подкреплено тем разрешением, которое я выдаю вам сегодня, то думаю, что настоящего письма, поданного королю, вашему повелителю, будет вполне достаточно, чтобы достигнуть цели его и ваших желаний.

Наконец, желая пополнить справки, в коих вы можете нуждаться, я просил власти города, где живу, изготовить мне свидетельство, удостоверяющее дворянское происхождение моего рода; прилагаю рисунок моего герба и обе бумаги присоединяю к письму.

Мне остаётся, барон, лишь высказать самое искреннее пожелание, чтобы сын мой своей преданностью вам и своим поведением в свете оправдал всё то, что вы для него делаете; разрешите прибавить к этому новые уверения в глубочайшей благодарности, которую я никогда не перестану питать к вам и с которой остаюсь

Ваш старый друг

Барон Жозеф Конрад Дантес.

 

2. Письма барона Жоржа Геккерена к своей невесте Е. Н. Гончаровой

 

3. Из переписки Гончаровых с Дантесами

 

1—2. Письма Н. И. Гончаровой к барону Жоржу Геккерену

1

7 декабря 1836

Барон.

Я имела удовольствие получить ваше письмо, в котором вы просите у меня руки моей старшей дочери; последняя сообщает мне также о своём намерении соединить свою судьбу с вашей. Желая ей счастья, спешу с чувствами, свойственными матери, изъявить моё согласие на вашу просьбу, будучи уверена, что вы составите счастье той, которую избрали в подруги; постарайтесь сделать счастливыми друг друга — вот самое искреннее моё пожелание.

Примите уверение в отменном уважении той, которая имеет честь быть

Вам преданная Наталия Гончарова.

2

25 января 1837

Милостивый государь.

Примите самые искренние поздравления по поводу вашего бракосочетания, а также и мою благодарность за готовность, с которой вы сообщили мне об интересующем меня событии; с чувством глубокого удовлетворения принимаю доказательства расположения вашего к Кате, которые делают её вполне счастливою, ваши взаимные желания устроить обоюдное счастье друг друга, желания, достойные связывающих вас уз, а потому и достойны быть услышанными небом; в чистоте души моей присоединяюсь к законности этих желаний, с тем, чтобы ничто никогда их не поколебало. Позвольте поблагодарить вас за те почтительные чувства, которые вы выражаете мне, благодаря вашей любви к Кате; как мать, я всегда буду ценить их.

Примите, прошу вас, уверение в самой глубокой преданности той, которая имеет честь быть

Ваша Наталия Гончарова.

 

3. Письмо баронессы Геккерен (рожд. Гончаровой)

к своему свёкру, барону Дантесу, после свадьбы

 

 

4. Копия с письма баронессы Е. Н. Геккерен

к барону Ж. Геккерену (Дантесу), в Тильзит, без числа

[695]

Не могу пропустить почту, не написав тебе хоть несколько слов, мой добрый и дорогой друг. Я очень огорчена твоим отъездом, не могу привыкнуть к мысли, что не увижу тебя две недели. Считаю часы и минуты, которые осталось мне провести в этом проклятом Петербурге; я хотела бы быть уже далеко отсюда. Жестоко было так отнять у меня тебя, моё сердце; теперь тебя заставляют трястись по этим ужасным дорогам, все кости можно на них переломать; надеюсь, что хоть в Тильзите ты отдохнёшь, как следует; ради бога, береги свою руку; я боюсь, как бы ей не повредило путешествие. Вчера, после твоего отъезда, графиня Строганова оставалась ещё несколько времени с нами; как всегда, она была добра и нежна со мной; заставила меня раздеться, снять корсет и надеть капот; потом меня уложили на диван и послали за Раухом, который прописал мне какую-то гадость и велел сегодня ещё не вставать, чтобы поберечь маленького: как и подобает почтенному и любящему сыну, он сильно капризничает, оттого, что у него отняли его обожаемого папашу; всё-таки сегодня я чувствую себя совсем хорошо, но не встану с дивана и не двинусь из дому; барон окружает меня всевозможным вниманием, и вчера мы весь вечер смеялись и болтали. Граф меня вчера навестил, я нахожу, что он действительно сильно опустился; он в отчаянии от всего случившегося с тобой и возмущён до бешенства глупым поведением моей тётушки и не сделал ни шага к сближению с ней; я ему сказала, что думаю даже, что это было бы и бесполезно. Вчера тётка мне написала пару слов, чтобы узнать о моём здоровье и сказать мне, что мысленно она была со мною; она будет теперь в большом затруднении, так как мне запретили подниматься на её ужасную лестницу, я у неё быть не могу, а она, разумеется, сюда не придёт; но раз она знает, что мне нездоровится и что я в горе по случаю твоего отъезда, у неё не хватит духу признаться в обществе, что не видится со мною; мне чрезвычайно любопытно посмотреть, как она поступит; я, думаю, что ограничится ежедневными письмами, чтобы справляться о моём здоровье. Idalie приходила вчера на минуту, с мужем; она в отчаянии, что не простилась с тобою; говорит, что в этом виноват Бетанкур: в то время, когда она собиралась идти к нам, он ей сказал, что уж будет поздно, что ты, по всей вероятности, уехал; она не могла утешиться и плакала, как безумная. M-me Загряжская умерла в день твоего отъезда в семь часов вечера.

Одна горничная (русская) восторгается твоим умом и всей твоей особой, говорит, что тебе равного она не встречала во всю свою жизнь и что никогда не забудет, как ты пришёл ей похвастаться своей фигурой в сюртуке. Не знаю, разберёшь ли ты мои каракули, во всяком случае, немного потерял бы, если бы и не разобрал, не могу сообщить тебе ничего интересного; единственную вещь, которую я хочу, чтобы ты знал её, в чём ты уже вполне уверен, это — то, что тебя крепко, крепко люблю и что в одном тебе всё моё счастье, только в тебе, тебе одном, мой маленький S-t Jean Baptiste. Целую тебя от всего сердца так же крепко, как люблю. Прощай, мой добрый, мой дорогой друг; с нетерпением жду минуты, когда смогу обнять тебя лично.

 

5. Письмо Н. И. Гончаровой к дочери — баронессе Е. Н. Геккерен

15 мая 1837.

Дорогая Катя.

Я несколько промедлила с ответом на твоё последнее письмо, в котором ты поздравляла меня с женитьбой Вани; та же причина помешала мне написать тебе раньше. Свадьба состоялась 27 числа прошлого месяца; я не сомневаюсь в искренности твоих пожеланий счастья Ване, есть все поводы надеяться, что он будет счастлив: его жена — очаровательная женщина, нежная, умная, глубоко любящая Ваню, который, в свою очередь, горячо ей предан.

Все твои сёстры и братья приезжали к свадьбе… Если нам и не доставало твоего присутствия, то мы были глубоко уверены, что ты разделяешь вполне нашу радость по поводу того, что будущее Вани так хорошо и прочно решилось. Твои сёстры остались ещё здесь на некоторое время. Нина с двумя детьми Наташи здесь, и я предлагала ей написать тебе, но она ленится… Правда, что здоровье её не совсем удовлетворительно. Ты говоришь в последнем письме о твоей поездке в Париж; кому поручишь ты надзор за малюткой на время твоего отсутствия? Останется ли она в верных руках? Твоя разлука с ней должна быть тебе тягостна. Я тронута радостью, которую ты выражаешь по поводу моей надежды приехать навестить тебя; я не затрудню тебя необходимостью выезжать мне далеко навстречу и устрою тебе сюрприз, приехав в такую минуту, когда ты совсем не будешь ждать меня. Я твёрдо намерена выполнить мой план, если только позволят средства…

Я в восторге, дорогая Катя, от того, что ты продолжаешь чувствовать себя счастливою; уверенность в этом — для меня большое утешение. Да хранит тебя небо и да пошлёт оно тебе лишь дни счастья и покоя. Надеюсь, дорогая Катя, что твоё пребывание в Париже не помешает тебе вспоминать меня и писать мне почаще. Я получила твоё последнее письмо в самый день твоего рождения; ты знаешь, как я помню этот день. Я вознесла молитву к господу, дабы он хранил тебя всю жизнь. Искренние пожелания твоему мужу, целую тебя и желаю вам обоим всех благ.

Наталия Гончарова.

 

6—7. Письма Д. Н. Гончарова к сестре, баронессе Е. Н. Геккерен

(перед отъездом её в 1837 году во Францию)

Дорогая и добрейшая Катенька.

Извини, если я промедлил с ответом на твоё письмо от 15 марта; но я уезжал на несколько дней. Я понимаю, дорогая Катенька, что твоё положение трудное, так как ты должна покинуть родину, не зная, когда сможешь вернуться, а быть может, покидаешь её навсегда; словом, мне тяжела мысль, что мы, быть может, никогда не увидимся; тем не менее, будь уверена, дорогой друг, что как бы далеко я от тебя ни находился, чувства мои к тебе неизменны; я всегда любил тебя, и будь уверена, дорогой и добрый друг, что если когда-нибудь я мог бы тебе быть полезным, я буду всегда в твоём распоряжении, насколько мне позволят средства; в моей готовности недостатка не будет. Итак, муж твой уехал и ты едешь за ним; в добрый путь, будь мужественна; я не думаю, чтобы ты имела право жаловаться; для тебя трудно было бы желать лучшей развязки, чем возможность уехать вместе с человеком, который должен быть впредь твоей поддержкой и твоим защитником; будьте счастливы друг с другом, это смягчит вам боль некоторых тяжёлых воспоминаний; это единственное моё пожелание; да сбудутся мои желания в этом направлении. Когда ты уедешь, пиши как можно чаще и с возможными подробностями, особенно во всём, что касается тебя, ибо ничто не интересует меня так, как твоя дальнейшая судьба; по правде сказать, изо всей семьи ты сейчас интересуешь меня всех более, поэтому будь откровенна со мной и, повторяю, в минуту нужды рассчитывай на мою дружбу.

Я уже приготовил Носову письмо о деньгах, когда получил твоё письмо, в котором ты пишешь, что он выдал тебе ту сумму, в которой раньше отказывал. Чтобы не подвергать тебя возможности нового отказа с его стороны, я посылаю тебе при этом 416 рублей, которые адресую тебе через Носова, чтобы в случае твоего отъезда он переслал тебе их со Штиглицем; пишу ему сегодня же, чтобы условиться относительно дальнейшей доставки предназначаемых тебе денег.

Матушка ещё здесь, и я посылаю тебе при сём её письмо. Ваня приехал сегодня из Ильицына; что касается денег, которые он должен тебе, дорогой друг, потерпи немного; вскоре я тебе их вышлю; сейчас наши дела в застое. Жена моя согласна взять твою горничную; но, в самом деле, дорогой друг, мы не сможем платить ей более двухсот рублей в год. Если она согласна на это, пусть едет, и будь уверена, что из дружбы к тебе мы будем хорошо относиться к ней, только бы она не заводила сплетен.

Прощай дорогой друг, и проч. Дмитрий Гончаров.

(Отрывок)

Завод, 15 сентября 1837.

…Натали и Александрина в середине августа уехали в Ярополец с тремя старшими детьми, маленькая Таша осталась здесь (она — очаровательный и очень рослый для своих лет ребёнок). Но мы вернёмся сюда не ранее 25 числа этого месяца. Ты спрашиваешь меня, как они поживают и что делают: живут очень неподвижно, проводят время как могут; понятно, что после жизни в Петербурге, где Натали носили на руках, она не может находить особой прелести в однообразной жизни завода, и она чаще грустна, чем весела, нередко прихварывает, что заставляет её иногда целыми неделями не выходить из своих комнат и не обедать со мной. Какие у неё планы на будущее, не выяснено; это будет зависеть от различных обстоятельств и от добрейшей тётушки, которая обещает в течение ближайшего месяца подарить нас своим присутствием, желая навестить Натали, к которой она продолжает относиться с материнской нежностью. Ты спрашиваешь меня, почему она не пишет тебе; по правде сказать, не знаю, но не предполагаю иной причины, кроме боязни уронить своё достоинство или, лучше сказать, своё доброе имя перепиской с тобою, и я думаю, что она напишет тебе не скоро. Что касается матушки, то могу тебя заверить, что, несмотря на все странности, она относится к тебе с истинным интересом и всякий раз с самой большой гордостью получает о тебе известия.

Сергей в Москве с женой, которая сделала его отцом маленького Мишеньки…

Кстати, дай мне какие-нибудь сведения и подробности о вашем городе Сульце; я не мог найти его на карте нашего старого друга Папи. Есть ли у вас приятное общество?

Привет твоему мужу.

Дмитрии Гончаров.

 

4. Из семейной переписки Геккеренов и Дантесов (1837 г.) 

 

1. Копия с письма барона Дантеса-отца к барону Геккерену из Сульца от 6 марта н. ст., полученного в Петербурге 6 марта ст. ст. 1837

Дорогой барон, ваше письмо совершенно успокоило нас за участь Жоржа. Об этом печальном происшествии возвестили все газеты, весь город знал о нём, один я оставался в неведении. Не далее как вчера письмо m-me Irene возвестило о приезде г. д’Аршиака в Париж и о том, что рана Жоржа не так опасна, как о ней сообщали. Все газеты высказывают расположение моему сыну, объявляя г. Пушкина зачинщиком. «Journal des Débats» утверждает даже, что клевета и анонимные письма вынудили г. Пушкина на такой поступок, приведший его к гибели.

Жорж, мой дорогой барон, поступил так, как должно; зная его характер и его сердце, я удивился бы тому, если бы он поступил иначе… Нет, вы не могли бы действовать иначе, и я приглашаю вас, дорогой барон, быть бодрым. Это несчастное происшествие не могло не случиться, рано или поздно, и я благодарю провидение, покровительствовавшее Жоржу. Мои дети и я обнимаем вас, а также Жоржа и его жену. Сообщайте нам новости о бедном Жорже.

Дантес. 

 

2. Выписка из письма баронессы Дантес (сестры Дантеса), без подписи, к барону Геккерену из Сульца от 21 марта н. ст., полученного в Петербурге 23 марта ст.ст. 1837

Альфонс с вечера 10-го — в Париже, но он мог видеть д’Аршиака только в понедельник 12-го; последний отправлялся за новостями из Петербурга; оказалось, что Жорж разжалован в рядовые. Д’Аршиак находит, что это пустяки, но мне кажется, что это чрезмерно. Ведь зачем же наконец подвергать наказанию, когда все согласно одобряют его поведение: понятно, что он не мог действовать иначе. Но, если, к несчастию для него, он был бы русским подданным, то его карьера была бы разбита. Русские, проводящие зиму в Бадене, произносят похвальные речи в честь своего поэта. Но, что вас должно успокоить в этом печальном деле, так это уверенность, что все благомыслящие люди не находят вины за Жоржем. Но всё-таки я буду более спокойна лишь тогда, когда вы будете вне России. Признаюсь, я опасаюсь единственно того, не будете ли вы тосковать, покидая Россию таким образом.

Нанина.

 

3. Копия с письма барона Геккерена к г-же Дантес в Сульц от 29 марта н. ст. 1837

Ваши последние письма, моя дорогая Нанина, очень меня обрадовали тем, что успокоили нас совершенно относительно тревоги, перенесённой вами до получения моего первого письма; письмо же вашего отца меня просто осчастливило; я и не ожидал ничего другого от его прямого образа мыслей и его благородного и возвышенного характера; иначе поступить мы и не могли; Жоржу не в чем себя упрекнуть; его противником был безумец, вызвавший его без всякого разумного повода; ему просто жизнь надоела, и он решился на самоубийство, избрав руку Жоржа орудием для своего переселения в другой мир. Вы легко поймёте, что после подобного события я не могу оставаться в России и просил позволения, которое мне и было дано, уехать из С.-Петербурга; рассчитываю выехать в скором времени, жду только приезда моего преемника; Жорж также оставляет русскую службу и вместе с женой явится прямо в Сульц, а я еду сперва в Голландию, где мне надо устроить кое-какие дела, а потом к вам; вы видите, что нет худа без добра; мы увидимся раньше, чем могли надеяться; какой пост мне предназначают, я ещё не знаю, но всё равно мы будем ближе друг к другу и сможем чаще видеться. Как только я получу назначение, Жорж приедет ко мне с женой. Они оба совсем здоровы; ваш брат совершенно оправился от раны: поведение его жены было безукоризненно при данных обстоятельствах; она ухаживала за ним с самой нежной заботливостью и радуется возможности покинуть страну, где счастливой уже быть не может. Что касается меня, то я также очень доволен, мне и без того надоела страна, где я расстроил своё здоровье, и, приближаясь к старости, я рад поселиться в более тёплом климате и всецело посвятить себя своей новой семье; если Катерина будет умницей, то подарит нас маленьким Жоржем, который утешит нас во всех пережитых треволнениях. Как только день нашего отъезда будет назначен, мы вас известим. А пока шлём вам все трое тысячу приветствий и просим вас совершенно успокоиться на наш счёт.

Барон де Геккерен.

 

4. Выписка из письма барона Геккерена к г-же Дантес в Сульц от 5 апреля н. ст. 1837

Это — последнее письмо, моя дорогая Нанина, которое я вам пишу отсюда. Для того, чтобы вас совершенно успокоить, я скажу Вам, что я очень рад; прежде всего моё здоровье не могло бы слишком долго сопротивляться пребыванию в этой стране. Событие, которое удаляет меня в настоящее время отсюда, несколько ускорило мой отъезд — вот и всё. Жорж уже уехал: он покинул нас пять дней тому назад, это было немного резко, как и всё в этой стране, но он чувствует себя хорошо; мы имели от него известие с дороги, он сообщает нам, что ждёт нас в Кёнигсберге. Катерина и я отправляемся через несколько дней, чтобы присоединиться к нему. Мы поедем медленно; дорога ужасна, а Катерина нуждается в предосторожностях. Разжалование в солдаты, о котором сообщил вам д’Аршиак, не имеет никакого значения, это — проформа. Так как дуэль запрещена, то необходима кара. Но всякий честный человек поймёт, что Жорж не мог поступить иначе. Итак, не будем более об этом говорить и подумаем исключительно о радости свидания.

Барон де Геккерен.

 

5. Копия с письма барона Геккерена к барону Геккерену (seigneur d’enghuisen) в Сонсбек, от 5 апреля н. ст. 1837

Уж давно, мой милый Генрих, должен был я написать вам, но я не был в состоянии взять перо в руки, чтобы поговорить с вами о роковом событии, происшедшем в моём доме; ни Жорж, ни я были тут не при чём; всё это свалилось мне, как снег на голову: всё, что было в человеческих силах, было сделано, чтобы избежать, не нарушая вместе с тем правил чести, этой дуэли; в конце концов пришлось прибегнуть к этой крайней мере; из газет вы могли узнать об её исходе. На другой же день я писал королю, чтобы он разрешил мне оставить Россию, потому что я не желал оставаться в Петербурге после этой катастрофы: ответ его величества был вполне удовлетворителен: король даёт мне отпуск; это всё, чего я желал, и я еду через несколько дней; я продал всю свою обстановку, так как ни под каким видом не соглашусь когда-либо вернуться; хотя вообще мне отдают дань справедливости, но мне пришлось бы бороться с целой партией, главою которой был покойный; борьба с ней отравила бы со временем всё моё существование; вслед за этим письмом явлюсь и я и лично расскажу вам всё подробно; одно могу сказать, что если бы мне пришлось действовать опять сначала, я поступил бы точно так же. Передайте мой привет Эвердине; я ей не пишу, так как не стоит говорить о деле, о котором мне так тяжело вспоминать. Жорж больше не на русской службе; он уже уехал; я отправляю его вместе с женой к его отцу, где он обождёт нового моего назначения…

Барон де Геккерен.

 

6. Копия с письма барона Геккерена к барону Жоржу Геккерену в Тильзит (без числа)

Я пишу тебе несколько слов, милый мой Жорж; судя по способу, которым тебя выслали, ты легко поймёшь мою сдержанность; раз твоя жена и я ещё здесь, надо соблюдать осторожность; дай бог, чтобы тебе не пришлось много пострадать во время твоего ужасного путешествия, — тебе, больному с двумя открытыми ранами; позволили ли, или, вернее, дали ли тебе время в дороге, чтобы перевязать раны? Не думаю и сильно беспокоюсь о том; береги себя в ожидании нас и, если хочешь, поезжай в Кёнигсберг, там тебе будет лучше, чем в Тильзите. Не называю тебе лиц, которые оказывают нам внимание, чтобы их не компрометировать, так как решительно мы подвергаемся нападкам партии, которая начинает обнаруживаться и некоторые органы которой возбуждают преследование против нас. Ты знаешь о ком я говорю; могу тебе сказать, что муж и жена относятся к нам безукоризненно, ухаживают за нами, как родные, даже больше того, — как друзья. Как только прибудет Геверс, мы уедем. Всё же пройдёт недели две, прежде чем мы будем с тобой, если ты не остаёшься в Тильзите; оставь нам на почте весточку о твоём здоровье. Во всяком случае, вот паспорт Баранта с прусской визой. Твоей жене сегодня лучше, но доктор не позволяет ей встать; она должна пролежать ещё два дня, чтобы не вызвать выкидыша: была минута в эту ночь, когда его опасались. Она очень мила, кротка, послушна и очень благоразумна. Каждую почту я буду тебя извещать о состоянии её здоровья. Положись на меня, я позабочусь о ней. Прощай; Баранты очень тебе кланяются, они прекрасно относятся к твоей жене; от души обнимаю тебя; до скорого свидания. Старуха Загряжская умерла вчера вечером. M-lle Z., тётка, сварливая и упрямая личность; но я употребил в дело свой авторитет и запретил твоей жене проводить целые дни за письмами к ней, лишь бы удовлетворить её любопытство, потому что её заботы и расположение — только одно притворство. Сейчас выходит доктор от твоей жены и говорит, что всё идёт хорошо…

Офицер G. (L’officier G.) хотел меня видеть; боже мой, Жорж, что за дело оставил ты мне в наследство! А всё недостаток доверия с твоей стороны. Не скрою от тебя, меня огорчило это до глубины души; не думал я, что заслужил от тебя такое отношение.

 

7. Выписка из письма барона Геккерена к Жоржу Геккерену в Кёнигсберг от 5 апреля (27 марта) 1837

Мы заняты по горло приготовлениями к отъезду, сейчас упаковывают мебель. Я хочу быть совершенно готовым к приезду Геверса, у меня нет никаких известий ни от него, ни от кого-либо из Гааги. Это обстоятельство заставляет меня предположить, что он в дороге; я надеюсь, что ты по пути в Кёнигсберг увидишь его и порекомендуешь ехать скорее.

Здесь тоже нет ничего нового для меня, то же молчание и никакого ответа. Я оставляю за собой право распоряжаться моим поведением независимо от того, как на него посмотрят после моего отъезда. Нельзя же видеть дурное в том, что я хочу оправдать себя в то время, когда упорно не желают сказать мне, что нельзя сделать никакого упрёка, потому что я ни о чём больше не прошу.

Барон де Геккерен.

 

8. Копия с письма барона Геккерена к Жоржу Геккерену в Кёнигсберг (без числа)

Два слова, мой возлюбленный Жорж! Приехал Геверс. Я жду только прощальной аудиенции, чтобы отправиться; ещё немного терпения, и мы свидимся. Письма, привезённые Геверсом, не дают мне надежды на новое место. Я ничего не сказал об этом твоей жене, чтобы не огорчать её. Я полон бодрости и самоотвержения, и от тебя жду того же. Останемся вместе, и мы будем ещё счастливы… Твоя жена чувствовала себя очень хорошо утром и жаловалась только на голову… Доктор уверил меня, что путешествие не будет для неё вредно, но я беру с собой до Берлина горничную. Строганов написал мне великолепное письмо, мне и тебе…

 

5. Отзвуки дуэли в письмах сторонников барона Геккерена (1837)

 

1. Письмо Альфреда Фаллу к барону Жоржу Геккерену

8 марта 1837.

Альфред Пьер Фаллу — известный политический деятель, легитимист и вождь клерикальной партии. Его убеждения сложились под влиянием духовного общения с Свечиной. В 1836 году 25-летний Фаллу вместе с виконтом ла-Булльери побывал в России. Здесь верховной руководительницей его знакомства с Петербургом и высшим светом была графиня Нессельроде, которой он был рекомендован её другом Свечиной, а практически ввели его в жизнь петербургского света и показали столицу, вернее острова (Фаллу был при белых ночах), два блестящих кавалергарда — барон Жорж Геккерен и князь А. В. Трубецкой. Кроме них, он сблизился ещё и с князем А. И. Барятинским, будущим покорителем Кавказа и фельдмаршалом, а в это время состоящим при наследнике Александре Николаевиче поручиком л.-гв. Кирасирского полка. О Трубецком и Барятинском упоминает Фаллу в своём письме. И сам он, и петербургские его спутники настроены враждебно к Пушкину. Фаллу оставил любопытный рассказ о посещении Петербурга в своих воспоминаниях. — «Mémoires d’un Royaliste par le comte de Falloux», Paris, 1888, t. 1-er, p. 127—137.

Если Вы располагаете Ваших друзей скорее по степени той привязанности, которую они к Вам питают, дорогой Жорж, нежели по долголетию их дружбы, то я убеждён, что Вы поставили бы меня во главе тех, которых Ваше несчастье живейшим образом поразило. Я не сумею сказать Вам, насколько я был им удручён, и г. де Монтессюи сможет передать Вам, надеюсь, через своего beau-frère’a [Шурина (фр.).], с какой поспешностью и настойчивостью я искал г. д’Аршиака, как только узнал о его возвращении в Париж. Малейшие подробности этой ужасной катастрофы имели для меня реальный интерес и подтвердили мне то, в чём я никогда не сомневался. Я не могу притязать на высказывание Вам каких-либо утешений, сверх того, Вы обладаете самым действительным из них — а именно сознанием того, что вы постоянно повиновались чувству чести, но я хочу уверить Вас, по крайней мере, в том, что искренне сожалею о том, что не могу быть сейчас с Вами. Единственное, что могло помешать мне выразить Вам это в первую же минуту, это уверения русских, находящихся в настоящую минуту в Париже, что первая формальность в Вашем положении, которой Вы должны были подвергнуться, — заключение в крепости и что моё письмо, по всей вероятности, до Вас не дойдёт. Я не знаю, желать ли мне увидеться с Вами вскоре во Франции, не знаю, каковы Ваши решения. Меня уверили, что Вы всецело остаётесь их хозяином; на первое время с меня этого достаточно, и я только хочу просить Вас, чтобы Вы держали меня в курсе Вашего положения, когда оно окончательно выяснится. В случае, если память о родине приведёт Вас к нам, я буду весьма огорчён, если не узнаю о Вашем возвращении с тем, чтобы первым воспользоваться им. Равным образом, если бы я мог быть Вам чем-нибудь полезен, располагайте мною заранее и без всяких колебаний. В каждом поручении я увижу лишь доказательство Вашей дружбы и как бы знак некоторой веры в мою дружбу к Вам.

Г. д’Аршиак передал мне вчера письмо от Александра Трубецкого, скажите ему, что оно доставило мне невыразимое удовольствие. Доказательство памяти обо мне Вас обоих, поверьте, всегда будет трогать меня до глубины души; надеюсь, что он получил от меня длинное письмо приблизительно в то самое время, как писал мне. Я надеюсь, что наши мысли ещё не раз невольно встретятся таким образом. Я отправлюсь тотчас к князю Барятинскому и употреблю все усилия, чтобы вместе с ним уплатить мой долг Вам. Я не хочу злоупотреблять конвертом г. де Монтессюи и на сегодняшний день должен ограничить этим всё то, что был бы счастлив высказать Вам. Позвольте мне заключить всё дружеским объятием.

Ваш Альфред де Фаллу.

P.S. Тысячу почтительных приветов барону Геккерену. Благодарные воспоминания о всех тех, кто помнит ещё моё имя. Я не оставил ещё мысли провести как-нибудь зиму в Петербурге.

 

2. Письмо графа Г. А. Строганова к барону Геккерену

Я только что вернулся домой и нашёл у себя на письменном столе старинный бокал и при нём любезную записку. Первый, несмотря на всю свою хрупкость, пережил века и стал памятником, соблазнительным лишь для антиквария, а вторая, носящая отпечаток современности, пробуждает недавние воспоминания и укрепляет будущие симпатии. С этой точки зрения и тот и другая для меня очаровательны, драгоценны, и я испытываю, барон, потребность принести Вам всю мою благодарность. Когда Ваш сын Жорж узнает, что этот бокал находится у меня, скажите ему, что дядя его Строганов хранит её, как память о благородном и лойяльном поведении, которым отмечены последние месяцы его пребывания в России. Если наказанный преступник является примером для толпы, то невинно осуждённый, без надежды на восстановление имени, имеет право на сочувствие всех честных людей.

Примите, прошу Вас, уверения в моей искренней привязанности и в совершенном моём уважении.

Строганов.

Среда, утром.

 

3—4. Письма к барону Жоржу Геккерену его полковых товарищей

3

С.-Петербург, 27 марта 1837.

Если, дорогой друг, Вам тяжело было покидать нас, то поверьте, что и мы были глубоко удручены злосчастным исходом Вашего дела. Тот способ, которым Вы были высланы из Петербурга, не заключает в себе ничего нового для нас, привычных к высылкам такого рода, но тем не менее огорчение, которое мы испытали, и особенно я, от того, что не могли проститься с Вами перед Вашим отъездом, было чрезвычайно велико. Я надеюсь, что Вы не сомневаетесь в моей дружбе, дорогой Жорж.

Бог знает, встретимся ли мы когда-либо; тогда, быть может, мы вспомним более счастливые времена. Едва я узнал, что Вас высылают, я первым делом бросился в Кордегардию Адмиралтейства, чтобы обнять Вас, но увы, было уже поздно, Вы были уже далеко от нас, а я этого и не подозревал… Я надеюсь, что Ваша супруга будет так добра, что передаст Вам моё письмо, равно как и небольшой подарок, сопровождающий его; это — безделица и весьма слабый залог моей дружбы, дорогой Жорж, но примите их, так как я посылаю Вам это от души, уверяю Вас.

Не пишу Вам о С.-Петербурге, так как Вы, наверно, не хотите о нём слышать после всего, что с Вами случилось, а затем здесь нет и ничего нового, что могло бы заинтересовать Вас. Целую Вас нежно, дорогой Геккерен, и прошу Вас вспоминать порою Вашего бывшего сослуживца и друга; будьте счастливы и верьте той искренней привязанности, которую я к Вам питаю.

Ваш искренний друг А. К…

4

19 марта 1837.

Мне чего-то недостаёт с тех пор, как я не видел Вас, мой дорогой Геккерен; поверьте, что я не по своей воле прекратил мои посещения, которые приносили мне столько удовольствия и всегда казались мне слишком краткими; но я должен был прекратить их вследствие строгости караульных офицеров. Подумайте, что меня возмутительным образом два раза отослали с галереи под тем предлогом, что это не место для моих прогулок, а ещё два раза я просил разрешения увидеться с Вами, но мне было отказано. Тем не менее верьте по-прежнему моей самой искренней дружбе и тому сочувствию, с которым относится к Вам вся наша семья.

Ваш преданный друг

  Барятинский.

 

5. Выписка из письма к господину Флагаку из Парижа от 15 марта н. ст., полученного в Петербурге 18 марта ст. ст. 1837

…Париж был весьма занят историей с Жоржем. По приезде я застал отца страшно возбуждённым; он виделся с одним русским из посольства, Шписом, который не знал, как было дело, и тем не менее рассказывал и вследствие этого нёс всякий вздор. Я был в русском посольстве (не у посланника), где рассказал, как было дело, и тогда всё изменилось. Медем был чрезвычайно любезен со мной, передайте это его братьям; Шпис принёс публичное покаяние, и всё наладилось. Все газеты, каждая по своему, рассказывали это дело. Я не думаю, чтобы мне следовало вмешиваться, в виду того, что моего имени не называли (я рассматриваю это как доказательство благосклонности ко мне корреспондентов); я полагал, что лучше заставить забыть эту историю, что теперь и сделано. Нет возможности думать дольше о чём-либо в этом чудесном городе. Я рассчитывал получить известия о Геккеренах. Брат Жоржа приехал сюда, чтобы узнать о подробностях поединка.

Я не слышал ни одного упрёка по моему адресу. Господин Моле сказал мне, что нечего возразить против того, как всё произошло.

д Аршиак.

Париж, 15 марта 1837.

 

6. Выписка из письма к графу Монтессюи из Парижа от 17 марта ст. ст., полученного в Петербурге 18 марта ст. ст. 1837

Как объяснить тот интерес, с которым отнеслись здесь к делу Геккерена? Почему писали о нём во всех газетах? Правда, что в течение недели наговорили кучу всевозможных глупостей, которые тотчас и позабыли. Моего имени нигде упомянуто не было. Русское посольство отнеслось к делу как должно: некоторые русские отнеслись иначе; г. Смирнов, между прочим, был нелеп.

д’Аршиак

Париж, 17 марта 1837

 

7. Выписка из письма М. Г. Франш-Денери к герцогу де Блака

Берлин, 28 февраля 1837.

Я имел честь сообщить Вам недавно о несчастной дуэли между г. Дантесом и поэтом Пушкиным; последний находился во главе русской молодёжи и возбуждал её к революционному движению, которое ощущается повсюду, с одного конца земли до другого. Император приказал рассмотреть и сжечь все те из его бумаг, которые могли бы кого бы то ни было скомпрометировать.

 

6. К делу барона Геккерена (1837 г.)

 

1. Выписка из письма г. Геверса к г. Верстолку в Гаагу от 3—15 апреля 1837

…На другой день после моего приезда барон Геккерен ходатайствовал о прощальной аудиенции у царской фамилии, но государь передал через Нессельроде, что он желает избежать объяснений, которые могут быть только тягостными. Он предпочёл не видеть г. Геккерена и приказал по этому случаю пожаловать, как доказательство своего благоволения, бриллиантовую табакерку, украшенную портретом его величества. Не имея с этого мгновения никаких препятствий к оправданию, г. Геккерен закончил необходимые приготовления к отъезду и выехал в Гаагу третьего дня днем, сдав мне архив и бумаги посольства.

Геверс.

 

2. Письмо барона Мальтица графу Нессельроде

Гаага, 12—24 мая 1837 г.

Конфиденциально.

Милостивейший государь,

Барон Геккерен прибыл сюда несколько дней назад. Он тотчас же попросил и получил аудиенцию у их королевских высочеств, у принца Оранского и принцессы Оранской. Но только сегодня, в среду, — обычный приёмный день у короля — г. Геккерен должен предстать пред его величеством.

Не получая никакого уведомления от вашего сиятельства относительно причины отозвания этого посланника и зная, сверх того, ваше всегдашнее благожелательное к нему отношение, я полагал, что мой долг — отвечать сообразно той торопливости, с которой он постарался меня видеть тотчас… Геккерен, кажется, ожидал найти у меня некоторые документы, которые ваше сиятельство рассчитывали доставить ему при посредстве посольства и которые в его глазах, по-видимому, представляют огромную важность…

Я не мог не заметить тяжёлого чувства, вызванного здесь всем этим делом, и я не скрою от вашего сиятельства, что здесь были, по-видимому, оскорблены теми обстоятельствами, которые сопровождали отъезд барона Геккерена из С.-Петербурга.

Имею честь быть

  Вашего сиятельства

    смиренным и покорным слугой.

Его сиятельству графу Нессельроде и проч.

 

3. Выписка из письма г. Геверса к барону Геккерену в Гаагу от 15/27 мая 1837

…Здесь, г-н барон, нет никаких новостей сверх того, что я писал раньше; в свете не подымают больше вопросов о смерти Пушкина. С первого дня моего приезда я избегал и прерывал всякий разговор на эту тему; вражда общества, исчерпав весь свой яд, наконец стихла. Император принял меня несколько дней тому назад в частной аудиенции; всё, что касалось до этого дела, тщательно избегаемо.

Геверс.

 

4. Выписка из письма барона Геккерена к г. Геверсу из Гааги от 27 мая н. ст., полученного в Петербурге 26 мая ст. ст. 1837

…Будьте добры отправиться от моего имени к графу Нессельроде и скажите ему, что я не нашёл здесь бумаг, которые он обещал мне выслать и которые касаются события, заставившего меня покинуть Россию. Эти бумаги — моя собственность, и я не допускаю мысли, чтобы министр, давший мне формальное обещание их возвратить, пожелал меня обмануть. Потребуйте их и пошлите их мне немедленно же: документов числом пять.

Барон де-Геккерен.

 

5. Письмо барона Мальтица графу Нессельроде

Гаага, 11—23 июня 1837 г.

Господин Вице-Канцлер.

Пакет, адресованный барону Геккерену и порученный вашим превосходительством попечению моего предшественника письмом от 26 мая (7 июня) 1837 г., дошёл до меня третьего дня. Наведя немедленно справки о том, где в настоящее время находится г. Геккерен, выехавший из Гааги несколько времени тому назад, я получил известие о том, что он отправился на воды в Баден, вблизи Раштадта. Но так как я не знал ни времени, к которому г. Геккерен рассчитывает прибыть в это место, ни продолжительности его пребывания там, я не счёл себя вправе подвергнуть случайностям пересылку пакета, содержащего, по-видимому, важные бумаги. Я решил прибегнуть к посредству нашего поверенного в Карлсруэ для сообщения г. Геккерену о получении указанного пакета, который в ожидании указаний, которые он сочтёт нужным сделать мне относительно его дальнейшей пересылки, останется на хранении в архиве посольства.

Льщу себя надеждой, что ваше сиятельство соблаговолит одобрить моё распоряжение, и имею честь представить вам, граф, уверение в моей почтительнейшей преданности.

Мальтиц.

Его сиятельству графу Нессельроде, и проч.

 

6. Письмо барона Линден де Геммен к русскому посланнику в Гааге Потёмкину

Гаага, 1 мая 1837

Господин полномочный министр.

Разрешите мне справиться у вас, насколько достоверна заметка, напечатанная в Гаагской газете.

В с.-петербургской газете «Русский инвалид» напечатано: «Барон Геккерен, поручик кавалергардского её величества государыни императрицы полка, объявлен, в силу приговора военного суда, лишённым чина и звания русского дворянина и разжалован в солдаты, вследствие его дуэли с камергером двора Александром Пушкиным, скончавшимся от полученной во время поединка раны».

Ввиду того, что мне в качестве председателя высшего суда по делам дворянства надлежит знать, согласно ли это сообщение с истиной, или нет, я беру смелость обратиться к вам с просьбой просветить меня относительно этого вопроса.

Имею честь быть с глубочайшим уважением, господин полномочный министр, вашим смиренным и покорным слугою.

Ф. Г. барон Линден де Геммен.

 

7. Из позднейших отношений Дантеса к России

 

1. Письмо И. П. Озерова

[708]

барону Жоржу Геккерену

Баден, 27 августа 1847.

Дорогой друг, спешу сообщить вам, что намерение моего князя приехать в Баден 7 сентября не изменилось. Я нашел удобный случай поговорить с ним о вас, о том, как вы хорошо устроились, передал ему о вашем желании явиться к нему засвидетельствовать ваше почтение, и он ответил мне, что будет очень рад вас видеть. Он много расспрашивал о всей вашей семье, о вашей настоящей жизни, и осведомился у меня, сохранили ли вы ваш любезный и веселый нрав. Я был рад успокоить его на этот счет.

В случае, если бы в намерениях князя произошла перемена, я тотчас уведомлю вас. В ожидании его, с тысячью благодарностей за ваше любезное гостеприимство, прошу принять уверение в чувстве глубокой преданности.

Озеров.

 

2. Письмо графа В. Ф. Адлерберга

[709]

барону Ж. Дантесу-Геккерену

С.-Петербург, 20 июня (2 июля) 1852

Барон.

Вы найдёте меня нескромным, когда ознакомитесь с содержанием письма, которое я имею честь направить вам, и, признаюсь, вы будете правы! Тем не менее, в память наших прежних добрых отношений, осмеливаюсь обратиться к вам с просьбой, дерзость коей находит себе оправдание не столько в мотиве её, сколько в вашем добром расположении, на продление которого я смею надеяться. Дело в следующем: г. Тамбурини, артист с европейской известностью, чей прекрасный талант был по достоинству оценён в Париже, г. Тамбурини, который в течение десяти лет вызывал восторги любителей Итальянской оперы в Петербурге, к числу которых я принадлежу в первую очередь, г. Тамбурини, говорю я, умоляет меня порекомендовать вашему благосклонному вниманию, вашему покровительству его племянника, графа Александра Мальвецци де Ферраре, которого он желал бы оставить вблизи себя в Париже, где сам он устроился со всей своей семьёй. Принимая живое участие в г. Тамбурини, я осмеливаюсь просить вас, барон, принять его милостиво и устроить для него то, о чём он просит, если это возможно; он желает и надеется, что, благодаря вашему могущественному влиянию, получит для племянника (который, кстати сказать, женат на дочери г. Струве, нашего посланника в Гамбурге) место в министерстве или какую-нибудь административную должность в Париже. Г. Тамбурини, который будет иметь честь передать вам это письмо, объяснит лучше меня характер той должности, которая могла бы ему подойти.

Ещё раз прошу снисхождение к моему ходатайству, прошу не сердиться, если в нём есть что-либо нескромное, и пользуюсь случаем изъявить вам, барон, ещё раз уверение в моём совершеннейшем почтении.

Граф В. Адлерберг.

 

8. Жорж-Шарль Дантес. Биографический очерк Луи Метмана

[710]

Семья Дантесов была родом с острова Готланда. В 1529 году мы находим её утвердившеюся в Вейнгейме, в Пфальце, где представители её, в несколько приёмов, исполняют обязанности консулов.

Жан-Анри Дантес, родившийся в Вейнгейме 2 января 1670 года, поселился в Верхнем Эльзасе, где у его отца в Бельфоре был чугуноплавильный завод, а в Жироманьи серебряные копи. Он стал управлять железоделательным заводом в Обербрюке и создал там королевскую мануфактуру для выделки жести, для которой он получил исключительные привилегии, с освобождением от таможенных пошлин в силу писем-патентов от 14 сентября 1720 года.

Около 1720 года он приобрёл имение в Сульце (Верхний Эльзас), которое сделалось обычным местопребыванием его семьи.

Потомство сына его, Жана-Филиппа Дантеса, продолжается в его третьем сыне:

Жорж-Шарль-Франсуа-Ксавье Дантес родился в Кольмаре в 1739 году. 22 июля 1771 г. он женился на Марии-Анне-Сюзанне-Жозефе, баронессе Рейттнер де Вейль, от которой имел семерых детей; четверых сыновей и трёх дочерей.

Во время революции он эмигрировал; имение его было секвестровано, но, благодаря тайным друзьям, дом, в котором жила семья, был превращён в тюрьму и таким образом не был отчуждён.

Вернувшись в Сульц 10 Прериаля года V, он был прощён за эмиграцию, и 16 Брюмера года X его имущество было ему возвращено.

Его второй сын, Жозеф-Конрад, продолжает прямую линию и является отцом Жоржа-Шарля Дантеса, барона Геккерена.

Жозеф-Конрад, барон Дантес, владелец Блоцгейма, родился в Сульце 8 мая 1773, обучался в Королевской военной школе Pont-à-Mousson, затем служил офицером в Королевском германском полку и принадлежал к военным частям, которые, повинуясь маркизу де Буилье, в июне 1791 сделали попытку оказать содействие бегству короля Людовика XVI в Варенн. Во время эмиграции он жил в Германии, вблизи своего дяди и крёстного отца, барона Рейттнера, командора Тевтонского ордена.

Вернувшись с отцом в Сульц, он в этом же городе 29 сентября 1806 года женился на Марии-Анне-Луизе, графине Гацфельдт, родившейся в Майнце 8 июля 1784.

Мария-Анна-Луиза была единственной дочерью Лотаря-Франсуа-Жозефа, графа Гацфельдта, генерал-майора на службе у Майнцкого Электора и капитана его конной гвардии, и Фредерики-Элеоноры, графини Вартенслебен.

Граф Гацфельдт был младшим братом Франца-Людвига, первого князя Гацфельдта (1756—1827), ставшего объектом милосердия императора Наполеона I (октябрь 1806), поступка, получившего известность благодаря изображению на картине. Губернатор Берлина во время французской оккупации, он был приговорён к смерти Военным советом за то, что, по-видимому, сообщил в письме прусскому правительству сведения о наличном составе французской армии. Но вследствие неотступных просьб его жены, бывшей на третьем месяце беременности, император помиловал его.

Жена графа Гацфельдта, Фредерика-Элеонора Вартенслебен, принадлежала к старинному дворянскому роду; её сестра была графиня Мусина-Пушкина, жена посланника императрицы Екатерины II при английском дворе.

В 1823 году барон Дантес, будучи уже членом Генерального совета Верхнего Рейна, был избран в палату депутатов. Он заседал в ней до 1829 года. Будучи весьма привязан к своим родным местам, он жил в Париже лишь в течение законодательных сессий и делил своё время между имением в Сульце и Кольмаром, где у него был дом.

По традициям семьи он принадлежал к правой законодательного собрания.

Будучи любим коллегами за прямоту и лойяльность, стремясь оказать соотечественникам всевозможные услуги, он сумел приобрести общую любовь и уважение достойным характером своей общественной деятельности и простой семейной жизни. После революции 1830 года барон Дантес вернулся к частной жизни; он был кавалером ордена Почётного легиона.

От брака с Марией-Анной Гацфельдт у него было шестеро детей.

Жорж-Шарль был третьим ребёнком и старшим из сыновей барона Дантеса. Он родился в Кольмаре 5 февраля 1812 года.

Первоначальное обучение он получил в Эльзасе в колледже Chapelle sous Rougemont, в округе Верхнего Рейна, а последующее в Париже в Бурбонском лицее. Несмотря на рекомендацию генерала, графа Рапп, не будучи принят, за недостатком места, в пажеский корпус Карла X, директором которого был его дядя по отцу, граф де Бель-Иль, генерал-майор, он пожелал поступить в военную школу Сен-Сир, куда и был принят в 1829 году четвёртым учеником. В июле 1830 г. он участвовал в отрядах школы, которые вместе с полками, сохранившими верность, попытались на площади Людовика XV защищать в Париже дело Карла X, который вскоре был принужден ехать в изгнание. Но отказавшись, вместе с несколькими своими товарищами, служить Июльской монархии, он должен был покинуть военную школу, и, после того как в течение нескольких недель состоял среди приверженцев, группировавшихся в Вандее вокруг герцогини Беррийской, он вернулся к отцу, которого застал глубоко удручённым политическими переменами, уничтожавшими законную монархию, которой он служил как по традиции, так и по симпатии.

В самом деле, в другой день после революции, разрушившей все его надежды, молодой человек с живым и независимым нравом, какой был у Жоржа Дантеса, не мог найти приложения своим способностям в однообразной провинциальной жизни, которая выпала ему на долю.

Кончина баронессы Дантес в 1832 году ещё усилила для него грусть семейного очага. Жорж Дантес, отдалившийся, в силу роялистских взглядов своих родных, от правительства, которое было призвано ко власти Францией, решил поступить на службу за границу, согласно обычаю, довольно часто практиковавшемуся в то время.

Семейные связи, по-видимому, должны были помочь ему устроиться в Пруссии, и, благодаря покровительству наследного принца Вильгельма, он мог бы быть принят в полк, если бы ему подошёл чин унтер-офицера. Но для воспитанника Сен-Сира, который выходил из военной школы после двух лет обучения офицером, это было бы понижением, и Жорж Дантес отказался. Наследный принц прусский, продолжая ему покровительствовать, посоветовал ему тогда отправиться в Россию, где его родственник император Николай I должен был выказать благосклонность французскому легитимисту. Прибыв с такой высокой рекомендацией в С.-Петербург, Жорж Дантес был уверен, что найдёт себе здесь покровителей.

Граф Адлерберг занялся им, порекомендовал ему учителей; последние дали ему возможность успешно выдержать экзамен, которому он обязан чином корнета в кавалергардском её величества полку. Ещё ранее от французского правительства он имел разрешение служить в иностранном государстве, не теряя своей национальности. В 1836 году он получил повышение и был зачислен поручиком этого полка.

Знаки внимания, оказанные ему в нескольких случаях императором Николаем I, семейные связи его в Германии и в России, где Жорж Дантес разыскал свою бабушку по материнской линии, графиню Мусину-Пушкину, внешность которой портреты той эпохи изображают весьма очаровательною, — создали вскоре молодому офицеру видное положение в салонах С.-Петербурга.

Он имел счастье встретить барона Геккерена-Беверварта, посла короля Голландии при российском дворе, и барон Геккерен, увлечённый умом и красотой Жоржа Дантеса, принял в нём участие и вступил в правильную переписку с его отцом, бароном Дантесом, который сразу выказал благодарность за покровительство, способное выдвинуть его сына, как на военном поприще, так и в области его светских связей.

Барон Луи Борхард де Геккерен родился в 1792 году. Он принадлежал к протестантской семье старинного голландского рода, которого он был последним представителем. В 1805 году он вступил в морское ведомство в качестве гардемарина. Первый порт, куда он был назначен, был Тулон. Благодаря его службе при Наполеоне I, он сохранил навсегда живую симпатию к французским идеям.

События 1815 года прервали его морскую карьеру. Поступив на службу в дипломатический корпус у себя на родине, ставшей вновь независимой, он был назначен в 1815 году на пост секретаря посольства в Стокгольм. Его карьера отличалась быстротой, так как в 1832 году, в возрасте сорока двух лет, он был уже посланником в С.-Петербурге. Тесная дружба связывала его в молодости с герцогом Роган-Шабо, который, прослужив в чине полковника в армиях императора, пережил ужасное несчастье, а именно: лишился своей молодой жены, сгоревшей вследствие неосторожности. В отчаянии приняв монашество, герцог де Роган весьма быстро достиг высших духовных степеней; ему было суждено умереть кардиналом-архиепископом Безансона в 1833 году. Во время своего пребывания в Риме кардинал де Роган убедил своего друга принять католичество, что несколько лет спустя позволило барону Геккерену вести переговоры с Григорием XVI по поводу конкордата, возникшего между первосвятителем римским и Голландией. Эта перемена религии несколько отдалила барона от его семьи.

Таким образом, чисто французское образование и отдалённое свойство, могшее существовать между бароном Геккереном и рейнскими семьями, с которыми состоял в родстве Жорж Дантес по отцу и по матери, объясняют дружбу, возникшую между двумя людьми с весьма различными, на самом деле, характерами и вкусами.

Во всяком случае, горячая привязанность голландского посла, его уравновешенный ум могли оказать лишь самое благодетельное влияние на пылкий характер молодого двадцатитрёхлетнего человека, который, вращаясь в блестящем обществе, должен был не только опасаться увлечений, свойственных его живому нраву, но, кроме того, и защищаться ещё от зависти тех, которые недобрым взглядом смотрели на иностранца, преуспевавшего на службе и блиставшего в петербургских гостиных.

Эти чувства явствуют из каждой строчки переписки между бароном Геккереном и бароном Конрадом Дантесом. Поэтому-то последний и не был изумлён, когда голландский посланник, будучи бездетным, попросил у него разрешения передать своё имя молодому человеку, за карьерой которого он следил с отеческой нежностью. Г. Дантес тем охотнее согласился на почётное предложение, что надеялся, что его младший сын Альфонс, весьма привязанный к Эльзасу, останется близ него, женится для продолжения рода и будет помогать ему в управлении имуществом, заключавшимся в собственности, требовавшей сложного и постоянного надзора.

В 1834 году барон Геккерен воспользовался поездкой в Париж, чтобы посетить Эльзас и познакомиться с господином Дантесом и его семьёй.

После того как согласие членов семьи Геккеренов было изложено в особом акте, король Голландии грамотой от 5 мая 1836 года разрешил Жоржу-Шарлю Дантесу принять имя, титул и герб барона Геккерена, как лично для него, так и для его потомства.

В следующем месяце под этим новым именем он был занесён в списки русской армии (письмо графа Нессельроде к барону Геккерену — архив барона Геккерена-Дантеса).

В салонах С.-Петербурга Жорж Геккерен встретился с госпожей Пушкиной, и если он имел неосторожность выказать ей некоторое внимание, то вражда и злоречие весьма скоро исказили характер тех светских отношений, которые существовали между ним и ею. В самом деле, иное чувство, кроме чувства восхищения, которое могла внушать изумительная красота госпожи Пушкиной, заставляло его посещать дом, где он познакомился со старшей сестрой, Екатериной Гончаровой, возвышенный ум и привлекательная внешность которой увлекли его.

Поэт был, однако, встревожен той близостью, которой он не мог себе объяснить: анонимное письмо раздражило его до такой степени, что 16 ноября 1836 года он бросил Жоржу Геккерену словесный вызов, от которого затем отказался сначала устно, а затем и письменно, по особой просьбе своего противника.

Письмо, текст которого, написанный рукою Пушкина, хранится в архивах барона Геккерена, было, по-видимому, первой редакцией, не удовлетворившей Жоржа Геккерена, вследствие намёка на предполагаемый брак. Копия второй редакции, весьма отличная от первой, сопровождаемая заметкой, подчёркивающей её дух, хранится в том же архиве на месте подлинного текста, который, быть может, находится в числе документов судебного процесса. Как бы то ни было, этот документ устанавливает, что Жорж Геккерен должен был объявить о своей женитьбе лишь после дуэли, чтобы Пушкин не имел права рассматривать эти планы, как отступление со стороны своего противника.

Бракосочетание было совершено в католической и в православной церквах 10 января 1837 года. Свидетели были в одной — барон Геккерен-Беверварт и действительный статский советник граф Григорий Строганов, родной дядя невесты, в другой — Огюстен де Бетанкур, капитан Кавалергардского полка, и виконт д’Аршиак, родственник жениха и состоявший при французском посольстве; госпожа Гончарова, урождённая Загряжская, не могла выехать из деревни, поэтому дядя и тётка невесты, граф и графиня Строгановы, были посажёнными отцом и матерью; родители Жоржа Геккерена были представлены послом Голландии и графинею Нессельроде.

После свадьбы отношения между обоими домами остались корректными, хотя и холодными.

Вследствие многочисленных анонимных писем, почерк которых менялся постоянно, но которые носили характер несомненного тождества и, благодаря этому, являлись доказательством злостной интриги, Пушкин написал голландскому послу, барону Геккерену, оскорбительное письмо, которое побудило Жоржа Геккерена вступиться за оскорбление, посягавшее на честь не только того, чьё имя носил Жорж, но и на честь его самого.

Переговоры, предшествовавшие печальному событию января 1837 года, известны; все относящиеся к нему документы были опубликованы. Жорж Дантес явился на место дуэли в сопровождении виконта д’Аршиака, состоявшего при французском посольстве и родственника семьи Дантесов.

После дуэли Жорж Геккерен, раненый, был заключён в Петропавловскую крепость. Над ним был наряжен суд. В своих показаниях, от которых сохранились неразборчивые черновики, он не переставал твердить о невинности госпожи Пушкиной и о чистоте тех чувств, которые она могла ему внушить. Помилованный императором во внимание к нанесённому ему тяжкому оскорблению, он был выслан за границу.

Его жена, никогда не сомневавшаяся в его привязанности к ней, нагнала его в Берлине, в сопровождении барона Геккерена, который среди этих обстоятельств выказал тем, кого он называл своими детьми, самую нежную преданность.

Несколько недель спустя молодые уехали в Эльзас и поселились в Сульце, в отцовском доме, где господин Дантес отвёл им помещение. 19 октября того же года здесь родилась их старшая дочь Матильда-Евгения.

Жорж Геккерен горячо любил жену и выказывал ей свою любовь и доверие, о которых дети сохранили устные и письменные свидетельства. Несколько кратких писем, написанных им невесте в недели, предшествовавшие их союзу, записки, какими обмениваются молодые люди, влюблённые друг в друга и ежедневно встречающиеся в одном и том же городе, — показывают развитие любви, обоюдная искренность которой разрушает все клеветы, которыми пытались исказить её характер.

К тому же Екатерина Гончарова вполне заслужила такую горячую преданность. Она была высока ростом и стройна. Её чёрные, слегка близорукие глаза оживляли лицо с изящным овалом, с матовым цветом кожи. Её улыбка раскрывала восхитительные зубы. Стройная походка, покатые плечи, красивые руки делали её с внешней стороны очаровательной женщиной. Муж, родные, друзья — все, кто её знал, в своих свидетельствах изображают её как отменную супругу и страстную мать.

В общем, в этой двойной любви, которую она питала к мужу и к детям, и должна выразиться история счастливых лет, проведённых ею в Эльзасе.

Жизнь была проста в большом старом доме, которым в Сульце, близ Кольмара, владел её свёкор, барон Дантес. Он был окружён многочисленной семьёй, сыновьями, незамужними дочерьми, родственниками, которых он приютил после падения Карла X. Дом, с высокой крышей, по местному обычаю, увенчанный гнездом аиста, просторные комнаты, меблированные без роскоши, лестница из вогезского розового камня, — всё носило характер эльзасского дома состоятельного класса. Скорее городской дом, нежели деревенский замок, он соединялся просторным двором, превращённым впоследствии в сад, с фермой, которая была центром земледельческой и винодельческой эксплуатации фамильных земель. Боковой флигель, построенный в XVIII веке, был отведён молодой чете. Она могла жить в нём совершенно отдельно, в стороне от политических споров и местных ссор, которые временами занимали, не задевая, впрочем, глубоко, маленький провинциальный мирок, ютившийся вокруг почтенного главы семейства, преданного идеям былого.

По переписке, которою Екатерина Геккерен обменивается с матерью и с прочими родственниками, по письмам, ответы на которые хранятся в архивах Сульца, чувствуется на каждой странице, что если молодая женщина и продолжает интересоваться братьями и сёстрами, то живёт всё-таки лишь для тех, кто её окружает, для мужа, которого она обожает, для дочерей, за физическим и нравственным воспитанием которых она следит шаг за шагом.

Барон Геккерен, покинувший в первые месяцы 1842 года пост посла в Петербурге для того же поста при венском дворе, входил в жизнь молодой четы многочисленными свидетельствами своего участия. Екатерина Геккерен охотно посещала одно имение, лежащее в долине Массево, близ Сульца, и расположенное на одном из уступов Вогез, с великолепным видом; он поспешил купить небольшой участок земли Шиммель, построил там простой дом и подарил его детям, чтобы они могли проводить там летние месяцы вполне интимно. Он пригласил их в 1842 году погостить у него несколько месяцев в Вене, с тремя их девочками. Акварельный портрет, копия с которого была послана бароном Геккереном-Беверварт госпоже Гончаровой в её имение Полотняный Завод, изображает их сидящих красивой группой, в широком кресле. Портрет этот сохранился там до сих пор.

Путешествие в Вену, редкие поездки в Баден-Баден, где Жорж Геккерен видался с некоторыми петербургскими товарищами и друзьями, и откуда его шурин, Иван Гончаров, посетил свою сестру в Сульце, путешествие в Париж (1838), во время которого была написана миниатюра, один из двух портретов Екатерины, написанных за время её замужества, летние месяцы, проводимые в Шиммеле, вместе с рождением трёх дочерей, суть самые крупные события семейной жизни, полной интимности и взаимного доверия.

Но мечта Екатерины могла сбыться лишь в тот день, когда она подарит своему мужу сына.

Последняя беременность принесла ей эту надежду. Несмотря на то, что она осталась православной, она посещала римско-католические церкви и усердно присутствовала на службах. К этому времени относится воспоминание о богомолье, которое она совершила со смирением, босая, согласно местному обычаю, в маленькую соседнюю часовню, которая укрывает чудотворную мадонну. Её мольбы были услышаны. 22 сентября 1843 года она родила сына, Луи-Жозефа-Жоржа-Шарля-Мориса. Но несколько недель спустя родильная горячка, серьёзность которой с самого начала не давала почти надежды, унесла эту избранную женщину.

Она принесла в жертву свою жизнь вполне сознательно. Ни одной жалобы не слетело с её уст во время агонии; её единственные слова были молитвы, в которых она благодарила небо за счастливые минуты, посланные ей с минуты замужества.

Она умерла 15 октября 1843 года и похоронена на кладбище Сульца в фамильном склепе.

Несколько писем, написанных лечившим её доктором Вестом, бывшим другом детства её мужа, почти ежедневно держали барона Геккерена, жившего тогда в Вене, в курсе болезни, роковой исход которой был неизбежен. Они рисуют с разительной реальностью опасения родных, а также любовь и преданность, которые баронесса Геккерен сумела внушить всем, кто её окружал.

Горе её мужа было глубоко. Он остался вдовцом в 30 лет, с четырьмя детьми, из которых старшей девочке было едва шесть лет. Воспоминание о женщине, которую он любил, никогда не покидало его. В блестящем положении, которое он занял впоследствии, он неизменно отказывался от новой женитьбы.

Его дети и внуки сохранили память о словах, в коих он непрестанно говорил о той, которая принесла ему самое полное супружеское счастье.

Смерть Екатерины Гончаровой не прервала сношений Жоржа Геккерена с Россией. Судя по обмену писем, эти связи сделались даже теснее. Его тёща, госпожа Гончарова, в длинных письмах выражает ему свою любовь и доверие. С живым интересом следит она за воспитанием и развитием внучат. Она предполагает совершить даже путешествие в Эльзас, осуществлению которого мешает плохое состояние её здоровья.

После её смерти Жорж Геккерен несколько раз принимал в Сульце своих племянников, а его дочери поддерживали дружеские отношения со своими двоюродными сёстрами.

____________

Мужчина в возрасте Жоржа Геккерена не мог остаться без дела. Потребность его в деятельности, лежавшая в основе его характера, должна была послужить исходом и для его горя, а так как его дети нашли у его незамужних сестёр самые нежные материнские заботы, то вскоре он выступил на политическом поприще, согласно традициям семьи.

В 1845 году он сделался членом Генерального совета Верхнего Рейна; 28 апреля 1848 года он был избран народным представителем в Национальное собрание и 13 мая 1849 года был переизбран в Учредительное собрание количеством 34.000 голосов.

Обладая ясным умом, преданный друзьям, он вскоре выдвинулся в первые ряды: назначаемый секретарём в различных собраниях, следовавших одно за другим в Бурбонском дворце между 1848 и 1851 годами, он пользовался действительным влиянием на своих коллег. В 1848 году (1 мая) во время вторжения народной толпы в Палату он спас жизнь одному приставу, защитив его своим телом. Литография художника Бономе напоминает эту историческую сцену со всеми различными обстоятельствами: мужественный поступок депутата Верхнего Рейна изображён в ней на первом плане. Блестящий и остроумный собеседник, он был постоянным посетителем салонов Тьера, княгини Ливен и госпожи Калержи.

В 1850 году, несмотря на легитимистские привязанности его семьи, он присоединился к принцу Луи-Наполеону, полагая, что его родина может вновь обрести покой лишь при условии сильной власти. Таким образом он очутился в числе политических деятелей, образовавших Комитет, известный под именем Комитета улицы Пуатье, и подготовивших водворение Империи.

В важных обстоятельствах принц-президент решил, что он может рассчитывать на ум и на такт барона Геккерена. Облечённый Луи-Наполеоном в мае 1852 года тайной миссией ко дворам Вены, Берлина и Петербурга, он должен был привести в Париж уверения в том, что восшествие на императорский престол принца-президента будет принято дворами северных держав.

Принятый благосклонно в Вене, затем в Берлине, он получил особые аудиенции у государей обеих держав. В последнем городе 22 мая он выполнил ту же миссию при императоре Николае Павловиче, гостившем у своего родственника, короля Пруссии. Царь выказал ему благосклонность, напомнил о его службе в русской армии и разрешил со всей откровенностью высказать ему пожелания и надежды принца Луи-Наполеона.

Кресло сенатора вознаградило в 1852 году успех этой миссии. Барон Геккерен вступил в это высокое собрание сорока лет от роду, будучи моложе всех своих коллег. Всегда верный политике императора, хотя в 1859 году он и мало сочувствовал французским операциям в Италии, он нередко имел случай принимать участие в прениях, то по крупным вопросам внешней политики, то с целью поддержки эльзасских интересов, получая от национальных властей разрешение на постройку железнодорожных линий, необходимых для развития промышленности в долинах Верхнего Рейна. Благодаря его связям в дипломатическом мире, его осведомлённости об иностранных дворах, которою он был обязан барону Геккерену, нидерландскому послу в Вене, он бывал неоднократно вовлекаем в щекотливые переговоры. В последние годы Империи политическое положение барона Геккерена было видное: председатель Генерального совета Верхнего Рейна, мэр Сульца, он был произведён в кавалеры ордена Почётного легиона 12 августа 1863 года и в командоры ордена 14 августа 1868 года. Он не писал мемуаров и не оставил после себя никаких записок, которые относились бы к его политической карьере.

Следует напомнить, наконец, что его практическое чувство действительности оказало ему большие услуги в процессе финансового роста, отметившего годы процветания Второй империи; благодаря его близости к братьям Перейр, он был в числе первых учредителей некоторых кредитных банков, железнодорожных компаний, обществ морских транспортов, промышленных и страховых обществ, которые возникли во Франции между 1850 и 1870 годами.

____________

Незамужняя сестра барона Геккерена, Адель Дантес, взяла на себя заботу о воспитании четверых малолетних детей, которых Екатерина Гончарова, умирая, оставила мужу. С необыкновенной преданностью она воспитала своих племянниц так, как они были бы воспитаны тою, от которой, по словам современников, они унаследовали некоторые физические и моральные качества, и особенно ту природную грацию, которая составляет одну из очаровательных черт славянской расы.

Дочери барона Геккерена были с первой же минуты их появления в свете весьма отмечены. Императрица Евгения выказала им свою благосклонность, по-матерински интересуясь их судьбой. Она допустила их в интимный круг Тюльери и осенних местопребываний двора в Компьене и Фонтенбло.

В 1861 году Матильда-Евгения, старшая дочь, вышла замуж за бригадного генерала Жана-Луи Метмана, командора ордена Почётного легиона, во время итальянской кампании командовавшего одним из полков императорской гвардии, сопротивление которого обеспечило победу при Маджента. Она умерла в Париже 29 января 1893 года.

В 1864 году барон Геккерен выдал замуж вторую дочь Берту-Жозефину (1839—1908) за Эдуарда, графа Вандаля (1813—1889), государственного советника, главного директора почт, командора Почётного легиона, оставившего видное имя во французской администрации. Графиня Вандаль умерла в Аржантане 17 апреля 1908 года. Её сестра, Леони-Шарлотта, остававшаяся незамужней, умерла в Париже 30 июня 1888 года.

Его сын Луи-Жозеф-Морис-Шарль-Жорж де Геккерен Дантес с физическими качествами соединял необыкновенное мужество и энергию.

После первого путешествия в Чили он двадцати лет поступает на службу, едет в Мексику и участвует в походе в качестве офицера от 1863 до 1867 года. Возвращается во Францию тяжело раненный, и в приказе по армии объявляют о его подвиге, который занесён в историю Мексиканской экспедиции под названием дела при Котитлане.

Тотчас по объявлении войны Пруссии (июль 1870) он поступил простым солдатом в полк конных охотников и принимал участие во всех битвах под Мецом. После Гравелотта о нём было объявлено в приказе по армии, и он был награждён орденом Почётного легиона. Он был гоффурьером.

Чтобы не подвергнуться последствиям сдачи Меца, он переоделся крестьянином и, благодаря своему знанию немецкого языка, прошёл через линии прусских войск, причём был два раза остановлен. Добравшись до Тура, он предоставил себя в распоряжение правительства национальной обороны. Возвращённый в чине поручика в охотничий полк, он в этом чине участвовал в Луарском, а затем и в Восточном походе, в 24-м корпусе.

Произведённый в капитаны на поле битвы при Виллерсексель, он последовал за восточной армией в её отступлении, но после того, как его солдаты вступили на Швейцарскую территорию, он снова перебросился во Францию. Когда он приехал в Бордо, война была окончена, и его военная карьера завершена.

Двенадцать лет спустя, 11 января 1883 года, он женился в Сульце на Марии-Луизе-Виктории-Эмилии Шауэнбург-Люксембург, родившейся в Оберкирхе (Великое Герцогство Баденское) и принадлежавшей к старинной дворянской фамилии Великого Герцогства Баденского, одна ветвь которой долго жила в Эльзасе.

Падение Империи закончило в 1870 году политическую жизнь барона Геккерена. Во исполнение статьи Франкфуртского договора, предоставлявшей эльзасцам право избирать себе национальность, он выбрал французскую национальность.

С тех пор он разделял своё существование между Эльзасом, Сульцем, — из которого после смерти отца в 1852 году он сделал более уютное жилище, окружённое большим садом, — Шиммелем и Парижем.

Портрет Каролюса Дюран, помеченный 1878 годом, одна из лучших работ художника, изображает барона Геккерена в его бодрой старости, которая, не взирая на жестокие припадки подагры, сохранила его уму всю его ясность.

Он изображён прямо сидящим в кресле и держащим в свисающей руке ещё горящую сигару, с несколько высокомерно закинутой головой, что было для него привычно и что мы видим и на маленьком портрете, писанном с него в Петербурге, на котором он изображён в кавалергардском мундире.

Серебристо-белые, откинутые назад волосы, длинные усы и густая бородка обрамляют мужественное лицо, с крупными чертами, со свежим цветом кожи. Тёмно-голубые глаза смотрят прямо и пристально, что было отличительной чертой его своеобразного лица, и дополняют живой образ барона Геккерена за последние двадцать лет его жизни.

В 1875 году барон Геккерен-Беверварт переехал в Париж к детям после шестидесяти лет деятельной службы. Он покинул пост нидерландского посла в Вене, который он занимал с 1842 года и где давно уже был старшиной дипломатического корпуса.

Вплоть до смерти, наступившей 27 сентября 1884 года (ему было около 89 лет), он сохранил свой живой ум, своё колкое остроумие. Его внукам, видевшим его, нетрудно было узнать в этом восьмидесятилетием старике, с изящными манерами, дипломата, который в Петербурге и в Вене был коллегой графа Нессельроде, принца Меттерниха, принца Шварценберга, графа Буоля, этих вдохновителей европейской политики девятнадцатого века.

Жорж-Шарль Дантес, барон де Геккерен, пережил своего приёмного отца одиннадцатью годами. Он умер в возрасте 83 лет в Сульце (Верхний Эльзас) 2 ноября 1895 года, в родном доме, окружённый детьми, внуками и правнуками.

Луи Метман.

Париж, 5 февраля 1912.

 

VII. Иностранные дипломаты о дуэли и смерти Пушкина

 

1. Поиски в дипломатических архивах. — 2. Донесение барона Баранта. — 3. Донесение британского посла графа Дёрама. — 4. Донесение австрийского посла графа Фикельмона. — 5. Донесение шведско-норвежского поверенного Густава де-Нордин. — 6. Донесения неаполитанского посланника графа ди-Бутера. — 7. Донесение сардинского посланника графа Симонетти. — 8. Донесение датского посланника графа Бломе (Блума). — 9. Донесения виртембергского посланника графа Гогенлоэ-Кирхберга. — 10. Донесения саксонского посланника барона Люцероде. — 11. Донесения баварского посланника графа Лерхенфельда. — 12. Донесения прусского посланника барона Либермана.

Предполагая, что в депешах и донесениях иностранных дипломатов, находившихся при петербургском дворе в 1837 г., могут оказаться сведения, любопытные для истории дуэли Пушкина с бароном Геккереном, я обратился в Пушкинскую академическую комиссию с просьбой о содействии в разыскании сих материалов. Комиссия отнеслась весьма сочувственно к моему предложению и постановила возбудить соответствующее ходатайство у министра иностранных дел. Министр, идя навстречу ходатайству комиссии, поручил нашим представителям при иностранных дворах войти в сношение с министрами держав, при которых они аккредитованы, по вопросу об извлечении из дипломатических архивов могущих там быть сообщений о дуэли и смерти Пушкина. Поручение министра было выполнено нашими представителями в Афинах, Берлине, Вашингтоне, Вене, Дрездене, Копенгагене, Лондоне, Мюнхене, Париже, Риме, Стокгольме и Штутгарте.

Безрезультатными оказались только поиски в Афинах и Вашингтоне. В архивах греческого министерства иностранных дел «не нашлось каких-либо копий или выписок донесений, касающихся дуэли и смерти Пушкина». Об этом нельзя не пожалеть, так как греческим представителем при русском дворе был в 1837 году князь Михаил Суццо, с которым Пушкин был знаком ещё по Кишинёву и встречался в петербургском свете. В ответ на обращение нашего посла в Вашингтоне государственный департамент уведомил его, что, «несмотря на тщательный пересмотр донесений как г-на Клая (Klay был Северо-Американским поверенным в делах в С.-Петербурге в 1837 году), так и генерального консула Соединённых Штатов в С.-Петербурге и разной другой переписки за 1837 год, не удалось найти каких-либо сведений, касающихся дуэли и преждевременной смерти русского поэта».

Но зато поиски в дипломатических архивах всех остальных названных министерств иностранных дел принесли обильный результат. И если одни из дипломатов ограничились лишь попутным упоминанием о деле Пушкина в своих депешах, как, напр., послы британский и французский, то другие посвятили этому делу обширные сообщения или целые специальные донесения или даже целый ряд донесений. Особенно подробными оказались сообщения представителей Германии: посланников прусского — Либермана, виртембергского — князя Гогенлоэ-Кирхберга, саксонского — барона Люцероде и баварского — графа Лерхенфельда.

 

1

Нельзя не пожалеть сугубо о скудных результатах поисков в архиве французского министерства иностранных дел. Французским послом в 1835—1841 гг. был барон Барант. Он сам был выдающимся писателем, интересовался вопросами литературы, знал и ценил Пушкина. Об его отношении к Пушкину свидетельствует официальное обращение от 23—11 декабря 1836 года к Пушкину с просьбой о сведениях по вопросам о литературной собственности для французской комиссии, занимавшейся разработкой правил. «Правила литературной собственности в России, — писал Барант Пушкину, — должны быть вам известны лучше, чем кому-либо другому, и, конечно, вы не раз обдумывали улучшение этого пункта русских законов. Вы очень мне поможете в моих розысках, сообщив действующие правила и обычаи и ваши соображения насчёт таких правил, которые были бы пригодны в разных государствах в интересе авторов или их заместителей. Зная достаточно вашу любезность, я позволяю себе адресоваться к вам за подробными сведениями по этому важному вопросу». Но даже не это обстоятельство заставляло предполагать, что Барант должен был бы упомянуть о смерти Пушкина в своих депешах. К дуэли был причастен состоявший при французском посольстве виконт д’Аршиак. Он был секундантом барона Геккерена и через несколько же дней, очевидно, «по независящим от него обстоятельствам», был вынужден отправиться курьером во Францию. Казалось бы, в бумагах французского министерства должны храниться какие-либо сообщения по этому поводу. Но результаты поисков были ничтожны. Наш посол мог препроводить «единственное найденное донесение, в котором упоминается о дуэли Пушкина». Это — извлечение из депеши барона Баранта к графу Моле от 6 апреля 1837 года. Вот эти несколько строк: «Неожиданный приказ о высылке г. Дантеса, противника Пушкина, который был посажен в открытую телегу и отвезён на границу, как бродяга, без предупреждения его семьи об этом решении, явился результатом этого раздражённого состояния государя» (Affaires étrangers, Russie, Correspondence politique). Чтобы понять смысл последних слов, надо упомянуть, что Барант в предшествующих отрывку фразах сообщал Моле об угрюмом и раздражённом настроении императора Николая и приписывал его недовольству фактом объявления свадьбы герцога Орлеанского с принцессой Мекленбургской.

Необходимо добавить, что сообщённое из французских архивов извлечение из донесения не является новинкой: самое донесение напечатано в «Souvenirs du baron de Barante» Paris, t. V. 1895, p. 557. Отсюда эта депеша с сокращениями переведена в «Русском архиве». 1896, т. 1. стр. 447—448.

Приходится всё-таки предполагать, что в архивах французского министерства иностранных дел находятся и остаются неразысканными и другие сообщения о деле Пушкина или, по крайней мере, о роли д’Аршиака.

 

2

В архиве великобританского министерства иностранных дел нашлось немного материала о смерти Пушкина. Маркиз Лансдоун доставил нашему послу копию с извлечения из депеши графа Дёрама (Durham) от 3 мая 1837 года и с приложенного к ней перевода, присовокупляя, что в архиве английского министерства других сообщений по сему предмету, по-видимому, не имеется.

Приложенный перевод оказался переводом краткой сентенции военного суда с конфирмацией государя по делу Геккерена. Эта сентенция была распубликована в выходивших в С.-Петербурге газетах на французском, немецком и русском языках. Самое же извлечение из депеши графа Дёрама виконту Пальмерстону от 3 мая 1837 года, за № 176, следующего содержания:

«Первое приложение (Указ) — приговор военного суда о бароне Геккерене, приёмном сыне голландского министра. Он был офицером на русской службе и недавно убил на дуэли прославленного поэта Пушкина. Оскорбление, которое было направлено против голландского министра в письме Пушкина, слишком ясно для уразумения и совсем неблагожелательно для его превосходительства. Он оставил здешний двор, испросив отпуск, вынужденный этим несчастным обстоятельством, и получил отказ в аудиенции его величества, но был награждён табакеркой. Сын его был выслан на границу, в открытой телеге, в сопровождении жандарма».

Граф Дёрам был недолго представителем английских интересов в России, но он вдумчиво наблюдал нашу общественную и государственную жизнь. О ценности его наблюдений свидетельствуют его официальные донесения и отчёты и частные письма в Англию, могущие служить важным источником для русской истории. Они отчасти собраны в книге Reid’a «Life and Letters of First Earl of Durham (1792—1840)» London, Т. I and II, 1907. О смерти и дуэли Пушкина в этой книге ничего не имеется.

 

3

Поиски в архиве австро-венгерского министерства иностранных дел дали незначительные результаты. Фикельмон, бывший тогда послом в Петербурге, был женат на дочери Е. М. Хитрово, приятельницы Пушкина, влюблённой в него и водившей близкое знакомство с князем П. А. Вяземским, Жуковским и другими русскими писателями; он был осведомлён, конечно, об истории Пушкина лучше, чем всякий другой дипломат. Он не обошёл этого дела в своих донесениях своему министру графу Меттерниху, но не счёл нужным распространиться о нём подробно. Австро-Венгерское министерство препроводило нашему послу отрывок из депеши графа Фикельмона, касающийся дуэли Пушкина. Отрывок оказался уже известным в России. Он был извлечён из Венского архива д-ром Карлом Шрауфом и через Г. Ф. Штендмана предоставлен в распоряжение Л. Н. Майкова, который и напечатал его в «Старине и новизне», кн. III. Спб., 1900, стр. 339—341.

В видах сохранения полноты подбора дипломатических сообщений о смерти Пушкина приводим перевод этого документа.

Из подлинного отчёта графа Фикельмона князю Меттерниху,

С-Петербург, 1837.

февраль 14—2

Князь,

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Вчера здесь хоронили г. Александра Пушкина, выдающегося писателя и первого поэта России. Император приказал ему поселиться в Петербурге, поручив ему написать историю Петра Великого; для этой цели в его распоряжение были предоставлены архивы Империи.

Г. Пушкин был убит на дуэли офицером Кавалергардского полка бароном Дантесом, французом, покинувшим Францию вследствие революции 1830 года. Это обстоятельство, вместе с солидными рекомендациями, обеспечило ему благосклонный приём; император отнёсся к нему милостиво. Геккерен привязался к молодому человеку; есть какая-то тайна в поводах, побудивших его усыновить молодого человека, передать ему своё имя и своё состояние.

У г. Пушкина была молодая, необыкновенно красивая жена, которая подарила ему уже четырёх детей. Раздражение против Дантеса за то, что он преследовал молодую женщину своими ухаживаниями, привело к вызову на дуэль, жертвою которой пал г. Пушкин. Он прожил 36 часов после того, как был смертельно ранен.

Император среди этих обстоятельств выказал то великодушие, которое свойственно его нраву. Его величество поздно вечером узнал о том, что Пушкин дрался на дуэли и что он безнадёжен; он осчастливил поэта, написав ему несколько слов о том, что он его прощает, призывал его к выполнению христианского долга и успокоил последние минуты его жизни обещанием позаботиться о его жене и детях.

По слухам, его величество назначил пенсию в 6000 рублей вдове и по 1500 рублей каждому из четверых детей; он приказал поместить обоих сыновей в Пажеский корпус, с тем чтобы они воспитывались на его счёт, и намеревается уплатить долги мужа по закладной на принадлежащую ему землю.

Но всё это великодушие превзойдено следующим решением. Император призвал г. Жуковского, воспитателя его высочества наследника, бывшего также другом и, так сказать, духовным опекуном г. Пушкина, и сказал ему: «У Пушкина была горячая голова, у него бывали часто экзальтированные мысли; я прикажу передать вам все его бумаги; сожгите из них те, которые захотите, меня это не касается, и оставьте только то, что вы сочтёте нужным».

Я не осмеливаюсь высказываться, ибо слова бледны и слабы для изображения подобного факта, и я ограничусь простым сообщением его вашей светлости.

Прошу принять, князь, уверение в глубоком моём уважении.

Граф Фикельмон.

Его светлости князю Меттерниху, и проч.

 

4

С декабря 1836 по май 1837 года, за отсутствием посла, секретарь Шведо-Норвежского посольства Густав Нордин (Gustav de Nordin) состоял Шведско-Норвежским поверенным в делах в С.-Петербурге. Нордин был знаком с Пушкиным и встречался с ним в салонах. В дневнике под 18 декабря 1834 года Пушкин упоминает о беседе с Нордином. «Вчера (т. е. 17 декабря 1834 года) вечер у S — Разговор с Нордингом о (русском) дворянстве, о гербах, о семействе Екатерины I-й etc». После смерти Пушкина Нордин в своём донесении министру Веттерштедту от 6—18 февраля 1837 года дал сообщение о смерти Пушкина. По этому небольшому сообщению видно, что он высоко ценил Пушкина как писателя и сознавал значение потери Пушкина для России. Любопытно отметить упоминание Нордина по поводу того, что Пушкин в течение последних лет занимался историей Петра Великого: «Лица, имевшие возможность, — пишет Нордин, — ознакомиться с отрывками, уже написанными им на эту тему, способную вдохновить русского историка, вдвойне сожалеют о его преждевременной кончине».

Шведское Министерство иностранных дел доставило нашему посланнику извлечение из депеши Нордина, уведомив его, что «кроме этого документа, других сообщений г-на Нордина по требуемому предмету в архивах министерства не оказалось».

(Выдержка.)

С-Петербург 6/18 февраля 1837.

Граф,

Россия только что понесла чувствительную утрату со смертью г. Александра Пушкина, писателя высоких достоинств и как поэта не имевшего соперников в стране. Любимец русской публики, г. Пушкин начал блистать на литературном горизонте уже лет двадцать тому назад, когда его пылкие и смелые стихотворения были встречены соотечественниками его с истинным энтузиазмом. Последние работы автора, отмеченные большим спокойствием духа, носят печать необыкновенной законченности; но, по мнению некоторых, в них менее поэтического вдохновения, хотя в отношении стиля г. Пушкин всё более и более приближался к той благородной простоте, которая является печатью подлинного гения. Император поручил ему написать историю Петра Великого, и г. Пушкин в последние годы занимался изучением и исследованиями, необходимость коих вытекала из столь огромной задачи; те, кому довелось познакомиться с отрывками, написанными им уже на эту тему, способную действительно вдохновить русского историка, вдвойне оплакивают его преждевременную кончину. Она была следствием смертельной раны, полученной им на дуэли со свояком бароном Геккереном-Дантесом, приёмным сыном нидерландского посла и офицером Кавалергардского полка. Уже давно удостаивая г. Пушкина своим благоволением и ценя его огромный талант, как украшение своего царствования, император особенно оплакивает эту национальную потерю. Его величество соблаговолил назначить вдове и детям покойного ежегодную пенсию в 11 000 рублей, уплатил все его долги и, сверх того, дал обещание напечатать на свой счёт роскошное издание произведений Пушкина, выручка от продажи которого должна поступить в пользу семьи; этим путём семья, по всей вероятности, получит свыше 300 000 рублей.

Барон Геккерен-отец написал Нидерландскому двору, прося отставить его от должности посла, занимаемой им здесь. Неизвестно, какому наказанию будет подвергнут его сын, который в качестве русского офицера находится под военным судом, но предполагают, что ему дадут возможность уехать, вычеркнув его из полковых списков, тем более, что оскорбление, полученное им от свояка, делало смертельный поединок между ними неизбежным.

Густ. Нордин.

Его превосходительству Графу Веттерштедту, и пр.

 

5

Итальянское министерство иностранных дел доставило нашему послу в Риме сообщения о деле Пушкина, извлечённые из депеш посланников неаполитанского и сардинского.

С декабря 1835 по июнь 1841 года чрезвычайным посланником Неаполитанским и Обеих Сицилий в С.-Петербурге являлся князь Георгий Вильдинг ди Бутера и ди Радоли (Wilding di Butera et di Radoli). Англичанин по происхождению, Вильдинг женился на княгине Бутера из знатной палермской семьи и получил в 1822 году право на присоединение к своей фамилии княжеского титула и фамилии; в 1835 году ему было разрешено присоединить ещё княжескую фамилию Радоли. В 1836 году он женился на русской — графине Варваре Петровне Полье, по первому мужу Шуваловой, урождённой княжне Шаховской (1796—1870). Пушкин в своём дневнике под 17 марта 1834 года записал: «Из Италии пишут, что графиня Полье идёт замуж за какого-то принца, вдовца и богача. Похоже на шутку, но здесь об этом смеются и рады верить». Очевидно, тут идёт речь об её третьем браке с князем ди Бутера. О князе Бутера сохранились отзывы, как об умном и образованном человеке.

О деле Пушкина князь Бутера упоминает в двух своих депешах — от 14 февраля и 15 апреля (нов. ст.) 1837 года. Вот эти упоминания.

I

«Петербург, 14 февраля 1837 г.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

8 числа сего месяца здесь имела место дуэль между знаменитым русским поэтом г. Пушкиным и г. бароном де Геккерен, приёмным сыном здешнего Голландского посланника и офицером кавалерийского полка е. в. государыни. Говорят, что эта дуэль была вызвана настойчивым ухаживанием офицера за г. Пушкиной, возбудившим ревность её мужа; позавчера он, к несчастью, умер, не проживши и двух дней после нанесения ему раны пистолетным выстрелом противника. Эта дуэль оценивается всеми классами общества, а в особенности средним, как общественное несчастье, потому что поэзия Пушкина очень популярна, и общество раздражено тем, что находящийся на русской государственной службе француз лишил Россию лучшего из её поэтов. Кроме того, едва прошло пятнадцать дней, как офицер сделал предложение сестре жены Пушкина, которая жила в доме покойного; говорят, что этот шаг был сделан лишь с целью прекратить пересуды, вызванные его частым посещением дома Пушкина. Дуэли здесь очень редки, и русские законы карают участников смертью. Уже назначена военная комиссия для суда над офицером. Думают, что государь изменит приговор, который будет вынесен судьями, и смягчит суровость закона. Так как офицер — француз по происхождению и приёмный сын посла Голландии, то последний должен будет покинуть здешнюю резиденцию: настолько общественное мнение возбуждено этим делом. Г. Пушкину не было ещё 37 лет, и он оставил после себя молодую жену и четырёх малюток. Три года тому назад ему была назначена пенсия за работы над историей Петра Великого, и он собрал уже ценные материалы, имея разрешение обследовать архивы Москвы, Казани и других городов для извлечения документов и собирания сведений. Два поступка императора в этом прискорбном событии делают ему честь. Во-первых, едва только он был извещён воспитателем наследника цесаревича, другом г. Пушкина, что последний смертельно ранен и просит прощения за нарушение закона, сейчас же написал ему по-русски собственноручное письмо с обещанием прощения, если останется жив, и с просьбой быть спокойным, если не придётся увидеться, за жену и детей, о которых он позаботится, как о своих собственных. И действительно, не прошло трёх дней после смерти Пушкина, как будущее двух мальчиков, двух девочек и вдовы было обеспечено. Пушкин был склонен к либерализму, и это было известно императору; не желая, чтобы бумаги и корреспонденция покойника кого-нибудь скомпрометировали, в момент смерти он послал в его дом воспитателя наследника собрать бумаги, сохранить материалы по истории Петра Великого и документы из Государственного архива, а всё остальное, что может омрачить память Пушкина и повредить другим, сжечь без рассмотрения.

Общество оценило по достоинству это решение императора».

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

II

Петербург, 15 апреля 1837 г.

«Барон Геккерен, министр голландский, отправился вчера с тем, чтобы больше не возвращаться. Сын его, убийца г. Пушкина, разжалован и отправлен на границу с фельдъегерем».

 

6

Сардинским посланником в С.-Петербурге с апреля 1829 по ноябрь 1837 года состоял граф Симонетти. Нам не встретилось решительно никаких сведений о нём. Известно только, что он жил на Дворцовой набережной в доме князя Долгорукого. В четырёх своих донесениях сардинский посланник сообщал своему министру в Турин сведения о деле Пушкина: 2(14), 9(21) февраля, 25 марта (6 апреля) и 3(15) апреля.

I

Петербург, 2/14 февраля 1837.

В среду на прошлой неделе произошла дуэль на пистолетах между камер-юнкером Александром Пушкиным и офицером Кавалергардского полка бароном Геккереном. Так как дуэль эта служит темою для разговоров во всех салонах, то я не могу не сообщить о ней Вашему превосходительству. Дело в том, что г. Пушкин счёл себя обязанным вызвать вторично на дуэль г. Геккерена и что последний равным образом почёл для себя неизбежным, — да он и в самом деле не мог поступить иначе, — принять этот вызов.

Они стрелялись; Пушкин был ранен смертельно и скончался два дня спустя, Дантес получил лёгкую рану в правую руку, от которой он вскоре оправился.

Г. Пушкина оплакивают все лица, причастные к литературе, ввиду того, что он был русским поэтом, выдвинувшимся уже теми работами, которые были им написаны, и обещавшим много впереди. Поэтому, когда, согласно обряду греко-русской религии, прощаются с покойником, можно было видеть в церкви на похоронах множество лиц, пришедших в последний раз выразить те чувства, которые к нему питали. Дипломатический корпус, приглашённый на похороны вдовою писателя, присутствовал в полном составе. Не было только Английского посольства, посланников Прусского, Греческого и Нидерландского. Что касается последнего, который не был приглашён, то это вполне естественно, ибо вышеупомянутый г. Геккерен, именовавшийся раньше г. Дантесом, усыновлён восемь-десять месяцев тому назад Геккереном и носит его фамилию.

Император дал доказательство своего великодушного, отеческого сердца. Узнав, что надежды на спасение нет, он приказал передать Пушкину, что позаботится о его жене и детях, и взял их уже под своё покровительство, назначив им пенсию.

Секундантами были: со стороны Геккерена — виконт д’Аршиак, состоявший при французском посольстве, а со стороны Пушкина полковник русской службы. Д’Аршиак за то, что состоял секундантом, был отправлен сегодня курьером в Париж, и покидает здесь свой пост совершенно, — мера, всеми одобряемая.

Что касается полковника, то император не решил ещё, равным образом он не высказался и относительно г. Геккерена, если не считать того, что вместо крепости разрешил ему отправиться домой, где он и находится под домашним арестом. Закон гласит, что если офицер дерётся на дуэли, то он должен быть разжалован в солдаты.

(Estratto dal Copialettere della Legazione di Sardegna a Pietroburgo; vol 1836—37, rapp. n. 619).

II

Петербург, 9/21 февраля 1837

До сих пор судьба барона Геккерена ещё не решена, его ещё пользуют на дому, леча его рану, затем его будут судить. Полагают, что он будет приговорён к наказанию, согласно закону, но в силу помилования, которое дарует ему император, он проведёт несколько месяцев в крепости, а затем уедет с бароном Геккереном, нидерландским послом при российском дворе, своим приёмным отцом, который уже подал прошение об отставке своему государю и уже распродал свою обстановку и другие вещи. Ввиду того горя, которое обнаруживается здесь по поводу смерти Пушкина, ибо она рассматривается его соотечественниками как невознаградимая утрата, понесённая Россией в области литературы и поэзии, и тех сожалений, которые здесь высказываются, ввиду того также, что в качестве историографа на него была возложена задача написать историю Петра Великого, — я нахожу решение, принятое вышеназванным послом покинуть Петербург, весьма приличным и соответствующим тому положению, в которое он будет поставлен вследствие этой дуэли, так изменившей его прежнее положение. Император выказал великодушие сердца по отношению к вдове и детям покойного. Он назначил вдове пенсию в 6000 рублей и по 1500 рублей каждому из детей; мальчики будут приняты в Пажеский корпус, земля, принадлежавшая покойному и заложенная им, будет освобождена от долгов и возвращена во владение вдовы, которой немедленно было выплачено вперёд 10 000 рублей. Сверх того, произведения покойного поэта будут напечатаны и переплетены в роскошный том на счёт правительства и будут продаваться в пользу семьи поэта; полагают, что выручка может дать 200 000 рублей. К этим великодушным поступкам со стороны императора надо прибавить ещё один, предшествовавший им, а именно, его величество, зная характер и убеждения писателя, возложил на одного из его друзей сжечь перед его смертью все произведения, которые могли бы ему повредить и которые находились в его бумагах.

(Estratto dal Copialettere della Legazione di Sardegna a Pietroburgo; vol. 1836—37, rapp. n. 620).

III

Петербург, 25 марта (6 апреля) 1837

В моей депеше за № 619 я имел честь сообщить Вашему Превосходительству о дуэли, происшедшей между г. Пушкиным и бароном Геккереном, и о том, что до этой дуэли относилось. Ввиду этого я изложу теперь, что г. Геккерен, будучи приговорён к наказанию, согласно закону, и проведя около трёх недель в заключении на гауптвахте, где посещать его разрешено было лишь его жене, был, согласно решению императора, разжалован и, в сопровождении фельдъегеря, выслан на днях на прусскую границу. Что касается нидерландского посла, барона Геккерена, то ответ его правительства на прошение его об отставке гласит, что ему разрешён шестимесячный отпуск и что впоследствии он увидит, как ему поступить, а в ожидании он будет получать половинный оклад; таким образом, нидерландский посол уедет лишь в отпуск. Г. Геверс, секретарь посольства, бывший в отпуску, вернётся сюда через несколько дней и останется в качестве поверенного; как только он приедет, барон Геккерен уедет, чтобы присоединиться к своему приёмному сыну в Кёнигсберге, который должен его там ждать, и они будут продолжать путешествие вместе. Холодность, выказанная разными лицами послу в тех местах, где он был, должна ему показать, что пост его в С.-Петербурге уже не может быть ему столь же приятен, как был раньше: вследствие того полагают, что он более сюда не вернётся.

(Estratto dal Copialettere della Legazione di Sardegna a Pietroburgo; vol. 1836—37, rapp. n. 626).

IV

Петербург, 3/15 апреля 1837.

Г. Геверс, о котором я упоминал в моей последней депеше, прибыл в С.-Петербург неделю тому назад, чтобы остаться здесь в качестве поверенного Нидерландов, а барон Геккерен выехал третьего дня утром с супругою своего приёмного сына, сестрою вдовы Пушкина. Нидерландский посол, заявивший, что он уезжает лишь в отпуск, просил, согласно обычаю, перед отъездом иметь честь повергнуть своё уважение перед его величеством, но в этой чести, которою мы обычно пользуемся в подобных обстоятельствах, ему было отказано и, сверх того, ему была вручена табакерка, украшенная портретом императора и усыпанная бриллиантами, которую, по установившемуся при императорском дворе обычаю, дарят послам, покидающим свой пост окончательно, из чего явствует, что император не пожелал видеть его здесь долее и что его сюда не ждут. Это неудовольствие, которое было ему выражено, должно обусловливаться тем, что он не старался советами, которые он мог и должен был подавать своему приёмному сыну, помешать дуэли, состоявшейся между свойственниками, результаты коей тем более горестны для них. — Причина дуэли есть ревность, которая возгорелась в покойном г. Пушкине к жене, вследствие поводов, которые подавал к ней молодой Геккерен. Факт тот, что многочисленные версии, существующие об этом печальном деле, о которых я не знаю, насколько они основательны и верны, отчасти ли или целиком, не говорят в пользу барона Геккерена, и что император, зная, по всей вероятности, истину, предпочёл не принять его и избавить себя от разговора, который мог быть только неприятен и его величеству и нидерландскому послу. Мне кажется, однако, что последний поступил не в духе своего двора, приняв табакерку, и так как ему написали, что он уедет из С.-Петербурга только после отпуска, разрешённого ему его государем, то он поступил бы более согласно с видами своего правительства, отклонив в настоящую минуту принятие подарка, который дарят только, когда посол окончательно покидает свой пост, или при представлении отзывных грамот, или после отсылки последних, что касательно его в данное время не имеет места. Посол не делал прощальных визитов ни дипломатам, ни иным лицам. Он ограничился тем, что после отъезда приказал вручить свои визитные карточки с надписью p.p. congé, да он и не мог поступить иначе, так как положение его стало затруднительным и требовало быстрого отъезда. Его приёмному сыну был выдан французский паспорт, из чего видно, что, несмотря на усыновление, он признаётся французским подданным, как признавался им, нося своё первое имя Дантеса.

(Estratto del Copialettere della Legazione di Sardegna a Pietroburgo; vol. 1836—37; rapp. n. 627).

 

7

В датском Государственном архиве нашлись два донесения датского посланника в С.-Петербурге графа Бломе со сведениями о дуэли и смерти Пушкина.

Граф Отто Бломе (Otto Blome) родился в Киле в 1770 г., а умер в 1849 году; в графское достоинство возведён в 1826 году. В Петербурге он находился с 1804 по январь 1824 года и затем с января 1826 по октябрь 1841 года. В промежутке, в течение нескольких месяцев, был министром иностранных дел. Во время войны России со Швецией он настойчиво советовал своему правительству поддержать Россию.

Граф Бломе, или, по русской транскрипций, Блум, был хорошо известен в петербургском обществе. По словам Д. Н. Свербеева, он был «любимец этого общества, страстный охотник до лошадей, постоянно сопровождавший императора Александра в красном своём мундире на параде и манёврах».

В дневнике Пушкина за февраль 1835 года есть упоминание о Блуме. «На днях в театре Фикельмон, говоря, что Bertrand et Raton не были играны на Петербургском театре по представлению Блума, датского посланника (и нашего старинного шпиона), присовокупил: — Je ne sais pourquoi; dans la comédie il n’est seulement pas question du Danemark. Я прибавил: — Pas plus qu’en Europe».

I

С.-Петербург, 30 января (11 февраля) 1837.

М. г.

Последняя почта не принесла мне никаких известий о вашем превосходительстве .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Трагическое событие, разыгравшееся на днях, произвело тем сильнейшее и мучительнейшее впечатление на публику, что действующие лица драмы весьма известны в высшем обществе.

Молодой француз, г. Дантес, в прошлом году законным образом усыновлённый в качестве сына и наследника нидерландским послом бароном Геккереном, лишь несколько дней тому назад отпраздновал свою свадьбу с сестрою г-жи Пушкиной. Последняя, выдающаяся красавица, — супруга писателя Пушкина, стяжавшего вполне заслуженную славу в русской литературе, главным образом благодаря стихам. Он был возведён в звание историографа российского, причём ему было поручено использовать важнейшие эпизоды Российской истории, из которых должен был составиться классический труд. Отличаясь неистовым нравом и ревностью, не знавшей границ, он сделался жертвою своих подозрений относительно якобы существовавших между его женою и его свояком тайных отношений. Его ярость излилась в письме, грубо-оскорбительные выражения которого сделали дуэль неизбежною. Оба противника, назначив друг другу место встречи в Екатерингофской роще, в прошлую среду в 4 часа дня стрелялись, на расстоянии 15 шагов. Оба искусные стрелки. Первый выстрел поразил г. Пушкина в нижнюю часть живота и свалил его с ног. Крайняя враждебность, одушевлявшая его, дала ему силы приподняться и, после меткого прицела, пронзить руку противника. Пуля, уже несколько ослабленная, скользнула по одному из рёбер, слегка его контузив.

Г. Пушкин скончался вчера, заплатив жизнью за неистовую страсть, ослепление коей возлагает на него всю ответственность за это печальное событие. Что касается молодого Геккерена, то его рана не внушает серьёзных опасений.

Лорд и леди Лондондерри уехали  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Имею честь быть с глубоким уважением

  вашего превосходительства

    смиренным и покорным

      слугою О. Бломе

Его превосходительству

Г-ну Краббе Каризиус

Министру внутренних дел, и проч., и проч.

В Копенгаген.

II

С.-Петербург, 2/14 февраля 1837.

М.г.

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

Похороны г. Пушкина происходили вчера утром.

Император передал следствие по этому злополучному делу суду, которому, согласно обычному порядку правосудия, передаются подобные преступления. Закон, карающий дуэли, весьма строг. Тот, кто убьёт своего противника на дуэли, подлежит разжалованию в солдаты, но от милости его величества зависит, несомненно, ослабить несколько его суровость, и ввиду смягчающих обстоятельств надеются на то, что император изменит приговор, который относительно молодого Геккерена выразится в увольнении его со службы и в высылке на границу. Что касается его секунданта, г. д’Аршиака, атташе Французского посольства, то барон Барант поспешил послать его в Париж в качестве курьера.

Артиллерийский полковник, секундант Пушкина, не отделается так легко.

Никто не думает, чтобы барон Геккерен после столь громкого скандала и причинённых ему в связи с этим делом неприятностей захотел остаться здесь, и предполагают, что он будет просить у своего правительства другого назначения.

Г. Северин, российский посол при Швейцарской конфедерации,

только что приехал  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . ваше превосходительство.

Примите уверение в глубочайшем уважении, с которым имею честь быть

Милостивый государь,

  Вашего превосходительства

   смиренным и покорным

      слугою О. Бломе.

Его превосходительству

г-ну Краббе Каризиус

министру внутренних дел, и пр., и пр.

В Копенгаген.

 

8

 

Председатель совета министров в Штутгарте доставил нашему посланнику семь выписок из хранящихся в архивах Виртембергского министерства иностранных дел донесений Виртембергского посланника в С.-Петербурге за 1837 год, заключающих в себе сведения о поединке Пушкина с Дантесом. Кроме выписок, председатель доставил копию довольно большой записки, хранящейся при названных донесениях и неизвестно кем составленной.

Отправив первое сообщение о дуэли и смерти Пушкина в депеше от 30 января (11 февраля) 1837 г., Виртембергский посланник знакомил своё правительство последовательно с ходом разыгравшейся вокруг имени Пушкина истории. В депешах от 6 (18), 9 (21) февраля, 20 марта (1 апреля), 30 марта (11 апреля), 3 (15), 14 (26 апреля). Его сообщения выдаются из ряда других дипломатических донесений обилием любопытных подробностей, а главное — ясным сознанием абсолютной ценности и значения творчества Пушкина. Очевидно, такое сознание побудило посланника не ограничиться фактическими сведениями о дуэли, смерти и суде, а приложить особую, и нельзя сказать, что малую, записку о Пушкине, имевшую задачей дать представление о Пушкине — о его жизни, о его литературной деятельности, о его духовной и физической личности. Записка имеет большой интерес и если её сравнить с тем, что писано о Пушкине в иностранных газетах в 1837 году, то окажется, что она выгодно отличается от других писаний своей фактической стороной.

Заботливое отношение к памяти поэта, о котором свидетельствуют и донесения, и записка, заставляет нас подробнее остановиться на личности автора донесений.

Виртембергским посланником в С.-Петербурге с января 1829 по июль 1848 года состоял князь Гогенлоэ-Кирхберг (Christian Ludwig Friedrich Heinrich Prinz von Hohenlohe-Langenburg-Kirchberg). Он родился в 1788 году. В 1812 году он был одним из тех раненых воинов, которые были привезены в Петербург и за которыми ухаживали петербургские дамы. С января 1825 года в течение 23 лет с лишним он оставался Виртембергским посланником. В 1833 году он женился на русской — Екатерине Ивановне Голубцовой (1802—1840). Так как князь Гогенлоэ приходился родственником вел. кн. Елене Павловне и виртембергскому королевскому дому, то перед выходом замуж Голубцовой был пожалован титул графини. До самой своей смерти Гогенлоэ оставался в Петербурге; здесь он и умер в 1859 году. А. П. Бутенев в своих воспоминаниях говорит, что Гогенлоэ пользовался постоянным уважением и при дворе, и в высшем обществе. Он приятельствовал с кн. Вяземским, с Жуковским, с А. И. Тургеневым. Был знаком и с Пушкиным. 

 

Выдержки из семи депеш вюртембергского посла в С.-Петербурге князя Гогенлоэ-Кирхберга

I

Депеша от 30 января (11 февраля) 1837

В среду 27 января (8 февраля) в 4 часа дня вблизи столицы произошла дуэль на пистолетах между двумя свояками, а именно, между знаменитым поэтом Пушкиным и юным офицером Кавалергардского ея величества полка бароном Геккереном. Г. Пушкин был ранен смертельно, пуля пронзила его навылет. Противники стреляли на расстоянии десяти шагов, и г. Пушкин, будучи уже ранен пулею, велел себя приподнять и выстрелил ещё в своего противника, ранив его в правую руку. Причиной этой дуэли была ревность г. Пушкина, возбуждённая анонимными письмами, которые с некоторых пор приходили на имя писателя и в которых говорилось об интимных отношениях, существовавших якобы между молодым бароном Геккереном и его красавицей-женой и продолжавшихся, несмотря на то, что последний, будучи спрошен по этому поводу Пушкиным, заявил ему, что любит не его жену, а его свояченицу, Екатерину Гончарову, на которой барон Геккерен и женился недели две тому назад. Г. Пушкин, узнав, что его противник ранен не опасно, сказал, как передают, своему секунданту: в таком случае придётся начинать сызнова. С целью вызвать эту дуэль, г. Пушкин написал оскорбительнейшее письмо Нидерландскому послу барону Геккерену, приёмному отцу молодого человека, где он употребляет выражения, которые благопристойность не позволяет повторить, и где он всячески оскорбляет посла, так что примирить противников было невозможно. С первой же минуты возникли сильные опасения за жизнь г. Пушкина, и он скончался 29 января (10 февраля) в 3 часа пополудни. Россия будет оплакивать его смерть, как утрату своего величайшего поэта, но преданнейшие из его друзей признали, что он слишком дал увлечь себя своему чувству мести. Секундантами в этом злополучном поединке были со стороны молодого барона Геккерена виконт д’Аршиак, состоящий при Французском посольстве, а со стороны Пушкина Данзас, полковник гвардейского Сапёрного полка. Император, всегда готовый на поддержку несчастных, известил г. Пушкина, что в случае его смерти его величество позаботится о его жене и детях. Посол барон Геккерен рассчитывает также на помилование своего сына, ввиду того, что для молодого человека являлось совершенно невозможным избежать поединка, в коем оба противника обнаружили равное мужество. Виконт д’Аршиак должен завтра или послезавтра ехать курьером от Французского посольства. Он надеется через некоторое время вернуться снова в С.-Петербург, где он был на отличном счету.

II

Депеша от 6/18 февраля 1837

В моей последней депеше от 11 февраля н. ст. я имел честь почтительнейше сообщить вашему величеству о том, что соблаговолил сделать император для несчастной вдовы поэта Пушкина, чью печальную кончину не перестают оплакивать, и равным образом я писал об этом в ряде частных писем г. министру иностранных дел вашего величества, но ввиду, того, что я только недавно узнал о том, что император сделал для семьи и для памяти знаменитого поэта, я спешу сообщить вашему величеству эти подробности. Во-первых, похороны г. Пушкина происходили на счёт его императорского величества, и тело было выставлено, по особому распоряжению императора, в часовне дворцовой церкви на Конюшенной; затем его императорское величество приказал выдать довольно значительную сумму вдове Пушкина для покрытия необходимых текущих расходов; сверх того, ей будет выдаваться пенсия в 10 000 рублей в год, и её четверо детей будут воспитываться на казённый счёт. Принадлежавшее Пушкину имение в Псковской губернии совершенно освобождено императором от долгов и останется в качестве неприкосновенного дара его семье. Пушкин будет похоронен в этом имении, где на его могиле будет воздвигнут памятник. Затем его императорское величество повелел, чтобы за счёт императора было выпущено полное издание сочинений поэта, которое должно продаваться в пользу детей: полагают, что это последнее благодеяние императора принесёт семье не менее 200 000 рублей. Эта злополучная дуэль, отнявшая у России наиболее славного из поэтов в возрасте 37 лет, отзовётся неблагоприятно также и на карьере нидерландского посла, барона Геккерена, решившего покинуть свой пост. Барон написал уже об этом своему государю и, без сомнения, покинет С.-Петербург в самом ближайшем будущем. Что касается барона Дантеса, его приёмного сына, то его будут судить военным судом, как только его рана позволит ему предстать перед судом. Тем временем эта ужасная драма, поразившая несчастием стольких людей, не перестаёт служить темою для разговоров во всех классах общества столицы.

III

Депеша от 9/21 февраля 1837

Военного суда над молодым бароном Геккереном ещё не было. Полагают, что дело затягивают нарочно, до отъезда Нидерландского посла, и что затем молодого человека просто уволят со службы и вышлют из России, разжаловав его из офицеров и не принуждая его служить в полку в качестве простого солдата, с тем, чтобы он мог вместе с женою последовать за своим приёмным отцом. Об этой злополучной дуэли больше не говорят, и мне передавали, что таково желание императора, положившего конец всем разговорам на эту тему. Между тем Пушкин по-прежнему оплакивается своими многочисленными друзьями, и по этому грустному поводу глаз стороннего наблюдателя мог убедиться ещё раз, насколько сильна и могущественна чисто русская партия, к которой принадлежал Пушкин. Непосредственно после дуэли между Пушкиным и молодым бароном Геккереном большинство высказывалось в пользу последнего, но не понадобилось и 24 часов, чтобы русская партия изменила настроение умов в пользу Пушкина. Что же касается баронов Геккеренов, то они, правда, сделали всё, чтобы, с своей стороны, навлечь на себя всеобщее неудовольствие, и многие лица, в былые времена отличавшие посла барона Геккерена, принуждены в настоящую минуту сожалеть об этом.

IV

Депеша от 20 марта (1 апреля) 1837

Его императорское величество изволил смягчить смертный приговор, вынесенный, согласно русским законам, военным судом против личности молодого барона Геккерена, заменив его высылкой за пределы империи; и вчера утром барон в сопровождении фельдъегеря был вывезен на границу и таким образом уволен от службы России. В этом распоряжении надо удивляться ещё милости и благородной доброте его императорского величества, так как все русские офицеры до сих пор бывали караемы за дуэль разжалованием в солдаты. Барон Геккерен-отец получил от своего правительства разрешение на шестимесячный отпуск, которым он воспользуется тотчас по возвращении в Петербург г. Геверса. Последний примет вновь обязанности поверенного голландского короля, которые он уже неоднократно исполнял во время отлучек барона Геккерена. В том случае, если барон Геккерен не захочет более возвращаться в Россию, что весьма возможно, король Вильгельм разрешит ему находиться за штатом, удержав за ним половину того содержания, которое он получал до сих пор.

V

Депеша от 30 марта (11 апреля) 1837

Четыре дня тому назад прибыл г. Геверс, назначенный представителем Голландии на время отсутствия барона Геккерена, и барон поспешил испросить у императора прощальную аудиенцию, но эта аудиенция до сих пор ещё не назначена. Между тем меня уверяют, что барон вместе с супругою своего приёмного сына покинут Петербург в будущую пятницу. Мне передавали ещё, что барон Геккерен-отец написал официальное письмо вице-канцлеру графу Нессельроде с запросом о том, что ставится ему в упрёк в злополучном деле его приёмного сына. До моего сведения не дошло, ответил ли вице-канцлер на это письмо, но по-видимому письмо это, по крайней мере, не повредило барону Геккерену, так как он был приглашён на большой званый обед, бывший вчера у графа Нессельроде.

VI

Депеша от 3/15 апреля 1837

Утром третьего дня барон Геккерен, посол его величества короля Голландии, покинул столицу вместе со своею невесткою, супругою своего приёмного сына, с тем, чтобы вернуться в Голландию. В прощальной аудиенции, которой барон Геккерен добивался у их императорских величеств, ему было отказано, и император приказал вручить барону табакерку с портретом его величества, которая, согласно установившемуся при императорском дворе обычаю, дарится каждому иностранному послу, когда он, будучи отозван своим двором, покидает Россию, несмотря на то, что барон Геккерен покидал Петербург, отправляясь лишь в шестимесячный отпуск на родину. Невозможно выразительнее отметить, как мало желают видеть вновь этого посла в Петербурге. Сильно упрекают барона Геккерена за то, что он принял в подобных обстоятельствах табакерку, и порицают его за этот случай не менее, чем за многие другие, в которых барон Геккерен вёл себя не так, как того желали бы его коллеги. Для приёмного сына этого посла Прусский посол г. Либерман был настолько добр, что написал прусским властям на границу, чтобы молодой человек мог остаться на границе до приезда своего отца и своей супруги без неприятностей со стороны этих властей, что могло бы случиться, не будь этой любезности со стороны г. Либермана. Между тем барон Геккерен даже не заехал к нему, также, как он не заехал и к остальным своим коллегам, которым только просил передать визитные карточки уже после своего отъезда из города. Об его отъезде никто не жалеет, несмотря на то, что он прожил в С.-Петербурге около 13 лет и в течение долгого времени пользовался заметным отличием со стороны двора, пользуясь покровительством графа и графини Нессельроде; в городе к барону Геккерену относились хуже уже в течение нескольких лет, и многие избегали знакомства с ним.

VII

Депеша от 14/26 апреля 1837

Столичные газеты опубликовали приговор военного суда по делу барона Геккерена-сына.

VIII

Заметка о Пушкине

Пушкин, замечательнейший поэт, молва о котором разнеслась особенно благодаря тому глубокому трагизму, который заключался в его смерти. Пушкин, представитель слишком передовых для строя своей родины взглядов, был на разные лады судим своими соотечественниками, чему следует приписать эту разницу в чувствах к человеку, жизнь которого всегда была общественною. На этот вопрос нетрудно будет ответить тому, кто жил в России, и особенно тому, кто имел возможность изучить разнообразные элементы, из которых состоит русское общество, равно как и его привычки и предрассудки. Чтение произведений Пушкина и его жизнь ясно указывают на то, почему этот писатель не пользовался уважением среди известной части аристократии, меж тем как всё остальное общество превозносит его до небес и с восторгом и благоговением относится к его памяти.

Остроумные и язвительные намёки, направленные большею частью против высокопоставленных лиц, проступки и пороки которых изобличал Пушкин, создали поэту многочисленных и могущественных врагов. Бичующая эпиграмма против Аракчеева по поводу девиза, заключённого в его гербе, сатира на Уварова, усыпившая под названием подражания Катуллу обычную бдительность цензуры и помещённая в литературном журнале, ответ Булгарину, в котором, отражая упрёки аристократии, Пушкин с правом или без права нападал на самые высокопоставленные фамилии в России, — вот истинные преступления Пушкина, преступления тем более тяжкие, чем выше и богаче были его враги, чем теснее они были связаны с влиятельнейшими домами и окружены многочисленными приверженцами. Пушкину не трудно было возбудить против себя недовольство власти, ибо дух и направление его произведений давали слишком много поводов для доносов врагов. Вот настоящие причины того недоброжелательства, которое известная часть дворянства (особенно та, которая занимала видные посты в государстве) питала к Пушкину при его жизни и которое отнюдь не исчезло с его смертью. Этим же можно, по всей вероятности, объяснить тот факт, что, пользуясь по-видимому милостивым благорасположением государя, Пушкин тем не менее продолжал оставаться под надзором полиции.

Молодёжь в России, наоборот, рукоплескала вольнолюбивым произведениям этого писателя, остроумным и временами непристойным, правда, неосторожным, но смелым и талантливым. Особенно спешили рукоплескать чиновники, многочисленный класс, являющийся в некотором роде третьим сословием в России; в настоящую минуту они создают апофеоз человеку, произведения которого являются выражением их собственных чувств. С самого начала и, быть может, бессознательно Пушкин рассматривался и признавался ими как представитель оппозиции. Здесь мы даём его жизнеописание с краткою оценкою главнейших его произведений.

Родившись в Москве в 1799 году, Александр Пушкин по отцу принадлежал к одной из древнейших фамилий. Один из его предков Радша, германского происхождения и, по всей вероятности, тевтонский рыцарь, поселился в 13 веке (1252—62) в России и вступил в службу при Александре Невском. Он сделался родоначальником нескольких известных русских фамилий, а именно: Пушкиных, Бутурлиных, Каменских, Жулебиных, Мятлевых и пр. Дед Пушкина по отцу, сын арапа, найденного или купленного Петром Великим и привезённого ребёнком в Россию, звался Аннибалом и при Екатерине II достиг чина адмирала. Ему принадлежит покорение Наварина, его имя и подвиги высечены на полуростральной колонне в Царском Селе.

Образование Пушкин получил в Царскосельском Лицее; его густые вьющиеся волосы, смуглый цвет кожи, не совсем правильные черты лица, неукротимая пылкость его характера — всё обнаруживало в нём африканскую кровь, и в ранней юности его уже наметились те бурные страсти, которым впоследствии суждено было волновать его жизнь. В 14 лет он написал стихотворение, посвящённое Царскому Селу, а также послание к Александру, благодаря которому он был отмечен учителями. По этому случаю его приветствовал в качестве поэта старик Державин, бывший министр, лирические произведения которого ценятся русскими гораздо выше таких же произведений Ж. Ж. Руссо (особенно славится его ода «Бог», величественное произведение, которое китайский император повелел перевести на китайский язык и вывесить на стене своего дворца, чтобы постоянно иметь его перед глазами). По выходе из лицея Пушкин написал свою оду вольности и вскоре затем целый ряд произведений, проникнутых тем же духом, привлёкших к нему внимание общества, а впоследствии также и внимание правительства, повелевшего ему покинуть столицу. В качестве местожительства ему была указана Бессарабия, а после этого в течение пяти лет, до смерти Александра, Пушкин остаётся у гр. Воронцова в Одессе.

Уступая настояниям историка Карамзина, верного друга Пушкина и настоящего ценителя его таланта, император Николай, тотчас по восшествии своём на престол, вызвал Пушкина в столицу и оказал ему самый милостивый приём, как о том можно судить по ответу императора на замечания по этому поводу князя Волконского. «Это уже не прежний Пушкин, — сказал Николай,— это Пушкин раскаивающийся и чистосердечный; словом, это мой Пушкин, и отныне я один хочу быть цензором его произведений». Тем не менее до самой смерти писатель оставался под негласным надзором полиции.

В 1829 году Пушкин сопровождал Паскевича в Турецкой кампании. На следующий год, в эпоху холеры, Пушкин женился в Москве на девице Гончаровой, замечательной красавице, дед которой был купцом и впоследствии был возведён в дворянство. После женитьбы Пушкин приехал снова в Петербург, жена его была принята ко двору, а сам он вскоре был произведён в камер-юнкеры.

Пушкин всегда проявлял большое презрение к должностям и милостям, но с тех пор, как его жена была принята ко двору, суровость его мнений, по-видимому, смягчилась. Назначением в камер-юнкеры Пушкин почитал себя оскорблённым, находя эту честь много ниже своего достоинства. С этой минуты взгляды его снова приняли прежнее направление, и поэт снова перешёл к принципам оппозиции.

Главнейшие его произведения суть:

Руслан и Людмила — фантастическая поэма в духе Ариоста, которую сравнивают с Обероном Виланда.

Кавказский пленник.         — поэмы

Бахчисарайский фонтан.   /

Цыганы — лёгкая поэзия, одно из замечательнейших произведений Пушкина, которое у русских почитается совершенным произведением в своём роде.

Братья-разбойники — повесть.

Полтава — поэма, написанная белыми стихами, настоящее заглавие которой должно было бы быть «Мазепа». Название Полтавы было дано Пушкиным во избежание упрёка в подражании Байрону, автору также вещи, озаглавленной «Мазепа», с которою поэма Полтава не имеет ничего общего.

Евгений Онегин — роман в прекрасном стиле, сравниваемый по типу и по форме с Дон-Жуаном Байрона.

История Пугачёвского бунта — посредственная вещь.

Домик в Коломне — также посредственная вещь, поэма, написанная октавами в подражание Тассу.

Чёрная шаль — небольшое стихотворение, полное грации и поэзии.

Борис Годунов — хорошо написанная драма, согласная в смысле исторических данных с повествованиями Карамзина, изображающая героя пьесы убийцей сына Ивана IV и узурпатором его престола, меж тем как, судя по новейшим историкам, каковы Устрялов, Погодин, Краевский, Булгарин и др., Борис Годунов был избран духовенством, боярами и народом.

Анжело — стихотворный перевод Шекспира.

Повести — среди которых особенной известностью пользуются Пиковая дама и Капитанская дочка, и, наконец, огромное количество стихотворений, из которых особенно известны два, одно озаглавленное «Байрон», другое — «Наполеон». Кроме того, Пушкин издавал литературный журнал «Современник».

Стиль Пушкина в большинстве случаев блестящ, лёгок, отточен и изящен. Пушкин, собственно, не принадлежит ни к одной из двух крупнейших школ, оспаривающих друг у друга область литературы. В качестве талантливого писателя он сумел оценить и классические и романтические красоты. Наконец, в России он является главою школы, ни один ученик которой до сего времени не достиг совершенства учителя.

Нрав у Пушкина был страстный, порывистый, вспыльчивый. Он любил игру и искал сильных ощущений, особенно в молодости, ибо годы начали смягчать в нём пыл страстей: он был рассеян, беседа его была полна очарования для слушателей. Нелегко было заставить Пушкина говорить, но, раз вступив в беседу, он выражался необычайно изящно и ясно, нередко прибегая к французской речи, когда хотел придать фразе более убедительности. Ум у него был злой и насмешливый, тем не менее все знавшие его считают его образцовым другом.

Его дуэль с Геккереном и обстоятельства, сопровождавшие его смерть, слишком известны, чтобы быть упоминаемы здесь, но чтобы вернее понять его нрав, не бесполезно, быть может, прочесть его письмо к Геккерену, письмо, сделавшее немыслимым всякое примирение. Оно полно выражений, свидетельствующих о том, насколько Пушкин должен был быть озлоблен. Трудно узнать чистого и всегда пристойного писателя в необдуманных словах, внушённых этому огненному темпераменту гневом. Океан прорвал плотину, ничто не в силах его остановить.

Задолго до злополучной дуэли были разнесены и вручены всем знакомым Пушкина — частью через прислугу, частью по городской почте — анонимные письма, написанные по-французски за подписью председателя Н… и графа Б…, постоянного секретаря Общества Р….. Некоторые из этих анонимных писем были доставлены даже знакомыми (так, между прочим, письмо В. П.), и наряду с адресом, написанным явно изменённым почерком, была помещена просьба переслать эти письма Пушкину. По поводу этих писем, когда Ж….. упрекал Пушкина в том, что он принимает слишком близко к сердцу это дело, и прибавил, что свет убеждён в невиновности его жены, Пушкин ответил: «Ах, какое мне дело до мнения графини такой-то или княгини такой-то о виновности или невиновности моей жены. Единственное мнение, которым я дорожу, есть мнение среднего класса, который в настоящее время является единственным истинно русским и который восхищён женой Пушкина».

По поводу этих анонимных писем существует два мнения.

Наиболее пользующееся доверием публики указывает на О…

Другое мнение, мнение власти, основывающееся на тожественности расстановки знаков препинания, на особенностях почерка и на сходстве бумаги, обвиняет Н…..

«Пчела» от 12 апреля содержит в себе резолюцию е. в. государя императора относительно Геккерена.

 

9

Из саксонского Главного государственного архива нашему посланнику в Дрездене были доставлены извлечения из донесений Саксонского посланника при российском дворе барона Лютцероде.

Барон Лютцероде (Karl August Lützerode; род. в 1794, ум. в 1864 году) был посланником с октября 1832 по июнь 1840 года. Во время пребывания в России он прекрасно изучил русский язык, полюбил русскую литературу и завёл дружеские и приятельские связи с передовыми русскими писателями: Жуковским, Пушкиным, Плетнёвым, князем П. А. Вяземским. Занимаясь немного литературой, Лютцероде переводил на немецкий язык Пушкина, Бенедиктова и Кольцова. Сохранился его перевод стихов казанской поэтессы Фукс: «На проезд А. С. Пушкина через Казань в 1833 году». Среди русских Лютцероде оставлял самое благоприятное впечатление. Князь П. А. Вяземский писал И. И. Дмитриеву 1 октября 1833 года: «Барон Лютцероде не нахвалится Москвою и благосклонным приёмом вашим. Вообще, он доволен путешествием своим по России и смотрел на неё глазами доброжелательного иностранца, что встречается весьма редко в отношении к нам».

Содержание донесений Лютцероде оправдывает представление о нём, как о ценителе и друге русской литературы. Не обинуясь, он говорит, что после смерти Гёте и Байрона Пушкину принадлежит первое место в мировой литературе. Горькой иронией звучит его сообщение о том, что смертный одр Пушкина окружали немногие, а нидерландский отель осаждался высшим обществом, справлявшимся о здоровье барона Геккерена.

Кроме трёх донесений Лютцероде, в которых шла речь о деле Пушкина, в том же архиве оказалось ещё любопытное донесение Зеебаха из Тильзита о встрече с Геккереном в Тильзите после его высылки из России. «Всё это дело принимает иной вид потому, что он (Геккерен) рассказывает об обращении с ним Пушкина. С величайшим хладнокровием он рассказал мне все подробности»… Автор донесения Зеебах (Albin Leo) одно время также был саксонским посланником в С.-Петербурге, потом в Париже.

I

С.-Петербург, 11 февраля (30 января) 1837.

Его превосходительству

    г-ну статс-секретарю Зешау.

М.г.

Ужасное событие, совершившееся три дня тому назад, глубоко потрясло всех истинно образованных жителей Петербурга. Государственный историограф (Der Historiograph des Reichs) Александр Пушкин, который достоин быть назван со времени смерти Гёте и Байрона первым поэтом современной эпохи, пал жертвою ревности, злонамеренно доведённой до безумия. Молодой карлист, ранее носивший имя Дантеса, позднее, по усыновлении его голландским посланником, принявший титул барона Геккерена, увлекался и был очарован красивой женой Пушкина; анонимные же письма ложно выставляли перед мужем эти отношения преступными. Вышеназванный эльзасец, служивший в Кавалергардском полку, избежал ярости поэта, потомка африканского рода, только благодаря поспешному решению жениться на незначительной во всех отношениях старшей сестре г-жи Пушкиной. Но, несмотря на то, что брак этот состоялся с благословления симпатизирующей всем карлистам семьи Нессельроде, он всё-таки вызвал громкие замечания со стороны некоторых лиц. Раздражило ли снова страстного мужа продолжавшееся внимание лейтенанта Геккерена к его невестке, или произошло это по интригам других тайных врагов, но 7 февраля Пушкин написал посланнику барону Геккерену письмо, в котором назвал только что заключённый брак, с одной стороны, делом змеиной, способной на происки, хитрости двух негодяев, связанных пороком, с другой стороны, их трусливой безнравственностью, и предсказывал, какие последствия ожидают его приёмного сына всюду, если он откажется принять его вызов на самых серьёзных условиях.

Это письмо посланник немедленно сообщил своему приёмному сыну, который тотчас же принял вызов на пистолетах на расстоянии десяти шагов.

В то время, как посланник докладывал графу Нессельроде самые оскорбительные выражения из письма Пушкина и просил об официальном удовлетворении, противники уже отправились за город в сопровождении атташе французского посольства виконта Даршиака и друга Пушкина Данзаса. Молодой Геккерен выстрелил Пушкину в живот, но последний имел ещё силы протянутою вперёд рукою послать ему пулю, которая попала бы тому в печень, если бы не была задержана металлическою пуговицей.

Пушкин скончался вчера, в три часа, в полном сознании, после того, как просил государя дать ему возможность унести с собой в могилу прощение за нарушение им закона и принять уверение в том, что он никогда не переставал считать свою супругу чистой и невинной, но не мог заставить себя жить на одной планете с человеком, которого свет мог считать близким его жене. Государь дал ему на это весьма трогательный письменный ответ, в котором обещал поэту прощение, предлагал ему подумать о загробном будущем и обещал позаботиться о судьбе его жены и четырёх маленьких детей.

Те немногие часы, которые ему оставалось жить, несчастный провёл согласно воле государя, употребив их на приведение в порядок своих дел и любовно занимаясь своими близкими и литературным будущим России.

При наличии в высшем обществе малого представления о гении Пушкина и его деятельности не надо удивляться, что только немногие окружали его смертный одр, в то время как нидерландское посольство атаковывалось обществом, выражавшим свою радость по поводу столь счастливого спасения элегантного молодого человека.

Не только столь выдающаяся личность и положение Александра Пушкина, но в особенности тот прекрасный свет, который был брошен на эту мрачную сцену благородным характером государя, дали мне смелость обеспокоить вас, ваше превосходительство, этим описанием трагедии, которою окончил свой жизненный путь один из выдающихся умов Европы.

Секундант господина Геккерена отсылается бар. Барантом, по всей вероятности, навсегда в Париж. Поведение его было похвально.

К. фон Лютцероде.

II

С.-Петербург, 18—6 февраля 1837.

Его превосходительству

    г-ну статс-секретарю Зешау.

М.г.

…Эта неожиданность породила самые странные слухи и предположения, особенно потому, что сочувствие, выказанное вторым и третьим классами жителей Петербурга по поводу смерти Александра Пушкина, вызвало некоторые меры надзора со стороны полиции и корпуса жандармов, особенно вблизи дома голландского посольства.

Император довёл своё великодушие до того, что уплатил все долги, лежавшие на имении Пушкина, превратив его в майорат для старшего сына, назначил ежегодную пенсию в 10 000 руб. его вдове и столько же дочерям и приказал выпустить новое полное издание его сочинений на свой счёт, из выручки от которого должен составиться капитал для детей. Похороны г. Пушкина отличались особенной пышностью и в то же время были необычайно трогательны. Присутствовали главы всех иностранных миссий за исключением графа Дёрама и князя Суццо — по болезни, барона Геккерена, который не был приглашён, и г. Либермана, отклонившего приглашение вследствие того, что ему сказали, что названный писатель подозревался в либерализме в юности, бывшей, действительно, весьма бурною, как молодость многих гениев, подобных ему.

Император пожелал выразить своё уважение к покойному, возложив на действительного статского советника Тургенева и на жандармского капитана сопровождать останки писателя до монастыря, расположенного в его имении в Псковской губернии.

Милость его величества дошла до того, что он разрешил секунданту покойного, полковнику Данзасу, оставаться у постели умирающего до его смерти и в числе ближайших друзей поэта нести гроб с колесницы в склеп, имея при себе шпагу.

Барон Карл Лютцероде.

III

С.-Петербург, 11 апреля —30 марта 1837

М.г.

Мне остаётся ещё отметить, что молодой барон Геккерен-Дантес был приговорён к лишению звания офицера и русского дворянина и был вывезен жандармами за пределы империи, с запрещением когда-либо возвращаться в неё. Его супруга вскоре последует за ним.

Барон Карл Лютцероде.

Его превосходительству г-ну статс-секретарю Зешау.

IV

Тильзит, 18 апреля 1837

М.г.

…Оканчивая письмо, я не могу обойти молчанием, что случай столкнул меня здесь с бароном Дантесом-Геккереном, убившим на дуэли Пушкина. Он был вывезен за границу, как простой солдат, жандармом и здесь ожидает свою жену и своего приёмного отца, голландского посла, покинувшего Петербург и получившего отпуск, с которыми вместе предполагает продолжать своё путешествие, куда — ещё не решено. Всё это дело принимает иной вид по тому, что он рассказывает о поведении Пушкина по отношению к нему. Он с громадным хладнокровием рассказал мне все подробности, довольно верно переданные уже газетами.

Вашего превосходительства покорный слуга Альбин Зеебах.

 

10

Баварским посланником в С.-Петербурге в год смерти Пушкина был граф Лерхенфельд (Maximilian Reichsgraf von Lerchenfeld-Koefering род. в 1779, умер в 1843 году). Он был в приятельских отношениях с французским послом бароном Барантом. Как известно, Ф. И. Тютчев весьма увлекался баронессой Амалией Максимилиановной Криденер, по 2-му браку графиней Адлерберг. Эта Криденер была незаконной дочерью княжны Турн-и-Таксис и графа Максимилиана Лерхенфельда. В библиотеке А. С. Пушкина оказалась книжка «Gedichte des Königs Ludvig von Bayern» с надписью «А. Lerchenfeld». Книжка идёт, конечно, из этой семьи Лерхенфельдов и может свидетельствовать о знакомстве Пушкина с ними.

Граф Лерхенфельд отправил целое донесение о дуэли и смерти Пушкина и упоминал о нём в двух последовавших рапортах.

I

С.-Петербург, 10 февраля 1837.

Ваше величество!

Россия потеряла самого замечательного своего писателя и самого знаменитого поэта, Александра Пушкина.

Он умер 37 лет, в лучшую пору своей деятельности, от тяжкой раны, полученной им на дуэли.

Подробности этой катастрофы, которую покойный, к несчастью, сам навлёк на себя своим ослеплением и неистовой ненавистью (свидетельствовавшими об его арабском происхождении), являются уже в течение нескольких дней единственным предметом разговоров столицы. Он дрался со своим собственным зятем Жоржем Геккереном. Последний — приёмный сын барона Геккерена, Голландского посланника, француз по рождению, носил ранее имя Дантес, был кавалергардским офицером и недавно женился на сестре г-жи Пушкиной.

Несмотря на такое близкое родство и безупречность поведения, которую выказал г. Геккерен, женясь на этой молодой особе, анонимные письма с самыми злостными намёками задели самолюбие поэта так глубоко, что сделали его нечувствительным к самым ясным доказательствам невинности его жены, а также и к его собственному убеждению, и он не находил себе отдыха до тех пор, пока не вызвал своего зятя и не принудил его к поединку, положившему конец его жизни.

Император сделал всё от него зависевшее, чтобы смягчить последние минуты этого замечательного человека, убеждения которого его величество порицал, но талант почитал. Накануне его смерти государь собственноручно написал ему несколько слов, чтобы успокоить его относительно судьбы его жены и детей и предложить ему употребить те немногие дни, которые провидение, казалось, даровало ему, на исполнение религиозных обязанностей и на приготовление к христианской смерти.

Император поручил ещё Жуковскому, прежнему учителю наследника цесаревича, другу покойного, просмотреть его бумаги и сжечь все сочинения, которые могли бы скомпрометировать память Пушкина, относясь к временам его юности, когда он предавался крайним и революционным идеям.

Для русской литературы смерть Пушкина является существенной потерей. Его называли русским Байроном, сделавшим больше других писателей, чтобы очистить русский язык и сделать его языком поэзии. Должно отметить также всеобщее возмущение и даже склонность к более сильному, чем обыкновенно, национальному негодованию, которое не ограничивается справедливыми упрёками, но устремляется на противника, как на иностранца, и требует, чтобы он был строго наказан.

Последнее время Пушкину было поручено императором написать историю Петра Великого, и он был редактором литературного журнала «Современник».

13 февраля.

Я только что вернулся с похорон Пушкина, которые были замечательны по стечению народа всех классов, собравшегося там. Вслед за родственниками покойного, приблизившимися, по греческому обряду, к телу, чтобы проститься перед тем, как закроют гроб, все друзья и многие другие лица поспешили, рыдая, к катафалку и продлили эту сцену прощания, как последнюю почесть таланту, отнятому у его родины.

Его императорское величество уже исполнил обещание, данное Пушкину перед его смертью. Государь дал пять тысяч рублей пенсии вдове и шесть тысяч на воспитание детей, приказал списать со счетов сумму, за которую была заложена земля покойного, заплатить все долги, которые он мог оставить, и выпустить на казённый счёт роскошное издание сочинений Пушкина, с предоставлением дохода от продажи его в пользу вдовы и детей.

Г. д’Аршиак, атташе французского посольства, бывший секундантом г. Геккерена, уезжает завтра в Париж.

Остаюсь с глубочайшим почтением вашего величества покорнейший и почтительный слуга и верноподданный.

(подписано) Лерхенфельд.

II.

Выдержка из отчёта от 5 апреля 1837

Барон Геккерен получил от своего двора разрешение покинуть С.-Петербург, сохранив половинный оклад своего содержания. Он отправится в путь тотчас по приезде г. Геверса, возвращающегося сюда в качестве поверенного.

Между тем разбиралось дело его приёмного сына. Он был лишён прав, чинов и дворянства и разжалован в простые солдаты. Но в то же время император сделал этот приговор менее чувствительным для г. Геккерена, приказав, чтобы он тотчас был выслан из империи и вывезен на границу. Итак, в тот самый день, когда приговор был опубликован в приказе, к г. Геккерену явился фельдъегерь, усадил его в открытые сани и вывез его на границу.

III.

Выдержка из отчёта от 15 апреля 1837

Голландский посол г. Геккерен выехал третьего дня, получив оскорбление в виде отказа в прощальной аудиенции у их императорских величеств и получив теперь же прощальную табакерку, несмотря на то, что он не представил отзывных грамот и формально заявил графу Нессельроде, что его величество король Голландский не отозвал его, а только разрешил ему отпуск на неопределённое время.

По этой причине присылка табакерки вместе с отказом в обычной аудиенции явились настоящим ударом для г. Геккерена, вызванным, по-видимому, какою-нибудь особою причиной, что император, по всей вероятности, и объяснит королю Голландии.

 

11

Германский департамент иностранных дел сообщил нашему послу выписки из донесений бывшего в 1837 году при русском дворе г-на Либермана, относящихся до дуэли Пушкина с Дантесом.

Донесения г-на Либермана самые характерные в ряду дипломатических свидетельств о деле Пушкина. Им нельзя отказать в осведомлённости, иногда довольно детальной, по-видимому, с голоса старшего Геккерена, но они проникнуты духом крайней нетерпимости к Пушкину. Не понимая, а вероятнее не будучи в состоянии понять значение поэта, Либерман, верный идеалам космополитической реакции, окрашивавшим тогдашний политический горизонт, видит в Пушкине опасного революционера, вождя третьего сословия и т. д., а в сочувственных его памяти демонстрациях усматривает попытки мятежнические и бунтовщические. Саксонский посол барон Лютцероде, отметив в своём сообщении отсутствие на похоронах Пушкина г-на Либермана, объясняет это отсутствие весьма характерно для г-на Либермана: «Он отказался присутствовать, так как ему сказали, что Пушкин в молодости был заподозрен в либерализме».

Нам не удалось встретить обстоятельной характеристики г. Либермана. Он был послом в Мадриде, затем с ноября 1835 по июнь 1845 года в С.-Петербурге и, наконец, в Париже, где он и умер 15 мая 1847 г..

Либерман писал о деле Пушкина в депешах 30 января (11 февраля), 2 (14) февраля, 24 февраля (8 марта), 16 (28) марта, 20 марта (1 апреля), 14 (26) апреля.

Впервые депеши Либермана были использованы в наших статьях о дуэли Пушкина («Историч. вестн.», 1905 и в книге «Пушкин» Спб. 1913). В последнее время они появились в «Zeitschrift für Osteuropäische Geschichte», hrsg. v. Theodor Schiemann etc. Band III, Heft 2. 1913. S. 227—233; «Ein preussischer Bericht über Puskins Tod. Mitgeteilt v. Th. Shiemann». Сообщение Т. Шимана использовано в «Истор. вестн.», 1913. Кн. 2, стр. 699—700: «Прусское донесение о смерти Пушкина».

I

С.-Петербург, 11 февраля — 30 января 1837

Давно уже ни одно событие не производило столь общей сенсации и не заполняло столь исключительно всех бесед в салонах столицы, как та дуэль, которая произошла на днях и кровавую развязку которой я не смогу обойти полным молчанием, с одной стороны, потому, что дело касается смерти человека, громкая литературная слава которого была распространена не только в России, но начинала делаться до известной степени европейскою, а с другой стороны, потому, что в этом злополучном деле замешаны, по крайней мере косвенно, некоторые члены дипломатического корпуса.

Статский советник А. Мусин-Пушкин (sic!), по общему признанию, занимавший первое место среди современных русских поэтов и пользовавшийся огромною популярностью, хотя, как человек, он был характера грубого, насмешливого и задирающего (d’un caractère violent, satyrique et offensif), был женат уже несколько лет на молодой женщине замечательной красоты; она, находясь в родстве со многими знатными семействами этой столицы (она — рождённая Гончарова и внучка графа Строганова), являлась одним из главных украшений балов высшего общества.

Превозносимая светом m-me Пушкина была также предметом очень пылкого обожания со стороны одного молодого человека, француза по происхождению, который состоит на русской службу как офицер Кавалергардского полка. Его имя — Дантес, но, будучи усыновлён в прошлом году нидерландским министром, носит теперь фамилию барона Геккерена. Кажется, эти ухаживания с некоторых пор вызывали беспокойство в г. Пушкине, у которого была крайне некрасивая фигура и ревность которого вошла в пословицу, — и вся его африканская ярость (потому, что он был внуком негра, привезённого в Россию) разразилась против этого офицера из-за каких-то анонимных писем, которые были адресованы ему, как и некоторым другим, и заключали что-то вроде патента на звание обманутого мужа и т. д. Не входя ни в какие предварительные объяснения, Пушкин отправил молодому Геккерену вызов, написанный в весьма резких выражениях. Они сделали бы дуэль неизбежной, если бы письмо пришло прямо по назначению; но случайно оно попало в руки приёмного отца, который, не скрыв от сына факта вызова, не сообщил ему всего содержания обидного письма. Так как молодой человек, заявляя, что он готов драться с Пушкиным, если последний может считать себя обиженным им, в то же время самым торжественным образом заявил своему отцу, что он не сделал ни малейшего посягательства на честь вызвавшего и что жена его совершенно невинна, то нидерландский министр сделал несколько примирительных попыток перед родственниками и друзьями семьи Пушкиных, в результате которых убедил в истине Пушкина, который к тому же с самого начала всегда заявлял, что он совершенно убеждён в невинности жены. Вызов Пушкиным был формально взят обратно, и его честь, как и честь жены его, была в безопасности от всяких нападок тем более, что в конце концов, чтобы положить конец поднявшемуся по поводу этого дела шуму, молодой барон Геккерен совершенно добровольно решился жениться на сестре m-me Пушкиной, которой он также оказывал большое внимание. Хотя девушка не имела никакого состояния, приёмный отец молодого человека дал своё согласие на брак. Графиня Нессельроде и граф Строганов присутствовали на бракосочетании, которое совершилось около двух недель тому назад. Г-жа Пушкина, как прежде, появлялась на всех балах, окружённая, как всегда, поклонниками, и никто не мог тогда подумать, что это дело так трагически кончится. Узнал ли Пушкин какие-нибудь новые скверные шутки на свой счёт, или по какому-либо другому мотиву, но в прошлый понедельник он отправил нидерландскому министру новое письмо, которое заключало в себе самые грубые оскорбления не только молодого барона Геккерена, но и его приёмного отца. Всё содержание этого письма полно такого бешенства, такой гнусности, какую трудно себе вообразить. Констатировав авторство этого невероятного послания, молодой барон не мог колебаться в решении принять вызов, и его приёмный отец ответил Пушкину, напоминая ему, что первый вызов, сделанный им сыну, он взял обратно сам, и предупреждая его, что относительно оскорблений, направленных лично против него, нидерландского посла, он сумеет принять соответствующие меры, чтобы наказать подобную дерзость, хотя такого рода брань и не может посягать на его достоинство.

Дуэль между г. Пушкиным и молодым бароном Геккереном состоялась днём, в прошлую среду, под С.-Петербургом, на островах, — на пистолетах и с барьером. Оба противника сходились одновременно и весьма быстро дошли до барьера; г. Геккерен, увидя, что ему целят в сердце, выстрелил первым, и г. Пушкин тотчас упал, так как пуля, пройдя со стороны правого бедра, поразила его в нижнюю часть живота. Когда секунданты и г. Геккерен подбежали к нему, чтобы его поднять, он сказал Геккерену, чтобы тот вернулся к барьеру, так как он намерен стрелять в него. На это согласились; он приказал подать себе другой пистолет, так как тот, который он держал, упал в снег, целился в течение нескольких минут, наконец выстрелил и попал в противника, который стоял всего в нескольких шагах от него, но который тем не менее ранен неопасно, ввиду того, что пуля пронзила правую руку в мясистой части, не раздробив кости, и ударилась затем о пуговицу мундира, так что не проникла в тело, а лишь слегка контузила нижнюю часть груди.

Рана г. Пушкина была тотчас же признана смертельною; но только вчера после полудня он скончался, оставив жену в состоянии, не поддающемся описанию, и четверых малолетних детей без всяких средств.

Его императорское величество и в этом случае проявил великодушие самым высоким и достойным глубочайшего восхищения образом. Хотя у императора немало было поводов быть недовольным г. Пушкиным, отличавшимся крайне либеральными убеждениями, любившим фрондировать и преследовавшим сатирами и иными оскорбительными нападками многих высших сановников империи, его величество тем не менее соблаговолил написать ему, вскоре после дуэли, узнав, что спасти его было невозможно, собственноручное письмо, обещал ему позаботиться о его жене и детях, но в то же время приглашая его умереть христианином, прибегнув к утешениям и к помощи религии, от которой он до тех пор отказывался, несмотря на близость и неизбежность смерти. Вследствие того же великодушного порыва его величество счёл своим долгом поручить г. Жуковскому, близкому другу г. Пушкина, собрать все бумаги покойного (среди которых находились и некоторые документы, порученные ему в качестве историографа) и присоединить к этому поручению разрешение уничтожить все бумаги, которые могли бы оказаться компрометирующими для покойного.

Поведение молодого барона Геккерена, оставшегося у его приёмного отца, отдано на решение военного суда, созванного третьего дня, и многие надеются, что, не взирая на строгость закона, его императорское величество соблаговолит принять во внимание обстоятельства, которые говорят в его пользу и по поводу которых его величеству были сделаны самые подробные сообщения.

Секундантом г. Пушкина был полковник корпуса путей сообщения по фамилии Данзас, который арестован, а у г. Геккерена секундантом был атташе французского посольства виконт д’Аршиак, который, не будучи в состоянии оставаться здесь после столь прискорбного события, отправляется на днях курьером в Париж.

С.-Петербург

II

С.-Петербург, 2—14 февраля 1837

Виконт д’Аршиак, бывший секундантом лейтенанта барона Геккерена в дуэли, в которой был убит знаменитый русский поэт Александр Пушкин, едет сегодня курьером в Париж и проездом будет в Берлине, до которого он доедет в обществе английского курьера, отправляемого лордом Дёрамом.

Военный суд, учреждённый над бароном Геккереном, ещё не вынес приговора, и ещё менее известно, каково будет то наказание, какое император признает справедливым наложить на молодого офицера. Правда, его величество высказался вначале довольно благоприятно на его счёт, признавая, что он совершенно не мог отказаться от вызова своего бешеного противника и что во время дуэли, которая, по всегдашним заявлениям Пушкина, должна быть во всяком случае смертельным поединком, поведение его было и честно и смело. Но между тем начинают думать, что император не пожелает, а быть может, не сможет всецело следовать своим первым впечатлениям, но подвергнет барона Геккерена, по меньшей мере, на некоторое время достаточно суровому наказанию, хотя бы для того, чтобы успокоить раздражение и крики о возмездии, или, если угодно, горячую жажду публичного обвинения, которую вызвало печальное происшествие. Это чувство проявилось в низших слоях населения столицы с гораздо большею силою, чем в рядах высшего общества, потому что, с одной стороны, в последних лучше знают истинный ход и сущность дела, а с другой стороны, понятно, Пушкин был более популярен и встречал большее поклонение у русских низших слоёв, которые совсем не знают иностранных литератур и, не имея вследствие этого критерия для справедливости сравнения, создавали преувеличенную оценку его литературных заслуг. Смерть Пушкина представляется здесь, как несравнимая потеря страны, как общественное бедствие. Национальное самолюбие возбуждено тем сильнее, что враг, переживший поэта, — иноземного происхождения. Громко кричат о том, что было бы невыносимо, чтобы французы могли безнаказанно убить человека, с которым исчезла одна из самых светлых национальных слав. Эти чувства проявились уже во время похоронных церемоний по греческому обряду, которые имели место сначала в квартире покойного, а потом на торжественном богослужении, которое было совершено с величайшей торжественностью в придворной Конюшенной церкви, на котором почли долгом присутствовать многие члены дипломатического корпуса. Думают, что со времени смерти Пушкина и до перенесения его праха в церковь в его доме перебывало до 50 000 лиц всех состояний, многие корпорации просили о разрешении нести останки умершего. Шёл даже вопрос о том, чтобы отпрячь лошадей траурной колесницы и предоставить несение тела народу; наконец, демонстрации и овации, вызванные смертью человека, который был известен за величайшего атеиста, достигли такой степени, что власть, опасаясь нарушения общественного порядка, приказала внезапно переменить место, где должны были состояться торжественные похороны, и перенести тело в церковь ночью.

Эти необычные изъявления скорби изображаются, разумеется, друзьями и покровителями г. Пушкина, как дань уважения, безусловно должная высоте его таланта, и как поразительное и блестящее доказательство тех успехов, которые любовь к поэзии и к литературе за последнее время сделала в России. Но я не считаю нужным скрывать, что существует, к сожалению, немало причин полагать, что большая часть оваций, вызванных смертью Пушкина, могут и должны быть отнесены насчёт той популярности, которую покойный приобрёл у некоторых отдельных лиц и в некоторых кругах, благодаря идеям новейшего либерализма, которые ему угодно было исповедовать и которые впоследствии побудили его сочинять постыдные стихи по адресу покойного императора Александра и вступить в ещё более преступные политические происки. Ибо я знаю положительно, что под предлогом пылкого патриотизма в последние дни в С.-Петербурге произносятся самые странные речи, утверждающие между прочим, что г. Пушкин был чуть не единственною опорой, единственным представителем народной вольности, и проч. и проч., и меня уверяли, что офицер, одетый в военную форму, произносил речь в этом смысле посреди толпы людей, собравшихся вокруг тела покойного в доме, где он скончался.

III

С.-Петербург, 8 марта —24 февраля 1837

Лейтенант барон Геккерен, почти оправившийся от раны, полученной им во время дуэли с г. Пушкиным, и уже с неделю находящийся в заключении при гауптвахте, в прошлую пятницу был приговорён военным судом, состоящим из нескольких офицеров Конногвардейского полка под председательством адъютанта его величества полковника Бреверна, к смертной казни через повешение, согласно старым военным законам; но, по установившимся обычаям и правилам, этот приговор, неизбежный по форме, хотя и неисполнимый, — до того момента, когда он будет представлен его императорскому величеству, должен быть сообщён сначала командиру полка, в котором служил совершивший преступление, затем командиру бригады или дивизиона, затем командующему императорской гвардии, с тем, чтобы каждый из этих высших офицерских чинов мог прибавить к нему своё мотивированное мнение; выполнение этих формальностей влечёт за собою обычно отсрочку в несколько дней, так что до сих пор никто ещё не знает, какова в окончательном счёте будет участь барона Геккерена, но предполагают, что если бы его и должно было приговорить к более суровому наказанию, чтобы успокоить народное раздражение, вызванное смертью г. Пушкина, тем не менее он от него вскоре будет избавлен, с тем, чтобы быть уволену со службы и выслану из России.

IV

С.-Петербург, 18—28 марта 1837

С.-Петербургская газета заявляет сегодня, что журнал «Современник», основанный покойным Пушкиным, будет продолжаться в пользу семьи поэта, под руководством г. Жуковского, князя П. А. Вяземского, князя В. Ф. Одоевского и ещё двух русских литераторов, Плетнёва и Краевского.

V

С.-Петербург, 20 марта — 1 апреля 1837

Участь лейтенанта барона Дантеса-Геккерена, имевшего несчастие убить на дуэли поэта Пушкина, наконец, решилась. Первый приговор военного суда, в силу которого этот офицер был приговорён, согласно старинным военным законам (равным образом как и секундант г. Пушкина, и как сам покойный), к повешению за ноги, — был смягчён, и наказание, к которому он приговорён, было заменено разжалованием; но так как барон Геккерен иностранного происхождения, то он одновременно приговорён к высылке из империи, вместо того, чтобы служить простым солдатом в Кавказской армии, где он мог бы получить обратно свои военные чины. Это решение его императорского величества было сообщено вчера утром г. Геккерену и было приведено в исполнение без малейшей отсрочки, так что несколько часов спустя, не дав ему разрешения проститься ни с приёмным отцом, ни с женою, его вывезли отсюда, в сопровождении жандармского офицера, на прусскую границу.

VI

С.-Петербург, 14—26 апреля 1837

Я позволяю себе приложить при сём копию статьи, которую напечатала сегодня С.-Петербургская газета и которая заключает в себе кое-какие подробности по поводу приговора, вынесенного против барона Геккерена, вследствие его дуэли с Пушкиным.

 

Приложение

Иностранные газеты 1837 года о смерти Пушкина

(«Journal des Débats» и «The Morning Chronicle»)

 

Дуэль и смерть Пушкина не нашли сколько-нибудь значительного отклика в русских газетах и журналах того времени. Статьи о Пушкине, появившиеся в 1837 г. в русских газетах, надо считать на строки, а журнальные статьи во всей совокупности заняли несколько десятков страниц. Вот и вся «литература». Нельзя было писать не только о фактических обстоятельствах кончины Пушкина, но и об историко-литературном значении его деятельности. Но за границей история дуэли и смерти Пушкина обошла столбцы всех мало-мальски крупных органов. Западная пресса интересовалась делом Пушкина, главным образом, в виду его сенсационности. Пушкина как поэта на Западе знали плохо. Несколько лет тому назад было сделано М. А. Веневитиновым обозрение немецких статей 1837 г. о Пушкине. Число их оказалось почтенным, а фактические сведения немецких авторов при всей диковинности некоторых их сообщений представляют большой интерес.

Писали много о Пушкине и во французских и английских газетах, и, кажется, французские и английские статьи были обильнее немецких подробностями и обстоятельнее; по крайней мере, немецкие некрологисты делают немало ссылок на французские и английские газеты. К сожалению, ещё не сделано никакого обзора находящихся в них статей о деле Пушкина — не только обзора, но и простого перечня. В ожидании такого расследования нелишне будет, в добавление к известиям иностранцев-дипломатов о дуэли и смерти Пушкина, привести статьи о том же двух влиятельных и распространённых газет — французской «Journal des Débats» и английской «The Morning Chronicle».

 

1

Сообщения «Journal des Débats» приобретают особый интерес, так как одна из посвящённых делу Пушкина статей или, вернее, целый фельетон принадлежит перу Лёве-Веймара, который лично знал Пушкина.

В «Journal des Débats» за первые месяцы 1837 г. находим четыре статьи, касающиеся, если не целиком, то в значительной части, истории Пушкина. Первое известие о смерти Пушкина находится в номере от 28 февраля (н. ст.) в корреспонденции из Петербурга от 12 февраля.

On écrit de Saint-Pétersbourg, en date du 12 février: «Un événement des plus tragiques vient de répandre la consternation dans la société de cette capitale. Le célèbre M. Pouchkine, homme de lettres et le poète le plus distingué de la Russie, a été tué en duel par son beau-frère, M. d’Anthès, ofllcier franfais au service russe et fils adoptif d’un ministre étranger accrédité auprès de cette cour. Des discussions de famille, d’abord assoupies, et que la malignité s’est empressée de rallumer et d’envenimer, ont amené M. Pouchkine, à provoquer M. d’Anthès. Le duel a eu lieu au pistolet. M. Pouchkine, frappé mortellement d’une balle qui lui a traversé la poitrine, a néanmoins survécu deux jours. Son adversaire a aussi été grièvement Ыessé.

On parle beaucoup d’un bal que vient de donner ici M. le baron de Barante etc».

[Из Петербурга сообщают 12 февраля: «Только что одно из самых трагических событий взволновало всё общество этой столицы. Прославленный г. Пушкин — литератор и самый знаменитый поэт России был убит на дуэли свояком г. д’Антесом, французским офицером на русской службе, приёмным сыном иностранного посланника, аккредитованного при российском дворе. Семейная ссора, поначалу утихшая, но которую коварство поспешило снова разжечь и обострить, заставила г. Пушкина вызвать на дуэль г. д’Антеса. Дуэль состоялась на пистолетах. Пушкин был смертельно ранен пулей, пронзившей ему грудь, но прожил ещё два дня. Его противник тоже был тяжело ранен.

Много говорят о бале, данном здесь недавно г. бароном де Барантом, и т. д.» (фр.).]

Дальше идёт описание этого бала, занимающее немного больше места, чем заметка о смерти Пушкина. Вот и всё, что на первый раз было сообщено о деле Пушкина. Неверно сообщение только о тяжёлой ране Дантеса, который был только контужен.

В номере от 2 марта находим известный фельетон Лёве-Веймара, содержащий характеристику личности и значения Пушкина. В номере от 4 марта находим следующие сообщения.

«„Le Morning Chronicle“ rend aussi compte des motifs du duel qui a lieu à S.-P. entre M. d’Anthès et le célèbre poète russe Pouchkine:

„М. d’Anthès, jeune Franfais, récemment adopté par le baron de Heeckeren, ministre de Hollande à la cour de la Russie, avait épousé la soeur de M-me Pouchkine. Mais bientôt ses regards et son amour s’étaient portés sur M-me Pouschkine elle-même. Le mari outragé provoqua son beau-frère, et fut tué dans ce fatal duel qui a beaucoup affligé l’Empereur“.

Un autre journal annonce que l’Empereur a donné ordre de traduire devant un conseil de guerre le baron d’Anthès, qui, après avoir quitté le service de France à la révolution de Juillet, avait obtenu un grade assez élevé dans la garde impériale russe».

[«„Morning Chronicle“ рассказывает также о причинах дуэли, которая состоялась в С.-П. между г. д’Антесом и знаменитым русским поэтом Пушкиным.

Г. д’Антес, молодой француз, недавно усыновлённый голландским посланником при российском дворе бароном де Геккереном, женится на сестре г-жи Пушкиной. Но вскоре его внимание и любовь были перенесены на саму г-жу Пушкину. Оскорблённый муж вызвал свояка на дуэль и был убит в этом роковом поединке, который очень огорчил императора.

Другая газета сообщает о приказе императора, чтобы барон д’Антес предстал перед военным судом, так как, покинув службу во Франции после Июльской революции, д’Антес получил довольно высокий чин в русской императорской гвардии» (фр.).]

В номере от 5 марта в отделе «Confédération germanique» читаем следующее известие из немецкого источника.

«On mande de S.-P.: „Avant de mourir, Pouchkine a fait recommander à l’Emp. Nikolas sa femme, dont il disait avoir reconnu l’innocence, et ses enfants qu’il laissait sans fortune. Pour toute réponse, l’Emp. lui a envoyé son confesseur, qui lui demanda s’il voulait en mourant persister dans les sentiments d’athéisme qu’il avait professés toute sa vie. Pouchkine ayant déclaré qu’il se repentait et qu’il abjurait son matérialisme, on a pu lui apprendre avant sa mort, que l’Emp. accordait une pension de dix mille roubles à sa veuve, et que ses enfants seraient tous placés dans des établissements de l’État“».

[«Из С.-П. сообщают: „Перед смертью Пушкин просил имп. Николая о покровительстве своей жене, которую признавал невиновной, и своим детям, которых он оставлял без средств. Вместо ответа имп. послал к нему своего духовника, который спросил его, будет ли он, умирая, упорствовать в своих атеистических мыслях, которые исповедовал всю жизнь. После того, как Пушкин ответил, что он раскаивается и отрекается от своего материализма, ему сообщили перед смертью, что имп. назначает пенсию в две тысячи рублей его вдове и что все его дети будут помещены в государственные заведения“» (фр.).]

Эта заметка остра и ядовита. Неверно то, что Николай Павлович послал духовника, но верно то, что он предложил Пушкину умереть по-христиански. Хотя друзья Пушкина и стараются заверить, что Пушкин приступил к исполнению христианского долга по собственной инициативе, есть немало оснований полагать, что этот поступок совершён им именно под влиянием воли государя.

Фельетон в «Journal des Débats» от 2 марта подписан инициалами L.-V., обозначающими Loeve-Veimars. Франсуа-Адольф Лёве-Веймар, или, как в шутку называли его русские приятели, Лев-Веймарский, — литератор, историк и дипломат (род. в 1801 г., ум. в 1854 г.). Он вышел из еврейско-немецкой семьи, покинувшей в 1814 году Францию и переселившейся в Гамбург. Лёве-Веймар принял христианство и вернулся опять во Францию. Здесь он сыграл большую, ещё не оценённую роль во французской литературе своими статьями о немецкой литературе и своими переводами немецких романтиков. Позднее он получил от Луи-Филиппа титул барона. Занимаясь журналистикой, он оказывал услуги французскому министерству иностранных дел, а на склоне своей жизни перешёл на дипломатическую службу: он был генеральным консулом в Багдаде (1841—48), в Каракасе и уполномоченным в делах в Венесуэле. О нём есть любопытная статья Генриха Гейне, воздающая сочувственную дань его памяти.

В 1836 году Лёве-Веймар побывал в России и завязал здесь разнообразные связи с русским обществом. О нём писал 30 июня 1836 года Тьер барону Баранту, французскому послу: «У вас в Петербурге г-н Лёве-Веймар. Знайте, что ему не дано никакого поручения; не проговоритесь и устройте, чтоб о том не писали в Париже. Дело его предпринять что-либо в политической литературе. Это сотрудник (нашего министерства) очень умный, очень способный, и полезно держать его на лучшем пути. Прошу вас хорошо с ним обращаться и выразить, что вам о том писали отсюда, но в сношениях с ним будьте весьма осмотрительны. Мы посылаем ему орден, и вы отдадите ему грамоту на него». В это пребывание в России Лёве-Веймар даже женился на русской — Ольге Викентьевне Голынской. Лёве-Веймар завёл много знакомств в литературном мире Петербурга и Москвы и вошёл в приятельские отношения с князем Вяземским, Жуковским, А. И. Тургеневым, Пушкиным. Пушкин для него перевёл на французский язык русские народные песни. В письме, приложенном к автографу Пушкина, Лёве-Веймар сообщает, что этот труд был сделан только для него одного за несколько месяцев до смерти, на даче на Каменном острове.

Фельетон Лёве-Веймара обратил внимание друзей Пушкина и понравился им. Князь В. Ф. Одоевский писал 14 мая 1837 года М. С. Волкову: «Вы знаете уже ужасное происшествие с нашим поэтом Пушкиным. В „Journal des Débats“ была написана довольно справедливая статья». А князь Вяземский, жалуясь в письме к А. О. Смирновой на запрет русским писать о Пушкине, пишет: «С Пушкиным точно то, что с Пугачёвым, которого память велено было предать забвению. Статья в „Журнале дебатов“ Лёве-Веймара не пропущена, хотя она довольно справедлива и писана с доброжелательством, а клеветы пропускаются».

Вот этот фельетон Лёве-Веймара:

Пушкин

Россия потеряла своего поистине самого знаменитого писателя — Пушкина, который погиб на дуэли с бароном Дантесом, его свояком. Это несчастное событие взволновало всё общество Петербурга, где Пушкин имел много искренних почитателей и нескольких благородных и истинных друзей. Клеветы и анонимные письма, которые погубили столько людей с благородным сердцем до Пушкина и которые будут их убивать и после него, были причиной его смерти в тот момент, когда он готовился к большому труду — к истории Петра Великого. Предадим забвению и не станем говорить (об этом сам он просил умирая) о причинах, вызвавших событие, прервавшее его жизнь, так как он считал себя оскорблённым и сам начал нападение, и скажем только несколько слов о его столь высоком уме, о его личности и характере.

Пушкин родился в мае 1799 года. Пятеро его предков подписали акт восшествия на престол Романовых. Мать была внучка арабского принца, подаренного Петру Великому, и Пушкин носил ещё следы своего происхождения. Отец молодого Аннибала тщетно предлагал Петру Великому большой выкуп за своего сына; император, уже полюбивший ребёнка, сделал его своим наперсником, и Аннибал Пушкин умер в должности начальника артиллерии. А Пушкин воспитывался в Лицее, в Петербурге, откуда он вышел в 1817 г.; он был воодушевлён в это время молодым и горячим стремлением к служению либерализму, находившему в то время покровительство у самого императора Александра. Талант поставил Пушкина во главе партии, избравшей его своим орудием. Первые его стихи были откровенно революционными, и под его именем ходили все анонимные сатиры и песни, направленные против правительства. Император Александр хотел помешать ему сделаться более преступным и избавить его от несправедливых обвинений, предметом которых он был, и причислил его к бессарабскому наместничеству. В Бессарабии Пушкин написал прекрасные поэтические произведения. В своих стихах он описывал всегда только те места, где он был. В его отсутствие друзья напечатали поэму его «Руслан и Людмила», с сюжетом из времён двора Владимира, былиной эпохи России (вроде «Чаши Грааля» и Круглого стола — из времён трубадуров). Его служба в Бессарабии продолжалась недолго. Он совершил путешествие по Кавказу и был прикомандирован к новороссийскому генерал-губернатору графу Воронцову. Бессарабия вдохновила его на прелестную поэму «Цыганы», в которой он рисует с бесконечным очарованием прелесть нравов этого кочующего народа и его отвращение к жестокостям. Во время путешествия, под влиянием стихов Байрона, произведения которого он возил за своим седлом, он написал прелестную поэму в двух песнях: «Кавказский пленник», в которой он описывает эту интересную страну, и «Бахчисарайский фонтан». С тех пор слава его имени упрочилась и прогремела по всей России.

Новые доносы восстановили против него императора Александра, который сослал его в небольшое, принадлежавшее ему имение. Пушкин прожил там два года, употребив их на серьёзные труды по истории России, которую он изучил основательно. Его беседа на исторические темы доставляла удовольствие слушателям; об истории он говорил прекрасным языком поэта, как будто сам жил в таком же близком общении со всеми этими старыми царями, в каком жил с Петром Великим его предок Аннибал — любимец негр. Там, в тиши и уединении русской деревни, он сочинил ещё множество мелких стихотворений, которые русские женщины так же хорошо знают наизусть и декламируют, как в Германии молодые девушки стихи Шиллера. Опала его принесла в дар поэзии ещё шесть первых песен «Онегина», в которых Пушкин уже освобождается от влияния лорда Байрона, и его лучшее произведение «Борис Годунов». Этими произведениями Пушкин создал русский язык, которым пишут и говорят теперь, и заслужил все почести, которые мы воздавали Малербу.

Пушкину были оказаны все почести вскоре по прибытии его в Москву. Император вернул его из имения, где он всё время жил в уединении, но не в безвестности, и обратился к Пушкину в своём кабинете с горячей и живой речью, свойственной ему, которая проникла в сердце поэта. Кажется, искренняя, простая, полная благородного чувства, речь Пушкина понравилась государю, так как все предубеждения против него исчезли. С тех пор его талант, оригинальность речи, исключительные особенности его жизни, его поэзия привлекли к нему общее внимание. Он участвовал в турецкой кампании волонтёром, в свите фельдмаршала Паскевича, путешествовал по внутренней России, изучал нравы, памятники, разыскивая предметы, любопытные для его внимания: то старые песни, то следы знаменитого Пугачёва, историю которого он тщательно описал. Затем влечения его меняются, он женится. Счастье его было велико и достойно зависти, он показывал друзьям с ревностью и в то же время с нежностью свою молодую жену, которую гордо называл «своей прекрасной смуглой Мадонной». В своём весёлом жилище с молодой семьёй и книгами, окружённый всем, что он любил, он всякую осень приводил в исполнение замыслы целого года и перелагал в прекрасные стихи свои планы, намеченные в шуме петербургских гостиных, куда он приходил мечтать среди толпы. Счастье, всеобщее признание сделали его, без сомнения, благоразумным. Его талант более зрелый, более серьёзный не носил уже характера протеста, который стоил ему стольких немилостей во времена его юности. «Я более не популярен», — говорил он часто. Но, наоборот, он стал ещё популярнее, благодаря восхищению, которое вызывал его прекрасный талант, развивавшийся с каждым днём.

Одного недоставало счастью Пушкина: он не был за границей. В ранней молодости пылкость его мятежных идей повлекла за собой запрещение этого путешествия, а позднее семейные узы удерживали его в России. Какою грустью проникался его взор, когда он говорил о Лондоне и в особенности о Париже! С каким жаром он мечтал об удовольствии посещений знаменитых людей, великих ораторов и великих писателей. Это была его мечта! И он украшал всем, что могло представить ему его воображение поэта, то новое для него общество, которое он так жаждал видеть. Об этом, без сомнения, сожалел Пушкин, умирая; это было одним из тех неудовлетворённых желаний, которые он оплакивал вместе со всем, что ему было дорого и что он должен был покинуть!

История Петра Великого, которую составлял Пушкин по приказанию императора, должна была быть удивительной книгой. Пушкин посетил все архивы Петербурга и Москвы. Он разыскал переписку Петра Великого включительно до записок полурусских, полунемецких, которые тот писал каждый день генералам, исполнявшим его приказания. Взгляды Пушкина на основание Петербурга были совершенно новы и обнаруживали в нём скорее великого и глубокого историка, нежели поэта. Он не скрывал между тем серьёзного смущения, которое он испытывал при мысли, что ему встретятся большие затруднения показать русскому народу Петра Великого таким, каким он был в первые годы своего царствования, когда он с яростью приносил всё в жертву своей цели. Но как великолепно проследил Пушкин эволюцию этого великого характера и с какой радостью, с каким удовлетворением правдивого историка он показывал нам государя, который когда-то разбивал зубы не желавшим отвечать на его допросах и который смягчился настолько к своей старости, что советовал не оскорблять «даже словами» мятежников, приходивших просить у него милости.

Пушкин умер мужественно и не изменил своему неустрашимому характеру. Поражённый насмерть пулею Дантеса, он приподнимается и требует оружия, чтобы выстрелить в свою очередь. Два раза оно выскальзывает из его ослабевшей руки, наконец, ему удаётся воспользоваться им, и он ранит в руку своего противника. Его отнесли домой, и он жил ещё два дня. Он умер, не обвиняя никого в своём несчастье. Пушкин был камер-юнкером императора и имел несколько орденов. Он не оставил состояния, но император великодушно принял под своё могущественное покровительство вдову великого поэта и четырёх бедных малюток.

 

2

В заметке «Journal des Débats» встречается ссылка на английскую газету «Утренняя хроника» («The Morning Chronicle»). На статью этой английской газеты не раз ссылались и немецкие газеты. Она помещена в номере от 1 марта 1837 , г. Действительно, она любопытна по некоторым подробностям и по общему освещению дела и представляет, кроме того, особенный интерес, как образец тех корреспонденций, которые посылали из С.-Петербурга английские корреспонденты 75 лет тому назад. Вот эта статья.

С.-Петербург, 11 февраля.

«Мы все находимся в самом разгаре споров, шума и движения, вызванных одной частной ссорой, о которой не следовало бы с вами беседовать, если бы такие события не приобретали важности при деспотическом режиме. Здесь находится барон Геккерен, посланник его величества короля голландского. Несколько времени тому назад он счёл уместным усыновить молодого француза по фамилии Дантес; для него он выхлопотал зачисление в Кавалергардский полк. Молодой француз принял фамилию Геккерена и вскоре потом женился на русской даме, сестре жены известного поэта Пушкина. Собственная история Пушкина любопытна, хотя и не необыкновенна. Он был русским патриотическим и национальным поэтом с некоторым либеральным наклоном: эта примесь — особенность его гения, создавшая ему неприятности и беспокойство. Он получил приказание избрать образ жизни: или жить в Сибири, или вести жизнь придворного поэта, осыпанного богатством и почестями. Он выбрал последнее и был счастлив до тех пор, пока в семье поэта не появился г-н Дантес-Геккерен. Живой и молодой француз, приёмный сын голландского посланника, скоро стал предпочитать m-me Пушкину своей собственной жене, бывшей её сестрой. Пушкин узнал об этом и не мог перенести обиды. Он вызвал Дантеса-Геккерена, и свояки дрались недалеко от столицы, по английскому обычаю, на пистолетах, в десяти шагах расстояния. Оба выстрелили в одно и то же время. Дантес был ранен легко, а Пушкин смертельно. Но он всё-таки прожил достаточно долго для того, чтобы составить и продиктовать письмо, содержащее жалобы на голландского посланника и француза, его приёмного сына, вместе с обвинениями самого тяжкого характера. После этого Пушкин умер. Все русские приняли участие в их любимом поэте, громко выражая свою скорбь и в то же время своё негодование против обстоятельств и лиц, бывших причиной потери. Сам царь был сильно взволнован смертью Пушкина. В настоящий момент ни о чём другом не думают и не говорят».

 

VIII. Рассказ князя А. В. Трубецкого об отношениях Пушкина к Дантесу

В литературе о Пушкине существует одна брошюрка, отпечатанная всего в 10 экземплярах и составляющая поэтому величайшую библиографическую редкость. Это — книжечка в 8-ую долю листа, в 10 страниц, с следующим заглавием:

РАССКАЗ

об отношениях Пушкина к Дантесу

Записан со слов князя Александра Васильевича Трубецкого,

74 лет, генерал-майора, состоящего на службе при артиллерийском складе в Одессе. В воскресенье 21 июня 1887 года.

Павловск, дача Краевского.

С.-Петербург.

Указаний на типографию, из которой выпущена эта брошюрка, нет.

Самому рассказу князя Трубецкого предшествует следующее вступление.

«Князь Трубецкой не был „приятельски“ знаком с Пушкиным, но хорошо знал его по частым встречам в высшем петербургском обществе и ещё более по своим близким отношениям к Дантесу.

В 1836 году, летом, когда Кавалергардский полк стоял в крестьянских избах Новой Деревни, князь Трубецкой жил в одной хате с Дантесом, который сообщал ему о своих любовных похождениях, вернее, о своих победах над женскими сердцами.

Это обстоятельство и дало возможность кн. Трубецкому узнать о истинных, быть может, причинах роковой дуэли 27 января 1837 года.

Трудно предположить вымысел со стороны кн. Трубецкого, почтенного семидесятичетырёхлетнего старца; быть может, некоторые подробности затемнились в его памяти; другие же получили несколько иную окраску, но рассказ его должен иметь в основании своём истинное происшествие.

Кн. Трубецкой в течение многих лет упорно отмалчивался о том, какие именно подробности в отношении Пушкина к Дантесу ему известны. Лишь совершенно случайно удалось выпытать у него этот рассказ, тотчас же записывавшийся со слов его.

Так как лишь в печатном виде рассказ может получить разъяснения или опровержение, то и явилась необходимость выпустить его в свет.

Нежелание же распространять его в массе побудило печатать его лишь в 10 экземплярах».

Издателем этой брошюры, напечатанной в типографии А. С. Суворина, является В. А. Бильбасов. В 1901 году, несмотря на заявленное им нежелание распространять этот рассказ, он счёл возможным воспроизвести его на страницах «Русской старины» (т. CV, 1901, февр., 256—262). Никаких объяснений или опровержений В. А. Бильбасов не дал при воспроизведении, но самую брошюру перепечатал с сокращениями. Сокращения, допущенные им, несомненно искажают то впечатление, которое получается от прочтения брошюры целиком: то плохое, что говорилось князем Трубецким о Пушкине, осталось в подлинном виде, а резкости, сказанные им по адресу других лиц драмы, старика Геккерена, Н. Н. Пушкиной, оказались урезанными.

Автор биографии Дантеса С. А. Панчулидзев, давший разъяснения о происхождении брошюры, свидетельствует, что по сообщении ему Бильбасовым рукописи рассказа он тотчас же приступил к сбору материалов, дабы представить возможность самому В. А. подвергнуть критическому разбору рассказ князя Трубецкого. «К прискорбию нашему, — пишет С. А. Панчулидзев, — тяжкий недуг, а затем последовавшая кончина В. А. помешали ему осуществить это намерение». В своей биографии Дантеса С. А. Панчулидзев дал, на основании фактических данных, критические замечания к ряду подробностей рассказа князя Трубецкого.

Не лишённые интереса — не столько фактические, сколько психологические, — критические замечания к рассказу князя Трубецкого дал А. И. Кирпичников в своей статье: «По поводу Рассказа и т. д.» («Русс, стар.», т. CVI, 1901, апр., стр. 77—87). Б. В. Никольский в очерке «Последняя дуэль Пушкина» (Спб., 1901) отрицательно отнёсся к «Рассказу» и вынес ему суровое осуждение, не вдаваясь, впрочем, в фактическую критику.

Мы назвали тех авторов, которые, считаясь с рассказом князя Трубецкого, более или менее пристально останавливались на его разборе. В конце концов значение этого источника для истории дуэли не выяснено. Должно ли, ввиду обилия анахронизмов и неточностей, ввиду явного затемнения памяти рассказчика, отбросить его в сторону и не пользоваться им, или же, не взирая на невероятность и неправильность многих сообщений, следует попытаться извлечь отсюда зерно действительности?

Прежде чем высказаться по этому вопросу, воспроизведём самый рассказ без всяких сокращений по тексту отдельного издания. В примечаниях к рассказу мы дадим указания крупнейших неверностей и анахронизмов.

«В 1834 году император Николай собрал однажды офицеров Кавалергардского полка и, подведя к ним за руку юношу, сказал: „Вот вам товарищ. Примите его в свою семью, любите как пажа“ (кавалергарды пополнялись по большей части камер-пажами) и прибавил по-французски: „Этот юноша считает за большую честь для себя служить в Кавалергардском полку; он постарается заслужить вашу любовь и, я уверен, оправдает вашу дружбу“. Это и был Дантес — племянник Голландского посланника Геккерна, родная сестра которого была замужем за французским chevalier Дантесом. Он был статен, красив; на вид ему было в то время лет 20, много 22 года. Как иностранец, он был пообразованнее нас, пажей, и, как француз, — остроумен, жив, весел. Он был отличный товарищ и образцовый офицер. И за ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодёжи, кроме одной, о которой, впрочем, мы узнали гораздо позднее. Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккерном, или Геккерн жил с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство. Судя по тому, что Дантес постоянно ухаживал за дамами, надо полагать, что в сношениях с Геккерном он играл только пассивную роль. Он был очень красив, и постоянный успех в дамском обществе избаловал его: он относился к дамам вообще, как иностранец, смелее, развязнее, чем мы, русские, а как избалованный ими, требовательнее, если хотите, нахальнее, наглее, чем даже было принято в нашем обществе.

В то время Новая Деревня была модным местом. Мы стояли в избах, эскадронные учения производили на той земле, где теперь дачки и садики 1 и 2 линии Новой Деревни. Всё высшее общество располагалось на дачах поблизости, преимущественно на Чёрной Речке. Там жил и Пушкин. Дантес часто посещал Пушкиных. Он ухаживал за Наташей, как и за всеми красавицами (а она была красавица), но вовсе не особенно „приударял“, как мы тогда выражались, за нею. Частые записочки, приносимые Лизой (горничной Пушкиной), ничего не значили; в наше время это было в обычае. Пушкин хорошо знал, что Дантес не приударяет за его женою, он вовсе не ревновал, но, как он сам выражался, ему Дантес был противен своею манерою, несколько нахальною, своим языком, менее воздержным, чем следовало с дамами, как полагал Пушкин. Надо признаться, при всём уважении к высокому таланту Пушкина, это был характер невыносимый. Он всё как будто боялся, что его мало уважают, недостаточно почёта оказывают; мы, конечно, боготворили его музу, а он считал, что мы мало перед ним преклоняемся. Манера Дантеса просто оскорбляла его, и он не раз высказывал желание отделаться от его посещений. Nathalie не противоречила ему в этом. Быть может, даже соглашалась с мужем, но, как набитая дура, не умела прекратить свои невинные свидания с Дантесом. Быть может, ей льстило, что блестящий кавалергард всегда у её ног. Когда она начинала говорить Дантесу о неудовольствии мужа, Дантес, как повеса, хотел слышать в этом как бы поощрение к своему ухаживанию. Если б Nathalie не была так непроходимо глупа, если бы Дантес не был так избалован, всё кончилось бы ничем, так как, в то время по крайней мере, ничего собственно и не было — рукопожатие, обнимание, поцелуи, но не больше, а это в наше время были вещи обыденные.

Часто говорят о ревности Пушкина. Мне кажется, тут есть недоразумение. Пушкин вовсе не ревновал Дантеса к своей жене и не имел к тому повода.

Необходимо отделить две фазы в его отношениях к Дантесу: первая, летняя, окончившаяся женитьбой Дантеса на Catherine; вторая, осенняя, приведшая к дуэли.

Пушкин не выносил Дантеса и искал случая отделаться от него, закрыть ему двери своего дома. Легче всего это было для Nathalie, но та по свойственной ей дурости не знала, как взяться за дело. Нередко, возвращаясь из города к обеду, Пушкин и заставал у себя на даче Дантеса. Так было и в конце лета 36 года. Дантес засиделся у Наташи; приезжает Пушкин, входит в гостиную, видит Дантеса рядом с женой и, не говоря ни слова, ни даже обычного „bonjour“ [Здравствуй (фр.).], выходит из комнаты; через минуту он является вновь, целует жену, говоря ей, что пора обедать, что он проголодался, здоровается с Дантесом и выходит из комнаты. „Ну, пора, Дантес, уходите, мне надо идти в столовую“, — сказала Наташа. Они поцеловались, и Дантес вышел. В передней он столкнулся с Пушкиным, который пристально посмотрел на него, язвительно улыбнулся и, не сказав ни слова, кивнул головой и вошёл в ту же дверь, из которой только что вышел Дантес.

Когда Дантес пришёл к себе в избу, он выразил мне своё опасение, что Пушкин затевает что-то недоброе. „Он был сегодня как-то особенно странен“ — и Дантес рассказал, как он засиделся у Nathalie, как та гнала его несколько раз, опасаясь, что муж опять застанет их, но он всё медлил, и муж действительно застал их вдвоём.

— Только-то?

— Только, но, право, у Пушкина был какой-то неприязненный взгляд и в передней он даже не простился со мной.

Всё это Дантес рассказал, переодеваясь, так как торопился на обед к своему дяде. Едва ушёл Дантес, как денщик докладывает, что пушкинская Лиза принесла ему письмо и, узнав, что барина нет дома, наказывала переслать ему письмо, где бы он ни был. На конверте было написано très pressée. [Очень срочно (фр.).] С тем же денщиком было отправлено тотчас же письмо к Дантесу.

Спустя час, быть может с небольшим, входит Дантес. Я его не узнал, на нём лица не было. „Что случилось?“ — „Мои предсказанья сбылись. Прочти“. Я вынул из конверта с надписью très pressée небольшую записочку, в которой Nathalie извещает Дантеса, что она передавала мужу, как Дантес просил руки её сестры Кати, что муж, с своей стороны, тоже согласен на этот брак. Записочка была составлена по-французски, но отличалась от прежних, не только vous вместо tu, но и вообще слогом вовсе не женским и не дамским billet doux. [Любовная записка (фр.).]

— Что всё это значит?

— Ничего не понимаю! Ничьей руки я не просил.

Стали мы обсуждать, советоваться и порешили, что Дантесу следует, прежде всего, не давать démenti [Опровержения (фр.).] словам Наташи до разъяснения казуса.

— Во всяком случае, Catherine мне нравится, и если я и не просил её руки, но буду рад сделаться её мужем.

На другой день всё разъяснилось. Накануне, возвратясь из города и увидев в гостиной жену с Дантесом, Пушкин не поздоровался с ними и прошёл прямо в кабинет; там он намазал сажей свои толстые губы и, войдя вторично в гостиную, поцеловал жену, поздоровался с Дантесом и ушёл, говоря, что пора обедать. Вслед за тем и Дантес простился с Nathalie, причём они поцеловались, и, конечно, сажа с губ Nathalie перешла на губы Дантеса. Когда Дантес столкнулся в передней с Пушкиным, который, очевидно, поджидал его выхода, он заметил пристальный взгляд и язвительную улыбку, — это Пушкин высмотрел следы сажи на губах Дантеса.

Взбешённый Пушкин бросился к жене и сделал ей сцену, приводя сажу в доказательство. Nathalie не знала, что отвечать, и, застигнутая врасплох, солгала: она сказала мужу, что Дантес просил у неё руки Кати, что она дала своё согласие, в знак чего и поцеловала Дантеса, но что поставила своё согласие в зависимости от решения Пушкина. Тотчас же, под диктовку Пушкина, была написана Наташей та записочка к Дантесу, которая так удивила и Дантеса и меня.

Вскоре состоялся брак Дантеса с Екатериной Николаевной Гончаровой.

Этим оканчивается первая фаза. Брак всё прикрыл и всё примирил. Теперь Дантес является к Пушкиным, как родной, он стал своим человеком в их доме, и Пушкин не выражался об нём иначе, как в самых дружественных терминах. Дантес перестал уже быть для него невыносимым человеком.

Откуда же дуэль? Чем вызвана ссора? Где бесчестие, смываемое только кровью?

Это уже вторая фаза. Обстоятельства, вызвавшие вновь ссору и окончившиеся дуэлью, до сих пор никем ещё не разъяснены. Об них в печати вообще не упоминается, — быть может, потому, что они набрасывают тень на человека, имя которого так дорого каждому из нас русских; быть может, однако, и потому ещё, что они были известны очень немногим. Не так давно в Одессе умерла Полетика (Полетыка), с которой я часто вспоминал этот эпизод, и он совершенно свеж в моей памяти.

Дело в том, что Гончаровых было три сестры: Наталья, вышедшая за Пушкина, чрезвычайно красивая, но и чрезвычайно глупая; Екатерина, на которой женился Дантес, и Александра, очень некрасивая, но весьма умная девушка. Ещё до брака Пушкина на Nathalie Alexandrine знала наизусть все стихотворения своего будущего beau-frere и была влюблена в него заочно. Вскоре после брака Пушкин сошёлся с Alexandrine и жил с нею.

Факт этот не подлежит сомнению. Alexandrine сознавалась в этом г-же Полетике. Подумайте же, мог ли Пушкин при этих условиях ревновать свою жену к Дантесу. Если Пушкину и не нравились посещения Дантеса, то вовсе не потому, что Дантес балагурил с его женою, а потому, что, посещая дом Пушкиных, Дантес встречался с Alexandrine. Влюблённый в Alexandrine, Пушкин опасался, чтобы блестящий кавалергард не увлёк её. Вот почему Пушкин вполне успокоился, узнав от жены, что Дантес бывает для Катерины и просит её руки. Вот почему, после брака Дантеса с Катериной, Пушкин стал относиться к Дантесу даже дружески. Повторяю, однако, — связь Пушкина с Александриною мало кому была известна. Едва ли многим известно и следующее обстоятельство, довольно, по-видимому, ничтожное, но в конце концов отнявшее у нас Пушкина. Вскоре после брака, в октябре или ноябре, Дантес с молодой женой задумали отправиться за границу к родным мужа. В то время сборы за границу были несколько продолжительнее нынешних, и во время этих-то сборов, в ноябре или декабре, оказалось, что с ними собирается ехать и Alexandrine. Вот что окончательно взорвало Пушкина, и он решился во что бы то ни стало воспрепятствовать их отъезду. Он опять стал придираться к Дантесу, начал повсюду бранить его, намекая на его ухаживанья, но не за Александриною, о чём он должен был прималчивать, а за Nathalie. В этом отношении Пушкин действительно невыносим. Как теперь помню: на святках был бал у Португальского, если память не изменяет, посланника, большого охотника. Он жил у нынешнего Николаевского моста. Во время танцев я зашёл в кабинет, все стены которого были увешаны рогами различных животных, убитых ярым охотником, и, желая отдохнуть, стал перелистывать какой-то кипсэк. Вошёл Пушкин. — „Вы зачем здесь? — Кавалергарду, да ещё не женатому, здесь не место. Вы видите, — он указал на рога, — эта комната для женатых, для мужей, для нашего брата“. „Полноте, Пушкин, вы и на бал притащили свою желчь; вот уж ей здесь не место“. Вслед за этим он начал бранить всех и вся, между прочим Дантеса, и так как Дантес был кавалергардом, то и кавалергардов. Не желая ввязываться в историю, я вышел из кабинета и, стоя в дверях танцевальной залы, увидел, что Дантес танцует с Nathalie.

Пушкин всё настойчивее искал случая поссориться с Дантесом, чтобы помешать отъезду Александрины. Случай скоро представился. В то время несколько шалунов из молодёжи — между прочим Урусов, Опочинин, Строганов, мой cousin, — стали рассылать анонимные письма по мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин. В другое время он не обратил бы внимания на подобную шутку и, во всяком случае, отнёсся бы к ней, как к шутке, быть может, заклеймил бы её эпиграммой. Но теперь он увидел в этом хороший предлог и воспользовался им по-своему.

Письмо Пушкина к Геккерену и подробности дуэли Пушкина с племянником Геккерена, Дантесом, всем известны».

____________

Несомненно, память князя Трубецкого многое исказила в былой действительности, да и трудно требовать точной передачи, точных дат от глубокого старика, рассказывающего о событиях через 50 лет после их свершения. Но ведь старик вспоминал о самом дорогом ему времени, о своей молодости, когда ему было 24 года и когда из поручиков Кавалергардского полка он был произведён в штаб-ротмистры. Можно забыть отдельные факты, эпизоды молодости, но нельзя забыть общего содержания, основного тона впечатлений молодости, нельзя забыть чувства жизни в эти годы в его характерных особенностях. Князь Трубецкой забыл детали, но хорошо помнит общий фон, и та отчётливая картина молодой жизни его самого, его ближайшего круга, которую рисует рассказ 74-летнего старца, совершенно соответствует тому, что мы знаем о жизни этого круга из других источников. Лёгкость жизни, легкомыслие и беспечность живущих — вот те основные черты, которыми рисуется жизнь в рассказе князя Трубецкого. И в той старческой наивности, с какою ведётся рассказ, чувствуется отголосок поразительного легкомыслия молодости. Шалуны из молодёжи, поимённо перечисляемые рассказчиком, шутки ради рассылают анонимные письма обманутым мужьям; честь женщины — предмет для дружеской беседы в казармах; все подробности любовного романа передаются тотчас же друг другу и подвергаются совместному обсуждению. А из трёх — муж, жена и счастливый ухаживатель — человеком наиболее смешным, наиболее заслуживающим порицания и наиболее виноватым оказывается, конечно, муж. Недружелюбие, или, скорее, враждебное отношение к Пушкину, которое, по-видимому, не остыло ещё в 74-летнем старце, разделялось полковыми товарищами Трубецкого и Дантеса. Особенно ярко сказалось пристрастие кавалергардов к своему полковому товарищу после смерти Пушкина, когда они горой стали за Дантеса и громогласно защищали его в великосветских гостиных. О поведении «красных», т. е. кавалергардских офицеров, особенно резко отозвался князь П. А. Вяземский в письмах к А. О. Смирновой и графине Э. К. Мусиной-Пушкиной. О преданности полковых друзей свидетельствуют и напечатанные нами выше (см. стр. 293 [См. «Документы и материалы», VI, 5, 3—4. — Прим. lenok555]) письма двух из них к Дантесу.

Мы верим князю Трубецкому в том, что Дантес действительно рассказывал ему о ходе своего флирта с Н. Н. Пушкиной и что он, Трубецкой, был свидетелем некоторых моментов этого флирта. Пока не станем говорить о подробностях. То общее, к чему можно свести в этом пункте воспоминания Трубецкого, заключается в утверждении следующего факта: Наталья Николаевна была увлечена серьёзнее, чем Дантес, если вообще можно тут говорить о серьёзности; доминировал в любовном поединке Дантес: его искали больше, чем искал он сам. Теперь о подробностях. «Частые записочки, приносимые горничной, ничего не значили: в наше время это было в обычае…» «…всё (между Н. Н. Пушкиной и Дантесом) кончилось бы ничем, так как, в то время по крайней мере, ничего собственно и не было — рукопожатие, обнимание, поцелуи, но не больше, а это в наше время были вещи обыденные»… Вот эти утверждения Трубецкого, эти детали больше всего шокировали современных исследователей и больше всего не располагали их верить князю Трубецкому. Уж очень такие нравы не подходят к буржуазным — позднейшей эпохи, — но ведь события, о которых рассказывает Трубецкой, происходили 50 лет тому назад, и нравы были иные. Бытовая история любовного чувства и любовных нравов совершенно не затронута в нашей культурной истории, но всё-таки приходится поверить сообщениям князя Трубецкого. У нас есть один документ, напечатанный в 1915 году М. Л. Гофманом на страницах сборника «Пушкин и его современники» (вып. XXI—XXII), — документ, который принуждает нас верить князю Трубецкому. Это — дневник юрьевского студента, друга и приятеля Пушкина А. Н. Вульфа. В нём — целое откровение для истории чувства и чувственности в России в 1820—30 годах. Самое обращение с женщинами и девушками такое, какое нам трудно было представить. Правда, в письмах самого Пушкина хотя бы к жене, в письмах князя Вяземского к жене уже встречались нам намёки на иной, любовный быт, несозвучный буржуазному быту предреволюционной эпохи, но то были намёки, рассеянные подробности картины, которая в целом виде впервые появляется на страницах дневника Вульфа. Здесь не место входить в частности и доказывать цитатами правильность нашего мнения; отсылаем читателя к дневнику А. Н. Вульфа и надеемся, что он не откажет нам в своём согласии с нами. «Частые записочки, рукопожатия, обнимания, поцелуи» — всё это были вещи обыкновенные в пушкинское время. А об обмене записочками есть указания и в дуэльном деле Пушкина — Дантеса, и в письмах Геккерена к графу Нессельроде.

Есть в истории флирта, как её рассказывает князь Трубецкой, одна подробность, весьма любопытная и, может быть, отвечающая действительности, но не могущая быть принятой всецело за отсутствием других свидетельств. Откинем в сторону историю поцелуя с сажей: останется во всяком случае тот факт, что один раз Дантес и Н. Н. Пушкина были настигнуты поэтом; Н. Н. объяснила своё интимничанье намерением Дантеса сделать предложение её сестре Екатерине и об этой своей объясняющей свидание уловке довела до сведения Дантеса. И было всё это летом, до переезда кавалергардов (11 сентября 1836 года) с Чёрной речки на городские квартиры. Если предположить, что всё было так в действительности, то тогда станут для нас ясными некоторые непонятные иначе указания. Обычно мы начинаем историю дуэли с 4 ноября — дня рассылки анонимных пасквилей, но у нас есть достоверные свидетельства о том, что слухи о возможном браке Дантеса на Екатерине Гончаровой распространились ещё до 4 ноября; старик Геккерен, ринувшийся после 4 ноября хлопотать о примирении и выдвинувший проект женитьбы Дантеса на Е. Н. Гончаровой, категорически ссылался на то, что проект этот существовал раньше вызова на дуэль, сделанного Пушкиным. В конспективных заметках В. А. Жуковского (см. выше стр. 261 [См. «Документы и материалы», V, I, 1. — Прим. lenok555]) есть нерасшифрованная помета: 7 ноября Жуковский приехал к старику Геккерену для переговоров; то, что он услышал от него, конспектировано в следующих словах: «Mes antécédents. Неизвестное <незнание. — Я. Л.> совершенное прежде бывшего». Эта помета указывает на неизвестный нам период в истории отношений Пушкина к Дантесу, предшествовавший первому вызову Пушкина. Не нашла ли эта неизвестная нам первая часть дуэльной истории некоторого отражения, хотя бы и очень искажённого, в рассказе князя Трубецкого?

«Часто говорят о ревности Пушкина. Мне кажется, тут есть недоразумение: Пушкин вовсе не ревновал Дантеса к своей жене» и т. д. — рассказывает князь Трубецкой и затем приводит основание к отрицанию у Пушкина ревности к жене. Насколько верно основание, сейчас увидим, но в словах Трубецкого, быть может, отразился вывод из наблюдений света за отношениями Пушкина к жене. Светским наблюдателям Пушкин, очевидно, не казался верным семейному очагу и преданным своей жене. Были факты, вызывающие такое впечатление. Княгиня В. Ф. Вяземская рассказывала П. И. Бартеневу, что жену Пушкина раздражали ухаживания его за А. О. Смирновой и графиней Соллогуб. К вызову и поединку Пушкин был вызван сложной, очень сложной игрой многообразнейших мотивов, но в первый ряд — ряд мотивов первостепенного значения — мы не поставим чувства ревности, несмотря на то, что оно было сильно развито в поэте. Конечно, князь Трубецкой не понял, да он просто и не видел, не мог видеть всей сложности мотивов решения Пушкина; он, беспечный и легкомысленный, решал дело совсем просто: слышал и видел, что Пушкин не привержен жене своей, и решил, что у Пушкина ревности к Дантесу из-за жены не было. А так как по своей духовной ограниченности Трубецкой не полагал, что могут быть иные мотивы к поединку, а не чувство ревности, то ему надо было всё-таки добраться до выяснения вопроса: если поединок, то значит, из ревности; если же из ревности, то к кому же, раз не к жене?

В ответ на этот вопрос князь Трубецкой сообщил историю о близких отношениях Пушкина к старшей сестре жены Александрине Гончаровой. Эта история, по его мнению, разрубала гордиев узел вопроса о причинах дуэли: Пушкин возревновал из-за Александрины, ибо ему показалось, что Дантес ухаживает и за ней и собирается увезти её за границу. Но как объяснение дуэли эта история просто никуда не годится. У Трубецкого нет фактов, нет намёка на факты. «Пушкину показалось, что блестящий кавалергард может увлечь Александрину». Такое заявление из уст князя Трубецкого — пустой звук. Мы не отказали бы ему в праве, по знанию друга и приятеля, говорить не без основания, что Дантесу показалось то и то. Ну, а о том, что показалось Пушкину, Трубецкому не следовало бы говорить. Правда, он приводит один факт или, вернее, тень факта: с Дантесами собиралась уехать за границу и Александрина. Но, к счастию, у нас оказались фактические данные, свидетельствующие о том, что Дантесы-то не собирались уезжать за границу, а, наоборот, — твёрдо знали, что в 1837 году им не попасть за границу: об этом сожалела Екатерина Дантес в письме к своему тестю, напечатанном у нас (стр. 103—104 [См. 1-ую часть книги, 12 (окончание). — Прим. lenok555]).

С полнейшею уверенностью можно утверждать, что история с Александриной никакого отношения к дуэли Пушкина с Дантесом не имеет. Какие бы близкие связи ни существовали между Пушкиным и Александриной Гончаровой, эти связи не причём в столкновении поэта с Дантесом. Но является новый вопрос: откуда же взял князь Трубецкой историю об интимной связи поэта с сестрой жены? Не выдумал же он сам. Очевидно, опять в рассказе князя Трубецкого мы должны искать отражения ходивших в свете слухов. Значит, слухи были. Трубецкой ссылается на Идалию Полетику. «Факт (связи Пушкина с Александриной) не подлежит сомнению. Alexandrine сознавалась в этом г-же Полетике». Идалия Полетика играла не последнюю роль в истории пушкинского поединка, она была очень осведомлена, но при всём том мы не решаемся принять эту ссылку на Полетику, как факт, не подлежащий сомнению. Но знаменательно уже и то, что слухи о связи ходили в высшем обществе…

Мы имеем ещё два определённых указания на близкие отношения поэта к Александрине Гончаровой.

Одно исходит от княгини Веры Фёдоровны Вяземской, жены ближайшего друга Пушкина, — женщины, пользовавшейся интимной доверенностью Пушкина и хорошо знавшей его семейную жизнь. В 1888 году П. И. Бартенев напечатал в «Русском архиве» (1888, т. II, стр. 305—312) «Из рассказов князя Петра Андреевича и княгини Веры Фёдоровны Вяземских. (Записано в разное время, с позволения обоих)». Тут, между прочим, есть и следующая запись (стр. 309): «Влюблённая в Геккерна, высокая, рослая старшая сестра Екатерина Николаевна Гончарова нарочно устраивала свидания Натальи Николаевны с Геккерном, чтобы только повидать предмет своей тайной страсти. Наряды и выезды поглощали всё время. Хозяйством и детьми должна была заниматься вторая сестра, Александра Николаевна, после Фризенгоф. Пушкин подружился с нею…» Точки, поставленные после этой записи и очевидно означающие в этом месте не то пропуск, не то желание умолчать о чём-то, заинтересовали меня, и я обратился за разъяснениями к П. И. Бартеневу, спрашивая его, случайны ли точки, или они со значением. П. И. Бартенев ответил мне следующим сообщением (в письме от 2 апреля 1911 года): «Княгиня Вяземская сказывала мне, что раз, когда она на минуту осталась одна с умирающим Пушкиным, он отдал ей какую-то цепочку и попросил передать её от него Александре Николаевне. Княгиня исполнила это и была очень изумлена тем, что Александра Николаевна, принимая этот загробный подарок, вся вспыхнула, что и возбудило в княгине подозрение». В другом своём письме (от 14 декабря 1911 года) П. И. Бартенев сообщил мне категорически: «Что он (Пушкин) был в связи с Александрой Николаевной, об этом положительно говорила мне княгиня Вера Фёдоровна».

Другое свидетельство идёт от А. П. Араповой, дочери Н. Н. Пушкиной от её второго брака с П. П. Ланским. Оно находится в её воспоминаниях о матери. Вот отрывок, относящийся к этому вопросу…

«Роль старшей сестры, Екатерины Николаевны, трагически связанной со смертью Пушкина, стала историческим достоянием. Вторая же, Александра Николаевна, прожившая под кровом сестры большую часть своей жизни, положительно мучила своим тяжёлым, строптивым характером и внесла немало огорчений и разлада в семейный обиход.

Всё, что напоминало кровавую развязку семейной драмы, было так тяжело матери, что никогда не произносилось в семье не только имя Геккерен, но даже и покойной сестры. Из нас её портрета никто даже не видел. Я слышала только, что, далеко не красавица, Ек. Н. представляла собой довольно оригинальный тип — скорее южанки, с чёрными волосами.

Александра Николаевна высоким ростом и безукоризненным сложением более подходила к матери, но черты лица, хотя и напоминавшие правильность гончаровского склада, явились бы его карикатурою. Матовая бледность кожи Натальи Николаевны переходила у неё в некоторую желтизну; чуть приметная неправильность глаз, придающая особую прелесть вдумчивому взору младшей сестры, перерождалась у ней в несомненно косой взгляд, — одним словом, люди, видевшие обеих сестёр рядом, находили, что именно это предательское сходство служило в ущерб явный Александре Николаевне.

Мать до самой смерти питала к сестре самую нежную и, можно сказать, самую самоотверженную привязанность. Она инстинктивно подчинялась её властному влиянию и часто стушёвывалась перед ней, окружая её неустанной заботой и всячески ублажая её. Никогда не только слов упрёка, но даже и критики не сорвалось у неё с языка, а одному богу известно, сколько она выстрадала за неё, с каким христианским смирением она могла её простить!

Названная в честь этой тёти, сохраняя в памяти образец этой редкой любви, я не дерзнула бы коснуться болезненно-жгучего вопроса, если бы за последние годы толки о нём уже не проникли в печать.

Александра Николаевна принадлежала к многочисленной плеяде восторженных поклонниц поэта; совместная жизнь, увядавшая молодость, не пригретая любовью, незаметно для неё самой могли переродить родственное сближение в более пылкое чувство. Вызвало ли оно в Пушкине кратковременную вспышку? Где оказался предел обоюдного увлечения? Эта неразгаданная тайна давно лежит под могильными плитами.

Знаю только одно, что, настойчиво расспрашивая нашу старую няню о былых событиях, я подметила в ней, при всей её редкой доброте, какое-то странное чувство к тёте. Что-то не договаривалось, чуялось не то осуждение, не то негодование. Когда я была ещё ребёнком и причуды и капризы тёти расстраивали мать, или, поддавшись беспричинному, неприязненному чувству к моему отцу, она старалась восстановить против него детей Пушкиных, — у преданной старушки невольно вырывалось: „Бога не боится Александра Николаевна! Накажет он её за чёрную неблагодарность к сестре! Мало ей прежних козней! В новой-то жизни — и то покою не даёт. Будь другая, небось не посмела бы. Так осадила бы её, что глаз перед ней не подняла бы! А наша-то ангельская душа всё стерпит, только огорчения от неё принимает… Мало что простила, — во всю жизнь не намекнула!“

Уже впоследствии, когда я была замужем и стала матерью семейства, незадолго до её смерти, я добилась объяснения сохранившихся в памяти оговоров.

Раз как-то Александра Николаевна заметила пропажу шейного креста, которым она очень дорожила. Всю прислугу поставила на ноги, чтобы его отыскать. Тщетно перешарив комнаты, уже отложили надежду, когда камердинер, постилая на ночь кровать Александра Сергеевича, — это совпало с родами его жены — нечаянно вытряхнул искомый предмет. Этот случай должен был неминуемо породить много толков, и хотя других данных обвинения няня не могла привести, она с убеждением повторяла мне:

— Как вы там ни объясняйте, это ваша воля, а по-моему — грешна была тётенька перед вашей маменькой!

Эта всем нам дорогая, чудная женщина была олицетворением исчезнувшего, с отменой крепостного права, типа преданных слуг, сливавшихся в единую плоть и кровь с своими господами; прямодушие и правдивость её вне всякого сомнения, но суждение её всё-таки могло бы сойти за плод людских сплетен, если бы другой, малоизвестный факт не придал особого веса её рассказу.

Сама Наталья Николаевна, беседуя однажды со старшей дочерью о последних минутах её отца, упомянула, что, благословив детей и прощаясь с близкими, он ответил необъяснённым отказом на просьбу Александры Николаевны допустить и её к смертному одру, и никакой последний привет не смягчил ей это суровое решение. Она сама воздержалась от всяких комментариев, но мысль невольно стремится к красноречивому выводу.

Наконец, когда, много лет спустя, а именно в 1852 году, Александра Николаевна была помолвлена с австрийцем бароном Фризенгофом, за несколько времени до свадьбы она сильно волновалась, перешёптываясь с сестрою о важном и неизбежном разговоре, который мог иметь решающее значение в её судьбе. И на самом деле, — после продолжительной беседы с глазу на глаз с женихом она вышла успокоенная, но с заплаканным лицом, и с наблюдательностью подростков дети стали замечать, что с этого дня восторженные похвалы Пушкину сменились у барона резкими критическими отзывами.

Вот все скудные сведения, сохранившиеся в семье об этом мимолётном увлечении. Если я решилась приподнять завесу минувшего, то исключительно в виду важности для характеристики матери её постоянно проявлявшегося незлобия, — той сверхчеловеческой доброты и любви, которая проповедуется евангелием и так мало применяется в жизни, — любви, способной всё понять и всё простить».

Мы привели этот отрывок из воспоминаний А. П. Араповой без всяких сокращений, сохранив все её отступления и размышления, ибо контекст может облегчить правильное впечатление от её сообщения. Имели или не имели места факты, о которых рассказывает А. П. Арапова, психологически их появление в её рассказе понятно: рассказывая об отношениях своей матери к Дантесу, она лишь умножила бывший уже в нашем распоряжении обвинительный против Натальи Николаевны материал. Подчёркивая решительную невинность матери, А. П. Арапова не умолчала о состоявшемся накануне второго вызова на квартире у Идалии Полетики свидании Дантеса с Пушкиной. Чтобы оправдать поведение Натальи Николаевны, чтобы, так сказать, уравновесить грехи, потребовался рассказ о нарушении Пушкиным всяких супружеских обетов. Вообще А. П. Арапова не пощадила поэта, и история о его связи с Александриной лишь увенчала её воспоминания.

К приведённым данным об отношениях Пушкина к Александре Николаевне Гончаровой надо добавить ещё следующие указания, использованные отчасти и во введении.

Перечисляем решительно всё, чем мы располагаем по вопросу об отношениях Пушкина и А. Н. Гончаровой.

П. И. Бартенев записал рассказ Аркадия Осиповича Россет: «Тогда уже летом, 1836 года, шли толки, что у Пушкина в семье что-то неладно: две сестры, сплетни, и уже замечали волокитство Дантеса» («Русский архив», 1882, I, стр. 246).

Анна Николаевна Вульф 12 февраля 1836 года писала из Петербурга матери, П. А. Осиповой: «Ольга (сестра Пушкина) утверждает, что он (Пушкин) очень ухаживает за своей свояченицей Александриной» («Пушкин и его современники», вып. XXI—XXII, стр. 331).

А. И. Тургенев упоминает об Александрине в письмах своих — от 28 января 1837 года: «Пушкина привезли (после дуэли) домой; жена и сестра жены, Александрина, были уже в беспокойстве; но только одна Александрина знала о письме его к отцу Геккерена» — и от 29 января: «Жена подле него (умирающего Пушкина). Он беспрестанно берёт его (sic!) за руку. Александрина плачет, но ещё на ногах» (там же, вып. VI, стр. 50, 52). Цитируя фразу из первого письма, П. И. Бартенев дал следующее пояснение: «Показание замечательное. Умирающий Пушкин отдал княгине Вяземской нательный крест с цепочкой для передачи Александре Николаевне. Александра Николаевна была как бы хозяйкой в доме; она смотрела за детьми. В доме сестры своей Александра Николаевна оставалась до позднего брака с бароном Фризенгоф, от которого имела дочь-красавицу, вышедшую за принца Оттокара Ольденбургского. Барон Фризенгоф, венгерский помещик и чиновник австрийского посольства, первым браком женат был на Наталье Ивановне Соколовой, незаконной дочери И. А. Загряжского от какой-то простолюдинки. Эта вторая Наталья Ивановна была воспитана своею бездетною сестрой графиней де Местр» («Русский архив», 1908, III, 296).

Баронесса Евпраксия Вревская 2 сентября 1837 года писала мужу: «Сергей Львович (отец Пушкина), быв у невестки (Нат. Ник., летом, в Полотняном Заводе), нашёл, что сестра её (Александрина) более огорчена потерею её мужа» («Пушкин и его современники», вып. XIX—XX, стр. 110).

Наконец, в 1925 году было опубликовано ещё одно свидетельство, идущее от кн. Е. А. Долгоруковой, присутствовавшей при последних часах жизни Пушкина: «Александра Гончарова вышла замуж после 1844 года за Фризенгофа, живёт за границей. Холодна, благоразумна. Кажется, что в последние годы Пушкин влюбился в неё. Она вышла за австрийца. Была дружна с его первой женой» («Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851—1860 годах». Вст. ст. и прим. М. Цявловского. Изд. М. и С. Сабашниковых, 1925, стр. 60, 134, 135).

Александра Гончарова помогала Пушкину и материально. Так, в 1836 году она дала ему для заклада своё столовое серебро и брегет. Вещи не были выкуплены и пропали. Опеке пришлось возместить А. Н. Гончаровой часть её убытков. Давала она в семью Пушкиных деньги и по мелочам: после смерти Пушкина Наталья Николаевна уплатила ей долг — 2500 руб. асс.

Упоминания о сёстрах Натальи Николаевны в письмах Пушкина к жене в «Переписке», т. III, № 854, 929, 931, 933, 935, 1011 и 1015.

 

IX. Анонимный пасквиль и враги Пушкина

 

I

Друзья Пушкина поставили своей задачей охранение чести Пушкина и чести его жены и так тщательно укрыли тайну дуэли и смерти, что нам приходится разгадывать её и до сих пор по крупицам. От друзей Пушкина пошли сборнички рукописных копий документов, относящихся до дуэли: анонимный пасквиль, письма Пушкина к Бенкендорфу, к барону Луи Геккерену, к Д’Аршиаку, письма к Пушкину Геккерена и Д’Аршиака, письма Д’Аршиака и Данзаса к П. А. Вяземскому, письмо гр. Бенкендорфа к Строганову. Один такой сборничек кн. П. А. Вяземский препроводил великому князю Михаилу Павловичу, другой сборник перешёл от кн. Вяземского к Бартеневу (ныне в Пушкинском доме). В печати дуэльные документы были оглашены впервые в 1863 году в книжке: «Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина. Со слов бывшего его лицейского товарища и секунданта Константина Карловича Данзаса. Изд. Я. А. Исакова. Спб., 1863». Эта книга явилась откровением для читающей России и на долгое время послужила важнейшим источником для дуэльной истории. Но среди дуэльных документов здесь не был опубликован анонимный пасквиль, список которого находился, несомненно, в распоряжении Данзаса. Впервые в печати пасквиль появился в книжке «Материалы для биографии А. С. Пушкина. Лейпциг. 1875». Здесь он помещён в русском переводе на первом месте в собрании дуэльных документов под следующим заголовком: «Два анонимные письма к Пушкину, которых содержание, бумага, чернила и формат совершенно одинаковы». К этому заголовку сделано примечание: «Второе письмо такое же, на обоих письмах другою рукою написаны адресы: Александру Сергеевичу Пушкину». Эти надписи, представляющие неуклюжий перевод с французского, повторяют сделанные по-французски рукою Данзаса пометы на снятой им для князя Вяземского копии диплома, находящейся в помянутой выше коллекции документов, перешедшей от князя Вяземского к Бартеневу. У нас в России пасквиль был напечатан по-французски (с неполным обозначением имён) П. А. Ефремовым в «Русской старине» (т. XXVIII, 1880, июнь, 330) и в русском переводе В. Я. Стоюниным в 1881 году в его книге «Пушкин». Спб. 1881, стр. 420, 421. Отсюда пошли дальнейшие перепечатки, но подлинные пасквили в течение долгого времени оставались нам неизвестными. В военно-судную комиссию, производившую дело о дуэли, ни один экземпляр не был доставлен. Друзья, сняв копии, уничтожили подлинные экземпляры презренного и гнусного диплома. Приятель Пушкина С. А. Соболевский в 1862 году «обращался в Петербурге ко многим лицам, которые в своё время получили циркулярное письмо, но не нашёл его нигде в подлиннике, так как эти лица его уничтожили». «Если подлинник и находится где-нибудь, то, — пишет Соболевский, — только у господ, мне незнакомых, или, вернее всего, в III отделении». Хотя по справке, данной III отделением в 1863 году, в его архивах и не нашлось пасквиля, но в действительности экземпляр пасквиля, полученный графом Виельгорским, в III отделении был, хранился в секретном досье и только в 1917 году стал достоянием исследователей. Ещё раньше другой экземпляр пасквиля оказался в музее при Александровском лицее, куда был доставлен после 1910 года. И тот и другой экземпляры хранятся ныне в Пушкинском доме. Экземпляр III отделения — полный: диплом с надписью на оборотной стороне: «Александру Сергеевичу Пушкину» и конверт, в который был он вложен, на имя Виельгорского. Лицейский экземпляр — без конверта. Оба экземпляра воспроизводятся в настоящем издании.

Пасквиль, полученный Пушкиным, до сих пор не подвергся научному обследованию ни со стороны внешней, ни со стороны содержания. Как это ни кажется странным, но научного анализа этого рокового памятника сделано не было. К этой работе следует приступить.

 

II

Приведём французский текст документа.

«Les Grands-Croix, Commandeurs et Chevaliers du Sérénissime Ordre des Cocus, reunis en grand Chapitre sous la présidence du vénérable grand-Maître de l’Ordre, S.E.D.L.Narychkine, ont nommé à I’unanimité Mr. Alexandre Pouchkine coadjuteur du grand MaÎtre de I’Ordre de Cocus et historiographe de l’Ordre.

Le sécrêtaire pérpétuel: C-te J. Borch».

Вот точный перевод диплома.

«Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх».

По форме диплом пародирует грамоты на пожалование кавалерами орденов. Термины «Les Grands-Croix — Commandeurs — grand-Maître de l’Ordre — Sécrétaire — Grand-Chapitre» взяты из орденской практики и встречаются в статутах различных орденов, напр. св. Андрея Первозванного, в установлении о российских орденах имп. Павла и т. д. Термин «коадъютор» встречается в административной практике католической церкви: когда епископ впадает в физическую или духовную дряхлость, ему даётся помощник — коадъютор.

Диплом, объявляя Пушкина рогоносцем, наносил обиду чести его самого и его жены. Составитель диплома заострял обиду по двум направлениям. Во-первых, Пушкина выбирали историографом ордена рогоносцев. Официально звание историографа было присвоено высочайшим рескриптом Н. М. Карамзину; Пушкин был зачислен после женитьбы в министерство иностранных дел и получил высочайшее разрешение собирать в архивах материал для истории Петра Великого. Историк Петра Великого провозглашался историографом ордена рогоносцев. Во-вторых, Пушкин выбирался в коадъюторы или помощники Д. Л. Нарышкину. Его сиятельство Дмитрий Львович был знаменитым и величавым рогоносцем. Его супруга Марья Антоновна — женщина «красоты неестественной, невозможной» — была в долголетней связи с императором Александром I (1801—1814 гг.). «Д. Л. Нарышкин занимал невидное и довольно двусмысленное положение среди „свободно почтительного с хозяйкой“ весёлого общества в своём роскошном доме, получившем от Александра I имя „Капуи“ за исполненную неги и наслаждений атмосферу в „храме красоты“, как Вигель называл внутренние апартаменты Нарышкиной. По наблюдению современников, Дмитрий Львович „по-видимому, не пользовался отношениями, существовавшими между монархом и его супругой“, да едва ли и был способен на это по своему „нетвёрдому“ уму и характеру. В конце концов, „широкое барское житьё“ привело к учреждению над ним попечительства, по требованию его супруги, немало способствовавшей расстройству его состояния, и престарелый обер-егермейстер на склоне дней получал на расход лишь по 40 000 руб. асс. в год».

Нарышкин — великий магистр ордена рогоносцев — стал рогоносцем по милости императора Александра, пошёл, так сказать, по царственной линии. И первую главу в истории рогоносцев историограф должен был начать с императора Александра. Начать… а продолжать?

Мне думается, составитель диплома и продолжения хотел бы тоже по царственной линии. Если достопочтенный великий магистр был обижен в своей семейной чести монархом, то его коадъютору, его помощнику г-ну Александру Пушкину, историографу ордена, кто нанёс такую же обиду, кто сделал его рогоносцем? Надо поставить вопрос точнее: в кого метил составитель пасквиля, на кого он хотел указать Пушкину, как на обидчика его чести? На Дантеса ли? Полно, так ли это? Не слишком ли мелко после пышного начала, после именования величавого рогоносца по высочайшей милости, кончить указанием на Дантеса! Не нужно ли взять выше: не в царственного ли брата обидчика чести Д. Л. Нарышкина, не в императора ли Николая метил составитель пасквиля? Для ответа не нужно искать данных, удостоверяющих факт интимных отношений царя и жены поэта, достаточно поставить и ответить положительно на вопрос, могли ли быть основания для подобного намёка. И тут должно сказать, что оснований к такому намёку было не меньше, чем, например, к намёку на близкие отношения Дантеса к Н. Н. Пушкиной.

 

III

В самом деле царь интересовался Натальей Николаевной. При его дворе было много прелестных и красивых женщин, но и среди них жена поэта с её блистательной красотой занимала одно из первых, если не первое место. 6 декабря 1836 года в Николин день на приёме по случаю высочайшего тезоименитства, по отзыву тонкого знатока женской красоты, А. И. Тургенева, Пушкина была первая по красоте и туалету. И, слушая восхитительное пение в церкви Зимнего дворца, Тургенев не знал, слушать ли или смотреть на Пушкину и ей подобных?

А Пушкина и ей подобные красавицы-фрейлины и молодые дамы двора — не только ласкали высочайшие взоры, но и будили высочайшие вожделения. Для придворных красавиц было величайшим счастьем понравиться монарху и ответить на его любовный пыл. Фаворитизм крепко привился в закрытом заведении, которым был русский двор. Наш известный критик Н. А. Добролюбов написал целую статейку о «Разврате Николая Павловича и его приближённых любимцев». «Можно сказать, — пишет он, — что нет и не было при дворе ни одной фрейлины, которая была бы взята ко двору без покушений на её любовь со стороны или самого государя или кого-нибудь из его августейшего семейства. Едва ли осталась хоть одна из них, которая бы сохранила свою чистоту до замужества. Обыкновенно порядок был такой: брали девушку знатной фамилии во фрейлины, употребляли её для услуг благочестивейшего, самодержавнейшего государя нашего, и затем императрица Александра начинала сватать обесчещенную девушку за кого-нибудь из придворных женихов».

Конечно, такая характеристика грешит преувеличением, но в основу положено правильное наблюдение. Уместно дать ещё добавление: «Царь — самодержец в своих любовных историях, как и в остальных поступках; если он отличает женщину на прогулке, в театре, в свете, он говорит одно слово дежурному адъютанту. Особа, привлёкшая внимание божества, попадает под наблюдение, под надзор. Предупреждают супруга, если она замужем; родителей, если она девушка, — о чести, которая им выпала. Нет примеров, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением почтительнейшей признательности. Равным образом нет ещё примеров, чтобы обесчещенные мужья или отцы не извлекали прибыли из своего бесчестья. „Неужели же царь никогда не встречает сопротивления со стороны самой жертвы его прихоти?“ — спросил я даму, любезную, умную и добродетельную, которая сообщила мне эти подробности. — „Никогда! — ответила она с выражением крайнего изумления. — Как это возможно?“ — „Но берегитесь, ваш ответ даёт мне право обратить вопрос к вам“.— „Объяснение затруднит меня гораздо меньше, чем вы думаете; я поступлю, как все. Сверх того, мой муж никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом“». Автор этого рассказа сообщает об одном любовном эпизоде Николая — его романе с фрейлиной Урусовой, которую он выдал в 1833 году замуж за князя Радзивилла.

Николай Павлович был царь крепких мужских качеств: кроме жены, у него была ещё и официальная, признанная фаворитка, фрейлина В. А. Нелидова, жившая во дворце, но и двоежёнство не успокаивало царской похоти; дальше шли «васильковые дурачества», короткие связи с фрейлинами, минуты увлечения молодыми дамами — даже на общедоступных маскарадах. Хорошо рисует влюблённого самодержца А. О. Смирнова, отлично знавшая любовный быт русского двора при Николае и, кажется, сама испытавшая высочайшую любовь. Рассказ её относится к 1838 году, как раз к тому времени, когда вдова Пушкина скрывалась от света в деревне. «В Аничковом дворце танцевали всякую неделю, в белой гостиной; не приглашалось более ста персон. Государь занимался в особенности бар. Крюденер, но кокетствовал, как молоденькая бабёнка, со всеми и радовался соперничеством Бутурлиной и Крюденер. Я была свободна, как птица, и смотрела на все эти проделки, как на театральное представление, не подозревая, что тут развивалось драматическое чувство зависти, ненависти, неудовлетворённой страсти, которая не переступала из границ, единственно от того, что было сознание в неискренности государя. Он ещё тогда так любил свою жену, что пересказывал все разговоры с дамами, которых обнадёживал и словами и взглядами, не всегда прилично красноречивыми.

Однажды в конце бала, когда пара за парой быстро и весело скользили в мазурке, усталые, мы присели в уголке за камином с бар. Крюденер; она была в белом платье, зелёные листья обвивали её белокурые локоны; она была блистательно хороша, но невесела. Наискось в дверях стоял царь с Е. М. Бутурлиной, которая беспечной своей весёлостью более, чем красотой, всех привлекала, и, казалось, с ней живо говорил; она отворачивалась, играла веером, смеялась иногда и показывала ряд прекрасных белых своих жемчугов; потом, по своей привычке, складывала, протягивая, свои руки, — словом, была в весьма большом смущении. Я сказала мадам Крюденер: „Вы ужинали вместе с государем, но последние почести сейчас для неё“. „Он чудак, — сказала она, — нужно, однако, чем-нибудь кончить всё это, но он никогда не дойдёт до конца — не хватит мужества, он придаёт странное значение верности. Все эти уловки с нею не приведут ни к какому результату“… Всю эту зиму он ужинал между Крюденер и Мери Пашковой, которой эта роль вовсе не нравилась. Обыкновенно в длинной зале, где гора, ставили стол на четыре прибора; Орлов и Адлерберг садились с ними. После покойный Бенкендорф заступил место Адлерберга, а потом и место государя при Крюденерше. Государь нынешнюю зиму мне сказал: „Я уступил после своё место другому“». Картина царского кокетствования изображена очень тонко, и ярко передана любовная атмосфера, царившая на маленьких балах в Аничковом дворце. «Двору хотелось, чтобы Н. Н. Пушкина танцевала в Аничкове, и потому я пожалован в камер-юнкеры», — записал Пушкин в дневнике. Ревность диктовала огорчённой соперничеством Крюденер заявление, что Николай придаёт странное значение верности и в своих романах не доходит до конца. Конечно, доходил до конца.

Интерес царя к Н. Н. Пушкиной не мог не обратить внимания придворных обывателей, но комеражи о царских увлечениях передавались шёпотом. И Пушкин знал об ухаживании женолюбивого самодержца и неоднократно предостерегал жену. «Не кокетничай с царём», — писал он ей не раз. По времени любопытно обращение к жене в письме из Москвы от 5 мая 1836 года: «И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жён своих: однако же видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостью, что он завёл себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение вашего пола». «Кто-то» — конечно, Николай, высочайший повелитель театральных школ и балета. Любопытнейшую запись сделал П. И. Бартенев со слов П. В. Нащокина: «Отношения царя к жене Пушкина. Сам Пушкин говорил Нащокину, что царь, как офицеришка, ухаживает за его женою: нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо её окон, а ввечеру на балах спрашивает, отчего у неё всегда шторы опущены. — Сам Пушкин сообщал Нащокину свою уверенность в чистом поведении Натальи Николаевны».

Нас не может обмануть спокойный тон сообщений Пушкина о царе и Наталье Николаевне. Скандальную хронику двора он хорошо знал. Недаром, записав в дневнике о желании двора (читай: государя) видеть Наталью Николаевну на балах в Аничковом дворце, Пушкин прибавил: «…так я же сделаюсь русским Dangeau». Маркиз де Данжо, адъютант Людовика XIV, вёл дневник и заносил туда все подробности и интимности частной жизни короля изо дня в день. Но отместка, которую собирался сделать Пушкин, лишь в малой степени могла удовлетворить оскорблённую честь — в текущих обстоятельствах. Несомненно, Пушкин с крайней напряжённостью следил за перипетиями ухаживания царя и не мог не задать себе вопроса, а что произойдёт, если самодержавный монарх от сентиментальных поездок перед окнами перейдёт к активным действиям?

Такая мысль могла быть только страшна Пушкину, и, как бы ни отгонял он её, избавиться от неё он не мог! При самодержавном царе в нравах русского двора всё — самое невероятное — могло сбыться.

Царские наперсники, ближайшие слуги, для которых Пушкин был неприятным, враждебным ничтожеством, могли только оказывать всяческое содействие затеям царского сладострастия — тот же Бенкендорф, тот же Нессельроде с охотой приняли бы роли высочайших сводников. А Пушкин не принадлежал к тому разряду супругов, к которому принадлежал муж петербургской рассказчицы. В записках барона Корфа, лицейского товарища Пушкина, сохранился рассказ об отношениях царя к Н. Н. Пушкиной, который можно оценить, только сопоставляя его с тем, что мы знаем об ухаживаниях царя от самого поэта. В апреле 1848 года Николай, беседуя с Корфом о Пушкине, сказал ему: «Под конец <...> жизни <Пушкина>, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренно любил и теперь люблю, как очень хорошую и добрую женщину, я раз как-то разговорился с нею о комеражах, которым её красота подвергает её в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько и для счастия мужа при известной его ревности. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. „Разве ты и мог ожидать от меня другого?“ — спросил я его. „Не только мог, государь, но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моей женою…“ Три дня спустя был его последний дуэль». Николай рассказывает об эпизоде отношений своих к Пушкиной через 11 лет после событий; в это время Наталья Николаевна уже носила фамилию Ланской; она пользовалась исключительным благоволением Николая, а муж её, П. П. Ланской, делал удивительную карьеру: в это время он был командиром л.-гв. конного полка и свиты генерал-майором, а через год — в 1849 году — был назначен генерал-адъютантом. Понятен поэтому эпический тон повествования Николая, не дающий никакого представления о настроении Пушкина при знаменательном разговоре его с царём.

Возвращаюсь к пасквилю. Приведённых данных совершенно достаточно для того, чтобы можно было отстаивать предположенное выше толкование пасквиля: составитель пасквиля мог метить в Николая, и Пушкин мог принять такой намёк. Составитель пасквиля наедине мог потирать руки и веселиться в чувствах удовлетворённой злости при одном представлении, что переживает получивший пасквиль историограф, до каких пределов раздражения доходит мнимый рогоносец, совершенно бессильный против указанного обидчика. В разорванных клочках письма Геккерена встречается фраза, которая содержит как бы ответ на оскорбление пасквиля, непонятный нам в целом ввиду отсутствия нескольких клочков… «Дуэли мне не достаточно… достаточно отмщен… письмо… самый след этого гнусного дела, из которого мне легко будет написать главу из моей истории рогоносцев...» Пушкин поднимал брошенную перчатку: да, он будет историографом ордена рогоносцев!

 

IV

В пасквиле три имени. Если вести толкование по царственной линии, то великому магистру Д. Л. Нарышкину противопоставлен император Александр — первый брат, коадъютору г-ну Александру Пушкину — император Николай — второй брат. Очевидно, и третьему названному в дипломе члену ордена рогоносцев, непременному секретарю графу И. Борху, должен быть противопоставлен или третий брат или тот же Николай: во всяком случае, член императорской фамилии.

А. С. Поляков, изучавший пасквиль, не нашёл никаких сведений об этом Борхе. «О каком И. (Ж?) Борхе говорит аноним, сказать трудно. Кроме графа А. М. Борха, другого мы не знаем. Не было ли здесь описки?» Поляков хочет сказать, не надо ли инициал И считать ошибочным и не читать ли вместо И букву А. «Не на него ли метило анонимное письмо?» — ставит дальше вопрос А. С. Поляков. В дуэльной истории Пушкина встречается имя жены графа А. М. Борха, графини Софьи Ивановны Борх, урождённой Лаваль, — приятельницы А. О. Смирновой и графини М. Д. Нессельроде. Необходимо поэтому войти в подробности о семье Борх и представить результаты наших розысков как в литературе, так и в различных архивах.

В 1783 году генеральный обозный войск княжества Литовского и Люценский староста Михаил Борх грамотой Иосифа II, римского императора, был возведён с потомством в графское достоинство. В 1839 году дети его искали русского графства, и 20 сентября этого года Николай утвердил мнение государственного совета о признании в графском достоинстве графов Борх и в Русской империи.

У графа Михаила Борха было три сына: Карл, Александр и Иосиф. Старший, Карл, нас не интересует, средний, Александр, родился 18 февраля 1804 года, младший, Иосиф, 30 июля 1807 года (мать их — Элеонора Борх, урожд. графиня де Броуне). Александр Борх делал дипломатическую карьеру, а по нему равнялся и его младший брат. По формулярному списку Александр Борх вступил на службу в коллегию иностранных дел в 1822 г. студентом, в 1823 стал актуариусом и т. д. С февраля 1826 года мы находим его в русской миссии во Флоренции в должности секретаря; с февраля 1827 года по апрель 1829 года он исправлял должность поверенного в делах во Флоренции, в 1831 году отозван из Флоренции к службе в Петербург, в министерство иностранных дел, и здесь быстро пошёл в гору, повышаясь и по службе и в придворном звании. В декабре 1830 года он был камергером, а с апреля 1834 — в должности церемониймейстера. Служебное его положение было упрочено женитьбой на дочери его начальника графа Ивана Степановича Лаваля — графине Софье Ивановне. 26 марта 1833 года князь Вяземский сообщал А. И. Тургеневу о помолвке Лаваль: «София Лаваль помолвлена за Борха, и старик Лаваль не стоит на ногах от радости, а зыблется. Вчера во дворце у всенощной, с вербою и свечой в руке, il avait l’air d’un feu follet». [Он был похож на блуждающий огонёк (фр.).] На время отпуска графа Лаваля (с 1 ноября 1835 по 29 мая 1836 г.), стоявшего во главе 1-й особой экспедиции в Департаменте внешних сношений, Александр Борх замещал его. И он, дипломат, делавший карьеру при министре графе Нессельроде, и жена его, София Борх, были, конечно, приняты в доме Нессельроде. Дальнейшая судьба графа Борха нам не интересна, а о графине Софье Борх надо сказать, что она была дамой-патронессой, с 1834 года состояла действительным членом совета Патриотического дамского общества, с 1841 года исправляла обязанности вице-президента совета этого общества. Кн. П. В. Долгоруков, очень скупой на положительные отзывы о людях, о графине Борх пишет: «Она — одна из самых выдающихся русских женщин, одарённая высоким умом, проницательным в высшей мере и в то же время обаятельным, превосходным сердцем и благородным характером. Она дала доказательство своих качеств в своём поведении по отношению к своей сестре, жене князя Сергея Трубецкого, сосланного в Сибирь Николаем. Графиня Борх в течение всей ссылки была добрым ангелом своей сестры и её семьи». По делам благотворительным графиня Борх была в дружеских отношениях с кн. В. Ф. Одоевским. Какую-то роль в дуэльной истории Пушкина графиня Борх играла. В фальшивых записках А. О. Смирновой читаем о письме Софьи Борх, в котором она оправдывает чету Нессельроде от упрёков в скверном отношении к Пушкину и в чрезмерно приветливом к семье Геккеренов. Поверим на этот раз запискам Смирновой. Возможно, что именно о ней упоминает старый Геккерен в письме к приёмному сыну (см. стр. 278 [См. «Документы и материалы», V, XII. — Прим. lenok555]), «Мадам Н. (конечно, Нессельроде) и графиня Б. тебе расскажут о многом. Они обе горячо интересуются нами». Если это предположение верно, то тогда её надо считать одной из двух высокопоставленных дам, бывших поверенными всех тревог Геккерена, которым он день за днём давал отчёт во всех своих усилиях порвать несчастную связь сына с Н. Н. Пушкиной (см. выше, стр. 271 [См. «Документы и материалы», V, IX, 4. — Прим. lenok555]). По всем данным, графиню С. И. Борх должно считать в лагере врагов Пушкина.

Переходим к младшему брату, графу Иосифу Борху. В службу он вступил в ведомство государственной коллегии иностранных дел в 1827 году студентом, в актуариусы произведён в апреле 1829 года, в протоколисты в апреле 1832 года, в титулярные советники в апреле 1835 года, в этом же году назначен вторым переводчиком при 2-м (позднее 3-м) отделении департамента внутренних сношений. В этой должности мы застаём его в конце 1836 года. Кроме того, он имел и придворное звание: 7 апреля 1832 года он был пожалован в камер-юнкеры. Состояние его, по формуляру, заключалось в 2000 душ в Витебской губернии. В 1839 году он был уволен в отпуск за границу к минеральным водам, а в апреле 1840 года министр императорского двора князь Волконский уведомил придворную контору о том, что титулярного советника графа Борха, согласно прошению его, высочайше повелено уволить от службы с награждением следующим чином. На сём основании он был исключён из списков. Вот и все официальные сведения, которые удалось нам разыскать о графе Иосифе Борх. Но надо найти ключ к наименованию его непременным секретарём ордена рогоносцев, наряду с Нарышкиным и Пушкиным.

Женился он 13 июля 1830 года на Любови Викентьевне Голынской, а она была дочерью тайного советника Викентия Ивановича Голынского от брака его с Любовью Ивановной Гончаровой и приходилась, таким образом, сродни Наталье Николаевне Пушкиной. Любовь Ивановна Гончарова была внучкой основателя фамилии Гончаровых Афанасия Абрамовича, а внуком его был дедушка Натальи Николаевны Афанасий Николаевич. Любовь Ивановна умерла в 1822 году, оставив мужу своему Викентию Ивановичу Голынскому огромное потомство (восемь человек детей) и большой наследственный процесс, не разрешённый при жизни Голынского (умер до 1832 года) и законченный уже опекунами малолетних Голынских сенатором Павлом Сумароковым и действ. ст. сов. Петром Борейша. Сам Голынский родился в 1770 году, служил в военной службе, в 1797 году был командиром сибирского драгунского полка, а в 1802 г. уже служил по выбору дворянства черниговским поветовым маршалом, в 1810 году произведён в статские советники, а в 1814 году он обратился к управляющему министерством полиции С. К. Вязмитинову с просьбой о помещении его в статскую службу по министерству полиции без жалования. По приказанию Вязмитинова он был зачислен чиновником для исполнения особых поручений. Перед смертью он состоял председателем совета при министре внутренних дел. В 1820 году он издал «Всеобщую географию» в двух частях, с 1824 по 1831 годы был председателем V отделения Вольно-Экономического общества, отделения, имевшего попечение о сохранении здоровья человеческого и всяких домашних животных. Здесь он занимался вопросами оспопрививания и пожертвовал на это дело 5000 руб.

Из многочисленного потомства, оставленного Голынским, наше внимание привлекают две старшие дочери: Ольга (в 1813 году, по послужному списку отца) пяти лет и Любовь (в этом же году) одного года. Ольга Викентьевна Голынская — та самая, которая вышла в 1836 году замуж за приехавшего в Россию французского журналиста Лёве-Веймара, автора благожелательной памяти Пушкина статьи в «Journal des Débats». Любопытные о Голынской сведения находим в письме сестры Пушкина Ольги Сергеевны к отцу Сергею Львовичу от 2 ноября 1836 года: «Вы пишете мне о браке m-lle Гончаровой (выходившей за Дантеса), а я сообщу вам о браке её кузины m-lle Голынской. Помните вы бывшую невесту Погодина (генерал-интендант действующей армии), она объехала Европу совсем одна в поисках приключений, вернулась из Парижа под вымышленным именем в сопровождении молодого французского маркиза, посмеиваясь над светом и в особенности над стариком Погодиным, который осыпал её деньгами и подарками. Она проездом сейчас здесь и замужем — за кем бы вы думали — за известным Лёве-Веймаром! Говорят, она глупа, а я думаю, что она очень умна: ей 34 года, она некрасива, быть три раза просватанной и выйти замуж за Веймара — в самом деле, это не так глупо!» В 1836 году она уехала вместе с мужем из России; Лёве-Веймар был не только журналистом, но и дипломатом. Он поддерживал русские связи; находим о нём много упоминаний и в дневниках А. И. Тургенева, и в его письмах к кн. П. А. Вяземскому о нём и о его жене, о последней довольно странного характера. Так, 2 января 1839 года Тургенев сообщал, что он, утром получив от князя Вяземского поручение к Лёве-Веймару, пошёл «в Веймар, но уже не застал Льва, а львица ещё покоилась в объятиях Морфея, avec un М.». [Avec un M. — с М. (фр.).]

По-видимому, Ольга Голынская не была банальной светской женщиной и не скрывала своих свободных нравов. О сестре Любови знаем меньше, но то, что знаем, свидетельствует также о большой лёгкости нравов. Поразительное известие о чете Борх идёт от Пушкина. В библиотеке М. Н. Лонгинова, находящейся ныне в Пушкинском доме, оказался экземпляр известной книжки Аммосова о «Последних днях жизни Пушкина». Лонгинов внимательно прочёл эту книжку — он писал о ней отзыв для «Современной летописи» — и сделал на листках, вклеенных в книгу, некоторые фактические дополнения: так, он вписал текст пасквиля, пометив его в серии документов под № XIV, а под № XVII записал: «Подробности о переезде Пушкина и Данзаса от кондитерской Вольфа до места поединка». Подробностей записано М. Н. Лонгиновым две: одна воспроизведена Лонгиновым в рецензии на книгу Аммосова, другая — оглашается сейчас впервые в печати: «По дороге им попались едущие в карете четвернёй граф И. М. Борх (см. о нём приложение 14) с женой р. Голынской. Увидя их, Пушкин сказал Данзасу: „Voilà deux ménages exemplaires“ (Вот две образцовых семьи) и, заметя, что Данзас не вдруг понял это, он прибавил: „Ведь жена живёт с кучером, а муж — с форейтором“». Пушкин отразил в своей фразе светскую молву, сказал что-то общеизвестное и непонятное только для Данзаса, служившего вне Петербурга и жившего здесь только наездами.

Так вот кто такой — граф Иосиф Борх, непременный секретарь ордена рогоносцев, он был из круга «астов», как говорили тогда. Вспомним признание кн. А. В. Трубецкого о том, что в 30-х годах в высшем петербургском свете было развито бугрство и что Дантес был связан с Геккереном на этой почве. Да, это было распространённым явлением в Петербурге среди высшего света — преимущественно в дипломатическом кругу. Поставляли «астов» и два учебных заведения: пажеский его величества корпус и школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, в которой учился Лермонтов. Сохранилась значительных размеров рукописная стихотворная литература на педерастические темы, процветавшая в школе гвардейских подпрапорщиков, целые поэмы, среди них немало произведений пера Лермонтова. Они, конечно, никогда не появятся в печати и останутся только историческим свидетельством своеобразного великосветского эротизма. В дальнейшем изложении нам ещё не раз придётся встречаться с общественной группировкой по «астическому» признаку.

О жене Борха «с кучером» встречаем ряд сведений в письмах Андрея Николаевича Карамзина к матери Е. А. Карамзиной, писанных летом 1837 года из Баден-Бадена.

 

V

На несколько мгновений перенесёмся в этот курорт, излюбленный русской знатью. Русская аристократия по сезонам всегда переполняла его; так было и в летний сезон 1837 года — после убийства Пушкина. Тут сошлись все наши, tout le monde [Всё общество (фр.).]: и А. О. Смирнова с мужем, и кн. Ольга Долгорукая, и господин Платонов, безнадёжно влюблённый в Смирнову, и чета Киселёвых, и граф Лев Соллогуб, и Свистуновы, и Радзивилл, и Полуектова, и графиня Панина… Словом, все. И все они sont toujours et partout les mêmes [Всегда и везде все те же (фр.).]. Тут же и Дантес с женой, и старый Геккерен, и графиня Борх с мужем. На короткое время наезжал и великий князь Михаил Павлович. Прогулки, танцы, балы, приёмы… Андрей Карамзин познакомился с ней, с графиней Борх, 25 июня на празднике русской колонии в день рождения Николая. «За обедом, — пишет он матери, — я сидел между Полуектовой и графиней Борх, с которой тут же познакомился. Nous avions un sujet tout trouvé, Emest Штакельберг.[У нас естественно возник сюжет (фр.).] Скажите ему, что она сперва очень покраснела, но потом обошлось, и так как нам обоим беспрестанно подливали, то к концу обеда мы стали очень откровенны. Она очень хороша». Она очень понравилась Карамзину, и у него нет для неё других эпитетов, как: миленькая, прелестная, хорошенькая. Он был её спутником в partie de plaisir [развлечениях (фр.).], кавалером в танцах. Но мужа он не выносил, он аттестовал его несносным, грубым, глупым и просто «умником» в кавычках. «В последнее воскресенье, — писал Карамзин матери, — ездил я верхом с графиней Борх… на высокую гору. Мы все были веселы и довольны, одна бедная и милая графиня беспокоилась от того, что муж, ехавший за нами в коляске, не мог следовать по дурной дороге и был принуждён воротиться… Кислая фигура de се vilain avorton de mari наводила уныние на всё общество». Avorton de mari — хорошее прозвище для рогоносца, живущего с форейтором, avorton — выкидыш, недоносок, выродок — муж-выкидыш, муж-недоносок! И среди этого русского общества царил Дантес. Карамзин встречался с ним на общих забавах и удовольствиях. Дантес участвовал и в этой поездке с Карамзиными и четой Борх: «За весёлым обедом в трактире, подстрекаемый шампанским, он довёл нас до судорог от смеха». На балу в присутствии семьи герцога Баденского Дантес предводительствовал мазуркой в паре с графиней Борх. А вот и русский бал у Полуектовой… «Странно было, — писал Карамзин, — мне смотреть на Дантеса, как он с кавалергардскими ухватками предводительствовал мазуркой и котильоном, как в дни былые». А у рулетки торчал старый Геккерен! Блестящая иллюстрация к лицемерным утверждениям о том, как отвернулись все русские, бывшие в Бадене, от убийцы Пушкина.

А вот и ещё одно неизвестное в литературе и заслуживающее всяческого доверия свидетельство об отношении к Дантесу и Пушкину государева брата великого князя Михаила Павловича. Это свидетельство принадлежит князю Одоевскому и извлечено из его дневника: «Встретивши Дантеса (убившего Пушкина) в Бадене, который, как богатый человек и барон, весело прогуливался с шляпой на бекрень, Михаил Павлович три дня был расстроен. Когда графиня Соллогуб-мать, которую он очень любил, спросила у него о причине его расстройства — он отвечал: „Кого я видел? Дантеса!“ — „Воспоминание о Пушкине вас встревожило?“— „О нет! туда ему и дорога!“ — „Так что же?“ —„Да сам Дантес! бедный! — подумайте, ведь он солдат“.

Всё это было, — добавляет Одоевский, хорошо лично знавший Михаила Павловича, — в нём — не притворство; но таков был склад его идей».

Вот все наши сведения о графине Любови Борх. Мы ещё знаем, что графиня Эмма Борх, рождённая Голынская, умерла 11 марта 1868 года и похоронена в Париже на кладбище Montmorency.

Но «по царственной линии» для Борха пока нет материалов.

 

VI

Но если даже с Борхом по царственной линии и ничего не выходит, всё же у нас достаточно оснований для предположения, что анонимный пасквилянт наносил язвительную рану чести Пушкина намёком на Николая. Если мы допустим такое предположение, то для нас станет понятным и участие посла Геккерена в фабрикации пасквиля. Обвинение Геккерена в составлении диплома, резкое и решительное, идёт от Пушкина, но это обвинение страдает психологической неувязкой, пока мы думаем, что пасквиль метил в Наталью Николаевну и Дантеса. Трудно принять, что Геккерен хотел навести ревнивое внимание Пушкина на любовную игру своего приёмного сына: не мог же он думать, что Пушкин пройдёт молчанием такой намёк. А вот направить через анонимный пасквиль намёк на царя —это выдумка, достойная дипломата, и автор её, по собственному соображению, должен был остаться в состоянии полной неуязвимости. Мотивы, толкавшие Геккерена на учинение неприятности Пушкину, ясны.

Дело в том, что осенью 1836 года чета Геккеренов, отец и приёмный сын, были одурачены Пушкиным. В истории дуэли мы привели бесспорные свидетельства того, что мысль о женитьбе Дантеса на Катерине Гончаровой возникла и существовала до получения Пушкиным анонимных писем и, следовательно, до вызова.

Вылущивая зерно истины из рассказа А. В. Трубецкого, я приходил к заключению: правдоподобным остаётся один факт — «раз Дантес и Н. Н. Пушкина были настигнуты поэтом; Н. Н. объяснила своё интимничанье намерением Дантеса сделать предложение её сестре Екатерине, и об этой своей, объясняющей свидание, уловке довела до сведения Дантеса». Дантес был настигнут Натальей Николаевной и вынужден был подтвердить перед Пушкиным объяснение Н. Н. Я не обратил в своё время внимания на одно свидетельство, весьма авторитетное, приведённое в воспоминаниях Альфреда Фаллу, известного французского политического деятеля, монархиста и клерикала, биографа пресловутой m-me Свечиной. В 1836 году, на 26 году от рождения, вместе с маркизом де ла Бульери он посетил Россию и побывал в Петербурге. M-me Свечина дала ему рекомендации к m-me Нессельроде, жене вице-канцлера, a m-me Нессельроде обласкала странствующих французов и приставила к ним показывать город и жизнь сначала своего сына Д. К. Нессельроде, а потом блестящих кавалергардов — князя Александра Трубецкого, знакомого нам по его рассказу о дуэли, и барона Жоржа Геккерена. Уезжая летом из Петербурга, Фаллу увозил самое светлое о них воспоминание. Через год он появился в салоне m-me Свечиной. «Первое лицо, которое я встретил, — m-me Нессельроде. Эти две подруги, разделённые скорее обстоятельствами, чем расстоянием, редкий год проводили без свиданий. Когда имп. Николай потребовал от Луи-Филиппа отзыва Баранта, Свечина и Нессельроде назначали встречи в Франкфурте, Бадене или провинциальном французском городке, где легко было соблюсти инкогнито, и когда отношения между Россией и Францией налаживались, Нессельроде проводила в Париже недели и посвящала почти все свои вечера Свечиной». Фаллу стал расспрашивать и о петербургских новостях и от неё узнал и о катастрофе, постигшей Геккерена. Фаллу вслед за этими словами сообщает следующий рассказ из непререкаемого источника (de source irrécusable). «„Однажды утром Геккерен увидел у себя в комнате Пушкина, поэта, самого популярного в России“. „Как случилось, господин барон, — сказал Пушкин ему, — что я нашёл у себя письма вашей руки?“ Он держал в руке письма, действительно содержавшие выражение пылкой страсти. — „У вас нет повода считать себя обиженным, — ответил Геккерен, — m-me Пушкина согласилась их принять у меня только для того, чтобы передать их своей сестре, на которой я хочу жениться“. — „В таком случае женитесь“. — „Моя семья не даёт мне согласия“. — „Добейтесь его“. — Эта беседа создала очень щекотливое положение, и, если бы брак не состоялся, m-me Пушкина могла бы быть серьёзно скомпрометирована. Жорж Геккерен долго не колебался и немного спустя Петербург поздравлял его с браком». Непререкаемый источник — конечно, m-me Нессельроде. Думаю, что эта женщина, смахивавшая на мужчину, державшая в руках своего мужа, заправлявшая мнением света, положительная и точная, друг семьи Геккеренов, правильно передала историю первого столкновения Пушкина с Дантесом. Теперь можно поверить и в записочки, которые, по словам Трубецкого, носила горничная Н. Н. Пушкиной к Дантесу. Сопоставим и показание Дантеса в военно-судной комиссии о коротеньких записочках, коих выражения могли возбудить щекотливость Пушкина как мужа. Да, так оно и было в действительности, как рассказывала Нессельроде, — так случилось в конце лета 1836 года. Слово о женитьбе вылетело из уст Дантеса совсем неожиданно для него самого. 11 сентября кавалергарды перешли с Чёрной речки на городские квартиры, начался осенний городской сезон, и проект свадьбы повис в воздухе. Неохота самому в петлю голову класть, и, понятно, Геккерены — и Луи и Жорж — стремились отвязаться от вылетевшего слова, отбиться от совсем неподходящего брака. Конечно, росло чувство раздражения и ненависти к Пушкину, являлось желание отмстить ему за то дурацкое положение, в которое он их поставил. «В то время, — вспоминает Трубецкой, — несколько шалунов из молодёжи — между прочим Урусов, Опочинин, Строганов, мой cousin — стали рассылать анонимные письма по мужьям-рогоносцам». Естественно возникала мысль отвести внимание Пушкина от случая с Дантесом и направить его гнев в другую сторону. Отсюда — диплом по царственной линии с намёком на царя и Наталью Николаевну. В таком деле мог принять участие Геккерен. Ему не нужно было самому писать этот диплом, достаточно было внушить, вдохновить кого-либо из окружавшей его молодёжи.

Что же вышло? Пушкин получил диплом, понял, куда направлена стрела, сразу разгадал игру Геккерена, сразу признал его составителем диплома. В черновых набросках письма к Геккерену читаем: «Не прошло и трёх дней в розысках, как я узнал в чём дело. Если дипломатия ничто иное, как искусство знать о том, что делается у других, и разрушать их замыслы, то вы отдадите мне справедливость, сознаваясь, что сами потерпели поражение на всех пунктах». На клочках другого разорванного черновика письма Пушкина можно прочесть: «Удар, который, как полагало… безыменное письмо было получено… я получил три экземпляра… были розданы… смастерили с такими ничтожными предосторожностями… с первого взгляда я напал на след сочинителя. Я более не беспокоился… я был… отыскать моего шутника (моих шутников)»…3 В действиях Пушкина в ноябре месяце резко намечаются две линии: одна — в сторону Дантеса, другая — в сторону Геккерена. На нападение он ответил двумя ударами. Первый удар пришёлся по Дантесу. Пушкин послал ему вызов. Ход был совершенно неожиданным для Геккерена и буквально его ниспроверг. Геккерен взвился, завертелся, завизжал, как пришибленная собачонка, и бросился спасать положение. История его метаний известна. Тут волей-неволей приходилось поступить по слову, вылетевшему из уст Дантеса летом. Поставив Дантеса на колени, Пушкин собирался нанести второй удар уже по нидерландскому посланнику. Вызов Дантесу был взят обратно, первый хлопотун Жуковский собирался почить от посреднических дел, и вдруг ему передают слова Пушкина, сказанные им в салоне кн. В. Ф. Вяземской: «Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите, как будут говорить о мести, единственной в своём роде; она будет полная, совершенная; она бросит человека в грязь; громкие подвиги Раевского — детская игра перед тем, что я намерен сделать»… О чувстве, с каким Пушкин говорил эти слова, можно судить по рассказу графа Соллогуба о беседе, которую Пушкин имел с ним 21 ноября у себя на дому. «„Послушайте <...>, вы были более секундантом Дантеса, чем моим; однако, я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пойдёмте в мой кабинет“. Он запер дверь и сказал: „Я прочитаю вам моё письмо к старику Геккерену. С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте“. Тут он прочитал мне известное нам письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что мог я выразить против такой сокрушительной страсти?»3

Небольшое отступление — на тему о громких подвигах Александра Раевского. Скандал был огромный и разразился во время пребывания царицы в Одессе. Раевский, у которого был длительный роман с женой князя М. С. Воронцова, встретил её на улице и отчитал на всю Одессу. Он кричал ей что-то вроде: «Позаботьтесь о нашей дочери» и т. п. Чтобы удалить Раевского, Воронцов обратился по начальству с доносом на политическую благонадёжность Раевского и по высочайшему повелению он был выслан из Одессы. Esclandre [Скандал (фр.).] разошёлся по всей России. Не совсем ясны мотивы поведения Раевского. Он устраивал скандал своей возлюбленной, но из-за кого? Не муж стал поперёк дороги, а кто-то другой, но кто? Императрица долго не хотела слышать о Раевском: по выражению Николая, он её встревожил.

Граф Соллогуб писал свои воспоминания через несколько десятков лет после событий, и ему казалось, что письмо, читанное ему Пушкиным в ноябре, было тем самым, которое было послано в январе; впрочем, Соллогуб добавлял: «Только прежнее письмо было, если я не ошибаюсь, длиннее и, как оно ни покажется невероятным, ещё оскорбительнее». Письма, конечно, не были тождественны, но некоторые места в январском письме могли быть воспроизведены с приблизительной точностью. В изложении истории дуэли я приходил к заключению, что частичное осуществление плана необычайного отмщения Геккерену нужно видеть в известном письме к графу Бенкендорфу от 21 ноября. Нельзя не обратить внимания на то, что 21 ноября происходила беседа с Соллогубом. Решаюсь привести вновь это письмо целиком: «Граф! Считаю, что я вправе и даже обязан сообщить вашему сиятельству о том, что произошло в моём семействе. Утром 4 ноября я получил три экземпляра безымянного письма, оскорбительного для моей собственной и для жены моей чести. По виду бумаги, по слогу письма, по его редакции, я с первой же минуты догадался, что оно от иностранца, человека высшего круга, дипломата. Я стал разыскивать. Узнаю, что семь или восемь особ в тот же день получили по экземпляру такого же письма, запечатанного и адресованного на моё имя, под двойным конвертом. Большая часть лиц, его получивших, подозревая гнусность, не переслали его ко мне. Вообще негодовали на столь подлую и незаслуженную обиду; но, повторяя, что поведение моей жены безукоризненно, говорили, что поводом к этой гнусности послужило настойчивое ухаживание за нею г. д’Антеса.

Не мне было допустить, чтобы в данном случае имя жены моей было связано с чьим бы то ни было именем. Я поручил передать это г. д’Антесу. Барон Геккерен приехал ко мне и принял вызов за г. д’Антеса, прося у меня двухнедельной отсрочки.

Случилось так, что в этот условленный промежуток времени д’Антес влюбился в мою свояченицу, девицу Гончарову, и стал просить её руки. Узнав об этом по общественным слухам, я поручил попросить г. д’Аршиака (секунданта д’Антеса) смотреть на мой вызов, как на несостоявшийся. Между тем я удостоверился, что безымянное письмо было от г. Геккерена, о чём считаю долгом уведомить правительство и общество.

Будучи единым судьёю и блюстителем моей и жениной чести, а потому, не требуя ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу кому бы то ни было предъявлять доказательств того, что утверждаю.

Во всяком случае, надеюсь, граф, что это письмо служит доказательством уважения и доверия моего к особе вашей. С этим чувством имею честь быть и проч.».

Чтобы ощутить всю чрезвычайность, всю разительность замышленной Пушкиным мести, полной, совершенной, опрокидывающей человека в грязь, нельзя остановиться на том толковании письма, которое я дал в очерке дуэльной истории, надо идти дальше, надо принять предлагаемое толкование диплома «по царственной линии». Привлечь высочайшее внимание к пасквилю, предъявить его царю: «Не я один, муж Натальи Николаевны, помянут здесь, но и брат ваш, да и вы сами, ваше величество. А смастерил этот пасквиль господин голландский посланник барон Геккерен. Обратите на его голову громы и молнию!!» Такой диплом для Николая Павловича то же, что кусок красной материи для быка. Да, в таком случае произошёл бы, действительно, скандал, единственный в своём роде, и громкие подвиги Раевского, конечно, детская игра в сравнении с ним! Если же остаться при прежнем толковании пасквиля как намёка на Дантеса, тогда бездоказательная компрометация Геккерена по частному, семейному поводу, сделанная бездоказательно в оригинальном письме, представлялась бы бледной попыткой с негодными средствами. Такое уведомление не достигло бы цели — это надо признать.

Не было бы эффекта!

Указание на Геккерена как на составителя подмётного письма, задевающего семейную честь императорской фамилии, сослужило бы Пушкину несомненную пользу и в отношениях царя к чете Пушкиных. Произошло бы поражение и другого опасного — гораздо более опасного, чем Дантес, — поклонника Натальи Николаевны — Николая Павловича Романова. Атмосфера была бы разрежена. Вот та тонкая игра, которую хотел повести Пушкин!

Пушкин был обязан к величайшей осторожности в своих действиях и своё крайнее раздражение должен был ввести в тихие берега светского благоприличия. Николай должен был почувствовать намёк Пушкина, но весь гнев его должен был пасть на Геккерена.

Особый смысл приобретает фраза письма: «Не мне было допустить, чтобы в данном случае имя жены моей было связано с чьим бы то ни было именем». По принятому толкованию пасквиля, ни с чьим, кроме Дантеса, и не связывали, а при предлагаемом — выражение Пушкина понятно: с чьим бы то ни было именем, — Дантеса, царя — всё равно.

Каким образом Пушкин мог осуществить своё намерение? К кому он должен был обратиться? Прямо к царю он не имел доступа. Значит, к одному из приближённых. Письмо 21 ноября принято считать адресованным к Бенкендорфу, хотя в рукописных списках и при первом появлении в печати оно было отнесено к Бенкендорфу только предположительно. Мне представляется возможным отнести его теперь к графу Нессельроде, министру иностранных дел. Если компрометировать Геккерена, то, конечно, надо делать это по соответствующему ведомству — не по III отделению, а по ведомству иностранных дел. Остаётся открытым вопрос: отправил ли по адресу своё письмо Пушкин. В обнаруженном в 1917 году секретном досье III отделения такого письма к Бенкендорфу не оказалось — лишнее, возможное подтверждение предположения о Нессельроде как адресате письма. А если оно направлено Пушкиным графу Нессельроде и им получено, то могло ли случиться так, что Нессельроде скрыл его в тайнике своего стола и не дал ходу? На этот вопрос с глубоким убеждением могу ответить: да, так могло быть.

 

VII

Графиня М. Д. Нессельроде играла виднейшую роль в высшем свете и при дворе. На этот счёт показания современников сходятся. Дадим слово её поклоннику, Альфреду Фаллу: «Граф Нессельроде играл в течение долгого периода в России ту же роль, какую играл в Австрии Меттерних; он был непохож только по внешности. Это был человек небольшого роста, с умными глазами, закрытыми толстыми стёклами очков. Великосветские манеры, которым я удивлялся в австрийском канцлере, достались в удел графине Нессельроде; её лицо и рост были благородны и внушительны. Те, кто видел её на короткое время и официально, сделали ей репутацию упрямой и жёсткой женщины. Но это ошибка и несправедливость… Графиня при дворе и даже в глазах императорской фамилии пользовалась моральным авторитетом, независимо от её высокого положения». Вот отзыв другого поклонника графини Нессельроде, барона М. А. Корфа: «Графиня Мария Дмитриевна Нессельроде, по необыкновенному уму своему и высокому просвещению и особенно по твёрдому, железному характеру, была, конечно, одною из примечательнейших, а по общественному своему положению и влиянию на высший петербургский круг одною из значительнейших наших дам в царствование императора Николая. С суровою наружностью, с холодным и даже презрительным высокомерием ко всем мало ей знакомым или приходившимся ей не по нраву, с решительною наклонностью владычествовать и первенствовать, наконец, с нескрываемым пренебрежением ко всякой личной пошлости или ничтожности, она имела очень мало настоящих друзей, и в обществе, хотя, созидая и разрушая репутации, она влекла всегда за собою многочисленную толпу последователей и поклонников; её, в противоположность графу Бенкендорфу, гораздо больше боялись, нежели любили. Кто видел её только в её гостиной прислонённую к углу дивана, в полулежачем положении, едва приметным движением головы встречающую входящих, каково бы ни было их положение в свете, тот не мог составить себе никакого понятия об этой необыкновенной женщине, или разве получал о ней одно понятие, самое невыгодное. Сокровища её ума и сердца, очень тёплого под этой ледяною оболочкою, открывались только для тех, которых она удостаивала своею приязнию; этому небольшому кругу избранных, составлявших для неё, так сказать, общество в обществе, она являлась уже, везде и во всех случаях, самым верным, надёжным и горячим, а по положению своему и могущественным другом. Сколько вражда её была ужасна и опасна, столько и дружба — я испытал это на себе многие годы — неизменна, заботлива, охранительна, иногда даже до ослепления и пристрастия. Совершенный мужчина по характеру и вкусам, частию и занятиям, почти и по наружности, она, казалось, преднамеренно отклоняла и отвергала от себя всё, имевшее вид женственности. Так и самый разговор её вращался всегда в предметах, обыкновенно находящихся вне круга дамских бесед. Она любила говорить о серьёзной литературе, о высшей администрации и политике — более, однако, внутренней, чтобы не компрометировать случайно своего мужа, — о государственных наших людях, о действиях правительства и о новых его постановлениях, соединяя в себе, впрочем, две противоположности: беспредельную преданность не только монархическому началу, но и царственному нашему дому, с самою взыскательною оппозициею против распоряжений правительства и даже против личных действий его членов, так что великий князь Михаил Павлович, никогда не жаловавший графини, говоря о ней, называл её в шутку: се bon monsieur de Robespierre. [Славный господин Робеспьер (фр.).] При большой резкости в мнениях и приговорах графиня была большею частию основательна в своих суждениях и чрезвычайно счастлива на меткие слова, умные наблюдения, тонкие и оригинальные замечания. Но всё это она оставляла для своего тесного кружка, а в свете сохраняла редко прерываемое молчание и самое аристократическое спокойствие. Салон графини Нессельроде, после смерти соперничествовавшего с ней в этом отношении князя Кочубея, был неоспоримо первый в С.-Петербурге; попасть в него, при его исключительности, представляло трудную задачу; удержаться в нём, при разборчивости и уничижительной гордости хозяйки, было почти ещё мудрёнее; но кто водворился в нём, тому это служило открытым пропуском во весь высший круг». В характеристике, оставленной Корфом, одна черта обращает особое внимание: вражда её была ужасна и опасна. Эту чёрточку мы запомним.

После Фаллу и Корфа — слово князю П. П. Вяземскому, сыну друга Пушкина: «Графиня Нессельроде, одарённая характером независимым, непреклонная в своих убеждениях, верный и горячий друг своих друзей, руководимая личными убеждениями и порывами сердца, самовластно председательствовала в высшем слое петербургского общества и была последней, гордой, могущественной представительницей того интернационального ареопага, который свои заседания имел в Сенжерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене и салоне графини Нессельроде в доме министерства иностранных дел в Петербурге. Ненависть Пушкина к этой последней представительнице космополитического олигархического ареопага едва ли не превышала ненависть его к Булгарину. Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски. Женщина эта паче всего не могла простить Пушкину его эпиграммы на отца её, графа Гурьева, бывшего министром финансов в царствование императора Александра I».

После этих выспренних характеристик, грешащих одинаковым гиперболизмом, сведём графиню Марью Дмитриевну Нессельроде на землю с метафорических небес. Мы располагаем показаниями о чете Нессельроде человека, отлично знавшего высший свет и двор николаевского времени, князя П. В. Долгорукова. Его рассказы до сих пор не были введены в научный оборот.

Сначала о графе: «Карл Васильевич Нессельроде, немец происхождением и, по своим понятиям, немец старого покроя: человек ума не обширного, но ума необыкновенно хитрого и тонкого, ловкий и вкрадчивый от природы, но совершенно чуждый потребностям современным, им принимаемым за прихоть игривого воображения. Искусный пройдоха, обревший большую помощь в хитрости и ловкости своей жены-повелительницы, столь же искусной, как и он, пройдохи и к тому же страшнейшей взяточницы, Нессельроде был отменно способным к ведению обыденных, мелких дипломатических переговоров. Но за то высшие государственные соображения были ему вовсе чуждыми: поклонник Меттерниха, он считал его за идеал ума человеческого и всегда благоговейно, слепо и неразумно преклонялся перед этим самозванным божеством политики. Впрочем, ленивый от природы, он не любил ни дел, ни переговоров; его страстью были три вещи: вкусный стол, цветы и деньги. Этот австрийский министр русских иностранных дел, Нессельроде, не любил русских и считал их ни к чему не способными; зато боготворил немцев, видел в них совершенство человечества и, вероятно, полагал, что при сотворении мира господь бог, уже отдохнув на седьмой день, лишь на восьмой день, после отдыха и собравшись с силами, создал первого немца»… Своим возвышением Нессельроде обязан сильному придворному влиянию искусных интриганов, своих тестя и тёщи, графа и графини Гурьевых.

Дальше о графине: «Женщина ума недальнего, никем не любимая, и не уважаемая, взяточница, сплетница и настоящая баба-яга, но отличавшаяся необыкновенной энергиею, дерзостию, нахальством и посредством этой дерзости, этого нахальства державшая в безмолвном и покорном решпекте петербургский придворный люд, люд малодушный и трусливый, всегда готовый ползать перед всякою силою, откуда бы она ни происходила, если только имеет причины страшиться от неё какой-нибудь неприятности».

Резким отзывам Долгорукова можно поверить, ибо в конечном счёте основные черты характера графини изображены так же и в отзывах её поклонников. Характеристика Долгорукова лучше объясняет резко отрицательное отношение Пушкина и к графу и к графине. Следует сказать ещё и несколько слов о политических взглядах графини. Муж её обожал Меттерниха и находился под его влиянием, она сама брала уроки политической мудрости у m-me Свечиной. Безоглядная преданность началам Священного Союза, преклонение перед самодержавием и монархом, вражда и отрицание всякого движения, в малейшей степени оппозиционного, и, конечно, стопроцентная ненависть ко всякой революции. В 1925 году мы имели удовольствие познакомиться с политическими письмами графини о событиях 14 декабря и не можем согласиться с мнением их издателя о значительности и ценности этих писем. Ни ума, ни оригинальности в них не заметно. Привычная благоговейная восторженность перед новым монархом, патриотическое подхалимство и решительная бесчеловечность к заговорщикам. «Какое это должно быть ужасное чувство — иметь в своей семье преступника! По сравнению с этими извергами приходится и смерть находить чем-то мягким». Для неё, так же, как и для графа Бенкендорфа, Пушкин оставался un ami du quatorze, другом декабристов, скрытым революционером. Это тоже следует запомнить. Уже одной этой репутации Пушкина достаточно было для того, чтобы положить предел между ним и графиней. Он был неприемлем для неё, она — для него.

Но были какие-то бытовые отношения, питавшие злые против графини чувства. На их след наводит одна деталь, записанная П. И. Бартеневым со слов Нащокина. «Графиня Нессельроде, жена министра, раз без ведома Пушкина взяла жену его и повезла на небольшой [придворный. — П. Щ.] Аничковский вечер: Пушкина очень понравилась императрице. Но сам Пушкин ужасно был взбешён этим, наговорил грубостей графине и, между прочим, сказал: „Я не хочу, чтоб жена моя ездила туда, где я сам не бываю“». Следовательно, в сближении, которое могло только пугать Пушкина, Натальи Николаевны с двором и Николаем посильную долю участия приняла и графиня Нессельроде. Значит, у Пушкина было за что её ненавидеть.

В дуэльный период Нессельроде играла роль, на которой не останавливались до сих пор. Она судачила с Геккереном о семейных делах Пушкина, она была поверенной сердечных тайн Дантеса. Ей докладывал Геккерен о своих усилиях порвать несчастную связь своего приёмного сына. Оправдываясь перед Нессельроде и полагая, что оправдание будет доведено до сведения царя, Геккерен не назвал по имени двух высокопоставленных дам, но одна из них — графиня Нессельроде, конечно. Такое допущение доказывается и упоминанием в письме Геккерена к сыну, оказавшемся в секретном архиве III отделения. «Ради бога, будь благоразумен, — писал Геккерен сыну, — и за этими подробностями (о внешности анонимного пасквиля) отсылай смело ко мне, потому что граф Нессельроде показал мне письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта записка. Мадам Н. и графиня София Б. тебе расскажут о многом. Они обе горячо интересуются нами». Не лишённая острой пикантности картина рисуется на основании этого письма. Вице-канцлер, министр иностранных дел, рассматривает пасквиль, жена министра может рассказать о многом в этом деле и горячо интересуется Геккеренами. Всякий суд по этим признакам должен был бы вызвать всех названных в письме лиц в качестве свидетелей.

Корф определил графиню: если друг, так верный друг; если враг, то враг жестокий. Геккеренам она была верным другом. И посажённой матерью была на странном бракосочетании Дантеса, и утешительницей семьи Геккеренов в вечер и ночь после дуэли 27 января. На Мойке в доме Волконской доктора боролись со смертью за жизнь, боролись почти без надежд, а граф и графиня Нессельроде (так же, как граф и графиня Строгановы) проводили вечер у барона Геккерена и оставили его дом только в час пополуночи, и когда после дуэли в отношениях высшего общества к Геккерену повеяло холодком, графиня не забывает послать пригласительный билет старому другу на званый обед. Графиня Нессельроде грудью стояла за Геккеренов во время военно-судного процесса, вплоть до отъезда семьи Геккеренов. 8 апреля 1837 года кн. Вяземский сообщил А. Я. Булгакову об отъезде Геккерена из России и писал: «Под конец одна графиня Нессельроде осталась при нём, но всё-таки не могла вынести его, хотя и плечиста и грудиста и брюшиста».

Итак, если 21 ноября 1836 года Пушкин писал графу Нессельроде (а не графу Бенкендорфу) и если он отправил своё письмо, то Нессельроде мог не дать ему движения и скрыть его от царских очей: слишком близка была прикосновенность его супруги к вражде Геккеренов с Пушкиным и к дуэльному делу.

В сочинении диплома Пушкин в первые же дни заподозрил одну даму, которую он назвал Соллогубу и которую не назвал нам Соллогуб. Не она ли? Не графиня ли Нессельроде? А через три дня по получении письма он уже знал о ближайшем участии Геккерена в составлении пасквилей, в их фабрикации. Одно не исключает другого.

А. И. Тургенев, занося в свой дневник под 17 февраля 1837 года всякие обстоятельства в связи со смертью Пушкина, записывает два слова: «Подозрения. Графиня Нессельроде» и только. Загадочная близость этих двух слов может дать основание к горестным размышлениям.

В 1927 году — через девяносто лет после вечно печальных событий осени и зимы 1836—1837 гг. — было названо имя Нессельроде как автора анонимного пасквиля. В. Гольцев из записок, писанных уже в XX веке, некоего князя А. М. Голицына извлёк следующую запись: «Государь Александр Николаевич у себя в Зимнем дворце за столом, в ограниченном кругу лиц, громко сказал: „Ну, так вот теперь знают автора анонимных писем, которые были причиной смерти Пушкина; это Нессельроде (c’est Nesselrode)“. Слышал от особы, сидевшей возле государя. Соболевский подозревал, но очень нерешительно князя П. В. Долгорукова». Нессельроде и Долгоруков… Одно не исключает другого.

А может быть, Пушкин и не отправил по адресу сокрушительного обличения, потому ли, что уступил настояниям Жуковского, или потому, что остановился перед теми последствиями, которые могли произойти не для одного Геккерена. Неслыханный план мести не осуществился, но чувство едкой ненависти к врагу, к Геккерену, по-прежнему разрывало сердце Пушкина.

 

VIII

Ещё несколько соображений в доказательство предлагаемого толкования диплома — по царственной линии.

Если бы Пушкин считал, что диплом открывал ему глаза на Дантеса, то он послал бы вызов ему, но не стал бы искать автора или составителя пасквиля в Геккерене, потому что доводы порядка — и логического и психологического — не позволили бы ему прийти к заключению об участии Геккерена в фабрикации пасквиля. Конечно, всякий анонимный пасквилянт рассчитывает, что он не будет открыт, но какой смысл для Геккерена был в обращении ревнивого внимания Пушкина на своего сына, особенно после того, как из уст последнего вылетело слово о сватовстве к Катерине Гончаровой? Мрачный и мстительный характер Пушкина — caractère ombrageux et vindicatif — был известен Геккерену, и, конечно, не мог он предполагать, что Пушкин проглотит анонимную обиду, останется в пассивном положении и не обрушится на Дантеса со всей стремительностью пробуждённой ревности. В интересы Геккерена входило не вызывать в памяти Пушкина летнего инцидента, а, наоборот, замять, предать забвению. Самая мысль о причастности Геккерена к фабрикации пасквиля находится в антагонизме с утверждением, что пасквиль направлен в Дантеса Геккереном.

Для всякого ясно следующее: при существующем толковании пасквиля, как намёка на Дантеса, было бы уже совсем нелепо предположить, что автором или составителем его мог быть сам Дантес. Нелепость такого предположения очевидна, а между тем шеф жандармов, граф Бенкендорф, получив приказание разыскать автора, пускается на хитрости, чтобы достать русский почерк — кого же?.. Дантеса — и сравнить его с почерком пасквиля. А если Бенкендорф так сделал, то, значит, он видел в пасквиле намёк не на Дантеса, а на особ повыше. И для него и для его суверена недопустимо дерзким было упоминание о брате августейшего монарха в сопоставлении с престарелым обер-егермейстером Нарышкиным. В их глазах уже одного этого упоминания было бы достаточно, чтобы принять диплом в том смысле, какой хотел дать ему составитель. А в таком случае и Дантес годится в обвиняемые!

Пушкин мог считать Геккерена участником фабрикации пасквиля только при принятии его как намёка на Николая, а Пушкин с момента получения пасквиля и до самой смерти был крепко убеждён насчёт Геккерена. Следует взвесить и оценить следующее обстоятельство. История второго, январского, вызова, расследованная нами, возлагает всю вину за вторичное столкновение всецело на Дантеса и отводит Геккерену роль сравнительно незначительную. Одураченный жених поневоле и муж по принуждению с трудом мирился с положением. Он добросовестно выполнял обязанности мужа Катерины Николаевны, но красота сестры по-прежнему волновала и будила несытые желания. И что же? Пушкин шлёт вызов, но кому?.. Посланнику Геккерену. До Пушкина доходят слухи, что Дантес, только что оженившийся, добивается свидания с Натальей Николаевной, и Пушкин вызывает… Геккерена. 26 января он отправляет посланнику письмо — в нём он ничего не прибавляет к обвинениям, формулированным в бешеном письме, которое он прочёл 21 ноября 1836 года графу В. А. Соллогубу. По фактическому содержанию письмо 26 января может быть отнесено и к ноябрю. Правда, в письме от 26 января уже не содержится тех прямых обвинений Геккерена в фабрикации анонимных писем, которые налицо в клочках разорванного черновика. Но я должен отказаться от высказанного мною на стр. 118 мнения: «Важное отличие черновиков от письма указывает на то, что полной и решительной, основанной на фактах и могущей быть доказанной уверенности в авторстве Геккерена у Пушкина не было». В этом вопросе следует напирать на свидетельство кн. П. А. Вяземского в письме к вел. кн. Михаилу Павловичу: «Как только были получены анонимные письма, он заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этой уверенностью. Мы так никогда и не узнали, на чём было основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. Но так как на этот счёт не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований, то это предположение надо отдать на суд божий, а не людской». Только по глубокому убеждению в том, что вина за ноябрьский диплом рогоносца по царственной линии лежит всецело на Геккерене, Пушкин в январе отправил вызов не Дантесу, а Геккерену.

Сохранился след реакции Пушкина на сближение имени его жены с царём. В академическом издании «Переписки Пушкина» под № 1091 напечатан пасквиль, полученный Пушкиным 4 ноября 1836 года, и сейчас же вслед за ним под № 1092 идёт письмо Пушкина к министру финансов графу Канкрину. Напомним обстоятельства, в которых Пушкин находился в это время: 4 ноября получил анонимные письма; послал вызов; в тот же день пришёл к нему Геккерен, попросил отсрочки; 6 ноября Геккерен явился вновь, приехал Жуковский; все эти дни Пушкин был в поисках составителя пасквиля, находился в возбуждении, волнении и тут же нашёл время писать министру финансов. Пушкин крайне нуждался в средствах последние годы своей жизни; скрепя сердце, он вынужден был просить у царя денег сначала на издание истории Пугачёвского бунта, а потом взаймы, с погашением жалованием по службе. В 1836 году долг его равнялся 45 000 руб. И вот Пушкин пишет Канкрину о том, что он, Пушкин, «желает уплатить свой долг сполна и немедленно» и просит Канкрина принять в уплату долга отписанное ему отцом сельцо Кистенево с 220 душами. К этой просьбе он присоединяет ещё одну: «Осмелюсь утрудить Ваше сиятельство ещё одною, важною для меня просьбою. Так как это дело весьма малозначуще и может войти в круг обыкновенного действия, то убедительнейше прошу Ваше сиятельство не доводить оного до сведения государя императора, который, вероятно, по своему великодушию, не захочет такой уплаты (хотя оная мне вовсе не тягостна), а может быть, и прикажет простить мне мой долг, что поставило бы меня в весьма тяжёлое и затруднительное положение: ибо я в таком случае был бы принуждён отказаться от царской милости, что и может показаться неприличием, напрасной хвастливостью и даже неблагодарностию».

В сущности, Пушкин не имел никакой возможности платить долг имением, потому что он уже отказался от ничтожных доходов с крепостных имений и предоставил их сестре и брату. Сколько труда положил Жуковский на то, чтобы наладить отношения Пушкина с двором, с царём, и вдруг… «желаю платить долги сполна и немедленно… не желаю, чтобы царь знал об этом, боюсь, что он прикажет простить мне долг, тогда попаду в весьма тяжёлое и затруднительное положение». Ясно, случилось что-то, всколыхнувшее душу Пушкина, наполнившее её отчаянием. Подальше от царя, от его милостей, от его денег! Нельзя не связать этого письма к Канкрину с пасквилем, ну, а если связывать, то уж нечего ещё раз повторять, что Пушкин принял намёк диплома — «рогоносец по царственной линии».

Пушкин не осуществил плана громкой компрометации Геккерена перед царём. По всему видно, что о ноябрьской истории Николай не получил от своих приближённых полной информации, не знал содержания пасквиля: и он считал, как все, что неловкое положение у Дантеса с Пушкиным должно кончиться дуэлью, и он, как все, думал, что после женитьбы Дантеса дело заглушено, и уж ему никак не могло прийти в голову, что и он замешан в этой истории. Но произошла дуэль, и Николай потребовал полной информации по делу Пушкина: дело докладывалось ему и графом Бенкендорфом по III отделению, и графом Нессельроде по министерству иностранных дел. Доклад последнего состоялся 28 января: в этот день Геккерен послал Нессельроде документы, относившиеся «до того несчастного происшествия, которое граф благоволил лично повергнуть на благоусмотрение его императорского величества». Эти документы должны были, по мнению Геккерена, убедить и царя и министра в том, что он, Геккерен, не мог поступить иначе. Через день, 30 января, Геккерен, досылая Нессельроде документ, которого не хватало, просил его «умолить государя уполномочить его прислать ему в нескольких строках оправдание его поведения, чтобы он мог чувствовать себя вправе оставаться при русском дворе, ибо он был бы в отчаянии покинуть его». В этот же день Геккерен писал своему министру в Гаагу; он излагал обстоятельства дела, сообщал, что он получает знаки внимания и сочувствия от всего петербургского общества и заверял, будто император, сообщая роковую весть о смерти Пушкина императрице, выразил уверенность, что барон Геккерен не мог поступить иначе. Геккерен и не помышлял ещё о возможных для него лично следствиях этого дела. Но прошло всего два дня, и Геккерен 2 февраля уже направляет к наследнику престола, принцу Оранскому, мужу сестры Николая, просьбу поддержать перед королём его ходатайство о переводе его из Петербурга. За эти несколько дней царь составил определённое мнение о роли Геккерена, и, конечно, Геккерен узнал это мнение от своего благожелателя графа Нессельроде.

Дипломат, бывший долгое время на лучшем счету у петербургского правительства, сразу стал канальей в глазах царя. Этого каналью Николай не желал больше терпеть при своём дворе; никакие его оправдания и документы ему были не нужны, и он сразу же решил выгнать его вон из Петербурга. 3 февраля Николай написал два письма: одно брату Михаилу, который был в это время в Риме, другое сестре Анне в Гаагу. Изложив кратко историю дуэли, Николай писал брату: «Пушкин погиб и, слава богу, умер христианином. Это происшествие возбудило тьму толков, наибольшею частью самых глупых, из коих одно порицание поведения Геккерена справедливо и заслуженно; он точно вёл себя, как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривал жену его отдаться Дантесу, который будто к ней умирал любовью, и всё это тогда открылось, когда после первого вызова на дуэль Дантеса Пушкиным, Дантес вдруг посватался к сестре Пушкиной; тогда жена Пушкина открыла мужу всю гнусность поведения обоих, быв во всём совершенно невинна. Так как сестра её точно любила Дантеса, то Пушкин тогда же и отказался от дуэли. Но должно ему было при том и оставаться, чего не вытерпел. Дантес — под судом, ровно как и Данзас, секундант Пушкина, и кончится по законам, и, кажется, каналья Геккерен отсюда выбудет». А сестре он писал: «Пожалуйста, скажи Вильгельму (мужу, принцу Оранскому), что я обнимаю его и на этих днях пишу ему, мне надо много сообщить ему об одном трагическом событии, которое положило конец жизни знаменитого Пушкина, поэта: но это не терпит почты». Действительно, письмо принцу Оранскому было отправлено с курьером 22 февраля 1837 года, но, несмотря на неоднократные обращения к нидерландскому правительству с просьбами о розыске этого письма, в котором Николай требует отозвания посланника и, несомненно, излагает поведение Геккерена, письмо не было найдено. По справке голландского министерства иностранных дел, его не оказалось ни в архиве королевского дома, ни в архиве кабинета королевы. Будем надеяться, что письмо цело и лежит на своём месте; и в департаменте полиции в своё время мне ответили, что никаких материалов о дуэли и смерти в архиве III отделения не имеется. Оказывается, нужна была революция, чтобы открыть секретный архив этого учреждения и обнаружить в нём пачку с искомыми материалами.

Николай порвал все отношения с Геккереном. Когда Геккерен покидал Россию, официально уезжая в отпуск, он попросил аудиенции. Царь приказал Нессельроде передать Геккерену, что он желает избежать объяснений, которые могут быть только тягостными. В знак же благоволения Николай выслал Геккерену, точно жалкому просителю, в прихожую дворца бриллиантовую табакерку, и Геккерен принял её, а дипломаты — коллеги Геккерена — разъясняют смысл подарка: «Табакерку, по установившемуся при императорском дворе обычаю, дарят послам, покидающим свой пост окончательно, из чего явствует, что император не пожелал видеть его здесь долее и что его сюда не ждут». Баварский посланник делает любопытные и значительные для нашей точки зрения пояснения: «Присылка табакерки вместе с отказом в обычной аудиенции явилась настоящим ударом для Геккерена, вызванным какой-нибудь особою причиною, что император, по всей вероятности, и объяснит королю Голландии».

По характеру и по силе реакции Николая на ознакомление с делом Пушкина во всех подробностях можно заключить, что не бесчестие, нанесённое Пушкину, взволновало царя. Из-за Пушкина Николай не пошёл бы на такие крутые меры; царь не любил поэта, относился к нему на всём протяжении их личного знакомства — с 1826 года — с подозрительным недружелюбием; не любил как человека, не ценил как писателя. Только благодаря неимоверным стараниям друзей Пушкина и прежде всего Жуковского, Николаю была создана репутация хранителя русской национальной славы в лице Пушкина, благожелательного опекуна, отечески любившего своего верноподданного поэта. В практических целях друзья укрепляли эту репутацию, но про себя-то они знали цену царской любви. 9 ноября 1843 года в парижском ресторане А. И. Тургенев встретился с д’Аршиаком, разговорился о Петербурге, о Пушкине и стыдливо записал, придя домой, в своём дневнике: «Государь не любил Пушкина». А если Николай учинил Геккерену бесчестие в масштабе европейском, то сделал он это потому, что почувствовал себя оскорблённым. Он видел, что пасквиль задевает его, и, кроме того, знал из источников, нам неизвестных, что причастен к фабрикации пасквиля барон Геккерен. Только при допущении этих положений нам будет понятна реакция Николая. А на самом деле, разве не каналья этот голландский посланник! Царь, как офицеришка, ещё только ездил мимо окон, на окнах даже шторы опущены, а его уже сравнивают с братом Александром, который 13 лет жил с Нарышкиной. Каналья вмешался не в свои дела и каналья выбудет из Петербурга!

У одного из наиболее осведомлённых о деле Пушкина дипломатов, виртембергского посланника князя Гогенлоэ-Кирхберга, женатого на русской, бывавшего у Вяземского и принимавшего к себе и Вяземских, и Тургенева, и других приятелей Пушкина, в донесении своему правительству есть любопытное сообщение: «Об анонимных письмах существует два мнения. В обществе наибольшим доверием пользуется мнение, приписывающее их О. (Ouvarow — Уваров); мнение правительства (du pouvoir), основывающееся на тождественности пунктуации, на особенностях почерка и на сходстве бумаги, инкриминирует их Н (конечно, Heeckeren)». Да, мнение правительства было такое, вернее, мнение царя. Любопытно, что когда воля царя была сообщена Геккерену, когда вопрос об его отозвании был решён, он пишет 1 марта 1837 года графу Нессельроде письмо — оправдание против обвинений, которые, как он знал, конечно, со слов Нессельроде, царь предъявляет против него. Их было два обвинения — в сводничестве и в авторстве анонимных писем. Оправдание против последнего обвинения Геккерен начинает так, как начал бы всякий уважающий себя человек: «Никто не думает, чтобы я снизошёл до оправданий», но, оставляя сразу эту позицию, он переходит к оправданиям и основывает их на разъяснении, что анонимные письма — не в интересах ни его, ни сына. Совершенно правильно, если согласиться не видеть, замолчать намёк на Николая и заменить его намёком на Дантеса. А затем Геккерен упирает на невозможный, неслыханный характер письма Пушкина к нему. Этот характер признавали все — и царь в том числе, но царь в письме к Михаилу Павловичу зато и писал: «Последнего повода к дуэли, заключавшегося в самом дерзком письме Пушкина к Геккерену, никто не постигает».

Итак, Пушкин и Николай сошлись во взглядах на Геккерена и поняли смысл пасквиля. Их заключение по делу представляется наиболее авторитетным — пасквиль кивал на царя, и ближайшее прикосновение к нему имел барон Геккерен. А ближайшие друзья Пушкина из всех сил бились, доказывая, что всё дело пошло, продолжалось и кончилось всё из-за дерзких ухаживаний Дантеса за женой Пушкина, и в то же время они твердили о тайне в деле Пушкина. «О том, что было причиной этой кровавой и страшной развязки, говорить много нечего. Многое осталось в этом деле тёмным и таинственным для нас самих…» Или: «Адские козни окутали Пушкиных и остаются ещё под мраком». Так писал кн. П. А. Вяземский А. Я. Булгакову. Тайной и была прикосновенность к этому делу Николая Павловича Романова, но друзья Пушкина и мечтать не смели о том, чтобы приоткрыть хоть уголок такой тайны. Понятно, они укрывали тайну не только по соображениям об общеопасности такого открытия, но ещё во имя охранения чести Натальи Николаевны — и в этом они успели.

 

IX

Барон Геккерен был не один в гнусном деле. От него тянулись нити в разные стороны. Одна из них приводила в салон m-me Нессельроде, к двум высокопоставленным дамам, имевшим сомнительную честь быть поверенными его интимных рассказов. В доме Нессельроде Геккерен прижился, был как свой: пользовался покровительством графа и графини Нессельроде. Но в городе репутация барона была незавидна. Граф Гогенлоэ-Кирхберг в своём донесении прямо говорит, что в последние годы к Геккерену относились хуже и многие избегали знакомства с ним. Геккерен был окружён аристократической молодёжью, с которой он был в отношениях неестественной интимности. Вспомним, как определил князь А. В. Трубецкой одну из «шалостей» Дантеса: «Не знаю, как сказать: он ли жил с Дантесом или Геккерен жил с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство». К кругу молодых «астов», шаливших вместе с Геккереном, тянется другая нить в этом деле. Здесь Геккерен мог найти и нашёл физических исполнителей своих замыслов.

Вопрос о том, кто писал диплом своей собственной рукой и кто разослал его Пушкину и его знакомым, оставался невыясненным и по сей день. С наибольшим упорством молва называла три имени: князя И. С. Гагарина, князя П. В. Долгорукова и графа С. С. Уварова. Эти имена стали произносить в первые же дни после смерти Пушкина. А. И. Тургенев записал в дневнике под 30 января 1837 года: «Вечер у Карамзиной. О князе Иване Гагарине». Под 31 января: «Обедал у Карамзиной. Спор о Геккерене и Пушкине. Подозрения опять на К.И.Г.» (т. е. на князя И. Гагарина). Так как князь И. С. Гагарин жил вместе с князем П. В. Долгоруковым, то, естественно, подозрение распространилось и на него. Н. М. Смирнов, муж А. О. Смирновой, в 1842 году, т. е. через пять лет после событий, изложил в своём дневнике взгляд на происхождение и распространение подмётного пасквиля, — взгляд, очевидно, принятый в светских кругах, сочувствовавших Пушкину: «Весьма правдоподобно, что <Геккерен> был виновником сих писем с целью поссорить Дантеса с Пушкиным и, отвлекши его от продолжения знакомства с Натальей Николаевной, — исцелить его от любви и женить на другой. Подозрение также падало на двух молодых людей — кн. Петра Долгорукова и кн. Гагарина, особенно на последнего. Оба князя были дружны с Геккереном и следовали его примеру, распуская сплетни. Подозрение подтверждалось адресом на письме, полученном К. О. Россетом: на нём подробно описан был не только дом его жительства, куда повернуть, взойти на двор, по какой идти лестнице и какая дверь его квартиры. Сии подробности, неизвестные Геккерену, могли только знать эти два молодые человека, часто посещавшие Россета, и подозрение, что кн. Гагарин был помощником в сём деле, подкрепилось ещё тем, что он был очень мало знаком с Пушкиным и казался очень убитым тайною грустью после смерти Пушкина. Впрочем, участие, им принятое в пасквиле, не было доказано, и только одно не подлежит сомнению — это то, что Геккерен был их сочинитель». О круге Геккерена выпуклые воспоминания сохранились у князя Вяземского: «Старик Геккерен был известен своим распутством. Он окружил себя молодыми людьми наглого разврата и охотниками до любовных сплетен и всяческих интриг по этой части, в числе их находились князь П. В. Долгоруков и граф Л. С.». На членах этой геккереновской стаи мы и остановились.

Обвинения князя И. С. Гагарина и князя П. В. Долгорукова были оглашены в печати впервые в 1863 году в брошюре Аммосова «Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина». Аммосов писал со слов К. Данзаса следующее: «Автором этих записок по сходству почерка, Пушкин подозревал барона Геккерена-отца и даже писал об этом графу Бенкендорфу. После смерти Пушкина многие в этом подозревали князя Гагарина; теперь же подозрение это осталось за жившим тогда вместе с ним князем Петром Владимировичем Долгоруковым.

Поводом к подозрению князя Гагарина в авторстве безымянных писем послужило то, что они были писаны на бумаге одинакового формата с бумагою князя Гагарина. Но, будучи уже за границей, Гагарин признался, что записки были писаны действительно на его бумаге, но только не им, а князем Петром Владимировичем Долгоруковым.

Мы не думаем, чтобы это признание сколько-нибудь оправдывало Гагарина — позор соучастия в этом грязном деле, соучастия если не деятельного, то пассивного, заключающегося в знании и допущении, остался всё-таки за ним».

Заявления Аммосова были перепечатаны во многих русских журналах и газетах и нашли широкое распространение как в России, так и за границей. Обвиняемые были в то время живы: князь Иван Сергеевич Гагарин, принявший католичество ещё в 1842 году, был священником иезуитского ордена, а князь Пётр Владимирович Долгоруков, самовольно и тайно оставивший отечество в 1859 году, был эмигрантом совершенно особенного типа и вёл жестокую литературную войну с сановниками русского правительства. И тот и другой не оставили без ответа позорившие их сообщения Данзаса.

Первым отозвался князь П. В. Долгоруков. Он напечатал в герценовском «Колоколе» (1863 год, № 168 от 1 августа) и в своём журнальчике «Листок» (1863 год, № 10) письмо в редакцию «Современника», повторившего на своих страницах в рецензии на книжку Аммосова его заявления. Это письмо появилось затем и в сентябрьской книжке «Современника» за 1863 год, с исключением одной фразы, выброшенной цензурой. Приводим полностью это письмо, содержащее кое-какие любопытные фактические данные.

«М.Г. В июньской книге Вашего журнала прочёл я разбор книжки г. Аммосова „Последние дни жизни А. С. Пушкина“ и увидел, что г. Аммосов позволяет себе обвинять меня в составлении подмётных писем в ноябре 1836 г., а князя И. С. Гагарина — в соучастии в таком гнусном деле и уверяет, что Гагарин, будучи за границею, признался в том.

Это клевета и только: клевета и на Гагарина, и на меня, Гагарин не мог признаться в том, чего никогда не бывало, и он никогда не говорил подобной вещи, потому что Гагарин человек честный и благородный и лгать не будет. Мы с ним соединены с самого детства узами теснейшей дружбы, неоднократно беседовали о катастрофе, положившей столь преждевременный конец поприщу нашего великого поэта, и всегда сожалели, что не могли узнать имён лиц, писавших подмётные письма.

Г. Аммосов говорит, что писал свою книжку со слов К. К. Данзаса. Не могу верить, чтобы г. Данзас обвинял Гагарина или меня. Я познакомился с г. Данзасом в 1840 г., через три года после смерти его знаменитого друга, и знакомство наше продолжалось до выезда моего из России в 1859 г., т. е. 19 лет. Г. Данзас не стал бы знакомиться с убийцею Пушкина, и не он, конечно, подучил г. Аммосова напечатать эту клевету.

Г. Аммосову неизвестно, что Гагарин и я, после смерти Пушкина, находились в дружеских сношениях с людьми, бывшими наиболее близкими к Пушкину; г. Аммосову неизвестно, что я находился в дружеских сношениях с друзьями Пушкина: гр. М. Ю. Виельгорским, гр. Гр. А. Строгановым, кн. А. М. Горчаковым, кн. П. А. Вяземским, П. А. Валуевым; с первыми двумя до самой кончины их, с тремя последними до выезда моего из России в 1859 г. Г. Аммосову неизвестно, что уже после смерти Пушкина я познакомился с его отцом, с его родным братом и находился в знакомстве с ними до самой смерти их.

Начальнику III отделения, по официальному положению его, лучше других известны общественные тайны. Л. В. Дубельт (младший сын его женат на дочери великого поэта) никогда не обвинял ни Гагарина, ни меня по делу Пушкина. Когда в 1843 г. я был арестован и сослан в Вятку, в предложенных мне вопросных пунктах не было ни единого намёка на подмётные письма.

С негодованием отвергаю, как клевету, всякое обвинение как меня, так и Гагарина в каком бы то ни было соучастии в составлении или распространении подмётных писем. Гагарин, ныне находящийся в Бейруте, в Сирии, вероятно, сам напишет Вам то же. Но обвинение — и какое ужасное обвинение! — напечатано было в „Современнике“, и долг чести предписывает русской цензуре разрешить напечатание этого письма моего. Прося Вас поместить его в ближайшей книге „Современника“, имею честь быть, Милостивый государь, Вашим покорнейшим слугою

князь Пётр Долгоруков»

Оправдание князя Ивана Гагарина появилось в № 154 «Биржевых ведомостей» за 1865 год и было ответом на помещённую в № 102 этой газеты статью, которая, в свою очередь, была заимствована из «Русского архива». В «Русском архиве» этого года был помещён отрывок «Из воспоминаний графа В. А. Соллогуба». Сообщив со слов Дантеса о том, что документы, поясняющие смерть Пушкина, целы и находятся в Париже и среди них диплом, написанный поддельной рукой, граф Соллогуб высказал предположение: «Стоит только экспертам исследовать почерк, и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему русскому народу. Это имя вертится у меня на языке, но пусть его отыщет и назовёт не достоверная догадка, а божие правосудие!» Граф Соллогуб не назвал этого имени, но редактор «Русского архива» П. И. Бартенев в примечании к этому месту процитировал приведённое нами выше заявление Аммосова. Князь И. С. Гагарин опубликовал любопытнейшее письмо, которое мы и приводим без изменений. Упоминаемые в письме его лица обозначены инициалами, которые раскрыты (вполне верно) Бартеневым, перепечатавшим письмо Гагарина в «Русском архиве» (1865, изд. 2-е, 1242—1246).

«В № 102 „Биржев. ведомостей“ помещена статья, в которой, по поводу безымянных писем, причинивших смерть Пушкина, приводится моё имя. Статья эта меня огорчила, и невозможно мне её пропустить без ответа. В этом тёмном деле, мне кажется, прямых доказательств быть не может. Остаётся только честному человеку дать своё честное слово. Поэтому я торжественно утверждаю и объявляю, что я этих писем не писал, что в этом деле я никакого участия не имел; кто эти письма писал, я никогда не знал и до сих пор не знаю. Чтобы устранить все недоразумения и все недомолвки, мне кажется нужным войти в некоторые подробности. В то время, как случилась вся эта история, кончившаяся смертью Пушкина, я был в Петербурге и жил в кругу, к которому принадлежали и Пушкин, и Дантес, и я с ними почти ежедневно имел случай видеться. С Пушкиным я был в хороших сношениях; я высоко ценил его гениальный талант и никакой причины вражды к нему не имел. Обстоятельства, которые дали повод к безымянным письмам, происходили под моими глазами, но я никаким образом к ним не был примешан, о письмах я не знал и никакого понятия о них не имел. Первый человек, который мне о них говорил, был К.О.Р. В то время я жил на одной квартире с кн. П.В.Д. на Миллионной. С Д. я также с самого малолетнего возраста был знаком. Бабушка его княгиня Д. и особенно тётушка его М.П.К. были в дружной и тесной связи с моей матушкой. Мы в Москве очень часто видались, потом Д. отправлен был в Петербург в Пажеский корпус. Я потерял его из виду и встретился с ним опять в Петербурге в 1835 или 1836 году. Мы наняли вместе одну квартиру. Однажды мы обедали дома вдвоём, как приходит Р. При людях он ничего не сказал, но как мы встали из-за стола и перешли в другую комнату, он вынул из кармана безымянное письмо на имя Пушкина, которое было ему прислано запечатанное под конвоем, на его (Р.) имя. Дело ему показалось подозрительным, он решился распечатать письмо и нашёл известный пасквиль. Тогда начался разговор между нами; мы толковали, кто мог написать пасквиль, с какою целию, какие могут быть от этого последствия. Подробностей этого разговора я теперь припомнить не могу; одно только знаю, что наши подозрения ни на ком не остановились и мы остались в неведении. Тут я имел в руках это письмо и рассматривал. Другого экземпляра мне никогда не приходилось видеть. Сколько я могу припомнить, Р. нам сказал, что этот конверт он получил накануне.

Несколько времени после того, однажды утром, в канцелярии министерства иностранных дел, я услышал от графа Д.К.Н., что Пушкин накануне дрался с Дантесом и что он тяжело ранен. В тот же день я отправился к Пушкину и к Дантесу: у Пушкина не принимали; Дантеса я видел легко раненного, лежавшего на креслах.

В то время было в Петербурге много толков о безымянных письмах; многие подозревали барона Геккерена-отца; эти подозрения тогда, как и теперь, мне казались чрезвычайно нелепыми. Я и не воображал, что меня также подозревали в этом деле. Прошло несколько лет; я провёл эти годы в Лондоне, в Париже и в Петербурге. В Париже я часто видался со многими русскими; в Петербурге я везде бывал и почти ежедневно встречался с Л., и во всё это время помину не было о моём мнимом участии в этом тёмном деле. В 1843 году я оставил свет и поступил в новициат ордена иезуитов, в Ахеоланскую обитель (L’Acheul), где и оставался до сентября 1845 года. В Ахеоланской обители меня навестил А.И.Т., мы долго с ним разговаривали про былое время. Он мне тут впервые признался, что он имел на меня подозрение в деле этих писем, и рассказал, как это подозрение рассеялось. На похоронах Пушкина он с меня глаз не сводил, желая удостовериться, не покажу ли я на лице каких-нибудь знаков смущения или угрызения совести, особенно пристально смотрел он на меня, когда пришлось подходить ко гробу — прощаться с покойником. Он ждал этой минуты; если я спокойно подойду, то подозрения его исчезнут; если же я не подойду или покажу смущение, он увидит в этом доказательство, что я действительно виноват. Всё это он мне рассказывал в Ахеоланской обители и прибавил, что, увидевши, с каким спокойствием я подошёл к покойнику и целовал его, все его подозрения исчезли. Я тут ему дружески приметил, что он мог бы жестоко ошибиться. Могло бы случиться, что я имел бы отвращение от мертвецов и не подошёл бы ко гробу. Подходить я никакой обязанности не имел, — не все подходили, и он тогда бы очень напрасно остался убеждённым, что я виноват.

После этого несколько раз до меня доходили слухи, что тот или другой человек меня подозревал в том же деле. Я, признаюсь, не обращал на эти подозрения никакого внимания. С одной стороны, я так твёрдо убеждён был в моей невинности, что эти слухи не делали на меня впечатления. С другой стороны, так много людей не могли себе объяснить, почему я оставил свет и сделался иноком. Стали выдумывать небывалые причины. Иные предполагали, не знаю, какой роман, любовь, отчаяние и бог весть что такое. Другие полагали, что я непременно совершил какое-нибудь преступление, а как за мною никакого преступления не знали, то стали поговаривать: „А может быть, он написал безымянные письма против Пушкина?“

Пушкин убит в феврале 1837 г., если я не ошибаюсь; я вступил в орден иезуитов в августе 1843 г. — слишком шесть лет спустя; в продолжение этих шести лет никто не приметил за мной никакого отчаяния, даже никакой грусти, и сколько я знаю, никто не останавливался на мысли, что я эти письма писал; но как я сделался иезуитом, тут и стали про это говорить.

Несколько лет тому назад один старинный мой знакомый приехал в Париж из России и стал опять меня расспрашивать про это дело; я ему сказал, что я знал и как я знал. Разговор пал на бумагу, на которой был писан пасквиль; я действительно приметил, что письмо, показанное мне К.О.Р., было писано на бумаге, подобной той, которую я употреблял. Но это ровно ничего не значит: на этой бумаге не было никаких особенных знаков, ни герба, ни литер. Эту бумагу не нарочно для меня делали; я её покупал, сколько могу припомнить, в английском магазине, и, вероятно, половина Петербурга покупала тут бумагу.

Кажется, к этим объяснениям насчёт моего мнимого участия в безымянных письмах более ничего прибавлять не нужно. Но не могу умолчать о кн. Д. Конечно, он в моей защите не нуждается и сам себя защищать может. Одно только я хочу сказать. Как видно из предыдущего, во время несчастной этой истории я с ним на одной квартире жил, — следовательно, если бы были против него какие-нибудь улики или доказательства, никто лучше меня не мог бы их приметить. Поэтому я почитаю долгом объявить, что никаких такого рода улик или доказательств я не приметил.

Примите уверение и т. д.

Ивана Гагарина,

  священника общества Иисусова».

В указаниях князя Гагарина мы не находим никаких противоречий. Ссылка на А. И. Тургенева находит подтверждение в его дневниках и письмах к кн. П. А. Вяземскому. В дневниках немало упоминаний о князе Гагарине самого дружественного характера; в особенности их много в 1838 году, когда Тургенев жил в Париже и чуть не ежедневно встречался с князем И. С. Гагариным. Вместе с ним Тургенев посещал лекции в Сорбонне. 14 марта 1838 года Тургенев сообщал князю П. А. Вяземскому: «Я часто вижу кн. Ивана Сергеевича Гагарина: он, кажется, опять стал тем же, каким я знавал его в Мюнхене, где мне он очень нравился. Не чуждаясь света, он заглядывает в книги и любит салоны Свечиной и ей подобных». Хорошее впечатление с течением времени только усиливалось. Так 9 апреля 1838 года Тургенев писал опять Вяземскому: «Я часто видаюсь здесь с кн. Иваном Гагариным. Он попал в первоклассное fashionables и имеет на то полное право: богат, умён, любезен и любопытен».

Гагарин принадлежал к «кружку 16»: участники сходились по вечерам и вели беседы, так, как будто бы III отделения не существовало. Среди les Seize были Ю. Ф. Самарин, гр. Андрей Шувалов, А. А. Столыпин (лермонтовский Монго), сам М. Ю. Лермонтов, граф П. А. Валуев, барон Д. П. Фредерикс, кн. С. Н. Долгоруков, кн. А. Н. Долгоруков и др. Всё это были люди весьма молодые и весьма аристократического происхождения.

Ничто не предвещало того духовного переворота, который через четыре года привёл Гагарина в католическую церковь, на лоно братьев иезуитского ордена. Православные друзья Гагарина были ошеломлены известием об обращении Гагарина: Самарин вступил с ним в полемическую переписку на тему о сравнительном достоинстве христианских религий, Тургенев тоже попытался уяснить причины перехода и с этой именно целью он навестил Гагарина в Ахеоланской обители. Об этом посещении и упоминает Гагарин в своём письме. Тургенев посетил Гагарина два раза — 27 и 28 сентября 1844 года. Через три дня он сообщил К. С. Сербиновичу: «Я был два раза в L’Acheul и спорил с послушником Иваном Ксаверием; но об этом более после; не он во всём виноват, а мы, т. е. вы, я, Филарет, Муравьёв и весь летаргизм нашего православия; опять: sapienti sat. [„Мудрому достаточно“ или „умный поймёт“ (лат.).] Дайте всем верить и думать».

В дневнике Тургенев записал, конечно, посещения. 27 сентября был лишь незначительный разговор, и свидание было условлено на следующий день. Вот запись 28 сентября, в которой по неразборчивости почерка не удалось прочесть несколько слов: «В 7 часов St. Acheul, Гагарин уже ожидал меня, приготовил комнату, камин, шеколад и кофе. Сам спит с другими в зале. Исповедь его.                            Мысли мои при сём случае. Гагарин о Криднер и Бенкендорфе, кажется, намекал, что желает обратить его!! о богородице, о Шеллинге, коему сказал поручение. Об отце и матери; слёзы навёртывались. О надеждах для России. Книги Филарета и Муравьёва решили его. Равиньян, беседа и советы его. Свечина отговаривала вдруг. Опасение, что знать будут. Нельзя исповедаться в России кат. свящ. всё иезуитские извинения, но чистосердечны. Моё участие в его прениях с самим собою. Самарин знал, что католик, и в России сам плакал. Боборыкина вопрос; не отрёкся, но отмолчался. Обещал ему книгу Самарина и друг. В 9 часов простились. Усадил меня…» Тургенев в своей записи и не заикнулся о разговоре, который произошёл между ним и Гагариным о Пушкине и анонимных письмах. Молчание не значит, что Гагарин облыжно упомянул о беседе, а может означать только то, что Тургенев не счёл даже нужным отметить этот разговор; он показался Тургеневу ничтожным по своим результатам, и, очевидно, у него не было ни капли сомнения в непричастности Гагарина к пасквильному делу.

Неназванный Гагариным старинный знакомый, с которым он беседовал об анонимных письмах, это — друг Пушкина, С. А. Соболевский. Он тоже оставил рассказ о беседе с Гагариным в письме к князю С. М. Воронцову: «Вам известно, что в своё время предполагали, что этот поступок (составление пасквиля) совершил Гагарин и что угрызения совести в этом поступке заставили последнего сделаться католиком и иезуитом; вам известно также, что главнейший повод к такому предположению дала бумага, подобную которой, как утверждали, видали у Гагарина. С своей стороны я слишком люблю и уважаю Гагарина, чтобы иметь на него хотя бы малейшее подозрение; впрочем, в прошедшем году я самым решительным образом расспрашивал его об этом; отвечая мне, он даже и не думал оправдывать в этом себя, уверенный в своей невинности; но, оправдывая Долгорукова в этом деле, он рассказал мне о многих фактах, которые показались мне скорее доказывающими виновность этого последнего, чем что-либо другое. Во всяком случае оказывается, что Долгоруков жил тогда вместе с Гагариным, что он прекрасно мог воспользоваться бумагою последнего и что поэтому главнейшее основание направленных против него подозрений могло пасть на него, Гагарина».

Трудно было бы допустить вообще лёгкость и интимность общения, если бы А. И. Тургенев питал хоть сколько-нибудь основательное подозрение на князя И. С. Гагарина. Значит, подозрение, возникшее было, действительно рассеялось у А. И. Тургенева в момент похорон, но как же оно было неосновательно, раз для его рассеяния достаточно было одного мимолётного впечатления!

Нам известен ещё один собеседник Гагарина на тему об анонимных письмах.

Н. С. Лескову принадлежит интереснейший рассказ об его беседах с Гагариным по этому вопросу. Свои выводы Лесков резюмирует следующим образом; «Из встреч и бесед с Гагариным у меня сложилось убеждение: 1) что дело смерти Пушкина тяготило и мучило Гагарина ужасно; 2) что он почитал себя жестоко оклеветанным; 3) что опровержений своих он не почитал достаточно сильными для ниспровержения всей этой клеветы; и 4) что он был убеждён в существовании более сильного и неопровержимого доказательства его правоты, каковое доказательство и есть во Франции… Характер и судьба И. С. Гагарина чрезвычайно драматичны, и всякий честный человек должен быть крайне осторожен в своих о нём догадках. Этого требуют и справедливость и милосердие». К этим словам нелишне присоединить и следующую характеристику Гагарина, оставленную Лесковым: «Гагарин совсем не отвечал общепринятому вульгарному представлению об иезуитах. В Гагарине до конца жизни неизгладимо сохранялось много русского простодушия и барственности, соединённой с тою особою кадетскою легкомысленностью, которую часто можно замечать во многих русских великосветских людях… Гагарин был положительно добр, очень восприимчив и чувствителен. Он был хорошо образован и имел нежное сердце… Он не был ни хитрец, ни человек скрытный и выдержанный, что можно было заключить по тому, как относились к нему некоторые из лиц его братства, в котором он, по чьему-то удачному выражению, не состоял иезуитом, а при них содержался».

Психологическая трудность усвоения пасквиля князю Гагарину бросается в глаза при чтении опубликованных писем князя И. С. Гагарина к Ф. И. Тютчеву от 1836 года. Гагарин в 1833—1835 гг. служил в нашей дипломатической миссии в Мюнхене и здесь сблизился с Ф. И. Тютчевым. Переехав в конце 1835 года в Петербург, князь Гагарин стал деятельным пропагандистом поэзии Тютчева. Через него именно попали в «Современник» стихотворения Ф. И. Тютчева. Гагарин писал Тютчеву в следующих выражениях: «До сих пор, любезнейший друг, я не поговорил с вами как следует о тетради, которую вы мне прислали с Крюднерами. Я провёл над нею приятнейшие часы. Тут вновь встречаешься в поэтическом образе с теми ощущениями, которые сродны всему человечеству и которые более или менее переживались каждым из нас: но, сверх того, для меня это чтение соединялось с наслаждением совершенно особенным; на каждой странице живо припоминались мне вы и ваша душа, которую, бывало, мы вдвоём так часто и так тщательно разбирали… Пушкин ценит ваши стихи как должно и отзывался мне о них весьма сочувственно. Я отменно рад, что могу передать вам эти известия. По-моему, мало что может сравниться со счастием напечатлевать мысли и доставлять умственные наслаждения людям с дарованием и со вкусом. Поручите мне почётную должность быть вашим издателем».

Изложенными выше данными исчерпывается также и всё то, что мы знаем о роли князя П. В. Долгорукова. Никаких выводов отсюда делать было нельзя, но тёмные слухи с течением времени превращались в категорические утверждения. Так, в изданной в Берлине в 1869 году русской книжке «Нынешнее состояние России и заграничные русские деятели» на стр. 13-й можно прочесть: «Вероятно, вам памятно, как он, Долгоруков, будучи ещё молод и неопытен, позволил себе написать анонимное письмо к нашему народному поэту Пушкину». Князь П. А. Вяземский, весьма осведомлённый свидетель-современник, против этой фразы отметил на полях книжки: «Это ещё не доказано, хотя Долгоруков и был в состоянии сделать эту гнусность». Неприглядность нравственной личности князя Долгорукова, действительно, не есть ещё достаточное основание для его обвинения в составлении и распространении пасквиля. Б. Л. Модзалевский, давший большой материал для отрицательной характеристики Долгорукова и высказавшийся за причастие его к фабрикации пасквиля, в конце концов опирался на эту характеристику и не указал объективных улик.

В конце концов из всех выдвинутых против Гагарина и Долгорукова соображений и обстоятельств наиболее веским, громко говорящим против них является их нахождение в кругу Геккерена. Молодые люди наглого разврата окружали посланника, и князья-друзья были из их числа, и, конечно, мы должны считать их в 1836 году в стане врагов Пушкина. Они принадлежали к золотой молодёжи Петербурга. Об её забавах и шалостях как раз в интересующий нас период рассказывает князь А. В. Трубецкой: «В то время несколько шалунов из молодёжи — между прочим Урусов, Опочинин, Строганов, мой cousin, — стали рассылать анонимные письма по мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин». Характерно в этом сообщении то, что автор не видит ничего особенного в действиях шалунов из молодёжи, что ему представляется рассылка пасквилей по мужьям-рогоносцам делом обыкновенным, в порядке вещей. Какой же низкий моральный уровень современного Пушкину света зафиксирован свидетельством князя Трубецкого! К сообщению князя А. В. Трубецкого надо добавить рассказ графа В. А. Соллогуба о пасквилях. Отъезжая из Петербурга в начале декабря 1836 года, граф Соллогуб зашёл проститься с д’Аршиаком. «<Д’Аршиак> показал мне несколько печатных бланков с разными шутовскими дипломами на разные нелепые звания. Он рассказал мне, что венское общество целую зиму забавлялось рассылкою подобных мистификаций. Тут находился тоже печатный образец диплома, посланного Пушкину. Таким образом, гнусный шутник, причинивший его смерть, не выдумал даже своей шутки, а получил образец от какого-то члена дипломатического корпуса и списал».

В такой атмосфере творили своё гнусное дело питомцы Геккерена. Но кто же списывал, кто писал пасквиль?

 

X

III отделение в своё время разыскивало переписчиков пасквиля, но оно занималось розысками по понуждению, неохотно, без всякого рвения. Сохранилась в секретном досье III отделения «записка для памяти» графа Бенкендорфа следующего содержания (по-французски): «Некто Тибо, друг Россетти, служащий в Главном штабе, не он ли написал гадости о Пушкине». Отделение заработало, выяснило, что в Главном штабе Тибо нет, а есть два Тибо на почтамте. Были доставлены почерки того и другого Тибо. А. С. Поляков по поводу жандармских розысков замечает: «каковы были результаты расследования, чем оно закончилось, документы III отделения нам ничего не говорят. Подозрения, видимо, были напрасны, так как „дела“ о Тибо не имеется, а Осипа Тибо и в следующем году мы также видим служащим в почтамте на той же должности». А. С. Поляков произвёл собственные разыскания и указал ещё на одного Тибо, Людвига, учителя французского языка Ларинской гимназии, но это уже неизвестно к чему. Кто направил Бенкендорфа на след Тибо, неизвестно, но я думаю, инспиратор не имел в виду ни одного из названных Тибо. Вернее всего, это был m-r Тибо, упоминаемый и в записках А О. Смирновой и в письмах А. Н. Карамзина, воспитатель или гувернёр в семье Карамзиных; конечно, это он был в приятельских отношениях с К. О. Россетом, братом А О. Смирновой.

После неудачных диверсий в сторону Тибо III отделение попыталось ещё поставить сличение почерка пасквиля с почерком Дантеса. Надо было затребовать русский почерк Дантеса, но Дантес как будто догадался об умысле и при собственноручном письме на французском языке препроводил адрес учителя русского языка, написанный рукою слуги. Сохранилось и ещё одно сообщение о розысках — в воспоминаниях Н. И. Иваницкого, бывшего в то время студентом университета. «Тайная полиция часто обращалась с этим письмом к нашему отставному профессору Бутырскому, не может ли он узнать по почерку этих писем, потому что под его руководством воспитывалось много молодых людей, и, следовательно, он мог примениться к разным почеркам. Но Бутырский, разумеется, не мог узнать. Я слышал это от Бутырского». III отделение в своих поисках шло по ложному следу и, производя розыски, точно отбывало какую-то тяжёлую и неприятную повинность.

Только III отделение действительно могло получить какие-либо выводы о писцах пасквиля, потому что в его распоряжении был подлинный экземпляр пасквиля. Вне III отделения подлинных экземпляров не было; друзья Пушкина уничтожили анонимные письма, и пасквиль обращался только в копиях. Мы уже говорили о том, что Соболевский разыскивал подлинный экземпляр в 1861 году и не нашёл. И он и В. А Соллогуб возлагали большую надежду на результаты сличения почерков. Соллогуб утверждал: «Стоит только экспертам исследовать почерк, и имя настоящего убийцы Пушкина сделается известным на вечное презрение всему русскому народу. Это имя вертится у меня на языке, но пусть его отыщет и назовёт не достоверная догадка, а божье правосудие».

Только во втором десятилетии двадцатого века были обнаружены подлинные экземпляры диплома, и только в 1927 году, через девяносто лет после событий, я мог поставить научную экспертизу почерков. Впервые на место достоверных догадок мы опираемся на объективные данные графического анализа, и впервые не божье правосудие, а судебный эксперт ленинградского Губсуда называет имя человека, чьей рукой написан диплом на звание рогоносца. Конечно, этому жалкому пасквильному герою мы не дадим эпитета «настоящий убийца Пушкина». Если даже возводить (чего мы не делаем) смерть Пушкина от ран на дуэли только к анонимным письмам, то и тогда мы должны сказать, что убийца был не один, что убийцей был целый коллектив, члены которого были объединены и спаяны общим пороком. В этом патологическом коллективе один играл роль руководителя, другие исполнителей. Одного из таких физических исполнителей мы можем назвать теперь без риска ошибки.

В конце июля 1927 года я обратился к известному ленинградскому специалисту, судебному эксперту и инспектору научно-технического бюро ленинградского губернского уголовного розыска А. А. Салькову и предложил ему произвести графическое исследование почерков на предъявленных мною документах, а предъявлены были следующие документы: 1—2) два подлинных экземпляра пасквиля, разосланного 4 ноября 1836 года; 3) конверт, в котором был прислан один из указанных экземпляров; 4) письмо посланника барона Геккерена к Жоржу Дантесу, то самое, которое было обнаружено в 1917 году в секретном архиве III отделения (о нём см. выше стр. 277 [См. «Документы и материалы», V, XII. — Прим. lenok555]); 5—6) письмо И. С. Гагарина к Н. И. Тургеневу с русским и французским текстом; 7) почтовый конверт с адресом, написанным рукой И. С. Гагарина; 8) письмо Гагарина к А. И. Тургеневу от 1 октября 1838 года; 9—10) два письма — одно с конвертом, — адресованные П. В. Анненкову и написанные кн. П. В. Долгоруковым; 11) письмо кн. П. В. Долгорукова от 24 октября 1864 года к Я. П. Полонскому; 12) конверт с адресом на имя Щербины, писанный рукой кн. П. В. Долгорукова; 13) факсимиле письма кн. П. В. Долгорукова к князю Воронцову от 4/16 июня 1856 года; и 14) факсимиле сфабрикованного кн. П. В. Долгоруковым анонимного письма, бывшего предметом разбирательства в гражданском суде департамента Сены в 1861—1862 году.

Таким образом, три человека были привлечены к следствию по делу о написании пасквилей: барон Луи Геккерен, князь Иван Сергеевич Гагарин и князь Пётр Владимирович Долгоруков. В течение августа судебный эксперт производил изучение и сличение почерков этих лиц с почерком диплома. Результаты своего исследования он изложил в обширном «протоколе графической экспертизы почерка», который мы печатаем в полном виде в дополнении к нашей книге. Мы воспроизводим также и документы, обследованные экспертом. На них повторяющимися значками обозначены одинаковые буквы, указывающие на тождество почерка пасквиля и одного из трёх достоверных почерков, подвергшихся экспертизе. Читатель имеет возможность лично проверить все утверждения экспертизы.

Привожу здесь заключение экспертизы: «На основании детального анализа почерков на данных мне анонимных пасквильных письмах об А. С. Пушкине и сличения этих почерков с образцами подлинного почерка князя Петра Владимировича Долгорукова в разные годы его жизни, а также с умышленно изменённым почерком анонимного письма шантажного характера к князю Воронцову, в 1855 году, отождествлённого с почерком князя Петра Владимировича Долгорукова экспертом Theophile Délarue в 1861 году в Париже, я, судебный эксперт, Алексей Андреевич Сальков, заключаю, что данные мне для экспертизы в подлинниках пасквильные письма об Александре Сергеевиче Пушкине в ноябре 1836 года написаны несомненно собственноручно князем Петром Владимировичем Долгоруковым».

 

XI

Итак — князь Пётр Владимирович Долгоруков! Имя называлось много раз, но всякий раз называвший делал оговорку, отказывался от категорического утверждения (даже кн. П. А. Вяземский). Теперь у нас есть фактические основания, чтобы пригвоздить имя этого князя к позорному столбу. Один из физических исполнителей найден, но повторяем, в этом гнусном деле участвовал коллектив. Долгоруков, конечно, не один.

Теперь уже мы обязаны вновь обратиться к личности князя, войти в рассуждение об его интеллектуальных качествах и выяснить мотивы его поведения в деле Пушкина.

Князь Долгоруков — на всём протяжении сознательной жизни — характерное и по временам комическое порождение фронды родовитого русского дворянства против самодержавия и узурпации так называемой династии Романовых. В эмигрантских кругах того времени Долгорукова в шутку называли претендентом на русский престол. А сам он всерьёз считал себя таковым. Мы можем привести свидетельство современника о том, как в последние годы жизни в России князь Долгоруков без всяких стеснений среди дворян Чернского уезда Тульской губернии говорил: «Романовы узурпаторы, а если кому царствовать в России, так, конечно, мне, Долгорукову, прямому Рюриковичу». Действительно, Долгоруковы побивали своей генеалогией Романовых.

Не останавливаясь на предках князя Долгорукова, игравших громкую роль в XVIII веке, отметим его деда Петра Петровича, генерала-от-инфантерии, служившего, между прочим, московским губернатором и начальником Тульского оружейного завода. От брака его с Анастасией Семёновной Лаптевой было три сына: Владимир, Пётр и Михаил, и две дочери: Елена (замужем за С. В. Толстым) и Мария (за Н. П. Римским-Корсаковым). Старший сын Владимир (1773—1817), отец нашего князя Петра, не сделал особо громкой военной карьеры: как говорят современники, его военным дарованиям не суждено было развернуться. Но два младших брата, Пётр (1777—1806) и Михаил (1780—1808), были, тоже по словам современника, на редкость блестящих качеств и исключительного счастья. Пётр, один из ближайших сотрудников Александра I в первые годы царствования, генерал-адъютант на 21 году жизни, был идеологом борьбы с Наполеоном, вёл по поручению Александра переговоры с Наполеоном; Наполеон называл его дерзким повесой и жаловался, что он разговаривает с ним, как с боярином, которого решили сослать в Сибирь. Князь отличался самонадеянностью и вздорным своеволием. Современники приписывали проигрыш Аустерлицкого сражения его вмешательству в военные операции. Ему предстояла блестящая будущность, но он умер на 30 году жизни. Михаил Долгоруков — генерал-адъютант на 27 году жизни, блестящий представитель русской аристократии, прославленный подвигами бранными и любовными, увлёкший сердце царской сестры Екатерины Павловны. Об этих дядьях князя Петра надо было сказать, потому что его детское воображение было поражено рассказами о их громкой, яркой карьере. Их слава была его путеводной звездой.

Пётр Владимирович Долгоруков родился 27 декабря 1816 года. Этот день в то же время и день смерти его матери. Отец немного пережил свою жену; умер 24 ноября 1817 года. Единственный сын остался сиротой и воспитывался в Москве у своей бабушки Анастасии Семёновны, жившей в доме дочери М П. Римской-Корсаковой. 13 декабря 1817 года годовалый ребёнок был определён пажом к высочайшему двору. 11 лет, в 1827 году, он был отвезён в Пажеский корпус, где и закончил своё образование. В 1831 году, 22 апреля, он был произведён в камер-пажи, но в этом же году с ним что-то стряслось, в чём-то он провинился, но мне не удалось разыскать в остатках архива Пажеского корпуса никаких данных о его проступке. По высочайшему повелению он был разжалован за дурное поведение и леность из камер-пажей в пажи.. В чём состояло дурное поведение, остаётся невыясненным. Но проступок этот испортил всю карьеру Долгорукова и сказался при выпуске из корпуса. Пажеский корпус поставлял офицеров в самые привилегированные полки, а Долгоруков не только не попал в гвардию, но и не получил назначения по армии; он был выпущен к статским делам, да и то не с чином 10 класса, а только 12 класса. Хуже нельзя было кончить. Но этого мало: из Пажеского корпуса выдали ему аттестат, в котором было упомянуто и о разжаловании за дурное поведение в пажи, и о неспособности к военной службе, — не аттестат, а прямо волчий паспорт. Если такой аттестат выдали на руки Долгорукову, юноше, связанному родством с крупнейшими представителями знати, значит, его «поведение» было исключительно «дурным». Из товарищей по выпуску назовём А. О. Россета, брата известной приятельницы Пушкина А. О. Смирновой; кн. Сергея Васильевича Трубецкого, выпущенного в Кавалергардский полк, знаменитого повесу и соперника Николая Павловича по любовным делам, брата того самого А В. Трубецкого, который оставил любопытный рассказ об отношениях Дантеса и Пушкина; Баранова, тверского губернатора и брата известного временщика при Александре II. Среди товарищей Долгорукова был и А. С. Маевский, о котором сам Долгоруков рассказывает: «Маевский был одарён обширными умственными способностями, энергиею и даром слова, но был характера бешеного и, к сожалению, был подвержен азиатскому пороку. Находясь адъютантом л.-гв. Литовского полка, он имел в 1840 году, из-за одного молодого барабанщика, гнусную ссору с офицером того же полка Разводовским и в припадке гнева, выхватив шпагу, нанёс Разводовскому лёгкую рану» и т. д. Вот какие взрывы даёт иногда борьба на почве «астических» увлечений.

Аттестат Долгорукова, выданный Пажеским корпусом, послужил тяжким препятствием к службе у статских дел. Нужна была особая протекция для поступления на службу, и он нашёл её у С. С. Уварова, управлявшего министерством народного просвещения, того Уварова, которого ославил Пушкин в оде «На выздоровление Лукулла». 10 февраля 1834 года кн. Долгоруков обратился с просьбой об определении его по министерству народного просвещения. В тот же день Уваров положил резолюцию определить на службу с откомандированием в канцелярию министерства; в тот же день были выполнены все формальности, и Долгоруков был зачислен по ведомству Уварова без жалования. Очевидно, Долгоруков только числился и вряд ли нёс какие-либо служебные обязанности. В 1839 году он уж занимался генеалогией; по отношению канцелярии мин. нар. просв. от 28 апреля 1839 года был допущен в герольдию правительствующего сената и к осмотру книг дворянских родов.

Выйдя из Пажеского корпуса, Долгоруков по своему происхождению и родству не мог, конечно, не занять известное положение в свете, но все отзывы о нём сходятся: все отрицательны. Родственница его вспоминала впоследствии: «Умный человек, но очень резкий на язык, собой не хорош и прихрамывал (отсюда его прозвище bancal)». [Косолапый (фр.).] В 1834 году он ещё не вышел из опеки и был просто восемнадцатилетний аристократ, который веселится так, как он хочет. Он тоже оказался среди молодёжи, окружавшей барона Геккерена, и, следовательно, принадлежал к той же великосветской группировке по сходству противоестественных вкусов. Были уже цитированы показания на этот счёт хорошо осведомлённых свидетелей — кн. Вяземского и Н. М. Смирнова. Мы можем добавить ещё одно свидетельство о женоненавистничестве Долгорукова. Он женился в 1848 году на О. Д. Давыдовой; супружеская жизнь Долгорукова была сплошным скандалом; о непрерывных семейных ссорах (вплоть до избиений, совершаемых кн. Долгоруковым) даже и III отделению надоело слушать. И когда князю говорили, как он может оставлять в пренебрежении свою жену, красивую женщину, он отвечал (вспомним о чете Борх!): «Это кучерское дело».

В 1836 году осенью, когда разыгралась семейная история Пушкина, Долгорукову ещё не было полных 20 лет. Принял он участие в гнусной игре против Пушкина не по каким-либо личным отношениям к Пушкину (таких отношений мы не знаем), а просто потому, что, вращаясь в специфическом кругу барона Геккерена, не мог не принять участия в общих затеях. В мемуарной литературе сохранился рассказ В. Ф. Адлерберга о том, как зимою 1836—1837 гг. на одном из вечеров он увидел, как стоявший позади Пушкина молодой князь Долгоруков кому-то указывал на Дантеса и при этом поднимал вверх пальцы, растопыривая их рогами. Действительно, молодой князь из Рюриковичей веселился, как хотел. И злобы у него на Пушкина никакой не было, а отчего не потешиться! Допустимо сделать предположение, что он-то и заострил диплом и направил намёк в Николая, ибо никакой любви и преданности он не имел к царю, так жестоко обидевшему его и положившему конец его карьере. «Исторические» подробности, которыми изобилует диплом, выдают в авторе любителя истории, а таким и был князь П. В. Долгоруков.

Так объясняю я участие Долгорукова.

 

XII

Собственно говоря, на этом моменте можно бы и расстаться с князем Долгоруковым в истории жизни Пушкина; но гнусное преступление, им совершённое, заставляет меня войти в некоторые подробности к его характеристике.

Представитель древнейшего рода, пленённый своей родословной, князь Долгоруков должен был поставить крест на своей карьере служебной. Самолюбие его было уязвлено раз навсегда. Чем были его дядья, любимцы царя, в его возрасте! А он только «числился» при министрах — сначала народного просвещения, а потом внутренних дел. По собственному его заявлению (1843 года) он «имел, невзирая на молодость свою, сознание умственных способностей, дарованных ему богом, и — может быть — не совсем обыкновенных». И при таком сознании никакого приложения способностям! В 1843 году с ним случилась неприятность, о которой скажем дальше, он был выслан в Вятку с предложением губернатору определить его на службу. По этому поводу Долгоруков обратился к графу Бенкендорфу с письмом: «Прошу у вашего сиятельства дозволения представить вам (и весьма бы мне желательно было видеть доведённым это до высочайшего сведения), что насчёт определения моего на службу в Вятку, определение это нарушает закон о дворянстве, коим предоставлено каждому дворянину служить или не служить. Закон сей помещён в Своде Законов, изданном по повелению государя императора. Насчёт ссылки моей за издание книги, наиполезнейшей для русского дворянства, покоряюсь без ропота воле бога и государя, и куда бы меня ни заточили, в Вятку ли, в Нерчинск ли, в крепость ли, хотя на всю жизнь, я всякое несчастие приму с покорностью, как тяжкое испытание, ниспосланное мне богом, а судить меня с государем будут бог и потомство!»

Как это ни странно, но письмо подействовало, и вятскому губернатору приказано было не считать его на службе. А когда в следующем году Долгорукову было разрешено оставить Вятку и посвятить себя службе по собственному выбору, Долгоруков отказался от службы и разъяснил Бенкендорфу мотивы своего решения: «За последние 30 лет повышать в чинах у нас стали гораздо медленнее, чем это было прежде. Теперь к 50 годам дослуживаются только до чина, до которого прежде можно было дослужиться в 30—40 лет. Из всех лиц, занимающих теперь высокие посты и пользующихся доверием его величества, семь из десяти сделали именно такую быструю карьеру и в 30 лет или около того были уже генералами или действ. статскими советниками. Кроме того, я принадлежу ко второму разряду гражданского производства и даже за отличие могу быть повышен лишь раз в три года. Я могу поступить в службу только в чине IX класса (ибо в 1841 г. окончил срок службы в X классе). Мне 27 лет, и, следовательно, чин д. ст. советника я могу получить только 42 лет. Мой отец и мои дядья были генералами в 25 лет».

Да, самолюбие Долгорукова было ущемлено навсегда, и он почитал себя кровно обиженным и монархом и его ближайшими слугами.

Долгорукову надо было компенсировать себя за крах служебной карьеры. С юношеских лет он находил удовольствие в генеалогических разысканиях. Обычно родословные разведки сухи и академичны, но Долгоруков придал им жизненную остроту и живость. Расследуя родословные первейших сановников российской империи, вскрывая тщательно укрываемые ими непочтенные подробности из истории возвышения их родов, запоминая их настоящие действия в борьбе за чины и положение, Долгоруков нашёл способ отмщения. Он понял, что знать боится оглашения гнусностей родовых и личных, и мечтой его стало опубликование собранных им материалов. В 1843 году он сделал первую попытку. В 1841 году он выехал за границу; в письме А. И. Тургенева к П. А. Вяземскому находим любопытное сообщение об его появлении в Париже: «Косолапый князь Долгоруков здесь; но у меня всё будет в целости, ибо я не пущу его к себе». В Париже он напечатал в 1843 году под псевдонимом графа д’Альмагро небольшую книжку «Notice sur les families de la Russie» [Заметки о российских семействах (фр.).] и положил начало распубликованию исторических подробностей, весьма неприятных и для высшего дворянства и для самого царя. «Эта брошюра, — доносил в III отделение Я. Н. Толстой, — весьма некстати изображает русское дворянство в самых гнусных красках, как гнездо крамольников и убийц… Это произведение проникнуто духом удивительного бесстыдства и распущенности… Автор имел нескромность говорить, что он будет просить у русского правительства места, соответствующего его уму и дарованиям… Он мечтает не более, не менее, как быть министром… Долгоруков думает, что его книга может служить пугалом, с помощью которого он добьётся чего угодно». От Долгорукого потребовали немедленного возвращения на родину. Он повиновался; на пути из Берлина он написал прелюбопытное и не без хитрости письмо Николаю: «Не преступлением ли было бы со стороны истории, пишет он, потакать притязаниям фамилий, притязаниям часто нелепым до невероятности, или покрывать завесою равнодушного забвения гнусные воспоминания лихоимства и грабежа?.. Но высшей моей заслугой перед доблестным дворянством, к первому слою коего имею честь принадлежать по своему рождению, — было оклеймение памяти цареубийц!..» Не лишённое остроумия оправдание оказало влияние на Николая, и Долгоруков отделался кратковременной, годичной ссылкой в Вятку. Из Вятки Долгоруков приехал в Москву. Ю. Ф. Самарин писал в 1844 году по поводу его появления в Москве в кругу Аксаковых: «Сколько из этого выйдет драматических столкновений и смешных положений. Долгоруков думает поселиться в Москве; он держит себя точно так, как держал себя Валенштейн в опале. Признаюсь, что мысль, что я избавлюсь от его дружбы и частых посещений, одна утешает меня при отъезде из Москвы».

Долгоруков обратился к занятиям по генеалогии: после «Российского родословного сборника», вышедшего ещё в 1840—1841 гг., он засел за огромную «Российскую родословную книгу». Четыре её тома появились в 1855—1857 годах. Труд его признаётся выдающимся в области генеалогии и до сих пор не утратил своей ценности. Но, работая и публикуя свои работы в России, Долгоруков, конечно, не мог использовать собранные им генеалогические материалы обличительного характера в силу цензурных условий. Закончив четырёхтомный труд и томимый жаждой славы, известности, Долгоруков в 1859 году оставил без разрешения и паспорта Россию и появился за границей в роли политического эмигранта и журналиста. В апреле 1860 года он выпустил свой памфлет на французском языке под заглавием «La vérité sur la Russie» [Правда о России (фр.).], а в сентябре начал редактировать журнал «Будущность», заполняя его преимущественно своими статьями. В 1862 по прекращении «Будущности» Долгоруков начал издавать журнал «Правдивый» (Le Véridique), сначала на русском, а потом на французском языке. В 1862—1864 гг. он издавал третий свой журнал «Листок». Во всех этих журналах привлекали внимание не публицистические статьи, доказывавшие необходимость для России конституционной монархии с двухпалатной системой, а многочисленные биографические очерки министров и сановников государства. Написанные с знанием дела, с желчной иронией и злостью, очерки рисовали картины глубокого развращения и падения правящих слоев России. Нельзя не пожалеть о том, что все эти материалы не сделались достоянием исследователей и не вошли в научный оборот. Само собой, эта деятельность Долгорукова вызвала величайшее раздражение и озлобление в русских правительственных сферах. Некоторое время Долгоруков, должно быть, чувствовал удовлетворение.

 

XIII

Процессу князя М. С. Воронцова против князя П. В. Долгорукова надо уделить особое внимание: во-первых, сам Долгоруков ставил в связь с ним возникновение «клеветы» на него по делу об анонимном письме, полученном Пушкиным; во-вторых, процесс этот даёт чрезвычайно важный материал для характеристики князя. Не забираясь в подробности, для моей цели не важные, изложу основные моменты процесса и приведу документы, некоторые из которых были подвергнуты экспертизе по нашему заданию в 1927 году.

4(16) июня 1856 года кн. П. В. Долгоруков обратился к фельдмаршалу князю М. С. Воронцову с письмом, французский подлинный текст которого воспроизведён в нашей книге факсимиле, а русский перевод предлагается вниманию читателей:

Светлейший князь,

Я доканчиваю теперь четвёртую часть своей Родословной книги; в эту часть войдут Вельяминовы, а следовательно, и древние Воронцовы. Я тщательно пересматриваю бумаги, присланные мне вашею светлостию, и доселе не мог доискаться ни в древних актах, ни в летописях доказательств подлинности этих бумаг. Чувства уважения и благоговения, какие я питаю к Вашей светлости, крайне усладили бы для меня удовольствие угодить Вам, но я вынужден буду напечатать статью совсем не в том виде, как Вы бы желали, если Вы не поспешите прислать мне дополнительных документов, которые, выяснив тёмные места, могли бы устранить все затруднения.

Время идёт, время идёт: надо поторопиться высылкою документов. Я пробуду в деревне до первых чисел сентября. Мой адрес следующий… Тульской губернии в город Чернь.

Прошу Вашу светлость принять уверение в глубоком почтении и искренней преданности, с какими имею честь пребыть

Вашим покорнейшим слугою

  князь Пётр Долгоруков.

Письмо Долгорукова нашло Воронцова на водах в Вильдбаде. Когда Воронцов в присутствии жены и знакомых вскрыл конверт, в нём, кроме письма, только что процитированного, оказалась ещё записка на французском языке, без подписи, писанная явно изменённым почерком. Подлинный её текст факсимилирован в нашей книге. Даём здесь перевод:

«Его светлость князь Воронцов обладает верным средством побудить к напечатанию своей генеалогии в Российской родословной книге в том виде, как ему угодно: средство это — подарить князю Долгорукову 50 000 рублей серебром; тогда всё сделается по его желанию. Но времени терять не должно».

Через день по получении двойного письма Воронцов ответил Долгорукову:

«Ваше сиятельство.

Спешу ответить на письмо, которым Вам угодно было почтить меня, от 4(16) июня. Вы требуете от меня документов в дополнение к переданным Вам мною в Петербурге и которые я почитал достаточным доказательством того, что нынешние Воронцовы одного рода с прежними и происходят по прямой линии от тех, которые играли в нашей истории важную роль до разгромления их царём Иоанном Васильевичем. Рассмотрев эти документы, Вы мне откровенно сказали, что они не вполне удостоверяют Вас в том, что, напротив, нам представляется совершенно ясным, но что, для соблюдения справедливости в этом спорном вопросе, Вы напечатаете в ближайшем томе вашего сочинения всё, что я вам сообщил, предоставляя окончательный суд публике. Теперь Вы спрашиваете у меня ещё новых документов, которых я никак не могу иметь, особенно здесь в Вильдбаде, и настаиваете, чтоб я сделал это тотчас же, потому что Вы готовитесь издать свой четвёртый том, где будет говориться о Вельяминовых, а следовательно, и о так называемых вами древних Воронцовых. От вас зависит сделать в этом случае что угодно; но как я верю в подлинность переданных Вам документов и как мне не хотелось бы, чтобы каждый говорил без дальних справок, что нынешние Воронцовы, совсем не те, что древние, и что мы происходим от какого-нибудь побродяги, который только лет за полтораста тому назад принял имя рода, к которому сам вовсе не принадлежал, то я оговариваю своё право протестовать публикацией с своей стороны, чтобы передать спор наш на суд публики. Позвольте мне между тем поблагодарить Вас за труды по всему этому делу, жалею только, что Вы не находите возможным сдержать данное мне обещание насчёт напечатания моих документов рядом с теми, которые Вы прежде получили о нашем роде, причём Вы были властны не произносить об этом своего решительного мнения, предоставляя публике рассудить нас.

Прошу принять уверение в чувствах моего особенного к Вам уважения.

P. S. К великому моему удивлению, я нашёл в Вашем письме записку без подписи, и руки, как мне кажется, не сходной с вашей. Посылаю Вам с неё копию. Вам, может быть, удастся разузнать, кто осмелился вложить подобную записку в письмо, запечатанное Вами и Вашею печатью. Подлинник счёл нужным приберечь вместе с письмом, которым Вы меня почтили, а при свидании я готов вручить Вам эту записку, если Вы, может статься, захотите воспользоваться ею для открытия писавшего».

В маленькой приписке и заключён весь яд. Конечно, в изысканно вежливых фразах постскриптума («записка без подписи и руки, как кажется, не Вашей») никак нельзя усмотреть, что князь Воронцов не считал записку не писанной рукой Долгорукова, как впоследствии утверждал последний. Обвинение было предъявлено определённо, и Долгорукову было предложено избрать способ реакции. И как же реагировал Долгоруков? 16 (28) июля 1856 года он ответил Воронцову:

«Светлейший князь,

Я имел честь получить ваше письмо из Вильдбада от 27 июня (9 июля). Я был изумлён, узнав из этого письма, что Вы нашли в моём записку неизвестной руки, и, пробегая присланную Вами копию этой записки, я бы очень полюбопытствовал узнать, кто осмелился дозволить себе эту дерзкую проделку, этот поступок, которому нет названия!

Но возвратимся к родословному вопросу, о котором каждый из нас думает по-своему. Вы говорите в своём письме, что по выходе, зимою, четвёртой части моей Родословной книги Вы напечатаете протестацию. Это совершенно справедливо: каждый имеет право протестовать против печатного сочинения. Но, когда однажды начнётся эта полемика, я, в свою очередь, предоставляю себе отвечать контр-протестацией, основанной на фактах и неопровержимых доказательствах. Публика произнесёт свой суд.

Прошу Ваше сиятельство благосклонно принять уверение в моём уважении.

Князь Пётр Долгоруков».

Этим письмом заканчиваются все сношения князей Воронцова и Долгорукова по прискорбному случаю анонимной шантажной записки. В ноябре 1856 года Воронцов умер, и дело казалось похороненным так же, как в своё время было похоронено и дело об анонимном пасквиле. Но прошло несколько лет, Долгоруков эмигрировал за границу, начал здесь свой поход против русского правительства и аристократии и в 1870 году напечатал по-французски: «La vérité sur la Russie». 29 апреля 1870 года в «Courrier de Dimanche» появилась заметка об этой книге за подписью А. В. Мишенского; в ней находится и следующее глухое упоминание об инциденте Воронцов — Долгоруков: «Несколько времени тому назад мы были намерены подвергнуть критике работу, которая представляла на первый взгляд большой интерес. Содержание её — генеалогическая история аристократических фамилий иностранной земли, но нам предъявили письмо автора к одному из высокопоставленных лиц, чья генеалогия должна была войти в одну книгу. Письмо это заключало категорическое предложение дать авансу 50 000 р., за что он принимал обязательство уничтожить документы, находившиеся, по его словам, в его распоряжении и дававшие основание к подозрению происхождения и прямых предков лица, которому было адресовано это предложение». Хотя в этой тираде не было сообщено ни одного имени, ни названия книги, Долгоруков поднял перчатку и выступил с письмом, помещённым в том же «Courrier de Dimanche» 6 мая 1860 года.

Здесь он прямо берёт на свой счёт намёк, оскорбительный для его чести, и говорит, что обвинение основано на гнуснейшей клевете и на самом наглом подлоге, возможном только в такой стране, как Россия. Затем он рассказывает сношения свои с покойным фельдмаршалом, князем М. С. Воронцовым, по поводу помещения в издававшейся Долгоруковым Родословной книге генеалогии древних бояр Воронцовых, от которых фельдмаршал производил свой род. По словам Долгорукова, он, после долгого и тщетного ожидания обещанных ему документов, только из вежливости написал фельдмаршалу, что, к прискорбию, не может исполнить его желания, так как до сих пор не имел случая видеть известных документов. «Представьте же себе моё изумление и негодование, — прибавляет он, — когда я получил от фельдмаршала оскорбительное для меня известие, будто в письме моём он нашёл записку другой руки, которою его вызывали прислать мне 50 000. Раздражённый, я отвечал фельдмаршалу невежливым письмом, требуя предъявления подлинника этой записки. Я хотел начать судебное следствие и, не допуская мысли, чтоб старый воин мог изменить в этом случае долгу чести, напрасно ожидал ответа несколько недель». Князь Долгоруков рассказывает потом, как бесполезны были старания его у высших властей вызвать законное следствие по делу с «андреевским кавалером и фельдмаршалом», и заключает выходкой, что «на человека, сильного при дворе, в России никогда не найти ни суда, ни расправы».

Долгоруков просчитался. Сын покойного Воронцова князь Семён Михайлович привлёк Долгорукова к суду Сенского департамента (по месту жительства ответчика) за клевету и просил суд: 1) удостоверить тождественный почерк письма кн. Долгорукова и анонимной шантажной записки, оказавшейся при письме, 2) обязать напечатать приговор в периодических изданиях и 3) взыскать протори и убытки по определению суда.

Дело разбиралось в нескольких заседаниях в декабре 1860 и январе 1861 г. Со стороны Воронцова выступал адвокат Матье, со стороны Долгорукова — Мари; экспертизу документов производил эксперт императорского двора Деларю. 3 января 1861 года суд вынес приговор, которым все требования Воронцова были удовлетворены. Долгоруков был признан автором шантажного письма.

Скандальный процесс двух русских князей привлёк к себе необычайное внимание как за границей, так и в России. Сенатор К. Н. Лебедев в своих записках характеризовал итог процесса: «Процесс Долгорукова кончился. Он признан виновным. Итак, доказано, что князья Воронцовы не древние Воронцовы и что древний Долгоруков нанимался сделать их древними. Стоило для этого таскаться в Париж и раскладывать на весь свет наши мелкие притязания и наши грубые мерзости». Но, хотя процесс и наносил компрометацию имени Долгорукова, всё-таки всеобщего доверия приговор французского суда не получил. Долгоруков не сдавался и повёл дело, подобно обвинённому регенту в известном рассказе Чехова: когда регента осудил судья, он объявил его подкупленным чиновником и перенёс дело в съезд, а затем он обвинил съезд в том, что и он подкуплен, и собирался найти управу и на съезд. Долгоруков, затемняя лично им совершённые факты, намекал очень прозрачно, что французский суд пристрастен и лицеприятен в силу близких связей Воронцова с высокопоставленными французскими бюрократами и в том числе с графом Морни, президентом законодательного корпуса. Долгоруков доказывал, что его процесс является актом мести со стороны русского правительства и русской знати за те разоблачения, которые он делал. Долгоруков считался политическим эмигрантом, жертвой преследований III отделения, и позиция, занятая им, была ему чрезвычайно выгодна. И Герцен должен был оказать ему защиту. В «Колоколе» от 15 января 1862 года он напечатал следующую заметку: «До нас доходят крики радости русской аристократической сволочи, живущей в Париже, о том, что, натянувши всевозможные влияния, им удалось получить какое-то бессмысленное осуждение кн. Долгорукова. Не знаем, насколько прилична или неприлична эта радость, — нравы передней нам мало знакомы, — но что французским юристам не до смеха от такого приговора, в этом мы уверены. Процесс этот делает своего рода черту в их традиции. Независимее от положительных доказательств суд редко поступал вне той страны, в которой судьи избираются из русской аристократической сволочи, живущей в России».

Этой заметке нельзя отказать в известной доле сдержанности. И. С. Тургенев, прочитав её, писал Герцену: «Ты поступишь благоразумно, если не прикоснёшься более ни единым пальцем до всего этого дела. Долгоруков (между нами) нравственно погиб и едва ли не поделом, ты сделал всё, что мог в „Колоколе“; надо было его поддержать в силу принципа, а теперь предоставь его своей судьбе. Он будет к тебе лезть в самую глотку, но ты отхаркаешься. Нечего говорить, что Воронцовых тебе не из чего поддерживать; превратись в Юпитера, до которого все эти дрязги не должны доходить».

Возможно, что резкое отношение Тургенева объясняется некоторыми личностями, но, разбираясь в настоящее время в следственных материалах долгоруковского процесса со всевозможной объективностью, мы должны признать суждение французского суда справедливым и экспертизу французского эксперта правильной. Конечно, шантажное письмо написал кн. Долгоруков, и никто другой. Позволю себе привести одно соображение о мотивах его поступка. На суде адвокат Долгорукова говорил, что его клиент человек состоятельный и что на 50 000 он не польстится. Корыстный мотив, единственно объясняющий шантаж, представлялся весьма сомнительным защитникам Долгорукова. Но если исходить из известных нам биографических данных о характере Долгорукова, человека вздорного, неуживчивого, ёрника, обделённого судьбой злеца и завистника, то, конечно, не корысть мы должны предполагать в мотивах его действий, а провокационные вожделения скандала. Не денег жаждал от фельдмаршала Долгоруков, а только согласие на уплату: его было бы достаточно, чтобы Воронцов был скомпрометирован грандиознейшим образом. Но Воронцов не побоялся шантажа, и Долгоруков затих.

 

XIV

Разоблачения князя Долгорукова на французском процессе, объявление его автором шантажного письма заставило, наконец, и друзей Пушкина назвать, наконец, вслух то имя, которое они повторяли в беседах между собой. Имя Долгорукова было названо в 1863 году Аммосовым со слов Данзаса. Со стороны Долгорукова последовало опровержение. Оно было напечатано в «Колоколе» от 1 февраля 1863 года с следующим предисловием редакции, т. е. Герцена: «Мы получили от кн. П. В. Долгорукова следующее письмо, посланное им в „Современник“. Что же, издатель „Дня“ и тут удивится, зачем Долгоруков желает, чтоб его письмо было напечатано именно в „Современнике“? Довольно, что правительство конфискует имения отсутствующих, — конфисковать право ответа было бы из рук вон. Мы уверены, что письмо кн. Долгорукова будет напечатано».

Опасения Герцена и Долгорукова были напрасны: письмо было напечатано и в «Современнике». Выше на стр. 400  [См. «Документы и материалы», IX, IX(начало). — Прим. lenok555] мы привели полный текст оправдания Долгорукова. Анализируя его содержание, мы должны различать в нём две части: первая — декларативная — объявляет клеветой обвинение Долгорукова и Гагарина в соучастии в гнусном деле; вторая даёт несколько фактических указаний, которые, по мнению Долгорукова, свидетельствуют в его пользу. Долгоруков взывает к свидетелям — и прежде всего к Данзасу: «Не могу верить, чтобы г. Данзас обвинял Гагарина и меня. Я познакомился с г. Данзасом в 1840 г., через три года после смерти его знаменитого друга, и знакомство наше продолжалось до выезда моего из России в 1859 году, т. е. 19 лет. Г. Данзас не стал бы знакомиться с убийцею Пушкина, и не он, конечно, подучил бы г. Аммосова напечатать эту клевету». Быть может, факты, указанные Долгоруковым, и верны, но из них ещё нельзя сделать вывода в его пользу. И вот соображение, которое говорит против него. К. К. Данзас был жив, когда появилась книжка Аммосова; был жив, когда опубликовано было оправдание с этим самым обращением по его адресу, но ни в это время, ни позже (умер Данзас 3 февраля 1870 года) он не выступил ни с какими опровержениями рассказа Аммосова. Рассказы Данзаса слушал не один Аммосов; в 1840 году — значит, в тот самый год, когда познакомился с ним Долгоруков, — в имении князей Голицыных Никольском он рассказывал историю дуэли Пушкина среди других слушателей и Фридриху Боденштедту и составителями анонимных писем назвал князей Гагарина и Долгорукова.

Но ссылкой на Данзаса Долгоруков не ограничивается. «Г. Аммосову неизвестно, что я находился в дружеских сношениях с друзьями Пушкина: гр. М. Ю. Виельгорским, гр. Г. А. Строгановым, кн. Горчаковым, кн. П. А. Вяземским, П. А. Валуевым; с первыми двумя до самой кончины их, с тремя последними до выезда моего из России в 1859 году. Г. Аммосову неизвестно, что уже после смерти Пушкина я познакомился с его отцом, с его родным братом и находился в знакомстве с ними до самой смерти их». Из числа друзей Пушкина, поименованных Долгоруковым, исключим князя А. М. Горчакова — недружелюбие его к лицейскому товарищу Пушкина засвидетельствовано, — графа Г. А. Строганова — исключительно приязненное его отношение к семье Геккеренов известно нам из опубликованных в нашей книге материалов — и П. А. Валуева, вряд ли Пушкин мог считать своим другом 22-летнего камер-юнкера, делавшего карьеру. 22 мая 1836 года Валуев женился на дочери кн. П. А. Вяземского Марье Петровне. «Валуев уже тогда имел церемониймейстерские приёмы и жил игрой, потому что ни жена, ни он не имели состояния», — вспоминала А. О. Смирнова. Семью Валуевых нельзя считать дружественной Пушкину. На Валуеву и Валуева указывал Жорж Дантес-Геккерен как на свидетелей в своём деле против Пушкина. О том, как смотрел кн. П. А. Вяземский на князя Долгорукова, мы знаем из его записи: «Не доказано ещё (составление пасквиля Долгоруковым), хотя Долгоруков и был в состоянии сделать эту гнусность». Эти слова написаны Вяземским по смерти Долгорукова. О существовании подозрений именно на Долгорукова у графа Виельгорского и Льва Пушкина мы узнаем из воспоминаний добросовестного свидетеля барона Ф. Бюлера: «В 1840-х годах, в одну из литературно-музыкальных суббот у князя В. Ф. Одоевского, мне случилось засидеться до того, что я остался в его кабинете сам четверт с графом Михаилом Юрьевичем Виельгорским и Львом Сергеевичем Пушкиным, известным в своё время под названием Лёвушки. Он тогда только что прибыл с Кавказа, в общеармейском кавалерийском мундире с майорскими эполетами. Чертами лица и кудрявыми (хотя и русыми) волосами он несколько напоминал своего брата, но ростом был меньше его. Подали ужин, и тут-то Лёвушка в первый раз узнал из подробного, в высшей степени занимательного рассказа графа Виельгорского все коварные подстрекания, которые довели брата его до дуэли. Передавать в печати слышанное тогда мною и теперь ещё неудобно. Скажу только, что известный впоследствии писатель-генеалог князь П. В. Долгоруков был тут поименован в числе авторов возбудительных подмётных писем».

Последняя ссылка — на Л. В. Дубельта, управлявшего III отделением и при допросе Долгорукова в 1843 году по совсем иному поводу не спросившего его об авторстве пасквиля — наивно несостоятельна и на разборе её останавливаться не стоит. Вот и вся фактическая часть оправдания Долгорукова.

 

XV

Один из трёх слушателей рассказа графа Виельгорского о дуэли и о кн. Долгорукове, составителе подмётных писем, кн. В. Ф. Одоевский оставил и своё свидетельство об этом князе, до сих пор в литературе неизвестное. Позволю себе остановиться на инциденте Долгоруков — Одоевский несколько подробнее.

В 1860 году в № 1 своего журнала «Будущность», вышедшем 15 сентября, Долгоруков напечатал статейку «Министр С. С. Ланской». В примечании Долгоруков дал язвительнейшую характеристику князя В. Ф. Одоевского, женатого на Ольге Степановне Ланской, сестре министра Сергея Степановича. До Одоевского сначала дошли только слухи об этой выходке. В октябре месяце 1860 года он записал в своём журнале: «Говорят, что в журнале кн. Долгорукова (bancal) „Будущность“ он объявляет, что я сделался придворным царедворцем, но, впрочем, не по моей вине, но по самолюбию жены! — что Серг. Степ. проиграл всё своё состояние на девицах и румянах».

Но, наконец, он и сам прочитал и статью, и примечание, посвящённое ему. Оно возмутило и взорвало Одоевского. Он переписал в дневник текст статейки и, переписывая, в скобках в своих замечаниях дал выход чувству гнева, им овладевшему. Привожу полностью запись Одоевского: разрядкой <курсивом. — Я. Л.> набраны слова, им подчёркнутые, а в скобках приписки к тексту самого Одоевского:

«В „Будущности“ кн. Петра Долгорукова (1860, № 1 — сент. 15) посвящена мне следующая любопытная статейка (стр. 6 в прим.):

„Князь Одоевский, ныне единственный и весьма жалкий представитель древнего и знаменитого рода князей Одоевских, личность довольно забавная! В юности своей он жил в Москве, усердно изучал немецкую философию; кропал плохие стихи (неповинен). Производил неудачные химические опыты (т. е. учился химии) и беспрестанным упражнением в музыке терзал слух всем своим знакомым. В весьма молодых летах он женился на Ольге Степановне Ланской, старше его несколькими годами, женщине крайне честолюбивой (!). Она перевезла мужа в Петербург и до такой степени приохотила его к петербургским слабостям и мелким проискам (!), что при пожаловании своём в каммер-юнкера, Одоевский пришёл в восторг столь непомерный, что начальник его тогдашний министр юстиции Дашков (никогда в юстиции не служил), человек весьма умный, сказал: вот, однако, к чему приводит немецкая философия! (Экий вздор — я не ожидал моего камер-юнкерства и когда выразил моё удивление Дашкову, он мне сказал: que voulez vous — c’est une convenance. [Что же вы хотите — этого требуют приличия (фр.).]) Одоевский бросался на все занятия (виноват); давал музыкальные вечера (которые брали приступом); писал скучные повести (может быть, только их нет уже в торговле и все они переведены на все языки) и чего уже не делал (даже не пускал к себе в переднюю таких негодяев, как Пётр Долгорукий)! По выходе его пёстрых сказок знаменитый Пушкин (тот самый, к которому анонимные письма писал тот же Долгорукий, бывшие причиной дуэли) спросил у него (я тогда вовсе и не был ещё знаком с Пушкиным): „Когда выйдет вторая книжка твоих сказок?“ (мы с Пушкиным были на вы). „Нескоро, — отвечал Одоевский, — ведь писать не легко!“ — „А коли трудно — зачем же ты пишешь?“ — возразил Пушкин (такого разговора не было вовсе — и не могло быть, — Пушкин сам писал с большим трудом, в чём сам сознавался и чему доказательства его черновые стихотворения, — Пушкин уважал меня и весьма дорожил моими сочинениями, и печатал их с признательностью в Современнике). Ныне Одоевский между светскими людьми слывёт за литератора, а между литераторами за светского человека. Спина у него из каучука (ну уж этого никто на Руси, кроме подлеца, не скажет) — жадность к лентам и к придворным приглашениям непомерная (ну уж убил бобра), и, постоянно извиваясь то направо, то налево, он дополз (!) до чина гофмейстера. При его низкопоклонности, украшенной совершенной неспособностью ко всему дельному и серьёному, мы очень удивимся, если, при существовании нынешнего порядка (или правильнее: беспорядка) вещей в России ещё лет десяток не увидим Одоевского обергофмейстером и членом Государственного совета“.

Я посылаю Петру Долгорукову следующий ответ:

Стихов не писал, Музыкой не надоедал, Спины не сгибал, Честно жил, работал, Подлецов в рожу бивал.

Отчего и теперь не отказываюсь при первой встрече.

Но что пользы! если я ему прострелю брюхо, всё-таки его клевета останется без ответа. Где писать? в наших журналах нельзя, ибо запрещается говорить о запрещённых книгах. За границей? где? неужели послать в Колокол? странное положение, в которое ставят нас цензурные постановления. Впрочем, Долгоруков прав: всякая полезная деятельность бывает смешна, ибо встречает препятствие, след. неудачи, и всякая неудача смешна, над вредною деятельностью не смеются, но иногда ненавидят. Бездействием всегда возбуждается уважение, как калмыцкими идолами, факирами, браминами».

Итак, в замечаниях Одоевского князь Долгоруков безоговорочно назван составителем пасквиля. Утверждение Одоевского представляется нам особо авторитетным. Нужно сказать, что, несмотря на безутешный вывод о цензурных постановлениях, Одоевский не оставил мысли напечатать возражение на статью Долгорукова. В этой мысли укрепляли его и друзья, среди них С. Д. Полторацкий. Последний был «вне себя от негодования на гадость Петра Долгорукова» — записал Одоевский в своём дневнике 24 ноября 1860 года. Одоевский написал своё возражение. В его бумагах сохранился собственноручный черновик и перебелённая писарем копия с новыми исправлениями автора. Воспроизвожу вторую редакцию статьи Одоевского, давая в примечании первоначальные чтения черновика.

«В одном безграмотном журнале, выходящем за границею, который, вероятно, в насмешку над всем русским присвоил себе название „Будущность“, есть статья, где объявляется во всеуслышание, что я, нижеподписавшийся, предан низкопоклонному, чрезмерному любочестию, а сверх того, безделью и даже писанию плохих стихов. Этот журнал издаётся человеком, которого не хочу называть, ибо он бесславил своё, к сожалению, историческое имя. Доныне этот недоучившийся господин практиковался лишь по части сплетен, переносов анонимных подмётных писем и действовал на этом поприще с большим успехом: от них произошли многие ссоры, семейные бедствия и, между прочим, одна великая потеря, которую Россия доныне оплакивает. Брань такого человека не стоит даже презрения; на его клевету ответ вся моя, скоро шестидесятилетняя, честная, трудовая жизнь; кто её хоть несколько знает, тому самый род порицания, избранный клеветником, покажется довольно странным. Был ли мой труд в пользу или без пользы, не моё дело судить; я не имел никогда поползновения к автобиографии, полагая, что она должна следовать лишь за некрологией. Но в статье этого господина есть клевета другого рода, более положительная; он рассказывает о моих сношениях с А. С. Пушкиным и с Д. В. Дашковым. Я не могу и не должен молчать в таком деле, где клеветник вмешал столь знаменитые, столь дорогие для России имена; пошлым анекдотам, насмешкам не поверит никто из тех, кто знает меня и помнит мои сношения с Пушкиным и Дашковым, но эта ложь без всякой протестации могла бы, пожалуй, когда-либо войти в биографии этих великих людей; в подобных случаях долг литератора, как человека публичного, разоблачать хотя ради исторической истины всякую клевету, из какого бы грязного болота она ни поднималась.

С Пушкиным мы познакомились не с ранней молодости (мы жили в разных городах), а лишь пред тем временем, когда он задумал издавать „Современник“ и пригласил меня участвовать в этом журнале; следовательно, я, что называется, товарищем детства Пушкина не был; мы даже с ним не были на ты — он и по летам, и по всему был для меня старшим; но я питал к нему глубокое уважение и душевную любовь и смею сказать гласно, что эти чувства были между нами взаимными, что могут засвидетельствовать все наши тогдашние знакомые, равно моё участие в „Современнике“, письма ко мне от Пушкина и проч. т. п.; после горькой его кончины я вместе с кн. П. А. Вяземским, В. А. Жуковским и П. А. Плетнёвым имел счастие быть редактором тех номеров „Современника“, которых издание было предпринято нами для того только, чтобы исполнить обязанности великого поэта, как издателя, — к подписчикам на его журнал. При такой обстановке дела анекдот, выдуманный бесчестным клеветником, и по времени, и по характеру наших отношений с Пушкиным, не мог существовать ни в каком виде, и ни при каком случае.

С Дашковым я познакомился в 1827 году при начале моей службы и имел счастие тогда же получить от него три весьма важные работы, за которые, может быть, многие грехи мне простятся в сём мире; в числе их было, между прочим: положение о правах авторской собственности в России, потом (почти без перемен) вошедшее в силу закона и дотоле не существовавшее в нашем законодательстве. Служба моя под начальством Дашкова длилась недолго, ибо он вскоре потом был сделан министром юстиции, а я оставался в министерстве внутренних дел, но приязненные отношения между нами не прекращались до самой кончины этого знаменитого государственного мужа. Награда, о которой упоминает клеветник в подтверждение своего вымысла, последовала гораздо дольше и была для меня совершенною неожиданностью. Следственно, и анекдот обо мне с Дашковым есть также чистейшая ложь. Всё это вымышлено клеветником (зачёркнуто: безнравственным негодяем) потому только, что после многих его бесчестных и бесчеловечных поступков более или менее тайных совершился один ужасный, в действительности которого уже не было ни малейшего сомнения, и тогда я запретил этого безнравственного негодяя пускать к себе в переднюю. Inde ira». [Отсюда гнев (лат.). — Прим. lenok555]

Но статья Одоевского не появилась в печати, а 14 февраля 1861 года он записал в своём дневнике: «Полторацкий с известием, что моя статья против кн. Долгорукова не может здесь быть напечатана». Так имя Долгорукова и осталось неоглашённым до появления книжки Аммосова. Но свидетельство Одоевского определённо и авторитетно, и значение его невозможно снизить даже ссылкой на личную обиду, причинённую Долгоруковым Одоевскому.

 

XVI

Публикуя своё оправдание в собственном своём органе «Листок» (№ 10 от 4 августа 1863 года, стр. 75—79), Долгоруков присоединил к нему и «Замечания по поводу книжки Аммосова». Замечания в литературе неизвестны; они прекрасно рисуют позицию Долгорукова, дополняют его «оправдание» и в целях полноты подбора заслуживают быть воспроизведёнными.

«Вышепомещённое письмо к редактору Современника написано было нами в таком виде, чтобы не подать русской цензуре ни малейшего повода к запрещению напечатать его в России: по этой причине мы должны были в нём умолчать о размышлениях, невольно в нас вызываемых поступками и образом действий врагов наших, орудием коих, в настоящую минуту, является г. Аммосов.

Желания: личной свободы, свободы слова и возможности, через посредство свободы слова, быть, по мере сил наших, хотя несколько полезным отечеству и не возвращаться в него, доколе не будет введён в нём настоящий конституционный порядок вещей со всеми ручательствами за права свободы личной и свободы слова. В 1859 году выехали мы из отечества, а в 1860 году напечатали книгу „Правда о России“ и начали издавать журнал „Будущность“. Тотчас же воскипели против нас злоба, вражда и жажда мщения во всех тех индивидуумах, которые имели поводы страшиться истины. Они хотели нам мстить во что бы ни стало и для этого вздумали пытаться доказать, что мы человек бесчестный. Но они сами не обдумали, что делают? В 1860 году нам уже было 43 года от роду, лета, в которых характер человека уже сложился окончательно и свойства его не подлежат перемене, а тем менее перемене внезапной. В отечестве нашем мы находились в приятельских, а отчасти и в дружеских отношениях с лицами, стоящими на первом плане на всех поприщах: литературном, государственном, общественном, и, конечно, не всякому дано иметь связи, подобные нашим. Итак, если мы человек низкий и подлый, то как же назвать тех людей, с которыми мы находились в близких связях? Разве эти люди так глупы, что не умели, среди короткого знакомства, нас распознать? Разве эти люди так бесчестны, что, зная человека способным к делам мерзким, к поступкам гнусным, вели с ним приязнь? Нет: люди эти и умны и честны. Как же назвать теперь врагов наших, прибегающих к подобным проделкам?..

Первое нападение на нас произведено было князем Семёном Воронцовым, полуидиотом, бессознательно служившим, в этом случае, орудием врагов наших; обвинили в вымогательстве 50 000 рублей, то есть в поступке гнусном, человека, который известен своим бескорыстием. Враги наши знали весьма хорошо, что мы доказали своё бескорыстие в важнейших случаях жизни человеческой; они знали также, что мы, добровольно выселяясь из отечества для приобретения свободы личной и свободы слова, добровольно пожертвовали частию нашего состояния. Много у нас пороков; но двум порокам мы совершенно чужды: жадности и подлости: а враги наши вздумали обвинять нас именно в этих двух пороках.

Обратились к французским судам. Всякий, посещавший Францию с 1852 года, хорошо знает, что такое ныне суды во Франции и что такое за правительство во Франции. Правительство это, захватившее в руки власть клятвопреступлением, резнёю, изгнанием и ссылкою в Кайенну тех граждан, которые защищали свои законные права и свободу родины от насилия от хищности клятвопреступного Бонапарта, правительство это держится страхом, подкупом и целою сетию мер, основанных на призыве к чувствам подлости и низости. Чтобы отвлечь внимание французов от жалкого и унизительного положения их родной стороны, правительство за границею мутит, то в одной стране, то в другой; проповедует свободу у других, а у себя дома держит подданных под гнётом деспотизма азиатского. Древняя магистратура французская, столь знаменитая в истории, совершенно перевелась: место её заступила шайка гражданских янычар, которые не только раболепно исполняют повеления своего султана, но ещё, как усердные рабы, спешат предупреждать его желания. Этим-то гражданским янычарам предъявлена была записка, о которой сам фельдмаршал Воронцов писал, что она писана не моею рукою, и которую он не предъявлял ни суду, ни правительству; записка, написанная на бумаге одесской, бумаге, которой я не мог иметь в Тульской губернии, через пять лет после последнего посещения мною Одессы. Французские гражданские янычары решили, что я писал эту записку; решили, что человек, неоднократно являвший доказательство бескорыстия, дожив до сорокового года своей жизни, захотел продать свою честь за деньги; решили, будто человек, которого никто никогда не считал глупцом, вложил такую записку в конверт, своею печатью запечатанный (чего бы и пошлый дурак не сделал), и всё это они решили потому, что желали угодить: во-первых, Морни, женатому на родной племяннице княгини М. В. Воронцовой, а во-вторых, и самому французскому правительству, которое, из-под руки копая, с 1859 года, петербургскому правительству яму в Польше, желало усыпить его бдительность разными, для него приятными гостинцами и знало, что клевета на меня будет для с.п.б. правительства гостинцем весьма приятным…

Много вопиющих несправедливостей сделано, в последние десять лет, шемякинскими судами нынешней Франции; но мой процесс составляет, конечно, одно из явлений, наиболее вопиющих…

Процесс мой дал возможность проявиться во всём своём отвратительном блеске подлости многих русских, алкавших низкопоклонничать перед моими врагами, то есть перед петербургскою царскою дворнею. Баронесса Александра Ивановна Боде, рождённая Черткова, передала князю Воронцову конфиденциальные письма, мною к ней писанные, за шесть лет перед тем, и совершила этот низкий поступок с той целью, что письма эти могли поссорить меня с некоторыми лицами. Двоюродная сестра моя, графиня Александра Сергеевна Панина, дочь её, княгиня Мария Александровна Мещерская, и зять, князь Николай Петрович Мещерский, дошли до такой гнусности, что лжесвидетельствовали, объявляя, что во время коронации я был в Москве, тогда как пребывание моё в деревне, во время коронации, известно всему уезду Чернскому, всему уезду Новосильскому и войскам, которые на возвратном пути из Крыма проходили через моё имение и, разумеется, были угощаемы мною… Вот до чего способны дойти, с одной стороны, злоба, вражда, а с другой, человекоугодничество, низкое и подлое…

Теперь враги мои подучили некоего Аммосова напечатать, будто я сочинял подмётные письма, бывшие причиною гибели Пушкина, и будто это рассказывал князь Иван Сергеевич Гагарин. Это ложь, гнусная ложь и клевета. Гагарин этого никогда не говорил и не мог говорить, потому что он человек честный и благородный, не способен лгать, а тем менее клеветать. Впрочем, когда Гагарин, ныне находящийся в Сирии, в Бейруте, узнает об этой гнусной клевете, он, вероятно, сам её опровергнет.

В разборе аммосовского пасквиля, помещённом в июньской книжке Современника, сказано: „Долгоруков издавал за границею прекратившиеся со скандалом журналы Будущность, Правдивый и Правдолюбивый, а года два тому назад подвергся в Париже публичному преследованию и осуждению за анонимное же письмо к князю Воронцову“ (стр. 319). Не знаем, кому принадлежит эта фраза. Аммосову или безымянному рецензенту? Об воронцовском деле мы сейчас говорили, и читатель мог видеть, в чём оно состояло. Журнала Правдолюбивый мы никогда не издавали, и он, напротив, был издаваем против нас; всякий человек с здравым смыслом, видевший хоть один № Правдолюбивого, мог легко догадаться, что мы не довольно глупы, чтобы издавать журнал столь безграмотный и столь пошлый. Что же касается до Будущности и до Правдивого (русского, потому что издание французского Le Veridique будет продолжаться), то Будущность и Правдивый прекратились точно со скандалом, но скандал этот падает не на меня. Прекратились они потому, что владелец Будущности, парижский книгопродавец Герольд (преемник А. Франка), и печатавший Правдивого лейпцигский книгопродавец Вольфганг Гергард поддались… златому красноречию петербургского правительства. Это самое и побудило меня завести мою собственную типографию, где и печатается Листок. В настоящее время, в России, нападки и клеветы на эмигрантов соделались ремеслом, и выгодным ремеслом, почему неудивительно, что души низкие и подлые занимаются этим мошенничеством нового рода…

Теперь врагам моим, некоторые из коих весьма влиятельны в Петербурге, остаётся только объявить, будто я: 1) делал фальшивые ассигнации, 2) совершал поджоги и 3) крал платки из карманов. Почему знать: может быть, моя двоюродная сестра графиня Панина, её дочь Мещерская и зять Мещерский и объявят, что я у них крал платки? Учинив однажды ложное показание, — почему не учинить и в другой раз?..

Что же касается до меня, то я отвечаю врагам моим презрением полным и глубочайшим: буду продолжать идти по избранному мною пути, скромно по мере сил моих, но с твёрдостию непоколебимою, и никто меня молчать не заставит…

К.П.Д.»

Всё это сказано очень громко и неубедительно, но решительный тон на некоторых действовал, в том числе и на Герцена. «Замечания» после всего сказанного не вызывают ни к какому расследованию, ни к какой критике: факты достаточно говорят сами за себя. Одно замечание: Долгоруков перечисляет своих врагов — баронессу Боде, графиню А. С. Панину, князей Мещерских, свидетельствовавших в процессе против него; пусть так, но назовём и одну особу, на которую он ссылался в процессе. Это — известная нам графиня С. И. Борх. Её письмецо к Долгорукову от 2 января 1859 года, содержавшее дружеское приглашение на обед, было оглашено на суде его защитником в доказательство хороших к нему отношений высшего общества.

В заключение упомяну об одной шутке Долгорукова 1863 года, напоминающей его «шутку» 1836 года. В № 5 «Листка» (1863, янв., л. 39—40) Долгоруков напечатал статейку «Учреждение новых орденов». Начинается она так:

«Из Петербурга пишут, что наше мудрое правительство, по случаю вступления России во второе тысячелетие безурядицы, собирается учредить двое новых орденов, а именно: в награду лицам, известным и своею преданностью самодержавию и своими невысокими умственными способностями, — орден Полосатого Осла; в награду благонамеренным писателям, которые порют дичь в защиту самодержавия, — орден Дичи.

Пишут, что уже составлены списки кавалерам новых орденов и что кавалерами ордена Полосатого Осла назначены: министры граф В. Ф. Адлерберг, князь В. А. Долгоруков и Прянишников; фельдмаршал князь Барятинский» и т. д. Долгоруков перечисляет несколько десятков имён сановников, жалуемых им в кавалеры ордена Полосатого Осла и ордена Дичи. Затем он назначает канцлера обоих орденов (Н. В. Елагина), вице-канцлера (Катакази), казначея; генерал-адъютанту Огарёву он поручает составить форму орденов, а государственному секретарю В. П. Буткову составить уставы и т. д. Не правда ли, Долгоруков повторяет самого себя, и выдуманные им ордена Полосатого Осла и Дичи повторяют — орден рогоносца?

 

XVII

После судебного процесса, после распубликования Долгорукова, как участника в деле о пасквилях, в его деятельности наступает перелом. Он прекращает издание своих периодических публикаций и уходит в писание своих мемуаров — вернее, в записывание исторических анекдотов о главнейших деятелях XVIII века. Эта книга выходит под заглавием «Mémoires du prince Pierre Dolgoroukow» (Genève, 1867, t. 1) и вызывает блестящую статью Герцена «Новая „бархатная книга“ русских дворянских родов». Герцен заканчивает свою статью: «…с нетерпением ждём второй части великого обличения и разоблачения нашей аристократической дворни и тогда разом сделаем выписки из чрезвычайно интересных „Записок“ кн. П. В. Долгорукова. Мы видели прадедов наших петербургских и московских матадоров, — взглянем на их дедов… и искренно просим автора поскорее познакомить с отцами».

Второй части мемуаров Долгоруков не написал, и разрозненные материалы увидели свет после его смерти в издании… ни мало, ни много… самого III отделения.

Характер его портился с каждым годом. Он всегда был ужасно горяч и невоздержан на язык, но по временам происходили необыкновенные взрывы гнева, и только Герцен действовал на него успокоительно и умел обуздывать самые дикие проявления его характера. Н. А. Тучкова-Огарёва даёт характеристику его, относящуюся к 1862 году: «Наружность князя была непривлекательна, несимпатична; в больших карих глазах виднелись самолюбие и привычка повелевать; черты его лица были неправильны, князь был небольшого роста, дурно сложён и слегка прихрамывал, почему его прозвали: le bancal. Не помню, на ком он был женат, только жил постоянно врозь с женой и никогда о ней не говорил. Герцен не чувствовал к нему влечения, но принимал его очень учтиво и бывал у него изредка с Огарёвым».

Поддерживая в печати Долгорукова как эмигранта, боровшегося с русским правительством, Герцен в переписке отзывался о нём с иронией, вроде: «Князь Долгоруков едет в Лондон, в силу чего я ищу квартиру вне Лондона»; князь «Болдорукий», или князь «Перд» Владимирович, или просто Пётр IV. Но, наконец, и Герцен не выдержал. 20 декабря 1867 года он писал Тургеневу: «Для утешения скажу на закуску, что Долгоруков всё пакостничает, а потому я прервал дипломатические сношения (только всё же он не крал, как Некрасов, и не посылал доносами на виселицу, как Катков)». А в мае 1868 года Герцен убеждал Огарёва: «Не давай призу Долгорукову, чтоб он стал дерзок; обделай тихо и отклони его „благомудро“; если нужно, напиши учтиво, что ведь общего у нас нет с ним, что ряд размолвок должен был привести к охлаждению… Наконец, что ни ты, ни я ничего не хотим, кроме тихой руптюры». Но когда «князь Гиппопотам» стал помирать и попросил Герцена приехать к нему, Герцен не отказал ему в этой просьбе, Герцен был свидетелем его агонии. «Ничего ужаснее не выдумал ни один трагик. Может быть, когда-нибудь я напишу эту смерть», — писал он Тургеневу. Герцен не описал смерть Долгорукова, но некоторые подробности находим в его письмах к Огарёву. «Лицо Долгорукова совершенно осунулось и стало как-то важнее. Говорит несвязно, глаза потухли; он не знает близости конца, но боится. А главное, внутри его идёт страшная передряга». 17 августа 1868 года Долгоруков умер. Герцен помянул его совсем кратким некрологом.

 

XVIII

Враги Пушкина… Их было много в высшем свете. Мы не задавались целью пересчитать их. Мы отметили тех, кто был наиболее активен, кто перевёл чувство злобного недоброжелательства к Пушкину в действие против него. От низин идут физические исполнители. Они примыкают к патологическому на сексуальной почве коллективу, группировавшемуся вокруг Геккерена. Спаянные общими вкусами, общими эротическими забавами, связанные «нежными узами» взаимной мужской влюблённости, молодые люди — все высокой аристократической марки — легко и беспечно составили злой умысел на честь — потом оказалось — и на жизнь Пушкина. К их гнусной забаве с одобрительным поощрением относились старшие представители — все эти графини Софьи Б., m-me Н… И на вершинах законодательница высшего света графиня М. Д. Нессельроде; конечно, её должно отнести к «надменным потомкам известной подлостью прославленных отцов». И много их там, «стоящих жадною толпой у трона». Против Пушкина было сплочённое большинство. И, наконец, сам монарх.

Пушкин был чужеродным элементом в организме высшего слоя общественного класса, к которому он принадлежал по своему рождению, и чужеродный элемент медленно, но неуклонно извергался организмом. И в Пушкине происходил неосознанный им процесс деклассирования. Было одно основное отличие, которое недостаточно оценивалось при рассуждениях о классовом самосознании Пушкина. Материальная база жизни Пушкина коренным образом отличалась от материальных баз всего дворянства. Он не жил на крепостные доходы, на крестьянские оброки; он не жил и на жалованье. Единственный приход, обеспечивающий, правда не в достаточной степени, существование его и его семьи, состоял в авторском гонораре. В тридцатых годах, с таким заработком, Пушкин был белой вороной среди всех своих друзей, среди своего общества. Недаром иностранные наблюдатели, дипломаты, выражаясь в привычных терминах, говорили, что Пушкин не имел успеха в высшем классе и принадлежал «третьему» сословию. «Особенно спешили, — говорит один из таких наблюдателей, — рукоплескать чиновники, многочисленный класс, являющийся в некотором роде третьим сословием в России; они создают апофеоз человеку, произведения которого являются выражением их собственных чувств. С самого начала и, быть может, бессознательно Пушкин рассматривался и признавался ими как представитель оппозиции». Виртембергский посланник граф Гогенлоэ-Кирхберг, автор этих слов, определял положение Пушкина вернее и правильнее его друзей: друзья отдавали Пушкина, присваивали его целиком государю. Но сам Николай не был убеждён ни в искренности, ни в нужности такого усвоения.

 

X. Протокол графической экспертизы почерка

1927 года, августа 1 по 31 дня, я, судебный эксперт и инспектор Научно-технического бюро ленинградского губернского уголовного розыска Алексей Андреевич Сальков, производил графическое исследование и сличение почерков на предъявленных мне Павлом Елисеевичем Щёголевым, хранящихся в Пушкинском доме и в библиотеке Академии наук СССР в Ленинграде, следующих документах: 1) анонимном письме, написанном на французском языке, подражанием печатному шрифту, на плотной английской почтовой бумаге размером 111/2 Х 181/2 сантиметр.; 2) таком же письме, такого же содержания — пасквиле на Александра Сергеевича Пушкина; 3) обложке для вышеуказанных писем с надписью: «Графу Михайле Юрiевичу Вiельгорскому на Михайловской площади дом графа Кутузова», сбоку штемпель: «Городская почта 1836 г. 10.8. Утро» и сургучная печать; 4) такой же обложке для письма, с надписью: «Александру Сергеичу Пушкину»; 5) письме князя Ивана Сергеевича Гагарина к Николаю Ивановичу Тургеневу на русском и французском языках от 8/20 сентября 1842 года; 6) конверте почтовом, серого цвета от кн. Гагарина с надписью: «Monsieur Nicolas de Tourgueneff, 55 rue de la Pepinière»; 7) письме кн. Гагарина из Парижа от 1 октября 1838 г. на французском языке; 8) письме барона Луи де Геккерена без даты на французском языке; 9) письме князя Петра Владимировича Долгорукова к Павлу Васильевичу Анненкову из Парижа от 20/8 января 1861 года на русском языке; 10) конверте почтовом от вышеуказанного письма к Анненкову с собственноручной надписью адреса кн. Долгоруковым на французском и русском языках, «в Демидовский переулок в С.-Петербург»; 11) письме от кн. Петра Долгорукова из Москвы от 24 октября 1864 года на русском языке к Якову Петровичу Полонскому; 12) конверте с надписью: «Monsieur de Stcherbina hôtel Westminster N2—13, rue de la Paix», от к. Петра Долгорукова; 13) письме от князя Петра Долгорукова к Павлу Васильевичу Анненкову на русском языке; 14) факсимиле письма князя Петра Владимировича к князю Воронцову от 4/16 июня 1856 года на французском языке и 15) факсимиле анонимного письма на французском языке к князю Воронцову.

Последние факсимиле писем воспроизведены литографским способом и взяты из изданной в 1862 году в Лейпциге книги «Procès du Prince Woronzow contre le prince Prierre Dolgoroukow et le courrier de Dimanche».

Для более точного исследования почерков мною, экспертом Сальковым, были сделаны фотографические снимки, в несколько увеличенном виде, со всех вышеперечисленных документов, после чего приступлено к детальному анализу и сличению фотоснимков с почерка анонимных пасквильных писем об А. С. Пушкине со всеми фотографическими снимками почерков вышеуказанных документов, причём мною установлено, что в анонимных письмах, обозначенных здесь порядковыми № 1 и 2, среди многих букв французского алфавита имеется немалое число прописных букв русского алфавита; что оба письма умышленно написаны крупным шрифтом; что надпись всего адреса на обложке: «В i e л ь г о р с к о м у» сделана на русском языке и имеет ещё большее число прописных букв более мелкого шрифта, чем самые письма. Строение этих прописных букв в надписи на обложке имеет вполне достаточные признаки сходства с такими же буквами в обоих анонимных письмах, на основании чего устанавливается, что надпись на обложке сделана тем же самым лицом, которое писало и анонимные пасквильные письма (См. документ по порядку № 3 — факс. № 9). Для ясности все сходные между собою буквы в этих 3-х документах мною отмечены особыми значками.

При исследовании и сличении, последовательно, на обложке надписи: «Александру Сергеичу Пушкину» (факс. № 7); почерка в письме князя Ивана Сергеевича Гагарина к Николаю Ивановичу Тургеневу (факс. № 2 и 3); почерка на конверте (факс. № 4); почерка в письме кн. Гагарина из Парижа от 1 октября 1838 года (факс. № 7) и, наконец, почерка в письме барона Луи де Геккерена на французском языке (факс. № 1) я, эксперт Сальков, не нашёл признаков сходства в почерке на анонимных пасквильных письмах ни с одним из почерков вышеуказанных лиц, ни по техническим приёмам писания, ни по каким-либо характерным и индивидуальным особенностям начертания большинства букв, их расположения, наклонов, интервалов и пр., на основании чего следует признать, что анонимные пасквильные письма об А. С. Пушкине написаны не князем Иваном Сергеевичем Гагариным, не бароном Луи де Геккереном и не лицом, учинившим надпись на обложке пасквиля: Александру Сергеичу Пушкину.

Для сокращения в дальнейшем анонимные пасквильные письма о Пушкине мы будем именовать просто пасквилем.

Почерк барона Луи де Геккерена (письмо к Жоржу Дантесу, обнаруженное в архиве III отделения в 1917 году — см. стр. 277—278. Ныне в собрании Пушкинского дома)

 Русский почерк кн. И. С. Гагарина (Письмо к Н. И. Тургеневу; хранится в рукописном отделении Академии наук СССР)

Французский почерк кн. И. С. Гагарина (Письмо к Н. И. Тургеневу; хранится в рукописном отделении Академии наук СССР)

Конверт письма к Н. И. Тургеневу (Собственноручная надпись кн. И. С. Гагарина; хранится в рукописном отделении Академии наук СССР)

При исследовании же почерка во всех, указанных выше письмах князя Петра Владимировича Долгорукова и сличении с почерком пасквилей об А. С. Пушкине устанавливаются следующие характерные, общие признаки сходства.

Почерк надписи на обёртке пасквиля с адресом графа Виельгорского представляет собою нормальную, без искажения, величину почерка лица, делавшего эту надпись, и вполне совпадает с размерами в высоту и ширину букв и их интервалов с почерком князя Долгорукова в его письмах, взятых для сличения, когда он писал их без намеренного изменения своего почерка, а не так, как это наблюдается у него, например, в анонимном письме к князю Воронцову (см. факс. № 10), где он умышленно, с целью изменить почерк, написал очень крупными буквами.

Однако известный эксперт французского императорского двора Delarue, в 1861 году, совершенно правильно установил тождество почерка в этом письме с почерком князя Долгорукова.

То же самое мы видим и в пасквилях о Пушкине, написанных крупно с подражанием шрифту печатного французского алфавита (см. факс. № 5 и 6).

Пасквиль, вложенный в конверт, адресованный графу Виельгорскому (До 1917 года в архиве III отделения, ныне в Пушкинском доме)

Пасквиль (В 90-х годах передан в Пушкинский музей при Лицее; ныне в Пушкинском доме)

Так как почерк на вышеуказанной обложке письма и на самых пасквилях один и тот же, то нужно признать, что и почерк князя Долгорукова имеет сходство по размерам с крупным почерком на пасквилях и мелким почерком в его письмах.

В почерке кн. Долгорукова большинство букв имеют наклоны в различные стороны — одни направо, другие — налево и некоторые пишутся совершенно вертикально. Верь почерк, таким образом, кажется расшатанным, причём буквы не одинаковой величины и не одинаково расположены по прямой линии строк, одни поставлены выше, другие ниже. Эти различные наклоны при анализе почерка мною обозначены на факсимиле документов проведением пунктирных линий по основным штрихам букв.

Все эти характерные признаки в почерке кн. Долгорукова остаются неизменными во всё время его жизни, судя по письмам, которые написаны в разные годы (см. факсимиле № 11, 12 и 13). То же самое мы наблюдаем и в почерке таких же букв на пасквилях и на обёртке их с адресом графа Виельгорского (см. факсимиле № 5, 6 и 9).

На основании такого совпадения указанных признаков в почерке князя Долгорукова с почерком на пасквилях о Пушкине нужно признать и в этом отношении определённое их сходство.

Кроме того, как в почерке кн. Долгорукова, так и в почерке на пасквилях, имеется не вполне однообразная, как бы нерешительная тонкость письма, без определённых нажимов пера в тонких и толстых штрихах в одних и тех же буквах. Обнаруживается очень характерное сходство в различии промежутков между строчками, которые то несколько шире, то ýже как в пасквилях, так и в письмах кн. Долгорукова.

При анализе каждой буквы в отдельности и сопоставлении их формы и расположения в строках замечаются те же самые неправильности в начертании некоторых букв французского алфавита, наподобие букв русского алфавита, как в пасквилях, так и в письмах кн. Долгорукова, например: маленькая французская буква «k» кн. Долгоруковым пишется всегда как русское «к», без удлинённой обычно кверху основной палочки; французская маленькая буква «r» печатного шрифта Долгоруковым пишется, как французское «V», что имеется также и в пасквилях. В своих письмах кн. Долгоруков пишет эту букву ещё и наподобие русского «г»; или, например, французская буква «u» в анонимных письмах написана в нескольких случаях, как русская буква «н», точно так же, как французская маленькая буква «n» в пасквилях написана, как русское «п» печатного типографского шрифта. Такое начертание этих букв определённо указывает, что пасквиля об А. С. Пушкине не мог написать иностранец, а русский, что и подтверждается нахождением такого начертания вышеуказанных букв в письмах князя Петра Владимировича Долгорукова. Из особенно характерных и индивидуальных признаков сходство в почерке кн. Долгорукова с почерком в пасквилях имеется в начертании и построении букв: «А» в слове «Altesse» в письме Долгорукого к кн. Воронцову в июне 1856 года (см. факсимиле № 12 из книги «Процесс кн. Воронцова»), в каковой букве в верхней её части имеется лишний короткий штрих и такой же лишний штрих имеется и в букве «А» в слове «Alexandre» в пасквиле о Пушкине (см. факсимиле № 5), — буквы эти отмечены кружком. Указанный признак в виде излишнего штриха в букве «А» очень характерный и не может считаться случайным, так как повторялся на протяжении 1836 и 1856 годов и, очевидно, повторялся неоднократно в других письмах, а потому является индивидуальным и присущим почерку князя Петра Владимировича Долгорукова. Следующая буква «С», во всех случаях в письмах кн. Долгорукова, удлинённой формы, слабо выраженной, с едва заметным, очень коротким загибом верхнего конца, а не точкой, как это чаще всего встречается у других лиц, причём эта буква по начертанию своему, особенно в анонимном письме Долгорукова к князю Воронцову, является точной копией с такой же буквы «С» во всех, где она имеется, словах в пасквилях. Буква эта во всех письмах, взятых мною для сличения, отмечена особым знаком, в виде буквы «Т» печатного типографского шрифта.

Затем буква «t» в пасквилях о Пушкине имеет также большое, а в некоторых случаях полное, сходство по начертанию в виде креста без загиба нижней части с такой же буквой во всех письмах кн. Долгорукова, взятых мною для сличения почерков.

Буква «k» французское маленькое в пасквилях нигде не имеет удлинённого переднего основного штриха и во всех письмах кн. Долгорукова также имеет полное сходство.

Буква «g» в пасквилях имеет сходство с этой же буквой в письмах кн. Долгорукова по своему характерному крутому загибу в левую сторону нижней петли.

Такое же сходство в построении и форме имеется в букве «Р», и, наконец, буква «ф» в словах «графу» в двух местах написанного адреса Вiельгорского, на обложке от пасквилей о Пушкине, имеет несомненное сходство с этой же буквой в слове «Фредерикса» в письме кн. Долгорукова к Анненкову, вторая половина этой буквы напоминает русскую букву «р».

Все вышеперечисленные буквы для сравнения их сходства отмечены мною особыми значками (см. факсимиле писем за № 5, 6, 9, 11, 12 и 10). Кроме того, в пасквиле и обёртке с адресом графа Вiельгорского имеется большое, а у некоторых даже полное, сходство с целым рядом букв в письмах кн. Долгорукова, обозначенных мною особыми значками для каждой буквы, а именно:

Буква «n», обозначенная знаком V — треугольником, вершиной вниз, в пасквильном письме № 1, в строках 1, 3, 6 (см. факсимиле № 5).

В пасквильном письме № 6, в строках 1, 2, 3, 4, 6 и 7.

В анонимном письме к князю Воронцову, в строках 1, 2, 7 (см. факсимиле № 10).

В адресе на обложке письма Вiельгорскому, в строке 3-й (см. факсимиле № 9).

В письме Долгорукова к Воронцову, в строках 1, 2 и 4-й (см. факсимиле № 12).

Буква «С», обозначенная знаком Т — в виде печатного «m», в пасквиле, факс. № 5, в строках 1, 2, 3, 7 и 8, в пасквиле, факс. № 6, в строках 1, 3, 4, 5, 6, 8 и 9.

В адресе обложки письма Вiельгорскому, в строках 2, 3 (см. факсимиле № 9).

В анониме к Воронцову, в строках 4, 5 (см. факсимиле № 10).

В письме к Воронцову в 1856 г., в строках 1, 3, 9, 11, 12, 13 и 14 (см. факсимиле № 12).

В письме Долгорукова к Анненкову, в строках 2, 4, 5 и 8 (см. факсимиле № 11).

Буква «i» в пасквиле, обозначенная знаком —, точкой с чёрточкой под ней (см. факсимиле № 5), в строках 1, 3 и 7.

В пасквиле, факс. № 5, в строках 1, 3, 6, 8 и 9.

В письме Воронцову, в строках 5, 6, 7, 8 и 9 (факсимиле № 12).

В письме Долгорукова к Анненкову, в строке 10-й (факсимиле № 11).

В адресе обложки — Вiельгорскому, в строках 1 и 2-й (см. факсимиле № 9).

Адрес, написанный на оборотной стороне пасквиля, вложенного в конверт на имя графа Виельгорского

Печать на конверте, в который был вложен пасквиль, полученный графом М. Ю. Виельгорским

Конверт, в который был вложен пасквиль (До 1917 года в архиве III отделения, ныне в Пушкинском доме)

Буква «m», обозначенная знаком «символ бесконечности» — двумя кружками, в пасквиле, факс. № 6, в строках 1 и 6-й.

В пасквиле, факс. № 5, в строках 1, 5 и 6-й.

В анонимном письме к Воронцову (факсимиле № 10), в строках 3-й и 7-й.

В адресе на обложке — Вiельгорскому, в строке 4-й (см. факс. № 9).

В письме Долгорукова к Воронцову в 1856 году, в строках 1-й, 6-й и как русское «г» в письме Долгорукова к Анненкову, в строках 3, 5 и 9-й (см. факсимиле № 11).

Буква «u», обозначенная знаком m — тремя вертикальными черточками, в виде перевёрнутого «ш», в пасквиле, факс. № 5, в строке 2-й.

В анонимном письме к Воронцову, в строке 5-й (факсимиле № 10).

Буква «а», обозначенная знаком = двумя горизонтальными черточками, в пасквиле № 5, в строке 7-й.

В анонимном письме к Воронцову, в строках 2, 8 и 10 (факсимиле № 10).

В адресе на обложке письма к Вiельгорскому в строках 1, 3 и 4-й (факс. № 9).

В письме Долгорукова к Воронцову в 1856 году, в строках 1, 4, 6, 7, 8, 12 и 14 (см. факсимиле № 12).

Буква «р», обозначенная знаком + крестиком, в пасквиле, факс. № 5, в строках 8-й и 10-й.

В адресе на обёртке к Вiельгорскому (факсимиле № 9), в строках № 1-й и 4-й.

В письме Долгорукова к Воронцову, в строках 8, 11 и 19-й, см. факс. № 12 и в письме к Анненкову, в строках 4, 7, 8 и 12, см. факс. № 11.

Буква «Р», обозначенная знаком х умножения, в пасквиле № 5, в строке 7-й.

В пасквиле, факс. № 6, в строке 6-й.

В анонимном письме к Воронцову, в строке 4-й (факсимиле, № 10).

В письме к Воронцову в подписи «Pierre» (факсимиле № 12).

Буква «t», обозначенная знаком А — треугольником, вершиной вверх, в пасквиле, факс. № 5, в строках 5, 7, 8 и 10-й.

В пасквиле, факс № 6, в строках 5, 7, 8 и 9-й.

В анонимном письме к Воронцову (факсимиле № 10), в строках 4, 5 и 10-й.

В письме к Воронцову (факсимиле № 12), в строках 4, 5, 6, 7, 9, 12 и 16.

Буква «д», обозначенная знаком Y в виде типографской печатной буквы «у», в адресе на обёртке письма к Вiельгорскому, в строке 4-й (факс. № 9).

В анонимном письме к Воронцову, в строках 2 и 5-й (факсимиле № 10).

В письме к Воронцову в 1856 году, в строках 1-й и 2-й (факсимиле № 12).

Буква «о», обозначенная знаком _I_ в виде перевёрнутой печатной буквы «т» русского алфавита, в пасквиле, факс. № 5, в строках 3-й и 7-й.

В пасквиле, факс. № 6, в строках 3, 5, 6 и 8-й.

В адресе на обложке письма к Вiельгорскому (факсимиле № 9), в строках 2-й, 3-й и 4-й.

В анонимном письме к Воронцову, в строках 1 и 4-й и в письме к Воронцову, 1856 г., в строках 2, 4, 5, 11, 14 и 15-й, факс. № 12.

В письме к Анненкову, факс. № 10, в строке 11-й, факс. № 11.

Буква «r», обозначенная знаком X — кружком с угольником, в пасквиле, факс. № 5, в строках 4, 8, 9 и 10-й.

В пасквиле, факс. № 6, в строке 8-й.

В анонимном письме к Воронцову, в строках 3, 5, 7-й, факс. № 10.

В письме к Воронцову, в строках 4, 5 и 12-й (факсимиле № 12).

Буква «V», обозначенная знаком _V_ — угольником с чёрточкой, в адресе на обложке от письма Вiельгорскому, в строке 1-й (факсимиле № 9).

В анонимном письме к Воронцову, в строке 8-й, факс. № 10.

В письме к Воронцову, в строках 11 и 18-й, факс. № 12.

В письме к Анненкову, в строках 7-й и 8-й, факс. № 11.

Буква «к», обозначенная Ш — знаком в виде буквы «ш», в надписи адреса на обложке письма к графу Вiельгорскому (факсимиле № 9), в строке 2-й.

В пасквиле, факс. № 5, в строках 5-й и 7-й.

В письме к Анненкову, в строках 4, 6-й и 10-й, см. факс. № 11.

В пасквиле, факс. № 6, в строке 6-й.

В письме к Воронцову, в строке 15-й, — в подписи Долгорукова (факсимиле № 12).

Буква «g», обозначенная знаком Т — кружком с чёрточкой и перекладиной наверху, в пасквиле № 1 (факсимиле № 5), в строках 4-й и 8-й.

В анонимном письме к Воронцову (факсимиле № 10), в строках 3-й и 6-й.

В письме к Воронцову 1856 г. (факсимиле № 12), в строках 2, 8, 11 и 16-й и в подписи Долгорукова.

Буква «В», обозначенная знаком = — двумя горизонтальными чёрточками и одной вертикальной, в пасквиле № 1 (факсимиле № 5), в строке 10-й.

В пасквиле № 2 (факсимиле № 6), в строке 9-й.

В адресе на обложке письма к Вiельгорскому (факсимиле № 9), в строке 2-й.

В письме к Анненкову (факсимиле № 11), в строках 8-й и 10-й.

Буква «ь», обозначенная знаком Z, в адресе на обложке от письма Вiельгорскому (факсимиле № 9), в строке 2-й.

В письме к Анненкову (факсимиле № 11), в строках 6-й и 8-й.

Буква «ф», обозначенная знаком I— — вертикальной черточкой с горизонтальным отростком посредине. В адресе на обёртке письма к Вiельгорскому (факсимиле № 9), в строках 1-й и 4-й.

В письме к Анненкову (факсимиле № 11), в строке 10-й.

Буква «н», обозначенная знаком ÷ — двумя точками с черточкой между точками, в пасквиле (факсимиле № 1), в строке 7-й.

В письме к Анненкову (факсимиле № 11), в строках 6-й и 7-й.

В адресе на обложке письма к Вiельгорскому (факсимиле № 9), в строке 3-й.

Буква «у», обозначенная знаком //- — двумя наклонными чёрточками с боковым отростком посредине, в адресе на обложке письма к Вiельгорскому (факсимиле № 9), в строках 1-й и 2-й.

В письме к Анненкову (факсимиле № 11), в строках 3-й и 4-й.

Буква «г», обозначенная знаком i — кружком с чёрточкой вниз, в адресе на обложке письма к Вiельгорскому (факсимиле № 9), в строке 2-й.

В письме к Анненкову (факсимиле № 11), в строках 3-й и 5-й.

В письме к Воронцову, 1856 г. (факсимиле № 12), в строках 2, 7, 8, (9) 10 и 13-й.

В анонимном письме к Воронцову (факсимиле № 10), в строках 4-й, 8-й и 10-й.

Буква «ъ», обозначенная знаком А — чёрточкой с угольником вниз, в адресе на обёртке письма к Вiельгорскому (факсимиле № 9), в строке 4-й.

В письме к Анненкову (факсимиле № 11), в строках 1, 2 и 11-й.

В письме к Воронцову, 1856 г. (факсимиле № 12), в строке 15-й.

Обращая особенное внимание на характерные, исключительно индивидуальные особенности построения и начертания рисунков большинства букв, как в нормальном, так и в умышленно изменённом их виде, особенно же написанных с большим промежутком во времени, и, устанавливая в основе их неизменяемость в пределах всегда возможных чисто случайных их физических или психопатологических дефектов и учитывая в соответствии с этими изменениями общие законы развития физиологии письма, в смысле его постепенного оформления и устойчивости, в течение целого ряда лет, а также изменения и расстройства под влиянием времени, физических и душевных болезней, или каких-либо иных функциональных изменений, я не нашёл их в почерках анонимных пасквильных и шантажных писем, написанных при различных обстоятельствах и в различное время в 1836 и 1856 годах. Так, равным образом, я не нашёл таких же коренных изменений в образцах почерка князя Петра Владимировича Долгорукова, сходного с почерком вышеуказанных писем, а, напротив того, установил сохранившимися все индивидуальные их особенности, как-то: беспорядочные, неопределённые наклоны букв в разные стороны, неравномерность букв и их расположение, неравномерность интервалов между буквами и между строками и вместе с тем нерешительную тонкость письма, без определённых нажимов пера в тонких и толстых штрихах, что, между прочим, является признаком беспорядочного и мятежного характера писавшего анонимные письма и письма князя Долгорукова. 

Шантажное письмо князю М. С. Воронцову (Писано кн. П. В. Долгоруковым изменённым почерком. Извлечено из книги «Procès du prince Worontzow contre le prince Pierre Dolgoroukow». Leipzig, 1862)

Почерк кн. П. В. Долгорукова (Письмо к П. В. Анненкову; находится в Пушкинском доме)

Письмо князя П. В. Долгорукова князю М. С. Воронцову, 4 (16) июня 1856 года (Извлечено из книги «Procès du prince Worontzow contre le prince Dolgoroukow». Leipzig, 1862)

Кроме того, замечается совершенно одинаковый приём при неумении изменить начертание рисунков букв, умышленно писать очень крупно, однако, те же неправильные начертания некоторых букв французского алфавита наподобие русского, как, например, буквы «k» как русское «к»; «r» как французское «v» или как русское «г»; и «n» — как русское «п»; «u» — как русское «н» и друг.

Исследуя каждую букву в отдельности в почерке анонимных пасквильных писем о Пушкине и подлинных писем князя П. В. Долгорукова 1856 и 1861 гг. и письма его 4/16 июня 1856 г., почерк коего французским экспертом Delarue найден тождественным с подобного рода анонимным письмом шантажного характера к князю Воронцову, факсимиле каковых писем помещены в изданной в 1862 году в Лейпциге книге «Procès du prince Woronzow contre le prince Pierre Dolgoroukow», я обнаружил в некоторых из букв такие характерные и индивидуальные признаки их изображения, которые в данном случае являются присущими только одному почерку князя Петра Владимировича Долгорукова, как, например, буквы: «А», «С», «t», «к», «g», «Р» и «ф». Все выявленные мною особенности, как общего характера письма, так и отдельные сходные в некоторых случаях до фотографической точности признаки в почерках писем, данных мне для экспертизы, дают мне право утверждать о несомненном, а не случайном сходстве почерка князя Петра Владимировича Долгорукова с умышленно-изменённым почерком в анонимных пасквильных письмах об А. С. Пушкине.

Заключение

На основании вышеприведённого детального анализа почерков на данных мне анонимных пасквильных письмах об А. С. Пушкине и сличения этих почерков с образцами подлинного почерка князя Петра Владимировича Долгорукова, в разные годы его жизни, а также с умышленно изменённым почерком анонимного письма шантажного характера к князю Воронцову, в 1856 году, отождествлённого с почерком князя Петра Владимировича Долгорукова экспертом Théophile Delarue в 1861 году в Париже, я, судебный эксперт Алексей Андреевич Сальков, заключаю, что данные мне для экспертизы в подлинниках пасквильные письма об Александре Сергеевиче Пушкине в ноябре 1836 года написаны несомненно собственноручно князем Петром Владимировичем Долгоруковым.

Судебный эксперт и инспектор, заведыв. Научно-техническим бюро при ленинградском губернском уголовном розыске,

     А. Сальков.