СЕКРЕТНЫЕ СОТРУДНИКИ ПРИ ЦАРСКОМ РЕЖИМЕ (Вместо введения)

Русская революция раскрыла самые сокровенные тайники политического сыска. Далеко не везде сыщики и агенты успели подвергнуть разгрому и пожару обличающие их архивы жандармских и охранных отделений. Развязались языки у некоторых жандармских полковников и генералов, стоявших во главе розыскных учреждений. В марте - апреле 1917 г. мы читали, что там-то и там-то найдены в архиве списки секретных сотрудников-предателей, провокаторов и доносителей. Кажется, не осталось общественного слоя, общественной группы, которая не имела бы счастья в первые дни революции открывать в своих рядах презренных сочленов и товарищей, работавших в охранных отделениях: журналисты, священники, чиновники, члены Думы, члены партий, члены Советов рабочих и солдатских депутатов, почтальоны, офицеры, учителя, врачи, студенты, рабочие и т. д.

1917 г. отнесся к раскрытым тайным агентам политического розыска с удивительной снисходительностью и легкостью. Они арестовывались, ставились на суд общественной совести; им зачитывали в наказание те чувства позора и унижения, которые они переживали при разоблачении, и выпускали на волю. Но времена шли. Отпущенные на волю и оставшиеся неразоблаченными секретные сотрудники по мере развития революции вновь обретали потерянный было вкус к политической деятельности; они занимали революционные посты и здесь зачастую наносили контрреволюционные удары. Октябрьская революция стала расправляться с ними сурово. Процессы провокаторов прошли по всему {182} Союзу, идут теперь, привлекая пытливое внимание рабоче-крестьянских масс. С досадливым любопытством переполняющая залы заседаний публика терпеливо выслушивает процессы провокаторов, стараясь понять, какие силы, какие мотивы толкнули этих жалких людей в объятия жандармских офицеров. Прокатились и запомнились громкие имена Малиновского, Окладского, Серебряковой, Сукенника; прошли сотни мелких агентов-осведомителей, предателей, штучников, сотрудников и т. д. Интерес к психологической загадке провокации далеко не иссяк.

В настоящей книге мы даем собрание материалов, в большей части не изданных, к уяснению этой психологии предательства и провокации.

Материалы подобраны по одному признаку: это не изложение процессов, не показания и рассказы свидетелей, это человеческие документы, написанные самими героями: это - их собственные признания о себе, о своей деятельности. Эти признания резко распадаются на две группы. К первой относятся заявления, писанные провокаторами по начальству на предмет получения всяких пособий, пенсий и наградных. Это самоутверждение, самовосхваление. Во вторую группу входят признания, сделанные секретными сотрудниками после их разоблачения, или по предложению следственных властей, или по добровольному почину. Это - самооправдание. Читатель отнесется, конечно, критически к этим самооправданиям провокаторов; но жандармские приемы уловления в охранные сети очерчены в соответствии с действительностью.

Ясны и понятны мотивы жандармских офицеров. Правильная постановка секретной агентуры была их первейшей и священнейшей обязанностью. Главным занятием жандармского поручика или ротмистра при Охранном отделении или жандармском управлении было приобретение секретных сотрудников и руководство ими. Количество и качество насажденной жандармским офицером секретной агентуры обеспечивало его служебные успехи.

Теория приобретения сотрудников и их ведения была в тончайших деталях разработана сидевшими в Департаменте {183} полиции идеологами политического розыска. Эта разработка была предпринята после того, как целый ряд разоблачений В. Л. Бурцева, начиная с предательства Азефа, нанес серьезные удары организации сыска. Департаменту полиции пришлось сильно подтянуться, переработать правила политического розыска и преподать новые указания руководителям жандармских и Охранных отделений. Главной задачей Департамента полиции при этой работе было замаскировать провокаторский метод. Провокатура была главным орудием охранников, но об этом орудии кричали на всех перекрестках, вопили в Гос. думе, и высшие представители охранных отделений - министры внутренних дел и их товарищи - публично уверяли Гос. думу в отсутствии провокационных примеров. Министры могли отказываться от провокатуры, но Департамент полиции никогда не изменял основному приему розыска и заботился только о том, чтобы провокация была запрятана возможно сокровеннее, интимнее, чтобы она не била в глаза.

Теоретики Департамента полиции разработали в 1907 г. во всех подробностях «Инструкцию по организации и ведению внутреннего наблюдения в жандармских и розыскных учреждениях». Эта инструкция была интимнейшим документом, «совершенно секретным»; она могла храниться только у начальника отдельной части; снятие копии воспрещалось. Подчиненные офицеры могли ознакомиться с инструкцией только по сообщениям начальника. Начальник не должен был ограничиваться прочтением основных положений инструкции, но обязан был еще проработать ее в устном собеседовании с офицерами «с указанием примеров из собственной практики и разбором проходивших по управлению случаев из практики самих гг. помощников начальников управления с попутным разъяснением ошибок и неправильных приемов подчиненных офицеров».

Эта инструкция - замечательный памятник жандармского творчества, своеобразный психологический итог жандармской работы по уловлению душ.

Инструкция свидетельствует о растлении ее авторов, о величайшей их безнравственности и о пределах того нравст-{184}венного развращения, которое они несли в население. Русскому читателю надлежит ознакомиться с этой инструкцией по причинам особенного характера: перечитав плод жандармского гения, читатель проникнется чувством крайнего омерзения, и этого чувства он не забудет никогда.

Переходим к инструкции. Основное положение - «единственным, вполне надежным средством, обеспечивающим осведомленность розыскного органа о революционной работе, является внутренняя агентура». Установив общее положение, инструкция переходит к терминологии агентуры. «В состав внутренней агентуры должны входить лица, непосредственно состоящие в каких-либо революционных организациях (или прикосновенные к последним), или же лица, косвенно осведомленные о внутренней деятельности и жизни хотя бы даже отдельных членов преступных сообществ. Такие лица, входя в постоянный состав секретной агентуры, называются агентами внутреннего наблюдения». Таково общее понятие, которое сейчас расчленяется: агенты, состоящие в революционной организации или непосредственно и тесно связанные с членами организаций, именуются «секретными сотрудниками». Лица, не состоящие в организациях, но соприкасающиеся с ними, исполняющие различные поручения и доставляющие материал по партии, в отличие от первой категории, называются «вспомогательными сотрудниками» или «осведомителями». Осведомители делятся на постоянных, доставляющих сведения систематические, связные, и случайных, доставляющих сведения случайные, маловажные, не имеющие связи. Осведомители, доставляющие сведения хотя бы и постоянно, но за плату за каждое отдельное свое указание, называются «штучниками». «В правильно поставленном деле, - предупреждает инструкция, - „штучники“ - явление ненормальное, и штучники нежелательны, так как, не обладая положительными качествами сотрудников, они быстро становятся дорогим и излишним бременем для розыскного органа». Инструкция подчеркивает обязательный постоянный характер секретной агентуры. «Секретные сотрудники должны быть постоянными и должны своевременно удовлетворяться определенным еже-{185}месячным жалованьем, размер коего находится в прямой зависимости от ценности даваемых ими агентурных сведений и того положения, которое каждый из них занимает в организации. Весьма полезно поощрять денежными наградами тех сотрудников, которые дают определенные и верные сведения, способствующие успеху ликвидации». Крупные награды выдаются, впрочем, лишь с разрешения Департамента полиции.

Инструкция классифицирует агентуру и по кадрам. Агентура тюремная - из числа лиц, содержащихся под стражей, кои при полезности работы могут быть представляемы к сокращению сроков. Сельская агентура - сотрудники из числа членов мелких вспомогательных ячеек, а также мелкие вспомогательные агенты из более осведомленных непартийных крестьян. «Лучшим элементом для последней категории являются содержатели чайных, хозяева и прислуга постоялых дворов, владельцы мелочных лавок, сельские и волостные писаря, крестьяне, не имеющие наделов и работы, а потому проводящие все свое время в трактирах и в чайных». На агентуру в высшей школе обращено особое внимание. Рекомендуется «помимо обычного контингента для заполнения кадров агентуры, иметь в виду использование членов академических союзов, идейно стремящихся прекратить смуту и охотно дающих сведения, даже безвозмездно».

Далее идут агентуры: железнодорожная, фабричная, профессиональная и просветительная. Для просветительных обществ инструкция считает необходимым заводить сотрудника в самом правлении общества.

Оппозиционная агентура ставит задачей освещение лиц, настроенных критически, а часто и враждебно к правительству, Приобретение оппозиционной агентуры, по утверждению инструкции, тем легче, что оно зиждется на хороших отношениях, и осведомление совершается часто безденежно.

Инструкция регистрирует еще агентуру пограничную и, так сказать, изобретательскую. «Имея в виду возможность использования воздушных полетов и других новых изобретений с террористическими целями, розыскные учреждения обязаны иметь сотрудников в тех частных обществах и сту-{186}денческих кружках, которые занимаются авиацией, подводным плаванием, как спортом или промыслом». Не по этой ли причине был завербован член Думы Выровой, занимавшийся авиацией?

Практика указывала еще один вид агентур - редакционный - для внутреннего освещения редакций оппозиционных столичных газет.

Как же приобретаются сотрудники? Инструкция преподает ищущим ответа целый ряд психологических и практических советов. Все приемы вербовки сотрудников находят в инструкции психологическое обоснование. Инструкция рекомендует всегда помнить, что дело приобретения сотрудников очень щекотливое, требующее большого терпения, такта и осторожности. Малейшая резкость, неосторожность, поспешность или неосмотрительность часто вызывают решительный отпор. «Когда же жандармский офицер наметит могущих склониться на его убеждения, то он должен, строго считаясь с наиболее заметными слабостями их характеров, все свои усилия направить на отмеченных, дабы расположить их к себе, склонить в свою сторону, вызвать их доверие и наконец, обратить их в преданных себе людей».

Обращая внимание на обилие в инструкции психологических наблюдений и указаний, приходится признать, что инструкция не считалась с жандармом реальным, действительным, а имела дело с жандармом, так сказать, идеальным, ибо не было таких тонких знатоков человеческой души, таких психологов-экспериментаторов в действительном мире жандармов. Извольте-ка взвесить сумму требований, предъявляемых инструкцией жандармским офицерам.

«Залог успеха в приобретении агентур заключается в настойчивости, терпении, сдержанности, также осторожности, мягкости, осмотрительности, спокойной решительности, убедительности, проникновенности, вдумчивости, в умении определить характер собеседника и подметить слабые и чувствительные его стороны, в уменьи расположить к себе человека и подчинить его своему влиянию, в отсутствии нервозности, часто ведущей к форсированию. Изложенные качества каждый занимающийся розыском офицер и чиновник {187} должны воспитывать и развивать в себе, исподволь, пользуясь каждым удобным случаем». {188}

часть первая АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЕ ПРИЗНАНИЯ СЕКРЕТНЫХ СОТРУДНИКОВ

ЗАЯВЛЕНИЯ В ДЕПАРТАМЕНТ ПОЛИЦИИ

Жизнь секретных сотрудников жандармских офицеров была не сладка. Платили, за ничтожными исключениями, гроши, держали в черном теле, под постоянной угрозой ареста, высылок, предания суду, разоблачения перед революционерами. Опасностей приходилось ждать и слева, и справа: среди сотрудников бывали и такие, которым в случае предания их суду грозила смертная казнь, и в случае их разоблачения перед партией грозила та же смертная казнь. Провал висел над головой; до провала секретный сотрудник имел ту или иную ценность, после провала - никакой. Он уподоблялся тогда выжатому лимону. Некоторое время секретным сотрудникам платили жалованье, затем они переходили на единовременное пособие, и так заканчивались их отношения к охранке. Жандармы не сразу выбрасывали их на улицу: первые боялись со стороны последних разоблачений и шантажа на этой почве. В «Инструкции по организации и ведению внутреннего агентурного наблюдения» § 29 гласил: «Расставаясь с секретным сотрудником, не следует обострять личных с ним отношений, но вместе с тем не ставить его в такое положение, чтобы он мог в дальнейшем эксплуатировать лицо, ведающее розыском, неприемлемыми требованиями».

Начальники охранных и жандармских учреждений после отставки сотрудника уже не имели права выдавать ему деньги, поэтому с ходатайствами о выдаче пособий секретные сотрудники обращались, непосредственно или через свое начальство, в Департамент полиции. Если личность сотрудника была департаменту известна, то вопрос о выдаче {189} пособия разрешался немедленно же; если личность не была известна, посылался запрос в отделение. Сами сотрудники, обращаясь с прошениями, обстоятельно описывали в них свою деятельность и отмечали свои заслуги. Эти автобиографические, неоспоримые признания - совершенно исключительные «человеческие документы». С объективным равнодушием рисуют они бытовую обстановку предательства и вскрывают непонятную для нас, но весьма несложную психологию секретного агента. Выбираем из кипы признаний наиболее красноречивые; авторы их принадлежат к разнообразным общественным группам. Тут и рабочий, и учитель, и газетный сотрудник, и военный писарь, и художник и т. д. Стиль признаний оставляем без исправлений. Все приводимые нами документы не нуждаются в комментариях. {190}

ПОКУШЕНИЕ НА САМОУБИЙСТВО

22 февраля 1910 г. в Обуховскую больницу был доставлен от здания Сената с признаками отравления крестьянин Эстляндской губернии Ревельского уезда Эдуард Эльмаров Орнфельдт. При отравившемся было найдено три письма: на имя полиции, на имя вице-директора Департамента полиции и на имя начальника Финляндского жандармского управления в Гельсингфорсе полковника Утгофа. Письма дошли по назначению. Второе из названных писем было следующего содержания.

«Его превосходительству господину вице-директору

Департамента полиции

Сотрудника Эдуарда Орно-Орнфельдта

Простите, ваше превосходительство, что я еще имею одну просьбу после моей смерти. Я приехал в С.-Петербург ноябре месяце и начал искать к себе занятий, но никакого занятий я не нашел, и денег мне кончил, страшно я голодал и нуждал и остался тоже без квартиру и не мог никак вытерпеть больше такого тяжелого положения. Кроме того меня окружает опасность из революционной организации по делу Стокгольма, и некому своему знакомому я не могу обратиться; и без места и без всяких помощь я не мог никак вытерпеть такого безвыходного положения. Я подал прошение к вашему превосходительству, но я никакого ответа я не получил и за этого я решил покончить с собою самоубийством, чтобы все мое мучение было уже кончено, хотя бы жалко умирать, но нет выхода никакого. Так как я единственный помощь к своему матери и несовершеннолетний брату и сестре, и теперь они остаются без помощи, поэтому имею честь покорнейше просить ваше превосходительство не найдете ли возможным выдать малейший помощь к моему матери.

Эдуард Орно

Бывший секретный сотрудник» {191}

О сотруднике Орно была затребована и составлена следующая справка:

«По имеющимся в делах Департамента полиции сведениям, Эдуард Орно состоял на службе в качестве секретного сотрудника у начальника Эстляндского губернского жандармского управления, а затем, ввиду обнаружения его деятельности революционерами, принужден был покинуть гор. Ревель и искать себе подходящей работы в другой местности.

Рекомендуя названного Орно с самой лучшей стороны, как отличного работника и знающего шведский язык, полковник Мезенцов направил его в распоряжение департамента, который предложил начальнику С.-Петербургского охранного отделения принять Орно в число наблюдательных агентов финляндского отряда. Ввиду выяснившейся невозможности для Орно служить на финляндской границе, где стала известна его деятельность по гор. Ревелю, Орно не был принят в число сотрудников отделения. В сентябре месяце 1906 г. Департамент полиции рекомендовал Эдуарда Орно подполковнику Балабину, для использования его при наблюдении за ввозом оружия в пределы Прибалтийского края. Подполковник Балабин командировал Орно на остров Готланд (Швеция), причем уплачивал ему ежемесячно по 60 руб. В январе месяце 1907 г., вследствие замерзания портов острова Готланд, Орно был отозван, и подполковник Балабин рекомендовал его, как лицо, владеющее эстонским и немецким языками, начальнику Рижского охранного отделения подполковнику Васильеву. Последний принял Орно в качестве сотрудника по гор. Юрьеву на жалованье 45 руб. в месяц, а затем он перешел на службу к начальнику Финляндского жандармского управления и командирован в гор. Стокгольм.

Из отчета о деятельности Орно в гор. Стокгольме видно, что он не только был осведомлен о готовившемся покушении на жизнь государя императора, в бытность в Стокгольме, но и лишил революционеров возможности осуществить свой преступный замысел, заблаговременно сообщив об этом нашему посланнику в Стокгольме. {192}

Начальник Финляндского жандармского управления, донося Департаменту полиции об изложенных обстоятельствах 19 июля 1909 г. за № 970, возбудил ходатайство о вознаграждении Орно за действительно серьезные услуги, оказанные им нашему правительству, равно об освобождении его от наказания за неявку к отбыванию воинской повинности, тем более, что к этому он был вынужден обстоятельствами розыска.

По докладе об изложенном товарищ министра назначил Орно пособие в размере 200 руб.

По вопросу же как об освобождении Орно от обязанностей по отбыванию воинской повинности, так и от судебного преследования за неявку его в воинское присутствие последовал всеподданнейший доклад министра внутренних дел, на каковом собственною его императорского величества рукою начертано „С“ (согласен). В Ливадии 27 октября 1909 г.»

Благодаря своевременной медицинской помощи Эдуард Орно не умер, и 3 марта он обратился к директору департамента с прошением:

«Нахожусь в настоящее время в крайней нужде, не имею квартиру и страшно голодаю, кроме того окружает меня опасность из революционной организаций и некому своему знакомому обратиться я не могу, а также никакого места я не мог получить, поэтому имею честь покорнейше просить ваше превосходительство не отказать мне выдать денежное помощий, чтобы я мог вырвнуть с этого тяжелого положения и уехать в за границу. Покорнейше прошу ваше превосходительство не оставить мою просьбу без внимания, я не могу сейчас существовать больше».

По докладу директора товарищ министра разрешил выдать Орно 100 руб. {193}

ЗАСЛУЖЕННЫЙ ПРОВОКАТОР

«Его высокоблагородию г-ну начальнику

С.-Петербугского охранного отделения

ПРОШЕНИЕ

В 1894 г. я начал работать в мелких рабочих кружках, состоящих более из интеллигенции, так называемых плехановцы, сперва в Нарвском районе, а потом в Невском, преимущественно на Семяниковском заводе. Проработав так до 1896 г., во время усиленной агитационной деятельности в то время в гор. Кронштадте революционной организации как среди солдат и также местных портовых рабочих, по просьбе начальника полковника Секеринского я был командирован в 1896 г. в гор. Кронштадт в распоряжение местного полицеймейстера полковника Шафрова, где, проработав три месяца на пароходном механическом заводе, я успешно окончил возложенное на меня поручение, взошел в местный Кронштадтский комитет, который был весь своевременно ликвидирован, причем было арестовано, несколько матросов и рабочих и взят склад нелегальной литературы. По возвращении моем в Петербург я стал усиленно работать в Василеостровском районе, где большинство членов организации, главное интеллигенции, было в 1898 г. арестовано и обнаружена тайная типография на Васильевском острове. После этого в том же 1898 г. я перешел работать в Выборгский район, где одновременно работал в двух организациях под названием искровцы и знаменцы. После Лондонского съезда в 1900 г., когда все организации слились в одну общую с.-д. партию я работал при С.-Петербургском комитете до 1904 г. Работая в партии с.-д. я по просьбе Владимира Францевича Модль одновременно обслуживал и Партию с.-р., из которой дал знаменитого организатора рабочих кружков Партии с.-р. бывшего студента С.-Петербургского университета юридического факультета Всеволода Вахенбаума (Чернова) {194} (дело 18 с.-р.). Во время усиленных беспорядков в 1905 г., когда выделились из с.-д. организаций боевые дружины, я по просьбе господина начальника взошел в боевой коллектив и, работая до 1906 г., когда закончилось крупными арестами, мною было дадено: в Василеостровском районе и Невском районе склад бомб и оружия и в Выборгском районе на Оренбургской улице в квартире Пульмана склад бомб и оружия (дело 44 с.-д.) и на Большом Сампсониевском проспекте в аптекарском магазине Третьякова, д. № 18, целый склад оболочек для бомб, где приготовлялись для вооруженного восстания. В начале 1906 г., когда из боевых дружин откололась часть самых передовых боевых работников, задавшись целью производить террор на должностных лиц, одним из которых, рабочим Котловым, был убит помощник директора Путиловского завода, и когда он бежал в поезде Николаевской жел. дор., был задержан по указанию моему. Несколько лиц, из которых я знал по фамилии: Иван Седьмой, Андрей Львов, Иван Михайлов, Александр Эрко, Сестер. Один из видных работников этой группы под партийной кличкой Степан был уехавши в город Тулу для приобретения из тульских заводов револьверов системы Нагана, где на месте отправки в городе Туле с транспортом револьверов был арестован. При арестах вышеуказанных лиц этой группы и всей организации был обнаружен большой склад бомб на Знаменской улице и за Невской заставой. После крупных всех этих арестов я окончательно провалился. Как много лет работавши в партии, так обширно знают меня все рабочие на заводе, мне пришлось покинуть навсегда. Были которые прикопленные деньжонки, я прожил все и остался без всяких средств. Притом же обременен тяжелым семейством. Пятью детьми один одного меньше, самому старшему 10 лет, еще старушка мать и сам восьмой. Я по ремеслу хороший слесарь, зарабатывавший раньше по 90 руб. в месяц. Посему покорнейше прошу вас, господин начальник, не откажите походатайствовать перед Департаментом полиции о денежном пособии, на которое я мог бы открыть слесарно-механическую мастерскую, или какую-либо торговлю, в котором мое семейство могло бы существовать. Я долго с этим {195} боролся, чтобы не беспокоить вас, но меня заставило мое безвыходное бедное положение, для жизни нет больше никакого существования. Еще раз покорнейше прошу вас, господин начальник, примите мою просьбу и пожалейте моих малолетних детей и престарелой моей матери и надеюсь, что вы не откажете где покорный и верный ваш слуга.

Сам

Я начал работать в 1894 г. при полковнике Секеринском. В 1898 г. работал с Леонидом Антоновичем Квицинским и другими. В 1904 г. работал с Владимиром Францевичем Модль и в 1906 г. с Владимиром Николаевичем Кулаковым и господином начальником полковником Герасимовым».

Это прошение было представлено начальником Охранного отделения полк. фон Коттеном директору Департамента полиции при следующем рапорте:

«Представляя при сем прошение бывшего секретного сотрудника вверенного мне отделения, под кличкою „Сам“, крестьянина Василия Карпова Чистова, ходатайствующего о выдаче ему денежного пособия, докладываю, что все изложенное в прошении Чистова соответствует действительности, и бывшая деятельность его, по моему мнению, заслуживает поощрения».

Директор Н. П. Зуев положил резолюцию: «Полагал бы выдать двести рублей». Товарищ министра Курлов утвердил представление департамента, и 200 руб. «Самому» были выданы в апреле 1910 г. {196}

СЕКРЕТНЫЙ СОТРУДНИК «ПЕТЕРБУРГСКИЙ»

«Его превосходительству господину

директору Департамента полиции

ПРОШЕНИЕ

В 1902 г. известный работник Радченко, который руководил всей с.-д. организацией, им было задумано поставить типографию для Петербурга, но он решил ее поставить в гор. Пскове, куда он и уехал и где мною был даден под наблюдение и где была обнаружена большая типография (американская бостонка), которая должна была обслуживать не только С.-Петербург, но и другие города. При аресте типографии было задержано несколько нелегальных работников.

В конце 1902 г. и начале 1903 г. мною было оповещено отделение, что на Галерной улице, д. № 42, помещается нелегальная типография, которой заведовал Карпенко со своею женою, а остальные были нелегальные, которые и были задержаны во время работы и совместно был арестован с.-петербургский комитет с.-д. партии и при нем взят склад нелегальной литературы. В конце 1905 г. мною было оповещено отделение о состоявшемся собрании рабочих Петербургского района, входящих по одному человеку с заводов и фабрик, которое и было арестовано на Ораниенбаумской улице в помещении с.-д. клуба. (Клуб закрыт.) В то же время мною было дадено знать о состоявшемся собрании боевой дружины Петербургского района, который и был арестован на Теряевой улице, и о состоявшем собрании в это же время боевой дружины Выборгского района в помещении клуба по Ораниенбаумской улице при аресте были забраны бомбы и другие взрывчатые вещества, которые были вещественным доказательством на суде. В том же году мною был даден под наблюдение студент-медик Иохильсон, который и был арестован на улице у клиники со взрывчатым веществом динамитом. Потом еще мною был даден студент С.-Петер-{197}бургского университета М. Тверский, как организатор Василеостровского района.

При аресте Петербургского района боевой дружины и как член ее был совместно с другими арестован, при аресте у меня ничего не было найдено, а также при обыске в квартире занимаемой мною, нелегального ничего не было обнаружено. В 1907 г. мною, был даден склад оружия, помещающийся в Лесном, при аресте было взято 25 шт. револьверов и масса боевых патронов. Находясь под следствием в предварительном заключении по делу 44-х, я просидел до суда один год и четыре месяца, но на суде по недоказанности улик против меня я был оправдан. Находясь так долго в заключении и имея от роду очень слабое здоровье, а посему в тюрьме я получил туберкулез легких и частые падучие припадки, почему с такою болезнью меня на работу никуда не принимают. А посему находясь все время без определенного занятия и имея большое семейство, я очень страдаю в материальном отношении и полученное мною пособие в 300 руб. в 1910 г., я давно уже его прожил и, находясь теперь в безвыходном положении, осмеливаюсь еще раз обратиться к вашему превосходительству с всепокорнейшей просьбой помочь мне и моему бедному семейству в столь критическую минуту моей жизни сколько будет милость вашего превосходительства. Всегда верный и преданный вам слуга.

Петербургский»

Это прошение поступило в. департамент 22 ноября 1911 г., и так как «Петербургского» смешали в департаменте с «Самим», то просьба «Петербургского» осталась без рассмотрения. 14 августа 1912 г. «Петербургский» обратился с новым прошением:

«Служа в качестве агента-сотрудника с 1903 г. при Охранном отделении, был привлечен по делу 44-х и, просидев год в предварительном заключении, я после оправдания моего, по выходе из предварительного заключения, ввиду полученного мною сильного нервного расстройства и малокро-{198}вия, со мною очень часто стали повторяться нервные припадки, а посему я в заводе нигде работать не могу. Находясь теперь в очень критическом положении, без работы, с большею семьей на руках, я еще раз осмеливаюсь обратиться к вам, ваше высокопревосходительство, с всепокорнейшей просьбою не отказать помочь мне в трудную минуту внести залог для поступления на дело в С.-Петербургскую консерваторию в качестве капельдинера, где я могу, не надоедая вам, зарабатывать себе хлеб. Послужной список и отзыв Охранного отделения находятся в Департаменте полиции. Пособие получал один раз в 1910 г. 300 руб. Для залогу нужно 200 руб.

Остаюсь верный вам слуга,

Петербургский»

На прошении имеется следующая надпись: «Г. директор приказал запросить нач. СПб. о. о., действительно ли „Петербургскому“ удается получить должность капельдинера, и в утвердительном случае предложить внести за него залог от третьего лица, и последний будет возвращен Д. п.»

Так по резолюции и было все выполнено. {199}

НЕИСПРАВНЫЙ СОТРУДНИК

„Его высокоблагородию г-ну заведующему Особым отделом

Департамента полиции полковнику Еремину

Бывшего филера С.-Петербургского охранного отделения, мещанина местечка Мстибова, Волковыского уезда, Гродненской губ., Мовши Абрамова-Каплана (нелегально Адольфа Барковского)

ПРОШЕНИЕ

24 января сего года (1910) я уволен от службы филера С.-Петербургского охранного отделения за позднее явление к наряду в немного выпившем виде.

Увольнение от службы поставило меня в самое тяжелое и безвыходное положение, как в материальном отношении, так вообще и для дальнейшей моей жизни ввиду прошлой моей службы.

Поступил я на службу правительству с 1902 г., в качестве сотрудника при Одесском охранном отделении, коим в то время заведовал ротмистр А. Васильев, и работал до 1904 г. причем дал много ценного материала, а именно были взятый типография Партии социалистов-революционеров, склад литературы; в том же году во время временного заведывания вашим высокоблагородием Одесским охранным отделением мною была раскрыта вся боевая дружина, покушавшаяся на жизнь бывшего одесского градоначальника генерала Нейдгарда и, по моему указанию, был задержан главарь этой дружины, зарезавший филера Крайнего; кроме этого мною было предупреждено вторичное покушение на жизнь генерала Нейдгарда и одесского полицеймейстера; лица, имевшие покушение, были арестованы чиновником названного отделения Сачковым.

Будучи провален в партии, я был ранен, после чего меня отправили в гор. Варшаву для тех же целей, но ввиду того, что одесской организацией было сообщено в Варшаву о мо-{200}ем приезде туда, мне не удалось войти в сношение с варшавской организацией. Из Варшавы был отправлен в Вильно в распоряжение ротмистра, ныне полковника Климовича, а из Вильно в гор. Ригу, где я вошел в организацию Партии социалистов-революционеров, указал типографию и всех членов этой партии, а также и военной организации.

Из Риги я был принят на военную службу и по ходатайству начальника Виленского охранного отделения подполковника Шебеко назначен в гор. Вильно, где вошел в военную организацию группы „анархистов-коммунистов“, но был провален Ригой и Вильно, и на меня было организовано покушение, которое было предупреждено начальником Рижского охранного отделения, бывшим одесским ротмистром Васильевым, приезжавшим в Вильно специально для этой цели.

Прослужа на этой службе около пяти месяцев, по ходатайству того же подполковника Шебеко, был от военной службы освобожден и перешел на нелегальное положение и находился в отделении около трех недель безвыходно. Высочайшего же указа об увольнении меня от военной службы не было, и я по настоящее время дезертир.

Из Вильно я был отправлен в Москву в Охранное отделение к полковнику Климовичу и был зачислен филером. Из Москвы в разное время был командирован в Курск, Севастополь и в Самару; в последней, оставив наружное наблюдение, вошел в самарскую социал-демократическую партию и раскрыл комитет означенной партии и боевой дружины этой же партии.

Из Самары я был командирован в Бузулук, Самарской губ., где был ранен, в Саратов, Вольск, в Пензу; в последней для получения связи был посажен в тюрьму, где был подвергнут со стороны политических пытке; в тюрьме мною был предупрежден побег арестантов и обнаружен подкоп.

По освобождении из тюрьмы был вторично послан в Самару, а оттуда в Одессу; из Одессы подполковником Ледвиковым был послан в город Аккерман для раскрытия лаборатории бомб. В Аккермане я вошел в организацию Партии социалистов-революционеров и для конспирации был аре-{201}стован и бежал, дабы не потерять связи и явки с одесским комитетом, после чего мною были открыты и указаны: „областной комитет социалистов-революционеров“, „общий городской комитет“ той же партии с его типографией, „портовой комитет“ той же партии и его боевая дружина, „боевой партизанский отряд“ с его типографией; лаборатория бомб и летучий боевой отряд при Южнорусском областном комитете той же партии, только что тогда организовавшейся.

Цель всех этих партий была взорвать дворец и убить командующего войсками барона Каульбарса и других должностных лиц, ограбить пароход „Батум“, где можно было взять 400 000 руб. У рулевого этого парохода Борленко были обнаружены в значительном количестве взрывчатые вещества.

После этого раскрытия я был ранен, и в начале 1908 г. отправлен в С.-Петербург в Охранное отделение, где служил филером до 24 сего января и уволен за вышеупомянутый проступок.

Ввиду вышеизложенного и глубоко раскаиваясь в своей ошибке, покорнейше прошу Ваше высокоблагородие войти в мое несчастное положение и во внимание моей прежней службы не признаете ли возможным защитить меня и оставить на прежней службе филера, или же предоставить мне должность в другом каком-либо Охранном отделении.

Я шесть лет живу на нелегальном положении и по военной службе числюсь дезертиром; находясь в настоящее время в таком положении для меня несчастном, я положительно не знаю, что делать и как быть; на легальное положение ни в коем случае перейти не могу, потому что буду убит, а также преследуем властями как дезертир; начальник же Охранного отделения дал мне срок прожить в Петербурге до 1 февраля сего года; в противном случае буду выслан из столицы официально этапом. Кроме того у меня остаются голодными родители, которые мною отправлены за границу и находятся на моем иждивении. {202}

Ваше высокоблагородие, умоляю Вас, пощадите и заступитесь, так как после всего этого для меня один исход „Нева“; окажите Ваше милосердие надо мной.

Если же будет признано невозможным принять обратно меня на службу, то не признаете ли возможным выдать мне какое-либо денежное пособие, которое я никогда не получал, служил же искренней правдой своему делу, а также осмеливаюсь просить разрешить остаться мне в Петербурге на более продолжительное время для устройства дел и своего положения.

Раскаиваясь глубоко в своей ошибке, смею надеяться на милость Вашего высокоблагородия, что буду обратно принят на службу, которой я так много отдал своих сил.

Проситель искренно преданный Вам,

Ваш слуга Мовша Каплан»

Получив прошение Мовши Каплана, Департамент полиции обратился к начальнику Петербургского охранного отделения полковнику фон Коттену с просьбой «уведомить о причинах увольнения от службы филера Адольфа Барковского и сообщить сведения о личных и служебных его качествах». Фон Коттен дал следующий ответ: «Филер Барковский (Каплан, он же Каган) уволен мною от службы за пьянство. Он неоднократно, бывая на службе по наблюдению, напивался пьян и оставлял службу, и в таком виде являлся в сборную филеров к докладу, за что не раз был заведующим наружным наблюдением удаляем из сборной. В служебном отношении Барковский ничем от других филеров не выделялся, считался малоопытным и назначался всегда лишь в помощь опытным филерам. Кроме того, Барковский - еврейского происхождения, что инструкцией г. министра внутренних дел по организации наружного наблюдения совершенно не допускается».

Отрицательный отзыв начальства о Барковском не помешал Барковскому. Департамент полиции в своем представлении товарищу министра, изложив заслуги Барковского по секретному сотрудничеству, дал следующее заключение: {203}

«Признавая причины увольнения Барковского от должности филера основательными, но находя в то же время, что услуги его делу политического розыска являются весьма существенными и ценными, что ходатайство Барковского о пособии вполне заслуживает удовлетворения. Департамент полиции полагал бы справедливым выдать ему из секретных сумм департамента, в виде единовременного пособия, 300 руб. и на проведение означенного предположения в исполнение испрашивает разрешение Вашего превосходительства».

Справедливость восторжествовала: его превосходительство согласился с мнением департамента, и 300 руб. были выданы Мовше Каплану. {204}

ОБИДНОЕ НЕДОРАЗУМЕНИЕ

«Его превосходительству господину директору

Департамента полиции

Причисленного к штату Киевского губернского правления б. помощника пристава I части гор. Бердичева Константина Мартыновича Преображенского

ПРОШЕНИЕ

В 1907 г. мною была раскрыта преступная шайка соц.-революционеров, покушавшаяся на жизнь бывшего военного министра генерала от инфантерии А. Ф. Редигера, а также на взрыв военного совета.

Наравне с этими преступниками, во избежание всяких со стороны их подозрений о том, что я их выдал в руки правосудия, я также был арестован и осужден в каторжные работы, а затем по высочайшему повелению, состоявшемуся в 8-й день мая 1909 г. был помилован и, во избежание преследования со стороны революционеров, мне была пожалована фамилия «Преображенский», вместо прежней «Римша-Бересневич».

Со дня моего ареста и до 10 июля 1909 г. я состоял при Охранном отделении в качестве писца, получая от отделения жалованье по своим заслугам, и никаких наград, кроме купленного мне за 25 руб. статского пальто и отданного мне старого поношенного костюма, я не получал.

29 же июля 1907 г. я был зачислен полицейским надзирателем СПб. охранного отделения, и опасаясь далее оставаться в Петербурге, я, по рекомендации его высокопревосходительства генерала от инфантерии А. Ф. Редигера, был назначен помощником пристава I части гор. Бердичева.

В Бердичеве я прослужил с 22 сентября 1909 г. по 26 января 1910 г. и за это время успел получить две благодарности от его превосходительства г. киевского губернато-{205}ра, объявленные в приказе г. бердичевского полицеймейстера, за успешное взыскание дополнительного промыслового налога, а также городского и земского сбора и был на хорошем счету у начальства, но затем отношения начальства ко мне изменились к худшему. Причина сему следующая: после убийства в Петербурге начальника Охранного отделения полковника Карпова в петербургских и киевских газетах начала фигурировать фамилия Преображенского, который являлся участником во многих политических делах и известен как Охранному отделению, так равно и мне по делам отделения. Начальство стало допрашивать меня по этому поводу, но я ответил, что личности Преображенского, про которого так много пишут в газетах, я не знаю, и те обвинения, которые упоминаются в газетах, ко мне не относятся. Иначе говоря, что, хотя личность эта мне была и известна по делам Охранного отделения, так как в то время, когда он однажды был арестован за ограбление бани за Нарвской заставой, я производил некоторые по канцелярии расследования, но, между прочим, не желая, в силу долга присяги, разоблачать или посвящать полицейское начальство в тайны Охранного отделения, я отозвался полнейшим незнанием, как личности Преображенского, так равно и всех его преступных деяний, не предполагая, что этим я могу навлечь на себя какое-либо подозрение со стороны своего начальства.

Но вскоре в одном из номеров „Биржевой газеты“ прямо было указано, что я причастен к взрыву в кафе „Централь“ на Невском пр. и после взрыва назначен помощником пристава I части гор. Бердичева.

Подобного рода газетная печать окончательно заставила начальство причислить меня к штату Киевского губернского правления, мотивируя свое причисление тем, что я якобы не пригоден к полицейской службе и не соответствую своему назначению.

Ко всем же делам, по которым упоминался в печати Преображенский, я вовсе не причастен и пострадал совершенно напрасно, лишившись со своей женой и 9-летним сыном насущного куска хлеба, так как фамилия „Преображенский“ мне высочайше пожалована 8 мая 1909 г., а взрыв в {206} кафе „Централь“ был в 1908 г., т. е. до пожалования меня этой фамилией и безусловно этот случай может относиться к тому Преображенскому, который проходил по делам СПб. охранного отделения под кличкой „Реалист“ по с.-д. партии.

Принимая во внимание, что в связи с новой фамилией я потерял место, и в данное время без рекомендации трудно устроиться и приходится со своим семейством испытывать всякие лишения и нужды, так как за 4 месяца моей службы в Бердичеве я не успел сделать каких-либо сбережений, а наоборот, благодаря болезни моей жены (воспаление слепой кишки 11/2 месяца) и затем отъезда из Бердичева у меня образовалось около 200 руб. долга частным лицам, и теперь ко мне предъявляются гражданские иски, осмеливаюсь покорнейше просить ваше превосходительство войти в мое в данное время безвыходное и крайне тяжелое положение и об оказании мне материальной поддержки с выдачей пособия по усмотрению вашего превосходительства.

Покорнейше просит:

К. Преображенский»{207}

СОТРУДНИК-«ОТКРОВЕННИК»

«Господину товарищу министра внутренних дел

генерал-лейтенанту Курлову

Бывшего сотрудника Варшавского охранного отделения Михаила Вольгемута

ПРОШЕНИЕ

В начале 1908 г. при арестах членов Польской социалистической партии в гор. Седлеце и губернии, я дал откровенные показания относительно моего участия в партии, вследствие чего было задержано по моим показаниям и приговорено Варшавским военно-окружным судом 44 человека к смертной казни, затем казнено 18 человек. Остальные сосланные бессрочную каторгу. Не включая лиц, сосланных в порядке государственной охраны. А также был обнаруженный по моим показаниям склад оружий с 6 пистолетов Маузера, 14 пистолетов Браунинга, 1 бомба, 4 динамитные петарды и до трех тысяч патронов. А также прибор для сложения бомб, бомбы в раздробленном виде. А также было обнаружено несколько партийных библиотек. Отбыв затем наказание по суду в течение 1 г. 9 м. Варшавской крепости , я, желая чистосердечными показаниями облегчить себе судьбу и принести пользу правительству, согласился быть сотрудником Варшавского охранного отделения, причем начальник последнего полковник Заварзин, в присутствии покойного генерала Вырголича, агента отделения Литвина и полковника Мрочкевича, обещал мне обеспечить материально по окончании троекратного заключения. Со времени моего поступления в Охранное отделение я дал ряд ценных откровенных показаний по местному краю и получал по 1 сентября сего года содержание по 45 руб. в месяц, не включая времени, когда я был под стражей в крепости; в это время я получал по 10 руб. в месяц на тюремные расходы. По моим указаниям, в 1909 г. было задержано и привлечено {208} к судебной ответственности до 50 лиц. Кроме того в том же году за ряд серьезных задержаний полковник Заварзин выдал мне 500 руб., из коих 200 руб. я получил только ныне. 1 сентября я окончательно уволен от службы Варшавского охранного отделения, причем мне передано было, что о выдаче мне единовременного пособия сделано представление в Департамент полиции. Ныне за уплатой имевшихся долгов по гор. Варшавы у меня осталось около 50 руб. и я вынужден поселиться в гор. Одессе с целью приискания, как слесарь, какого-либо заработка; оставаться в родном крае я не могу, так как неминуемо буду убит сторонниками партии. Имеющихся денег хватит на жизнь на один месяц. Приискать место на какой-либо фабрике здесь мне весьма трудно, так как я не имею никаких аттестаций. Не отказываясь от мысли дальнейшим личным трудом содержать себя, я все же внезапным отказом Варшавского охранного отделения от исполнения обещаний, данных полковником Заварзиным, поставлен в безвыходное положение. А потому покорнейше прошу ваше высокопревосходительство во внимание к тем фактическим заслугам, кои я оказал правительству в борьбе с Польской социалистической партией и кои известны Департаменту полиции, войти в мое положение, приказав временно обеспечить меня материально до той поры, пока я не подыщу себе настоящего заработка. Ответ настоящего прошения покорнейше прошу адресовать Станиславу Владиславовичу Островскому в Одесское охранное отделение, под этим именем я проживаю ныне в Одессе.

Михаил Вольгемут

12 сентября 1910 года. Одесса»

Об авторе этого отношения была составлена следующая справка:

«Вольгемут Михаил Францев, 21 года, мещанин гор. Седлеца, холост, слесарь, имеет отца 77 лет, братьев и т. д. Из донесения начальника жандармского управления Седлецкого, Венгровского и Соколовского уездов от 29 декабря 1907 г. за № 1804 усматривается, что в ночь на {209} 28 декабря на денежную почту при ст. Соколов произведено разбойное нападение, причем взрывом бомбы убит один нижний чин и 7 человек ранено, кроме того стрельбой из револьверов было тяжело ранено 3 человека. Организованной погоней было задержано из числа преступников двое - женщина Овчарек и Михаил Францев Вольгемут.

Из донесения начальника Варшавского охранного отделения от 16 января 1908 г. за № 762 усматривается, что Вольгемут дал по означенному делу откровенное показание, объяснив, что нападение совершено членами боевой организации Седлецкого округа революционной фракции Польской социалистической партии. По его указаниям арестовано 5 участников нападения и 8 прямых пособников, кроме того выяснен и арестован целый ряд лиц (в числе 40 человек), принадлежащих к седлецкой организации революционной фракции ПСП. Из числа задержанных 13 человек уже привлечены в качестве обвиняемых по упомянутому делу.

Из протокола допроса Вольгемута от 22 декабря 1908 г. видно, что он в конце ноября 1904 г. вступил в качестве члена ПСП в агитационный ее отдел в гор. Седлеце под кличкой „Ружа“.

По существу означенного протокола начальник Седлецкого губ. жанд. управления 23 января 1909 г. за № 138 дал следующий отзыв: „Протокол этот заключает в себе систематическое описание деятельности революционной фракции ПСП в районе Седлецкой губ. с ноября 1904 г. по 27 декабря 1907 г., по которой Вольгемутом разновременно уже были даны неоднократные показания, как чинам жандармского, так и судебного ведомства; показания эти послужили материалом для постановки дела (о нападении на денежную почту при ст. Соколов) в Варшавском военно-окружном суде. По приговору этого суда 12-ти обвиняемым были вынесены смертные приговоры, и 26 лиц приговорены к каторжным работам“. Кроме того, показание Вольгемута, охватывающее не только сторонников бывшей боевой организации партии, в громадном большинстве уже сликвидированных, но и агитационных деятелей таковой за 1905-1907 гг., представляет собой, хотя и устаревший, но все же весьма ценный агентур-{210}ный материал, тем более, что в нем упоминаются такие местные жители, о преступной деятельности коих имелись в распоряжении моего предместника и в моем лишь отрывочные и неопределенные сведения.

Из сведений о лицах, осужденных Варшавским военно-окружным судом за политические преступления, усматривается, что Вольгемут, приговором названного суда, состоявшимся 6 июня 1908 г., признан виновным в укрывательстве разбойного нападения и присужден к ссылке в каторжные работы на 13 лет 4 месяца. По конфирмации, назначенное судом наказание было заменено отдачею Вольгемута в исправительные арестантские отделения сроком на 2 года. 7 июня 1908 г. приговор обращен к исполнению.

4 июля 1908 г. за № 10 844 начальник Варшавского охранного отделения представил копию воззвания революционной фракции ПСП, в которой Михаил Вольгемут назван провокатором.

В докладе г. вице-директора Департамента полиции ст. сов. Виссарионова от 14 июля 1910 г. по делу ознакомления с постановкой политического розыска в Привислинском крае значится, между прочим, следующее: „Во время пребывания моего в Седлеце находился в этом городе откровенник Вольгемут, вызванный из Варшавы на допрос судебным следователем, и был помещен в канцелярии ротмистра Григорьева с ведома полковника Тржецяка. Мною было выражено пожелание немедленного удаления Вольгемута из упомянутого помещения».

Такова биография «откровенника» Вольгемута. Немудрено, что на приведенном выше прошении его мы видим карандашную надпись: «Разве Вольгемут может быть на свободе?». Тем не менее, он не только был оставлен на свободе, но еще был обрадован пособием. Вопреки своей обычной скупости департамент, по приказанию товарища министра П. Г. Курлова выдал Вольгемуту 300 руб. {211}

«НАРОДНЫЙ УЧИТЕЛЬ» КУТАСОВ

Без всяких комментариев печатаем три письма некоего учителя Алексея Кутасова, адресованные полковнику А. М. Еремину, заведовавшему в то время Особым отделом Департамента полиции.

1

„Пользуясь вашим разрешением, данным мне вашим высокоблагородием в личном разговоре с вами 18 сего августа сего года (1910), имею честь почтительнейше просить вашего ходатайства перед кем следует о выдаче мне единовременного пособия, каковое мне было обещано полковником г. Засыпкиным за мою работу на Северном Кавказе по секретным сведениям, но не получалось мною, между тем в настоящее время крайне нуждаюсь с семьей.

Учитель Алексей Кутасов

СПб. 19 августа 1910 г.

Адрес: Кубанское областное жандармское управление. В станицу Нбанскую Кубанской области. Вере Кутасовой.»

По этой просьбе Кутасову было выдано из департамента 100 руб.

2

«Ваше высокоблагородие г. полковник. Позвольте обратиться к вам, как к отцу.

Я вчера не мог подробно говорить с вами, т. е. ваш отказ помочь мне так подействовал на меня и убил, что я совершенно упал духом и разнервничался.

Простите меня, но вы имеете какое-то предубеждение ко мне, тогда как я совершенно этого не заслуживаю: я прежде всего человек дела, могу это с гордостью сказать. {212}

Конечно, я ошибался, это сознано мной, а главное выстрадано, и больше этого повторяться, конечно, не будет. Вы полагаете, что я совершенно провален: смею вас уверить моей дальнейшей работой, что это не совсем так, впрочем, тюрьма бы меня давно убила, и Кубанское жандармское управление отлично знает, что 2-летнее заключение только укрепило мои связи и значение, а помилование ничуть не удивило всех, так как я судился очень конспиративно и еще конспиративней вел себя в тюрьме.

Сам себя я не стану обманывать, т. к. смерть - серьезная вещь.

Письмо относительно Маньчжурии писалось не мной, и за редакцию его я не могу по совести отвечать.

Очень прошу вас поддержать меня и семью мою в настоящих трудных обстоятельствах.

Покорнейший слуга

Алексей Кутасов

P. S. По прочтении настоящего письма не оставьте принять меня лично.

Ал. Кутасов. С.-Петербург. 1910 г. 19 августа»

3

«Покорнейше прошу ваше высокоблагородие настоящую мою докладную записку не отказать препроводить г. начальнику Петербургского охранного отделения, а также и главным образом прошу вашего ходатайства пред названным выше г. начальником о зачислении меня на службу в Петербурге, и таким образом вы закончите и другую половину вашего доброго дела относительно меня.

Должен здесь перечислить вкратце все то, чем я могу быть полезен сейчас и далее, умалчивая о сделанном мной, так как моя деятельность известна вам, причем прошу простить мне мои ошибки, за которые я так жестоко пострадал, и которые уже не повторятся: {213}

1) Как учитель и журналист, работающий десять лет по педагогике, журналистике и среди партий, я, конечно, имел, имею и буду иметь громадные связи среди интеллигенции.

2) Почти все связи соц.-рев. и анархистов на Северном Кавказе мне известны.

3) Я поддерживаю связи с заграницей (Париж) через г. Адамовича и Логвиненко, екатеринодарских анархистов.

4) Я имею связи с бывшим депутатом Государственной думы, г. Герус, бывшим учителем и моим товарищем, а также и теперешним г. Покровским, избранным из моего родного города Темрюка, Куб. обл., а равно с г. Бардижем (депутат от казаков Кубанской области).

5) Я имею массу знакомых на Кавказе, а также и в Петербурге, принадлежащих к разным партиям.

6) Как журналист имею самые широкие связи в литературном мире: состою в переписке и знаю лично М. Горького, Л. Андреева, Петрищева, Короленко, Битнера и даже А. Толстого, не считая массы провинциальных и столичных мелких работников печати.

7) Я был бы весьма полезен своей литературной работой.

8) Живя в Петербурге и работая здесь среди революционеров, а также и в литературе, я дал бы массу материала по Кавказу, особенно по Кубанской области (список этого материала вашему высокоблагородию представлен мной через Кубанское областное жандармское управление в начале августа н. г.).

В заключение этих кратких сведений осмелюсь добавить, что я горю самым искренним и серьезным желанием приносить и далее пользу, и прошу вашего ходатайства об оставлении меня в Петербурге, а своей деятельностью я заслужу ваше доверие.

Учитель

Алексей Кутасов

P. S. Мной сейчас же может быть дан самый подробный и точный перечень всего материала, который может быть {214} дан в настоящее время по Кавказу и С.-Петербургу и за границей.

Ал. Кутасов. С.-Петербург,

гостиница „Пале-Рояль“. 19 августа 1910 г.

Примечание: с высшими учебными заведениями Петербурга и Москвы у меня многочисленные связи, т. е. многие учителя или товарищи учатся там, как то: университет, Высшие женские курсы и т. п.

Ал. Кутасов»

В 1917 г. Кутасов был распубликован в списке секретных сотрудников, изданном Министерством юстиции. В нем здесь сообщено было следующее:

«Кутасов, Алексей Петров, бывший учитель, из мещан гор. Темрюка, клички „Странник“ и „Шар“; 36 лет от роду; состоял в качестве секретного сотрудника при Кубанском областном жандармском управлении и Екатеринодарском охранном пункте и оказал в декабре 1907 г. по май 1908 г. ряд весьма ценных услуг по освещению и пресечению различных преступных организаций. Не сумел однако ограничиться пассивной ролью сотрудника и стал тайно посылать разным лицам, по поручению анархистских организаций, вымогательные письма и, вообще, вступил на провокационный путь. Несмотря на принятые, ввиду заслуг Кутасова, меры, спасти его от судебной кары за это преступление не представилось возможным, и он в 1909 г. был присужден Кавказским военно-окружным судом к ссылке в каторжные работы на 8 лет, от отбытия какового наказания впоследствии был всемилостивейше освобожден и перешел на жительство в С.-Петербург, где весьма короткое время работал при Охранном отделении. Будучи отстранен от сотрудничества, Кутасов неоднократно пытался затем шантажировать на политической почве начальников некоторых розыскных органов, а равно вошел в ряды типичных шантажистов в отношении частных лиц и в 1911 г. успел обманным образом, посредством вымогательства, получить в Тифлисе от некоего Сараджева 500 руб.; тем же способом пытался, под видом {215} гадальщика-хироманта, получить от некой Любарской 1000 руб., а равно предпринимал шаги к получению таким путем денег и от других лиц. Ввиду этих преступлений Кутасов 2 августа 1911 г. был арестован судебным следователем и затем Тифлисским окружным судом был 26 мая 1912 г. осужден в исправительные арестантские отделения на 1 год и 3 месяца. В сентябре 1913 г., в Ставрополе, Кутасов пытался шантажировать управляющего мельницей, но был задержан и заключен под стражу с возбуждением о нем предварительного следствия». {216}

ОТКРОВЕННЫЙ РАССКАЗ

«Его высокопревосходительству г-ну директору Департамента

полиции в С.-Петербурге

От Андрея Евтихиевича Чумакова, Екатеринодар, Посполитакинская, № 98, кв. Кальжановой

Революционную работу в партии с.-д. я начал 1902 г., когда „ДК“ РСДРП в Ростове-н/Дону усилил свою деятельность, организовав ряд стачек и демонстраций.

„Врагом правительства“, членом революционной партии сделали меня, как и многих других, несколько прочитанных брошюр запрещенной макулатуры, и горячая кровь экзальтированность и, главное, неспособность рассуждать тогда так, как теперь, дополнили все остальное, и я очутился в смрадном болоте нравственного растления - в революционной с.-д. организации.

Эти же индивидуальные качества и желание вот сейчас же видеть „плоды“ своей работы заставили меня пойти в „технику“, которая требовала людей, обладающих известной долей бесстрашия, т. к. правительственное возмездие за эту сторону вещественной революционной деятельности отличалось особенной щедростью, а пригодных и желавших пользоваться исключительным вниманием Плеве было немного.

И вот потекла моя жизнь между службой в конторе и самой разносторонней „технической“ революционной возней, стряпаньем „духовной пищи“ - прокламаций и прочим, вплоть до исполнения роли гида для приезжавших в наш город важных партийных работников.

Равнодушный сначала к расколу в партии, потом я сделался большевиком.

Чтобы проветриться, мне изредка случалось выезжать в округ в качестве пропагандиста, в тех случаях, когда тема беседы не касалась раскола.

Как Вам известно, большевики в „ДК“ никогда не имели преобладающего влияния, а потому естественно вырастает {217} вопрос, почему я, большевик, работал в меньшевистской организации. Очень просто, не хотел расстаться с „божественным созданием“, относившимся довольно скептически к прелестям бродяжества, с его неразлучным спутником, лишениями, а часто и с голодовками. По этой же причине из ссылки я поехал в Ростов-н/Д., а не в какой-либо другой город. Ради этого пояснения я отступил от сути, и теперь продолжаю о работе.

В июне 1905 г. я оставил ростовскую организацию, вступил в военно-техническую, оборудовав в гор. Новочеркасске химическую лабораторию для изготовления взрывчатых веществ. Впрочем, деятельность моя в военной организации продолжалась недолго и выразилась в приготовлении 2 ф. гремучей ртути, нескольких фунтов динамита, пироксилина, да в „изготовлении“ 4 пудов динамита, который похитили на одном из Александровско-Грушевских рудников.

Работая, я, к великому сожалению, был скромен, как верная исламу женщина Востока, не смел поднять глаза и сдернуть завесу тайны, чтобы знать больше, чем то позволялось „правилами конспирации“, из которых я создал себе фетиш, и что впоследствии сильно мне повредило.

Потом, когда наступили бурные дни свобод, работа подполья стала ненужной, и я освободился. Освободился, конечно, номинально, разумея под этим возможность выходить на люди. Готовились к вооруженному восстанию. В этих приготовлениях принял участие и я, обучая отряд бомбистов метанию бомб, обращению с ними и пр.

Во время же вооруженного восстания на Темернике я ведал защитой северной баррикады и командовал отрядом бомбистов.

Когда вооруженное восстание было подавлено, дружина разгромлена, я вступил в комитет боевой дружины, целью которого было создание новой дружины. Заведовал я Ростовским районом.

Но, как говорит пословица: повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить, - в одну ненастную февральскую ночь 1906 г. меня случайно арестовали. Произво-{218}дили обыск в квартире, где я за поздним временем остался ночевать. Обыск производили плохо, т. к. не нашли полномочий комитета боевой дружины, которые выдавались членам его на право конфискации оружия у дружинников старой дружины и частных лиц, и которые я хранил у себя в коробке со спичками. Не нашли и „браунинга“, который лежал на печной задвижке.

На допросе мне предъявили 100 и 101 ст., но за отсутствием веских улик только выслали в Вологодскую губернию, в уездный город Кадников.

Арест и высылка имели для меня решающее значение в смысле душевного перелома, в смысле отрезвления. И не потому, что эта была суровая кара, а потому, что виденное в тюрьме и по этапам заставило призадуматься над содеянным, начать переоценку ценностей.

Богатый материал для этого дала Бутырская тюрьма, тогда переполненная ссыльными самых различных партий, и Вологда, где в то время этих господ было тоже немало. Всего там было: рабочие, простодушные и доверчивые, крестьяне-„аграрники“, темные, малоподвижные и жавшиеся от „чистой политики“ в отдельные кружки, откуда часто слышались тяжелые вздохи и молитвенное „О, господи помилуй нас“. Со многими из них мне часто приходилось беседовать. И постоянно в их рассказах о том, как попали сюда, проскальзывала злоба, открыто высказывалось сожаление, что попались на удочку безбожников социалистов, страх за свое и своих семейств будущее, которые, оставшись без работников и опоры, осуждены на голод и холод. А самим им уже в тюрьме вологодской приходилось трудно, сидя на хлебе и воде, и довольствуясь изредка скудными подачками, перепадавшими от „борцов за народ и свободу“. „Красный крест“ в изобилии доставлял продукты питания и одежду, а все эти „страдальцы за народ“: жиды, поляки, финляндцы, грузины, армяне, охамевшие русские, набивая свои мамоны, безраздельно пользуясь всем, показали и резко подчеркнули, чего стоит их народолюбие. И мне, монашествовавшему революционеру, странно было слышать, как все эти нагло-циничные, развратные и превращенные в паразитов профес-{219}сиональной деятельностью с.-р. и с.-д., анархисты, бундисты и пр. и пр. при этом вещали о догматах своих учений, а в интимных беседах смаковали, сколько кто получал от организации на жизнь, и как потом прокучивались эти деньги, собранные по копейкам у рабочих и крестьян, которых они вовлекли в кровавую авантюру и распяли на Голгофе общегосударственного бедствия, ими устроенной.

И вся эта разнузданно-откровенная мерзость революционных теорий и их апостолов, дышащих ненавистью к вековым устоям нашей государственности, национальности и порядку, поселила в моей душе разлад, приведший меня к прежнему, дореволюционному политическому идеалу, по которому Россия немыслима без монарха.

Уходя из ссылки, я уже решил оставить революционную работу, уничтожил шифрованные адреса, явки. Приехал в Ростов, „Товарищи“ - эти волки с лисьими хвостами, стали предлагать снова начать работу. Я отказывался, мотивируя отказ усталостью. Меня упрекнули в трусости. О, думаю, я не трус, и это сумею доказать. Тогда как раз господствовали крайние идеи „максималистов“, сводившиеся к проповеди открытого грабежа и убийства правительственных чиновников и агентов. „Большевики“ носились с идеей „партизанских выступлений“. Настроение такое, что если бы было реализовано - принесло бы на первых же шагах довольно ощутительный вред. „ДК“ влачил жалкое существование, был опутан внутренней агентурой, и там мне делать было нечего. Поэтому я направился в сторону непосредственной опасности, вошел в группу анархистов-коммунистов, состоявшую из людей, бывших под моим ведением во время вооруженного восстания. Затем вошел в сношения с начальником Ростовского охранного отделения, теперь покойным С. Г. Карповым, заявив ему, что убеждения мои изменились, что вследствие этого, я хочу загладить свои прежние преступления, действительно послужить народу и царю, против которых раньше много согрешил. Я объяснил, что буду оперировать в среде анархистов и тут же дал самые точные сведения насчет членов группы, в которую вступил. Группа совершила ряд мелких экспроприаций и нападение на некоего, {220} если не ошибаюсь, Федорова, которого ранили из револьвера, приняв его за филера Охранного отделения. Потом эта же группа ограбила экспортную контору Фридеберга на 12 тыс. руб., при этом ранили в ногу швейцара, и, кажется, лошадь под городовым, который их преследовал. Четверых из этой шайки расстреляли, а остальных часть выслали впоследствии в отдаленные места Сибири. Это было в октябре 1906 г. Последовательно я перебывал в трех группах, вожаки которых арестовывались, а группы распадались, образуя новые.

Четвертая группа была вместе с тем и последней. Я провалился. И вот каким образом это произошло. Как-то запозднился у двух членов этой группы. Не зная, что в ту ночь решено было ликвидировать эту квартиру, я остался там ночевать. Не помню точно, предупреждали меня относительно того, что агентам нельзя ночевать на квартирах лиц, относительно которых даны сведения Охранному отделению, или нет.

Ночью нагрянула полиция. Арестовали, разумеется, и меня, вместе с двумя, фамилии которых не помню. На место ареста и обыска прибыл С. Г. Карпов и незаметно сообщил мне, что устроит для меня побег. Повели нас в участок в Нахичевани н/Д., так как и квартира, где нас взяли, была в Нахичевани. В участке С. Г. Карпов подкупил городового, чтобы он меня отпустил, когда поведет для отправления естественной надобности. Так и было сделано. Но не успел я выбежать за ворота, как городовой, выводивший меня, начал стрелять из револьвера. Моментально образовалась погоня, что называется, по пятам. Я метнулся в первый двор. Забежал затем в дом. Городовые за мной. Схватили. Околоточный Кривобоков, который теперь, кажется, служит в петербургской полиции, начал в упор стрелять в спину. Револьвер был системы „С и В“, 32 калибра и обыкновенно заряжался патронами для браунинга, а на этот раз по счастливой случайности был заряжен патронами с черным порохом и свинцовыми пулями. Когда Кривобоков начал стрелять, меня городовые держали уже под руки.

Затем, когда повели к участку, тот же Кривобоков продолжал бить меня по шее и, бог весть, чем кончилось бы все {221} это, если бы не жандарм, вовремя подоспевший и остановивший Кривобокова. Подвели к участку. Карпов, пристав и другие в один голос заявляют: не тот, и меня отпускают. Напуганный всем происшедшим, с болью в спине от сильных контузий (только благодаря тому, что на мне было ватное пальто, а то, пожалуй, бы тоже несдобровать) я кое-как поплелся по улице. Встречает городовой, всматривается в лицо, останавливает и спрашивает: „Куда идешь?“ „Домой“, - отвечаю. „Идем в участок“, - командует городовой. Мною овладела апатия, удивительная безучастность ко всему, и я повиновался, тем более, что бежать сил не было, да это было бы бесполезно, а к тому же и опасно: мог пристрелить. Отправили в тюрьму, а дня через три или четыре судили военно-полевым судом. Меня оправдали, а тех двоих осудили на каторжные работы на 4 года каждого. Это было ноября 1906 г.

После этого я был конченный человек, и сотрудником больше не мог быть, хотя знавшие меня „старики“ революционеры с.-д. удивлялись, что я пошел к каким-то анархистам, в провокатуру мою не верили, но держались от меня в стороне.

О всем здесь описанном, т. е. об истории провала, знает Н. В. Ильяшев, помощник С. Г. Карпова, который, кажется, и теперь служит в Ростовском охранном отделении.

Мои попытки спустя некоторое время вновь войти в какую-нибудь группу, в с.-д. ростовскую организацию, успехом не увенчались. Меня объявили провокатором. Я уехал на Кавказ.

На Кавказе я никакой революционной деятельностью не занимался, жил в ст. Кореновской, Куб. обл., где служил на лесном складе вместе с отцом.

С 1908 г. мне удалось пристроиться к журналистике в гор. Екатеринодаре. Работать начал в „Кубанском курьере“, а так как редактором этой газеты был жид Финкельштейн, - я перешел в „Новую зарю“, в которой работал с некоторыми перерывами вплоть до последнего времени. О моем политическом прошлом никто из товарищей по перу не знал ничего, да и вообще никто не знал. {222}

Но в августе, в последних числах, старая история провала, о которой я и сам стал забывать, вдруг всплыла неизвестно по чьему старанию наружу, и стала злобой дня среди газетчиков. Историю страшно раздули, по свойственной журналистам привычке преувеличили, и мне деликатно, но настойчиво предложили убраться из редакции, а когда пошел я по другим редакциям (там 4 газеты), мне вежливо отказывали, сожалея, что какой-то досужий повеса распустил про меня вздорную, нелепую историю.

Так как провинциальный журналист - тип „перекати-поле“, кочующий из одного города в другой, то уже через короткое время в гор. Баку мне пришлось слышать от одного журналиста эту печальную историю скандала со мной. Вообще, дорога в прессу для меня закрыта навсегда и во всяком случае на долгие, долгие годы,

Пытаться найти работу в каком-нибудь другом городе и газете - безрассудно, потому что, если будешь разоблачен в одном да и в другом месте, в конце концов попадешь на столбцы газет, а это безусловно смерть.

Между тем я успел себе составить известное положение в прессе за эти два года. Можно уже судить по тому, что заработок мой в месяц достигал в среднем 100 руб.; что в этом году я получил серьезный пост представителя и сотрудника гор. Новороссийска от газеты „Новая заря“. Таковы отклики этой несчастной истории.

Безвыходность моего положения, с одной стороны, сознание, что я еще могу быть полезен правительству - с другой, заставляют меня обратиться к вашему высокопревосходительству со следующей просьбой: не найдете ли вы возможным оказать мне единовременную денежную поддержку в сумме четырехсот руб. (400 р.) для того, чтобы я мог приготовиться к специальному экзамену на звание народного учителя, а затем, поступив в учителя, начать агентурную деятельность, давая сведения о тайных и вообще об учительских союзах, куда я, конечно, беспрепятственно войду как совершенно новый, никому неизвестный человек.

Положение мое во всех смыслах не „выдерживает самой слабой критики“, как говорят обыкновенно, и действительно, {223} ума не приложу, как быть, если ваше высокопревосходительство откажете в просьбе. Сейчас уж нуждаюсь, и довольно основательно, а впереди темно, ничего не видно.

Андрей Евтихиев Чумаков

В отделении имел кличку „Чуркин“. Военно-полевым судом судился под фамилией „Аверьянова Алексея“.

P. S. Глубоко извиняюсь перед вашим высокопревосходительством за небрежность и несистематичность этого прошения. Объясняется это тем обстоятельством, что пишу его в гостинице, в общем зале: надо кончить, пока мало публики, а у знакомых, где я остановился, уж очень много грамотных, да еще и любопытных. Это прошение я посылаю из Ростова, куда приехал позондировать почву насчет работы. Результаты самые плачевные: нигде ничего. Разумею конторы, а о газетах и не помышляю».

Прошение Чумакова было препровождено начальнику Донского охранного отделения с предложением сообщить об авторе подробные сведения. Ротмистр Леонтьев 11 октября 1910 г. донес департаменту: „По имеющимся данным в делах отделения и объяснению состоящего в моем распоряжении тит. сов. Ильяшева, кр. Воронеж. губ. Андрей Евтихиев Чумаков действительно состоял в качестве секретного сотрудника, под кличкой «Чуркина» в 1906 г. при вверенном мне отделении, в бытность начальником сего отделения полковника Карпова. Личность Чумакова лично мне неизвестна, но, по словам чиновника Ильяшева, он в свое время давал весьма ценные и правдивые сведения по группе «анархистов-коммунистов», и изложенные в его прошении все факты, вплоть до его провала и полевого суда, которым он судился под фамилией мещанина Алексея Петрова Аверьянова, соответствуют истине».

Чумакову было выдано 200 руб. {224}

ОДИССЕЯ ПРОВОКАТОРА

„Его высокопревосходительству господину директору

Департамента полиции

Потомственного дворянина г. Рязани Сергея Васильевича Праотцева

ПРОШЕНИЕ

С двадцатилетнего возраста я состоял сотрудником у разных лиц, ведших борьбу с революционным движением в России.

Отец мой был привлекаем по процессу «Народной воли», и поэтому я был поставлен с ранней юности в революционную среду.

Сознание долга перед государством и отечеством побудило меня использовать таковое мое положение в видах борьбы с революционным движением. Начал я свою деятельность с Н. С. Бердяевым в Москве, затем продолжал с С. В. Зубатовым.

В 1894 г. Зубатов отрекомендовал меня покойному Семякину, и я работал год в Петербурге. Затем отправился на лето в Саратов, где мне пришлось работать с двумя помощниками, командированными Зубатовым из Москвы.

На другой год - в год коронации государя императора Николая Александровича, я продолжал службу в Москве около года и затем, когда революционная среда от меня отошла, я уехал в гор. Клинцы, где занял место учителя рисования в тамошнем ремесленном училище…

Года через четыре, когда я уже служил в Киеве в коммерческих училищах, моя родственница Л. Н. Чернова ввела меня опять в круг революционеров, и я тотчас же вошел в сношения с Департаментом полиции, так как в Киеве в то время Охранного отделения еще не существовало…

В 1904 г., после того как я около двух лет держал конспиративную квартиру Гершуни в Десятинном переулке, я до такой степени расстроил свое здоровье постоянным {225} нервным напряжением, что попросил тогдашнего моего начальника полковника Спиридовича уволить меня. Передав свои связи в революционной среде по просьбе полковника Спиридовича одной новой сотруднице, я уехал на Кавказ.

Этим кончилась моя служба в качестве сотрудника.

В 1905 г. я оставил место во Владикавказском кадетском корпусе и уехал в Париж, чтобы отдаться всецело живописи .

В Париже жить мне приходилось исключительно в среде русских эмигрантов… В сношение с политическим розыском (я) не входил, так как не интересовался революционными делами и очень тяготился той средой, в которой жил.

Наконец, это привело меня к тому, что я уехал в Южную Америку, надеясь в Буэнос-Айресе заработать несколько денег и с этими средствами устроиться где-нибудь в глуши, заняться с своими двумя мальчиками земледелием.

Руководился я главным образом желанием спасти детей от растлевающего влияния так называемых идейных течений, всюду быстро распространяющихся.

В Буэнос-Айресе… жить мне пришлось среди революционеров… в одной комнате с очень видным максималистом Правдиным.

Случилось так, что одного беглого террориста помяло в мастерской машиной, и Правдин его вез в госпиталь. При переезде на извозчике раненый передал Правдину письмо из Парижа, рассказывающее о моем разоблачении Меньшиковым, а также о соглашении нескольких русских рабочих убить меня. Правдин все это мне сообщил, но еще накануне его сообщения в окно кто-то целился в меня из ружья, и я предупредил выстрел только тем, что быстро потушил свечу и закрыл ставни.

Потом некоторое время мне пришлось скрываться, каждую ночь переменяя гостиницу. {226}

Но однажды ночью, когда я посетил Правдина, чтобы взять из чемодана чистое белье, меня чуть не убили, сделав по мне 4 или 5 выстрелов из револьвера, и я едва спасся бегством. Наконец, настоятель церкви дал мне пристанище при церкви. Он же помог мне наскоро распродать мои этюды, и таким образом я выручил рублей восемьдесят на то, чтобы уехать…

Со мной поехали в Парагвай Правдин и еще один беглый моряк… Они притворились не верящими в разоблачение и желающими тоже устроиться на земле. Правдин выхлопотал у администрации 9 гектаров земли. В лесу нам по ночам пришлось дежурить у костра, чтобы отгонять диких зверей, и караулить вещи - от индейцев. На третий или четвертый день, когда я лег после моего дежурства, они, думая, что я сплю, завели разговор о том, что надо покончить со мной и, симулировав при ком-нибудь постороннем нечаянный выстрел, убить меня. Я дождался утра и объявил, как будто проснувшись, что я от них ухожу. Это был психологический момент; они дали мне собраться, очевидно, не веря в то, что я решусь уйти без знания испанского языка и совершенно без денег. И когда я перешел поляну и скрылся от них за деревьями, они стали вдогонку мне стрелять, но не могли уже причинить мне вреда.

Около шести месяцев я блуждал по стране, пока не добрел до Асунсиона, столицы Парагвая.

Здесь не хватит места рассказывать все перипетии четырех с половиной лет, проведенных мной в Парагвае, скажу только, что я затратил нечеловеческую энергию, чтобы осуществить идею поселения на земле. Взяв у парагвайского правительства в колонии „Новая Италия“ 14 гектаров леса, я вырубил один гектарий, засадил его, выстроил хижину, и все это без копейки денег и без помощников. В продолжение целого года мне почти ни разу не удалось поесть хлеба, и питался я исключительно тем, что удавалось застрелить. Я съел более полутораста обезьян, так как их было легче всего убивать. Сломав себе ключицу на правом плече, шесть месяцев я был лишен возможности работать. Наступила революция в Парагвае, и я перебрался опять в Асунсион, где и по-{227}ступил в качестве практиканта в госпиталь для раненых бесплатным добровольцем. В госпитале я проработал в течение восьми месяцев. Хотя своей работой я заслужил уважение и дружбу докторов, но русские революционеры обнаружили мое пребывание и путем компрометирующих писем и другими путями начали меня преследовать. При закрытии госпиталя я подвергся прямому избиению со стороны низших служащих госпиталя, которые поголовно были члены анархического клуба и были направлены на меня одним русским анархистом.

Всю ночь просидел надо мной один из докторов госпиталя, и затем несколько недель я пролежал в кровати и не могу оправиться совершенно до сих пор от последствий побоев.

Жить в Южной Америке, где так много русских революционеров и где я не был ни часа от них защищен, мне не представлялось больше возможности. Кроме того, я боялся умереть там, потеряв для России двух мальчиков, которые все эти годы находились в приюте в Б.-Айресе.

Постоянно хворая и с каждым месяцем чувствуя себя все слабее, я стал думать только о том, чтобы достать нужное количество денег на переезд в Россию. Мне казалось, что мое правительство должно было устроить безбедно мое существование и возможность быть еще полезным, а также и воспитать двух мальчиков верными слугами царю и отечеству. Мне удалось написать картину, которую правительство Парагвая купило для музея. Может быть оно этим хотело меня вознаградить за бесплатный уход за ранеными в госпитале.

Таким образом, мне удалось заручиться суммой в 500 аргентинских пез. С этими деньгами я поспешил в Б.-Айрес, а оттуда, взяв из приюта детей, приехал в Петербург. Здесь нет места для перечисления всех тех фактов моей жизни, которые доказывают, что мной руководило в моей службе государю императору идейное начало, а не политическое стремление к карьере и обогащению, но думаю, что вышесказанное достаточно меня характеризует, и из всего сказанного явствует, что только крайность заставила меня обра-{228}титься за помощью к вашему высокопревосходительству… Что ожидает меня, если вы не окажете мне самой широкой поддержки. Кроме службы по борьбе с революцией я нервно изнемог за 11 лет службы в качестве учителя рисования…

Я же ни в чем не виноват. Виноват во всем начальник, которому я доверялся безусловно. А между тем, когда я начинал служить, С. В. Зубатов спрашивал меня, чего я хочу добиться - карьеры или денег, я ответил, что единственное мое желание и условие службы, чтобы сохранилась вечная тайна, и он мне это обещал и обещал от лица правительства. Когда же я усомнился, он мне доказал, что правительство должно оберегать эту тайну в своих же интересах. И вот Меньшиков, который сносился со мной от лица правительства и которому я доверял как представителю правительства, выдает меня врагам в то время, когда я нахожусь в их стране. Мне только чудом удается спастись от их мщения - и то временно.

Я знаю, что великодушное сердце русских государей никогда не допускало оставить без помощи людей, пострадавших от исполнения своего долга, и я уверен, что в. п-во, взглянув с этой точки зрения на мое положение, сделаете все возможное для того, чтобы мне и самому дожить свой век так, как прилично дворянину и принеся возможную пользу государю и отечеству, а также и воспитать двух детей верными слугами царю и отечеству.

Сергей Васильевич Праотцев С.-Петербург. 3 января 1914 г.»

Художник С. В. Праотцев вращался одно время среди нашей эмиграции в Париже. В 1909 г. он уехал в Южную Америку и вскоре после отъезда был объявлен провокатором. Он упорно отрицал свою причастность к русской охранке и, по возвращении в 1913 г. в Россию, всюду доказывал, что его «оклеветали». Где он находится теперь, мы не знаем. Последнее время он был преподавателем рисования в частном коммерческом училище в гор. Слуцке. В ответ на свое прошение он получил 550 руб. из сумм Департамента {229} полиции и дал обязательство больше не беспокоить Департамент полиции просьбами о пособии. {230}

часть вторая ИСПОВЕДИ И ПРИЗНАНИЯ РАСКРЫТЫХ СЕКРЕТНЫХ СОТРУДНИКОВ

ОХРАННАЯ ГЕРОИНЯ

Два документа

14 августа 1909 г. Центральный Комитет Партии социалистов-революционеров опубликовал следующее сообщение.

«ЦКПС.-Р. доводит до всеобщего сведения, что Зинаида Федоровна Жученко, урожденная Гернгросс, бывшая членом П. с.-р. с сентября 1905 г., уличена, как агент-провокатор, состоявшая на службе Департамента полиции с 1894 года.

Началом ее провокационной деятельности была выдача, так называемого распутинского дела (подготовка покушения на Николая II в 1895 году).

В Партии с.-р. Жученко работала, главным образом, сначала в московской организации, а потом и при областном комитете центральной области.

Последнее время проживала в Германии, но в заграничных организациях с.-р. не принимала никакого участия».

12 октября 1909 г. П. А. Столыпин представил следующий всеподданнейший доклад:

«Летом текущего года, благодаря особым обстоятельствам последнего времени, старому эмигранту-народовольцу Бурцеву удалось разоблачить и предать широкой огласке долговременную секретную службу по политическому розыску жены врача Зинаиды Федоровны Жученко, урожденной Гернгросс.

На секретную службу по Департаменту полиции Гернгросс поступила в 1893 г. и, переехав весной 1894 г. на жи-{231}тельство в Москву, стала работать при местном Охранном отделении. За этот период времени Жученко успела оказать содействие обнаружению и преданию в руки властей деятелей „московского террористического кружка“ (Распутин, Бахарев и др.), подготовлявшего злодеяние чрезвычайной важности.

Будучи привлечена к ответственности по этому делу, Гернгросс, на основании высочайшего вашего императорского величества повеления, последовавшего по всеподданнейшему министру юстиции докладу в 14-й день февраля месяца 1896 года, была, по вменении ей в наказание предварительного ареста, выслана под надзор полиции на пять лет в город Кутаис, где в 1897 г. и вступила в брак со студентом, ныне врачом Николаем Жученко, и перешла на жительство, с надлежащего разрешения, в город Юрьев, откуда с малолетним сыном своим в апреле 1898 г. скрылась за границу и занималась там воспитанием горячо любимого сына, оставаясь несколько лет совершенно в стороне от революционной деятельности, но затем, весною 1903 года, видя усиление революционного движения в своем отечестве и тяготясь своим бездействием в столь тревожное для России время, возобновила свою работу по политическому розыску и оказала правительству ряд ценных услуг по выяснению и освещению деятельности укрывавшихся за границей русских политических выходцев. Осенью 1905 года Жученко была командирована по делам политического розыска из-за границы в Москву, где во время мятежа работала при особо тяжелых условиях, с непосредственною опасностью для жизни, над уничтожением боевых революционных партий, свивших гнездо в столице.

Проживая до февраля текущего года в Москве, с небольшими перерывами, вызванными служебными поездками за границу, Жученко проникла в Боевую организацию Партии социалистов-революционеров, где и приобрела прочные связи, благодаря чему была выяснена и привлечена к ответственности вся летучая Боевая организация Московского комитета партии, а также произведен ряд более или менее крупных арестов. {232}

Работая, таким образом, долгое время вполне плодотворно и обладая солидными связями в революционных сферах, Жученко доставляла правительству очень ценные сведения и приносила политическому розыску огромную пользу; так, благодаря названной личности, удалось обнаружить и разгромить целый ряд тайных организаций и предать в руки правосудия многих серьезных деятелей, а равно своевременно предупредить грандиозные террористические покушения.

Жученко является личностью далеко не заурядною: она одарена прекрасными умственными способностями, хорошо образована, глубоко честна и порядочна, отличается самостоятельным характером и сильной волей, умеет ярко оценивать обстановку каждого случая; делу политического розыска служила не из корыстных, а из идейных побуждений, и фанатически, до самоотвержения, предана престолу, ввиду сего относится к розыскному делу вполне сознательно и постоянно заботится только об интересах дела.

Последние годы Жученко получала, в общем, включая и назначенное ей 7 лет тому назад Департаментом полиции за прежние заслуги постоянное пособие, 300 руб. в месяц, но при постоянно экономной жизни большую часть жалованья тратила на служебные расходы.

Настоящее разоблачение розыскной деятельности Зинаиды Жученко, происшедшее по совершенно не зависящим от нее обстоятельствам, легко может по целому ряду печатных примеров завершиться в отношении ее кровавой расправой.

Признавая, таким образом, участь Зинаиды Жученко заслуживающей исключительного внимания и озабочиваясь ограждением ее личной безопасности и обеспечением ей возможности дать должное воспитание сыну, всеподданнейшим долгом поставляю себе повергнуть на монаршее вашего императорского величества благовоззрение ходатайство мое о всемилостивейшем пожаловании Зинаиде Жученко из секретных сумм Департамента полиции пожизненной пенсии, в размере трех тысяч шестисот (3600) рублей в год, {233} применительно к размеру получавшегося ею за последние годы жалованья».

27 октября 1909 г. в Ливадии на подлинном докладе царь положил резолюцию «Согласен».

Жученко была тотчас же уведомлена о высочайшей милости и поспешила выразить свою благодарность в письме на имя товарища министра П. Г. Курлова: «Ваше высокопревосходительство, - писала Жученко, - приношу вам свою глубокую благодарность за назначение мне поистине княжеской пенсии. Считаю долгом сама отметить, что такая высокая оценка сделана мне не за заслуги мои в политическом отношении, а только благодаря вашему ко мне необычайному вниманию, за мою искреннюю преданность делу, которому я имела счастье и честь служить, к несчастью - так недолго. Ваше внимание ко мне дает мне смелость почтительнейше просить вас обеспечить моего сына Николая частью моей пенсии на случай моей смерти до достижения им совершеннолетия». Это письмо было доложено директору департамента Н. П. Зуеву, который приказал: «В случае смерти З. Жученко представить всеподданнейший доклад, в коем, применительно к правилам пенсионного устава, ходатайствовать о даровании Николаю Жученко пенсии в размере 900 рублей в год, впредь до совершеннолетия, если он не будет помещен на воспитание на казенный счет в одно из правительственных учебных заведений».

Судьба Жученко была устроена, и если бы не страх перед революционерами, то мирному и тихому течению жизни не было бы никаких помех.

Разоблачение

Зинаида Федоровна Жученко, урожд. Гернгросс, представляет явление, исключительное в галерее охранных типов. Она - образцовый экземпляр типа убежденных провокаторов. Она была таким своим, таким домашним человеком в охранной среде; ее отношения к своему жандармскому начальнику, ко всем этим Гартингам, Климовичам, фон Котте-{234}нам были совершенно близкие, но без тени фамильярности. Все эти господа относились к ней с великим уважением, дружеской почтительностью и безграничным доверием. Они не «руководили» ею, а работали совместно с нею так, как работали бы с любым опытным жандармским офицером, и даже с большей уверенностью, склоняясь перед ее опытностью, умом, педантичной точностью. Ее отношение к руководителям было полно товарищеской приязни и оживленной дружбы - как раз тех качеств, которые так ценны при общей работе.

Вот собственноручно изложенный эпический, лапидарный рассказ Жученко о своей работе: „В 1893 г. я познакомилась в Петербурге с г. Семякиным и стала агентом Департамента полиции. Весной 1894 г., по семейным обстоятельствам, переехала в Москву. Г. Семякин, приехав туда, познакомил меня с С. В. Зубатовым, у которого я работала до мая или апреля 1895 г., вплоть до своего ареста вместе с И. Распутиным, Т. Акимовой и другими . До марта или февраля 1896 г. я находилась под арестом в московской Бутырской тюрьме, после чего была выслана в Кутаис на 5 лет. В апреле 1898 г. я уехала в Лейпциг, пробыв там до весны 1904 г., когда, по приглашению г. Гартинга переехала в Гейдельберг. Следовательно, от апреля 1895 г. до весны 1904 г. я не работала как сотрудник . В Гейдельберге я вошла в {235} сношения с проживавшими там социалистами-революционерами и, получив от них связи для Москвы, уехала в этот город в сентябре 1905 года. С 1905 г. сентября месяца, вплоть до конца февраля 1909 г. я работала в Москве, с небольшими перерывами, вызванными моими поездками за границу, под начальством гг. Климовича и фон Коттена».

Как о чем-то морально совершенно бесспорном говорит Жученко о работе, об агентской службе, о сотрудничестве. Но за этими терминами сколько проклятий, сколько горя и слез. Аресты, тюрьмы, ссылки, каторжные узы и смертные петли - итоги «работы» Жученко, Климовича, фон Коттена.

В партии, членом которой была Жученко, она была ценным и желанным работником. На ее испытанную точность в «работе», на ее щепетильную добросовестность, на ее товарищескую исполнительность можно было положиться. Из рядового члена партии она становится руководителем партийной работы; она входила в состав областного комитета центральной области Партии с.-р. и приняла участие в Лондонской конференции в 1908 г. Известие о ее предательстве произвело ошеломляющее впечатление.

Подозрения возникли в феврале 1909 г., окрепли в апреле, но для превращения в достоверный факт нуждались в непререкаемом аргументе. 26 августа Центральный Комитет обратился к В. Л. Бурцеву со следующим предложением: «ЦКПС.-Р. собрал ряд данных, уличающих З. Ф. Жученко в провокационной деятельности. ЦК считал бы полезным предварительно, до предъявления Жученко формального обвинения, сделать попытку получить от нее подробные показания об известном ей из провокационного мира. ЦК полагает, что вы, как редактор „Былого“, могли бы предпринять эту попытку, и со своей стороны готова оказать вам в этом необходимое содействие».

Жученко, подозревая неладное, еще в феврале 1909 г. выехала из Москвы и укрылась в Шарлоттенбурге в скромной квартире. Здесь нашел ее Бурцев, и здесь же она ответила полным признанием выдвинутых против нее обвинений. Ее ответ Бурцеву поразителен своей неженской бестрепетностью и бесстыдством. Она выразила свое сожаление, что {236} она так мало послужила Охранному отделению, но стояла только на одном, что провокацией она не занималась. «Я служила идее,- заявила она Бурцеву. - Помните, что я честный сотрудник департамента полиции в его борьбе с революционерами…» «Сотрудничество - одно из более действительных средств борьбы с революцией», - писала она Бурцеву, повторяя в сущности одно из основных положений инструкции по ведению внутреннего наблюдения. «Я - не одна, у меня много единомышленников, как в России так и за границей. Мне дано высшее счастье: остаться верной до конца своим убеждениям, не проявить шкурного страха, и мысль о смерти меня не страшила никогда (иначе я никогда бы не перевозила бомб, как и многого другого не делала бы)».

Разоблаченные агенты, сотрудники вызывают различные к себе чувства, но какие бы они ни были, к ним всегда примешивается чувство презрения и гадливости. Когда Жученко закончила свои ответы Бурцеву, она спросила его:

– Вы меня презираете?

– Презирать, это - слишком слабое чувство! Я смотрю на вас с ужасом, - ответил Бурцев.

Бурцев составил подробный рассказ о посещении Жученко и о своих беседах с ней . Это рассказ необычайный: он интересен с психологической стороны, но еще интереснее с этой точки зрения, отчет о посещении Бурцева и его беседах с Жученко, сделанный ею самой в письмах к начальнику - полковнику М. Ф. фон Коттену, в то время начальнику Московского охранного отделения. Сопоставление этих двух рассказов только усиливает драматический эффект события.

Бурцев рассказывает, как 11 (24) августа 1909 г. он появился в квартире Жученко. Он обратился к ней с просьбой поделиться с ним воспоминаниями в области освободительного движения. Жученко скромно ответила ему, что она стояла далеко от организаций и вряд ли может быть полезна ему. Впрочем, он может задавать ей вопросы. Но Бурцев не {237} решился начать свой допрос в ее квартире, где был ее сын и жила ее подруга. Он просил ее прийти для беседы вечером в кафе. Она согласилась, пришла в условленное место, но по какому-то недоразумению не встретила Бурцева. В этот день допрос не состоялся.

Вечером, взволнованная посещением Бурцева, Жученко писала своему другу и начальнику фон Коттену. «Не знаете ли, дорогой мой друг, исчезли ли уже сороки из уготовленных им теплых краев? Мне кажется, они уже за границей. И вот почему. Сегодня был у меня Бурцев. „Собирая воспоминания, я прошу вас поделиться со мной вашими“. - „Что же вас интересует?“ - „Все. Но здесь неудобно говорить. Будьте добры приехать в 7 ч. вечера на Friedrichstrasse, к подземке. Я буду там ровно в 7 ч.“ - В 7 ч. я была, как условлено, но его там не было. Прождала до 8 ч. и отправилась домой. Вероятно, завтра придет еще раз, если только мой приезд к подземке уже не сыграл какой-то роли. Са у est или нет? Думаю, да… Когда я ехала на подземке, признаюсь, мелькнула мысль, - не встречаться с ним, уехать. Но это только одно мгновение было. „Я вас где-то встречал“. - „Очень возможно“ (никогда не виделась). Ну, как не пожалеть, что вы не здесь. Было бы интересно побеседовать. Но только вы остались бы мною недовольны: вы не любите, когда я говорю спокойно. Но чего волноваться! Я так себе и представляла. Именно он должен был прийти ко мне. Если возможно будет писать, сейчас же напишу вам о продолжении сей истории. А пока все же до свидания. Всего, всего лучшего. Привет вам, Е.К. и А.М.» .

Первый акт драмы с завязкой сыгран. Предатель чувствует, что за ним следят, что он открыт, и ждет, как произойдет разоблачение. Он уверен в приходе судьбы, тысячу раз рисует в своем воображении, как это будет и будет ли предварительно выяснение или сразу наказание, самое тягчайшее. Именно так, как ждала Жученко, пришел Бурцев. Са у est. {238}

Второй акт драмы разоблачения был разыгран на следующий день, 12 августа. В 10 часов утра Бурцев уже звонил у двери Жученко. Она сидела в глубоком кресле, безмятежно смотрела на своего собеседника и казалась с виду совсем спокойной, и голос был ровный и уверенный. Тогда, почти не владея собой, он подошел к ней в упор и сказал прямо в лицо.

– Я хочу теперь просить вас, не поделитесь ли со мной воспоминаниями о вашей 15-летней агентурной работе в Департаменте полиции и в охране?

Она не то вопросительно, не то утвердительно - сказала ему:

– Вы, конечно, не откроете ни доказчиков, ни доказательств.

Бурцев, конечно, решительно отказался открыть свои источники.

Она высокомерно взглянула на своего прокурора и совсем не прежним тоном сказала:

– Я давно вас ждала. Еще полгода тому назад я сказала своему начальству: „Бурцев разоблачил Азефа; теперь очередь за мной. Он сам придет ко мне и будет меня уличать“. Как видите, я не ошиблась. И скажу вам искренно: я рада, что вы, а не эсэры явились ко мне».

Бурцев ушам своим не верил. «Для верности» он спросил:

– Значит, вы признаете, что вы служили в Охранном отделении?

– Да, я служила, к сожалению, не 15 лет, а только 3, но служила, и я с удовольствием вспоминаю о своей работе, потому что я служила не за страх, а по убеждению. Теперь скрывать нечего. Спрашивайте меня - я буду отвечать. Но помните: я не открою вам ничего, что повредило бы нам, служащим в Департаменте полиции.

Допрос начался здесь же, в квартире, и затем в течение нескольких часов продолжался в кафе. {239}

В 1 час 22 мин. Жученко отправила телеграмму в Московское охранное отделение фон Коттену: Micheew ist bekannt durch den Historiker Brieffolgt Zina .

В тот же день написала и письмо, которое должно было быть переслано фон Коттену в случае смерти Жученко. Жученко осталась жива, и письмо осталось непосланным. В тот же день вечером она писала вновь фон Коттену:

«Дорогой мой друг! У меня лежит письмо для вас, которое вы получите в случае моей смерти. В нем я подробно рассказываю о втором визите Бурцева. Чтобы вам ясно было дальнейшее содержание этого письма, должна повториться и сказать, что он начал сегодня прямо с фразы: „Поделитесь вашими воспоминаниями, как агента, в течение 15 лет, Охранного отделения. Умом и сердцем вы с нами“ .

Я ведь ждала этого еще с декабря. Раз Бурцев приходит ко мне и говорит это, ясно, что у него имеются документальные доказательства. Поэтому отрицать a la Азеф было бы пошло. Согласитесь. Я подтвердила, исправив неточную дату 15 лет. Его очень удивило, что не отрицаю. „Имею данные от охранников, среди с.-р. подозрений никаких не было. Вас хотели сейчас же убить, но я „выпросил“ у них: расскажите все, ответьте на все вопросы - и ваша жизнь гарантирована“. На этом окончился его утренний визит.

От 3 до 7 вечера говорила с ним в Café. Отказалась от дачи показаний, объяснила ему, почему я служила вам и другим и каким образом я сделалась агентом. Относительно последнего он объясняет моим арестом, на улице в Петербурге, „воздействием“ и проч. Для меня было очень важно разубедить его, и он не мог не поверить, что это не так было. Спрашивал о многом, многом, но я отвечала только на пустяковые вопросы. Надеюсь, что оставалась все время спокойна и ничего не выболтала. Он резюмировал свое положение чекистам так: „Опасная противница революционного движения, с.-ров в частности, действовала только по убеж-{240}дению вредности всякой революционной деятельности“. Появится ли это резюме в его корреспонденциях? Едва ли. Но обещал писать мне только правду. Увидите, как он сдержит свое слово. Через неделю мое имя уже достояние газет, как он сказал, но я думаю, что это будет уже завтра. Сведения обо мне были уже в апреле якобы. „Я преисполнен к вам ужасом. Не мог предполагать, что такой тип, как вы, возможен. Это гипноз“. Против этого я горячо протестовала. Но, кажется, он остался при своем.

Несколько раз просил работать с ним. „Вы так многое можете разъяснить, быть полезной“. - „Работайте вы со мной“,- сказала я. Негодование! Я отвечаю тем же. „Я умываю руки. Теперь с.-р. решат, что с вами делать. Как человеку честному, жму вашу руку, желаю всего хорошего…“. Словом, я с удовлетворением увидела, что презрения с его стороны не было. А его ужас - это очень недурно!

Я, с своей стороны, выразила мою радость, что именно он пришел ко мне: могу надеяться, что мои слова не будут извращены, и не слышала грубой брани и пафоса возмущения. „Я не одна, есть другие в моем роде и всегда будут,“ - не удержалась я сказать. „Но ведь я всех разоблачу, у меня уже имеется много документов“. Вот, кажется, все существенное моего разговора с ним».

То, чего ждала с трепетом Жученко, свершилось. Карты раскрыты, предатель разоблачен. В третьем акте драмы следовало бы, по теории, ждать раскаяния и наказаний. Но раскаяния не было, была только гордость содеянным, гордость своим поведением во время разоблачения. И, несомненно, эта гордость запретила ей спасаться от наказания. «Теперь, что же дальше? - пишет она 12 августа фон Коттену. - Думаю, что с ним была пара с.-р.; если нет (он отрицает), то приедут и, конечно, крышка. Очень интересно было бы знать, что вы мне посоветовали бы. Я сама за то, чтобы не бежать. К чему? Что этим достигнете? Придется вести собачью жизнь. И еще с сыном. Быть обузой вам всем, скрываться, в каждом видеть врага - и в конце концов тот же конец! А вдобавок, подлое чувство в душе: бежала! Из-за расстояния должна решать сама, одна. Мой друг! Конечно, хочу {241} знать ваше мнение, но придется ли его услышать? Они доберутся раньше вашего ответа. Ценой измены вам, Е.К. , всему дорогому для меня могла бы купить свою жизнь. Но не могу! „Вы должны порвать с ними окончательно и все рассказать“. „Отказываюсь!“. Простите за неожиданный зигзаг мысли, но мне малодушно хочется рассказать вам, как мой милый мальчик реагировал на мой рассказ (я должна была приготовить его, сказать ему сама, взять из школы). Так вот он говорит: „Ich werde sie selbst schiessen; vielleicht wird diese Bande dich doch nicht tödten“ .

Простите за отступление, но вы поймете, что я исключительно занята мыслью о дорогом сыне».

Со дня на день ждала Жученко расплаты и каждый день писала фон Коттену, чтобы он знал, что она еще жива. 13 августа она сообщала ему:

«Центральный Комитет теперь уже знает, что я не приняла их условий. Не думаю, чтобы они оставили меня так; надо полагать, придумают способ убрать. Задача для них не такая легкая: будут, конечно, думать, как бы „исполнителю“ сухим из воды выйти. Я совершенно открыто хожу по улицам и не собираюсь уезжать. Газеты еще молчат… Дорогой мой друг! Как хорошо бы с вами сейчас поговорить. Жду вашего привета. Чувствую себя хорошо, свободно - стоило жить!».

В тот же день Жученко писала и другому своему другу Е. К. Климовичу: «Теперь жду, что дальше будет. Конечно, убьют. Бежать, начать скитальческую жизнь - нет сил, потеряю равновесие, буду вам всем обузой… Хотя бы эта банда, как выразился мой дорогой мальчик, убила и не обезобразила бы меня - это мое единственное желание. С каким наслаждением я поговорила с Бурцевым, бросила через него с.-р. банде все мое презрение и отвращение. Надеюсь, он не извратит моих слов». {242}

14 августа Жученко писала фон Коттену: «Дорогой мой друг! Боюсь только одного: серной кислоты. Начинаю думать, они не убьют меня. Довольно трудно ведь. Они уверены, что я окружена толпой полицейских. И „жалко жертвовать одним из славных на провокатора“ - думается мне, говорят они. Вероятно, дойдут до серной кислоты. Конечно, и это поправимо… Но обидно будет. Потом, боюсь, что Бурцев извратит мои слова,- это будет особенно скверно. И особенно опасаюсь, что они похитят сына. Несколько раз представляла себе, как будет, что я буду ощущать, когда меня откроют - и к своему счастью вижу, что это гораздо легче. Просто-таки великолепно чувствую себя. При мысли, что они застрелят меня, конечно. С Бурцевым держала себя гораздо лучше, чем могла ожидать от себя в Москве при мысли о сем моменте».

Прошло еще несколько дней. Центральный Комитет официально объявил о провокаторстве Жученко. Бурцев сдержал слово и не скрыл о ней правды. Жученко стала предметом острой газетной сенсации. Она не была убита, не была обезображена, сын был при ней, и она жила по-прежнему на своей квартире. Департамент оплатил ее услуги «княжеской пенсией», а 7 ноября она писала В. Л. Бурцеву: «Осень моей жизни наступила для меня после горячего лета и весны».

Прошло еще несколько месяцев. Была неприятность с берлинской полицией; она хотела было выдворить из Берлина русскую шпионку, о которой шумела пресса, но, по предстательству русского Департамента полиции, согласилась оставить Жученко в покое. В письме ее к фон Коттену от 18 февраля 1910 г. находится любопытное сообщение об отношениях к ней берлинской полиции. «У меня тут буря в стакане воды. С.-д. Либкнехт сделал запрос в прусском ландтаге министру внутр. дел, известно ли ему, что Ж. снова в Шарлоттенбурге и „без всякого сомнения продолжает свою преступную деятельность“. Недостатка в крепких выражениях по моему адресу, конечно, не было. Я ожидала, что президент (берлинской полиции) после этого запроса снова посоветует мне уехать. Но они отнеслись к этому вы-{243}паду очень спокойно. Показали мне только анонимное письмо президенту с советом выселить русскую шпитцель, иначе произойдет что-либо скверное. Я думаю, что это в последний раз упоминается имя Ж. Пора бы, право, и перестать, тем более, что я буквально ни с кем не вижусь и не говорю. Своего рода одиночное заключение, только с правом передвижения. Надеюсь, что через полгода окончательно свыкнусь и угомонюсь».

И действительно, через некоторое время Жученко угомонилась. Для нее все было в прошлом, и в этом прошлом, ей дорогом, она жила в воспоминаниях и переписке со своими друзьями-руководителями. Разоблачение ни на йоту не изменило ее теоретического уклада, и секретное сотрудничество казалось ей по-прежнему делом и нужным, и почтенным. Не могу не привести характернейших выдержек из ее письма от 24 сентября 1910 г. к Е. К. Климовичу. «Изгоев в „Речи“, который является легальным граммофоном того не существующего ныне, что было Партией с.-р., очень утешительно говорит, что Меньшиков возбуждает гадливое чувство. Ну, нравственным возмущениям - цена грош в данном случае, но это показывает, что вот предположение, будто Меньшиков мог бы работать в революционных организациях - едва ли осуществимо. Кто возьмет его к себе? Меня больше занимает заметка здешней прессы, русское правительство якобы встревожено намерением сего субъекта что-то там опубликовать. Главный вред от него налицо; мы, проваленные! Остается, следовательно, пресловутое дискредитирование и прочая пальба из пушек по воробьям. Но это ведь лишь минутное волнение и одно времяпрепровождение. Ничего не изменится; главное всегда останется - сотрудники есть и будут, а следовательно, и банда не сможет поднять высоко головы. Интересно знать, когда это вошло в обращение слово - провокация? Кажется, с 1905 года. И вот с тех пор нас обвиняют всегда в провокации. И пусть! От этого обвинения Департамент полиции еще не рушился. А что дру-{244}гое может разоблачить Меньшиков? Остается только радоваться, что предатель известен. Все многочисленные провалы, все их причины, - хочу сказать, - азефский и мой, особенно, - показывают, что ваша всех система преследования шаек с.-р. и проч. - жизненна и плодотворна. А это громадное утешение! Говорю это с убеждением, зная теперь, откуда шли все разоблачения, предательства. Само собой, мы никогда не провалились бы при вашем, Мих. Фр., и других ведений агентуры. И мне даже опасно, что вы могли хоть только остановиться на вопросе, не были ли вы причиной моего провала! От предательства не упасется никто… О, если бы не Меньшиков! Тяжело, мой друг, не быть у любимого дела! Безо всякой надежды вернуться к нему!…»

В момент объявления войны Жученко жила в Берлине. В первые же дни она была арестована и заключена в тюрьму по подозрению в шпионстве в пользу России. В тюрьме она находилась еще и в 1917 г. Дальнейшая ее судьба неизвестна.

Дружеская переписка

Жученко была в прекрасных отношениях со всеми своими начальниками, Зубатовым, фон Коттеном, Климовичем. Начальники души не чаяли в своем агенте, а агент платил им не только приязнью и преданностью, но и любовью. Но Зубатов, первый соблазнитель, первый учитель, был и первой охранной любовью Зинаиды Федоровны. Их прочно и навсегда соединили узы дружбы и предательства. Мы имеем возможность предложить вниманию читателя шесть писем Зубатова и Жученко. Письмам нельзя отказать в острой психологической занимательности. Переписка относится к 1903-1904 гг. Зубатов в это время был поверженным кумиром, был в опале, жил во Владимире, почти в ссылке, а Жученко влачила томительное существование вдали от любимого дела, жила в полном бездействии, на 100-рублевую {245} пенсию Департамента полиции, занимаясь воспитанием маленького сына. Весть об опале Зубатова взволновала Жученко, она поспешила выразить ему свое сочувствие и поделиться тревогой за возможность лишения департаментской поддержки. На это неизвестное нам письмо она получила от Зубатова следующий ответ, датированный 29 декабря и из конспирации не подписанный.

«Спасибо вам, родной друг, за постоянную память и расположение. Поздравляю вас самым сердечным образом с наступающим Новым годом. Могу вас уверить и успокоить, что происшедшие перемены на вас нисколько не отразились, и вы будете также и впредь гарантированы от материальных невзгод. В этом я получил уверения. Словом, дело это стоит твердо. В настоящее время я ушел с головою в зубрежку немецких вокабул, этимологии и синтаксисов. Это и полезно, и нравственно успокоительно. В нашем городе нет ни театра, ни чего-либо иного. Безлюдье на улицах и отсутствие какой-либо общественной жизни. Жене и мне сие особо нравится. Газеты получаются из Москвы в тот же день, и по ним можно не отставать от жизни. Звон многочисленных церквей напоминает Москву, - и я в родной сфере. Если мой немецкий окажется к Пасхе в больших онерах, то, может быть, проедусь летом в Германию, чтобы повидать жизнь воочию, а не так, как я привык ее видеть до сего времени. Конечно, повидаемся и вспомним старину.

Тетушка исправно меня осведомляла о вашей переписке, и я вас не упускал из виду.

Владимир губ… Дворянская улица, дом Тарасова».

Жученко тотчас же, 11 января 1904 г., ответила радостным, возбуждающим письмом:

«Shau, shau , и вы, дорогой друг, собираетесь повидать свет и, правду сказать, пора. Надо будет вам оглянуться и посравнить воочию, а не с птичьего полета. Оставьте дома тоску и всяческие искания, приезжайте „знатным иностранцем“ и повидайте действительно широкие горизонты. Учи-{246}тесь только, ради бога, прилежно, чтобы из вашего „может быть“ стала прекрасная действительность, для меня, по крайней мере. Удерживаюсь от выражений моих восторгов, чтобы могущее быть разочарование не было бы особенно горьким и неожиданным. В ваше прилежание верю, но всякие другие злостные „но“ стоят призраками. Хотя, что же здесь такого невероятного, после таких этапов, как Москва, Питер и вдруг Владимир, с широкими, тихими горизонтами… для довершения крайностей Германия - совсем разумное дело.

Письмо ваше всколыхнуло мои „тихие воды“ и в заключение всего могу только пожалеть, что не могу похвалиться, по пословице, известным содержанием в них…»

Прошло несколько месяцев, и в тихую заводь жизни Жученко ворвалось событие, перевернувшее ее судьбу. В Лейпциг приехал Гартинг, заведовавший секретной агентурой за границей, и позвал ее на работу. Об этой нечаянной радости она пишет 6 мая Зубатову:

«Что бы я не дала, чтобы услышать ваш дружеский совет и поговорить с вами в настоящую минуту: впервые мне приходится принять решение без вашего совета. Дело в том, что Ев. П. прислал Ар. М. Г. - советует вернуться в прежнюю колею. Ручается „головой“ за личность. Все это так неожиданно ворвалось в мою обитель, и мысленно я ищу совета у вас, мой дорогой друг. Г. смотрит на все очень просто, взвесил все за и против, и после долгих переговоров уехал с моим согласием. Решено переселиться в Гейдельберг и скоро, в конце следующей недели, я уже в дороге. Я рада случаю вырваться из моей бездеятельной жизни; обещано материальное улучшение, что даст возможность изучить что-либо практическое. Остаются казанские возможности, но и в этом обещано содействие. Предложено это с согласия А.А.Л. , и ручательство нашего друга склонило меня согласиться. Что вы скажете мне на это, дорогой друг? Будьте добры и скажите пару слов на этот счет. Если напишите сей-{247}час, то письмо ваше застанет меня здесь. Я буду вам очень и очень благодарна за ваши совет и мнение; лишнее повторять, как это для меня дорого и как мне больно, что я должна была решиться на это помимо вас. Сообщите также, как насчет свидания; могу ли я рассчитывать на это счастье? Поеду отсюда 18-го, жду вашего письма».

Зубатов не замедлил ответом. Он восторженно приветствовал возвращение к старой, любимой работе. 11 мая он писал Жученко:

«Сердечно радуюсь, мой дивный друг, что в вашей купели замутилась вода… Во-первых, расправите косточки и выйдете из нирваны, а свежий воздух и движение - вещь очень хорошая; а во-вторых - дело будете иметь с человеком, которого я очень ценил и уважал. Г. - большой деляга: скромен, осторожен, выдержан; словом - с ним не страшно. Дай бог вам „совет да любовь“. Заниматься лишь тем, что „всего опасаться“ - дело мучительное, дух угнетающее; быть кузнецом собственного счастья куда заманчивее! Уверения А.А. - тоже для вас козырь. Словом - хорошо. Под лежачий камень вода не течет, а с переменой положения возможно изменение и в фамильных делах. Спасибо вам сердечное за внимание к моим глазам и вообще к моей особе. После операции я, боясь сначала шрифта, отодвинул на задний план немецкий, а потом обнаружилось столько позапущенного на отечественном языке, что я со страстью упиваюсь возмещением пропусков, и надежду на заграничное путешествие пришлось оставить. Да и у вас теперь жизнь пойдет веселее и разнообразнее. Как только вы будете управляться с буяном? Ну, да вы так уравновешены и умны, что преодолеете затруднения и посерьезнее этаких. С богом!»

Если не знать, в чем дело, никогда не придет в голову, что стать кузнецом собственного счастья, на языке автора письма, значит поступить в секретные сотрудники! {248}

Дело было сделано, Жученко в Гейдельберге, присматривается к окружающей обстановке и готовится к предстоящей деятельности. Она вся бодрость, энергия. 2 июня она пишет Зубатову.

«Мой дорогой, незабвенный друг, я еще в долгу перед вами за ваше бесценное письмо. Первое впечатление по прочтении его было то, что, боюсь, у вас есть основания предаваться размышлениям на тему „…и друг друга лучшего забудет…“, коли вы, вы, дорогой Сергей Васильевич, благодарите меня за память…

Можете себе представить, каким событием является для меня переезд сюда; даже с внешней уже стороны чисто, не говоря о другом значении. Не преувеличивая говорю, что словно после тюрьмы чувствуешь себя. Голова и душа полны желаниями и планами, а то ведь было доходило до самого последнего, когда и желаний-то не замечалось; незаметное погружение в мирное обывательство было, право, не за плечами. Этим выдаю себе аттестат в духовной бедности, но вам могу ведь говорить без прикрас. Нельзя оправдываться обстоятельствами и т. п.: вы, дорогой друг, находитесь также изолированным от внешней жизни (мне, конечно, и в голову не приходит буквально приравнивать себя к вам, господь упаси!). Ну, довольно на тему излюбленного нами, русскими, дешевого самобичевания: теперь „другие птицы, новые песни“, хотя это пока с осени, когда я запишусь в университет. Но предвестником у меня - прекрасное самочувствие и жажда умственной работы самой по себе, без всяких пока приноравливаний (путь указан прежний „духа мятежного“). Малый плюс моего лейпцигского „пленения“ - ознакомление с социал-демократическим течением, является мне помощью не предстать перед братией в состоянии спящей или спавшей царевны; а А.М. снабдил меня нужным и для ознакомления с отечественным в этом направлении. При этом я, как всегда и везде, думаю о вас, дорогой друг, и как мне больно было узнать, что поездка не сбылась: буду надеяться, что этот план отложен, а не сдан в архив. Моим самым {249} большим желанием остается надежда увидеться с вами: чего нет сегодня, может быть завтра; если не вы сюда, может быть, я туда поеду. Словом, не отнимайте у меня давно лелеемой надежды увидеться с вами, поговорить не на бумаге, дорогой, родной друг. До осени выжидание. Рекомендовано лучше два шага назад, чем один вперед, да и позаросло у меня лебедой во многом. В тиши я занимаюсь обновлением. Устроились здесь очень хорошо, совершенно особняком у одной милой вдовы. Дочь ее печется о моем буяне, так что родительские заботы не будут поглощать много времени, да он и сам уж проявляет самостоятельность, да и пора, ведь ему скоро семь лет. Мальчуган на славу, учится хорошо, завоевывает общие симпатии без всяких стараний с его стороны. От меня требует только, чтобы я читала ему вслух, интересуется всем; вообще никаких неудобств от его милой особы не предвидится, и я сама очень довольна, что могу взглянуть на мир не только через его окошко. Нахожу много лирической неправды в утверждении, что ребенок может заменить и наполнить чуть ли не все - что не мешает мне быть все же хорошей матерью. Что выберу для изучения - пока не знаю. Надо что-нибудь практичное, чтобы не быть более дилетантом, а подумать и о будущем, - малыша в особенности. Город среди гор, сильно на юг. От вас дальше, но для нас ведь нет расстояний, как вы раз писали. Люди приветливее, доступнее. Пока до следующего письма. „An Fr. Z. Schutschenko“ на случай вашего желания сказать пару слов мне".

Она, ученица, снова на боевой работе, а он, вождь и учитель, - без дела, в провинции, все в книгах, в книгах. Жизнь проносится мимо, и, скрывая горечь, Зубатов радостно отвечает 8 июня своей ученице и милому другу, обогнавшему его на охранном ристалище:

«Несколько раз перечитывал ваше письмо, дорогой друг: так оно необычно написано, столько в нем бодрости и силы. Дай бог, дай бог, все это очень приятно и особо радостно за вас. Неоднократно приходилось нам с вами обсуждать, что за оказия такая, что над хорошими людьми тяготеет часто какой-то гнусный рок, и на вас это было особо явст-{250}венно. Может, теперь и на вашей улице окажется праздник, и как бы от души этого хотелось и сколь это было бы справедливо!!. Впрочем, в такие моменты надо уметь жить, а не заниматься ковырянием в собственной душе… Итак, бодро и с верою вперед, и да хранят вас все добрые силы!

Избежать дилетантизма и завладеть чем-либо более веским - мысль чудная, которую нельзя не разделить. Честь и слава вашей практичности…

Наверстать, впрочем, - вещь, видимо, нехитрая. Ницшеанство, символизм, неокантианство, вероятно, не прошли для вас незамеченными, а впрочем, все старина. На людях все это усвоится и того лучше и скорее. Нельзя было не порадоваться на малыша, читая о его победах над людскими сердцами. Поистине - молодчинище.

Строчечка, а на этой строчечке намек на то, что вы и сами можете прилететь в наши края, - особо врезалась в память, вот „кабы-то“… Тетушка стареет, делается ворчливой и что-то не ладит со своим принципалом. Обратилась было за советом ко мне: я дал совет совсем уйти. С того времени ни слуху ни духу: должно, рассердилась. Так как все пережитое вам хорошо известно, то мне нечего распространяться о своем житье-бытье: это было бы повторением: книги, книги, книги».

На этом обрывается переписка. Жученко, несомненно, избежала опасности «погрузиться в мирное обывательство», а Зубатов так и не избыл своей опалы, так и погряз в обывательщине. Потрясла его существование революция. Прочитав об отречении Николая II, он застрелился. {251}

ПРЕДСМЕРТНОЕ ПИСЬМО

В первом, опубликованном в апреле 1917 г. Министерством юстиции списке секретных сотрудников, помещен был некий Балашов.

«Николай Петрович Балашов, крестьянин Ярославской губернии („Морозов“). Полуинтеллигент. Был корректором в „Новой рабочей газете“ и освещал как состав редакции, так и корреспондентов с мест. Сотрудничал в 1913 г. Жалованье - 25 руб.“.

Этот Балашов служил в апреле 1917 г. корректором в редакции газеты и был на работе в ту ночь, когда в петербургские редакции были доставлены списки разоблаченных провокаторов. Из корректурных гранок он узнал о своем разоблачении. На другой день с 1 ч. 55 м. в «Финляндской» гостинице Балашов застрелился, оставив следующее письмо:

«Моим бывшим сослуживцам по газете „Речь“ и по военной службе.

Граждане!

Мое имя значится в опубликованном списке провокаторов Петроградского охранного отделения. Составлен полный формуляр моей деятельности по „освещению состава редакции „Новой рабочей газеты“ и даже иногородних корреспондентов этой газеты. Указан и размер вознаграждения за эту работу - 25 руб. - и приведена кличка: не то Воробьев, не то Морозов.

Позвольте, граждане, не вдаваясь в подробности, рассказать, в чем дело.

Зимой, в конце 1913 г., после ареста у себя на квартире, я был привезен в Охранное отделение, и угрозами, и застращиваниями, хитростью у меня было вырвано обещание подумать о возможности „работы“ в охранке. Тогда я только что получил работу по корректуре в „Луче“. Дома, нервно потрясенный, я долго обдумывал, как быть. Сначала я хотел обо всем, что со мной произошло, рассказать своим ближайшим товарищам, но никак не решился. А время шло, шло. Прошло около месяца; вдруг я получаю письмо, без {252} подписи, с приглашением прийти к Мариинскому театру. Я почувствовал, что начинается… Метался и не знал, что делать. Не пошел. Дня через два, утром, когда вышел из квартиры, меня остановил какой-то субъект, среднего роста, штатский, с козлиной бородкой. Он, подойдя ко мне, сказал: „Г. Балашов, мне надо с вами поговорить“. Я узнал, я почувствовал, что это - охранник. Дошли до извозчика, и он, пригласив меня поехать с ним, завел в какую-то квартиру в одном из переулков около Офицерской улицы. Здесь было что-то такое, о чем я и теперь вспоминаю с содроганием. Он, как паук, ходил вокруг меня, хихикая, теребя бородку, и все говорил, говорил. Он все уговаривал, советовал, а иногда с зловещим огоньком в глазах и грозил мне, сводя все к одному, что я должен „работать“ в охранке. „Никаких обязанностей, никаких инструкций мы вам не даем, вы скажете нам только то, что захотите сказать. А впрочем, быть может, вам лучше предварительно годика на два проехаться в Нарым“. Я помню, что я не выдержал этой паучьей пытки, его движения, увертки загипнотизировали меня, и я совершенно потерял волю, потерял способность владеть мыслями. В голове был какой-то кошмар. Помню, что он сказал: „Ну, успокойтесь, успокойтесь, подумайте. А кстати, не знаете ли вы такого-то?“. Он называет какую-то фамилию. Говорю, что не знаю. „Ну, а вот такого-то не видели никогда?“ Нет. Он приводит ряд имен, указывает рост, приметы и пр. Помню, что в заключение он мне все повторял, когда я уходил, а он выпроваживал меня за дверь: „Ну, подумайте, подумайте. А, впрочем, что же, ведь вы уже наш сотрудник“. Больше с этим субъектом я никогда не виделся. И когда прошел гипноз, то я уже одумался и опять оставил все по-прежнему: т. е. я молчал и ждал, ждал чего-то, что опять, вот, вот, надвинется на меня и сделает меня безвольным, бессильным. Была уже весна. Выходим мы с одним из сотрудников газеты из ворот типографии. Когда расстались и я пошел в противоположную сторону, ко мне подошел какой-то мужчина с плоским, скуластым лицом и, называя мою фамилию, заговорил со мной на тему: с кем я вышел из типографии и что там делает это лицо. Я, помню, всячески изворачивался, чтобы из-{253}бежать вопросов или ответить уклончиво; этот субъект был груб, совершенно неинтеллигентен, и мне легче было изворачиваться. Но все же у меня было такое ощущение, что по моей спине течет какая-то холодно-липкая слизь, и мысли были спутаны. Он шел со мной почти до моей квартиры, потом исчез.

Была эта последняя встреча с охранником уже осенью в 1913 г., когда я вернулся из летней одномесячной поездки к себе на родину. Я уже перестал думать, что опять повторится то, что уже было, но… вот однажды осенью, в пасмурный день, вблизи моей квартиры меня снова встретил какой-то субъект, опять мне неизвестный, и вступил в разговор на ту же тему. Я с ним говорил недолго; было ли причиной тому то обстоятельство, что после деревни я чувствовал себя крепче нервами, или просто потому, что уж как-то я привык к таким допросам, но он сошел благополучнее всех других, и ни одного имени, которое он мне называл, я не указал - потому что я и на самом деле не знал никого из сотрудников, кроме 2-3 человек, ходивших „выпускать“ газету в типографию.

Больше никогда с охранниками не встречался.

Никакого жалованья я не получал.

Клички никакой у меня не было.

Никаких арестов по моему доносу не производилось, и в этом отношении моя совесть спокойна.

Еще раз повторяю, что осенью 1913 г. я виделся с охранником в последний (третий всего по счету) раз. В 1914 г. я был призван 19 июля на военную службу, а с конца сентября 1914 г. по 9 июля 1915 г. провел в Гельсингфорсе на солдатской службе, а с июля 1915 г. по сие время жил в Петрограде, служа на военной службе и работая по корректуре в „Речи“. Из „Нов. раб. газ.“ я ушел еще раньше ее закрытия.

Никаких сношений с Охранным отделением не имел, и только один раз, недавно, в толпе, мне показалось, я встретил того субъекта с паучьими движениями, козлиной бородкой и бегающими горячими глазами. Я вздрогнул от неожиданности, но он прошел в толпу навстречу, а догнать и за-{254}глянуть ему в глаза поближе я не решился. Это было около середины февраля на Невском в 5-51/2 час. вечера.

Сейчас я дописываю это письмо и умру. Мне все равно, что будут говорить после моей смерти про меня, но я хотел только рассказать, как иногда делаются провокаторы. Только одного я не пойму: зачем это обо мне охранка составила такой „формуляр“. Разве для Департамента полиции, чтобы показать своих „провокаторов“ с наилучшей стороны. И кто еще тот „некто“ в гороховом или сером, кто получал ежемесячно 25 руб. под чужую фирму?

Ну вот и все; пора кончать и пора умирать.

Умереть я хочу потому, что это - наилучший исход. Какая бы жизнь была, если бы, и искупив свою вину, отбыл наказание? Ведь никто не стал бы общаться с „провокатором“, и некуда было бы скрыть от стыда и позора свою голову.

Будьте счастливы, свободные граждане свободной России. Да будет светла и радостна ваша жизнь.

Н. Балашов»

9 апреля 1917 г. 1 ч. 35 м. дня {255}

ВОСПОМИНАНИЯ СЕКРЕТНОГО СОТРУДНИКА РУТИНЦЕВА О СЛУЖБЕ В С.-ПЕТЕРБУРГСКОМ ОХРАННОМ ОТДЕЛЕНИИ

В первом списке секретных сотрудников Петроградского охранного отделения, опубликованном в апреле 1917 г. Министерством юстиции, был разоблачен:

«Денисов, Николай Петрович, дворянин, казак Аксайской станицы области Войска Донского (охранный псевдоним „Рутинцев“). Преподаватель древних языков и секретарь 7-го городского попечительства. Состоял студентом в Петроградском университете, принадлежал к Партии с.-р. и имел хорошие партийные связи, но с теперешней организацией с.-р. работать не захотел, считая ее мальчишеской. Сотрудничает в Охранном отделении с 1911 г. и теперь дает материал о кадетской партии, о городском самоуправлении и общественном движении. По ходатайству Департамента полиции освобожден от призыва по мобилизации. Жалованье - 125 руб.».

Несомненно, Денисов был едва ли не самым образованным сотрудником Охранного отделения. Все его доклады отличаются литературным изложением и гладко катящимся смыслом. Фигура чрезвычайно любопытная: по разоблачению он сдал резко назад и сделал ряд любопытных и практически ценных признаний о своей службе в Охранном отделении и позже в контрразведке. В этих признаниях много правды, рассуждения «Рутинцева» о психологии предательства должны послужить введением к книге о секретных сотрудниках. Но, понятно, профессия автора наложила печать на миросозерцание автора, и об этом надо помнить всякому читателю этих документов. В чем можно верить «Рутинцеву», это - в характеристиках быта Петроградского отделения и его главнейших деятелей. Мы помещаем воспоминания Денисова-Рутинцева о его работе в качестве секретного сотрудника.

Духовным вождем Денисова-Рутинцева был весьма известный в дни политического розыска Иван Васильевич {256} Доброскок; революционер, потом предатель, потом провокатор, после разоблачения чиновник С.-Петербургского охранного отделения, его «душа», после расхождения с начальством полицмейстер ораниенбаумский, под фамилией Добровольский, - провокатор и сыщик, известный у революционеров под именем «Николай - золотые очки». Вот этот Добровольский и руководил работой секретного сотрудника Денисова.

В апреле 1917 г. были арестованы и учитель, и ученик. Сидя в тюрьме, они отдались воспоминаниям. Ученик написал ядовитую характеристику учителя, а учитель, которому дали прочесть записку ученика, опубликовал отповедь. Нельзя отказать в известной пикантности этому обмену мнений между Рокамболем и престарелым его учителем Тортильяром.

В заключение воспоминаний Денисова даем обе записки - его и Доброскока.

Как я стал секретным сотрудником

(Психология предательства)

Была ранняя осень - середина августа 191*г. Утро было теплое, но какое-то серое, а с полдня пошел мелкий-мелкий дождь, от которого на душе становилось как-то серо и бесприютно. Я шел по Троицкому мосту, хлюпая сапогами без галош по лужам и думал все ту же горькую думу: «уже скоро сентябрь, а в университет не принимают из-за отсутствия бумаги о благонадежности. Пожалуй и вовсе не примут. Придется бросить уроки и ехать служить на военную службу… Ну, а дочка? Да, ведь дочке уже пошел седьмой месяц: кто же ее будет кормить, мою маленькую… И будь я виноват в беспорядках, а то сидел дома, давал уроки, пришли товарищи, чуть не силком привели в университет („стыдно, мол, старому партийному работнику сидеть в своей норе, когда нарушается университетская автономия!“). А там арест, сиденье в вонючей части, высылка по этапу на {257} родину (в первый раз побывал на этой „родине“), возвращение и беганье „по передним профессоров, министров, генералов“. А дома? Жена, ворчащая на „несчастную судьбу“ связавшую ее с „неудачником“; попреки родственников жены и обидные намеки на „крикунов-тунеядцев“, выслушиваемые чуть не ежедневно… Эх, кабы конец! Да разве конец - в смерти? А дочь?

В это время проехавшая мимо коляска обрызгивает меня с головы до ног липкой грязью, и я, невольно подняв голову, вижу оскабленное сытое лицо товарища по гимназии, теперь даже не здоровавшегося со мной. Вот такие устраиваются: в пятом году был в Путейке розовым кадетом, подлаживался к прогрессивной профессуре, кончил, женился на дочери октябриста-земца, взял миллионное приданое и блаженствует… Что ему народ и его муки? Впрочем, за что я его ругаю? Я мог идти той же дорогой, но не захотел, пошел в „подполье“, попал в крепость на целые годы и… и кому я принес пользу? Десятку жандармов и сыщиков дал работу и награды, обеспечил куском хлеба тюремных сторожей, а теперь кормлю филеров… Впрочем, последние зря едят свой хлеб: какой же я революционер? Кому я опасен, кроме как самому себе!

Мысли становятся еще мрачнее, когда я, спустившись с моста, начинаю месить гущу грязи Александровского парка: вода проникла за воротник, размочила пальто и как-то нелепо его расширила; чувствую, что имею вид „бедного, но благородного оборванца“, и это меня злит еще больше. - Неужели снова просить и унижаться? Снова давать обещания, что ни в чем не замешан, что попал в день беспорядков случайно, что у меня есть маленькая дочь… Но „им“-то что за дело? Разве у этих охранников есть сердце и чувства? Но, впрочем, что я ругаю их: а есть разве чувство у всех тех сотен интеллигентов, у которых я эти дни просил уроков или протекции? Разве они не давали мне уроки, которые не взял бы гимназист IV класса? Разве они не посылали меня к бюрократам с рекомендательными письмами, на которые давался стереотипный ответ: „Крайне сожалею, но ничего не могу сделать; так и передайте многоуважаемому имяреку, {258} что я ныне не у дел по случаю реакционных веяний в нашем ведомстве“. Ведь все эти господа знали, что, когда я шел по этапу, моей дочери было всего три недели от рождения и что денег у меня, конечно, дома не запасено. А как они помогли? Воспользовались и скупили за бесценок мои книги, на которые деньги откладывались грошами по годам!

Злоба на общество, на человечество поднималась в сердце… Но вдруг я невольно остановился на одной площадке: здесь когда-то я говорил речь безработным рабочим Лангензипена; живо вспомнились мне страдальческие, изможденные лица рабочих, их восторженные рукоплескания… Но это было мгновенье: я вспомнил, что из среды рабочих вышли предатели, законопатившие меня на два года в одиночку, что в большинстве рабочие пятого года давно бросили партии, обуржуазились, стали торговцами, кондукторами, даже городовыми… Злоба вспыхнула снова. Вот за углом забелело здание - цель моего путешествия - охранка… Сколько муки и слез, и проклятий сыпал я на нее в дни тюремного житья, сколько ужасов скрыто за этими приличными на вид стенами „барского дома“! Допросы максималистов с избиениями, пытками, попрание всякого человеческого достоинства, унижения…

– Вам кого?

– Господина Статковского… Он меня, вероятно, помнит; скажите ему мою фамилию…

– Пожалуйте!

Вхожу. В грязной, заваленной бумагами комнате сидит мужчина в форменной тужурке, с орденом в петлице; перед ним кипы дел, карточек и… браунинг. С хитрой усмешкой на измятом лице, с прической в виде „хохолка“, Статковский напоминает какую-то из статуй Иннокентия Жукова. Он любезно протягивает руку, а сам косится на оттопыренные карманы пальто, очевидно, не доверяя обыскавшим меня филерам…

– Давненько не видались! Как живете, что поделываете? Что хорошего?

– Я к вам, Павел Семенович, по делу: меня исключили из университета, и теперь… {259}

– Ай-ай-ай! Вот так дело! Я и забыл: как же, как же, слышал от ваших товарищей, что вы организовали протест против Кассо! Не протестуйте: не поверю-с, чтобы вы, старый революционер, пошли бы „случайно“: наверное, и выступили с речью, и шикали… Я человек прямой: люблю правду. И жаль мне вас: читал в прошении, что у вас дочь родилась, пора бы остепениться. Я бы, конечно, дал (но уже в последний раз) вам свидетельство о благонадежности, но начальник и слышать не хочет! Еще острит: „Аресты студентов удивительно, если верить прошениям, повышают рождаемость детей в столице: у всех арестованных родили жены, а у какого-то жида так даже две!“.

У меня является желание схватить пресс-папье и кинуть его в голову Статковского, но мысль о дочери удерживает меня. А Статковский, заметив направление моего взгляда, перекладывает пресс-папье на другое место. Я сдерживаю злость и говорю:

– Я хочу подать прошение на высочайшее имя об амнистии.

– Не советую: ваши товарищи отвернутся от вас, газеты высмеют, а профессора будут презирать вас, как ренегата, и все равно не дадут кончить… Главное же, что прошение будет прислано к нам за справками о вас… Ну, а мы завалены работой и успеем ответить лишь через 2-3 месяца: все равно не попадете в университет.

В душе я соглашаюсь, что это верно, но молчу.

– Знаете, у меня мелькнула мысль: я поговорю с начальником, чтобы вас принять в университет условно, чуть что заметим - вон без возврата. Вы зайдите ко мне… Нет, не заходите, а придите к Зоологическому саду; там я встречу вас и расскажу о результатах: я всегда охотно хлопочу, если вижу у человека искреннее желание порвать с революционным подпольем. Дай бог, чтобы хлопоты увенчались успехом…

– Спасибо сердечное, Павел Семенович. До свидания.

Я вышел из охранки; дождь уже перестал, но в воздухе было сыро и холодно; грозно вдали выглядывал шпиц Петропавловки, а с Невы доносились гудки пароходов. В серд-{260}це было мучительное сомнение: сделает ли? Получит ли согласие? А вдруг это не даром: потребует взятки или „услуг“? „Но тогда можно не согласиться“, - успокаивал внутренний голос.

На сердце было тяжело: хотелось солнца, ласки близкого человека, слова товарища. На небе были тучи, близкого человека не было, товарищи были озлоблены, как и я, на свою судьбу.

Полчаса третьего я был уже у Зоологического. В четверть четвертого показался Статковский, зорко всматривавшийся в проходящую публику и подозрительно осмотревший всех окружавших меня. Поздоровались.

– Ну, начальник ломался, но все же я его убедил: напишем, что с нашей стороны нет препятствий к вашему возвращению в университет. Только вот что; вы мне напишите об этом в форме не прошения, а просто личного письма, что просите меня похлопотать о свидетельстве о благонадежности.

Я задумался, но, вспомнив свое решение навсегда уйти от революционных кружков, решил, что это письмо не может меня скомпрометировать.

После этого мы расстались.

В тот же день я написал письмо. Однако, в Министерстве народного просвещения свидетельства не оказалось и через 3-4 дня; снова иду в охранку. Статковский принимает меня сухо.

– Еще не послано… Начальник упрямится, считает вас очень опасным: он хочет, чтобы вы помогли мне восстановить истину; академисты нас засыпали доносами на профессуру и студенчество: мы прямо не решаемся, что и делать: арестовать и выслать невинных легко, а потом и от начальства будет нагоняй, да и самим неприятно. Помогите нам: сделайте доброе дело, спасете невинных. А мы вам тоже услужим: пошлем благонадежность…

В моем мозгу пронеслась мысль: ведь это „провокация“, служба в охранке. Хотелось бежать, все забыв на свете, а Статковский читал мысли. {261}

– Мы вовсе не требуем предательства, мы только будем вам говорить про имеющиеся у нас сведения, а вы скажите кто невиновен; если же не хотите говорить, то просто скажите - „не знаю“.

Я молчал. Статковский взял со стола бумагу и спросил:

– Скажите, мог ли И. убить прокурора… Я веду это дело, давно знаю и не могу ничего понять…

Я возмутился.

– Прокурора убили воры. И. не при чем: он ехал в одном с ним поезде…

– Да, я уверен тоже, что И. невиновен: очень рад, что он не при чем. Ну, разве так страшно будет вам говорить изредка про невинных людей, обвиняемых академистами черт знает в чем…

Я почувствовал, что мысли путаются: с одной стороны, ясно сознавал, что мой долг - бежать отсюда; с другой - меня удерживало то, что Статковский сладко пел.

– Подумайте: разве плохо будет спасать невинных от ареста, от ссылок, исключений… Вы сами пострадали невинно и должны понимать, как важно знать нам правду. У нас сотни доносчиков, но все они доносят про дурное в людях, а про хорошее молчат. Я знаю, что вы не пойдете на провокацию, и поэтому-то предлагаю только корректировать нашу работу. При ваших знакомствах и связях вы это можете делать без труда. А „благонадежность“-то уж готова. Вот она.

Сердце сжалось: через неделю кончался прием в университет, и грозила солдатчина, а тут предлагали доброе дело делать, и открывались перспективы научной работы. Увы, был я малоопытен и доверчив к людям; думал, что никто не станет у меня вырывать показаний, которые я не захочу дать; хуже не будет, чем сейчас…

Статковский спросил:

– Посылать? - и не дожидаясь, позвонил агента, которому и велел „немедленно отдать бумагу в канцелярию и сказать, что П.С. просит сейчас же ее отправить“ . Статков-{262}ский, поняв мое желание разобраться в мыслях, попросил меня написать мой адрес и звание собственноручно и извинился, что больше не может „беседовать“, так как очень занят: через несколько дней он меня известит о времени новой „беседы“. Я ушел.

Только на улице, когда я шагал, не разбирая дороги и не замечая встречных, я почувствовал, что попал в паутину.

– Неужели Азеф начал тоже с выяснения истины, а дошел до предательства всех и вся? Неужели я „провокатор“, „сотрудник охранки“, т. е. самое последнее отребье на земле? Нет и нет! Я никого не продам, а только буду давать верное освещение истинных фактов. Да и не вечно же я буду связан с охранкой: через несколько месяцев можно „заболеть“ и перестать ходить на „беседы“. Кроме того, я уйду в сторону от „подполья“, перестану видеться с товарищами по партии и, следовательно, буду неинтересен. Увы, я не знал, что моя судьба уже решена, что мне остается лишь катиться вниз по наклонной плоскости.

Придя домой, я долго не мог разобраться в мыслях; когда я лег спать, мне все слышалось, что кто-то кричит: „Провокатор! Охранник! Азеф!“. Этот сон стал спутником моей жизни: и позже не раз я просыпался ночью в холодном поту, весь дрожа, что открыто мое „сотрудничество“.

Через два дня я получил письмо, в котором Статковский просил меня зайти поговорить „об уроке“ в кафе Андреева (на Невском против улицы Гоголя). Новые сомнения, которым положило конец известие, мало относящееся к этому делу, но заставившее меня идти: один из исключенных студентов был принят благодаря любовнице Кассо, которой он очень понравился, а другой купил „благонадежность“ в провинции. Оба говорили открыто, не считая свои способы поступления некрасивыми: я счел, что спасение „невинных“ через охранку чище ухаживания за перезревшей гречанкой… Скоро мне пришлось раскаяться в своей наивности.

В назначенное время я был в кафе. Скоро пришел Статковский с каким-то блондином в очках, гораздо более симпатичным на вид, чем Статковский. Тот отрекомендовался: „Иван Васильевич Федоров“. {263}

Сели за стол. „Федоров“, оказавшийся впоследствии Добровольским (это я узнал лишь через год!), попросил меня рассказать про одно темное дело, бывшее за несколько лет до того, - убийство студента М., заподозренного в провокации. Ввиду того, что убит он был лицами, позже основательно подозревавшимися в службе в охранке, я откровенно рассказал, что слышал про убийство. „Федоров“ сказал, что я очень „справедлив“ и „объективен“ в рассказе. Тогда Статковский, все время молчавший, заметил:

– Ладно. Вот и будете работать с Иваном Васильевичем, а меня начальник, слава богу, освободил от этих дел. Ну, мне пора к обеду домой. Прощайте.

„Федоров“ записал мой адрес и просил меня в случае надобности писать ему „Александровский, 2. И. В. Федорову“, но не подписываться своей фамилией („а то вдруг подумают, что вы служите в охранном: лучше выберите какой-нибудь псевдоним“). Подумав немного, я сказал, что буду подписываться фамилией одного действующего лица в романе Амфитеатрова „Восьмидесятники“. Вслед затем мы расстались, условившись о следующем свидании через неделю на квартире „одной знакомой“ Федорова - Моховой (по Большой Дворянской, 23).

Я ушел со свидания смущенный: „Федоров“ обнаружил недюжинный ум, знакомство с литературой, историей, социальными науками; он совсем не походил на жандармов, грубо ведших допросы по моему делу; наоборот, каждое его слово звучало подкупающе ласково, он все время с мягкой улыбкой смотрел в глаза, говорил очень сердечно и просто.

– Неужели же такие охранники? Быть не может! Статковский груб, хитер, ядовит, склонен к издевательству; а тот - симпатичен и прост. Наверно, он занимает небольшое место и служит недавно!

Увы, я не знал, что в сравнении со Статковским „Федоров“ был крупнейшей величиной охранки, идейным руководителем целой системы политической провокации, отдавшей в руки палачей много жертв; я и не подозревал, что со мной познакомился инспиратор многих революционных выступлений против самодержавия, умевший очаровывать тысячи {264} людей обаятельностью своего обращения. Я не знаю до сих пор, что привело его к службе в охранном, но позже узнал, что и ему было иногда не под силу вечно играть роль, вечно бороться со всем честным; узнал, что и у него были тяжелые минуты мук совести и искреннее желание бежать из того омута, который назывался „политической полицией“.

Через неделю я снова виделся с „Федоровым“: он стал меня „обучать работе“.

– Пожалуйста, сходите кое к кому из ваших товарищей по высылке: видите, они просят свидетельства о благонадежности, и мы бы им дали, если бы знали, что они стремятся в университет не ради политики, а ради занятий. Поэтому будет очень хорошо, если вы скажете мне, кто из них навсегда решил бросить политику. Кстати, скажите, как ваше мнение: будут в этом году беспорядки в университете?

Я ему указал на то, что система Кассо ужасно вредно отзывается на университетской жизни, что студенчество вовсе не революционно, но все же это не стадо, которое позволит над собой производить эксперименты.

Кое-что Федоров одобрил, кое с чем не согласился.

– А ведь я забуду все это… Знаете что: напишите-ка ваши взгляды для меня только, чтобы я не забыл… Кстати, ведь вы потеряете время на это, как и на хождение: всякий труд должен вознаграждаться; вот возьмите пока деньги…

Тщетно я отказывался: он настойчиво убеждал меня взять деньги, хотя бы для расходов „на извозчика“. Ни чеки, ни квитанции он у меня не требовал ; я взял деньги - оказалось 75 руб. Уйдя от Федорова, я задумался: ведь я уже стал „провокатором“ - получил деньги, написал письмо, буду писать донос… Вернуть деньги и получить письмо назад? Не согласится. Покончить с собой? Но еще я не сделал подлого поступка. {265}

А деньги жгли карман; хотелось выбросить их, разорвать, но вспомнилось, что уроков мало, что трудно жить на те 50-55 руб. которые я получу в этом месяце за ежедневную беготню по массе уроков. Невольно я остановился перед каким-то рестораном; впервые я вошел в „настоящий ресторан“, где лакеи насмешливо осмотрели мою неказистую тужурку и изломанную фуражку. Я заказал обед и бутылку вина: пока ел и пил, я чувствовал, что моя совесть делает последние попытки протеста, что я скоро успокою ее софистическими доводами. Жгучую краску на лице вызвало воспоминание о годах крепости: я поспешил согнать ее пивом.

Придя домой и отдав деньги жене, которой я сказал, что буду принят в университет и что получил еще работу по составлению отчетов, чем ее очень обрадовал, я молча нагнулся над кроваткой дочери и долго смотрел на нее: невеселые мысли теснили голову; хотелось бежать от людей, от себя, от всего мира. Ночью опять видал кошмарные сны…

Утром написал отчет, потом побывал у нескольких товарищей, перед которыми чувствовал себя отвратительно: так и ждал каждую минуту, что кто-нибудь назовет меня провокатором. После пошел с несколькими в пивную, где за пивом и раками (недавно еще недоступная для меня роскошь!) я окончательно угомонил свою совесть: пил за свободную науку и университет, за смерть Кассо, поминали товарищей. Пиво отуманило мозг, заставило на несколько часов забыть о том, что через 6 дней надо идти подавать отчет, что придется жить вечно раздвоенной жизнью, что настанет момент, когда и сам не сможешь отличить лжи от правды. Особенно жутко вспоминалось о годах одиночки: зачем я просидел два года, если теперь согласился на предательство того же народа, за освобождение которого попал в крепость… Я тогда не понимал, что именно эти-то два года и сделали меня безвольным, слабохарактерным, безразличным ко многому. Только много позже я понял, как тюрьма развращает человека, как постоянное одиночество заставляет человека приучаться смотреть на все с одной точки зрения, уменьшает количество нравственных принципов, что и при-{266}водит к абулии, столь характерной для всех провокаторов. Позже я понял, что чтение книг, переполнивших в 1909 г. тюремные библиотеки, - Ремизова, Кузьмина, Зиновьевой-Аннибал, Ауслендера, Маурина и др. наложило на всех заключенных печать раздвоенности: ведь мы читали целые дни; книга была буквально нашей жизнью; и когда после „чистки“ жандармами библиотеки ее наполняли полупорнографические произведения годов реакции, мы невольно поддались влиянию этих книг, от чтения которых горело лицо и являлась жажда половой жизни.

Долго описывать то, как понемногу охранники „учили“ меня. Через несколько времени со мной познакомился начальник охранки фон Коттен, человек тяжелый, грубый, рассказчик нецензурных анекдотов, проникнутый „собачьей верностью“ самодержавию. Он и Добровольский понемногу расширили круг моей деятельности. Сначала у меня только спрашивали, можно ли такому-то дать „благонадежность“, на что обычно я говорил „да“; однако, скоро мне пришлось писать отчеты о настроении студенчества. Я писал эти отчеты без фамилий студентов, за что и получал выговор.

– Что вы все говорите, будто не знаете, кто говорил… А у нас есть сведения, что не только вы его знаете, но даже он с вами разговаривал перед речью. Не годится, знаете, вести игру на два фронта… Иначе придется нам расстаться. А тогда, чтобы обезвредить вас в политическом отношении, мы как-нибудь сообщим о наших беседах… Я это говорю к слову. Надеюсь, что вы сами поймете, что должны честно сообщать обо всем происходящем… Ведь мы от вас не требуем провокации, а только желаем, чтоб мы стояли за au courant всех событий.

Я был поражен: о моей беседе с оратором знало 2-3 человека: следовательно, около меня есть кто-то, кто следит за мной. С того дня я начал подозревать всех окружающих в службе в охранке. Попытка не ходить в университет не прошла.

– Вы должны отказаться от части уроков; ведь они дают вам гроши. Вы должны быть в курсе движения, конечно, {267} по возможности избегая выступлений… За пропущенные уроки получите отдельно.

В эти дни у меня являлось желание пойти к кому-нибудь из известных общественных деятелей и рассказать ему все. Но к кому? К профессорам я не мог, так как узнал, что кто-то „освещает“ не только их общественную деятельность, но даже интимную (напр., проф. Э. Д. Гримма). К общественным деятелям - но почти о половине их сообщались в охранку такие факты, что я поражался: имена, горевшие для меня когда-то светочем на недосягаемой высоте, оказывались запятнанными взяточничеством, развратом, доносами, плагиатами, беспринципностью и пр. Кроме того, подленькое чувство самосохранения заставляло таиться и молчать: грозный вопрос, куда девают разоблаченных провокаторов, стоял передо мной денно и нощно. Жить стало безумно тяжело: целыми днями беготня по урокам, по ночам писание очередного „доклада“ к четвергу и подготовка к экзамену. Часто казалось, что я не в силах дальше жить: приходилось прибегать к обычному русскому лекарству - водке, дававшей на время забыть весь позор своей жизни. Скоро из меня выработался добросовестный доносчик: я уже боялся что-нибудь пропустить в доносе, так как надо мной висел дамоклов меч - разоблачение охранкой моей деятельности. Единственное утешение для меня было то, что никому вреда пока не было: ни арестов, ни обысков пока охранка не делала.

Я не буду говорить о том, что я испытывал за это время: бессонные ночи, подозрение, что каждый видит во мне предателя, боязнь будущего и отчаяние, отчаяние без конца и просвета впереди. Часто я ловил себя на мысли, что желаю смерти дочери: ее смерть развязала бы меня, дала бы смелость покончить с этой двойственной жизнью тем или иным способом. От жены я отошел: у нее была другая личная жизнь, и я стал тем одиноким, каким остаюсь посейчас и останусь навсегда. Тщетно иногда я искал себе забвения в вине: даже оно не всегда давало забыться от того голоса в глубине сердца, который днем и ночью кричал: „Предатель, доносчик, провокатор!“. Мне казалось, что на улице, в театре, в {268} трамвае публика глядит на меня с усмешкой и говорит тихо: „Шпион“. И на эти муки я был обречен на всю жизнь.

А „работы“ прибывало: в ноябре университет вновь заволновался, так как Кассо продолжал давить всякое проявление автономии; слухи о предстоящих увольнениях профессоров, о новых ограничениях студенческих кружков, об уничтожении „общего коридора“ и разделении университета по курсам и факультетам (проект, внушенный Кассо… фон Коттеном, стремившимся изолировать факультеты по примеру Московского университета) ежедневно росли. Стало ясно, что без волнений не обойдется. Охранка уже к Рождеству имела список „руководителей“ будущего движения, причем 3/4 этих фамилий были мне неизвестны. В январе я получил приказ - бывать ежедневно в университете, не пропускать ни одной сходки, а главное - познакомиться с рядом студентов, которые „должны были стать во главе движения!“. Попытка „заболеть“ не прошла: на нее было ответом нешуточная угроза в виде рассказа о сотруднике, который не захотел в нужную минуту дать сведений, затем был арестован, через 3 дня освобожден, после чего был арестован и выслан ряд его товарищей, якобы выданных им! Этот „рассказ“ произвел на меня ужасное впечатление, тем более, что во многих случаях были мне указаны лица, о которых я знал мало, а охранка сообщала все подробности вплоть до того, что „N такого-то числа заболел такой-то болезнью и боится ехать к жене!“. Я понял, что не мне бороться с охранкой и ее помощниками, и отдался течению.

Быстро шли дни. Наступил пост, начались беспорядки. Старые студенты в большинстве не принимали участия в них; волновались первокурсники, вызвавшие своим срыванием лекций назначенных профессоров введение в университет полиции. Готовились обструкции, предполагались даже террористические выступления. Охранка „испугалась“: за волнения предыдущего года она получила не благодарность, а выговор за „непредусмотрительность“; в результате был решен ряд арестов. С ужасом я слушал, когда фон Коттен с мерзкой усмешечкой говорил „о необходимости изъять ряд лиц из обращения“: среди них были славные юноши, хоро-{269}шие товарищи Т. и К., далекие от сознательной принадлежности к партии… Фон Коттен доказывал, что арест необходим, что он ничем им не грозит, кроме „двухнедельного“ сидения. Я слушал, как убитый: никакого желания, кроме как броситься куда-нибудь в угол, убежать, спрятаться от себя, не было…

провал

Аресты были произведены… Движение в университете пошло на убыль, и никто из арестованных не пострадал особенно серьезно, так как ни для суда, ни для административной высылки не было оснований. Пережил я за это время ужасные дни и еще более ужасные ночи: днем и ночью стоял передо мной образ Кости Т., в аресте которого я больше всего винил себя. Другим мне удалось облегчить участь после приезда Добровольского, уезжавшего за границу. Д. был недоволен „преждевременным арестом“, считал глупыми поступки фон Коттена и боялся, что я „без пользы провалился“. А я ходил целые дни в полупьяном состоянии: с утра я пил водку, стараясь забыться, отогнать ужасные мысли о людях, сидящих за решеткой. Еще ужаснее было, когда родственники арестованных приходили ко мне за советами: после их ухода я бросался на кровать и ревел, как маленький мальчишка.

Освобождение арестованных навело на мысли о виновнике ареста: конечно, подозрения падали на меня. Я попросил о товарищеском суде над собой, будучи уверен, что суд признает меня виновным, и я покончу с собой, так как не считал возможным жить с позорным клеймом предателя. Слухи о моем предательстве широко распространились: многие товарищи стали избегать встреч со мною… Я не знал, что делать…

В один из четвергов, когда я увидел Добровольского, он сказал:

– Ну, поздравляю. Еле-еле удалось вас вытащить из той ямы, в какую втолкнул вас фон Коттен. Сколько труда и денег стоило - не поверите! Но зато чисты, как агнец: все {270} обвинения отвергнуты, и перед вами даже извинятся товарищи в своих гнусных подозрениях…

Вслед за этим он мне подробно описал все заседания суда, передал речи каждого из ораторов и даже текст той бумаги, которую я должен получить. Оказалось, что в числе судей были два ближайших сотрудника Добровольского! Я сидел, как дурак, раздавленный, уничтоженный, я чувствовал, что теряю всякую веру в правду и справедливость, - вместо нее у меня растет вера в безграничное могущество охранки!

Придя домой, я действительно нашел бумагу, о которой говорил Добровольский. Мне стало стыдно и больно: вновь заговорила совесть. Я дал слово, что уйду не только от партийных групп, но и от всякого рода общественных организаций; и это слово я сдержал: ни в одну организацию, где хоть немного чувствовалась нелегальщина, я не входил, отказываясь от предложений охранников, предлагавших мне ехать за границу для работы среди социал-революционеров или тянувших меня в кадетскую партию обещаниями провести меня в Петербургский комитет партии.

Я чувствовал, что разбита навсегда моя жизнь, что в душе моей есть ужасная щель, которую ничто не в силах исправить. Я уже знал, что дальше у меня нет жизни. Все чаще и чаще приходилось прибегать к опьянению, чтобы забыться, уйти от самого себя: я не мог работать для науки, не верил больше в свои силы. Иногда являлось желание убить тех, кто довел меня до предательства: но кого? Ведь представление об охраннике у публики связывается обычно с представлением о грубом, бессовестном негодяе - жандарме, нагло попирающем все человеческие права, а Добровольский был милым, образованным человеком, больше говорившим об опере, литературе, красотах природы, чем о застенках охранки. И с ужасом я понял, что „незачем“ его убивать, что виновен не он, даже не я, а та система, та среда правительства и общества, та жизнь, полная ненормальностей, которая толкает человека от революции к охранке и от охранки обратно к революции. И когда бы я стал убивать? Не тогда ли, когда Добровольский спрашивал о здоровье мо-{271}ей дочки и давал мне жалованье за месяцы отпуска (а таких в каждом году выходило 5-6)? Или тогда, когда он меня познакомил со своей женой, которой я стал давать уроки и которая так же, как и он, сердечно относилась ко мне? С ужасом я понял, что во мне исчезли все понятия честности, что я стал человеком с „надрывом“.

Дальнейшая моя „работа“ шла как „по маслу“: я, пользуясь хорошим отношением ко мне Добровольского, стал писать доклады в общих фразах, указывая лишь людей, и без того известных охранке или даже иногда совершенно не существовавших. Я „набил себе руку“ и умел писать так, что получался законченный доклад в сущности безо всякого содержания. Добровольский иногда ругал меня за „литературу“, чаще смеялся, но всегда прощал, так как понимал мое отвращение от предательства. Еще сердечнее стали наши беседы, когда начальство повело интриги против него: мы решили оба уйти вместе, так как я прекрасно понимал, что новые жандармы не удовлетворятся моей „водицей“ .

Так и вышло: в феврале 191* я порвал с охранкой. Но увы! Оказалось, что это не навсегда, что снова мне придется испытать силу влияния охранников и вновь работать с ними, правда, уже не предавая людей, а составляя огромные доклады по всевозможным вопросам, интересовавшим секретную полицию. Но во второй период - я был уже не мальчик: я говорил только то, что хотел, сознательно скрывая многое. Да и охранники были не те: место Добровольского заменил жуликоватый П., внушавший всем антипатию; мне пришлось работать с людьми, смотревшими на охранку как на „место службы“ и не двигавшими ее ни на какие новые пути. Моя работа была грязная, но не преступная; но о ней в другой раз.

Много-много мне пришлось задумываться над тем, что толкает людей к провокации, к предательству своих ближних. И в настоящее время мне кажется, что я могу ответить удовлетворительно на этот вопрос. Прежде всего, всякое {272} обширное народное движение захватывает с собой тысячи подростков, которые со школьной скамьи сразу попадают в вожди групп; не имея еще зрелости, ни точных знаний, эта молодежь, попав в ужасы тюрьмы, не имела возможности бороться с разлагающим влиянием одиночества. Мало-помалу юноша X. 19-20 лет приучался к тому „эгоцентризму“, который столь характерен для всех (политических и уголовных) заключенных. Тюрьма отучала юношу от реальной жизни, заставляла его жить исключительно в мире грез, всегда резко индивидуалистических. Надломляя здоровье, губя здоровые инстинкты или извращая их, тюрьма отнимала у заключенного верное понимание нравственных принципов. По выходе на волю подобные юноши выносили, с одной стороны, лютую ненависть к тем, кто засадил их в тюрьму, а с другой - слабоволие, неспособность примириться с жизнью: ведь жизнь за годы заключения ушла вперед, а заключенному хочется жить теми же принципами, коими он жил до тюрьмы. Из-за этого злоба на новые течения жизни, возмущение „новой“ молодежью, которая кажется заключенному „мальчишками“, лишенными принципов, знаний и т. д. Такой заключенный - клад для охранки: он искренно ненавидит старый строй, но не может идти вместе с новыми бойцами; его слабоволие легко может быть использовано, чтобы сделать из него предателя. И охранники это умели: путем незаметных нюансов они сеяли в душе различные семена провокации, которые и всходили пышным цветом, губившим все живое. Зная тонко человеческую психику, охранники не брезговали ничем; одному они говорили: „Вы - талантливый поэт, у вас чудный стиль, а вы получаете по 7 коп. за строчку; плюньте на буржуазную культуру, громите ее в пролетарских газетах, и мы добудем для вас и славу, и спокойную обеспеченную жизнь“; другому - „Вас не ценит профессура, поезжайте за границу, работайте, составляйте имя, а мы вам поможем деньгами“ etc. Тысячи людей работали в Петербургской охранке при Коттене (по его собственному признанию, около 2000), но было ли много среди них добровольцев, первыми предложивших свои услуги? Не {273} думаю, чтобы были такие: терновый венец предательства никто добровольно не возьмет…

Захватив однажды в свои руки человека, охранка уже его не выпускала: одних она удерживала денежными наградами, устройством их личных дел (устраивала на места, давала права жительства, спасала от уголовного преследования, освобождала от военной службы), других без стеснения хвалила, продвигая их какими-то путями в руководители партийного и общественного движения, содействуя их славе (литературной, артистической, академической). Наконец, третьих она держала застращиванием обнаружения перед обществом их двусмысленной деятельности и этим побуждала к новым подлостям. Охранка и Департамент полиции имели сотрудников всюду: рядом с генералом доносил солдат, рядом с лакеем министра осведомителем состоял профессор, журналист, священники, адвокаты, учителя, учащиеся, рабочие, босяки, etc., etc. несли службу на пользу охранки, охватившей все стороны русской жизни сплошной паутиной, из которой никто не мог вырваться иначе, как ценой кровавого преступления. Но большинство молчало и „сотрудничало“: многим легче бы сидеть годы в тюрьме или отдаться самому грязному труду на заводе, чем играть двуличную роль, которая ежеминутно могла быть раскрыта перед обществом. Охранка зорко следила за „сотрудниками“, не брезгуя при этом сведениями, идущими даже из „противного лагеря“: все сведения она собирала, чтобы в удобный момент еще теснее прижать человека, чтобы он не смел и думать вырваться от всесильной охранки. Если же все-таки находился человек, вырвавшийся из паутины и переставший сотрудничать, то против него начиналось гонение: охранка преследовала его „неблагонадежностью“, инспирировала других сотрудников, что ушедший - лицо подозрительное, чуть ли не уволенное из охранки „за провокацию“. И судьба человека решалась: его предательство „обнаруживалось“ товарищами, и он погибал бесславно, бессмысленно. Сколько темных историй подобного рода на совести у старых охранников - известно одному Богу! {274}

Зато покорные благодушествовали, пока не навлекли подозрений в окружающих и не были принуждаемы уезжать в другие места: им платили, их устраивали, старались поставить их на „верную дорогу“. В этом отношении нельзя упрекнуть охранку: она не жалела денег „нужному человеку“, выдавая помимо жалованья добавочные, расходные, разъездные, пособия на лечение и пр. Огромные суммы, тратившиеся при Герасимове и фон Коттене, создали у охранки ту массу сотрудников, которая поражала всех знавших про это и которая дала самодержавию возможность победить революцию 1905 г. Нельзя сравнить даже того, что было при Герасимове, с нынешней охранкой, платившей очень мало и имевшей несколько сот (не больше 300) платных сотрудников (зато число бесплатных было неисчислимо!)…

11-13 апреля 1917 г.

Учитель и ученик

Сотрудник Рутинцев об охраннике Добровольском

С Иваном Васильевичем Добровольским я познакомился в августе 1911 г. и под его руководством должен был „работать“ в Охранном отделении до февраля 1914 г., т. е. до самого его ухода в исправники. За это время я с ним так сблизился, что с 1912 г. стал бывать у него на дому, где давал уроки латинского языка его жене, Татьяне Максимовне, бывшей тогда на курсах новых языков. После отъезда Добровольских я имел с ними переписку (частного характера) и даже виделся с Т.М., когда она приезжала в Петербург. Долго и часто я думал о том, что заставило Добровольского поступить в охранное, где он сыграл „крупнейшую“ роль, но, не зная до февраля 1917 г. его биографии, я мог делать только разные предположения. У меня до сих пор осталось хорошее впечатление от личности Добровольского, и мне часто приходилось вспоминать о нем в минуты жизненных невзгод… {275}

С первой минуты знакомства Добровольский производил сильнейшее впечатление своей откровенностью и искренностью: говорил он с такой подкупающей душу простотой, с такой сердечной улыбкой, что не верилось даже в службу этого человека в месте, где все было ложно, ненавистно насильем; хотелось думать, что Добровольский недавно попал в охранку, что она еще не изгадила его душу; не верилось, чтобы этот человек мог быть организатором изумительнейшей системы провокации, охватившей всю столицу своей паутиной. Дальнейшее знакомство еще более усиливало первоначальное впечатление: в высшей степени корректный, чуткий ко всякой перемене в отношениях к нему, Добровольский поражал своим природным умом. Он умел и любил говорить о многом, совершенно не касающемся службы; он знал современную литературу, особенно внимательно приглядываясь к новым ее течениям, он интересовался историей, искусством (особенно музыкой и пением). При разговоре он обнаруживал огромную начитанность, которая была при том нахватана не из газет и журналов, а из разного рода серьезных сочинений; чувствовалось, что при чтении он руководился критикой, которая была иногда диаметрально противоположной официальным взглядам (правда, его взгляды я узнал лишь тогда, когда стал бывать у него: до того он никогда не говорил, что во многом не сходится с взглядами охранителей). Свои знания он показывал просто, как бы случайно, нисколько не рисуясь ими; не стараясь ошеломить своей эрудицией собеседника. Еще более чарующее впечатление он мог произвести, когда в минуты откровенности рассказывал про какое-нибудь явление, привлекшее его внимание (например, Илиодор, Распутин); в рассказе он обнаруживал такое широкое понимание действительности, такие обширные и разносторонние интересы, какие встречаются у немногих людей. Знание психики у него было поражающее: он почти безошибочно рисовал картины тех побуждений к различного рода поступкам, которые руководили людьми; иногда мне даже казалось, что он свободно читает в чужой душе все без исключения; ловко подмечая слабости каждого, Добровольский прекрасно умел играть на {276} них, всегда верно выбирая то средство, которое могло бы заставить данное лицо действовать в желательном для Добровольского направлении. При этом он действовал так тактично, что не возбуждал никаких подозрений в инспирируемом человеке, уверенном, что это взгляды его, а не Добровольского. Тактичность сказывалась как вообще в мягкости обращения, так и в умении извинять людские слабости; Добровольский никогда не скрывал при этом своих слабостей, откровенно заявляя, что предпочел, напр., поехать в театр вместо делового свидания с „сотрудником“. Эта мягкость еще больше выигрывала в той корректности Добровольского и в денежном отношении, какая замечалась всегда в Добровольском; никогда Добровольский не ждал просьбы о деньгах, наоборот, он всегда спрашивал о том „не нуждаетесь ли в финансах?“, причем часто отдавал абсолютно все имеющееся на руках; оставляя себе лишь „на извозчика“. Все эти достоинства, обычные в каждом обыкновенном человеке, были неожиданны для „сотрудников“, ждавших от охранников всякой подлости и хитрости; эти свойства Добровольского во многом объясняют успешность его деятельности: для человека Добровольский был бы средним, для охранника он являлся незаурядным явлением, стоящим вне сферы тех принципов и деяний, которыми жила охранка. Лучше всего это характеризуют слова хозяйки конспиративной квартиры, где я встречался с Добровольским: „сколько я ни видела людей, а такого, как И.В. не было и не будет; все-то воры, притеснители, на бедный люд не смотрят, только он, голубчик, все-то справедливо разбирал, ничем даром не пользовался… Вот уж верно жили мы у него, как у Христа за пазухой, а с нонешней-то публикой (Протенским) прямо пропадешь“.

Благодаря всем этим свойствам Добровольский умел привязывать к себе людей, умел заставлять их служить ему „за совесть“. Обладая недюжинным организаторским талантом и умея из самых мутных источников добывать верные сведения, Добровольский рисовал во многом свою „деятельность“ в очень розовых красках: он считал, что делает большое дело, будучи „маленьким человеком“, спасает государственность от анархии, содействует „очистке общества от {277} вредных элементов“. Горячность, с которой он излагал свою теорию передо мной, заставляла верить его правдивости; однако, под конец жизнь нанесла его теории сильный удар: интриги жандармов, возмущавшихся, что помощником начальника Охранного отделения состоит не жандармский офицер, а „стрюцкий“, осмеливающийся к тому же употреблять „собственные“ способы борьбы с революционерами, привели к тому, что на Добровольского посыпались со всех сторон удары. Не знаю, насколько он был виновен в том, что его заставили уйти из охранного, но знаю, что ему пришлось пережить в 1913-1914 гг. тяжелую душевную драму. Еще с осени 1913 г. он говорил мне про нападки Департамента полиции на него и фон Коттена; говорил и жаловался на то, что, когда никто из жандармов не хотел взять опасного поста в охранном, он занял это место и всеми силами добился „успокоения столицы“; теперь, когда все успокоено, его выбрасывают словно „выжатый лимон“. Много раз, разговаривая с Добровольским о его взглядах на революционное движение, я всегда слышал от него возмущение тем методом борьбы с революцией, который называется „провокацией“, т. е. способом, когда инспирируемые охранные сотрудники вызывали какое-нибудь брожение, совершали какой-нибудь акт или даже предлагали определенное решение вопроса; по мнению Добровольского (не знаю, насколько оно было искренним), этот способ „преступен и рано или поздно делает из сотрудника не полезного для Охранного отделения человека, а злостного демагога, готового провоцировать и общество, и правительство“; иллюстрировал эту мысль Добровольский делом Азефа. Одной из причин увольнения Добровольского было именно обвинение его Департаментом полиции в инсценировке „раскрытия“ нелегальной типографии; однако, Добровольский многократно заявлял, что он не при чем, что в данном случае он - жертва интриг. Часто мне приходилось слышать от Добровольского слова, что он - враг бесполезных арестов, вызывающих в обществе одно лишь озлобление и ничего не выясняющих; он считал необходимым, чтобы охранное знало все происходящее в столице, но не вмешивалось до тех пор, пока что-нибудь не угрожало „об-{278}щественной безопасности“ (в этом он резко расходился с фон Коттеном); поэтому он допускал, чтобы велись в столице кружки, существовали партийные кассы, жили бы нелегально партийные деятели; на все это он нападал лишь тогда, когда нависали крупные события, напр., уличные протесты по поводу ленских расстрелов. Его начальство бывало этим недовольно, но уступало…

Заканчивая указания положительных качеств Добровольского, я не могу пропустить того факта, что служба в охранном его очень тяготила; часто у него вырывались слова: „проклятая работа“, „куда деться сыщику“, „из охранного некуда и бежать“ и пр. Видно было, что иногда ему было очень нелегко играть роль, которую ему навязало начальство, заставляя бывать на торжествах, обедах, панихидах и пр. Уже с 1912 г. я слышал от Добровольского о том, как хорошо было бы стать вполне „частным человеком“; он даже подыскивал себе место управляющего каким-нибудь домом или конторой, но все эти попытки уйти из охранного разбивались о невозможность порвать зависимость от начальства, которое и доверяло Добровольскому, и боялось потерять усердного работника. Добровольский мечтал одно время добиться разрешения переменить фамилию и уехать куда-нибудь в провинцию управлять имением. Особенно горячи были его мечты в 1913 г., когда он, увлекшись романами Д. Лондона, всерьез мечтал уехать в Сибирь и там заняться пушным промыслом. Действительность разбила его мечты: с охранным он расстался и поехал исправником в Вытегру, где, действительно, зажил совершенно иной жизнью; попав в медвежий угол, Добровольский всеми силами стал бороться с злоупотреблениями полиции, стараясь улучшить условия местной жизни и содействовать просвещению, и он, и его жена были в восторге от нового поприща; уезжали они полные энергии и веры в то, что им удалось навсегда порвать с той жизнью, которая, несмотря на благоприятные (даже блестящие) внешние условия, была для них тяжелой…

Одной из причин, толкнувших Добровольского к работе в охранном, было его презрение к людям, недоверие к человеческим поступкам. Добровольский часто меня поражал {279} тем, что почти о каждом крупном общественном деятеле он мог сообщить такие данные, которые ясно показывали, что Добровольский узнавал об этом не для службы, а просто из злобы на людей. В его душе имелись характеристики всех видных деятелей годов реакции 1907 г., обличавшие все слабости и недостатки. Презрение к партийным деятелям, принужденным из-за куска хлеба писать в реакционных изданиях, служить контролерами в театрах, исполнять комиссионные поручения банковских деятелей и т. п. - было поразительным у Добровольского. С каким-то наслаждением он разбирался в падении каждого, сравнивая прежние речи или статьи с.-д. и с.-р. с его репортажем в „Петербургском листке“ или с рекламой для табачной фабрики. Это презрение у Добровольского подчас переходило в форменное человеконенавистничество по отношению к тем, кто старался удержаться на поверхности. Добровольский не верил совершенно тем слезам матерей, жен и сестер, которые проливались у порогов охранки просящими об облегчении участи близких людей; он не допускал и мысли, что среди арестованных могли попасть невинные. Ставя выше всего служение „государственности“, Добровольский видел в каждом революционере личного врага, про которого и собирал все худое: он тщательно записывал случаи пьянства партийных работников, отмечал ухаживание их за девицами полусвета и т. п., там же он регистрировал сведения о взяточничестве, шантажах, мошенничестве и пр. лиц всех партий без исключения. Он не верил, чтобы человеком могло руководить что-нибудь, кроме корыстолюбия или карьеризма; исключение он делал для молодежи, но объяснял поступки ее исключительно неопытностью и вредным влиянием всяких „демагогов“. Подобная оценка человеческих поступков, будучи совершенно неправильной по существу, имела самые грустные последствия для тех лиц, которые попадали в руки Добровольского по политическим делам. Добровольский вводил в ряды партии и в круги общества дезорганизацию, пропагандируя беспринципность, эта пропаганда в устах умного человека оказывала самое гибельное влияние на молодежь и содействовала больше всего развитию политической прово-{280}кации и предательства. Умея оказывать сильнейшее влияние на окружающих, Добровольский всюду в короткое время создавал самый благодарный для себя материал, который он мог использовать по мере надобности. Он убил в тысячах людей веру в „человека“, он воспитал то недоверие ко всем окружающим, от которого лица, имевшие несчастие попасть под его влияние, не освободились до нашего времени. Не только веру в революцию и в партии убивал Добровольский, но он умел доказать, что в основе всякого общественного, кооперативного, профессионального, студенческого движения лежит эгоизм и стремление к карьере. Совершенно не доверяя людям, Добровольский сумел заставить тысячи лиц, соприкасавшихся с ним, разделять подобную точку зрения. Провокатор, благодаря такой теории, очень скоро находил оправдание своему предательству и переставал мучиться угрызениями совести с момента, когда Добровольский доказывал ему, что „выданный“ во всех отношениях существо недостойное. И каких только средств тут не употреблял Добровольский: рабочим он говорил про буржуазность интеллигентов, студентам про неграмотность и развращенность рабочих и т. д. Но подобная „игра“ не прошла даром и для самого Добровольского: в нем во многом появилась беспринципность, недоверие не только к революционерам, но и к начальству; он видел, что начальство менее развито, чем он, меньше приносит пользы для охранного, а получает больше жалованья и наград, не касаясь черной работы, выпадавшей исключительно на долю Добровольского; вследствие этого он не всегда исполнял приказания начальства, критиковал их и, наконец, дошел до того, что стал считать себя непогрешимым в области политического сыска. Лично я не берусь судить, делал ли он при этом крупные ошибки, но, судя по недовольству жандармов, против Добровольского возникли серьезные обвинения в употреблении им преступных приемов…

Опасность от работы Добровольского была величайшая; никогда бы ни один жандарм со своей грубостью и беспринципностью не смог так распылить революционные силы, создать такого „института провокаторов“, как это сделал {281} Добровольский; он является бесспорно одним из главных виновников того, что революционные вспышки после 1907 г. были заранее обречены на неудачу. В то время как жандармы схватывали единичных личностей, которых и мучили в тюрьмах, Добровольский внес разложение в самую гущу революции, разделив революционные группы на отдельные ячейки, содействуя росту марксизма, максимализма и просто бандитизма. Вся та помощь, которую охранное в лице Статковского и Добровольского оказало крайним элементам, создала то безумное движение экспроприаторов и бомбистов, корни которого неизбежно приводили к „неизвестному“, оказавшемуся сотрудником охранки. Жандармы, сыщики, сотрудники при Добровольском были второстепенными актерами, которыми он распоряжался, как марионетками, по своему усмотрению. Дьявольскую мысль - заставить путем экспроприации революционного характера буржуазию отстать от революционного движения - Добровольский провел с изумительным успехом: ежедневные взрывы бомб, ограбление контор и магазинов, нападение на инженеров и мастеров сделали то, что либеральная буржуазия бросилась от революции в объятия полиции: партийные работники только удивлялись, откуда в Петербурге появилось до 500 шаек бомбистов, террористов и пр., не зная тогда, что большая часть экспроприации организуется Статковским при молчаливом (и только ли молчаливом?) одобрении начальства. Безусловно было не случайностью то, что экспроприации у „левых“ проходили почти всегда удачно и, наоборот, попытка устроить экспроприацию у какого-нибудь „правого“ фабриканта проваливалась: в разгар экспроприации являлась полиция, арестовывавшая бомбистов, и в значительной степени ответственность за это лежит на Добровольском, ведь не мог же он не знать, что экспроприации подготовлялись сотрудниками охранного. Не мог не знать Добровольский и о тех приемах, к которым прибегали на допросах в охранном с целью вынудить показание; я не буду говорить о мелочах, о том, что там не кормили по целым дням, что на допросах не давали воды, но ведь при этом часто ругали, били (особенно экспроприаторов, политических {282} били редко - боялись огласки), вся система допросов была основана на преступлении - допрос велся один на один, без участия юристов, даже без участия простого свидетеля; вследствие этого допросы в охранке являются у всех арестованных самым ярким фактом из их заключения; нигде и никогда так не издевались над правдой, как при допросе в охранном: бумаги, показывающие невиновность арестованного, исчезали из дела, подкладывались бумаги чужие, делались личные ставки с переодетыми филерами, якобы „рабочими“. Никаких жалоб на охранное нельзя было принести: все жалобы возвращались с пометкой - „дело прекращено за нерозыском обвиняемого, который, по справкам адресного стола, выехал в Москву“. Добровольский должен был знать „ужасы охранки“, но он не принимал мер к их прекращению, как не прекращал того, что многие чины охранки (в том числе и сам фон Коттен) брали взятки за „благонадежность“. Добровольский предпочитал молчать, хотя от него требовалось мало вмешательства, чтобы прекратить много злоупотреблений. Считая Добровольского наиболее опасным вследствие его ума и влияния для революционного движения, я могу считать его виновным лишь в том, что он всеми средствами развратил молодежь, создал повсюду атмосферу предательства, в которой задохлось много честных людей. Зная о злоупотреблениях в охранном, Добровольский молчал и тем прикрывал шайку негодяев, провоцировавших революционное движение. Такие люди, как Добровольский, должны безусловно нести ответственность за то, что они создали „институт провокаторов“, губивший не только революцию, но и разрушавший всякие устои государственной жизни: в этом отношении Добровольский преступник не только перед новым строем, но и перед старым. Будучи „идейным“ противником революции, Добровольский позволил ввести в политическую борьбу те приемы сыска, которые караются законом даже в отношении к уголовным преступлениям. Вся деморализация в годы реакции шла от Добровольского, и в этом отношении он виновнее всех других охранников, кроме Герасимова и Статковского, из коих первый был его учителем, а второй является гнуснейшим из ох-{283}ранников, оподлившимся до мозга костей. Счастье еще, что лица, подобные Добровольскому, с его способностями, обаятельностью обращения, знанием психики людей и пр., редко попадали на службу в охранное, иначе их деятельность деморализовала бы всю Россию, отдав все в руки провокаторов.

17 апреля 1917 г.

Охранник Добровольский о сотруднике Денисове

С Денисовым меня познакомил П. С. Статковский по распоряжению фон Коттена. Денисов предложил свои услуги в качестве секретного сотрудника по Партии социалистов-революционеров. Чем руководствовался Денисов, делая такое предложение, я не знаю, но предполагаю, что его побудила к этому нужда. В Денисове я видел очень начитанного и умного человека. Мне было приятно открыто разговаривать с ним, как с человеком развитым и делиться с ним своими впечатлениями, не как со служащим Охранного отделения, а как с частным человеком. От Денисова работы в области розыска я не требовал. К явлениям, как илиодоровщина, Распутин и пр., я относился безусловно отрицательно, высказывая свое мнение, что подобные явления недопустимы и не должны существовать в государстве. Отрицательное отношение к данным явлениям я высказывал всюду и своему начальству. Ввиду этого фон Коттеном было отдано распоряжение, чтобы доклады наружного наблюдения за Распутиным делали лично ему, а не мне, как это было ранее. Службы своей я действительно не любил и постоянно ею тяготился. Возлагаемые же на меня поручения исполнял добросовестно, причем никогда не навязывал своих мыслей и своего отношения другим.

Был период моей жизни, когда мне пришлось испытать крайнюю материальную нужду (что привело к службе в охранке). Постоянное напоминание того времени побуждало меня чутко относиться к нужде окружающих людей, и я очень часто оказывал свою посильную помощь, как сотруд-{284}никам, сослуживцам, знакомым, так и людям, мало знакомым, почти совершенно незнакомым и даже лицам, находившимся под арестом. Денисов же мое подобное отношение к людям старается объяснить как желание с моей стороны извлечь большую пользу для своей службы, - он глубоко неправ и неправдив. Более, чем кому-либо другому, ему должно быть известно, что, помогая ему и другим, я взамен никогда ничего не требовал.

Возможно, что мои душевные качества привязывали ко мне. Но не одно это привязывало и заставляло сотрудников относиться ко мне хорошо. Лично сам чувствуя всю тяжесть и мучительность службы сыска, я не мог не чувствовать, что она еще более трудна для сотрудников. Я всегда говорил им, чтобы они не принимали активной работы в партии, а лишь только освещали ее. Многим я советовал уйти из охранки, видя, что они крайне страдают, но никогда ни от кого я не требовал работы в партии. Я просил их быть искренними со мной, никого не принуждал говорить всего, в то время как другие требовали от сотрудников работы, силой удерживали их на службе в Охранном отделении. Этого про меня не может сказать ни один человек, даже сам Денисов, если на этот раз он будет справедлив.

Денисов прав, говоря, что жандармы меня не любили. Они не любили меня не только за то, что не соглашались с методом моей работы, но также за мое отношение к ним: я всегда критиковал их образ жизни, не вел с ними знакомства и ни с кем из них не был в близких отношениях. В то время когда у жандармов руководством в их работе было чувство карьеризма, а для последнего всегда необходимы были результаты работы, я же был далек от этой мысли. Мной всегда руководила добросовестность отношения к своей службе. Поэтому я никогда не стремился к принуждению сотрудников, требованию от них искусственного создавания дел, т. е. прямой провокации. Роль сотрудника я понимал только лишь как осведомителя и не больше. Нет сомнений, что все это не могло нравиться жандармам, которые подходят к работе своей с другой стороны. {285}

Денисов говорит о моей душевной драме, мотивом которой послужило якобы несправедливое отношение ко мне Департамента полиции. Правда, я испытал душевную драму, перелом в отношении к своей работе, но это было не в 1913 г., а в 1910 г. В 1910 году я увидал всю лживость и недобросовестность отношения к своим делам как со стороны руководителей Департамента полиции, так и Коттена. Видя несправедливость и ложь, я открыто говорил о недобросовестном отношении руководителей Департамента полиции к своим подчиненным, но я никогда не осмеливался бы заявить, что успокоение столицы достигнуто мною (как говорит Денисов). Здесь в словах Денисова я вижу явную клевету. Явная клевета и ложь со стороны Денисова, когда он заявляет о том, что мотивом моего ухода из Охранного отделения послужило дело о какой-то типографии. Уйти из Охранного отделения я давно хотел, это была моя мечта, и я делал попытку еще в 1910 г. Со службы Охранного отделения меня никто не увольнял; я сам ушел. Желание уйти со службы Охранного отделения у меня было всегда, но в конце 1913 г. я решил бесповоротно порвать с Охранным отделением. К этому послужил повод следующий.

В конце 1913 г. фон Коттен решил во что бы то ни стало произвести ликвидацию революционных организаций в Петрограде. Было заготовлено до двухсот ордеров. Я, являясь противником широких ликвидаций, которые всегда втягивают в дело много невинных людей, запротестовал; на эту тему мы много спорили. Коттен, возмутившись, тогда бросил мне следующую фразу: „Вы скоро совсем будете социалистом, о чем департамент говорит давно, а поэтому вам следовало бы оставить Охранное отделение“. Я принял меры к своему уходу и через полтора месяца ушел со службы Охранного отделения. Уходя со службы Охранного отделения, я был счастлив, что мое желание осуществилось, и я бесповоротно решил более не возвращаться к подобной работе. Впоследствии, в 1916 г., мне было вновь сделано предложение возвратиться к работе по розыску, но я категорически отказался. {286}

Службу в полиции я принял по необходимости, ибо иную было трудно найти. Но будучи служащим полиции, я был далек от типа „полицейских служак“. Об этом говорит Денисов, а также могут подтвердить жители тех мест, где я служил.

Не прав Денисов, говоря, что я не любил и ненавидел людей. Людей я всегда любил, относился к ним чутко. Любовью к людям нужно объяснить и факты моей помощи ближним. Правда, меня всегда возмущало, что люди, беря на себя роль носителей высоких целей, светлых идеалов, в жизни своей были далеко не чистоплотны. В социализме я видел нечто высшее. Носитель идей должен быть всегда на должной высоте и быть примером для массы. И вот, все факты, которые мне приходилось, помимо моей воли и желания, узнавать, всегда меня возмущали. В частной беседе с Денисовым я на это указывал, но никогда я не говорил ему о том, что я стараюсь собирать эти факты. Этого он не мог знать, ибо этого не было, а потому и не имеет права говорить в утвердительной форме.

Денисов берет на себя смелость обвинять меня, как одного из видных организаторов провокаторской деятельности. Не знаю, откуда это ему известно. Ведь сам-то он был не мною завербован. Лично я никого к сотрудничеству не склонял, и мною не было завербовано даже ни одного сотрудника, о чем могут подтвердить все те сотрудники, кто знает меня.

Говоря о моем разлагающем значении как для окружавшей среды, так и для социалистической партии, „о тысячах“, которые соприкасаются якобы со мной, Денисов не прав. Прежде всего, в частной жизни моей я был слишком замкнут и ни с кем не вел знакомства. Было только два дома, куда я ходил. Сотрудников, с которыми я встречался, было тоже незначительное количество. Но смешно и безграмотно утверждать, что я мог внести разложение в социалистические партии. Всякий мыслящий человек поймет, что разложение и раскол в партиях кроются не в моей деятельности, ибо повторяю: 1) к сотрудничеству я никого не склонял, 2) сотрудников никогда не удерживал, 3) сотрудникам все-{287}гда говорил, чтобы они сторонились активной работы, 4) взглядов своих никогда не навязывал. Денисов за все ненормальности и жестокости Охранного отделения взваливает на меня всю ответственность. В Охранном отделении я был служащим, хозяином являлся начальник Охранного отделения.

Тем не менее, я по силе возможности старался уничтожить ненормальности режима. Так, благодаря моему ходатайству в Охранном отделении стали давать арестованным обеды; я также ходатайствовал, чтобы арестованных более одного дня не держали в отделении. Я не был всемогущим в Охранном отделении. Мое сердце и разум могли не соглашаться, протестовать, что я и делал, указывая начальству на все ненормальности режима.

Служба в Охранном отделении характером своей работы и жизнью всегда тяготила меня, и я старался как-нибудь оставить ее, но всегда натыкался на препятствия жизни. Куда можно было уйти со службы Охранного отделения? Где примут? И только в 1914 г. мне удалось устроиться по наружной полиции. Тогда я оставил службу в Охранном отделении.

Странным звучит требование Денисова привлечь меня к судебной ответственности, странным, ибо оно исходит от Денисова. Дать ответ суду я всегда готов и не убегаю от него. Имея возможность скрыться, я, однако, сам явился к революционным властям. Я готов нести ответственность за свою ошибку.

Я верю, что новый суд, построенный на началах справедливости, при демократическом строе будет чуток и справедлив к ошибкам людей и даст возможность начать новую честную жизнь.

Добровольский

По поводу донесения сотрудника Охранного отделения г. Денисова (Рутинцева) я вынужден заявить, что действительно был с ним сравнительно близко знаком, совершенно независимо от работы в Охранном отделении. Я никогда не предполагал, {288} что г. Денисов решится на такое, мягко выражаясь, истолкование моих истинно приятельских с ним бесед, находившихся далеко за границей делового его отношения к отделению. Если бы г. Денисов ограничился пересказом вышеуказанных бесед, то в этом можно было бы усмотреть лишь обычную человеческую слабость - поболтать на духу. Но с ним, к сожалению, случилась беда непоправимого характера: он смешал наши беседы с моими служебными обязанностями и подвергся настолько действию многочисленных противоречий, что порой кажется трудным отделить правду от литературной выдумки, тем более опасной, что именно последняя вдохновляет его на роль беспощадного прокурора. Я никогда не грешил покушением на философское обоснование своей службы и не без некоторой гордости сейчас думаю о том, что некоторые сотрудники отделения так широко и всесторонне мыслили свою работу. Сознаюсь, что в таком случае я был гораздо ниже тех, с кем встречался, в том числе и г. Денисова. Для того, чтобы доказать свое обвинение и сделать из меня большого преступника, он длинно и подробно рисует мою личность, приписывая мне качества, о которых моя скромность не позволяла мне и думать. Для того, чтобы сделать из меня центральную фигуру розыска (каковой я не был), он не пожалел комплиментов и похвал, которые сделали бы честь любому честному и хорошему гражданину и которые льстили бы и моему самолюбию, если бы только это не было хитросплетенным предисловием к обличительным страницам, злостно-философским рассуждениям о моей виновности. Именно г. Денисову память могла бы не изменять и удержать его от рискованных построений, извлеченных им из его собственной головы. Я был служащим Охранного отделения. Охранное отделение как технический аппарат в распоряжении судебных властей не только не преступное учреждение, но необходимое в каждом организованном государстве. Дело не в названии, назовем подобное учреждение другим именем, но сущность будет та же, как и не изменилась сущность Сыскного отделения от того, что его назвали уголовной милицией. Существовал строй, в котором свободная мысль не находила себе открытого места, и целый {289} ряд статей закона был специально создан для ее искоренения. И судебные следователи, и прокуратура, и судьи, и десятки других чинов служили охране строя от революционного переворота и нарушения законов этого строя. Охранное отделение должно было служить органом, посредничествующим между законными учреждениями (судебными и пр.) и революционным действием подпольных организаций. Скажут, что отделение плохо исполняло именно эту свою роль и отвлекалось в сторону, с точки зрения права, преступных актов. Может быть, но в такой же мере и всякое учреждение можно превратить в средство для борьбы за посторонние цели. Парламент, суд, местное самоуправление и другие установления нередко становятся органами преступления против большинства народа вопреки своему основному назначению.

Свергнутый строй по существу своему должен был все свои учреждения в той или иной мере приспособить к наиболее острым политическим потребностям. Охранное отделение потому пользуется всеобщим неодобрением, что оно специально служило центральной задаче старого строя - политическому сыску, и, как орган розыскной, следственный, не могло избегать обычных в таких учреждениях приемов и средств осуществления своего назначения. Я, как и прокурор, следователь и судья, пользовавшиеся материалом розыскного учреждения, не считал невозможным свою службу в отделении, а зная как действуют современные уголовные и политические розыскные учреждения, пришел к убеждению, что сама природа розыска и предварительного следствия предполагает некоторую исключительность и свободу от принципов демократической гарантии прав человека и гражданина.

Вот собственно, сознание неизбежности примеси карьеризма и плутовства, им порожденного, и послужило толчком к тому, чтобы я в 1910 г. пытался бросить работу по политическому розыску (это желание потом было всегда). Смешно говорить о влиянии Джека Лондона или кознях, которые якобы строили против меня вершители полицейского дела в России, которым, кстати сказать, не нравилась моя реши-{290}тельная позиция в отношении провокации, с одной стороны, и мирной общественности, с другой. Удалось мне уйти лишь в 1914 г. Причины, указанные г. Денисовым, далеки от истины.

Г. Денисову также угодно было изобразить меня каким-то чудовищем человеконенавистничества… Даже неловко защищаться от такого странного обвинения, которому предшествует такая лестная характеристика, что способна испортить любую скромность среднего человека. Это - фантазия, истинная поэзия очевидно раскаявшегося грешника. Я иногда в беседах касался того холода и господского пренебрежения, которое обнаруживали ко мне партийные люди, когда я вышел из тюрьмы голодный и бесприютный. Вероятно, делился своими впечатлениями о том иногда безобразном, что имело место в партийных кругах, оголял печальную действительность, но ведь это была частная беседа со знакомым, а не служебная политика. При чем тут мое служебное положение и ненависть к человеку? Я людей, наоборот, любил и много для них делал.

Я о многом говорил с г. Денисовым о прочитанном и т. д. без всякого подозрения, что мои частные беседы станут материалом для философских упражнений моего собеседника. Обвинения меня в том, что я являлся апологетом беспринципности, звучат странно, если принять во внимание, что г. Денисов приписывает мне величайшие социальные намерения, охватывающие интересы различных классов. Одно из двух: или мысль о социальной провокации, руководившей моими действиями, имеет основание, и я был весьма принципиальным защитником старого строя, или я был идеологом беспринципности и должен быть освобожден от всякой ответственности за свои деяния.

Собственно, и в первом случае я не подлежал бы суду, так же как не попали под суд все остальные сотрудники старого строя, одновременно работавшие со мной (судебные, прокурорские и прочие чиновники). Обвинение меня в беспринципности не выделяет меня из рядов русских граждан, а, наоборот, уравнивает меня в правах с десятками тысяч рус-{291}ских чиновников, особой принципиальностью никогда не отличавшихся.

Обвинение меня в том, что я „разложил революцию 1907 г.“ и мирился с провокацией и экспроприациями, специально для того, чтобы отпугнуть буржуазию и расколоть революционный лагерь, представляет собою все тот же сплошной поэтический вымысел.

Надо быть неграмотным и наивным, чтобы думать, что стихийный взрыв максимализма был вызван или создан чиновником особых поручений. В изложении г. Денисова получается, что я был рычагом русской революции - утверждение, не лишенное юмора. Обвинение меня в том, что я создал институт провокаторов, фактическая бессмыслица! За десять лет службы я лично не приобрел ни одного партийного осведомителя, а лишь после того, как они были приняты на службу, я встречался с ними по поручению начальника, как и другие офицеры. Это могут подтвердить все, кто из сотрудников работал со мной, да и по должности своей я не мог иметь отношения к вербовке осведомителей, а в том, что я пользовался по поручению начальства сведениями сотрудников и докладывал таковые начальнику, ничего преступного не усматривал. Никакой розыскной орган (уголовный, политический, военный) не может существовать без внутреннего освещения деятельности подпольной или преступной организации.

Быть всесторонне осведомленным о замыслах, настроениях и шагах активных революционных организаций - такова была основная задача Охранного отделения.

Разумеется, что внешнее наблюдение за революционными деятелями было недостаточно. Как вербовались сотрудники, это я мог бы и не знать, но встречи с ними давали мне представление о том, кто попадал в сотрудники.

Кто знаком с типом жандармов, тот согласится, что меньше всего они занимались разложением революционной психики партийных работников. Они пользовались преимущественно теми предпосылками, которые создавала сама революционная и партийная среда. Не считая тех, кто сами являлись с предложением своих услуг, большинство сотрудни-{292}ков принадлежало к числу запутавшихся людей. Холод и неурядица подпольной и своей жизни, иногда и многократное сидение в тюрьме, домашний очаг, любовь к жене и детям, страх перед каторгой и ничтожная революционная подготовка работников значительно облегчали работу офицеров, сознавших, что в большей части сотрудников они имеют людей, связанных с движением и готовых в любой момент изменить Охранному отделению, если только подполье им в этом поможет.

Я считаю себя ни ответственным за всю деятельность отделения, ни призванным вскрывать ее многоликую историю, и могу лишь заверить, что я лично никогда в своих действиях не выходил за рамки начертанных мною выше задач отделения, и в этой части донесения г. Денисова основаны не только на личном опыте, но и многочисленных фактах, о которых ему было известно из интимных бесед.

Обвинение меня в том, что я прикрывал факты прикосновенности отделения к экспроприациям, позорное ведение допросов и взяточничество (которому, само собой, места не было, а выдумано г. Денисовым), по существу более чем странно. По мнению г. Денисова, я должен нести ответственность за то, что не бранил службу и не занялся разоблачением Охранного отделения и не вступил открыто в борьбу с правительством, это почти значит: судите меня за то, что я не был революционером. Но тогда надо судить и всех прокуроров, судей и следователей, посылавших людей на каторгу на основании ст. 129 и 102, и прочих статей.

В заключение могу сказать только, что вся характеристика г. Денисова страдает тем же недостатком, каким страдают обычно донесения агентов уголовной милиции, разоблачающих действия своих начальников: они не только заметают следы собственной вины, но не прочь в своих излияниях находить самоутешение и моральное оправдание.

А дальше я скажу: 1) да, мне было тяжело служить в Охранном отделении; я был счастлив, вырвавшись из этого ужасного ярма; 2) я делал для арестованных и их семейств все, что возможно было, чтобы облегчить их участь; 3) я был враг арестов и говорил, что революционная работа должна {293} существовать, пока она носит характер общеразвивающий для рабочих масс; 4) сотрудникам я говорил, что их задача не входить в активную работу, подальше быть от центра. Насильно никого не заставлял служить - это могут подтвердить все те, кто меня знает.

Мысль свою, порицающую произвол, я открыто высказывал, и меня жандармы за это не любили.

А дальше я хочу только спокойной жизни.

22 мая 1917 г.

Добровольский {294}

ЗАПИСКИ КУРСИСТКИ О РАБОТЕ В ОХРАННОМ ОТДЕЛЕНИИ

В тюрьме

Предатель и провокатор.

Пусть так!

Когда прочитала эти слова, голова закружилась. Проникли внутрь меня и как будто хлестнули. От пощечины не больно, а мучительно.

Я в тюрьме третий месяц. Тяжело, временами так тяжело, что хочется физической болью заглушить муки.

Время как будто остановилось: не знаю, когда день, когда ночь; что сейчас, зима или лето? Клочок серого неба виден все время. В камере сыро и чувствуешь камень, камень кругом: потолок, стены, пол.

Разницу во времени знаешь после монотонного выкликания: обед, ужин, и после 18 часов никто не беспокоит.

Прогулка…

Опять клетка и только в большем размере, чем в окне виден клочок серого неба.

Меня спрашивают, за что я сижу, отвечаю: «За службу в Охранном отделении». Меня этому научили газетные писаки. На лету хватали слова, и фантазия дополняла… Удивительно, ни у одного фантазия не создавала лучшее, а - худшее.

Вначале я безумно страдала, но постепенно я стала привыкать, нет, не привыкать, а разбираться в содеянном… То, что не могла достигнуть, достигнуть за восемь лет, я достигла за три месяца.

Восемь лет для меня были кошмаром. Восемь лет, как отошла от революционной партийной работы и от всякой политической деятельности. Мало встречалась с людьми: узнают, будут думать, я их предавала.

Иду на выставку, в музей и тороплюсь уходить, чтобы кто-нибудь не встречался и не подумал бы, что пришла с иной целью, чем получить художественное удовольствие. {295} Теперь с меня все снято. То, что было известно группе людей, стало известно всей России.

Существовало имя, и его мало кто знал, оно жило, как могло: радовалось, печалилось, и вдруг кто-то взял, скомкал это имя и бросил в грязь, другой поднял, еще больше скомкал и глубже бросил, и так оно поднималось, бросалось во все стороны, кромсалось на тысячи кусков, а тот, кто владел этим именем, сидел среди четырех каменных стен с клочком серого неба, проникавшего через железные брусья, и креп духом все больше и больше.

Стоило ли жить столько времени в безумном кошмаре? Прошло 9 лет, которые мне казались бесконечно длинным периодом времени и безумно коротким. Мысль моя остановилась и жила и переживала прошлое.

Прошла буря, очистила жизнь России и оживила мою мысль, мое сердце. Мой кошмар ушел, и пришла тоска.

Наступила новая пора. Хуже или лучше - не знаю, лишь бы не прошлое. Теперь я понимаю, почему я боролась с желанием умереть.

Когда я прочитала «Кошмар» Горького, мне показалось, что он как будто бросил нам вызов тем, что ему хотелось застрелиться. На момент мне стыдно было, что я живу. Почувствовала, что его «Кошмар» не одна из брошенных им мыслей, а, быть может, факт. Не смерть страшна, страшен ужас. Помню, когда в первые дни революции привезли студента-«провокатора», у меня появилось чувство брезгливости, и только некоторое время спустя я вспомнила, что 8 лет тому назад я предавала людей, ищущих светлую идею. Вините людей за то, что не хотели умереть с голоду, вините за то, что в 18-19 лет не хотели отдать молодость тюрьме.

Прочитали бы в хронике - умер, сослан, заключен, и кто бы на это отозвался? За что же требовать больше великодушия от нас, идущих на это? Это не оправдание, это просто одна из мыслей, посетивших меня здесь - в тюрьме, только не знаю, когда, - сейчас или 9 лет тому назад.

Теперь многие отвернутся, потому что факт известен. Те, которые мне говорили красивые слова в течение стольких лет, сразу поняли, что я не та, о какой думали. Никто из {296} нас не знает мыслей другого, но упаси боже, если случится что-нибудь против установленной морали! Я не сержусь на близких мне людей. Таковы они, и мне легко их забыть.

Тем ярче и сильнее был поступок Б. Спустя два месяца она пришла на свидание ко мне и поцеловала мою руку! Только она и могла это сделать. Она сделала это так тихо и нежно, что вся броня, окутавшая мое сердце до того момента, стала исчезать, и я испугалась. Едва дождалась конца свидания, прибежала в свой склеп и бросилась на колени. В это время узкая полоса солнца пробилась через мою решетку, попавшая на часть моей головы. Не знаю, долго ли я так стояла, молилась или нет, только, когда поднялась, голова кружилась. Нет у меня слов, чтобы сказать ей о ее поступке. Человек, стоящий далеко от политической жизни, слышавший и читавший столько грязи обо мне, понял, что не поступок характеризует людей; ее большое, огромное сердце поняло.

Я сижу в своем склепе с безумной тоской, и если бы мою тоску сравнить с миром, то она оказалась бы много больше, и все-таки я не хотела бы забыть это время. Страдание освящает душу, совершившую скверну. Иногда мне кажется, что я физически больше не могу владеть своею тоской. Как будто меня стиснули железом, открыли артерию, и я истекаю кровью.

Теперь мне легче, потому что мою тайну знают все.

«М. А. Гулина, урожд. Скульская („Конради“), в 1905- 1906 гг. сотрудничала в Вильно, а с 1908 г. - в Петрограде. Оказала ценные услуги по Партии с.-р., но провалилась и отошла от партийной работы. Будучи слушательницей Женского медицинского института, освещала последний. 60 руб.».

(Из списка секретных сотрудников,

опубликованного Министерством юстиции) {297}

Исповедь

Первое мое знакомство в Петербургском охранном отделении было весной 1909 г. с Доброскоком, или, как он тогда назывался, Ив. Вас. Николаевым. Первые встречи были в отделении, потом на улице, а через несколько месяцев на квартире хозяина. Первым вопросом было, какой я партии, и получив ответ, что никакой, он стал спрашивать фамилии моих знакомых, записал их и через несколько дней сказал: «Вы будете работать у социал-революционеров». Как нужно работать, что я должна делать, никаких указаний он мне не дал, только сразу дал 75 руб. и категорически заявил: будете учиться в Психоневрологическом институте. На мой ответ, что я хочу продолжать учиться медицине, он возразил, что проф. Бехтерев и проф. Гервер медики, и Психоневрологический институт превратят скоро в Медицинский, если, конечно, студенты вместо учения не будут заниматься политикой, и что нужно приложить все усилия, чтобы освободить высшую школу от политических дел, тормозящих дело науки; тут же он дал мне деньги на взнос платы за право учения и просил зайти через месяц после начала занятий в институте. На частых встречах он не настаивал, никаких поручений не давал, только просил делать подробные доклады даже о частных разговорах, где я услышу слово социал-революционер.

Первые мои доклады убедили Доброскока в моей полной непригодности к делу не только по Партии социал-революционеров, но и по всяким партийным делам вообще, что заставило его передать меня другому, заведующему агентурой, офицеру, а его же самого я видела только в дни перемены офицеров или начальника.

Общее впечатление мое о Доброскоке в то время было отличное, я относилась к нему с большим доверием и благодарностью, тем более, что 1909 г. был для меня годом невероятной травли, с одной стороны, Донцова и Ковенской наружной полиции, с другой, знакомых всех положений и всех убеждений, болезнь и лежание в Обуховской больнице, а главное - полное одиночество и вечный страх, и вечная {298} ложь. Увидя внимательное и доброе отношение ко мне Доброскока, я ему рассказала всю правду о мотивах моего поступления в охранное и о своем внутреннем самочувствии. Оказалось, он сам уже подозревал, что не убеждения и не деньги меня загнали к ним, был рад моей откровенности, говоря, что сотрудников у него лично и у других, ведущих агентуру, много, и эксплуатировать он меня не намерен, а просто хочет во мне видеть правдивого человека, который, если окажется нужным освещение какого-либо вопроса, даст ему ответ не выдуманный и не лживый. После этого разговора он познакомил меня с ротмистром Стрекаловским.

Таким образом я была сотрудницей Доброскока осенью 1909 г., а остальные свидания с ним были уже тогда, когда у меня нашли письма Статковского, и когда начался суд в институте. Тогда уже не было разговора о даче каких-либо сведений, так как всем, и особенно Доброскоку было ясно, что мое будущее стало темнее и хуже, нежели до знакомства с ним. В то время я уже знала, что Ив. Вас. Николаев, это - харьковский Доброскок, что о его провокационной деятельности знает вся Россия, и в свою очередь стала его бояться, к тому же еще хозяйка, у которой мы встречались, рассказала мне несколько эпизодов о том, каким кошмаром кончали лица, так или иначе попавшие в руки Доброскока. (Впоследствии я убедилась, что это была чистейшая выдумка, неизвестно зачем рассказанная хозяйкой, той самой женщиной, которая благополучием всей своей семьи была обязана исключительно Доброскоку.)

К тому времени положение Доброскока в Петербургском охранном отделении изменилось к худшему, что было заметно в каждом его слове, движении и распоряжениях; появилась какая-то растерянность и, что для меня было самое ужасное, страх; стало ясно, что он такой же конченый человек, как любой филер или сотрудник или квартирная хозяйка, что время его влияния прошло, что господствующий ген. фон Коттен наложил и на него свою руку, так, например, денежная отчетность и экономия, доходящие до прямого свинства, обязательные письменные работы сотрудников, прикрепление каждого сотрудника к определенной {299} квартире для свиданий, личная проверка начальником агентуры и целый ряд самых бессмысленных, порой жестоких мер, как видно, подломили Доброскока. Он стал хлопотать об отъезде, и больше я его на деловых свиданиях не встречала. С уходом Доброскока из охранного исчез всякий живой дух, всякое проявление человеческого чувства считалось чуть не преступлением, всеми руководил только страх, никто не верил друг другу, офицер подозревал сотрудника, тот квартирную хозяйку, а начальник всех вместе взятых. Политику страха и трепета фон Коттен ввел не сразу, а постепенно, но твердо.

Ко времени приезда фон Коттена из Москвы я встретилась с ротмистром Стрекаловским. Этот блестящий гвардейский офицер, по образованию артиллерист и жандарм по недоразумению, совсем не разбирался не только в партийных и студенческих делах, но даже в самом элементарном устройстве общественной жизни, и, как ни натаскивал его Доброскок, он не подавал никаких признаков понимания и никаких надежд на будущее. Даже всегда желчный и злой полковник Еленский, говорят, шутил по его адресу: «Володе быть бы начальником отделения, а не агентурой ведать, у него все мозги в кость вросли» . Эта шутка характерна тем, что она отражает собой всю систему управления Охранного отделения, и на самом деле только фон Коттен взял в тиски все отделение и единой властью давил и душил всех. Его предшественники, Герасимов и Карпов, ни во что не ставили офицеров, дорожили сотрудниками вообще, а Доброскоком в частности. Карпов, например, ни одно распоряжение не делал без одобрения или совета Доброскока. И это поразительно, один раз он не поверил проницательности Доброскока и тайком отправился на свидание и предполагавшийся ужин с Петровым, что и стоило ему жизни. Что собою представляли Попов и Глобачев, я не знаю, да и, кажется, никто не знает. Попова не только не видели сотрудники, но даже хозяйки конспиративных квартир, а Глобачев все собирался сам лично {300} войти в дело и проверить его во всех мелочах, да так и не собрался. Конечно, после тюремного режима фон Коттена такое равнодушие всем казалось манной небесной, для меня лично стало ясно, что петля, кому-либо надетая фон Коттеном на шею, не будет снята до тех пор, пока на месте начальника не появится новый самодур, который либо окончательно ее затянет, либо отпустит на свободу.

В 1910 г. на место Карпова приехал фон Коттен. Первые шаги начальника был прием сотрудников, что производилось следующим образом: чиновник или офицер, заведующий агентурой, назначал на один день свидание на квартире всем своим сотрудникам и по очереди представлял их новому начальнику, который сам расспрашивал о том, какой партии сотрудник, имеет ли какие-либо заслуги в отделении, на что всегда ведущий агентуру врал самым основательным образом; про каждого сотрудника рассказывались чудеса о его работоспособности и массе услуг, оказанных данным лицом отделению или даже Департаменту полиции. Про меня, например, Доброскок сказал, что я стою на страже академической жизни Психоневрологического института . Далее начальник спрашивал, какое сотрудник получает жалованье, доволен ли своим положением, не провален ли в партии, доволен ли заведующим агентурою и т. д. Все это он делал с улыбкой, необыкновенно приветливо, со старыми сотрудниками говорил как с товарищами. У меня, например, фон Коттен просил содействия великому делу освобождения русской школы от политики, так безрассудно и жестоко губящей науку, и от нерусских влияний на мою alma mater. Тут произошел курьез; я заметила, что я ведь тоже не русская. Трудно себе представить в эту минуту фон Коттена, - молниеносный взгляд в сторону Доброскока, короткая фраза «как же вы мне говорили, что…» и, получив в ответ самую ехидно-добродушную улыбку Ивана Васильевича, он сразу стал прощаться и на прощание крепко пожал мне руку, говоря: «Я {301} уверен, что с вами мы также будем работать, как и с Иваном Васильевичем». Ну и дорого же стоила мне эта минутная улыбка; мне он этого не мог забыть до последней встречи.

Оказалось, дело обстояло так: накануне приема сотрудников фон Коттен спросил, много ли евреев-сотрудников, и если таковые есть, то попросил его предварить об этом и сказал, что намерен от них всех избавиться, так как ни одному еврею он не доверяет и искать смерти в Питере не желает. И вот после моего замечания он решил, что я еврейка, и что Доброскок устраивает ему какую-то ловушку. Каково было мое удивление, когда, спустя несколько дней, ко мне позвонил начальник и приказал явиться к нему с метрическим свидетельством, паспортом и аттестатом гимназии, и уже на другую квартиру; не сообщать ничего ни Доброскоку, ни Стрекаловскому. Просмотрев мои документы, он сказал, что я буду работать под его личным наблюдением, что я попала совсем не в то место, куда следует, что он устроит меня лучше и на более подходящее занятие, только просил временно подчиниться назначению, которое он еще сам не разработал.

И вот на следующий день я узнала от Доброскока, что, ввиду его внезапного отъезда, он должен меня познакомить с новым чиновником, так как Владимир Александрович (Стрекаловский) будет ведать только партийной агентурой, а общие дела поручаются опытному человеку. Я было запротестовала, но Доброскок так твердо сказал: верьте мне, что это делается для вашей пользы, если бы что-либо случилось, обратитесь ко мне, я скоро вернусь и всегда приду вам на помощь.

Новый знакомый, Павел Семенович Статковский, или, как его рекомендовал Доброскок, Павел Семенович (так и письма ему писались), оказался человеком, видавшим разные виды, разное начальство и разных сотрудников. Доброскока он не выносил, как не выносил всего, что было связано с провокацией. Охотник по натуре и следователь по многолетнему опыту, он сразу насторожился и стал добиваться истины. Уже через несколько встреч мы были друзьями. Прежде всего Павел Семенович спросил, на кой прах мне понадобил-{302}ся Психоневрологический институт, и узнав, что эта затея Доброскока и начальника , закричал на меня и даже ногами затопал: «Да пошлите же вы их к бісу, чи воны задурилы, чи що посылают бісовы диты, молоде да дурне на шубеныцю, та и хоть бы що» . Он объяснил мне, что Психоневрологический институт - это гнездо всех студенческих и партийных организаций, что туда ни один сотрудник идти не хочет, что там одни евреи и что туда лезть на верную смерть, но сейчас же отказаться не советовал, так как он совершенно не знал, какой системы будет держаться фон Коттен, с которым он не виделся долгие годы, и посоветовал мне сейчас же готовиться на аттестат зрелости, в чем мне обещал свою помощь по математике. Тут же мне удалось узнать, что кроме меня ему передано до 15 сотрудников, учащихся в высших учебных заведениях.

Через неделю пришло распоряжение фон Коттена об обязательных собственноручных докладах сотрудников и непременной проверке сведений. Конечно, мне, как ни в чем не разбиравшейся, было предложено перейти на науку к начальнику. Я хотела воспользоваться случаем и с благословения Павла Семеновича отправилась к начальнику с отказом от занятий на том основании, что я не приношу никакой пользы и потому не считаю возможным получать деньги, ничего не делая. На это последовал весьма определенный ответ: полезны вы нам или нет, сударыня, это дело мое, конечно, если вы желаете вернуться в Ковно и жить у родителей, я не могу препятствовать исполнению дочернего долга, но пока вы не в Ковне, вы нам нужны и полезны. На самом деле этот зверь одно знал, - что для меня возвращение в Ковно хуже смерти - и решил использовать положение. Это было в марте 1910 г., и с этого дня он буквально меня стал душить работой. Ежедневно через Статковского посылал {303} требование дать ответ по поводу самых трудных и самых разнообразных дел.

Каждая бумага из Департамента полиции с вопросом о студенческих делах шла за ответом к Статковскому и сопровождалась одним и тем же: у вас там есть одна курсистка, пусть ответит; и все это требовалось экстренно. Не успевала ответить ночью - к 7-8 ч. утра на одну бумагу, как на 6 ч. вечера была уже пачка других. Открытие ли памятника, похороны, лекции в Тенишевском училище проф. Тарле, Рейснера, Когана, разбор политического дела в суде, где защищает какой-нибудь видный адвокат, назначение нового профессора в университете, хотя бы на кафедру энциклопедии права, подает ли какое-нибудь общество прошение об его легализации - сейчас же приказ: быть там и сообщить, что слышала. Идет ли премьера в театре, выходит в свет новая газета или журнал - приказ: обегайте всех ваших знакомых, поезжайте раз пять на конке и трамвае и к утру доложите, как публика относится к этому. О партийных задачах ни звука, о рабочем движении тоже. Требовательность переходила всякие границы, и на всякий отказ - один ответ: это не партийная работа и в то же время необыкновенно полезная для государства. А польза была вот какая: бывали случаи, когда, раздобыв где-нибудь повестку на собрание, на основании порядка дня, указанного на повестке, и фамилии лиц участвующих мною составлялся самый обширный доклад с речами докладчиков и оппонентов. Страх заставлял делать это. Раз случился очень неприятный инцидент. Какое-то спортивное общество подало прошение в градоначальство о разрешении ему, на одной из станций близ Питера устроить себе нечто вроде клуба для чаепитий после прогулок; начальник, конечно, меня: «Поезжайте туда-то и узнайте, в чем дело, а к утру сообщите письменно с указанием всех членов общества, его целей и задач»; а так как я ко всякому путешествию пешком не особенно была пристрастна, то и решила применить старый метод: съездила на эту станцию, расспросила у местных жителей, когда и кто собирается на прогулки и, узнав фамилии 23 лиц, снимавших помещение, написала доклад. Общество получило разрешение, а через месяц на-{304}чальник вызвал меня лично и посоветовал относиться к делу повнимательнее, так как это общество оказалось какой-то партийною организацией, за которую ему, фон Коттену, пришлось иметь немало неприятностей. И опять та же угроза: конечно, если вы устали и хотите ехать в Ковно, я не имею ничего против, а здесь надо работать. Все-таки с этого случая таких поручений мне не давалось, нашлась другая работа. Фон Коттен был как-то связан с «Земщиной», целый ряд статей, выходящих под псевдонимом «Полтавец», исходил от начальника. Вообще дела с «Земщиной» были какие-то темные, при всем желании я не могла ничего узнать. Летом 1910 г. я опять сделала попытку отказаться на том основании, что меня знают, что за мной следят, что хождением на квартиры я могу провалить таковые и т. д. Вот ответ: выдать ей паспорт и отправить в Финляндию до осени. Потом я узнала, что в систему управления фон Коттена входила широкая выдача фальшивых паспортов, особенно сотрудникам, бывшим в подозрении в партии или среди знакомых. Достижение чего преследовалось этой мерой - не могу понять и сейчас, знаю только, что мне эта история еще туже затянула петлю на шее. Меня оставили в покое до октября 1910 г., а там опять посыпались срочные бумаги. То уже был почти чистейший материал для «Земщины». От исполнения одной такой бумаги я отказалась, так как дело касалось умершего товарища (отравившегося), семья которого мне помогала в тяжелые минуты жизни и относилась ко мне весьма дружески все время, на что мне было сказано начальником буквально следующее: «Если вы так сочувствуете этому студенту, то последуйте его примеру, а пока вы живы, извольте исполнять поручение». Я колебалась, а вечером через Статковского мне было прислано письмо, к завтрашнему дню дать биографию данного лица, не касаясь его партийной деятельности (о которой я и на самом деле ничего не знала). На эту бумагу я ответила, но тут же ухватилась за совет, данный начальником в январе 1911 г. - отравилась морфием; эта попытка ни к чему не привела, меня отходили в больнице, а выздоровев у меня не хватило смелости сказать ни начальнику, ни даже Доброскоку и Статковскому. Я перестала ве-{305}рить кому бы то ни было и стала бояться всех. Перемену, как видно, фон Коттен во мне заметил, так как ходить к Статковскому не велел, а на свидание являлся сам лично. Уже бумаги для исполнения не давал, а, наоборот, посылал меня на кустарные, художественные, собачьи выставки или премьеры в театрах легкого жанра, концерты придворной капеллы, благотворительные базары, собрания баптистов, торжественные службы в церквах, костелах, кирках и синагоге, спектакли иностранных артистов и т. д., о которых я должна была писать свои личные впечатления. В то же время последовал приказ бросить всякие частные встречи со Статковским, для математики взять учителя, на что будут выданы деньги (на самом деле я их не получила). Тогда у меня явился новый план: войти в доверие к начальнику и где-нибудь его отравить или убить. Вскоре пришлось отказаться от этой мысли, так фон Коттен был настороже каждую минуту и вообще говорить с ним было очень трудно; вечно злой, раздражительный, он так запугал всех, что, начиная от сотрудников, кончая канцелярией, все ждали как спасения его ухода; кажется, один Статковский еще иногда осмеливался заговорить - и то все о делах, не касающихся меня. Обо мне был ответ один: «Я ее знаю лучше, чем вы думаете, и говорить о ней не желаю, она мне надоела, и вы вместе с ней».

С апреля по октябрь 1911 г. я начальника не видела, в сентябре со мной опять виделся Доброскок и познакомил меня с ротмистром Федоровьм или, как он назывался, Великопольским.

Это знакомство совпало с моим поступлением в Медицинский институт, и сейчас же от фон Коттена последовало поручение написать список лиц, подавших прошение об обратном приеме в институт министру народного просвещения. Дело в том, что до моего поступления в институт, в 1910- 1911 гг., была общеинститутская забастовка; по какому поводу, я не знаю. Результатом забастовки был приказ Министерства народного просвещения об исключении всех медичек, не состоявших в отпуску и не посещавших лекций, а таковыми оказались почти все, так как штрейкбрехеров было только 20 человек. После долгих мытарств пришли Совет {306} профессоров института и министр народного просвещения к следующему выходу: министр обещал принять всех тех, кто подаст на его имя прошение с указанием причины непосещения лекций и семестрового отсутствия. Из числа уволенных только 10-15 человек не подали прошения, а остальные, до 300 человек, подали прошения с изложением формальных причин вроде того, что у пятидесяти болела мать, у семидесяти болел отец и так далее, и почти все были приняты обратно. Так вот эти-то фамилии и нужны были фон Коттену; на мое заявление, что проще всего самому отделению послать в канцелярию министра народного просвещения требование, и он получит оттуда нужный список, ротмистр Федоров даже поразился: «Столько лет в охранке и не знаете, что если мы что-либо будем узнавать таким путем, то этим самым мы признаем ненужность нашего отделения». Я, конечно, и не подумала узнавать в институте у товарищей, а просто узнала у письмоводителя в канцелярии министра список и подала его. Остались предовольны.

Потом понадобилось расписание лекций всех семестров, потом - в каком количестве слушательницы посещают лекции каждого профессора. Какой процент замужних курсисток, сколько весьма нуждающихся, какое количество поволжанок, какие на курсах землячества и т. п. Относительно землячеств должна сказать следующее: я до самого последнего времени не знала, что собою представляют землячества студенческие вообще, и когда мне было приказано давать возможно подробные сведения о землячествах, я прежде всего спросила офицера, что это такое; а это, говорит, такие студенческие «общества», которые описаны в «Огарках» и «Санине», их надо расстраивать, так как это губит молодежь во всех отношениях, смотрите, как землячество, так и вечеринка, и пьянство, и всякое неприличное поведение; я все-таки не поверила и решила спросить курсисток; они, конечно, зная мою репутацию, дали определенный ответ: землячество от слова земля, земляк, собираются земляки знакомые петь, плясать, вечеринку устроить, все друг друга знают, можно скорее замуж выйти и т. д.; а зачем собирают деньги, спросила я; да затем, что ни зала для вечеров, ни закусок, ни {307} выпивки никто не дает даром; вполне успокоенная таким ответом, я добросовестно стала давать сведения о регистрации землячеств и их членах, так как для этого не надо было никакой тайны узнавать; фамилии участников всегда красовались в витрине землячеств. Освещать национальные землячества я бросила очень быстро, так как после раздумья мне пришло в голову, что ведь все нации угнетаются русским правительством, и что эти общества могут иметь цель противодействовать этому гнету; сперва фон Коттен был недоволен, но потом, видно, сообразил, что не стоит настаивать, и бросил. Вообще же о студенческих делах спрашивалось такое, на что проще всего было иметь ответ из канцелярии института. Я несколько раз говорила об этом, но бесполезно - некому было говорить и некому было слушать. Ротмистр Федоров о партийности слушательниц не спрашивал, как и вообще партийными делами не интересовался, а его idée fixe была борьба с евреями, например, стоило сказать, что на дворе, где мы встречаемся, попадаются часто навстречу евреи, как он делал перерыв свиданий на месяц, пока не узнавал всех живущих на этом дворе. Ротмистр Федоров по натуре, может быть, и добрый, но недалекий человек, он и в охранном служил для личных выгод (хозяйка рассказывала, что офицеры получали прибавку к основному жалованью ежемесячно за каждого отдельного сотрудника). Фон Коттена боялся как огня и в его присутствии кроме «да, да» и «само собой» не произносил ни слова. Если к нему обращались с просьбой хозяйка, филер или сотрудник о прибавках жалованья или пособий, он об этом никогда начальнику не докладывал; он мог дать деньги в долг, поручиться в магазине верхнего платья в рассрочку, но начальник об этом не должен был знать. У меня с ним сразу установились отношения такие: я ему рассказывала о письмах Статковского и о том, что сведений никаких я дать не могу и не хочу. И он так же, как и Статковский, стал передавать только требования начальника, если же таковых не было, мы просто мирно беседовали на общие темы, тем более, что он был большой театрал и балетоман. Я балет знаю и люблю, значит, тем для разговора и помимо службы было достаточно. {308}

Когда весною в 1912 г. был у меня суд в институте, ротмистр Федоров предложил мне следующее: если придется уйти из института, поступить в отделение на канцелярскую службу и с этой целью стал меня обучать делопроизводству, отчетности и даже откуда-то достал пишущую машинку, разрешил мне взять ее к себе на дом и учиться на ней писать. Службу это мне сослужило большую, так как удалось брать переписку и этим хоть немного поправить свое материальное положение, так оно было ужасно; жалованье уже шло 60 руб., а не 75, как раньше, жить пришлось одной в комнате, выплачивать долг репетитору, готовившему меня на аттестат зрелости, так как Коттен этого долга не признал. Как-то раз поговорили с фон Коттеном о моем поступлении на службу в канцелярию, на что он сразу согласился, но это было только при мне для виду, одному же из офицеров он сказал, что этого не будет, что нам в канцелярию отделения образованных не нужно. Вообще за время свиданий с ротмистром Федоровым я гнета охранки не чувствовала, он никаких сведений не спрашивал, давал переписывать деловые бумаги, разбирать прокламации, взятые при обыске, иногда переводить письма, писанные на польском, литовском и латышском языках, так как данные мне письма были чисто обывательские. Свидания назначались большей частью раз в месяц, по праздникам мы совсем не встречались, он с семьей говел и Страстную, и Пасхальную неделю не занимался служебными делами, на Рождестве уезжал в Финляндию на 6-8 дней для отдыха.

Следующий офицер был ротмистр Вадецкий, или Вишневский, как его нужно было звать. Он, как видно, был уже предупрежден ротмистром Федоровым о моей роли, так как вопросов о партийных делах совсем не предлагал, а интересовался только студенческими, особенно: что читают, какие предпочитают пьесы в театре, какие публичные лекции посещаются, очень интересовался христианским кружком учащейся молодежи, педагогическими кружками курсисток, студенческими вечеринками и экскурсиями, гимнастическими обществами. На все мои попытки доказать всю бесполезность моей службы - ответ был один: вы бесполезны теперь, зато можете быть полезны в будущем - или: погово-{309}рите с начальником, - а как поговорить, когда начальник совсем не являлся, и не было возможности его увидеть.

Следующий был полковник Роговский или, как он назывался, ротмистр Алексеев. Свидания происходили очень редко, иногда раз в месяц, а был перерыв с весны 1911 г. до весны 1916 г., в который два или три раза вызывал для уплаты денег и получения расписки. Полковник Роговский относился к моей службе так же, как и Вадецкий; это был нервный, всегда усталый человек, всюду видевший немца и немецкие деньги, очень много говорил о своей горячей любви к России, о возмутительной политике по отношению к Польше, возмущался ролью евреев в русской революции, хотя центр тяжести всей вины переносил на русское правительство, что оно во главе всего управления страной ставит немцев. Разговорами с сотрудниками он, видно, страшно тяготился; если пришлось бывать на свиданиях после того, как он говорил с 3-4 сотрудниками, с ним говорить становилось невозможно, начинал упрекать в нежелании помочь правому делу, в нежелании дать те сведения, которые, по его мнению, у меня имеются, в недоверии, в предубежденности к нему лично и т. д. Приходилось обрывать резко и грубо: «Раз Вы мне не верите, тогда незачем и встречаться, я больше не приду»; сейчас же следовало извинение и перевод разговора на другую тему. Вообще разговоры о службе бывали крайне редко, больше это были просто беседы на общие темы, особенно литература в виде всех выходящих фельетонов в газетах. Самому ему, видно, некогда было читать, а начальство спрашивает, надо быть в курсе дела, что о ком пишут. Настойчиво требовал говорить ему обо всех моих новых знакомых, чтобы случайно не арестовать кого-нибудь из них.

Теперь остается сказать о порядке свиданий и квартирах. Для сотрудников назначались определенные дни, раз в неделю, только большей частью менялись часы; пунктуальность была обязательна; если бы запаздывал один сотрудник, этим он бы вносил беспорядок в общие свидания; например, сотрудники могли встретиться на лестнице, у хозяйки могло не оказаться свободной комнаты и т. д. Между комнатой, в которой говорил офицер с сотрудником, и той, в которой {310} ожидал другой сотрудник, должна была всегда оставаться пустая комната во избежание подслушивания; приходили на свидание по парадной, а уходили по черной лестнице; не разрешалось подходить к окну, заглядывать во двор, не разрешалось самим открывать двери из комнаты в коридор. Если сотрудник не мог дома писать своего сообщения, то в каждой комнате в столе имелись перья, бумага и конверты, и можно было писать свои сведения, или уже в присутствии офицера. Разговаривать с хозяйками строжайше запрещалось, вызывались сотрудники для свиданий письмом или по телефону, если таковой имелся; во избежание подслушивания со станции офицеры звонили, не из отделения, а из дому или парадного подъезда. На службу офицер являлся в мундире, а на свидания всегда в штатском платье; дом, где помещалась квартира, весьма тщательно обследовался; при Карпове это делалось внимательнее; квартиру снимали на проходном дворе, для сотрудников-рабочих в центральном районе, для студентов - вдали от учебных заведений. Хозяева - филеры, прослужившие долгие годы в отделении и известные своей благонадежностью. Сведения передавались как лично, так и по почте на имя заведующего агентурой по его псевдониму на адрес квартиры для свиданий или отделения.

По временам делались проверки чиновником Департамента полиции. Мне пришлось быть только на одной такой проверке. Чиновник, кажется, Васильев, если только он верно представился, спрашивал: как давно служу, какое получаю жалованье, и на мое заявление, что в данное время я никаких сведений не даю (это было в 1912 г.) и впредь не надеюсь давать, офицер сказал, что отделение считает долгом хотя бы материально вознаградить тот ущерб для жизни, который был причинен мне по неосторожности одним из чиновников отделения; на его вопрос, кто это был, офицер поспешил ответить: сотрудница ведь не знает фамилии лица, принимающего агентуру; таким образом, фамилия Статковского произнесена не была. В 1912 г. Статковский подал в отставку, и, как мне сказал офицер, упоминание его фамилии в таком свете могло повредить его аттестации в Департамен-{311}те полиции. Вероятно, я произвела на этого чиновника отрицательное впечатление, так как он стал меня расспрашивать уже более подробно, кто и откуда меня направил в Петербургское отделение, где я жила раньше и какие у меня были знакомства и какое партийное прошлое; на мой ответ - никакого прошлого и никаких партийных знакомств - офицер поспешил заметить: «Она всегда скромничает, это виленская, о которой я говорил»; и постарался увести сейчас же чиновника в другую комнату.

Жалованье платили за месяц вперед, а за лето - за половину или даже за три месяца вперед, право учения тоже в начале семестра, никаких наградных, ни в уплату расходов не платили; при Карпове, например, давались письменные принадлежности, при фон Коттене и на это навели экономию. Хозяева получали квартирные деньги, отопление и освещение; одна была вдова, ей еще доплачивали жалованье 30 руб. в месяц, так как у замужних муж как филер получал жалованье, но в эти деньги входили полотеры и уборка квартиры, прислугу держать не полагалось, родственников, кроме маленьких детей, никаких, у одной хозяйки, 16 лет известной отделению, жил ее 17-летний сын, да и тот должен был сидеть взаперти, когда сотрудники приходили. Положение квартирных хозяек было весьма тяжелое, никаких праздников, никаких отпусков; в особенности во время войны, когда нужно было стоять в очереди за покупкой самого необходимого продукта питания, хозяйки сидели порой без сахара, муки и мяса, так как в любую минуту мог зайти сотрудник или офицер или могли принести срочное письмо, которое нужно было отправить в отделение. Моральное положение тоже было отчаянное, ни пойти в гости, ни позвать гостей к себе, ни земляков, ни знакомой молодежи, даже детей крестили чины отделения, квартиры снимались темные, на северную сторону, с окнами во двор или стену, только Доброскок снимал квартиру с окнами на улицу, на казенный счет выписывал «Петербургский листок» и приложения к «Свету», а после и этот расход вывели. Напуганы были хозяйки до последней степени, особенно после убийства полковника Карпова. Первое время они даже хотели отказаться от квар-{312}тир, но фон Коттен так на них рявкнул, что и говорить больше об этом не посмели. {313}

«И ВАШИМ, И НАШИМ»

«Л. П. Раковский, он же Петр (Пинхас) Яковлев (Янкель-Лейбов) Лернер, мещанин („Петр Яковлевич“). Журналист. Литературный псевдоним: „Лев Павлович Петров“. Прежде сотрудничал в Одессе. Дает осведомительный материал по общественному движению. 150 руб.»

(Из списка секретных сотрудников СПб. Охранного отделения)

В Исполнительный Комитет совета рабочих и солдатских депутатов

Обыкновенно на агентов охранки принято смотреть, как на весьма вредный элемент, только и думающий о том, как бы противодействовать осуществлению светлых идеалов человечества, но при этом совершенно упускают из виду, что есть агенты поневоле, которые, под угрозой заключения в тюрьму, ссылки, а порой и кое-чего похуже, вынуждены работать в охранке не за совесть, а за страх.

Из прилагаемой при сем исповеди моей Совет рабочих и солдатских депутатов изволит усмотреть, что я служил в охранке против своей воли. Человеку, раз попавшему в охранное болото, уже не выбраться из него. Оно засасывает медленно, но верно. Я мстил насильникам тем, что исподтишка разоблачал их сотрудников, давал разные сведения В. Л. Бурцеву. Мне отвечали тюрьмой. Я в печати выступил с целым рядом статей обличительного для охранки свойства, и за это опять-таки очутился в тюрьме. За время своего сношения с охранкой меня охранное начальство пять раз сажало в тюрьму и держало до тех пор, пока я опять не стал повиноваться его указаниям.

Я не стараюсь себя обелять, я тяжко провинился перед своей совестью и народом. Мучимый совестью, я неоднократно покушался на самоубийство. В последний раз, в ноябре прошлого года, в Крестах меня едва успели спасти от {314} смерти от повешения. Столь же неудачно кончались и другие мои попытки окончательно порвать связь с ненавистной мне охранкой: они для меня всегда оканчивались тюрьмой.

Я не уклоняюсь от ответственности за содеянное. Пусть меня судит суд гласный, всенародный. Я в жизни достаточно уже наказан за свою измену, хотя бы и против воли, делу народа. Но если народная совесть найдет, что этого мало, то пусть свершится воля народа. Это, быть может, хоть несколько успокоит измученную мою совесть.

Итак, я отдаю себя в полное распоряжение Совета рабочих и солдатских депутатов.

Надо ли прибавить, что я всецело сочувствую обновлению обветшалого нашего государственного строя, при котором только и возможна была такая исключительная власть охранки.

Петроград,

14 марта 1917 г.

Исповедь

В январе 1902 г., в г. Одессе, я был задержан на улице переодетыми в штатское платье жандармами и отправлен в жандармское управление, где был подвергнут продолжительному допросу начальником жандармского управления полковником Бессоновым. Под влиянием настойчивых требований и угроз полковника Бессонова, поразившего меня своей осведомленностью в моей личной жизни, я вынужден был принять на себя обязанности «осведомителя-сотрудника» жандармского управления. Членом революционных организаций я не состоял и активной революционной деятельностью не занимался. Моя роль сотрудника, главным образом, заключалась в том, что я периодически представлял полковнику Бессонову записки о настроении учащихся и рабочей молодежи, основываясь на данных, почерпнутых мною из бесед со своими знакомыми и по печатным материалам, имевшимся в распоряжении жандармского управления. В середине 1902 г. в Одессе было организовано Охранное отделение, под руководством вначале подполковника {315} А. Критского и затем ротмистра А. Васильева, где мне пришлось исполнять те же функции осведомителя.

В январе, феврале и марте 1903 г. я был командирован в Румынию, в Бухарест, в распоряжение заведующего политическим розыском на Балканском полуострове, подполковника В. Тржецяка, и в Болгарию, в Софию, к его помощнику, известному А. М. Вейсману. В апреле, мае и июне того же года я находился в Кишиневе при начальнике местного Охранного отделения бароне Л. Левендале, где мне было поручено выяснение путей транспортировки «Освобождения» и «Искры». С этой целью мне пришлось завязать сношения с контрабандистами и владельцами книжного магазина бр. Гросс в Яссах. Одновременно я посылал в «Искру» корреспонденции, посвященные деятельности революционных организаций в Одессе и в Кишиневе. Материал для своих корреспонденции я получал от подполковника Васильева и барона Левендаля. В июле я снова уехал в Софию.

Конец 1903 г. и начало 1904 г. я провел в Тифлисе вместе с А. Вейсманом, командированным туда Департаментом полиции. Деятельность моя здесь заключалась в том, что я был занят систематизацией материалов о деятельности армянской революционной партии, «Дашнакцутюн», доставляемых сотрудником Вейсмана Спандаряном, бывшим директором гимназии в Константинополе. По сведениям Спандаряна я составлял периодические доклады для директора Департамента полиции.

С мая 1904 г. по май 1905 г. я занимался в канцелярии Варшавского охранного отделения, не имея никакого отношения к розыску. Одновременно со мною здесь состоял М. Бакай, заведовавший всей внутренней агентурой отделения.

В мае 1905 г. по рекомендации известного М. И. Гуровича, занимавшего должность управляющего канцелярией помощника наместника по полицейской части на Кавказе ген. Ширинкина, я был зачислен чиновником названной канцелярии и откомандирован в Баку, в распоряжение начальника Бакинского губернского жандармского управления для составления докладов о деятельности местных револю-{316}ционых организаций. В своих записках на имя ген. Ширинкина и М. Гуровича я неоднократно указывал на неблаговидные провокаторские приемы заведующего Бакинским охранным пунктом, подполковника А. Заварицкого.

В декабре 1905 г. по моему настоянию Заварицкий был отчислен от должности заведующего Бакинским охранным пунктом и переведен в Сухуми. По личному ходатайству Заварицкого директор Департамента полиции назначил его начальником Охранного отделения во Владивостоке, где его провокаторская деятельность вскоре расцвела пышным цветом и закончилась скамьей подсудимых. Как известно, подполковник Заварицкий был приговорен судом за провокацию (должностное преступление) к пятилетним каторжным работам (см. запрос о Заварицком в третьей Г. думе - речи Маклакова, Караулова, Столыпина и др.). Временно, до назначения заведующим Бакинским охранным пунктом ротмистра Орловского, я заведовал таковым в течение полугода. В августе 1906 г. я был назначен помощником начальника Тифлисского охранного отделения, а в феврале 1907 г. после личных столкновений с начальником отделения ротмистром Ф. Рожановым, я по личной инициативе оставил службу и уехал в Петроград, где немедленно вошел в сношения с В. Л. Бурцевым и передал ему ряд статей о политическом розыске, впоследствии помещенных в журнале «Былое», издаваемом в Париже.

В марте 1907 г. по доносу сотрудника Тифлисского охранного отделения журналиста Льва Соломоновича Шварца я был арестован Петроградским охранным отделением и заключен в Петропавловскую крепость. Мне было предъявлено обвинение в сношениях с членами Центрального Комитета Партии социалистов-революционеров, с целью «сообщения им вверенных мне по службе тайн»… Дознание по моему делу велось более пяти месяцев. Директор Департамента полиции вынужден был признать ложность оговора Шварца, и после полугодового заключения я был освобожден из Петропавловской крепости. Выпущенный на волю, я снова вошел в сношения с Бурцевым, скрывавшимся в это время в Финляндии, и для свидания с ним приезжал в Выборг и Териоки. {317}

В первых числах января 1908 г. я снова был арестован на улице чинами Охранного отделения и заключен под арест в дом предварительного заключения, где побыл более восьми месяцев, не будучи ни разу допрошен. Желая выяснить причину моего ареста, я отправил целый ряд прошений - начальнику Охранного отделения, жандармскому управлению, прокурору суда и палаты и др., ходатайствуя лишь о предъявлении мне обвинения - вполне законное право каждого арестанта. Только на восьмом месяце, в ответ на мое прошение, прокурор суда сообщил, что обо мне «Охранным отделением ведется переписка в порядке охраны…» На исходе девятого месяца «переписка», по-видимому закончилась, и начальник отделения, известный ген. А. Герасимов, вызвав меня к себе, объявил, что я был заподозрен в выдаче В. Л. Бурцеву всех агентов-сотрудников Варшавского охранного отделения, и что в таком виде им был сделан доклад директору Департамента полиции. Ныне, мол, это подозрение рассеялось, так как было выяснено, что ни один из сотрудников Варшавской охранки мне не был известен и автором перехваченного письма к Бурцеву со списком этих сотрудников являлся М. Бакай. Ген. Герасимов сообщил мне, что директор Департамента полиции намерен был выслать меня в Сибирь, но по личному ходатайству Герасимова я оставлен на свободе, с обязательством оказывать услуги охранке. Мне было поручено составление докладов о деятельности различных общественных организаций в Петрограде. Вскоре после моего освобождения я снова вошел в сношения с В. Л. Бурцевым и, между прочим, послал ему в Париж обширную статью о пресловутом И. Ф. Манасевиче-Мануйлове, в которой сообщал подробности всех его махинаций.

В 1909 г., когда в печати появились разоблачения В. Бурцева об Азефе и др., в обществе, а затем и с трибуны Гос. думы заговорили о неблаговидной роли деятелей политического розыска, - в правительственных сферах возник проект сокращения кредитов и штатов охранки. Высказывалась мысль, что революционная гидра уже задавлена, а охранка в своих интересах, при помощи сотрудников-провокаторов, поддерживает революцию… Начальник Пет-{318}роградского охранного отделения ген. М. фон Коттен пришел к заключению о необходимости поднять в обществе антиреволюционное настроение путем печати. С этой целью фон Коттен время от времени снабжал меня материалом из деятельности партийных революционных организаций за границей и в России: получаемый мною материал я использовал в целом ряде статей на страницах «Нового времени», «Голоса Москвы» и «Земщины», под видом корреспонденций из Парижа, Женевы и других мест, за подписью «Пэль», «Турист» и «Л.П.». Так были напечатаны статьи: «Революционеры готовятся», «Подготовка новой революции», «Раскол в лагере социал-демократов», «Три кита», «Национализм и революционеры», «Подготовка к студенческим беспорядкам» и др. Много шума вызвали две обширные корреспонденции из Парижа, помещенные в «Новом времени» под названием: «Кадеты» и «Парижский революционный конгресс 1904 г.». После убийства А. Столыпина в Киеве я поместил в «Новом времени» и «Русском слове» обширные статьи о покушениях на Столыпина, использовав данные, еще не появившиеся в печати.

Деятельность журналиста и достигнутый мною видимый успех на этом поприще дали мне вскоре возможность совершенно эмансипироваться от Охранного отделения. Желая ярко подчеркнуть свою полную независимость от органов политического розыска, я стал помещать на страницах «Нового времени», «Русского слова», «Речи» и других газет статьи разоблачительного характера. Так, я написал ряд статей об А. М. Вейсмане, вызвавших в свое время много шума в обществе, о Спандаряне, о женщинах-провокаторах, об известных деятелях охранки: Кулябко, Еремине, Спиридовиче, Гартинге-Ландезене и др. Статьи мои пользовались успехом у читающей публики, перепечатывались и комментировались всей прессой. В мае и июне 1912 г., по рекомендации петроградского представителя «Русского слова» А. В. Руманова, я поместил в вечернем издании «Биржевых ведомостей» за повышенный построчный гонорар несколько статей вышеуказанного характера: («Карьера полковника Спиридовича», «Генерал Новицкий и Рачковский», «Роль полковника Ере-{319}мина и охраны в деле «Дашнакцутюн», «Бурцев и провокаторы», «Политический сыск на Балканах»). Статьи эти обратили на себя внимание высших чинов Министерства внутренних дел, и в ночь на 1 июля 1912 г. я был арестован жандармским генералом Ивановым по ордеру директора Департамента полиции и заключен в дом предварительного заключения. Мне было предъявлено обвинение в разглашении вверенных мне по службе тайн. После моего ареста, в «Вечернем времени» появилась инспирированная Департаментом полиции статья обо мне, написанная Манасевичем-Мануйловым. В середине декабря 1912 г. я был освобожден, пробыв под арестом 51/2 месяцев. Лишенный всяких средств к существованию, терпя большую нужду, я возбудил в Департаменте полиции ходатайство о выдаче мне единовременного пособия. Не получая ответа, я вторично обратился к директору Департамента полиции, прося уплатить мне стоимость конфискованной у меня по обыску ценной библиотеки по истории революционного общественного движения в России. В конце января 1913 г. мне было выдано по личному распоряжению товарища министра внутренних дел Золотарева 1500 руб. под расписку, что я обязуюсь не помещать больше в печати статей о деятельности органов политического розыска.

В течение 1913, 1914 и 1915 гг. никаких сношений с Охранным отделением я не имел, несмотря на неоднократные «выгодные» предложения генерала фон Коттена. В октябре 1915 г. помощник начальника охраны Таврического дворца подполковник Г. П. Берхтольд предложил мне войти в сношения с думскими журналистами для получения от них систематических информаций думской жизни. Из бесед с Берхтольдом я узнал, что и раньше сведениями из думской жизни снабжал его какой-то журналист. Через Берхтольда мне была обещана материальная поддержка для организации особого «бюро корреспондентов», куда стекались бы сведения как из думской жизни, так и сведения о деятельности различных общественных организаций. Попытки мои завязать сношения с обществом думских журналистов для получения нужных подполковнику Берхтольду сведений кончились неудачей, и {320} я вскоре прекратил всякие с ним сношения: с аналогичным предложением обратился ко мне в декабре 1915 г. вначале директор Бюро печати при Министерстве внутренних дел И. Я. Гурлянд, а затем и начальник Петроградского охранного отделения ген. К. Глобачев, пригрозивший мне в случае отказа высылкой в Сибирь.

С января 1916 г. я был вынужден написать для Глобачева несколько записок об общественном движении в Петрограде. Записки передавались мною подполковнику В. Г. Иванову. По предложению последнего я взял на себя обследование деятельности различных немецких промышленных предприятий, заподозренных в неблаговидных сношениях с Германией. С этой целью я пытался войти в доверие к руководителям некоторых предприятий и сообщил им данные мне Ивановым копии переписки о них между начальником Охранного отделения и директором Департамента полиции. В результате возникло дело, имевшее уголовный характер. Во избежание неприятных для себя последствий, начальник Охранного отделения 10 июня 1916 г. поспешил меня арестовать. Во время опроса меня в Охранном отделении ген. Глобачевым со мною случился сильнейший нервный припадок, и 12 июня я был из камеры Охранного отделения отправлен в психиатрическое 6-е отделение тюремной больницы при «Крестах». В июле месяце 1916 г. дело мое, по моему настоянию Охранным отделением было направлено в суд и производство следствия поручено судебному следователю В. Гудвиловичу. Согласно закона я лишен права разглашать данные следствия по моему делу, впредь до передачи дела на рассмотрение суда.

27 февраля 1917 г., после 81/2 мес. содержания под арестом, я был освобожден революционным народом из тюремной больницы при «Крестах». В общей сложности я разновременно пробыл по милости Охранного отделения в тюремном заключении 21/2 года. {321}

Самооценка в прошлом

Его превосходительству господину директору

Департамента полиции

Потомственного почетного гражданина Леонида Петровича Раковского, проживающего по Думской ул. в д. №7

ПРОШЕНИЕ

19 апреля с. г. я обратился к министру внутренних дел с просьбой, во внимание к моей долголетней службе по охране и стесненным материальным обстоятельствам, выдать мне пособие. Незадолго до моего ареста я узнал, что мне было решено выдать 2000 руб. Денег этих я, однако, по сие время не получил. Полагая, что выдача их была отложена ввиду возбужденного против меня обвинения в оглашении в печати вверенных мне по службе тайн. Ныне обвинение это особым совещанием отвергнуто, и дело обо мне производством прекращено.

Очутившись опять на воле, я оказался в весьма затруднительном положении. Те небольшие сбережения, которые я имел, прожиты. Те связи, которые я успел завести в газетных кругах, прервались, чему немало способствовал характер предъявленных мне обвинений. Да и выяснившаяся благодаря аресту связь моя с Охранным отделением сослужила мне в этом отношении плохую службу. Рассчитывать на заработки в качестве журналиста мне особенно не приходится. Я поэтому не мог не вспомнить возбужденной мной больше полугода тому назад просьбы о пособии, на которую я по сие время никакого ответа не получил. Смею думать, что мой арест не может изменить вынесенного до него благоприятного для меня решения, ибо, как я уже говорил выше, предъявленное мне обвинение не находило для себя оснований. Наоборот, лишение меня свободы по делу, затем прекращенному, дает мне нравственное право всецело рассчитывать на то, {322} что моя просьба о пособии не может быть отвергнута. Это тем более, что мои скромные заслуги, за которые правительство решило меня вознаградить, от того, что мне, без вины виноватому, полгода пришлось томиться в одиночном заключении, надеюсь, не уменьшились в своей ценности. Наконец, болезнь моя, требующая хирургического вмешательства и являющаяся единственной пока наградой за мою беззаветную службу правительству, в тюрьме значительно ухудшилась, и лечение ее далее откладывать не могу, без риска превратиться в калеку.

На основании всего изложенного покорнейше прошу, ваше превосходительство, не отказать в распоряжении об удовлетворении моей просьбы о пособии.

С.-Петербург

7 декабря 1912 г.

Резолюция товарища министра внутренних дел заведующего полицией И. М. Золотарева. «Выдать согласно доклада ген. Герасимова и полк. Коттена 1500 руб.». Золотарев, 7/1.

Приложение Копия

19 января 1913 г. я, нижеподписавшийся, потомственный почетный гражданин Леонид Петрович Раковский, даю сию расписку Департаменту полиции Министерства внутренних дел в том, что я получил сего числа, в виде пособия, одну тысячу пятьсот руб. из сумм Департамента полиции, обязуюсь впредь ни в периодической прессе, ни в отдельных брошюрах, или каких-либо изданиях в России, а также за границей не помещать никаких сообщений, касающихся деятельности чинов как политической, так и общей полиции Министерства внутренних дел, как известных мне по прежней службе, так и тех, которые мне ныне известны или могут быть получены мною из других источников. С.-Петербург. {323}

ПРОВОКАТОРЫ ИЗ РАБОЧИХ

Николай Федоров

В Исполнительный Комитет Совета рабочих и солдатских депутатов

г. Петрограда

Члена Уральского Совета рабочих и солдатских депутатов солдата, от завода Мотовилихи, прикомандированного для работы на оборону, Николай Иванов Федоров, 21 года

ЗАЯВЛЕНИЕ

Товарищи, я весьма удивлен, когда прочитал в некоторых газетах, что я якобы был сотрудником в Петроградской охранке в 1914 г. под кличкой Переплетчика с завода Гамаюна. И я решил написать вам сие заявление, чтобы вы вынесли приговор справедливости, а если вы в этом мне откажете, то я решил покончить с собою, раз не окажется у вас справедливого суда.

Итак, товарищи, прошу вас выслушать мою биографию, и как я попал в список провокаторов.

В школе я учился до 12 лет, после торговал газетами, в 1912 г. поступил на Обуховский завод по валовой чернорабочим; в 1913 г. в мае месяце перешел к Эриксону шлифовщиком, и здесь я первый раз в жизни увидел организацию, и весь отдался этому делу и через 2 месяца был выбран делегатом в Союз металлистов от слесарно-фрезеровочной мастерской, и свой пост нес достойно; но наряду с этим начались репрессии со стороны администрации, но это были только угрозы, а 8 января меня вызвали в канцелярию к директору, где он сказал: «Если же, Федоров, завтра, т. е. 9 января, будет забастовка, то ты будешь арестован». 9 января я, как выборный, вывел свою мастерскую и во дворе на митинге выступал; но администрация свое слово исполнила и около меня поставила охранника, переодевшегося в вольное, который {324} участвовал в демонстрации до клиники Виллие; так как демонстрация была назначена в 11 ч. на Невском, то мы решили возвратиться пить чай. Входя во двор, меня арестовал этот охранник, а находившийся со мною товарищ, живущий в этом же доме, где второй Выборгский участок, кв. 16, Георгий Вайтнек, работающий у Эриксона, убежал. Когда меня привели в участок, то стали избивать, узнавая фамилию убежавшего, били до тех пор, пока я не упал без памяти, тогда бросили в камеру и лежал до 8 час. веч., после чего они, видя, что я пришел в себя и не могу стоять на ногах, отпустили домой, куда я, придя, сразу свалился на пол и был болен около двух недель; а на заводе мне выдали расчет по 105 ст.; это можете справиться у Эриксона и на квартире, где я жил, Большой Сампсониевский проспект, д. № 62, комн. 103, Булышкины и кв. 16.

Здесь я очутился без работы и все время находился в правлении Союза металлистов, исполняя разные поручения, и благодаря рекомендации делегатов, я поступил в завод Гамаюна, где нашел сильную дезорганизацию, но в скором времени мне удалось, благодаря агитации и литературе, сорганизовать и даже поставить завод в известное положение, т. е. был один из передовых заводов.

Свободное время я проводил в Союзе металлистов, где встретил безработного Яна Точинского, которого и поставил к нам; на следующий день, как выборный делегат, подошел к нему и спросил членскую книжку, в которой увидел, что он 9 месяцев состоит членом Союза и ни одного месяца не уплачено. На мое заявление об исключении его из Союза он мне ответил, что я в хулиганской организации не состою и с хулиганом дела не имею; выходит так, что та организация, которая дала ему место, хулиганская, а тот, который его поставил, хулиган. Мы его привлекли к третейскому суду, постановлением которого решили его удалить, это было 27 марта; он подошел ко мне и просил, чтобы я выпросил у рабочих отработать ему до Пасхи, я, переговоря с товарищами, разрешил ему отработать ради семьи. Но 3 апреля он неожиданно сам берет расчет и уходит с завода, а в ночь с 3-го на 4-е ко мне пришли с обыском и меня арестовали на квар-{325}тире; здесь же ночевал мой теперешний шурин Александр Булышкин, высланный в 1912 г., а я проживал - Выборгская сторона. Большой Сампсониевский проспект, д. № 62, ком. № 103, где и можно об этом справиться.

С участка я был отправлен в охранку, где я был избит и отправлен в дом предварительного заключения, откуда каждый день возили на допрос в охранку, где была мне предъявлена 102 ст. за распространение прокламаций и принадлежность к СДР партии. Стращали каторгой и предлагали вступить в охранку сотрудником, и я согласился, а после чего выпустили с тюрьмы без всяких последствий, но с предупреждением опять явиться к ним на свидание в течение трех дней угол Кронверкского и Зверинской ул., но я не явился. Тогда меня вызвали в управление второго Выборгского участка, где мне вручили высылку с пятью пунктами; после чего мне выдали помощь в с.-д. фракции меньшевиков товарищ Чхеидзе 15 руб. и товарищ Шагов 15 руб., в Союзе металлистов 15 руб. и на заводе Гамаюна сделали сбор, и я уехал в Озерки, где я и жил; был поступивши к Новому Айвазу, но там стали требовать выписки, и мне пришлось взять расчет.

Во время расстрела на Путиловском заводе на баррикадах меня казаки избили, и я попал в Петропавловскую больницу, где при обыске у меня нашли паспорт Николаева Андрея, по которому я жил в Петрограде, и до 50 штук прокламаций, которые я не мог выкинуть, про что, конечно, сообщили в охранку, откуда сообщили, чтобы под усиленным конвоем меня доставили в охранку, откуда меня в вольной одежде доставили напротив в дом на вольную квартиру (это - где аптека, по парадной наверху по Александровскому проспекту), где находился адъютант начальника охранки. Меня опять избили, после чего мне опять сулили каторгу и смертную казнь; а затем дали папироску, после которой я стал как сумасшедший и опять вторично согласился быть сотрудником и на чем-то расписывался, но это я помню как сквозь сон, после чего меня опять отпустили и назначили два раза в неделю приходить на свидание. Но в этот же раз у меня при обыске нашли паспорт Николаева Андрея, по которому я жил; они мне велели по нему жить, но в это время прие-{326}хал сам Николаев, и я ему отдал паспорт. После они по этому паспорту приходили меня искать - это можно справиться: Лесной проспект, Парголовская улица, д. № 3, где полиция у дворника сидела 9 суток, сменяясь, но я на свидания не ходил. Здесь приехал мой отец, увидя меня избитым и еле ходящим, увез к себе за Невскую заставу (проспект села Александровского, д. № 21-23, кв. 10), где я жил без прописки, никуда не выходя, около двух недель (если нужно, можно там справиться и узнать все подробно). И все это я перенес, мне только исполнилось 18 лет.

И вот я взял паспорт, прописался в Озерках на Безымянной ул., д. 46, поступил на завод Новый Парвиайнен; и неожиданно случилась экономическая забастовка в торпедной мастерской, где я работал. Проводили забастовку трое, я, Кузнецов Федор и Кудешов Владимир - он же Филиппов Василий. Забастовку мы выиграли, но нас предупредили и сказали до следующего случая. Этот случай скоро подошел: убило электромонтера. Мы устроили митинг, во время которого мне пришлось выступать первому и последнему, потому что те двое были семейные, но они все-таки выступали. Мы вышли из завода; а на следующий день они стояли на Лесном проспекте, а я пошел на завод, где была уже полиция и хотели меня арестовать, но я благодаря мастера Корецкого и рабочих вышел через постройку. Это можно узнать на заводе Парвиайнен Новый. И я опять остался без работы, но здесь я уже был семейный; женился я в Озерках 26 октября 1914 г., но жизнь моя была превращена в каторгу - я жену мог видеть урывками или же где-нибудь в саду, а дома ни в каком случае нельзя - очень следили.

И я выпросил у товарища, работающего на заводе Старый Парвиайнен, Сергея Серикова, паспорт и поступил к Новому Лесснеру в центрально-инструментальную мастерскую шлифовщиком, где я работал до 1 мая 1915 г. В день 1 мая я выступал на митинге. 2 мая, выйдя на работу, приходит отметчик и говорит: Сериков, вас зовут в проходную контору; а за ним подошел товарищ и говорит: не ходите, тебя, говорит, и Плетнева ждет полиция. Нас спрятали в кладовую под тряпки, где мы сидели около двух часов, а поли-{327}ция нас искала по всему заводу. Затем товарищи расставили своих патрулей, заговорили старика сторожа у других ворот на Малую Невку, а мы в это время пробежали мимо; хотя он и закричал, но поздно, а полиция чуть не по одному пропускала из ворот на Сампсониевский проспект. Это можно справиться у Леснера Нового в инструментальной мастерской. Где и как я в это время ночевал! Если работаю в день, то ночью сплю где-нибудь в ящике в заводе, а когда работаю в ночь, то спал в чайных или на полях; а когда стал без работы, то до часу спишь где-нибудь на лестнице, а потом идешь в чайную «Лондон» на Выборгском шоссе.

А моя семейная жизнь была уже разбита; я жене уже изменял, а она мне только принесла дочь; но я не имел права ее видеть. Я познакомился с сиделкой детской больницы Марией Киселевой, и она стала меня снабжать деньгами и спиртом. Я стал пить, ночевать по гостиницам, сошелся с хулиганами и стал постоянным обитателем Антонова поля, даже пускался на кражи, и здесь я был избит и валялся в сене и днем и ночью, а товарищи мои хулиганы приносили мне есть и денатурату туда, а также приносили и лекарства; но что значит выпить на улице - еще хуже.

И вот я решил поступить в клинику Виллие к машинисту по строительной слесарем, и все, конечно, ради спирту, потому что там его было достаточно (и это можно узнать в клинике Виллие у машиниста); и это продолжалось до августа месяца, до моего призыва. Но как мне попасть в солдаты; у меня нигде не прописан весь год и паспорт. И я караулил 3 дня воинского начальника, чтобы попасть на личное свидание; и вот я перед ним притворился патриотом, что хочу послужить родине и загладить и искупить свои старые грехи или же умереть за Россию; он мне посоветовал в каком-нибудь пригородном участке прописаться за день до призыва, но где я не замечен, и я 11 августа прописался у старухи, которая содержит всех воров, потому что отец меня не прописал - он боялся. 12 августа меня взяли в солдаты в первую запасную автомобильную роту, третью команду военных шоферов в гор. Новгород, а 13 августа, где я прописался, {328} пришли охранники за мной, где им ответили, что я взят в солдаты.

С Новгорода были переведены в Новый Петергоф, оттуда, как наилучший шофер, был откомандирован в 37-й бронево-пулеметный автомобильный взвод, откуда, после ухода полковника Самойлова, на меня напали механик и командир взвода, который раньше был старший офицер после полковника, и меня в конце этого откомандировали, как не соответствуя своего назначения, в село Медведь Новгородск. губ., бывший дисциплинарный батальон, откуда я бежал. Хотел попасть на позицию, но на станции Дно Псковск. губ. нас арестовали и отправили в Псковскую каторжную тюрьму, откуда на гауптвахту броневой роты, к коменданту, в пересыльную тюрьму, где вместе с этапом, шашки наголо и под звон кандалов, в арестантском вагоне, в Чудовскую пересыльную тюрьму. Здесь принял новгородский конвой и повезли в Новгородскую губернскую тюрьму и в село Медведь.

За нами стали следить строже, но мы с Василием Отрожденовым при помощи леснеровских рабочих после трех прививок убежали опять; по горло в воде прошли через речку и 75 верст пешком шли уже на Петроград. Потом на товарном поезде добрались до Петрограда, зашли по домам, где сказали, что приехали по служебным делам, взяли кой-чего и на Варшавский вокзал и уехали в Двинск. Прошли до позиции - к штабу полка; нас в 175 Роменском полку не приняли. Нас отправили в штаб 44 дивизии, а оказалось, что 37-й броневой взвод причислен к этой дивизии, и нас за бродяжничество отправили с казаком в Двинск к этапному коменданту; а адъютант оказался при допросе - он снимал с нас - был знакомый; он нам дал денег и бумаги и послал искать себе место где-нибудь в инженерной части. Мы были на Рижском фронте, на Австрийском фронте, и нигде нас не принимали; мы поехали в Петроград с Молодечно через Полоцк. Неделю были в Петрограде и уехали опять в Двинск к тому же коменданту, но вперед продали одежду инженерной части; а он нас назначил с командой выздоравливающих в 29-й армейский корпус, откуда в 3-й стрелковый полк в тре-{329}тью роту, где были до 15 августа 1916 г. А 15-го сдали пробу и были отправлены в Пермский пушечный завод.

И вот 21 сентября я приехал в Мотовилиху, поступил в инструментальный цех фрезеровщиком, отработал месяц и заболел воспалением слепой кишки, пролежал в госпитале 11/2 месяца. Вышел, поработал несколько дней, 8 декабря опять заболел и лежал до 26 января; а потом уехал в Петроград, до 16 февраля жил у отца, набрал листовок и привез в завод и сразу повел агитацию в своем цехе, а при начале революции 6 марта был избран от солдат депутатом в свой Совет рабочих и солдатских депутатов, 9 марта от рабочих своего цеха, а 12 марта от завода в Уральский совет рабочих и солдатских депутатов.

И за все время пост свой нес, соответствуя своему назначению; цех самый пылкий держал в своих руках и не давал никаким явочным проявлениям - это было до 4 апреля. Я здесь опять заболел и лег в госпиталь, где и прочитал в газетах эту заметку. Рабочие просят от меня ответа, а Исполнительный Комитет посоветовал послать вам это письмо; а тов. Чхеидзе я уже послал письмо и телеграмму, но ответа нет. А сегодня рабочие потребовали от Исполнительного Комитета, чтобы мне назначили консилиум врачей, что возможно, я симулирую болезнь; но врачи признали положение мое серьезным, и вот я поэтому прошу прислать мне ответ или же потребовать меня лично в Петроград для личного показания. Но, товарищи, прошу вас вынести приговор справедливости: мог ли я быть провокатором, когда я за них сидел в тюрьме; они мне полжизни унесли побоями, разбили мое семейное счастье, отняли жену и дочь, благодаря им попал в солдаты и получал пять розог в дисциплинарном батальоне, из-за них был в окопах, из-за них же сейчас 2000 верст от семьи и дому. Итак, товарищи, прошу спасите мою жизнь, не дайте погибнуть - мне еще только 21 год, а ведь тогда мне было 18 лет. Неужели свободной России еще нужны жертвы? Нет, я не верю и прошу - или пришлите оправдательный приговор, или потребуйте туда для личного показания. Не губите молодую жизнь, скорей напишите от-{330}вет, а не дай бог, если арестуют; с моим здоровьем зачахну там.

Ник. Ив. Федоров

Адрес: г. Пермь, завод Мотовилиха, Исполнит. Ком. Сов. раб. и солд. депутатов, члену Совета Федорову.

Прошу спасти мою жизнь или вообще дать ответ, что мне делать. Если не дадите ответа, то я покончу с собою.

«Н. И. Федоров, кр. Новгородской губ. („Переплетчик“). Работал на воздухоплавательном заводе „Гамаюн“. Сотрудничал в Охранном отделении в 1914 г., 35 руб. Жил под фамилией Николаева Андрея, кр. Псковской губ.».

(Из списка секретных сотрудников, опубликованного Министерством юстиции)

Василий Савинов

Заключенного в Кузнецкой тюрьме Василия Афан. Савинова

ПРОШЕНИЕ

4 апреля 1917 г. я был арестован Кузнецким комитетом народной власти. Такую резолюцию я не осмеливаюсь оспаривать и не имею на это права, совесть моя не позволяет ходатайствовать об этой милости при наличном обвинительном материале, каковой имеется в руках свободного народа против меня - странным бы было оправдываться, так как установлено документально, установлено и моим чистосердечным раскаянием то обстоятельство, что я состоял агентом у жандармской власти, следовательно, по всем данным я был предателем своего близкого народа; я был ошеломлен своим арестом, но совесть моя во мне не умерла, я рассказал все, что знал, я сказал, что меня заставляли иметь дело на революционной почве с гражданами: Бобылевым, Глуховым и Варкушковым, но я в данное время беру на себя смелость {331} назвать свободный народ своим братом и чистосердечно рассказать ему все то, что меня заставило быть агентом душегубителей-жандармов; поверят ли мне, или не поверят, - это дело не мое, пусть меня судят так, как подсказывает совесть читающим мое прошение; я во времена проживания Уважаемого Россией и народом бывшего члена второй Гос. думы В. А. Анисимова в гор. Кузнецке был учеником его, я готовился у него грамотности, и благодаря его назиданиям у меня были открыты глаза, вардалаки-жандармы, узнав отношение ко мне Анисимова, видя во мне не совсем укрепившегося молодого почитателя социал-демократа, воспользовались жандармы сжатым моим положением, целой сворой бросились на меня, впили свои когти в мою чистую и малосильную душу и начали выжимать из меня тот элексир правды, который я имел счастье воспринять от уважаемого Анисимова и его приближенных единомышленников и, чтобы выработать из меня невольника-сотрудника их, они прибегали к адскому плану, они в течение 6 лет не давали мне покоя, я не имел права поступить никуда на место, я не мог достать себе и любимой матери своей кусок хлеба, которым хотя бы питаться впроголодь, эти адские мучения и преследования удавов довели меня до болезни, и я цельный год болел; мать моя от слез о любимом сыне ослепла; когда я оправился от болезни, я чувствовал, что я, ни более ни менее, как труп не погребенный; обратиться мне за помощью и за поддержкой было не к кому, так как всех моих благодетелей, сознательных людей, кровожадное старое правительство попрятало по тюрьмам и каторгам. Я опять с трудом поступил на железную дорогу; видя меня покинутым, слабого и беззащитного, жандармы напрягли все силы, еще сильней впились когтями, стали душить, но когда я заикнулся просить пощады, то они под угрозой стали меня склонять стать их агентом. Я долго колебался, мучился, неоднократно у меня являлась мысль покончить с собою, но когда я вспоминал, что у меня есть мать и что должна быть когда-нибудь и свобода, то я решал этого не делать; если не дать согласия быть агентом жандармов, то я должен лишиться места и куска хлеба, и кроме того меня бы могли запрятать в тюрьму или выслать в Нарым; вот {332} я при таких обстоятельствах, под давлением жандарма Кузнецова, и согласился быть агентом, каковое согласие было дано ради спасения жизни своей и любимой матери, не может быть фактом предательства. Вы просмотрите все дела жандарма Кузнецова, дал ли я ему какое-либо сведение и материал, которым они воспользовались, я говорю открыто и скажу это, умирая, Богу, что в этом я не виноват; получая ничтожное жалкое жалованье от предателя Кузнецова, я брал его в руки как раскаленное железо, я мучился, плакал, но никто этого не видал, как заметно это пятно черное на мне, а почему оно заметно, я отвечу кратко, на белом маленькое черное пятно видно, но на черном пятна этого незаметно, в этом случае к белому принадлежу я, а к черному относится удав, жандарм Кузнецов.

Приводя вышеизложенное, я обращался к свободным гражданам братьям. Прошу рассмотреть мое прошение и вынести резолюцию не милости, а резолюцию совести; мне кажется для меня достаточно тех нравственных мучений, которые переносил я в течение долгих лет и которые переношу сейчас. Я не стану говорить о жандармах, вы все знаете, что это за разбойники, которые, ради получения царской кровавой мзды, одной рукой душат человека за горло, а другой рукой молят Бога, чтобы он послал ему жизнь и здоровье.

Василий Савинов {333}

БЕНЦИОН ДОЛИН, ПРОВОКАТОР И ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНЫЙ ШПИОН

Исповедь

Я - Бенцион Мошков Долин, 35 лет, родом из Волынской губ. (м. Острополь, Житомир), сын состоятельных родителей. Приблизительно в 20-летнем возрасте проживал в Житомире, где готовился сдать экзамен на аттестат зрелости. Ни в каких партиях не состоял. Были у меня товарищи - бундовцы. У меня с ними дружба была на личной почве, хотя иногда они и пользовались моей квартирой для своих конспиративных целей.

Однажды, в 1903 г., я был приглашен в жандармское управление, где, при помощи довольно искусного допроса, жандармам удалось выудить из моих слов подтверждение имени моего приятеля, подозреваемого ими в распространении литературы. Жандармы сказали мне, что он уже арестован и сам показал, что сносил литературу ко мне на квартиру. Это ввело меня в заблуждение. Только впоследствии я узнал, что мой товарищ арестован не был и что жандармы просто провоцировали мое указание. Товарища арестовали несколько дней спустя с поличным.

Спустя две недели меня опять вызвали в жандармское управление и заявили, что, ввиду несомненности для них моего участия в партии они вышлют меня и расскажут арестованному моему товарищу, что я выдал его, либо я сделаюсь их сотрудником.

Я согласился на второе, и в течение 21/2 месяцев благодаря моим указаниям было арестовано еще три человека, из коих двое было отпущено за отсутствием улик, а один остался в тюрьме, так как у него была обнаружена литература.

Денег я от жандармов не брал.

Затем я категорически заявил жандармам, что больше им помогать не могу, и они стали приводить в исполнение свою первоначальную угрозу, т. е. стали намекать на мою двойственную роль моим товарищам. {334}

Я послал тогда заявление прокурору Киевской судебной палаты, в котором заявил, что все нелегальное, найденное у вышеуказанных двух лиц, принадлежало мне, и что ответственность должен нести я, так как они к делу вовсе не причастны. Этому заявлению был дан ход, и я был арестован (конец 1903 г.) и привлечен к ответственности по 126, 128 и 129 ст. Уг. ул.

В конце 1904 г., после рождения наследника, была объявлена амнистия, и мне было предложено выйти под залог до разбора дела. Я сперва от этого отказался и согласился выйти только тогда, когда узнал, что и двое моих товарищей, пострадавших из-за меня, также освобождены под залог. Я прожил на свободе до октября 1905 г. в м. Острополь. В октябре должно было слушаться мое дело в Житомире, но оно было прекращено октябрьской амнистией. Прожил я в Житомире до декабря 1905 г. С жандармами не встречался. 12 декабря опять был арестован, как и многие другие, раньше привлекавшиеся по политическим делам. Спустя месяц моего заключения меня в тюрьме посетил тот же жандармский офицер, который меня допрашивал в 1903 г., ротмистр Эдгардт, - и прямо предложил мне, что если я не стану его сотрудником, то он расскажет всем заключенным, что они задержаны по моему доносу и что я у него, мол, беспрерывно служу, начиная с 1903 г., хотя это и не было верно.

Я опять согласился, получил 200-300 руб., но когда меня выпустили, я вместо условленного свидания, поспешил скрыться сперва в м. Острополь, а оттуда без паспорта через Броды бежал в Швейцарию (весной 1906 г.). Жил в разных городах французской Швейцарии. Средства получал из дому. Осенью 1906 г. вернулся в Россию и был задержан на границе возле Луцка. В Луцк допрашивать меня прибыл тот же ротмистр Эдгардт. Упрекнув меня в том, что я его обманул, он предложил мне относиться к обязанностям усерднее, иначе грозил расправиться. Я согласился сотрудничать и был направлен в Одессу, куда вскоре должен был прибыть Эдгардт. Я провел в Одессе месяца полтора. С начальником Охранного отделения Андреевым встречался, но никого не выдавал, мотивируя это перед ним тем, что я еще никого не {335} знаю в городе. Когда он стал настойчиво требовать от меня «работы» за деньги, которые давали мне (100-150 руб. за 1 1/2 месяца), то я попросил у него перевода за границу. Он согласился и дал мне указания, к кому явиться в Париже, а именно: в посольстве спросить Петровского, которого обещал в свою очередь, предупредить обо мне.

Я получил от него проходной билет для проезда за границу, но поехал не в Париж, а в Цюрих, где и прожил на свои средства до лета 1907 г., ничего общего с охранкой не имея.

Летом 1907 г. по личным делам с подложным паспортом приехал в Россию, прожил в Одессе до декабря, не встречаясь с охранкой. В декабре был арестован вместе со своей женой, тогда невестой, по неосновательному подозрению в принадлежности к партиям.

После четырех месяцев заключения было обнаружено, что я уже состоял когда-то на службе в охранке, и от меня потребовали продолжения службы под старой угрозой разоблачить и меня, и мою невесту, хотя она-то ни к чему причастна не была. Руководил допросом подполковник Андреев. Я согласился, и нас освободили. Я прожил месяца три в Одессе и Херсоне, с охранниками встречался, но никого не выдавал, уверяя, что не имею знакомств. Деньги мне обещали только в случае «результатов», так что я ничего не получил.

Андреев, ожидавший перевода за границу, предложил мне поехать туда. Я был направлен вперед в Париж, но я опять уехал в Женеву. Прошло несколько времени - вплоть до конца 1908 г. В конце 1908 г. Андреев разыскал меня и в Женеве. Предложение переехать в Париж я не принял и по своим делам с чужим паспортом поехал в Россию. На границе был арестован и препровожден в Одессу. В Одессе полковник Левдиков опять меня выпустил под условием сотрудничества. Прожил в Одессе несколько месяцев. Был его людьми введен в группу, именовавшую себя «беспартийно-революционной» и состоявшую из лиц, прикрывающих под революционными лозунгами самые обыкновенные уголовные намерения.

Когда однажды группа задумала убийство одной помещицы с целью грабежа, то я для предотвращения преступле-{336}ния предложил всех нас арестовать, что и было выполнено. Задержано было человек 12. Большая часть была разновременно, но вскоре выпущена, а пять человек, в том числе и я, пошли в ссылку в административном порядке. В Архангельске жандармы предоставили мне возможность уехать в Париж в качестве агента. В Париже меня встретил тот же ротмистр Эдгардт, о котором я упоминал выше. Он сказал мне, что я был направлен в Париж по его ходатайству. Так как я не желал оставаться в Париже, то он отпустил меня, хотя и неохотно, в Цюрих. Это было в 1910 г. С тех пор я поддерживал с Эдгардтом связь до 1913 г. ежемесячными письмами, освещая ему жизнь колонии.

Раза три - четыре в году он приезжал в Цюрих. Как в письмах, так и при личных свиданиях я освещал общее настроение колонии и открытую деятельность кружков.

Ничего конспиративного не выдавал, да такового и не знал, так как анархическая группа, к которой я принадлежал, с Россией связана не была, а в Швейцарии вела только идейную борьбу, да и то открыто.

В 1913 г. В. Л. Бурцев узнал, что на конференции анархистов, имевшей собраться в Париже, будут лица, связанные с охранкой. Его подозрение пало на одно определенное лицо, которое, по моему глубокому убеждению, не было виновато. Я пошел к Бурцеву убеждать его в невиновности заподозренного.

Я тогда же решил порвать сношения с Эдгардтом. Мне удалось от него отделаться только под угрозой разоблачить его и покончить с собой.

Он согласился оставить меня в покое при условии, что мой уход не дойдет до его высшего начальства. Он мотивировал это условие тем, что не хотел сам произвести дурного впечатления, а мне это должно было обеспечить получение легального паспорта.

С тех пор я постепенно устранился и от кружковой деятельности. {337}

В 1914 г. я проживал в Цюрихе. Приблизительно в октябре ко мне обратился один знакомый, выходец из России, с просьбой познакомить его брата с кем-нибудь из русских революционеров, так как у него лично в этой среде нет никаких связей. Просил меня также переговорить с братом о деле, сущности которого он лично совсем не знал. Он и указал также, что брат проживает в Милане и, будучи занят торговыми делами, в Цюрих приехать не может. Предложил мне проехать в Милан за его счет.

Я поехал, не зная ясно сути дела и полагая, что оно носит коммерческий характер. В Милане я по указанному адресу встретил господина, проживавшего в гостинице (не помню какой) под именем Бернштейна. Назвавшись братом моего цюрихского знакомого, он рассказал мне, что уже несколько лет, как он покинул Россию, поселился в Турции, натурализовался там и постоянно проживает в Константинополе.

Кстати прибавлю, что эта встреча имела место незадолго до объявления русско-турецкой войны.

Бернштейн говорил дальше, что в Константинополе он сошелся с деятелями младотурецкого комитета, который, мол, командировал его за границу с миссией войти в сношения с группой революционеров, которая согласилась бы, по определенным указаниям, совершать в России разные террористические акты, направленные к дезорганизации русской военной мощи. Группа, которая возьмется за выполнение этих планов, должна будет действовать совершенно самостоятельно как в смысле выполнения предуказанных заданий, так и в смысле добывания технических средств и нахождения пособников. Первым пробным делом должен был явиться взрыв железнодорожного моста через реку Енисей. На мой вопрос, какое это отношение имеет к войне, Бернштейн ответил, что этот взрыв должен затруднить перевозку военных грузов из Японии в Россию.

Бернштейн предложил мне взяться за это дело, т. е. сорганизовать группу, поехать в Россию и т. д. {338}

Я попросил несколько дней на размышление и на переговоры с подходящими людьми, в случае, если бы я решил принять предложение.

Вернувшись в Цюрих, я телеграфно вызвал в Швейцарию ротмистра Эдгардта, который тогда был помощником начальника русской политической полиции в Париже, и спустя несколько дней мы встретились в Женеве. Изложив ему суть дела, я спросил его мнения.

Эдгардт мне ответил буквально следующее: «Если этот тип не безусловный жулик, то дело - чрезвычайно серьезное. Ни я, ни вряд ли мой начальник в Париже, Красильников, сможем сами решить этот вопрос. Запросим инструкций из России. Покуда же постарайтесь под благовидным предлогом оттягивать окончательный ответ Бернштейну, дабы он не делал каких-нибудь поисков в этом направлении».

Спустя несколько дней получился ответ из России, предписывающий мне переговоры с Бернштейном продолжать; в случае надобности в людях или в поездках оказывать содействие людьми, служащими в парижской русской полиции. Бернштейн к тому времени переехал из Милана в Рим, куда направились к нему я и Эдгардт. В Риме Бернштейн лично подтвердил все вышеизложенное и потребовал, чтобы до поездки в Россию я и Эдгардт, выдававший себя за моего товарища по организации нужной группы, поехали вместе с ним, Бернштейном, в Константинополь, где он нас представит лицам, командировавшим его в Италию.

За это время Турция успела объявить войну России, и на вопрос Эдгардта, как сможем мы, русские, проникнуть в Турцию, Бернштейн нас заверил, что с этой стороны никаких препятствий не встретится.

Условившись с Бернштейном и выяснив, что именно ему нужно, Эдгардт вызвал из Парижа телеграммой своего подчиненного Литвина, чиновника Департамента полиции, дотоле мне неизвестного господина лет 40, весьма жадного к деньгам, как оказалось потом, человека малоинтеллигентного, но неглупого, более способного, по-моему, к уголовному сыску, чем к политическому, который должен был вместе с нами и Бернштейном ехать в Константинополь, а сам Эд-{339}гардт отправился обратно в Париж, заверив Бернштейна, что едет также в Россию, но северным путем.

Доехав через Бриндизи до Салоник, где Бернштейн должен был достать нам документы для въезда в Константинополь, мы, т. е. я и Литвин, решили дальше не ехать, так как Бернштейн нужных документов нам не добыл. Уступая усиленным просьбам Бернштейна, мы все-таки согласились проехать до Бухареста, откуда он сам отправился в Константинополь. Мы же остались ждать результатов его поездки.

По дороге нам из расспросов Бернштейна, который, кстати, оплачивал все расходы по поездкам, стало ясно, что он, если не врет из каких-нибудь неизвестных нам побуждений, то действует не от имени младотурецкого комитета и даже не от имени турецкого правительства, а является агентом немцев.

Через три дня после отъезда Бернштейна из Бухареста, в ноябре 1914 г., туда приехал из Константинополя господин, который назвал себя сотрудником немецкой газеты «Lokal Anzeiger», по фамилии Люднер и, переговорив с нами о предложении, сделанном Бернштейном нам, потребовал, чтобы мы с ним проехали в Константинополь. Посоветовавшись с Литвиным, мы решили, что нам обоим туда ездить нельзя, и с Люднером поехал я один.

Ко времени отъезда Люднер принес мне паспорт, выданный немецким посольством на имя Ренэ Ральфа взамен русского паспорта на то же самое имя, который я ему отдал и который я сам получил от Эдгардта. Причем Люднер мне заявил, что я свой паспорт получу обратно в Бухаресте у военного атташе немецкого посольства, майора фон Шеллендорфа. Я пробыл в Константинополе всего несколько дней и убедился, что Люднер, помимо своей журнальной деятельности, находится на службе у немецкого военного атташе в Константинополе фон Лаферта, с которым Люднер все время сносился по телефону и к которому очень часто ездил на квартиру. Фон Лаферт лично не счел нужным видеться со мной, очевидно, вполне доверяя Люднеру. Таким образом, моя поездка в Константинополь ничего нового не внесла, оказалась излишней, и я оттуда вскоре уехал обратно в Бу-{340}харест, получив от Люднера деньги на расходы по предполагаемому предприятию в сумме около 6000 франков.

В Бухаресте я обменял свой немецкий паспорт на русский и вместе с Литвиным выехал в Россию, через Унгени. Я - под именем Ральфа, а Литвин под своим именем. Приехали мы в Петроград в начале декабря 1914 г. Литвин сделал подробный письменный доклад б. директору Департамента полиции Брюн де Сент-Ипполиту, а также вместе с вице-директором того же департамента Васильевым был принят ген. Джунковским, тогда тов. министра внутренних дел.

Обсудив подробно создавшееся положение, перечисленные лица решили пустить, спустя некоторое время, заметку в иностранной печати, приблизительно следующего содержания: «Неизвестными злоумышленниками был взорван железнодорожный мост, имеющий некоторое стратегическое значение. Разрушения невелики. Расследование производится». Местонахождение моста не было указано. Это заявление было около 1 мая 1915 г. напечатано в газетах «Journal», «Matin» и др.

Возникновение мысли о целесообразности подобной заметки я ставлю в связь с фактом взрыва на Обуховском заводе, а также с некоторыми действительными попытками со стороны неизвестных взрывать железнодорожные мосты в Царстве Польском.

Из разговора с вышеупомянутыми начальствующими лицами у меня сложилось твердое убеждение, что они безусловно заинтересованы в том, чтобы подобные явления устранялись во что бы то ни стало. Общий план был следующий: создать у немцев впечатление, что они имеют дело в нашем лице с хорошо сорганизовавшейся и безусловно им преданной группой, которой они могут вполне доверять.

Весной 1915 г. я и Литвин разновременно опять уехали за границу: он в Париж, я в Цюрих. Достав упомянутую выше заметку, напечатанную во многих французских газетах, я и Литвин приехали к военному атташе немецкого посольства в Берне - фон Бисмарку. Прочитав заметку, фон Бисмарк попросил нас подождать несколько дней, пока он снесется по данному поводу с Берлином. Очевидно, из Берлина ответ {341} получился вполне удовлетворительный, так как при нашем вторичном посещении его он нам передал, что для дальнейших переговоров с нами едет из Берлина специально командированный человек.

Таковой действительно приехал. Первое свидание с приехавшим состоялось на квартире у Бисмарка приблизительно в мае 1915 г. Приезжий отрекомендовался американским гражданином Джиакомини. На самом же деле в нем как по выправке, так и по произношению легко было узнать немецкого офицера. По почтительному обращению с ним майора Бисмарка можно было заключить, что он занимает видное место. Джиакомини привез с собой целый список русских фабрик и заводов, которые ему было бы приятно уничтожить. Помимо этого списка, как первоочередную задачу, выставлял покушение (хотя бы и безрезультатное) на жизнь бывшего министра Сазонова, которого они с Бисмарком считали злейшим врагом немцев, и разрушение каменноугольных копей в Донецком бассейне. Джиакомини, сносно говоривший по-русски, сказал нам, что он собираемся выехать в Россию, где будет руководить нашей дальнейшей работой. Литвин тут же дал ему адрес - Невский, 55 (где Северный меблированный дом) и назвал какую-то фамилию которую я теперь не помню. Расставшись с Джиакомини Литвин немедленно протелеграфировал в Петроград в департамент полиции как данный им Джиакомини адрес так и фамилию, прося немедленно посадить там филера под такой кличкой.

Вернувшись в Париж, мы запросили департамент как нам быть дальше. В ответ получилась телеграмма о том чтобы в Россию выехал один только я,

Приехав в Петроград, я заявился к бывшему вице-директору Департамента полиции Васильеву, который меня и ознакомил с тем, что им было предпринято по этому делу: 1) они под указанной Литвиным фамилией и по данному адресу посадили филера, устроили наружное наблюдение дали знать подробные приметы Джиакомини начальникам пограничных пунктов с указанием такового на границе не задерживать, но иметь над ним неусыпное наблюдение. Из разго-{342}вора с Васильевым я вынес впечатление, что он этим делом очень интересуется и безусловно будет рад, если удастся таким образом открыть несомненно существующую в России немецкую агентуру. Напрасны были наши ожидания. Джиакомини в Россию упорно не приезжал. Прождав все сроки и еще несколько дней сверх того, мы запросили по телеграфу фон Бисмарка о причине неприезда Джиакомини. Была отправлена следующая телеграмма на французском языке: «Bern, Rue Brounaden 31, Bismark. Беспокоюсь отсутствием отца. Телеграфируйте как быть дальше. Ральф». Для ответа была дана фамилия и адрес, данные для сведения Литвиным (Невский, 55). В ответ пришла следующая телеграмма: «Выехал. Не ждите. Дело продолжайте. Ральф».

Спустя дней пять после получения этой телеграммы произошел следующий неожиданный случай. Какой-то чиновник Министерства иностранных дел, впоследствии оказавшийся душевнобольным (фамилии не помню - кажется, Шаскольский) ворвался в кабинет товарища министра иностранных дел Нератова, замахнулся на него топором и едва его не убил, но был вовремя удержан. Этот непредвиденный нами случай мы использовали следующим образом. Нами была отправлена Бисмарку телеграмма: «Подряд взят. Пришлите управляющего в Стокгольм». Впоследствии выяснилось, что ответная телеграмма пропала в пути, но я все же выехал в Стокгольм. Здесь я в германском посольстве узнал, что меня уже ждут. Вместо Джиакомини приехал другой, который мне и заявил, что Джиакомини поехать в Россию не мог по непредвиденным обстоятельствам (эти обстоятельства мне до сих пор неизвестны), что работой нашей они довольны и что нужно было бы приняться за более серьезные дела, мобилизовав для этого все силы. Этим более серьезным делом оказалось следующее. Ввиду того что, как известно немцам, еще в 1905 г. в Черноморском флоте было революционное движение, выразившееся в памятном мятеже на броненосце «Князь Потемкин»; ввиду того, что во флоте сохранился антиправительственный дух, желательным является, подняв мятеж матросов, внушить им увести суда «Мария» и «Пантелеймон» (тот же «Потемкин») в Турцию. Мне {343} был представлен целый план обеспечения личной свободы и материального благосостояния для тех офицеров и матросов, которые приняли бы участие в акте, а также и указания, как поступить с сопротивляющимися, причем из этой последней категории - офицеров надо бросать в воду, а матросов только связывать.

Было также предложено организовать отдельную группу, которую надлежало отправить в Архангельский порт и на Мурманскую железную дорогу. В Архангельске важно было возможно больше мешать правильному сообщению пароходов, курсирующих между Архангельском - Англией и Америкой.

Замечу кстати, что это происходило в период нарождения военно-промышленных комитетов, которые были для немцев очевидной угрозой. В частности, рекомендовалось в Архангельске устраивать пожары на территории порта и, по возможности, портить прибывающие туда пароходы, не останавливаясь и перед взрывами таковых. Что касается Мурманской железной дороги, то рекомендовалось всячески препятствовать постройке ее. Способы: устраивать забастовки рабочих и, в крайнем случае, портить технические материалы.

Приняв изложенное к сведению, я уехал из Стокгольма, снабженный 30 000 фр., каковые вручил вице-директору Департамента полиции Васильеву. Путешествовал под именем купца Ральфа. За весь период моего последнего пребывания в России после свидания с Джиакомини, с мая по сентябрь 1915 г., Васильевым в курс дела был введен заведующий контрразведкой подполковник Федоров, проживавший в Петрограде. Приехав в Петроград, я сделал Васильеву подробный доклад о своей поездке, и, обсудив с ним положение, мы пришли к тому заключению, что в ближайшем будущем ничего делать не нужно. Это наше решение было одобрено и бывшим директором Брюн де Сент-Ипполитом.

Осенью 1915 г., в середине октября, я выехал в Цюрих. Перед отъездом я еще раз побывал у Васильева, который уже тогда собирался выходить в отставку. Добавлю здесь, что подполковник Федоров одобрял каждый наш шаг и не {344} предпринимал сам ничего самостоятельно. Васильев посоветовал мне в дальнейшем держаться следующей тактики: самому к немецким агентам не показываться, а если кто-нибудь из них затребует, то сказать, что вследствие сильного провала в России ничего теперь сделать не удалось, и что обстоятельства работы в России теперь таковы, что навряд ли можно ожидать каких-нибудь положительных результатов, причем просил в случае возникновения каких-нибудь новых замыслов или предложений с противной стороны не принимая таковых, категорически от них не отказываться и о каждом отдельном предложении извещать его.

В январе 1916 г. в Цюрих приехал опять тот же Бернштейн и сказал мне, что для них представляется в данный момент очень важным прекратить производство взрывчатых веществ на Шосткинском и Тульском патронных заводах. Я, руководствуясь данной мне инструкцией, дал уклончивый ответ, который в общих чертах сводился к тому, что в ближайшее время, по выяснении положения дел, в России, ничего предпринять нельзя, а что я постараюсь навести справки.

Это оттягивание шло приблизительно до марта 1916 г. В марте я получил приглашение приехать в Берн для личных переговоров по очень важному делу. Приехав туда, я был у Бисмарка, и он сказал мне, между прочим, следующее: «У русских одно преимущество перед нами на Черном море - это „Мария“. Постарайтесь убрать ее aus dem Wegschaffen. Тогда наши силы будут равны. А при равенстве сил мы победим. Если нельзя окончательно ее уничтожить, то хоть постарайтесь выбить ее из строя на несколько месяцев».

Затем он передал, что сейчас со мной будет говорить их посол, но чтобы я не подал виду, что знаю, с кем говорю. Когда пришел этот незнакомый мне господин, посол, то он завел разговор об общем положении России, в коем показал довольно большую осведомленность в разных оттенках русских общественных настроений. Поговорив со мной около получаса и, очевидно, оставшись довольным моими ответами, он меня спросил, не соглашусь ли я поехать в Россию для организации в широком масштабе революционной повстанческой пропаганды среди рабочих и крестьян. В программу {345} входили: рабочие и аграрные беспорядки с самым широким саботажем, а также лозунгом „Долой войну“.

Между прочим, в разговоре он выразился, что люди различных идейных мировоззрений во время этой войны во многом неожиданно сошлись и разошлись. Указал на Бурцева и Кропоткина - людей различных взглядов, однако, сошедшихся отношением к войне.

На мои запросы «как быть» Департамент полиции ответил через Красильникова следующее: «Оба предложения принять. О „Марии“ условно, о пропаганде - безусловно. Мне выехать в Россию».

Уезжая в Россию, я условился с немцами, что через два месяца встречусь с ними в Стокгольме.

По приезде в Россию через Швецию под фамилией Ральфа приблизительно в мае 1916 г. я отправился, согласно указанию Красильникова, к Броецкому, тогда делопроизводителю Департамента полиции.

Броецкий сказал мне, что Департамент полиции вряд ли сможет вплотную заняться этим делом, а потому я буду передан в распоряжение военных властей. В ожидании проходили недели и недели, но ничего не было сделано. Броецкий уехал в отпуск и познакомил меня со своим заместителем (фамилии не знаю). С военными властями я сведен не был, и когда начал приближаться срок свидания в Стокгольме и я стал просить паспорта, мне сначала обещали, а за несколько дней до самой поездки мне было заявлено, что паспорта дать не могут ввиду того, что каждый паспорт, выдаваемый на поездку за границу, проходит через специальное контрольное бюро, назначенное военными властями, а те отказались выдать мне паспорт на основании каких-то особых, имеющихся у них сведений обо мне. На вопрос, подозревает ли меня Департамент полиции в чем-нибудь неблаговидном, мне ответили: «Безусловно нет».

Таким образом, связи были чисто автоматически порваны, и видя, что мне больше делать здесь нечего, я заявил, что хочу уехать из Петрограда. Уехал я в Одессу, куда прибыл в конце июля 1916 г. и стал жить под своей собственной фамилией ввиду предстоявшего призыва лиц моего возраста. В {346} сентябре по мобилизации был принят в солдаты (как ратник второго разряда).

Служил в 479-й дружине в Одессе, затем был неожиданно переведен в Харьков. Все время службы находился под надзором - сперва тайным, потом явным. Причины надзора не знаю. Но с переводом в Харьков надзор был снят.

Из газет узнал о взрыве «Марии», а вслед затем о пожаре в Архангельском порту. Прочитав эти сведения в газетах, я написал письмо опять назначенному на должность директора Департамента полиции Васильеву о том, что мною своевременно как устно, так и письменно было обращено внимание. Ответа не последовало никакого. Проверены ли были мои указания, и почему власти закрыли глаза на показанную мною опасность, - не знаю.

25 февраля я был освобожден от военной службы по болезни.

Разновременно получил от немцев 50 тысяч франков. Все деньги передавал Департаменту полиции в лице Красильникова (тысяч 15) и Васильеву (тысяч 35).

Они же, в свою очередь, давали мне на расходы, впрочем, в недостаточной мере. Приходилось тратить из своего кармана.

О причинах, побудивших меня дать настоящие показания, скажу следующее:

У меня всегда была мечта взойти на баррикады в день русской революции. Но революция прошла мимо меня: я тогда находился в госпитале в Харькове и даже не подозревал, что происходит в стране.

При обновлении России я бы со своей тайной не мог бы жить, даже если бы был твердо уверен, что она не будет разоблачена.

Кроме того, считаю нужным обратить внимание на попустительство властей в деле «Марии» и «Архангельского порта». {347}

Рассказ В. Л. Бурцева

Месяца полтора тому назад меня посетил господин, которого я сразу не узнал, хотя, как потом оказалось, видал его раньше в очень памятной для меня обстановке.

Это был, видимо, сильный и гордый человек, но в то же самое время чем-то придавленный.

Его лицо мне показалось знакомым, но в ту минуту я почему-то даже и не старался припомнить, кто он такой.

– Я пришел к вам, - сказал он, - по очень важному делу. Мне нужно говорить с вами долго. Меня очень скоро не будет… Перед вами стоит самоубийца… я вас прошу об одном,- выслушайте меня до конца, а потом делайте со мной, что хотите!

Я был поражен таким необычным введением в разговор и обещал выслушать своего посетителя до конца.

– Я - агент полиции, охранник. Я, - если хотите, - «провокатор»…

При слове «провокатор» он запнулся. Ему, очевидно, трудно было выговорить это слово. На его внешне спокойном мужественном лице я увидел слезы глубоко страдающего человека,

Он не плакал. Сильно и быстро моргая глазами, он только старался, чтобы слезы сами поскорее упали с его глаз. От волнения он задыхался. Своими перерывами во время дальнейшего рассказа, своим молчанием, когда он глотал слезы, он, видимо, хотел скрыть то, что клокотало в его душе. Время от времени, когда он чувствовал, что голос выдает волнение, которое охватывало его, он проранивал отдельные слова и фразы, пока не овладевал собой вполне и продолжал начатый рассказ.

Я понял его состояние и даже случайными вопросами не хотел нарушить его переживаний.

Я молча слушал его. Он видел и чувствовал, что я внимательно его слушаю.

Только после его упоминания о пребывании за границей я вспомнил, кто он, и спросил:

– Вы из Цюриха? {348}

– Да, я из Цюриха! Я у вас был когда-то в Париже. Я - Долин!

Я хорошо припомнил своего собеседника. Он, действительно, был у меня в 1913 г. в Париже, и вот по какому поводу.

В это время в Париже готовился съезд анархистов. Из своих источников я узнал, что на этом съезде, где предполагалось присутствие 20-30 членов, будет не менее трех - четырех провокаторов. На двух можно было указать точно, относительно остальных приходилось только строить догадки. В полученных мною сведениях говорилось о каком-то очень видном деятеле анархизма, приезда которого ждали для открытия съезда.

Я тогда же заявил хорошо знакомым мне анархистам, что при таких условиях съезда созывать нельзя.

Съезд, действительно, и был отложен, но по поводу моего предостережения мне тогда же пришлось давать объяснения двум делегациям от инициаторов предполагавшегося съезда.

Первая делегация пришла ко мне в числе трех лиц. Один из них был… Выровой, член первой Государственной думы, которого недавно официально объявили охранником. Он и тогда служил в заграничной агентуре.

Давая этой делегации свои объяснения, я, конечно, не называл источников своих сведений, но на всякий случай дал даже ложное указание.

Тогда же меня посетила вторая делегация от анархистов с такой же просьбой, как и первая, а именно: дать более подробные объяснения, почему я находил невозможным созыв назначенного в Париже тайного съезда анархистов. Делегация состояла из трех лиц, среди которых был и Долин.

Относительно Долина у нас уже и тогда были темные указания на то, что когда-то у него были отношения с охранкой. Под каким-то предлогом я увел в соседнюю комнату двух его товарищей и сообщил им об имеющихся у меня сведениях о Долине. Эти сведения, как оказалось, были им известны и без меня. {349}

Но товарищи Долина энергично запротестовали и стали защищать его, как лучшего своего друга, и заявили, что они скорее поверят, если их самих будут обвинять в провокации.

Слушая Долина теперь в Петрограде, я прекрасно вспоминал нашу тогдашнюю с ним беседу.

Положения, которые он занимал тогда и теперь, были диаметрально противоположны, но это был один и тот же человек и говорил он об одних и тех же вопросах, защищал их с одной и той же точки зрения.

В продолжение нескольких часов я выслушивал практический рассказ Долина о его жизни.

– Я кончил, - сказал, наконец, Долин, - теперь вы знаете все. Дайте знать обо всем моей жене. Я облегчил свою душу… От вас мне ничего не нужно. Прощайте! Я сегодня застрелюсь. Дальше не могу!

Рассказ Долина был так искренен, что я ни на одну минуту не усомнился в том, что он, действительно, приведет в исполнение свое решение.

Я стал ему доказывать, что так уйти от жизни он не имеет права, что в его положении, конечно, легче покончить с собой, чем продолжать жить. Но если у него есть достаточно силы воли и веры в свои силы, он должен остаться жить и отдать отчет во многом, что встречал и видел, и его рассказ будет иметь особый интерес и особое значение, потому что это будет рассказ человека, в искренности которого мы сомневаться не будем. Он возражал мне, и на эту тему мы много и долго спорили.

Он говорил мне о своем праве на самоубийство, а я ему говорил об обязанности жить.

– Я, - сказал он мне, - столько лет хранил свою тайну. Об этом не знал никто из тех, кто мне дорог. Об этом не знала даже моя жена. Никто никогда из близких мне людей не смотрел на меня косо. Меня любили, мне безусловно доверяли и искренно возмущались, когда слышали даже обвинения меня в причастности к миру охранника. Внутренне я себя осуждал, но я никогда себя не проклинал, потому что я верил, что я не сделал ничего преступного, не нанес никому никакого зла, я не был предателем, я не был провокатором. Я {350} был случайной жертвой охранников. Жандарм Эдгардт, начиная с первого ареста, когда мне было 20 лет, до последнего времени, всю мою жизнь был моим злым гением. Раз вцепившись, он больше не выпускал меня из своих когтей.

После долгих споров, не без большого труда, я убедил Долина отложить решение покончить с собой в этот же день и просил его прийти ко мне завтра продолжать нашу беседу.

– Я могу уйти? Вы меня отпускаете? - спросил меня Долин, когда видел, что наша беседа кончилась.

Я сразу понял, о чем он хотел меня спросить этими словами и чего он ожидал, когда шел ко мне, и я ему ответил на этот вопрос:

– Вы пришли ко мне, - отвечал я, - добровольно. Вы можете свободно приходить ко мне и уходить, когда вам угодно и, во всяком случае, задерживать вас на моей квартире я не имею в виду. Что сделают другие, если узнают о вашем признании - я не знаю.

На другой день наша беседа возобновилась.

При мне Долин написал своей жене исповедь и меня просил приписать ей несколько слов о том, что я верю в его искренность и что она сможет узнать от меня о его дальнейшей судьбе.

Долин спросил у меня, не может ли он до опубликования сведений о нем съездить в Одессу устроить свои денежные дела и обеспечить, таким образом, семью, проживающую за границей. Я согласился на его просьбу, и он уехал, оставив мне свой одесский адрес.

На этих днях я ждал его возвращения, но сегодня ко мне пришел приехавший из Одессы тамошний комиссар и передал мне, что застрелившийся в Одессе „купец Долин“ оставил письмо на мое имя.

Долин уже взял на 29 апреля железнодорожный билет в Петроград, но 28 апреля на квартире своих знакомых выстрелом из револьвера в голову покончил с собой. Смертельно раненый, он до утра следующего дня находился в агонии. После себя он оставил три письма - к одному своему родственнику, к жене и ко мне.

Привожу письмо Долина ко мне. {351}

«Многоуважаемый Владимир Львович!

Как видите, и на сей раз я не оказался на высоте: я, вместо приезда к вам, отправляюсь сегодня в путешествие, из которого пока еще не возвращался никто обратно. Сим подтверждаю, что все сказанное мною вам лично и записанное вашим секретарем есть безусловная правда. Большое спасибо вам за то человеческое отношение, которое вы проявили ко мне, к моим страданиям. Прощайте. Мой последний привет и признательность господину Финку.

Сегодня умираю - дальше жить нет сил. Напишите и ободрите мою жену.

Долин

Одесса, 28 апреля»

Охранники и Департамент полиции о Долине

Долин на гражданской службе

11 июня 1904 г. начальник Екатеринославского охранного отделения ротмистр Шульц доносит директору Департамента полиции, между прочим, следующее: «…По вступлении в должность начальника Волынского охранного отделения мне был рекомендован полковником Потоцким в качестве сотрудника Бенцион Моисеев Долин, оказывавший некоторые услуги управлению до сформирования в гор. Житомире Охранного отделения. Будучи довольно развитым и находясь в близких сношениях с интеллигентными представителями оперировавшей в то время в гор. Житомире организации „Бунда“, Долин давал мне полное внутреннее освещение преступной деятельности наиболее выдающихся лиц, благодаря чему я имел возможность пресекать их вредную деятельность при соответствующей обстановке.

До поступления сотрудником Долин зарабатывал частными уроками весьма ограниченные средства; будучи же {352} сотрудником и давая ценные сведения. Долин получал от меня последнее время, считая с наградными деньгами, в общей сложности значительно более 100 руб. в месяц. Несмотря на мои предупреждения жить возможно скромно и придерживаться прежнего образа жизни. Долин, как он впоследствии мне сознался, довольно часто позволял себе разные излишества и пристрастился к картам, причем неоднократно проигрывал в азартные игры (иногда даже в местном клубе) крупные суммы, тщательно скрывая все это в то же время от меня.

Большие траты денег Долиным были замечены другими членами организации, знавшими его материальное положение, и это обстоятельство в связи с происходившими обысками и арестами лиц, близко стоявших к Долину, бросило на него тень подозрения, но никаких веских, обязательных данных к обвинению Долина у организации не было. О всем же я осведомился уже со слов другого сотрудника. Ввиду изложенного я посоветовал Долину по прошествии некоторого времени под благовидным предлогом поехать к отцу в местечко Острополь Новгород-Волынского уезда и временно прервать сношения с организацией, что он и исполнил. После моего приезда в Екатеринослав Долин также приехал ко мне и просил устроить его куда-либо на службу, но по прошествии небольшого промежутка времени заявил мне, что для восстановления его репутации в организации его необходимо самого привлечь к дознанию и продержать возможно дольше под стражей непременно в Житомирской тюрьме. Просьбу Долина, выехавшего вскоре в Житомир, я передал частным письмом полковнику Потоцкому, и по распоряжению последнего Долин был привлечен по 4-й части 252 ст. Улож. о наказ. и заключен под стражу. Вскоре после этого я получил через полковника Потоцкого от Долина письмо, которым последний уведомлял меня, что для окончательного восстановления своего положения в организации он намерен выгородить кого-нибудь из своих прежних сотоварищей, взяв его вину на себя, и, не ожидая моего ответа, подал по сему поводу «официальное заявление»… {353}

За время «работы» в Волынской бундовской организации Долин выдал Абрама Ческиса, Носовича, Иду Фрейдин, Плавскина и нелегальную библиотеку…

Затем Долин переходит из «Бунда» к анархистам-коммунистам и из Волынского охранного отделения в Екатеринославское. Здесь, кроме жалованья, он получает еще и дополнительные суммы - за отдельные выдачи, так сказать «с головы». Так, он предложил в марте 1908 г. начальнику Екатеринославского охранного отделения жандармскому ротмистру Прутенскому выдать известную анархистку Таратуту, но при условии предварительной уплаты ему за это 500 руб. У Прутенского таких свободных денег не оказалось, но он занял и заплатил Долину, а затем просил департамент об уплате ему этих денег. В архивах Департамента полиции имеется расписка Долина в получении этих денег, она помечена 25 марта 1908 г. и подписана - «Ленин». Самая выдача и арест Таратуты были обдуманы и разработаны Прутенским и Долиным чрезвычайно тонко, чтобы не «провалить» провокатора. Таратута была арестована «как по писаному» и пошла в каторжные работы.

26 августа того же 1908 г. тот же начальник Екатеринославского охранного отделения телеграфирует Департаменту полиции: «Известный мне Одессе Екатеринославу сотрудник Ака „Ленин“, находящийся сейчас за границей предлагает мне выдать все адреса всех городов Европы, по коим рассылается „Буревестник, обещая потом дать те же сведения касающиеся России, просит за все четыреста рублей: двести сейчас, двести потом за отчислением аванса. Кривой Рог стеснен в деньгах, срочно телеграфируйте можно ли дать. Могу дать из суммы отделения, условия возвращения департаментом к двадцатому августа. Перед отъездом „Ленина“ за границу предлагал связать Гартингом категорически отказался. № 4072. Ротмистр Прутенский».

На эту телеграмму заведующий Особым отделением Департамента полиции Климович отвечает лапидарной телеграммой: «Заграничные адреса представляют мало интереса, {354} за русские стоит уплатить двести рублей, которые возвращу».

Через месяц, 6 сентября 1908 г., тот же г. Прутенский доносит телеграфно тому же Климовичу: «Екатеринославе находится мой сотрудник анархист группы „Буревестник“ кличка „Ленин“, указавший две типографии „Буревестника“, два склада литературы по пятьдесят пудов каждый, склад оружия, подробный план транспортировки литературы оружия России, места двух транспортов литературы и лиц, привезших их в Россию. Прошу ходатайства перед директором о разрешении мне приехать в Петербург с „Лениным“ для передачи его департаменту, что, по моему мнению, будет полезнее для дела, чем его сношения со мной из-за границы, ввиду его обширных партийных связей. „Ленин“ вполне заменит Иоста, ответ прошу телеграфом, так как „Ленин“ скоро опять уезжает за границу. № 4779. Ротмистр Прутенский».

В ответ Климович телеграфирует 8 сентября Прутенскому: «4779. Департамент непосредственно агентуры не ведет. Передайте „Ленина“ Аркадию Михайловичу Гартингу для чего снеситесь с ним депешами адресуя Париж рю де Гренелль 79 монсиер Барре. Шифруйте полицейским».

Но ротмистр Прутенский задержал еще Долина в России до конца сентября 1908 г. и поручил ему „узнать, где хранятся 8000 руб. боевого интернационального отряда анархистов-коммунистов».

В октябре Долин уже в Женеве, и меньше чем через месяц (17 сентября 1908 г.) заведующий политическим розыском в Швейцарии, помощник Гартинга, ротмистр Владимир Андреев доносит «лично», «совершенно секретно» директору Департамента полиции Трусевичу, между прочим, следующее: «…Делегатом от анархистско-синдикалистской группы „Буревестник“, на которого пал жребий ехать в Россию для… 1) установки связи с счетчиком Хотинского казначейства, 2) для вручения ему имеющихся при делегате 3000 руб., 3) для попытки обменять негодные к употреблению 49 тыс. руб. посредством того же счетчика,- есть упомянутый в предыдущем донесении за № 384 „Абрам“, член группы „Буревестника“, состоящий при редакции в качестве „экспеди-{355}тора“ и являющийся в то же время нашим, для заграницы вновь приобретенным с минувшего октября сотрудником, дававшим уже в России крупные дела; кличка „Ленин“. Так как от этой поездки „Ленин“ ни в коем случае отказаться не может, то, на обсуждении всего дела 15 ноября в Женеве мы пока выработали такой план действий: 1) „Абрам (Ленин)“ едет 17 ноября в Австрию, где „в г. Коломна по Старо-Гончарской ул., в д. № 90 у Стеоры Иванчук“ хранятся 49 тыс. руб., негодных к обращению, и завязывает с этой женщиной связь, 2) к 21 ноября „Абрам“ прибудет в Одессу, которую он избирает центром своего местопребывания на время операции, немедленно входит в сношения с начальником Одесского охранного отделения, подполковником Левдиковым, в районе которого лежит Хотин и которого я должен уведомить о прибытии „Ленина“.

Затем следует изложение плана, как подвести счетчика, помогавшего ограблению Хотинского казначейства, передав ему деньги, номера которых будут предварительно записаны.

План ротмистра Андреева и „Ленина“ был выработан так тонко и выполнен так ловко, что счетчик Малайдах и анархист Дудниченко были захвачены с поличными, а Долин остался вне всяких подозрений и 20 декабря уже вернулся в Женеву; так как он не желает докладывать письменно, то к нему в Женеву 2 января 1909 г. едет помощник ротмистра Андреева; последний и доносит 20 января директору департамента Трусевичу, между прочим, следующее:

«…Выбыв затем из Одессы в Хотин, „Ленин“ связался, через местных анархистов, с „счетчиком“ казначейства для вручения последнему как условленных 3 тыс. руб. из ограбленной суммы (известными кредитными билетами), так равно и для переговоров об обмене негодных денег на годные, причем обмен был решен на 16 тыс. Съездив в Австрию и взяв 16 тыс. руб. негодных, „Ленин“ вернулся и передал все деньги посреднику сношений с „счетчиком“, каковой посредник был взят в наружное наблюдение филерами Одесского охранного отделения. Дав, таким образом, материал для ликвидации дела в руки подполковника Левдикова, осветив попутно, также по предварительному нашему условию, {356} хотинскую группу анархистов и представив, все сведения подполковнику Левдикову одновременно со сведениями, послужившими основанием для ликвидации группы в 9 человек с 3 пудами анархистской литературы, сотрудник счел свою задачу законченной и вернулся в Женеву…».

За эту предательскую «гастроль» Долин получил 400 руб. в два приема.

Но в конце 1909 г. мы видим Долина снова в России - в Одессе; он, несмотря на приглашение и даже требование начальства, не хочет снова ехать за границу «ввиду каких-то разногласий и несогласий с заграничными (парижскими) анархистами».

В ноябре 1909 г. при ликвидации одесской группы анархистов начальник Одесского жандармского управления «принужден был арестовать и „Александрова“ в видах охранения его от «провала», „Александров“ и до сего времени остается в тюрьме. Несколько времени тому назад я вновь говорил с ним по означенному выше вопросу, причем в связи с таковым предложил ему такую комбинацию: по данным расследования он может быть выслан в определенную местность под надзор полиции, откуда и скроется за границу, что в глазах как местных, так и заграничных анархистов вполне снимет с него какое бы то ни было подозрение в неискренности к делу организации, если таковое над ним тяготеет. „Александров“ заявил на это, что его и так не считают провокатором, так как таковым в глазах организации считается совершенно другое лицо, тем не менее изъявил желание выехать за границу, но только не из ссылки, а чтобы вместо таковой ему разрешено было выехать за границу на срок, определенный для ссылки…».

Но начальство для более крепкой реабилитации настаивало на ссылке, и с 21 января 1910 г. мы видим Долина уже административно-ссыльным в гор. Архангельске, куда ему следом было выслано 500 руб. и паспорт на имя Григория Соломоновича Гайхсберга. 28 мая Долин «бежал» в Петербург, 27 июня он в Одессе, затем в Херсоне посетил своих {357} родителей, 6 июля снова в Одессе, оттуда и выехал «нелегально» за границу «по врученному ему паспорту», «выданному одесским градоначальником 5 июля сего (1910 г.) за № 7442 на имя павлоградского мещанина Хаима Янкеля Айзенберг». В Париж он едет уже под охранной кличкой «Шарль» и поступает в распоряжение подполковника Эргардта.

Уже в сентябре «Шарль»-Долин ходатайствует о выдаче ему 2000 франков «для устройства его личных дел», с погашением этого долга в течение года. Подполковник Эргардт поддерживает его просьбу, а вице-директор Виссарионов кладет следующую резолюцию: «Шарль работает много лет. Он был заагентурен ротмистром (ныне подполковник) Эргардт в Житомире. Я его видел в 1910 г. в Париже. Он на меня произвел благоприятное впечатление своей искренностью и осведомленностью. Освещая анархистов, он имел связи с Музилем (Рогдаевым), его женой и др. Видимо, и теперь подполковник Эргардт его ценит. Я полагал бы удовлетворить это ходатайство…».

Ценил его и Красильников, как энергичного и ловкого агента, но весьма жадного до денег.

Четыре года «проработал» Долин за границей, получал жалованье 650 франков в месяц; жил он главным образом в Швейцарии.

В конце мая (31-го) 1904 г. по его просьбе он был вычеркнут из числа разыскиваемых и ему было разрешено вернуться в Россию, но он выехал даже раньше этого разрешения, так как в делах Департамента полиции имеется открытка, посланная им из Варшавы в Петербург Броецкому и датированная от 23 мая.

Долин - военный

В конце 1914 г. германский военный агент в Берне полковник Бисмарк вошел в сношение, как с революционером, с {358} лицом, оказывающим услуги секретного характера Министерству внутренних дел, под кличкою «Шарль», и, не подозревая о том, предложил ему заняться организацией взрывов оружейных, патронных и пороховых заводов в разных местностях России, предъявив список русских заводов и фабрик, обслуживающих нужды военного ведомства, с пояснением, что всякая порча таковых будет германским правительством хорошо оплачена. С целью проникнуть в тайные планы неприятеля и выяснить организации его по шпионству в России «Шарль», с разрешения департамента, изъявил на это согласие, назвавшись Бисмарку Ральфом.

Вместе с ним для сношения с германскими агентами был назначен состоящий в заграничном розыскном бюро губернский секретарь Литвин, который назвался названным агентом Антоном Линден.

Для окончательного установления плана взрывов в Берн прибыл из Берлина особо уполномоченный, назвавшийся американским подданным Франклином А. Жиакомини, который под этой фамилией предполагал прибыть в Петроград 14 и 15 июня минувшего года. В разговоре с «Шарлем» и Литвиным Жиакомини, указав на необходимость устройства взрывов на Путиловском заводе и в угольных шахтах Донецкого бассейна, передал им список заводов и фабрик, взрыв или порча коих желательна.

В целях изобличения Жиакомини и обнаружения его сообщников в России «Шарль» и Литвин сообщили ему о том, что в д. № 55 по Невскому проспекту живет их знакомый, доктор химии Наум Борисович Ляховский, через посредство коего можно войти в сношение с революционером, имеющим связи с рабочими Охтенского завода. Жиакомини изъявил желание по прибытии в Петроград, посетить Ляховского, у которого и встретиться с «Шарлем» и Литвиным.

Сведения эти для дальнейшей разработки сообщены были письмом от 6 июня 1915 г. за № 190245, начальнику штаба 6-й армии Северного фронта, генерал-майору Бонч-Бруевичу, а потому в вызове в Петроград «Шарля» и Литвина надобности не представлялось, но затем, вследствие настойчивой просьбы «Шарля» и указания его на то, что если он не {359} поедет в Россию и не встретится с Жиакомини, то роль его обнаружится вполне и он будет несомненно провален, - ему разрешено было прибыть в Петроград.

Телеграммой от 17 июня 1915 г. за № 90 заведующий заграничной агентурой, статский советник Красильников, уведомил департамент, что «Шарль» выехал из Лондона в Россию 12 июля. В Париж же «Шарль» возвратился, как сообщил заведующий названной агентурой, 1 ноября минувшего года. Что делал «Шарль» во время проживания в России, в течение почти 4 месяцев - сведений в делах Департамента полиции не имеется.

В декабре месяце 1915 г. германские агенты по шпионству вновь обратились к «Шарлю» с предложением организовать взрывы Тульского и Шоскинского оружейных заводов. Сообщив об этом письмом от 28 декабря 1915 г. за № 190577 товарищу военного министра, генералу от инфантерии Беляеву, департамент предложил «Шарлю» через заведующего заграничной агентурой поддерживать переговоры с указанными агентами с целью исключительно получения явок в Россию, от организации же взрывов - в последнюю минуту отказаться. В начале февраля сего года те же лица обратились к «Шарлю» с предложением взяться за уничтожение мостов Сибирской железной дороги.

Принимая во внимание, что сношения «Шарля» с немецкими агентами в течение более года совершенно не оправдали ожиданий, ибо за все то время сотруднику не удалось получить от них ни малейших сведений по шпионству, заведующему заграничной агентурой, статскому советнику Красильникову, телеграммой от 18 февраля сего года за № 259, указано было предложить «Шарлю» дальнейшие сношения с германскими агентами прекратить. Однако, «Шарль» настойчиво стал домогаться разрешить ему продолжать сношения с названными агентами, получив от них в то время новые предложения: 1) взорвать или хотя бы привести во временную негодность крейсер Черноморского флота «Мария», за что ему было обещано вознаграждение в 200 тысяч франков, и 2) лично организовать в России революционную пропаганду вообще, и в особенности в войсковых частях, находящих-{360}ся в тылу, а также организовать забастовки по примеру 1905 г.

От организации взрыва крейсера «Шарль» отказался; отказаться же от организации революционной пропаганды он не находил возможным, так как тогда порвалась бы связь с немецкими агентами, и последние обратились бы к другим лицам, при этом,- как сообщал заведующий заграничной секретной агентурой, статский советник Красильников, - «Шарль» уже получил от германских агентов на выезд в Россию 10 тысяч франков и должен был получать столько же ежемесячно.

Так как настойчивое стремление «Шарля» к продолжению сношений с германскими агентами и получение от них крупных сумм денег становилось подозрительным, то ему предложено было прибыть в Петроград, чтобы путем личных с ним переговоров выяснить его действительную роль в этом деле.

23 мая сего года «Шарль» прибыл в Петроград под именем Михаила Борисова Полонского, следуя с пограничного пункта под наружным наблюдением. Последним, между прочим, отмечено было посещение «Шарлем» в Петрограде Русско-Азиатского банка, где, как оказалось, он имеет кредит на 42 259 руб. 50 коп.

Хотя фактических данных, которые указывали бы на работу «Шарля» по шпионству в пользу Германии, и не имеется, но получение им от германских агентов значительной суммы денег и впечатление, вынесенное из бесед с ним в Петрограде, оставляют его в этом отношении в большом подозрении. Вследствие этого «Шарлю» предложено было какие бы то ни было сношения с германскими агентами прекратить и за границу не возвращаться. По просьбе же его ему разрешено было отправиться на родину для исполнения воинской повинности, с тем, чтобы он немедленно же легализировался.

18 июля сего года «Шарль», под наружным наблюдением, выехал в Одессу, где он предполагал легализироваться и поступить на военную службу. Начальник жандармского управления гор. Одессы заблаговременно и подробно был {361} осведомлен о «Шарле», с указанием держать его под постоянным наблюдением, в случае же поступления на военную службу сообщить имеющиеся на него подозрения в шпионстве подлежащему начальству.

В то же время, считая необходимым осветить деятельность «Шарля» во время пребывания его в Петрограде летом и осенью минувшего года, в связи с ожидавшимся приездом Жиакомини, департамент (в дополнение к письму начальнику штаба 6-й армии Северного фронта от 6 июня 1915 г. за № 190245) запросил начальника контрразведывательного отделения штаба 6-й армии, подполковника Федорова, приезжал ли в Петроград Жиакомини и не оказывало ли услуги секретного характера лицо под кличкой «Ральф» или «Шарль» - в утвердительном случае - по какому именно делу.

На этот запрос начальник названного отделения уведомил, что назвавшийся Франклином Жиакомини в Петроград и вообще в империю не приехал.

Кроме того, для выяснения сношений «Шарля» в Петрограде был запрошен начальник местного отделения по охранению общественной безопасности и порядка в Петрограде, не проходил ли «Шарль» в период времени с июля по ноябрь 1915 г. по наружному наблюдению, начальник названного отделения ответил на это отрицательно.

Серьезные подозрения в отношении искренности «Шарля» высказал и работавший с ним в самом начале сношений с германскими агентами вышеназванный чиновник Литвин, прибывший в июле месяце сего года из-за границы в Петроград. Основанием к такому подозрению послужили следующие обстоятельства. Находясь в настоящем году в командировке в Лондоне и получив от статского советника Красильникова распоряжение отправить «Шарля», проживавшего в то время также в Лондоне, в Россию, Литвин разыскал «Шарля» и, явившись к нему, застал у него русского еврея комиссионера Прагера, приехавшего вместе с «Шарлем» из Цюриха. Не зная настоящего положения Литвина, Прагер в разговоре с ним высказал такую глубокую ненависть к России и ее союзникам и так восхвалял Германию, которая, по {362} его словам, непобедима, что «Шарль», видимо, чувствуя себя неловко, несколько раз пытался прекратить этот разговор. Однако, после ухода Прагера «Шарль» также высказался, что Россия действительно никогда не выиграет войны и для нее лучше было бы скорее прекратить ее. Зная хорошо «Шарля», Литвин был крайне удивлен такой резкой переменой его взглядов.

На расспросы же Литвина о причине неприезда в Россию Жиакомини «Шарль» заявил, что этого агента ждали в Петрограде около двух месяцев, но он не приехал. Ввиду этого «Шарль» решил ехать в Стокгольм, имея в виду вызвать туда Жиакомини, но последнего ему видеть не удалось. Вместо него приехал из Берлина другой господин, сообщивший, что Жиакомини будто бы послан на фронт, почему и не мог приехать в Петроград. Объяснения, данные «Шарлем» новому инструктору, удовлетворили последнего, и «Шарль» получил от него 13 тысяч рублей на продолжение дальнейших дел. Во всех объяснениях «Шарля» Литвин заметил неуверенность, сбивчивость, и объяснения эти, по-видимому, очень тяготили «Шарля». Странным, как отмечает губернский секретарь Литвин, кажется и то обстоятельство, что, не дождавшись Жиакомини в Петрограде, «Шарль» едет в Стокгольм, возобновляет связи с немцами и убеждает последних в каких-то случайных обстоятельствах, объясняющих бездействие его организации. Немцы всему верят и дают ему еще 13 000 русских рублей на продолжение тех же самых дел. Своих же связей немцы опять никаких не дают. Ни адресов, ни даже письменных уведомлений никаких не требуют, а просто верят на слово. Когда же Литвин поинтересовался узнать - как это немцы, не видя никаких дел, верят ему, «Шарль» ограничивался лишь отдельными фразами: «так вот и верят» или «они дураки».

Получив в Стокгольме деньги и не оправдав абсолютно ничем надежд немцев, «Шарль» уезжает в Цюрих и продолжает там жить, ничего не делая для немцев, но последние вновь находят его и, несмотря на очевидность бесполезности услуг «Шарля», опять предлагают ему возобновить его работу и дают ему 10 000 франков на дорогу. {363}

Об изложенном имею честь доложить вашему превосходительству.

«» августа 1916 г. {364}

БИОГРАФИЯ МОЕЙ ЖИЗНИ

(Признания перед революционным судом

Антона Касперовича Сукенника)

Антон Сукенник - особая разновидность «секретный сотрудник» - «откровенник». «Откровенники» изобретены русскими жандармами в Польше, в период столыпинской реакции. Инициатива в изобретении принадлежит жандармскому полковнику Заварзину. Страх смерти развязывает языки, и Заварзин брал в плен революционеров, которых ждала верная смерть по суду, рисовал их воображению муки повешения и вынуждал их к откровенности. Заварзин водил по улицам польских местечек «откровенников» и заставлял их пальцами указывать на своих товарищей-революционеров. И сотрясаясь от ужаса пред муками смерти, «откровенники выдавали все, что знали, и больше того. Из них же самым крупным был Антон Сукенник. Он до падения был видным польским террористом, боевиком, он отправил на тот свет несколько десятков городовых, стражников, околоточных, квартальных и т. д., преимущественно собственными руками. В сущности, Сукенник был просто профессиональным убийцей; он мало разбирался в вопросах социализма и потому не мог оправдаться в своих подвигах ссылкой на коллективную совесть. И этот жестокий убийца оказался трусом: когда его арестовали, он пал духом и стал выдавать, выдавать, выдавать… Правительство приняло его исповедь, послало на виселицу обличенных им (правильно и неправильно) и затем заточило на каторгу самого «откровенника». Расплата за откровенность наступила в 1924 г.: революция рассчиталась с «откровенником» и предала его высшей мере наказания.

Мы воспроизводим те воспоминания, которые написал Сукенник в советской тюрьме. К ним нужно отнестись с известной критикой, но в общем они рисуют прекрасно и психологию террориста, и психологию предателя. {365}

1

Детство и отрочество. - Первое знакомство с революционной литературой. - Ченстоховский монастырь и разочарование в религии. - Знакомство с рабочими - членами ПСП. Водворение из заграницы революц. литературы и оружия. - Убийство б. казачьего офицера Грекова. - Нападение на поезд и экспроприация перевозившихся казенных денег. - Убийство провокатора Банковского, члена Союза русского народа Пальчикова, заподозренного в шпионстве Шатковского, слесаря Червинского и жандарма Крыкливого. - Экспроприации казенных денег из винных лавок и убийства стражников. - Неудавшееся покушение на взрыв памятника Александра II. - Убийство мастера Дреера за шпионство. - Вооруженные нападения на волостные правления и конфискация паспортных бланков.

Родился я в крестьянской семье, 7 июля ст. ст. 1886 г. в деревне Гадь, Дзбовск. вол., Ченстоховск. у., Петроковск. г. Наша семья состояла из отца, матери, шести братьев и четырех сестер. В семье я был самым младшим. Отец мой умер на пятом или четвертом году моей жизни. Вся семья, во главе со старшим братом и матерью, решила, чтобы я учился на священника (ксендза). После окончания мною одноклассного волостного училища я был своим старшим братом устроен в гор. Ченстохове на репетицию, вначале у студента VIII класса гимназии Вас. Ник. Эшенбах, а затем у родственника священника Адамчика, Иосифа Адамчика, студента VI класса гимназии. Брат мой хотел с помощью указанных репетиторов подготовить меня к вступлению в Вацлавскую духовную семинарию.

Ввиду моей жизни вблизи границы с Германией мне еще в детстве попадала в руки революционная литература, и я уже с молодых своих лет был развит революционно. Проживая в гор. Ченстохове, рядом с Ченстоховским монастырем Божьей Матери, я присматривался к огромным массам богомольцев, стекающихся с разных мест в Ченстоховский монастырь. Среди этих богомольцев была преимущественно нищета деревенская и городская. Люди эти приносили с собой продукты преимущественно из дома, а деньги, приносимые ими за разные религиозные обряды, отдавали в жертву монастырю. Видя весь этот народ и слыша все его вопли, ры-{366}дания и молитвы скорби перед иконой Божьей Матери, я задал себе вопрос, неужели Бог всемогущий и Божья Матерь могут равнодушно смотреть на всю эту скорбь народа. Я пришел к заключению, что никакие молитвы и слезы не освободят народ от рабства, а нужна для избавления от произвола и насилия активная борьба.

Насколько помню - в конце 1904 г. я сильно простудился и заболел воспалением легких. Для лечения был из Ченстохова перевезен к матери в деревню. Как мне помнится, это было весною 1905 г., я был у своего дяди Теодора Сукенника, у которого был ресторан в фабричной деревне Бляховня. Там я познакомился в праздничный день с приехавшими гулять в лес из города рабочими Антоном Змудским и Квятковским. Оба они проживали в Ченстохове по Кавей ул., и я из разговора с ними узнал, что они состоят членами Польской социалистической партии, я стал просить их ввести меня в партию, на что они согласились, причем предложили мне приехать к ним в город. В указанное время я к ним явился, и они познакомили меня с окружным агитатором Андреем Гротовским по кличке «Генек».

Это был рабочий и очень интеллигентный человек и настолько идеальный, каких больше встречать мне не приходилось. Он за преследование бандитизма как в среде партии, так и вне был в 1908 г. убит бандитами.

Андрей Гротовский, узнав от меня о моих знакомствах с гербской таможней и вообще со всеми условиями на границе, решил это использовать для партии. С этой целью познакомил меня с окружным партийным техником Янотом, по кличке «Лукаш», и инструктором боевой организации, по кличке «Адам» (фамилия мне неизвестна). С указанными лицами было решено водворять из-за границы через гербскую границу литературу и оружие. Для этой цели в Германии в гор. Люблинце был устроен центральный склад в книжном магазине Максимилиана Ржезничка и другие складочные помещения в прусских Гербах у железнодорожника Болеслава Вятрека и у трактирщика Евгения Зоненфельда. С помощью контрабандистов и машинистов на Гербской дороге че-{367}рез гербскую границу в Польшу было водворено очень много литературы, браунингов, маузеров и патронов к ним.

Однажды, когда русский поезд с прусской станции Гербы вернулся на нашу станцию Гербы, чинами таможни был произведен осмотр поезда и пассажиров. Тогда, уже после первого осмотра поезда, железнодорожный жандарм Гриб с чинами таможни вторично произвел обыск паровоза, в тендере которого в углу было запрятано механиком Городецким пять или шесть маузеров. Последние и были найдены. Было установлено, что это указано кондуктором Денишуком, который впоследствии скрылся. Однако, по словам инструктора Эдмунда Тарантовича, он был им убит в Люблине.

Частичный склад на русской стороне для удобной отправки в город был мною устроен у Цельмера, начальника станции Бляховня Гербской дороги. Однажды, когда у него находилось довольно много литературы, он от секретаря жандармской канцелярии Гербской дороги получил секретно предупреждение, что ночью у него будет обыск, который действительно состоялся, но ничего найдено не было.

У меня были знакомые также в среде Национал-демократической партии в Ченстохове. Приезжий Виталис Михальский обратился ко мне с просьбой водворить для его партии около двенадцати пудов литературы. Это мною и было выполнено. Их литература была доставлена к садовнику в имение Бугаславского под Ченстоховом.

В начале 1906 г. два еврейчика партии «сионистов» приехали из города в деревню Малица за своей литературой. На пути (шоссе) в деревню Бляховня их поймал ездивший под охраной драгун Греков, лесничий имения князя Михаила Александровича, и передал полиции.

Лесничий Греков проживал в соседней со мною деревне Влащики, я познакомился с ним лично и бывал у него часто. Он показывал мне часть отобранной литературы, которая в большинстве была на еврейском языке. На мой вопрос - почему он оставил себе брошюры на еврейском языке, он ответил, что по-еврейски он учен хорошо и что таких людей, как он, в России мало и что он уже изъездил всю Россию в длину и ширину. Грекову было лет около сорока и жил один, {368} а семья его где-то в России. Это был казацкий офицер, и были даже сведения, что он командовал где-то экзекуцией, ввиду чего был переброшен в другое место, чтобы скрыть о себе следы. Это был человек особой проницательности. Все о нем было мною доложено партии, которая и решила убить Грекова. С этой целью инструктором боевой организации Адамом на разведку был командирован боевик Евгений Холубецко «Вацек», с которым я пошел на квартиру к Грекову. «Вацека» Грекову я отрекомендовал как своего товарища, но Греков задал вопрос, кто он и где работает, и подозрительно смотрел на меня. Через несколько дней боевик Евгений Холубецко Конст. Гинал (рабочий завода Гантке) и еще один или два боевика, клички которых и имен не помню, отправились убить Грекова, что и было исполнено в его же квартире.

В апреле месяце 1906 г. было мною получено распоряжение от инструктора «Адама», окружн. агитатора Эдварда и техника по партии «Лукаша» - во что бы ни стало к 1-му мая доставить типографию из Германии в Ченстохов. С этой целью я отправился в Германию в город Люблинец, где со склада в разобранном виде получил типографию со шрифтом, весом около десяти пудов. Так как германская жандармерия пособляла русской и уличенных в чем-либо революционном выдавала, то мне в большинстве случаев приходилось революционный груз перевозить из Люблинца к границе на извозчиках. Доставив типографию к границе в деревню Калина в ресторан Замеля, я отправился пешком в прусские Гербы и, встретив знакомого контрабандиста, направил его на русскую сторону в деревню Выразов с письмом к контрабандисту Владиславу Блащику, которого просил неотлагательно прийти ко мне с другими людьми. Вечером Блащик явился ко мне, заявив, что он пришел лишь один, т. к. сегодня нет знакомых на пограничных постах солдат, что он вернется домой и придет ко мне за типографией завтра. Распрощавшись со мною, Блащик ушел домой (вечером). Я остался ночевать в деревне Калина и рано утром, придя на прусскую станцию Гербы, узнал, что Блащик ночью при переходе границы убит солдатом около кордона. Так как рогатка была уже открыта, я сейчас же отправился на русскую таможню, {369} при выходе из которой встретил жандарма Гриба, которого и спросил о случившемся с Блащиком. Гриб, как видно, был доволен смертью Блащика и, зная о моих дружеских отношениях с покойным, иронически посмотрев на меня, сказал, что он как раз идет к нему. Я попросил его взять меня с собой. Мы, выйдя за кордон в поле, приблизительно в сорока шагах от границы увидели труп Блащика (покрытый шинелью). Рядом стоял часовой. Увидев труп одного из моих лучших с детства товарищей, я поклялся отомстить этому гербскому кордону пограничной стражи. В момент, когда я уходил от трупа Блащика, поездом из Ченстохова прибыла комиссия к покойному, состоящая из военного врача, тов. прокурора и следователя. Я поспешил в деревню к родителям покойного, чтобы они сейчас же отправились в Гербы и просили выдать труп сына, что и было сделано. Я на следуемые с меня деньги купил покойному хороший гроб, белый венок с красными лентами и надписью «От товарищей и родителей - борцу за свободу». Труп покойного проводили на приходское кладбище в деревню Конописка немногие крестьяне дер. Выразов и товарищи, рабочие завода «Бляховня».

При покойном судебно-жандармскими властями было найдено мое письмо, написанное покойному накануне смерти, в котором я просил его прийти ко мне в Германию. Жандармы удержали это в секрете и организовали за мною слежку, о чем было сообщено и германской жандармерии. При переходе мною русской таможни уже сразу за мной следили шпионы, куда я ни повернусь. Германский жандарм начал секретно собирать обо мне сведения и случайно расспрашивал того же жел.-дор. служащего, у которого был склад оружия и литературы. Типография была мною передана контрабандисту Францу Моравцу, который и доставил ее в Ченстохов. Дальнейшая моя работа на границе по водворению из-за границы революционного груза была для меня ввиду начатой слежки невозможной, и она была прекращена.

Инструктора боевой организации «Адама» сменил инструктор Казимир Малаховский, по кличке «Юзеф», который очень меня любил и называл «Малым», хотя моя кличка была «Эмиль». Юзефу я предложил отомстить за покойного Бла-{370}щика. Я предложил конфисковать деньги гербской таможни во время перевозки таковых с Герб в государственный банк в гор. Ченстохов. Гербская дорога в то время еще не имела почтового вагона. День перевозки денег держался в секрете. Деньги всегда перевозились старшим досмотрщиком таможни Киселевым, кассиром Дымяненко и четырьмя солдатами пограничной стражи, причем досмотрщик и кассир помещались с деньгами во втором классе вагона, а солдаты в третьем классе соседнего вагона.

План нападения был выработан нами: экспроприировать деньги после прибытия поезда в Ченстохов, когда с деньгами идут в банк по Театральной улице.

Для установления дня перевозки денег с таможни в банк я обратился к моему знакомому фельдшеру Гербской дороги Францу Куделько, проживающему в Гербах и находящемуся в близких отношениях с досмотрщиком таможни Киселевым. Киселев был самым зловредным для служащих таможни, которые сильно жаловались на него, и партией было постановлено его во время нападения убить. У фельдшера Франца Куделько я узнал после обеда накануне перевозки денег. Я тотчас же отправился в Ченстохов на квартиру инструктора Юзефа и сообщил ему, что завтра будет перевозка денег. Было решено, чтобы я тотчас же отправился поездом домой и завтра поездом, которым поедет кассир, прибыл в Ченстохов и раньше кассира явился на Театральную улицу к заранее расставленным боевикам. Все было мною выполнено и, выйдя из поезда на Театральную улицу, встретил инструктора Юзефа, боевиков Канецкого по кличке «Антек», Славека, кличка «Иовиш», Холубецко, кл. «Вацек», Владислава Стромбек, кл. «Владек». Остальных не помню. Так как не все боевики явились на место вовремя, то с этим количеством людей совершить нападение нельзя было. Нападение не состоялось.

Мы же, боевики, ушли на улицу девы Марии, причем Казимир Малаховский - «Юзеф», я и кто-то еще из своих вошли в кондитерскую Рудзкого, а остальные расположились на скамейках улицы. К нам в кондитерскую вошел кто-то из боевиков и заявил секретно, что офицер (штаб-{371}ротмистр драгунский) Позняк направился с улицы Девы Марии по Александровской. Мы тотчас же вышли на улицу, вразбивку направились вслед за Позняком. Впереди шли боевики Канецкий, «Антек», Славек, «Иовиш», Владислав Стромбек, «Владек», которые пустили Позняка на Короткую улицу, по которой он шел в свой эскадрон, и там же убили его из браунинга. Офицер Позняк был одним из самых жестоких офицеров, как усмиритель со своим эскадроном. За это и был приговорен партией к смерти.

Мы с Юзефом решили, что нападение на кассира гербской таможни лучше совершить в пути и в поезде. С этой целью я отправился с Малаховским в Гербы, где познакомил его с фельдшером Куделько. Как раз в это время к фельдшеру зашел жандарм Гриб и, поздоровавшись с нами, вскоре ушел, я же с Малаховским, поговорив с Куделько по делу перевозки денег, ушли в ресторан вблизи Гербской рогатки, а затем поездом вернулись в Ченстохов. Нами было решено, что для нападения достаточно десяти человек, из коих Юзеф, Вцисло (слесарь завода Гантке, впоследствии, как инструктор, был убит шпионами в Варшаве) и еще один, имени и клички его не помню, - хорошо одетыми уедут в день нападения утренним поездом в Гербы, а остальные боевики выйдут на станциях Гнашин и Островы и на обратном следовании поезда в Ченстохов на этих же станциях сядут в поезд. Юзеф и Вцисло поедут вторым классом вместе с кассиром. Начать нападение было решено, когда поезд тронется со станции Гнашин. Мы получили сведения от Куделько накануне перевозки денег. Юзефом было решено, что, так как меня знают все жел.-дор. служащие и почти все жители деревень на протяжении от Герб до Ченстохова, то я лично участвовать в нападении на поезд не буду и лишь он один с боевиками отправится поездом, а я останусь в Ченстохове наблюдать за всем, что будет происходить на станции и в городе после нападения.

Я спал у Малаховского, «Юзефа», на одной с ним кровати, а утром рано пришел к нам Евгений Холубецко, кл. «Вацек», чтобы с Юзефом идти на поезд. Вид Вацека был печальный и ни малейшей улыбки на устах, как это бывало {372} раньше. Юзеф и Вацек, уходя на поезд, поцеловали меня, сказав «Прощай, Малый», и с тем ушли. Я еще продолжал лежать на кровати до десяти часов, а затем, быстро одевшись, закрыл на ключ комнату и ушел на станцию Гербской дороги. Не доходя станции, я увидел, что поезд из Герб полным ходом вошел на станцию. В то же время я услыхал за собою топот лошадей. Повернувшись, я увидел драгунский полк и бригаду пограничной стражи. Всадники несутся полным ходом по направлению на ст. Страдом. Я ввиду этого быстро направился на улицу Страдом к партийному старому работнику, сапожнику Павликовскому, и направил его сына на станцию, чтобы он узнал новости. Мальчик скоро вернулся, заявив, что в поезде было нападение, и на станции в зале лежит много убитых, в том числе и офицеры. Я тотчас же отправился в Раков (деревня в трех верстах от города, где завод Гантке), рассчитывая там встретиться с боевиками после нападения. Около Ракова я встретился с боевиком Константином Гиналом, кл. «Костек», который, неся ботинки в руках и сам босиком, приближаясь ко мне, заявил: «Холера, что ты наделал этим своим нападением, Юзефа больше не увидишь; вот это его браунинг (показывая таковой), и Вацек также убит». Эти слова как громом ударили по мне, но мне нельзя было терять времени. Я быстро направился в город на квартиру Малаховского, «Юзефа», в которой были браунинги и сложенные (готовые) бомбы; из которых вынув запалы, разобрал таковые на части, и все это немедленно перенес на склад в Раков.

Оказалось, что в этот день случайно с пограничного объезда из Герб в Ченстохов тем поездом, в котором произошло нападение, возвращались генерал Варшавского военного округа пограничной стражи генерал Вастерлинг и генерал Ченстоховской бригады граф Цукато, полковник Бржезицкий и драгунский офицер Лагуна. Офицеры эти заняли второй класс вагона, и кассиру таможни пришлось с досмотрщиком ехать в пульмановском вагоне третьего класса вместе с пассажирами и конвойными. Юзеф и Вцисло, кл. «Тытус», хотя имели билеты 2-го класса, перешли в третий, причем Малаховский, «Юзеф» занял место напротив {373} досмотрщика Киселева, с которым рядом сидел кассир Дымяненко. Вошедшие в вагон остальные боевики на ст. Гнашин обратили на себя внимание солдат конвоя. Боевик «Юлек», по фамилии Ендральский Юлиан (слесарь завода Гантке, лет около двадцати), с маузером занял место на площадке вагона, по соседству с вагоном, в котором ехали офицеры. Когда поезд тронулся со ст. Гнашин, инструктор Малаховский пристрелил Киселева; солдат и кассира имелось в виду лишь разоружить, но те открыли пальбу, и потому были перебиты боевиками. Были убиты: четыре солдата конвоя, пятый, денщик офицеров, выскочил в окно на ходу поезда на мосту и убился, кассир Дымяненко и досмотрщик Киселев также убиты. Простреленный из винтовки боевик Вацек, выбежав на подножку вагона, выстрелом из браунинга в рот покончил с собой; инструктор Юзеф, кем-то шестью выстрелами тяжело раненый, выскочив из вагона, упал и не мог подняться. Офицеры, находящиеся во втором классе, услыхав стрельбу в соседнем вагоне, хотели прорваться с браунингами в руках в вагон, где было нападение, но на площадке своего вагона выстрелами из маузера боевиком Ендральским были убиты генералы Вастерлинг, Цукато и ранен полковник Бржезицкий, а драгунский офицер Лагуна залез под скамейку, и его не тронули.

Боевиками было взято девять тысяч рублей, из коих в партию сдано лишь семь, и одна винтовка. Раненого Малаховского боевикам пришлось оставить, отобрав у него браунинг, который он сам им передал. Из участвовавших в этом нападении боевиков лишь одному Константину Гиналу удалось прорваться в Раков, пока войска оцепили прилегающую нападения территорию, остальные боевики, Юлиан Ендральский, кл. «Юлек», Тадеуш Славек, «Иовиш», Вцисло, кл. «Тытус», Юзеф, Легут, Владислав, Стромбек, кл. «Владек», Болеслав Зюлковский, кл. «Черный», «Коваль» были оцеплены в лесу, но они залегли в болотах и незамеченными пролежали до ночи. Все пробрались куда следовало. Малаховского, «Юзефа» жандармы нашли у жел. дороги раненым; никого больше не арестовали и не судили, кроме Малаховского, которого, вылечив, присудили к смертной казни, но {374} генерал-губернатор Скалон заменил казнь бессрочной каторгой.

После гербского нападения в Ченстоховской боевой организации произошли многие изменения. В это время я был старшим „шестерки". Шестерка считалась более благонадежной и была законспирирована от остальных. Было точно установлено, что боевики гербского нападения Коваль, Стромбек - кл. «Владек», Болеслав Зюлковский - кл. «Черный» - присвоили себе из конфискованных денег две тысячи рублей. Часть якобы имели передать Славеку и Ендральскому.

Затем были организованы нападения при перевозке денег из контор или когда деньги фабрик и заводов уже были приготовлены в конторах к выплате рабочим. В организации началось расследование, кем совершаются эти налеты. Окренговцами по агитации Эдвардом и по боевой Зузиславом это расследование было поручено мне. Я был недоволен этим поручением, что являюсь каким-то защитником фабрикантов, но, так как это касалось причастности к налетам членов боевой организации и цельности ее, то я ничего не возражал (да и не имел права). Я принялся за дело и установил, что в этих налетах участвуют боевики: Тадеуш Славек, Владислав Стромбек, Коваль, Антон Канецкий, Болеслав Зюлковский, два боевика Соц.-демократической партии Польши (кличек и фамилий их не помню, но один или, кажется, оба по приговору своей партии были убиты) и еще два бандита, два брата по фамилии Бенбны, которые попали в руки полиции и были расстреляны по приговору полевого суда. Владислав Стромбек, кличка «Владек», за присвоение себе части денег гербского нападения и организацию налетов был по приговору партии убит мною и боевиком Адамом Голомбом. Причины его убийства по приговору партии были оповещены отдельной прокламацией без указания гербского нападения из-за конспирации. {375}

Вторая половина 1906 г. для ченстоховской боевой организации прошла мало заметной. Осенью 1906 г. ченстоховскую боевую организацию принял инструктор Ян Кванинский - кл. «Каспер» и окренговец по боевой организации Ян Клемпинский по кл. «Зенон».

Летом 1906 г. после убийства боевика Владислава Стромбека я с окренговцами Эдвардом и Зузиславом во избежание убийства меня ченстоховскими бандитами был выслан в Варшаву в распоряжение местной боевой организации. Я прибыл в Варшаву по адресу на Вспульную ул., дом 18, квартиры и фамилии не помню. Там встретил инструкторов боевой организации Рольника, кл. «Иовиш», Юлиана Ендральского, кл. «Юлек» и женщину из штаба боевой организации Ванду; остальные были мне незнакомы. В Варшаве мне очень не понравилось, и я просил откомандировать меня обратно в Ченстохов. На этой же квартире в Варшаве я познакомился с боевиком по кличке «Буржуй», который впоследствии участвовал в убийстве начальника Варшавского сыскного отделения Грина и был ранен выстрелом в руку.

Вернувшись из Варшавы в Ченстохов, я стал выполнять прежние свои обязанности по боевой организации. По распоряжению инструктора Каспера отправился на разведку в деревню Зрембице в волостное управление с целью конфисковать паспортные бланки. Вернувшись с разведки, я нанял подводу и на третий день я, Каспер, Виктор Вцисло, «Кмициц», Антон Гуральчик, кл. «Заглоба» и Богдан отправились в Зрембице, где и конфисковали паспортные бланки. Крестьяне деревни, узнав о нападении на волостное управление, сбежались к нам навстречу, причем толпою была открыта стрельба из ружей, но мы во избежание жертв стали стрелять верхом по направлению к толпе, и люди разбежались, а мы сели на подводу и уехали в Раков.

В 1906 г. из Ченстохова за границу на боево-инструкторскую школу был послан организацией пом. управляющего пивоваренным заводом Шведе некий Александр Байковский, по кл. «Каспер», с которым я познакомился через окружного агитатора Андрея Гротовского. Байковскому было лет около двадцати. Хотя у него были мать и се-{376}стра, которые имели лавку по Краковской ул., Байковский проживал на заводе, где у него была небольшая комната. Я у Байковского бывал часто и ночевал. Байковскому было поручено сорганизовать «шестерку», что он и выполнил, и с ней же организовал неудачное покушение на жандармского унтер-офицера Венской дороги, который был лишь ранен. При этом нападении боевиками на улице был убит солдат драгунского полка, который пытался их задержать. Байковский лично в этом покушении не участвовал, но после этого покушения был арестован жандармским полковником Бельским, но вскоре освобожден. Затем через несколько дней вызван Бельским по телефону в «Английскую» гостиницу и там же снова арестован и вскоре освобожден. Об этом было напечатано в ченстоховской газете. Аресты и освобождения Байковского были для меня очень подозрительны, и Байковский после вторичного освобождения произвел на меня впечатление человека, у которого в душе произошли серьезные перемены. О замеченном мною я пока никому не говорил, но через некоторое время мною получены были сведения от самого же Байковского, что он предложил партии организовать нападение на казначейство в Новорадомске и что Байковский для этой цели хочет взять меня своим помощником и направить на разведку в Новорадомск по адресу его знакомых. Получив эти сведения и встретив инструктора Каспера, я спросил его - давно ли он видел Байковского, на что он ответил, что уже свыше недели. О замеченном мною я больше не мог молчать и заявил Касперу, что Байковский производит на меня впечатление подозрительного человека и я советую быть с Байковским хотя временно осторожным. Каспер моим словам сильно обрадовался, заявив, что Байковский - провокатор и что эти сведения получены от агента ченстоховской тайной полиции Херца, которым было передано, что Байковский вошел в тайное соглашение с полковником Бельским раскрывать боевую организацию. Байковскому с целью его убийства были два раза назначены свидания, но Байковский не явился. Мне они не хотели говорить об этом ввиду дружеских отношений с Байковским, которого я мог бы пожалеть. Каспер приказал мне во что бы то ни стало убить {377} Байковского на заводе или же в квартире, или же, насколько сумею, то и в другом месте. Получив это распоряжение, я отправился на завод к Байковскому и заявил, что прислан к нему по поручению Ванды из штаба боевой организации. Последняя якобы его ждет в Ракове и хочет во что бы то ни стало его видеть. С ее слов я заключил, что его Байковского, хотят выслать из Ченстохова на партийную работу в другое место ввиду его арестов. Байковский дал мне рубль, чтобы я шел к вокзалу за извозчиком и ехал на Краковскую улицу, а там около мельницы Пильца подождал его. Ждать мне пришлось недолго, и мы уехали в Раков. По дороге я ему посоветовал не подъезжать к самым семейным домам из-за конспирации, а не доезжая отпустить извозчика и пойти пешком. Он согласился. Не доходя заводского сада в Ракове, я, отстав нарочно от Байковского шага два, вынул браунинг и хотел стрелять, но патрон в браунинге оказался отсыревшим. Байковский увидел браунинг у меня в руке. Я притворился, что перекладываю из кармана в карман. Мы с Байковским пришли на квартиру члена окружного комитета Барона. Он послал за Каспером, которому по секрету передал о случившемся, и просил его, чтобы он заявил Байковскому, что Ванда уехала в город по делу и придется пойти к ней туда. Я же за это время получил к браунингу патроны. Мне, Касперу и Байковскому женой Барона был предложен ужин, но Байковский отказался и все время печальный ходил по комнате. Вдруг обратился ко мне, чтобы я ему дал браунинг, так как у него нет, и он боится быть убитым бандитами. Я ответил Байковскому, что лично своего я дать ему не могу, но завтра со склада я принесу ему на квартиру, сегодня же он в город уходит вместе с Каспером, и я их буду сопровождать до фабрики «Ченстоховянка», куда мне надо идти по делу. Поздно вечером (было темно) я, Каспер и Байковский вышли и направились по дороге в город. Миновав контору завода Гантке, Каспер и Александр Байковский шли по дорожке рядом, а я сзади них. Вынув браунинг, я тремя выстрелами убил Байковского. Каспер ушел в город, а я вернулся в Раков. Ченстоховской организацией о причинах побудивших ее убить Байковского была выпущена особая прокламация. {378}

Насколько помню, до убийства Байковского по распоряжению же Каспера я с боевиками Виктором Вцисло кл. «Кмициц», Антоном Гуральчиком, кл. «Заглоба», Хржаном и Богданом отправился на улицу Св. Варвары, где нами были конфискованы деньги казенной винной лавки. После этого вернулись обратно в Раков. Каспер, как мне помнится, сейчас же после убийства Байковского уехал в Заверце, где была «шестерка» местной боевой организации, с которой он и пошел конфисковать паспортные бланки в деревню Владовице той же волости. При нападении был задержан крестьянами и передан казакам, которые, как говорили очевидцы, ужасно его избили и перевезли в Бендзинскую тюрьму, а затем в Х павильон Варшавской цитадели, где Варшавским военно-окружным судом был приговорен к смерти, но генерал-губернатор Скалон заменил ему казнь пятнадцатью годами каторги. Он был сослан в Орловскую каторжную тюрьму. После февральского переворота вышел на волю.

На место Каспера инструктором боевой организации на Ченстоховский и Домбровский районы (округа) был прислан Эдмунд Тарантович, кличка «Альбин», слесарь из гор. Люблина. Постановление на выполнение боевой организацией террористических актов всегда выполняла экзекутыва окружного комитета, постановление которой передавало окренговцу по б. о., а тот через инструктора приводил в исполнение.

Весною 1907 г. я от Альбина получил распоряжение убить кондуктора Гербской дороги Пальчикова, который был членом Союза русского народа и занимался шпионством. С этой целью я отправился к знакомому начальнику станции Ченстохов II-й Гербской дороги и справился о времени сопровождения Пальчиковым поезда на станцию Гантке. Получив желаемые от Кострежембского (начальника) сведения, ушел. В день приезда Пальчикова на ст. Гантке я, взяв с собой боевика Бертольда Брайтенбаха, кл. «Витольд», отправился с ним на станцию ко времени прибытия поездов. На станции не пришлось ждать долго. Прибыл поезд. Из него {379} вышел кондуктор Пальчиков, поздоровался со мной. В нескольких шагах был убит нами, и я с Витольдом вернулись в Раков.

По распоряжению Альбина убит кельнер Владислав Шатковский, член партии ПСП революционной фракции, по кличке «Шустка», которого я знал лично. «Шустка» работал в агитационной организации и в таковой были с ним какие-то спорные дела, по которым он предавался партийному суду. У организации имелись какие-то сведения, что он занимался шпионажем, и было решено убить его. Я в этой истории мог лишь сообразить, что этих сведений для убийства Шатковского мало, но раз мне приказано, я должен был исполнить. В один воскресный день, взяв с собой Бертольда Брайтенбаха, я отправился из Ракова в город за Шатковским. Встретив его по указанному адресу, передал ему, чтобы он со мной отправился под Раков на партийный суд, о котором ему было известно. То, что я боевик, Шатковскому было известно. Он ушел с нами под Раков, на лугу по берегу притока реки Варты был убит мной; я с Брайтенбахом вернулись в Раков. В этом, насколько мне известно, была инициатива окренговца по агитации, кл. «Мацей», но мне все же кажется, что он убит безвинно, хотя в «Работнике» напечатано, что за шпионство.

Получено было мною в то же приблизительно время распоряжение от Альбина убить слесаря завода Гантке Стефана Червинского, брат которого занимал в социал-демократии Польши и Литвы видное место. Червинского я лично не знал, но знал его боевик Хлебный, по кл. «Кароль», который недавно поступил в организацию. Я узнал, что Червинский проживает в предместье города Остатний Грош, ходит на завод Гантке в Раков по линии Венской дороги и работает во второй смене. Взял с собой боевика Кароля. Приблизительно в 5 час. вечера мы дождались на линии дороги Червинского, идущего на работу. Кароль, будучи с ним знаком, обратился к нему за спичками, но тот ответил, что не имеет, и вдруг стал бежать. Мы нагнали его и выстрелами из браунингов убили. На труп была мною положена записка, написанная моей же рукой, что он убит за шпионство боевой {380} организацией ПСП революционной фракции. Я и Кароль вернулись в Раков.

Мною было получено распоряжение от Альбина убить вахмистра уездной жандармерии Крыкливого и унтер-офицера жандарм. Онискевича. По разведке было мною установлено, что как Крыкливый, так и Онискевич в неопределенное время дня выходят из жандармского управления и по улице девы Марии и Доязд ходят на вокзал Венской дороги и что у Онискевича имеется невеста, к которой он заходил довольно часто в неопределенное время дня. Было решено вахмистра Крыкливого убить первым. Я, взяв с собою четырех боевиков: Хлебного, кл. «Кароль», Данеля, Поважного и Бертольда Брайтенбаха, отправился с ними из Ракова в город, при чем указал, что убью я и Брайтенбах, Кароль и Данель будут ходить впереди нас на некотором расстоянии, Поважный же по другой стороне улицы. В таком порядке мы стали прогуливаться по улицам Девы Марии и Доязд. Находясь в первой аллее ул. Девы Марии, мы издалека увидели, что вахмистр Крыкливый пошел на улицу Доязд и по ней на вокзал. Мы медленно направились на ул. Доязд, рассчитывая в это время вблизи вокзала, на обратном пути, встретить Крыкливого. На ул. Доязд мимо нас с вокзала прошел унтер-офицер Онискевич и через короткое время с вокзала нам навстречу в сопровождении какого-то военного вышел вахмистр Крыкливый. Как раз напротив ул. Николаевской Крыкливый поравнялся со мной и Брайтенбахом; выстрелами из револьвера был убит нами наповал.

После этого унтер-офицера Онискевича поймать долго не удавалось, и я был занят другими террористическими актами. По распоряжению Альбина я отправился в разведку в посад (местечко) Ольштын с целью перебить там стражников и конфисковать деньги казенной винной лавки. В день какого-то местного праздника прихода Ольштын я, взяв с собой четырех или пять боевиков, отправились в Ольштын. На рынок, где было довольно много народа, мы вошли двойками, причем мною и Антоном Гуральчиком был убит стоящий на улице стражник и отобран у него браунинг. После этого все мы направились в винную казенную лавку, где конфискова-{381}ли деньги, и ушли в Раков. Насколько помню, в этом нападении участвовали: я, Антон Гуральчик, Виктор Вцисло, Данель и, насколько помню, Поважный и Богдан.

Несколько дней спустя Альбином мне приказано было отправиться в Ольштын на разведку на убийство стражников и конфискацию денег винной казенной лавки. Произведя разведку, я взял с собой вышеуказанных боевиков и Бертольда Брайтенбаха. Из Ракова мы отправились в Ольштын. Придя в Ольштын и найдя в трактире двух местных стражников, я, Бертольд Брайтенбах и Вцисло убили таковых. Отобрав у убитых револьверы, мы с ожидавшими нас на дворе боевиками направились в винную лавку, куда вносили в это время привезенный из города спирт. Деньги в лавке были нами конфискованы, казенные почтовые марки, и мы перебили в лавке всю посуду со спиртом. Расписавшись в контрольной, что это сделано боевой организацией ПСП рев. фракции, ушли в Раков.

Как-то в это же время Альбин мне и Брайтенбаху приказал совершить нападение на винную лавку в Ракове, где в дни выплаты рабочим бывало много денег. На следующий день после выплаты рабочим с утра черным ходом мы с Брайтенбахом прошли на кухню лавочника, от которого потребовали выдачи денег. Он уверял нас честным словом, что деньги вчера вечером увезены в город. Я принялся за обыск в квартире, но он и две дочери уверяли, что найденные у него деньги их собственные. Мы их оставили и ушли. Вскоре после этого Альбин дал мне распоряжение произвести на эту лавку второе нападение в день выплаты рабочим на заводе и уничтожить весь спирт в лавке. С этой целью я взял боевиков из города, незнакомых жителям Ракова, Владислава или Владимира Сырька, и еще двух, которых ни фамилий, ни кличек не помню, и отправился с ними в Раков. Озлобленный первой неудачей нападения, приказал одному боевику направиться на кухню и никого не выпускать, а другому стоять на улице. Сам я с четвертым боевиком ворвался в лавку через окно в двери, которое служило для выдачи (продажи) спирта. Вскочив в лавку, я именем партии попросил выдать казенные деньги и, получив таковые, стал уничтожать спирт, {382} который на кухню и по улице лился рекой и от запаха которого мы в лавке задыхались. Все четвертные, которых было много, были мною выброшены на улицу.

По распоряжению Альбина в начале лета на Малой улице мною, Бертольдом Брайтенбахом, Виктором Вцисло, Антоном Гуральчиком и еще кем-то был убит околоточный надзиратель и его телохранитель городовой (фамилии их не помню).

По распоряжению окренговца боевой организации Клемпинского, кл. «Зенон», и инструктора Альбина я занялся разведкой ночью смены часовых у памятника Александра II, который стоял рядом с Ченстоховским монастырем. Около стен последнего также находился патруль (городовой и два солдата); приходилось устанавливать, где они находятся ночью. На этой разведке мне три ночи пришлось пролежать в кустах монастырского или городского сада, рядом с памятником, над которым высоко горела большая электрическая лампа. Кругом памятника, на возвышенном его месте, ходили двое часовых, которые, как мне казалось, через каждые два часа сменялись. По моему мнению, нападение это должно было окончиться неудачей, но по распоряжению Зенона, который решил сам принять участие в этом нападении и который заявил, что если он не взорвет этого памятника, то расстреляет его из маузеров, мы приготовились к нападению со взрывом. Для этой цели были выбраны одни из лучших боевиков местной организации и приезжих два или три человека. Для взрыва было приготовлено четыре карбонитовых бомбы, весом свыше 20-ти фунтов, причем карбонит считается в два или в три раза сильнее динамита; кроме этого динамитная кишка весом около 20 фун., которую следовало набросить на самую фигуру Александра II, а бомбы в четырех углах гранитного пьедестала, на котором стояла фигура. В указанное время мы, боевики, во главе с Зеноном и Альбином со всеми боевыми припасами явились ночью в кусты городского сада, рядом с памятником. По распределению функций каждого: я с Альбином, а Гуральчик с Брайтенбахом должны первыми подползти к памятнику, к его наклонной стенке насыпи, по которой кругом памятника ходили {383} часовые. Достигнув памятника, мы должны, прыжками тигров, вскочить на насыпь, схватить солдат, отвести в сторону, связать таковых, а если окажут сопротивление, то я и Брайтенбах должны их убить. Идя на это нападение, я знал в душе, что связывать солдат нам не придется, а убивать - да. Я был недоволен этим планом, т. к. предусматривал, что, если быстро после нападения сориентируются войска, то нам придется, хотя и ночью, при отступлении иметь с ними серьезную встречу. При мысли же о том, что после взрыва все святые монастыря со своими монахами полетят на пол, я внутренне хохотал. Мы ожидали смены часовых, а в это время в старой части города Ченстоховце вспыхнул пожар, солдаты из находящегося вблизи военного госпиталя стали выходить на пожар, и нам пришлось уйти, не совершив нападения.

По распоряжению Альбина за шпионство мною и Брайтенбахом на дорожке, ведущей из Остатнего Гроша на Раков, был убит нами идущий на работу мастер завода Гантке, по фамилии Дреер. На трупе убитого была мною оставлена записка, написанная моей же рукой, что убит как шпион боевой организацией ПСП рев. фракции.

Того же дня после убийства я был откомандирован из ченстоховской организации на работу пом. окружного инструктора в Домбровский бассейн и уехал с Альбином в Сосновицы. В Сосновицах мы остановились на квартире, насколько помню, Павлинского, кл. «Дзядек», по Старо-Сосновицкой ул., д. 136, и там же мы встретили окренговца Зенона, который приказал мне отправиться на разведку в окрестности Сосновиц и установить, где, какая находится охрана, волостные управления, винные лавки, почтовые отделения и т. д. дав мне на все это три рубля.

Того же дня с Тарантовичем, «Альбином», по Ивангородо-Домбровской дороге уехал в Стржемешицы, а затем мы пошли в деревню Немцы. Вся эта местность раньше считалась очень боевой. Местная боевая организация была Альбином сдана мне со своим складом оружия. Боевики проживали в Малых и Больших Стржемешицах, в деревнях Немцы, Поромбка, Пенкне, Грабоцине. Во всем Домбровском бассейне реакция гуляла уже вовсю. На фабриках, заводах и шахтах {384} было полно полиции, преимущественно конной. В среде интеллигентов, которые раньше были симпатиками ПСП рев. фракции, начали наравне с остальной сволочью гаркать над пролетариатом. Во главе всей этой домбровской сволочи стоял известный государственный окружный директор Стратилятор. Положение как боевой, так и агитационной организации было плачевное. На второй день после моего приезда в Стржемешицы я снова отправился в Сосновицы и, взяв с собой план, отправился на разведку на несколько дней в северо-западном направлении от Сосновиц. Вся полоса от Сосновиц вдоль германской границы до дер. Боровики, Сонч, местечка Северж включительно и на восток до станции Лазы Венской дороги, была мной исследована. Вернувшись в Сосновицы и встретив окренговца Зенона, я доложил все по разведке. Тотчас я был направлен им в дер. Немцы около Стржемешиц к местной боевой организации, где и встретил на квартире Яна Жбика, кл. «Рудольф», инструктора Альбина, который и заявил, что завтра пойдет нападение на винные лавки, он с частью боевиков - в дер. Поромбка, а я в Стржемешицы. Я тотчас же отправился в Стржемешицы, дабы ознакомиться с местом нападения и лавкой. Невдалеке от лавки был кордон пограничной стражи и на станц. Ивангород-Домбровской и ст. Венской дороги стояла воинская охрана и были жандармы, и, как мне помнится, шесть стражников. Я вернулся в дер. Немцы и на следующий день отправился с боевиками в нападение, чтобы оно совпало по времени с нападением в дер. Поромбка. В лавке было мною конфисковано, как помню, 232 руб. с копейками.

Накануне нападения я, будучи в разведке, около винной лавки встретил воинский патруль (обходный), с солдатами которого завязал длительный разговор. После нападения через неделю на ст. Стржемешицы меня остановил солдат словами «Товарищ, здравствуйте», протягивая мне руку и заявляя, что он из патруля, с которым я разговаривал. Он сразу по моим словам заметил, что я революционер; он сам соц.-революционер, и когда было совершено нападение на вин-{385}ную лавку, то он сразу догадался, что я накануне около лавки был именно с целью разведки. Солдат этот еще несколько раз встречался со мною, просив русской революционной литературы, но мне доставить ему не удалось.

После этого, как мне помнится, я получил от окренговца Зенона распоряжение произвести нападение на винную лавку в дер. Сонч, куда и пошел с боевиками. Из них помню лишь одного Яна Балягу, но нас было, кажется, человека четыре или пять. В дер. Сонч надо было раньше узнать, нет ли случайно в деревне солдат или полиции. Так как с людьми стоять на улице было неудобно, то я с ними вошел в костел, где тогда производился ремонт. Узнав положение в деревне, я направился в винную лавку, где конфисковал свыше ста руб. (кажется, 134 руб.) казенных денег. Нашел еще свыше ста рублей, но жена лавочника уверяла, что это ее собственные, и я оставил ей. Мы, перебив в лавке весь спирт, ушли в Сосновицы. На путях уже были расставлены войска и полиция, но мы вышли из положения. О нападении им было передано по телефону.

После этого я отправился на разведку во всю полосу от Сосновиц до Ченстохова на восток от Венской дороги на Кельцы в гор. Олькуш, местечки - Пилицу, Злотый Поток, Зорки, Пржиров и Св. Анны, дер. Ключе Олькушского уезда, где был, не помню, какой-то завод и винная лавка. Вернувшись с разведки, по распоряжению Зенона и Альбина в какой-то праздничный день, взяв с собой боевиков, отправился в Ключе и, зайдя в деревню, конфисковал в винной лавке деньги. Мы расписались в контрольной книге, что деньги конфискованы боевой организацией ПСП рев. фракции, и перебили весь спирт. Затем вернулись в дер. Немцы.

От окренговца Зенона и инструктора Альбина я получил приказ конфисковать паспортные бланки в волостном управлении в дер. Болеславов, кажется, Олькушского уезда, и там же деньги винной лавки, хранящиеся в гминной кассе, и деньги в самой винной лавке. Получив от Зенона записку к помощнику гминного писаря, отправился на разведку. У этого лица я узнал, что в волостной кассе хранится свыше двухсот рублей казенных денег винной лавки, которые время от {386} времени сдавались на хранение заведующей лавкой, и что, паспортные бланки также хранятся в кассе. Он заявил мне, что ключи от кассы хранятся у войта (волостной старшина), который завтра с утра будет в управлении. Чтобы боевикам войти в управление, когда будет там войт, я предложил ему на указанном мною месте забора написать мелом крестик. Узнав еще, что в этой же деревне живут четыре стражника, которых и сам видел лично, отправился домой. На следующий день с раннего утра с шестью боевиками, вооруженными маузерами, явился в деревню Болеславов. Раньше всего мне надо было узнать, есть ли в управлении войт. С боевиками стоять на улице было неудобно, и потому мы зашли в костел, где у входа встретили ксендза. Мы рассказали ему, что мы со свадьбы возвращаемся домой. Я направился к волостному управлению, где на указанном мною месте увидел написанный крестик. Будучи уверен, что войт в управлении, я вернулся к боевикам, из коих половину направил в винную лавку, а я с тремя направился в волостное управление. Войдя в канцелярию, я застал пом. секретаря и еще какого-то человека. На мое требование выдать мне паспортные бланки пом. секретаря ответил, что таковые хранятся в кассе, ключи от которой имеет войт, и он каких-нибудь двадцать минут тому назад уехал по делам в Олькуш с писарем. Я уничтожил лишь портрет Николая II.

Выйдя из волостного управления на шоссе, я с боевиком Павлом и Виктором Даляхом направились по шоссе к боевикам в лавку. Пришли в лавку в момент, когда уже уничтожалась посуда со спиртом. Дочь сиделки - барышня лет 12 или 14 - очень плакала о том, что, на несчастье, как раз уехала ее мама. Барышню эту я успокоил, говоря ей, что мы не бандиты, а социалисты и революционеры, что мы ей никакой обиды не сделаем и их собственности не тронем. В это время боевик, стоящий на шоссе, передал мне, что в деревне идет стрельба. Я сейчас же с боевиками вышел из лавки и приказал им встать вдоль шоссе, а сам с маузером стал посредине шоссе. Мы услыхали тревожный гудок завода или шахты и стрельбу, причем увидели, что по шоссе бегут два моих боевика, поставленные на повороте шоссе, и за ними большая {387} масса народа. Ввиду далекого от меня расстояния нельзя было отличить сразу, кто стреляет, а открыть нам пальбу по толпе было абсолютно нельзя. По одежде было видно, что среди народа есть не то чиновник, не то полиция. Чтобы не допустить до лишних жертв, я по команде велел боевикам расположиться цепью на шоссе, стать на колено и взять маузеры на изготовку и сам, стоя с маузером, стал кричать народу: «Уходите, а то буду стрелять». В этот момент я увидел как рядом, с края шоссе, из-за спин надвигающегося народа не то стражник, не то чиновник стал стрелять в нас из ружья. Взяв маузер на прицел я дал три выстрела и убил на месте стрелявшего, а затем боевикам по команде приказал «верхом народа» дать несколько залпов, и народ остановился. Стрелявшими, как оказалось были - ксендз (стрелял из браунинга) и чиновник шахты или завода Станислав Забокржицкий, который и был убит. Я с боевиками вернулся в Стржемешицы. {388}

2

Командировка в Варшаву и убийство провокаторов Санковского и Дырча. - Убийство городового и перестрелка с патрулем. - Нападение на акцизных сборщиков и убийство двух из них. - Вооруженная стычка с солдатами. - Убийство стражника и неудавшееся покушение на убийство бывшего боевика. - Поездка в Краков и арест краковской полицией. - Переезд во Львов и служба в редакции буржуазной газеты, а затем монтером. - Вступление во Львове в Союз активной борьбы ПСП и участие в подготовке боевых дружин.

По распоряжению штаба боевой организации я Зеноном был командирован в Варшаву. Со мною были командированы приезжие инструктора Алоизы и другой, клички которой не помню, местной организации инструктор Зузислав. Мы приехали в Варшаву по адресу на ул. Монюшки д. 9 или 11 и на квартире встретили члена штаба боевой организации Арцишевского, по кл. «Станислав», и «Марцин». Зачем мы командированы в Варшаву, нам известно не было, но уже в Варшаве Станислав нам сказал, что мы вызваны для убийства провокаторов Санковского и Дырча, которые уже два раза попадали в руки варшавских боевиков, но те не убили их. Санковского и Дырча я лично не знал, но слышал о них со слов других членов партии. Оказалось, что из приезжих со мной боевиков Зузислав и другой, по кличке мне неизвестный, участвовать в убийстве не могут, т.к., по их словам, их хорошо знают Дырч и Санковский. Для убийства остался лишь я и Алоизы, а остальными были назначены варшавские боевики, которые и были вызваны к нам на квартиру. Это были два боевика по кличкам «Михаил» и «Цыган». Увидав их и поговорив с ними, я остался ими очень доволен, т. к. было видно, что это геройские боевики. На квартиру к нам явился и старик Сидорович по кл. или по имени «Шимон», который и должен был заманить в засаду Санковского и Дырча. Было решено, что Санковский и Дырч должны приехать с Сидоровичем в ресторан на Варецкую площадь, уг. Варецкой ул., и что это произойдет уже завтра вечером. Станислав советовал, чтобы убийство произвести в момент, когда Сидорович с Санковским и Дырчем будут на улице {389} перед рестораном сходить с извозчика. Станислав, дав нам распоряжение, сам уехал в Сосновицы на подготовленное нападение на плательщика Вострикова на ст. Славков, где и было конфисковано свыше двенадцати тысяч рублей.

Не зная ни Варшавы, ни ресторана, в котором должно произойти завтра покушение, мы с Алоизом отправились в ресторан на Варецкую площадь изучить ресторан, площадь и прилегающие к ней улицы. Изучив все, мы с Алоизом вернулись домой.

Внутренний план ресторана для убийства был удобным, но рядом с домом ресторана был почтамт, и его охраняла сильная воинская стража, да и на площади стоял патруль. Произвести покушение, как хотел Станислав, т. е. на улице перед рестораном, нам, боевикам, крест, хотя от этого и по другому плану никто не был застрахован. Надо было серьезно считаться с тем, что Санковский и Дырч сами проходили практику террористов. Я решил, чтобы Сидорович ввел в ресторан Санковского и Дырча. На второй день явился к нам Сидорович, который заявил, что сегодня ничего не будет, т. к. Дырч, как мне помнится, уехал в Люблин, а одного Санковского не стоит вводить в засаду. Я с ним согласился. Вечером того же дня Сидорович вторично явился к нам и заявил, что Дырч в Люблин не уехал (или вернулся) и показал мне записку, написанную ему Санковским за подписью «Белый». Это была кличка Санковского по варшавской охране. В этой записке Санковский просил Сидоровича к себе в охрану, где он как будто бы и жил. Я велел Сидоровичу отправиться тотчас в охрану к Санковскому и Дырчу, приехать с ними в ресторан и по возможности занять с ними место за столом посредине комнаты второй от буфета. Михаилу и Цыгану велел тотчас отправиться в ресторан и занять место в первой комнате от буфета, я и Алоизы отправились и заняли место во второй комнате от буфета, в которую должны были войти Сидорович с агентами Санковским и Дырчем. Я и Алоизы сели за небольшой столик под стойкой, над которым было зеркало. Мы попросили закуску и для выпивки мед. Я сам некурящий, но счел нужным тогда курить папиросы. Мы сидели уже 30-40 минут, когда открылась дверь с улицы и в {390} комнату буфета вошел Санковский, за ним Сидорович и Дырч.

В ресторане кроме нас, боевиков, из гостей были еще каких-то три человека. Санковский, Сидорович и Дырч, войдя в комнату, где были я с Алоизом, сняли свои пальто, повесили на вешалки и заняли место за столом посредине комнаты, Санковский же пришел к столу, где сидели мы с Алоизом, и перед зеркалом стал расческой поправлять свои волосы, но было видно, что внимательно смотрит на нас. Затем занял место за столом рядом со мною в полутора или двух шагах от меня. Дырч занял место в конце стола у двери, ведущей на кухню и во двор, Сидорович посредине, напротив Санковского. Сидорович попросил для всех ужин и выпивку. Мы условились с Алоизом, что, когда я найду удобным стрелять, то под столом своей ногой толкну его ногу. Я видел, что если Алоизы промахнется в стрельбе, то Дырч убежит на кухню и во двор, а поэтому велел Алоизу идти в буфет за папиросами, имея в виду, что он знает, с какой целью. Мой браунинг уже был приготовлен и лежал на коленях под столом. Мы должны были читать мысли один другого и держать себя так, чтобы ничем не обратить на себя внимание. Алоизы, проходя в буфет, дал знать боевику Михаилу, чтобы тот вошел ко мне. Последний, войдя, взглянул на меня и направился на кухню и во двор в уборную. Алоизы, вернувшись с папиросами ко мне, тоже ушел в уборную.

Я позвал кельнера, уплатил следуемое с меня, Сидорович тоже уплатил, Санковский в это время пил черный кофе. Открывается дверь кухни, и в комнату входит Михаил, я увидел браунинг в его руке, бросился с браунингом к Санковскому и произвел три выстрела в голову Санковского. От них, не произнеся ни слова, он полетел на пол. Раненый Михаилом Дырч упал на пол. Поднявшись, пробовал бежать в третью комнату ресторана. Увидев Дырча бегущим, я сделал за ним три или четыре шага и на пороге соседней комнаты двумя или тремя выстрелами добил Дырча. В этот момент Михаил или Алоизы, стрелявшие вдогонку бегущему Дырчу, прострелили мне ногу. О ране было думать некогда. Мы из ресторана выбежали на улицу Сидорович, Михаил и Цыган {391} направились в одну сторону, я с Алоизом через Варецкую площадь, как мне помнится, на улицу Пржескок. Там случайно стоял извозчик, которого мы наняли и уехали на Старый рынок, д. № 34, на квартиру, как мне помнится, Сулимы (старик). Там с помощью Алоиза я сделал себе первую перевязку ноги. На второй день пришел какой-то врач ко мне и сделал основательную перевязку раны, и я, хотя хромой, с опухшей ногой, кажется, на третий день с Алоизом прибыл в Ченстохов (поездом). Алоизы тем же поездом уехал в Сосновицы, я же остался лечиться в Ченстохове, где было удобно лежать и был хороший партийный врач Михалович (врач госпиталя завода Гантке).

Нога поправилась довольно скоро. По распоряжению Альбина я взял с собой боевика Поважного и отправился с ним на убийство агента тайной ченстоховской полиции, фамилии которого уже не помню, проживавшего по Зеленой ул. С утра с указанным выше боевиком отправился на Зеленую улицу, от которой вела улица к Ченстоховскому магистрату на ул. Девы Марии. Рассчитывая на этих двух улицах встретить идущего с утра в город шпиона (указанного выше), я по этим улицам стал прогуливаться. Вдруг увидел, что от магистрата нам навстречу с солдатами идет околоточный надзиратель. Я свернул с Поважным на Железную улицу, по которой и направился к Театральной. Околоточный с солдатами, прийдя к Железной ул., посмотрели вслед за нами и пошли прямо на Зеленую. Дойдя до Театральной, довольно широкой улицы, я увидел, что по ней по другой стороне навстречу идет патруль (городовой и два солдата), которые направились к нам. Я с Поважным, как будто бы не замечая этого, не останавливаясь, повернули и направились по Театральной ул. в сторону ул. Девы Марии. Я потихоньку сказал Поважному, что будем стрелять. Мы как раз шли вдоль сада, обнесенного высоким забором, а перед нами вблизи был дом. Вдруг я слышу слова городового: «Э, пан, стой». Я имел в виду во что бы то ни стало поровняться с домом. Как будто бы не слыша этих слов, продолжаю идти дальше и снова {392} слышу слова городового: «Э, пан, стой». Поровнявшись с домом, я выхватил из кармана браунинг и, повернувшись, выстрелил. Городовой от первого моего выстрела, не произнеся ни слова, упал. Мы с боевиком Поважным начали стрелять по солдатам, которые, отскочив несколько шагов назад, открыли также стрельбу. Один раненый нами солдат с криком упал. Расстреляв из браунингов по 8 патронов, для смены обоймы с патронами вскочили в ворота дома. Я увидел двор, удобный для побега. Направились с Поважным во двор, вскочили на сарайчики и, с них соскочив, очутились в саду. Подбежав к высокому забору со стороны Железной улицы, мы быстро перебрались через забор и очутились на Железной улице, по которой и вышли на Театральную.

В мою бытность в Домбровском бассейне Бертольд Брайтенбах познакомился с евреечкой, Ганей Пендрак (дочь бакалейного лавочника), которая дружила с младшей дочерью приказчика винной лавки Эмилией Каминской в Ракове. Так как Эдмунд Тарантович, „Альбин", при нападении на плательщика Вострикова на ст. Славков был случайной пулей ранен в голову выстрелами своих же товарищей, то я, хотя еще не вполне вылечившись от раны в ноге, должен был выехать из Ракова в Сосновицы, чтобы местная организация и ее оружие не остались без наблюдения. Решив уехать в Сосновицы и забрав с собой необходимые медикаменты лечить рану, я уже выходил из комнаты, как вдруг является Бертольд Брайтенбах. Он показывает мне записку, которую, как он заявил, передала ему Эмилия Каминская через Геню Пендрак. В записке говорилось, что в винную лавку прибыли сборщики и забирают деньги. Там же было написано, сколько денег. Брайтенбах заявил, что Виктор Вцисло «Кмициц», который в это время был в боевой организации отдзяловым, велел мне с Брайтенбахом отправиться в нападение на указанных выше сборщиков в деревню Дембе, рядом с конторой завода, где проходила дорога, ведущая в Ченстохов; Вцисло ушел на завод Гантке взять с собою еще боевиков и прямо с ними с завода выйдет в первые ворота на место нападения. Я {393} с Брайтенбахом направились по дороге. Скоро мы услыхали за собой стук телеги. Мы с Брайтенбахом повернулись, и он заявил, что едут сборщики, которые поровнялись с нами. Мы направили на них браунинги со словами «стой». Сборщики наставили на нас револьверы, соскочив с экипажа (брички), но были нами убиты.

На меня, кажется, нахлынули в это время все огни, и загорелась земля подо мной при виде всей картины, чем кончилось это нападение. При убитых были портфели, но забрать деньги я не мог, а сделал это Брайтенбах, забрав также револьверы. В этот момент я за собою услышал треск замков винтовок, увидел вблизи нас в саду завода городового и пять солдат, которые уже взяли винтовки на прицел по нас и открыли пальбу. Я быстро побежал между семейными домами завода Гантке, а Брайтенбах по дороге вдоль забора по направлению в город. Так как я скрылся из виду у городового и солдат, а Брайтенбах был им на виду, то они пустились лишь за ним и продолжали стрельбу. Брайтенбах вбежал в дом-особняк, а городовой с солдатами оцепили его со всех сторон на расстоянии, недостижимом для стрельбы из браунинга. Городовой, расставив солдат вокруг дома, с одним солдатом ушел в контору завода передать обо всем происшедшем по телефону в город. Брайтенбах решил из этого дома бежать. Он рассчитывал, что будет убит солдатами. Деньги и револьверы, отобранные от убитых сборщиков, хотел передать какой-то женщине, но та не приняла. Брайтенбах, поставив над собой крест, с деньгами и револьверами, отобранными от убитых сборщиков, выбежал из дома и побежал по направлению к домам завода. По бегущему Брайтенбаху солдаты с колена открыли стрельбу из винтовок, но Брайтенбах невредимым скрылся.

Укрывшись между домами завода, я подбежал к высокому забору завода и, пробравшись через него, очутился на большой площади завода. Пробравшись затем через такой же забор, через луга добежал до дер. Куцелик и по ней пошел шагом на предместье города Заводзе, а оттуда направился в город на квартиру партийной женщины по Краковской ул., д. № 24, Кусмерской, брат которой Андрей Гротовский, „Ге-{394}нек» впоследствии был в 1908 г. убит ченстоховскими бандитами. Придя на квартиру Кусмерской и будучи уверенным, что Брайтенбах убит, я стал плакать и просил Кусмерскую отправиться в Раков и узнать, что там с ним слышно. Она вернулась и заявила мне, что боевик, который был окружен в доме, также бежал. На второй день я увиделся с Брайтенбахом. Деньги и револьверы были Брайтенбахом переданы Виктору Вцисло, «Кмицицу», и Альбину.

Лично мне экспроприация денег не нравилась, тем более в мелких нападениях, которые стоили людских жертв, или же могли повлечь таковые. На мои возражения однажды Альбину и Зенону, что при этих мелких нападениях также приходится из-за нескольких рублей рисковать жизнью нескольких человек, мне было отвечено, что нападения эти являются необходимыми для материальной поддержки революционного движения, но имеют также целью дезорганизацию царских властей.

Через несколько дней после этого нападения на сборщиков (акцизных) в Ракове я и Брайтенбах были посланы Альбином в Сосновицы. Скоро я получил от Альбина распоряжение с Брайтенбахом и Алоизом отправиться в Заверце и убить стражника (фамилию не помню), очень жестокого при подавлении революционного движения. Кроме того, мы должны были убить быв. боевика местной организации, который обвинялся в выдаче полиции боевиков своей шестерки. Ни одного, ни другого мы не знали, и нам их должен был указать окренговец по агитации Генрих. Прибыв в Заверце по указанному нам адресу, мы встретились с Генрихом, который дал нам все сведения о намеченных лицах. Мы также познакомились с планом Заверце, где будет удобнее нам произвести покушение. Мы остановились на квартире у одного рабочего завода Гульчинского (фамилии не помню). Генриху удалось указать Алоизу быв. боевика и стражника, которых следовало убить.

Кажется, на третий или четвертый день я, Алоизы и Брайтенбах прогуливались по Заверце, поджидая тех, кого следовало нам убить. Вдруг от вокзала идет стражник, и Алоизы говорит, что именно идет тот, кого надо убить. Мы, {395} пропустив его перед собою на удобное место, выстрелами из браунингов убили. От места убийства мы уходили нарочно врассыпную и быстрым шагом. Затем Алоизы встретил того же быв. боевика, которого нам следовало убить. Алоизы, увидав его, направил на него револьвер, но первые патроны в браунинге отсырели, и указанный боевик вбежал в дом и в нем скрылся. Какой-то гражданин видел это неудачное покушение. На второй день в одной из легальных газет поместил статью под заглавием «Охота на людей», в которой писал, что у покушавшегося глаза сверкали, как у сатаны.

После нашего возвращения из Заверце в Сосновицы (после убийства там нами стражника) вскоре я с Брайтенбахом были назначены членами штаба боевой организации Арцишевским, «Станиславом»-«Марцином» и Юстином на выезд за границу. Это, как мне помнится, было в начале декабря 1907 г. Паспортов нам дано не было, а лишь указано, что таковые получим в редакции «Трибуны» в Кракове, куда нам и был дан адрес явки. Денег мы получили по пятнадцати или двадцати руб., причем было сказано, что деньги также получим в «Трибуне». На полученные мною деньги я купил себе новые ботинки.

Я распрощался с боевиками Домбровского бассейна и в день отъезда из Сосновиц на квартире Карла Павлинского по Старо-Сосновицкой, д. № 136 распрощался с Павлинским, «Дзядеком» , его женой, «Бабцей» , их воспитанницей Станиславой, Альбином и Юстином. Мне было жаль расставаться с организационной работой, я в момент ухода заплакал. Я и Брайтенбах с партийным контрабандистом в тот же день после обеда под Сосновицами при дер. Дембова Гура (как мне помнится), вблизи кордона пограничной стражи, прошли границу. Мы с Брайтенбахом пришли в Мысловице (в Германии) и оттуда уехали поездом в Краков. Там были арестованы агентом краковской тайной полиции Реховичем, {396} и отведены в полицейское бюро. С нас был снят допрос, кто мы и зачем приехали в Краков, к кому, каким способом прошли границу, почему у нас нет никаких документов. Мы ответили, что мы партийные, границу перешли контрабандным путем, а в Краков приехали по делам к адвокату Мареку . После допроса нас отвели в тюрьму, так называемую «под телеграф». Мы написали адвокату Мареку или в редакцию «Трибун» о том, что мы арестованы.

Краковская секция ПСП рев. фракции старалась освободить нас, но дирекция полиции отказала и решила о нас навести справки у русской полиции. При аресте я назвал себя не своей фамилией и указал неверный адрес. Нас сфотографировали и послали запрос о нас в Россию. Брайтенбах сразу на допросе указал свою фамилию. Кажется, через недель шесть или больше получен был ответ из России: обо мне, что я им неизвестен и указанный мною адрес неверен. Брайтенбаха начали впутывать, что он проживал в Ракове по «левому» паспорту и совершил нападения на указанных мною раньше сборщиков. Получив эти ответы, комиссар краковской полиции вызвал к себе Брайтенбаха и заявил, что он навел о нем справки. Он взял с Брайтенбаха расписку, что он больше не вернется в Галицию (Австрию) и выслал его под конвоем в Германию. Меня как назвавшегося подложно, предали так называемому нар. суду, но за введение в заблуждение полиции приговорили меня к пяти или трем суткам тюрьмы, а затем комиссар велел подписать бумажку, что я больше в Галицию не вернусь. Под конвоем меня отправили в Германию в Каттовицы. Вечером на станции Освенцим (на границе с Германией), я убежал от конвоя и, пробыв вблизи вокзала в бараках для рабочих до утра, утром купил билет и направился обратно в Краков. Денег при мне было всего три кроны. Еще в Краковской тюрьме я серьезно заболел легкими. {397}

Купив билет в Освенциме и направляясь в Краков, я решил не подъезжать до самого вокзала в Кракове, чтобы снова не быть арестованным. Не доезжая, на третьей или второй станции от Кракова вышел из поезда и направился в Краков пешком. Я был очень слаб. Мне был известен адрес Союза по Висльной ул., где собирались люди краковской секции партии по заведованию эмигрантами. Придя в Краков уже вечером, направился в Союз на Висльную ул., где и встретил Марию, которая заведовала эмигрантами. Она знала обо мне и отправила с тов. Андржеем, Елинским в дер. Звержинец (которая примыкала к самому городу). Там Елинский снимал квартиру для приезжих эмигрантов. Насколько мне помнится, безработные эмигранты из секции получали по тридцать центов, а я, как больной, получил по одной кроне в сутки. На квартире для эмигрантов я лежал, кажется, месяц или полтора, а затем меня отправили на излечение в клинику имени Франца Иосифа (царя), где в сутки полагалось по две кроны. Там больные лежали лишь для практики молодых врачей, и то по протекции. Я пробыл там лишь около десяти дней, и выписался. В Кракове старушка, по кличке «Ванда», из Варшавы хлопотала, чтобы профессор Ягеллонского университета Буйвид свез меня на время к себе в свое имение в деревню Часлав (за Величкой). Он согласился, и она свезла меня к нему. В имении профессора Буйвида я пробыл свыше месяца, и здоровье мое поправилось. Перед моим отъездом из имения я получил письмо из Кракова, что инструктор Альбин ранен и задержан на станции Островец Радомской губ. Все ему известное раскрыл жандармерии, и в Краков прибыло много новых эмигрантов, чтобы избежать ареста.

После этого я вскоре был выслан во Львов, где я встретил Брайтенбаха, служившего в какой-то фирме. Вскоре после приезда я тяжело заболел ногами и пролежал в больнице свыше месяца. После моего выхода из больницы, я обратился в правление львовской секции ПСП рев. фракции с просьбой устроить меня на службу. Кассиром львовской секции был {398} тогда (товарищ) по кличке «Эразм». В то же время он был на службе управляющим или заведующим редакцией «Пржеглонд Польский» , где также печатались и другие книги нац. демократической партии. Товарищ Эразм взял меня к себе на службу. Освоившись с работой, я старался таковую выполнять аккуратно. Однако, товарищ Эразм слишком преувеличивал свою власть в центре лагеря (редакции и складе) буржуазии. Я стал обращаться, как следовало на этот случай, по-социалистически, и Эразм, чтобы не быть скомпрометированным мною в лагере буржуазии, уволил меня от работы.

По совету рабочих эмигрантов я обратился к инженеру-электротехнику, члену львовской секции, который эмигрантам оказывал много помощи (за его простоту и откровенность остальная интеллигенция секции не любила его). Этот товарищ устроил меня на работу на фирму «Медвечко и Вывречка» помощником электромонтера Ясинского. Последний был эмигрантом, как мне помнится, из Островца Радомской губернии. В это время вышеуказанная фирма обязалась устроить электрические моторы - три для подъемных грузовых машин, два на постройке большого дома доктора Стройновского и на постройке дома около галицийского наместничества. Мы с Ясинским установили моторы и частичное электроосвещение на постройках. Когда работа нами была окончена, фирма Сосновского и Захариевича просила нашу фирму дать ей машиниста, назначили меня машинистом на моторы подъемных машин.

По отношению интеллигенции львовской секции, которая недолюбливала меня за мои контротношения к ней, стал торжествовать. Квартира для эмигрантов была снята по Жуковской ул., на которой жил и я, но как только стал работать, перешел на квартиру Яна Гомбецкого. Он был варшавский боевик-эмигрант с матерью и проживал во Львове. Через некоторое время я перешел жить из квартиры Гомбецкого на квартиру Владислава Цара, где и прожил до самого отъезда из Львова в Польшу в апреле месяце 1909 года. {399}

Во Львове я принадлежал к Союзу активной борьбы ПСП рев. фракции, который должен подготовить боевые силы к восстанию. Союзом активной борьбы тогда руководили Юзеф Сосунковский и Ришард (фамилии его не помню). В Союзе тогда было около восьмидесяти человек. Нас, рабочих-эмигрантов, была небольшая группа, и они были сторонниками моих воззрений. Остальные люди Союза были разные сынки буржуазного мира, ничего общего не имевшие с социализмом. Мы, рабочие, от них держались в стороне. При быстрых передвижениях на маневрах во время обучения мы, рабочие, были значительно исправнее интеллигентов. Обучение наше по военной подготовке происходило в окрестностях Львова по праздничным дням. Техническое обучение нас по теории происходило в будни - по вечерам на квартирах. Я за время моей жизни во Львове окончил боево-инструкторскую школу. {400}

3

Начало разочарования в партии ПСП и выступление Сукенника на партийном собрании львовской секции с разоблачением буржуазной сущности деятельности правления секции. - Отъезд в Краков и затем в русскую Польшу. Образование в Ченстохове боевой «шестерки». - Осада полицией дома, в котором скрывались боевики. - Измена Сухецкого и Павловского. Подготовка взрыва полиц. участка в Ченстохове. - Юзеф Пилсудский и его буржуазный уклон. - XI съезд партии в Вене и конференция во Львове.- Вопрос об экспроприированных 300 000 руб. на ст. Безданы и объяснения Пилсудского по этому поводу. - Раскол между интеллигентской верхушкой партии с Пилсудским во главе и рядовыми боевиками - рабочими.

После моего отъезда за границу я занялся чтением разной политической литературы, в том числе и анархической. Я видел, кто возглавляет социал-демократическое движение за границей, а равно и отдельные группы ПСП рев. фракции, видел, в частности, жизнь этих людей и их отношение к рабочим. В результате я пришел к заключению, что ПСП рев. фракция не является социалистической партией, а лишь злоупотребляет именем социализма, что под этой вывеской с помощью пролетариата имеется в виду устроить «демократический» строй, дающий блага жизни самой буржуазии, как это произошло во Франции. С течением времени я стал в душе анархо-коммунистических воззрений и оставался в ПСП рев. фракции дальше только потому, что она одна на территории Польши вела активную борьбу, сторонником которой я был по убеждению. Я оставался еще для того, чтобы в среду этой партии внести изменения и хотя бы частью толкнуть на путь моих воззрений. По-моему, рабочий класс должен быть не только слепым оружием в руках ведущей его интеллигенции. Эти-то мои убеждения послужили для меня роковым несчастием, и с моего полета, не знавшего страха смерти, для высшего права человека и свободы его духа они бросили меня в руки позора.

За время моего пребывания во Львове в его секции ПСП рев. фракции образовалось два лагеря - интеллигенция и рабочие-эмигранты, стоявшие в оппозиции. Тов. Эразм заведовал кассой секции (о нем я уже говорил выше). Эмигранты {401} жаловались неоднократно на то, что они у дверей тов. Эразма иногда стоят часами, пока тот соблаговолит открыть дверь и поговорить с ними. Я знал это, а также и то, что Эразм считает себя социалистом, а между тем работает во враждебном, т.е. буржуазном, гнезде. Я решил с этим вопросом покончить. Когда было назначено собрание секции, я просил других тов. рабочих, чтобы те постарались прийти на собрание. Это был какой-то праздничный день, но мне пришлось весь день проработать. Я был одет как всегда по-рабочему, да к тому же работой этого дня был запачкан. Идя на это собрание, в душе гордился собою, что иду на собрание как раз запачканный прямо с работы, и в то же время там будут люди, которые хотя частью, но поскрипывают шелком. Собрание открылось, и, как мне помнится, председателем собрания был тов. Виоска. Между прочим, в повестку дня был поставлен больной для рабочих-эмигрантов вопрос о тов. Эразме и вообще о правлении секции эмигрантов. Я стал говорить и указывать на недопустимость прежнего отношения к рабочим (понятно, безработным)-эмигрантам правления секции, а также Эразма. Во время речи я так расстроился, что заплакал, и председатель лишил меня слова. Однако рабочие потребовали, чтобы я продолжал говорить. Собрание закончилось передачей Эразмом кассы секции другому лицу и перетасовкой остальных членов правления секции.

В фирме «Сосновского и Захариевича» я работал по трудовой книжке на имя Яна Пальвох. Как-то в средине апреля месяца 1909 года я работал на постройке по поднятию грузов. Ко мне в будку вошел член штаба боевой организации Арцишевский, кл. «Станислав» и «Марцин», который передал, чтобы я приготовился к отъезду в Польшу на организационную работу, и что дальнейшие указания будут мне даны после приезда моего в Краков. Фирма не хотела отпустить меня. Ввиду этого я договорился со Станиславом, чтобы он из Кракова на управление этой фирмы отправил телеграмму, чтобы я сейчас же приезжал, т. к. мать моя при смерти.

Получив от фирмы отпуск, я распрощался с товарищами львовской секции, но по конспиративным соображениям им заявил, что уезжаю на службу в Бельск и Бялу (в Галиции). Я {402} уехал в Краков к Карлу Павлинскому, «Дзядеку», который, ввиду измены Альбина, уже жил в Кракове в дер. Звержинец.

На квартире Павлинского я встретил некоторых боевиков, которые были в это время на содержании партии и принимали участие в нападении на почтовый поезд на станции Безданы под Вильно в 1908 г. Там же я узнал о бежавшем от варшавской охраны Эдмунде Тарантовиче (Альбине), который прибыл в Краков и явился в партию. Он просил над собой партийного суда, после которого был выслан в Рим (Италия) и там отравлен цианистым кали. После приезда на квартиру Павлинского я тотчас же отправился к Станиславу, где получил от него адрес в Домброву. Там я должен был начать свою работу по боевой организации; а равно мне был дан адрес к технику по боевой организации, который заведовал центральным складом партийного оружия. Это был Иосиф Рыба, по кл. «Бонифаций», из Люблина. В Ченстохов мне был дан давно известный адрес.

По данным мне адресам я должен был встретить также и окренговцев по агитации, которые уже там работали по агитационной работе. В круг моих обязанностей входила не только боевая работа, но также и помощь в агитационной и организационной работе, так как я знал издавна как Ченстохов, так и Домбровский бассейн. От Станислава я получил приказание убить сторожа завода Гантке, известного издавна по шпионажу, по фамилии Вывпол (проживавшего в Ракове), и там же стражника конной полиции Царана за чересчур зверские поступки при аресте рабочих 1908 г. Он избивал до крови, о нем знал чуть ли не весь город, и он был опубликован задолго еще до убийства его в партийной газете «Работник». Я получил также распоряжение убить пристава Татарова II полицейского участка в Ченстохове и его помощника Арбузова и околоточного надзирателя I участка Барана, а также агента ченстоховской полиции Херца и конфисковать в волостных управлениях паспортные бланки (в каких именно волостях, это уже по моему усмотрению, как будет видно по разведке) и еще указание на убийство кого-то в Домброве. После всех этих указаний я отбыл из Кракова поездом через Освенцим и Каттовицы, и поздно вечером {403} прибыл в Тарновицы. Дальше я решил через Тарновицы и Люблинец добраться до русской границы в Гербах.

Но, не доезжая одной станции до прусских Герб, я, чтобы не быть арестованным прусской жандармерией, вышел из поезда и отправился в Гербы пешком, рассчитывая в стороне от вокзала встретить знакомых контрабандистов. Здесь я увиделся с братом жены моего брата Людовика - Александром Бадора, который также занимался контрабандой. На мой вопрос - могу ли я рассчитывать на удачный переход границы с ним, он ответил, что да, и что даже через самую рогатку таможни, так как у него есть знакомые досмотрщики таможни. Так как меня в Гербах как прусских, так и русских, знали все жители, я удивился его предложению, сказав ему, в уме ли он? На что он мне ответил, что если я так боюсь с ним идти, то в прусских Гербах есть как раз два моих родных брата Станислав и Павел, которые пришли за товарами и ночью с ними пойдут через границу, и я смогу с ними пройти. Он свел меня к ним. Хотя мои братья не видели меня с 1906 года, но они не были особенно довольны встречей со мной. Как я узнал, они боялись, чтобы наша встреча не раскрылась, за что их могут арестовать.

Настала ночь, и я с обоими братьями и другими контрабандистами, которые были с ними, прошел в лесу около Герб границу. Мы, идя лесами, которые мне были с детства знакомы, подошли к деревне Цисс. Вдруг произвели по нас выстрел невдалеке, и я увидел бегущего ко мне человека. Контрабандисты, услышав выстрел, бросились бежать, а я выхватил браунинг из кармана и пошел к деревне Цисс.

Когда все стихло, я на рассвете вошел в деревню и зашел к знакомому крестьянину Валентину Цихонь, где вымылся после болота. Цихонь с женой, хотя довольно близко знакомые мне, были бы довольны, если бы я скорее от них ушел. Они мне заявили, что оба сейчас уезжают к ксендзу в дер. Трусколясы, а я сказал, что все время был во Франции и там даже женился, а приехал сюда, т. е. в Польшу, на время по делу и уеду обратно.

Рядом по соседству с дер. Цисс стоит деревня Гаць, моя родина. Я зашел домой, но с матерью моей, которую очень {404} уважал и любил, не виделся. Все время из-за конспирации не давал ей о себе никаких сведений, кроме тех, которые написал домой, когда сидел в тюрьме в Кракове. Я вышел из дома и направился в Ченстохов пешком по дорогам, где бы не встретить знакомых. В тот же день пришел в Ченстохов. Это как раз был день 1-го мая 1909 г. Как далеко было Ченстохову от тех недавно минувших дней 1-го мая 1905-1906 гг. или 1907 года? В сравнении с прошлым временем это были лишь следы чего-то прошедшего по земле.

В Ченстохове я зашел к моему знакомому по партии, который первый ввел меня в ПСП - Антону Змудскому. Со Змудским я поговорил, разузнал о положении организационной работы в общем масштабе. Затем он свел меня в дом по соседству с его домом на квартиру Антона Пецуха, где я и ночевал. Раньше с Пецухом я не был знаком. Я познакомился по рекомендации Змудского с Пецухом, его женой Марией и сестрой Владиславой.

На второй день я отправился к другим старым знакомым по партии. Когда я стоял на Краковской и Малой улице с Адамом Гродовским, рабочим фабрики Варта, невдалеке я увидел стоявшего на тротуаре знакомого пекаря. Он делал вид, что не видит меня. Это сразу навело меня на подозрение, и оно было справедливо. В этот же день я ушел ночевать рядом с городом по Варшавскому шоссе к Павлу Мильчарскому. Он и его семья знали, кто я и ко мне в их квартиру часто приходили боевики. Они всегда так обо мне заботились, чтобы я всем у них был доволен и ничего худого со мною не случилось.

Переночевав тогда у Мильчарского, я попросил у него на время рабочий костюм, фуражку, брюки и синюю рабочую рубаху и, надев этот костюм на себя, отправился по разным местам рабочих кварталов города к знакомым, чтобы начать формировать боевую организацию. Проходя по Надречной улице, я встретил того же пекаря, о котором уже говорил выше. Проходя мимо меня, он снова сделал вид, что не замечает меня. В тот же день из полицейских участков пошли по городу патрули и арестовывали всех встречных, кто только был в синей рубахе; по проверке личности отпускали {405} на волю. Потом было установлено, что полиции сразу было известно о моем приезде, как только я перешел границу. Так как в Ченстохове очень многие меня знали, то мои прогулки по городу были большим риском для меня. Слежкой за мной шпионов могли раскрыть других членов партии. Ввиду этого я ходил по городу с большой осторожностью и в более удобное для этого время дня. Но, чтобы создать боевую организацию, мне приходилось, невзирая на это, ходить по старым партийным знакомым, из которых я уже находил немногих. Мне все-таки удалось сформировать «шестерку» боевой организации, с которой я решил выполнять указанные мне террористические акты.

Боевиками тогда у меня были Ян Собчик, кл. «Алоизы», Санота, Вацек (все трое были рабочими фабрики «Ченстоховянка»). Павловский (кл. не помню), рабочий, кажется, тоже фабрики «Ченстоховянка», Адам Гротовский, кл. «Эдвард», рабочий фабрики Варта, двое рабочих завода Гантке по кл. «Юзеф» и «Михаил», Канторович, а также один рабочий стеклянного завода Гайзлера. В конце 1909 года или в начале 1910 года мною был принят в боевую организацию быв. боевик с.-д. Польши и Литвы Станислав Бернаркевич кл. «Стасек».

Все вышеуказанные мною боевики по новосформированной мною организации поступили в таковую в разное время в течение 1909 года. Так как партии спешно требовались паспортные бланки, я, по предварительной лично мною произведенной разведке, командировал боевиков в волостное управление в дер. Рендзины, невдалеке от Ченстохова конфисковать паспорта, что и было выполнено.

Как-то вскоре после моего приезда в Ченстохов в 1908 г. я, проходя по предместью города Остатний Грош, встретил бывшего боевика, старшего «шестерки», которого знал с 1907 года, Франца Сухецкого, рабочего фабрики Мотте. По старому знакомству я просил его дать мне хороших людей в боевую организацию. Он ответил, что у него такие люди имеются, и он меня с ними познакомит. В указанное время я должен был зайти к нему на квартиру на свидание. В этот день, вернувшись с разведки на волостное управление в {406} Рендзинах, я направился к нему, но на Краковской улице я почувствовал какой-то страх и слабость и к Сухецкому тогда не пошел, а лишь через два дня. Он меня предупредил, чтобы я был осторожным, так как в воскресенье мимо его дома проходила полиция, в том числе была и конная. Следующее свидание я назначил с Сухецким через день или два, но уже на лугу, вблизи фабрики Пельцеры на берегу реки Варты. Туда я явился в указанное им время с инструктором Яном Балягой. Сухецкий пришел, хотя и с большим опозданием, вместе с человеком, которого он отрекомендовал в боевую организацию. Этот человек мне понравился, и я решил принять его в боевую организацию, но не сразу сводить его с другими боевиками. Сухецкий обещал познакомить еще с другим и предложил в указанный им день в пять часов вечера зайти к нему на квартиру.

В это время я установил, что пом. пристава - Арбузов, которого было велено убить, по праздничным дням ездит на прогулку верхом с городовым или двумя в Яскровский лес. Взяв с собой боевиков и войдя в лес, я расставил их цепью вдоль шоссе и приказал Яну Баляге произвести выстрел, когда Арбузов поровняется с цепью боевиков. Я думал, что Арбузов, который всегда ехал полным ходом, услышав выстрел, остановит лошадь, и мы в это время сможем его и городового взять на прицел и пристрелить. Баляга выстрелил лишь, когда Арбузов поровнялся и даже миновал его. Выскочив с маузером на шоссе с боевиками, я открыл пальбу по Арбузову и городовому. Нашими выстрелами была убита лошадь под городовым и Арбузов ранен в ногу, но оба они скрылись в дом лесника. Мне пришлось с боевиками обойти город лесом. Мы вышли в деревню, и там у знакомых одного из боевиков мы переночевали.

На второй день я направился в город. Придя в предместье Остатний Грош, я велел боевикам идти по домам, а сам с инструктором Балягой в 5 часов пополудни направился на квартиру Сухецкого на свидание, назначенное как раз в этот день. В квартире жены Сухецкого не было, а только ребенок в колыбели. Сухецкий заявил, что человек, которого я хочу видеть, придет на луга около фабрики Пельцера и что мы {407} должны идти туда. Он стал одеваться и сказал, что жены его нет дома, а он пойдет за хозяйкой дома, которая возьмет к себе ребенка. Мы с Балягой сказали, что подождем его во дворе дома. Только что все мы трое вышли на площадку лестницы, которая без поворота из входных дверей дома, и только я сделал шаг на лестницу (дом был двухэтажный), как снизу по нас даны были два выстрела. От пуль меня обсыпало известкой со стены. Я моментально вскочил обратно в квартиру. То же самое сделал Ян Баляга и Сухецкий. Из дверей комнаты, держа маузер в руках, я увидел высовывающуюся в дверь из-за стены голову стражника и его руку с браунингом. Началась пальба. При мне и Баляге было по одному браунингу и маузер, к ним около 100 патронов у каждого. Когда началась стрельба, Сухецкий, схватив ребенка на руки, стал на коленях умолять меня прекратить стрельбу и пропустить их с ребенком на лестницу, так как он сдастся добровольно. Видя его плачущим с ребенком на руках в момент, когда Сухецкий находился в таком же положении, как и мы, мне и в голову не пришло, что измена могла исходить от самого Сухецкого, и я спокойно пропустил его на лестницу. Он спустился, и городовой, стоявший у дверей дома, не тронул его и пропустил с ребенком во двор дома.

Мы с Балягой продолжали стрельбу; я у дверей, он из окна дома, причем Баляга сказал мне, что нам сегодня конец и чтобы я даром не расстреливал патронов. Выйти нам из этого дома можно было лишь в одну дверь и окно, которые сильно обстреливались. Сойти вниз по лестнице было нельзя. Я спросил «Стефана», Балягу,- много ли полиции на улице. Он ответил, что много, но из окна нам тоже нельзя ничего было сделать, так как с правой стороны, вдоль улицы, его сильно обстреливали из винтовок и браунингов. Видя бесполезность и бесцельность борьбы, я попросил Стефана стать у дверей, а сам взглянул в окно и увидел, что направо на улице стоят с винтовками стражники и у самой стены, у ворот одного дома, как потом оказалось, начальник земской полиции Лебедев, который из браунинга обстреливал окна. Я сказал Стефану, что попробую убежать через окно. Он ответил, что меня убьют. На это я возразил, что иного выхода {408} нет. Я стал у окна на колени, так как голову нельзя было высунуть в окно. Там только слышался треск и вой рикошетных пуль. Затем я высунул маузер в окно и по направлению к полиции открыл частую стрельбу. Этим я согнал их с улицы в ворота домов и мог сесть на окно. В момент, когда один городовой, стрелявший из винтовки, был моим выстрелом загнан в ворота дома, я соскочил вниз на улицу и прямо через улицу в переулок, а затем через огороды и поле к линии железной дороги, ведущей в Раков, и вбежал в лес. Там еще была слышна пальба по дому, где остался Стефан.

Пробежав лес, я вышел в поле, а затем добрался до деревни Канониска, где и ночевал у знакомого крестьянина-контрабандиста. На второй день к вечеру вернулся в город, где и узнал о смерти покончившего с собой Яна Баляга - «Стефана». Одновременно бежать нам из дома было нельзя, так как это повлекло бы за собою верную смерть нас обоих. Когда я выскочил из окна, полиция не могла ввиду стрельбы Стефана броситься за мной мимо этого дома, в переулок, а ей пришлось сделать круг через дворы других домов. За это время я исчез; Стефан, как оказалось, также бежал из этого дома, но не знал плана города и потому подался на луга мимо фабрики Пельцера, через которые, отступая, все время стрелял в преследующих его стражников. Затем, пробежав через Венскую дорогу, он очутился на площади инженерских домов фабрики Мотте. Стефан запрятался в ледник завода и был указан полиции какой-то женщиной. Полиция с подоспевшими ей на помощь солдатами оцепила ледник, и инструктор боевой организации Ян Баляга, по кличке «Стефан», покончил с собой выстрелом в голову. Он был рабочим шахты Домбровского бассейна и принимал участие во многих террористических актах.

Оказалось, что нас выдал полиции Франц Сухецкий. Как только мы вошли в дом, сейчас же были окружены восемнадцатью городовыми с начальником земской полиции Лебедевым. Полиции было приказано без всяких рассуждений стрелять в нас. В измене этой принимал наравне с Сухецким участие и тот человек, которого рекомендовал Сухецкий, и я решил принять его в боевую организацию! Фамилию его за-{409}был, но он был занесен мною в общий список шпионов, который и был сдан в партию. Франц Сухецкий с семьей был куда-то выслан полицией, скрылся и разыскан боевой организацией не был.

Как-то в одно воскресенье боевики, проходя по Краковской ул., встретили городового, скандалившего с людьми, и они из мести за убитого «Стефана», Балягу, выстрелами убили его.

В тот же день ко мне на квартиру по Варшавской ул. к Антону Пецуху пришел боевик Павловский. В разговоре он заинтересовался - ночую ли я на этой квартире, которая, по его мнению, очень удобна для меня, так как в случае чего-либо опасного для меня можно бежать во все стороны. На этой квартире я ночевал всего лишь одну ночь, когда прибыл из-за границы в Ченстохов и больше ночевать боялся, но ответил Павловскому, что именно здесь ночую. В ту же ночь дом был оцеплен солдатами и полицией, и в квартире, где я бывал, произведен обыск солдатами. Мое подозрение пало на Павловского, который ходил к приставу Татарову. Павловский был убит боевиком Яном Собчиком в своей же квартире.

Не знаю, по какой-то причине член штаба боевой организации Арцишевский, по кл. «Станислав» и «Марцин», был устранен из штаба боевой организации, и дела организации пришлось вести непосредственно с членом штаба боев. организации Владиславом Денель, кл. «Аграфка».

Мне иногда по делам боевой организации приходилось уезжать из Польши в Краков. Тогда я проходил границу вблизи Герб или Сосновиц с контрабандистами. Остановился по делам организации на квартире у Денеля в Кракове, и там было решено убить в Ченстохове пристава Татарова и, насколько удастся, его помощника Арбузова после разведки канцелярии участка, взорвав бомбами весь участок. По разработанному мною плану необходимо было в участок одновременно бросить две бомбы: с одной проникнуть воротами дома и бросить в окно участка со двора, со второй надо было, под предлогом дела открыть дверь в канцелярию и бросить бомбу туда. Остальные боевики должны были стоять на {410} улице в сторону Огродовой ул. и, если придется, обстреливать из маузеров участок, если кто попытается бежать за нами или же погонятся живущие невдалеке от участка солдаты из кордона пограничной стражи. Место отступления боевиков было очень удобное: сразу же с Петроковской ул., на которой стоял участок, через Огродовую и дворы домов на Краковскую, а оттуда куда понадобится. Для этой цели были мною потребованы бомбы. Ко мне заезжали в Ченстохов заслуженные революционеры, бывшие в давнее время членами партии «Пролетариат», тт. Феликс Кон и Мечислав Маньковский, кл. «Юзеф», которым из его жизни написана брошюра «У подножия виселицы». Так как трудно было установить, когда можно застать в канцелярии Татарова, то дело это все откладывалось. Я с этим не торопился. У меня являлась мысль, что если получится взрыв сразу десяти или двенадцати фунтов карбонита или динамита, то этот трехэтажный дом может рухнуть. Между тем в нем жили полицейские семейства. Я не торопился, хотя это не исключало выполнения задачи. В конце концов это покушение на участок в исполнение приведено не было.

В прошлом из своей партийной работы в Ченстохове в 1907 году я забыл указать, что, по данным дзельницового комитета (районного) дзельницы Варшавской в Ченстохове, по распоряжению инструктора Альбина, мною и Бертольдом Брайтенбахом и, как мне помнится, Данелем и Виктором Вцисло, по кл. «Кмициц», был убит за шпионаж дворник Ян Цекот. Цекота обвиняли также за выдачу полиции типографии, принадлежащей с.-д. Польши и Литвы.

По ошибочному показанию Тарантовича, Альбином был указан, как агент полиции, молодой человек. Мною, Брайтенбахом, Поважным и Данелем по Огродовой ул. в какой-то праздничный день он был по ошибке убит. После оказалось, что Альбин ошибся в приметах.

В 1909-1910 годах в Домбровском бассейне из-за слабого развития агитационной деятельности ни в Сосновицах, {411} ни в Домброве боевая организация из-за недостатка подходящих людей сформирована не была. В районе шахты Немцы, в который входили Малые и Большие Стржемешицы, колония Немцы, Феликс и дер. Поромбка, была мною сформирована «шестерка» боевой организации. Старшим был Стефан Мартель, кл. «Яцек», который в то же время был членом окружного комитета партии, второй боевик был по кличке «Алоизы». Остальных же боевиков, ни кличек, ни фамилий также не помню, а некоторых и совсем фамилий не знаю. С этими боевиками я многого не предпринимал по исполнению ими террористических актов, за исключением двух по требованию комитета дзельницы (района) Немцы.

В Ченстохове в 1909-1910 годах, по требованию партийных рабочих фабрики Варта, было постановлено за доносы на рабочих убить мастера той же фабрики Беднарского. Я знал его лично еще с 1906 года, и тогда он рассказывал о своей принадлежности к ППС «Пролетариат» . В это время он считался членом ПСП. К постановлению комитета об убийстве Беднарского я отнесся с неуверенностью и решил по возможности сам проверить. Однако, многие люди говорили за виновность Беднарского и, в конце концов, я послал двоих боевиков убить Беднарского. Покушение это состоялось рядом с конторой фабрики; Беднарский был лишь ранен и вылечился.

В 1908 г., когда я находился за границей, было произведено нападение лично нынешним пресловутым начальником всей Польши Юзефом Пилсудским, по кличкам «Мечислав» и «Зюк», который был членом центрального комитета ПСП рев. фракции, и членами штаба боевой организации: Арцишевским, кл. «Станислав» и «Марцин», Валерием Славеком по кл. «Густав» (не смешивать с ченстоховским боевиком Славеком), Юстином и Стефаном, которого также называли «Отцом», а также инструктором Гибальским по кл. «Франек», при участии еще и других боевиков, нападение на почтовый {412} поезд на ст. Безданы под Вильно. При этом нападении боевой организацией было конфисковано триста тысяч рублей.

После этого нападения на ст. Безданы интеллигенция, возглавлявшая партию вместе с Юзефом Пилсудским, зажила веселой жизнью и разъехалась по курортам, преимущественно в Закопане (в Галиции, в горах Татры), а часть осталась в Кракове. Другие члены партии из среды рабочих, которые это наблюдали, говорили, что совместно с деятелями тоже псевдо-социалистами галицийской с.-д. партии, из которых некоторые были депутатами в австрийском парламенте, и они стали частыми посетителями ресторанов, кафе Дробнера и Хавелки в Кракове. Член Центрального Комитета ПСП революционной фракции Юзеф Пилсудский пошел еще дальше. В Европе, как, кажется всем известно, назревали важные события, которые в конце концов разразились европейской войной. Это знал Юзеф Пилсудский. Где там ему было до пролетарских масс, над которыми гаркала бюрократия и мстила за прошлые революции? Юзеф Пилсудский, который возглавлял Центральный Комитет партии, задумал с помощью надвигающихся событий стать вторым Наполеоном. Он приобрел учебники французского и английского военного штаба и стал изучать военную теорию по технике, тактике и стратегии. Он решил войти в переговоры с австрийским Генеральным штабом для беспрепятственного обучения членов Союза активной борьбы, имея в виду постепенную организацию полков, в состав которых могли вступать люди всевозможных политических убеждений. Пилсудский Юзеф решил в русской Польше с помощью небольших отдельных групп партии поддерживать связь с пролетарскими массами Польши, а весь центр тяжести работы сосредоточить в Союзе активной борьбы. Для материальной поддержки партии решил время от времени преимущественно уже не на территории русской Польши и самой России производить крупные экспроприации денег.

С этой целью, вскоре после безданской экспроприации Центральный Комитет партии совместно со штабом боевой организации решили после предварительной хорошей техни-{413}ческой подготовки произвести крупную экспроприацию денег в казначействе одного из городов Киевской губернии.

Вышеуказанное нападение на казначейство в Киевской губ. должно было совершиться весною 1909 года, но по прибытии на место нападения Станислава Марцина и еще других боевиков оказалось, что не вся техническая подготовка соответствует плану нападения. Это нападение временно было отложено. В казначействе этом (банке) по сведениям, исходящим из банка, рассчитывали экспроприировать около трех миллионов рублей. С целью этого нападения на берегу реки была устроена легальная мастерская, где были изготовляемы моторные лодки. На них боевики должны были уехать по Днепру до порогов около Екатеринослава, слезая частично по пути. Остальные в конце концов должны были лодки затопить. В городе, где должно было произойти нападение, стояли одна или две роты солдат. В момент нападения на банк одновременно намечалось взорвать бомбами этих солдат, а боевики, расставленные по улицам, должны были стрелять вдоль улиц и убивать всех, кто бы бежал к месту нападения. Нападение это должно было произойти ночью.

Тактика партии, намечаемая Юзефом Пилсудским и его компанией, должна была свести ее деятельность на чисто буржуазный лад, а боевая организация превращалась в группу бандитов, которые для Пилсудского и его компании под вывеской социалистов грабили бы деньги для их блаженства. В революционном течении всякое убийство должно серьезно оправдываться революционной целью.

Для материального поддержания революционного движения были допустимы экспроприации лишь в крайней надобности, между тем экспроприации ПСП рев. фракции производились в обширном масштабе. Даже экспроприации, дающие несколько рублей, уносили с собой человеческие жертвы, а это не могло оправдываться революционной целью. Может быть, читающий мои слова задаст себе вопрос - почему я так пишу, между тем как сам участвовал во многих мелких экспроприациях. Я отвечу, что это совершалось в 1905 - 6 и 7 годах, когда мое политическое развитие и знание были далеко не те, как у меня ныне. Даже и тогда я пре-{414}красно знал, что эти экспроприации имеют целью материальную поддержку революционного движения. В 1907 году, после первой с моим участием экспроприации денег в казенной винной лавке, в Стржемешицах, при передаче мною этих денег окренговцу боевой организации Яну Клемпинскому, по кл. «Зенону», и инструктору Альбину, у меня незаметно осталась в кармане двухкопеечная монета. Я попросил тогда Альбина, и эти две копейки вошли в сумму прежде сданных мною и были для правильного счета опубликованы в партийной газете «Работник».

Сейчас не помню, в какое время в 1909 году началась в партии подготовка к XI съезду партии, который и состоялся в том же году в Вене (Австрии). Во время этой подготовки к съезду партии из-за Пилсудского с его компанией отношения между боевиками и некоторыми партийными людьми были натянуты. При моем разговоре со Станиславом и Гибальским и другими инструкторами боевой организации выяснилась возможность раскола партии на съезде. По совещании со Станиславом, которого они обвиняли в дезорганизации партии, я решил не скрывать перед рабочей организацией Ченстоховского и Домбровского бассейна всего, что происходило в центре партии, что центральная власть партии стремится на XI съезде провести все намеченные резолюции и тем превратить остальных членов партии в слепое орудие в своих руках. В среде эмигрантов недовольство центром партии было также большое. Центральная власть партии с помощью ее сторонников из агитационного отдела по округам подготовила себе желательный состав съезда партии, а именно большинство таких людей, которые одобрили бы ее предложения. Весь съезд был так подготовлен, что все резолюции интеллигенции съезда прочитывались и утверждались. Это рассказывали участники съезда из боевиков и некоторые рабочие из окружных комитетов.

На съезде, разумеется, участвовал весь Центральный Комитет партии; ему помогали работники штабов организационно-агитационного, боевого и т. п., имевшие близкое отношение к руководящей работе по партии в заграничных секциях и Союзе активной борьбы. Со стороны боевой орга-{415}низации должны были участвовать также я и Гибальский - «Франек».

Незадолго до съезда партии я уехал из Кракова в Польшу по боевым делам, Гибальский, который был в это время где-то в Закопаном и который был с ораторской способностью, также был обойден и на съезд партии не попал. Потом оказалось, что это была умышленная проделка центра партии. Из среды боевой организации, сторонников рабочей жизни, на съезде партии участвовали Арцишевский - «Станислав-Марцин», Бертольд Брайтенбах и «Витольд» - Александр Очковский, «Лукаш», Сокол, Ян Баляга - «Стефан» и некоторые другие. Из вышеуказанных боевиков лишь один Станислав мог более или менее быть оратором, но это в сравнении с интеллигенцией съезда была капля в море; остальные боевики, хотя в выполнении террористических актов геройские люди, но ораторски высказать всего, что нужно было, не могли. Если бы и я сам был участником съезда, то обширно и точно по всем вопросам я тоже не мог бы высказаться, т.к. был очень нервным, и всякое возражение меня вывело бы из себя. Юзефу Пилсудскому удалось провести намеченное на съезде партии.

Приехав в Краков, когда все вернулись со съезда партии, я увидел подавленное настроение боевиков, участвовавших на съезде. Юзеф Пилсудский со своей компанией воцарился в партии, но зато имел оппозицию из боевиков и других лиц, заинтересованных в жизни партии; боевая работа остановилась, и Пилсудский был вынужден согласиться на созыв боевой конференции по вопросам о съезде партии, хотя по данному праву съездом партии Центральный Комитет мог на конференцию не согласиться. Вопрос был поставлен ребром. Предусматривалось, что боевая конференция может окончиться расколом партии. До созыва таковой я на совещании с Станиславом и Гибальским, а также другими в Ченстохове и Домбровском бассейне в среде рабочих окончательно подготовил к этому случаю почву.

Находясь в Ченстохове, я получил от Денеля из Кракова распоряжение прибыть туда. В это время были как раз проездом в Ченстохове на конференцию инструктора боевой ор-{416}ганизации Юзеф Рыба (кличка «Бонифаций») и Александр Очковский, кл. «Лукаш». Они зашли ко мне, и мы вместе со ст. Рудники Венской ж. д. уехали поездом в Домбровский бассейн, где, с помощью контрабандистов прошли границу Австрии. Со станц. Щакова поездом прибыли в Краков. Приехав, я сейчас же пошел на квартиру к «Станиславу-Марцину», где встретил также и Гибальского. Вскоре пришли инструктора, приехавшие со мною Бонифаций и Лукаш.

Собравшись на квартире Станислава, мы подняли вопрос, который должен был вырешиться на днях боевой организацией во Львове, куда и следовало нам уехать. На этом совещании нами было решено ни на шаг не отступать от вопросов, по которым Пилсудский со своей компанией должен в корне изменить свою тактику по партии, так как она вела в буржуазную сторону. Ведь съездом партии Центральному Комитету было дано неограниченное право, по которому Пилсудский мог повелевать партией как ему заблагорассудится, а боевую организацию было решено свести на положение налетчиков для добычи денег.

Вскоре после этого мы уехали во Львов, куда с нами на конференцию прибыли члены Центрального Комитета партии - Юзеф Пилсудский - «Мечислав» - «Зюк», Вронский, кл. «Иовиш», Тытус Филиппович, «Стефан», из штаба боевой организации Владислав Денель - «Аграфка», Валерий Словик - «Густав» и Арцишевский - «Станислав-Марцин», положение которого по отношению к штабу было неопределенное, а из инструкторов боевой организации - я, Бертольд Брайтенбах, Александр Очковский. На конференции принимали участие Прыстор - «Богдан», и Бернард, - у которого была отнята рука из-за ран, полученных им в сражении с полицией, Юзеф Рыба - «Бонифаций», Гибальский - «Франек», Сокол, Валек, Генрих и еще кто-то другие, организатор Союза активной борьбы во Львове Сосунковский по кл. или имени «Юзеф», а также представитель организационно-агитационного штаба по кл. «Михаил», из технической части штаба боевой организации Ольга и Мария Мирецкие, управляющий редакцией «Трибуны» Бай и некоторые другие. {417}

Конференция продолжалась несколько дней. На ней почти все резолюции Пилсудского были отклонены или принимались лишь для сведения. Больше всех против Пилсудского и его компании выступал Гибальский, «Франек». По одной из написанных и прочитанных им резолюций на голосование представитель штаба организац.-агитац. Михаил сказал в ответ, что непринятие ее для нас, т. е. для всей компании Пилсудского, то же самое, что приставленный браунинг к голове. Пилсудский же в своей речи говорил, что, как ему видно, все клонится к расколу в партии и что он даже пойдет на это. «Если хотите раскола, то устраивайте» - сказал он. Во всех его ответах было видно одно лишь легкомыслие к тем настоящим вопросам боевой организации, прямо относящимся к интересам рабочих масс, и все открыто клонилось к вступлению в контакт с буржуазией. Он говорил, что надо быть сильными, подготовленными на случай войны, для чего необходимо вступить в контакт с национал-демократами. Поэтому в Союз активной борьбы могут вступать люди и других политических убеждений, лишь бы они были согласны бороться за освобождение Польши.

Из всего этого вытекало, что Пилсудский со своей компанией при его тогдашней тактике и планах на будущую борьбу дать пролетарским массам социалистическую жизнь не мог.

Кроме того, на конференции был поднят вопрос об отчете Центрального Комитета партии в израсходованных им деньгах, конфискованных боевой организацией на ст. Безданы в сумме трехсот тысяч рублей, которые в такое короткое время были все израсходованы. Центральный Комитет партии отвечал, что книги по ведению приходо-расходных сумм по партии остались в Кракове; чтобы привезти таковые, потребуется время, которого нет. Пилсудский в своей речи сказал, что нам всем, положа руку на сердце, надо сказать, что мы их расходовали, но ели на них все. Безусловно, такой ответ и объяснения не могли оправдывать сказанного Пилсудским, т. к. всем было ясно, какие суммы могли быть израсходованы по настоящим делам партии, в том числе на расходы по содержанию небольшого числа людей «боевого{418} летучего отряда» и тех инструкторов и агитаторов по округам, которым выдавались деньги очень скудно. В конце концов вопрос об израсходовании денег остался на конференции неразрешенным. Как и по остальным вопросам Пилсудский обещал лишь в удобное для этого время созвать двенадцатый съезд партии. Мы вернулись с конференции в Краков. Люди, которые были заинтересованы в разрешении спорных вопросов на конференции, остались недовольными ее результатами.

Уезжая из Польши на конференцию, как в Ченстохове, так и Домбровском бассейне я предупредил более заинтересованных партией рабочих, что уезжаю за границу, где разрешаются вопросы по партии, имевшие связь с XI съездом партии, а также вопросы тактики центра партии по отношению к рабочим массам и боевой работе. После прибытия из Львова в Краков я вскоре был откомандирован обратно в Ченстохов и Домбровский бассейн. Здесь я рассказал рабочим, имевшим руководящее отношение по местным организациям, все происшедшее на конференции, и это еще больше вызвало недовольство центром партии и отрицательно-критическое отношение к интеллигенции, руководящей работой партии. Пробыв некоторое время в Ченстохове и Домбровском бассейне, я был вызван штабом боевой организации в Краков, куда и уехал. К моему удивлению, узнаю в Кракове, что Арцишевский, «Станислав-Марцин», и Гибальский «Франек», призваны Центральным Комитетом партии в штаб боевой организации в качестве членов штаба. Выяснилось, что Центральный Комитет, дабы успокоить возмущенных против него боевиков и большинство членов партии, решил совместно с остальной своей компанией призвать в штаб боевой организации названных Станислава и Франека и с их помощью дальше спокойно проводить, по выработанной им тактике, работу в партии. Таким соглашением Станислава и Франека с Пилсудским и его компанией я был очень возмущен и расстроен. Станислав и Франек, по инициативе которых был вызван раздор в партии, ведущий к расколу последней, теперь, став у власти, наравне с Пилсудским стали проводить все дальше по воле Пилсудского и сразу сумели {419} поставить на свою сторону и боевиков летучего отряда, которые в то время состояли на содержании партии. В это время в Кракове в среде эмигрантов жил бывший агитатор и боевик электромонтер Гравер, который в среде эмигрантов вел кампанию против центра партии. Партийная власть предупредила его, что опубликует его в партийной газете. На это он ответил, что если это объявление появится в партийных газетах, то он обратится в редакцию одной из краковских газет. В ней опубликует все по поводу объявления в газетах о нем и раскроет все известные ему грязные проделки Пилсудского, а затем соберет двенадцатифунтовую бомбу, с которой пойдет и собравшихся Пилсудского с компанией в редакции «Трибуны» взорвет. {420}

4

Расхождение Сукенника с ЦК партии и исключение его из партии. - Издание им в ответ прокламации от имени Общественно-социалистической рабочей организации. - Решение ЦК партии убить Сукенника и его обращение к русской полиции. - Его письмо в варшавскую охранку о подготовке центром партии нападения на казначейство в Киевской губ. - Падение в нем «всякого революционного духа». - Сукенник стал «никто». - «Случайный» его арест ченстоховской полицией. - Допросы его жандармскими и судебными властями. - Выдача им членов партии и некоторых боевиков. - Отправка его в Варшаву и допрос его варшавскими жандармами: полковниками Глобачевым и Сизых и генералом Утгофом. - Обыски и аресты в Домбровском бассейне по указаниям и при участии Сукенника, переодетого в форму городового. Дальнейшие допросы и дальнейшие выдачи.

По делам боевой организации я был в Ченстохове и Домбровском бассейне, где и рассказал рабочим, что некоторые товарищи, бывшие до этого времени в оппозиции против центра партии, теперь, пробравшись к власти, ведут кампанию за соглашение с центром партии. Рабочие, убежденные мною, стали противодействовать соглашению с центром. В это время в центр партии из русской Польши руководящая по районам организационной работой интеллигенция стала посылать на меня жалобы. В них они говорили, что я веду среди рабочих пропаганду против центра и его политики, что настроение рабочих становится враждебным к центру и руководителям организационной работой по районам. Вскоре я был вызван в Краков, где и явился к членам штаба боевой организации «Станиславу-Марцину» и «Франеку», Гибальскому. Последние направили меня к представителю организационно-агитационного штаба по кл. «Михаил», с которым я встретился в редакции «Трибуны». В отдельной комнате Михаил, в качестве представителя организационно-агитационной работы, стал упрекать меня за мою пропаганду среди рабочих против интеллигенции в партии и ее центра. Я, как социалист, стал ему доказывать неправильность ведения центром партийной работы. На это он ответил, что центр знает, что я честный человек, социалист и геройский боевик, оказавший им большие услуги. Однако, ввиду моей пропа-{421}ганды в среде рабочих против центра партии и вообще интеллигенции в партии центр решил меня от партийной работы устранить. На это я ответил ему, что это постановление может быть вынесено только партийным судом, причем добавил, что они все, вместо того чтобы заняться разумной революционной работой в партии, сидят в Закопане и Кракове, кутя и занимаясь грязными делами. Михаил, вскочив со стула, гневно сказал мне, что не желает больше разговаривать со мною и выбежал в соседнюю комнату. Выйдя из редакции „Трибуны" на улицу, возмущенный до глубины души, направился прямо на квартиру члена Центрального Комитета партии, ныне начальника всей Польши, Юзефа Пилсудского, где застал его сидящим за столом над своими военными учебниками. Я рассказал Пилсудскому все, что произошло между мною и Михаилом в редакции «Трибуны» и попросил партийного суда. Пилсудский ответил согласием и обещал поговорить с Михаилом. Выйдя от Пилсудского, я отправился на квартиру Карла Павинского, который тогда уже проживал в Кракове и у которого остановились приезжие боевики. Я написал заявление в штаб боевой организации, в котором потребовал над собою партийного суда. Я требовал, чтобы на этот суд были вызваны члены окружных комитетов партии Ченстоховского и Домбровского районов, а также старшие «шестерки» боевой организации тех же районов. Я хотел, чтобы все эти люди присутствовали на моем суде и были моими свидетелями, а равно очевидцами всего, что произойдет на суде со мной. Я хотел разоблачить на суде Станислава-Марцина и Гибальского, «Франека», по инициативе которых была создана оппозиция против центра партии. Ими же было подготовлено все к расколу ее или свержению Пилсудского с его компанией. Выйдя из дома с написанным мною заявлением, расстроенный до крайности, я пошел к члену штаба боевой организации Станиславу-Марцину, которому и передал свое заявление, прося его поскорее созвать суд. Станислав обещал.

На следующий день Станислав сказал мне, чтобы я завтра утром явился в редакцию «Трибуны», что и сделал я. В «Трибуне» я нашел Станислава, Франека и только что на {422} днях приехавшего из Польши Юстина, члена штаба боевой организации. Вскоре пришел Валерий, «Словик», Вронский, Пилсудский, Михаил и еще кое-кто. Все они вышли из комнаты, где я находился. Станислав, Юстин и Франек - все трое также ушли к остальным. Я остался один и все время нервно расхаживал по комнате. Наконец, вышли ко мне Станислав, Франек и Юстин. Первый заявил, что решено никакого суда надо мной не производить, так как у центра партии достаточно данных, что я анархически-коммунистического мировоззрения. Ввиду этого суд является для меня лишним, причем Станислав просил меня передать другому лицу, назначенному партией, боевую организацию, находящуюся в моем ведении, и ее оружие. На это я ответил, что протестую против уклонения центра партии от суда. Адреса боевой организации штабу известны, а также известно, где хранится оружие. В заключение я сказал, что таковое ни мое, ни их, а рабочих; «Поезжайте к ним, если они вам его дадут, берите». Юстин ответил на мои слова какой-то угрозой. Я же продолжал свой разговор со Станиславом и Франеком, упрекая их за то, что, став у власти, они умывают руки, круто повернув в сторону. Совместно с Пилсудским они стали проводить дальше его политику. Я добавил, что, по мнению центра, правду могут говорить только анархисты, я снова просил созвать суд. Они, т. е. центр, никогда не были социалистами и не будут друзьями рабочему классу. Однако, придет время, когда они сами на практике убедятся в этом. На этом наш разговор в редакции «Трибуны» закончился, и я, уходя, не повидался ни с Пилсудским, ни с другими, находящимися в соседней комнате.

Придя на квартиру к Карлу Павинскому очень расстроенный, я рассказал все, что произошло со мною и стал плакать. После этого я пошел опять к Станиславу, пытаясь разрешить вопрос с судом. На это он ответил, что центр партии отрицает суд, имея достаточно фактов о враждебном настроении рабочих в Польше против центра партии и интеллигенции в партии. Он же сказал, что центром постановлено опубликовать в партийной газете «Работник» об исключении меня из партии. В скором времени это было сделано. После {423} этого из Кракова я написал письмо в Домбровский бассейн жене боевика Павла Далях, который еще в 1908 г. был арестован и содержался в тюрьме. Я просил ее приехать ко мне в Краков. Когда она приехала, я передал ей письма в Ченстохов и Домбровский бассейн районным комитетам партии и старшим «шестерок» боевой организации о том, что произошло со мной. Ввиду этого рабочие приостановили партийную работу и следуемые деньги отказались сдать в районную (окружную) кассу. После этого я некоторое время пробыл еще в Кракове на квартире Павинского. За время моего пребывания там многие меня предупреждали быть осторожным, так как центр партии несомненно не остановится ни перед чем по отношению ко мне, вплоть до убийства. Об этом передавал мне один эмигрант по кл. «Генек», который в то время служил в редакции «Трибуны» и наблюдал все происшествия. Я сам предусматривал это и потому стал осторожнее. В это время стал часто заходить ко мне на квартиру Карла Павинского боевик летучего отряда из Плоцка по кличке «Стефан». До этого времени между нами не было близких отношений, а теперь он стал ходить ко мне и уговаривал ходить по вечерам на прогулку за город. Это стало мне подозрительным, и я с ним ни разу туда не пошел, не объясняя ему почему именно. В это же время Карл Павинский зашел на квартиру к Станиславу, где виделся с Юстином, членом штаба боевой организации. Последний сказал Павинскому, чтобы он предложил мне уйти с его квартиры и отказал в содержании меня, так как на это давались средства партии. Карл Павинский сказал мне об этом, но до того заявил Юстину, что он этого сделать не может благодаря старому и хорошему знакомству со мною.

Мое положение ввиду вышеизложенного стало невозможным, и я уехал в Ченстохов и Домбровский бассейн, где на собрании и рассказал рабочим все, что произошло со мною. После моего приезда в Польшу пришли сведения ко мне, чтобы я был осторожным. В то же время интеллигенция, работавшая по районам, стала распространять перед рабочими разную клевету на меня, предлагали меня остерегаться, стали наводить обо мне справки, что кому говорю, у {424} кого бываю, где проживаю. Всей распространяемой обо мне клевете партийные люди не верили и решили отколоться от ПСП рев. фракции. В это время на одном из небольших собраний у рабочего Степана Мартела по кл. «Яцек», члена окружного комитета партии и в то же время старшего «шестерки» боевой организации, я встретился с членом организацион.-агитац.-штаба ПСП рев. фракции Длугошевским по кл. «Тадеуш». Последний сказал мне, что я напрасно говорю рабочим о неладах в центре партии, что рабочим в партии нельзя дать воли, как я хочу, нельзя допустить, чтобы они управляли сами, так как это стадо скота, которое называется лишь людьми; с ними можно что-нибудь сделать поскольку их крепко держать в кулаке. Эти слова меня сильно возмутили, и я ответил ему, что удивляюсь, как он, считая себя таким человеком, посвящает свои труды для этого же скота. Что он мне на это ответил, не помню.

Приехав в Краков на совещание с некоторыми эмигрантами, в том числе и с Виктором Вцисло - «Кмицицом», Гравером и Генеком, мы решили, что ввиду создавшегося положения мне надо быть очень осторожным, а также из отколовшихся людей от ПСП рев. фракции создать новую, но уже чисто рабочую организацию. С этой целью мне надо уехать на некоторое время в Польшу и подготовить для этого почву, а затем вернуться в Краков. Здесь мне надо оставаться, так как центр партии ПСП рев. фракции не смеет убить меня в Кракове, а дальнейшей работой в Польше по созданию новой организации займутся другие люди. Прибыв в Ченстохов, я совместно с учителем одноклассного начального училища по фамилии Лясотой составили прокламацию к сельским и фабрично-заводским рабочим за подписью Совета общественно-социалистической рабочей организации.

Черновик этой прокламации был прочитан на собрании членов окружного комитета партии, а также других ее членов, которые одобрили ее содержание. Было решено напечатать прокламацию секретно в легальной типографии, где один из членов окружного комитета партии Зых, по кличке «Малина», имел знакомых служащих. С их помощью удалось напечатать около тысячи экземпляров, которые и были рас-{425}пространены по Ченстохову и Домбровскому бассейну. Часть была послана в гор. Лодзь, куда их увез один из лодзинских боевиков, отколовшийся от ПСП рев. фракции, по фамилии Пионтек. В один из приездов ко мне Пионтек мне предложил возможность с организованными в Лодзи боевиками взорвать Лодзинское охранное отделение и убить начальника Лодзинской тюрьмы за издевательство над арестованными. Для этого предприятия у них не хватает оружия и нет динамита. Этот проект мне очень понравился, и я выдал ему для Лодзи пять маузеров, десяток браунингов с патронами и около десяти фунтов динамита. Все это он увез с приехавшей с ним женщиной в Лодзь с квартиры Павла Мильчарского.

В нашей прокламации говорилось о развитии революционного движения, которое тогда должно было сменить название царя лишь президентом, от чего не изменится положение рабочего класса. Рабочие, будучи разбитыми на отдельные партии, присмотрелись сами к междупартийной борьбе, когда рабочие одного станка выходили на улицу и на глазах общего своего врага убивали друг друга из-за того, что они принадлежали к разным партиям. Все эти партии натравливают рабочих друг на друга распространением среди них убеждений религиозных, национальных и политических. Этим они хотят не допустить рабочий класс объединиться в единое целое, и тем обезвредить его для свержения капиталистического мира. В нашей прокламации призывались рабочие, как имевшие одну цель, объединиться в единую социалистическую рабочую организацию и общей могучей своей силой свергнуть существующее веками капиталистическое иго.

Еще задолго до выпуска прокламации ко мне из Кракова прибыл в Ченстохов инструктор боевой организации Юзеф Рыба, кл. «Бонифаций». Он говорил о том, что его послал Станислав-Марцин с предложением принять участие в одной крупной операции. Я очень удивился этому и заявил в ответ, что ввиду решения центра партии относительно меня, обращение ко мне Станислава для меня очень странно, и я скорее вижу в этом злое намерение, чтобы таким путем заманить {426} меня в удобно скрытое место для убийства. Если бы это было и не так, то я дальше поставщиком денег Пилсудскому не буду. Бонифаций на это ответил, что он в этом не разбирается, что это может быть даже и так, как сказал я, и с тем он уехал.

Интеллигенция, работавшая в это время по районам в партии ПСП рев. фракции, продолжала распускать обо мне разную злостную клевету, о чем было мною уже указано выше. Ввиду этого революционный дух стал у меня падать и в то же время порождается злоба и желание мести центру партии ПСП рев. фракции и всем остальным ее работникам, кто только занимался обо мне клеветой.

В это время приехал ко мне из-за границы инструктор боевой организации Бертольд Брайтенбах, кл. «Витольд», предупредить меня. Просила предостеречь меня также сестра инструктора боевой организации Александра Очковского - Мария Очковская в Кракове, которая узнала от своего брата и других боевиков, что центром партии решено меня убить и что с этой целью в Ченстоховский и Домбровский районы высланы боевики. То же утверждали и партийцы в Домбровском бассейне, что с этой целью ведется разведка, где я проживаю, к кому хожу и т. д. Ввиду этого я решил при содействии Марии Пецух из Ченстохова обратиться письменно к приставу 2-го полицейского участка Татарову. В этом письме я предлагал встретиться со мной в Кракове, так как я боялся ареста или убийства полицией. Татаров ответил, что может видеться со мною только в Ченстохове. Однако, так как я ему не доверял, а он мне, то из этого ничего не вышло. Я написал ему письмо, чтобы он снесся с начальником варшавской охраны. Вскоре я получил от него письмо, чтобы я сам ехал в Варшаву к начальнику охраны. Далее говорилось, что после приезда в Варшаву могу по любому аппарату позвонить в охрану и вызвать «Владислава». Однако, ехать в Варшаву я боялся и не поехал. Через некоторое время ко мне пришла Мария Пецух и сказала, что ее к себе вызывал Татаров, что к нему кто-то приехал из охраны и хочет меня видеть. Он просил ее передать мне, чтобы я не боялся встретиться с ним. Я встретиться побоялся и просил Марию Пецух передать ему, {427} что она меня не видела, так как меня, вероятно, нет в Ченстохове. После этого я уехал в Домбровский бассейн, где проживал некоторое время в деревне Нивка у одного крестьянина. Бертольд Брайтенбах в то время находился в Ченстохове и незадолго до своего отъезда оттуда за границу с боевиком Станиславом Беднаркевичем и еще кем-то убили по подозрению в шпионаже Антона Пецуха, мужа Марии Пецух, брат которой Станислав Клемчак или Климчак служил стражником и за свои жестокости намечен был по приговору партии к убийству. Брат убитого Пецуха, Ян Пецух, также служил агентом в лодзинской охране. Некоторое время спустя Бертольд Брайтенбах, по кличке «Витольд», прибыл в Домбровский бассейн из Ченстохова. С контрабандистом Цвиклинским из деревни Поромбка отправился на границу, чтобы уехать в Краков. Солдат, стоявший на пограничном посту в лесу, был знаком с Цвиклинским и они, подойдя к нему, стали на самой границе разговаривать. В этот момент они увидели, что случайно из кордона, где проживают солдаты, вышел солдат. Последний увидел разговаривающими Цвиклинского, Брайтенбаха и солдата на посту. Последний, чтобы не было на него подозрения в пропуске людей на своем посту, произвел из винтовки вверх выстрел. Стоило Брайтенбаху сделать несколько шагов, и он был бы на австрийской стороне. Однако, он на выстрел солдата открыл стрельбу из браунинга и ранил последнего. Тогда и тот выстрелами из винтовки прострелил Брайтенбаху ногу. Последний, лежа на границе, все время стрелял по прибежавшим из кордона солдатам, и выстрелами последних был убит.

Смерть Брайтенбаха, одного из наиболее близких мне товарищей по боевой организации, ужасно на меня подействовала, тем более что он приехал из-за границы с целью предостеречь меня от грозящей опасности. Это еще более убило во мне энергию и революционный дух и озлобило против центра партии настолько, что я уже не скрывал этого в письме на имя Марии Очковской в Кракове.

Вскоре после смерти Бертольда Брайтенбаха я написал письмо приставу Татарову, которое послал ему через Марию Пецух, и просил передать начальнику варшавской охраны. В {428} письме этом я написал о партии и о подготовке центра нападения на казначейство в Киевской губ. Однако, места нападения я не указывал, так как и сам не знал его. Сообщая это, я хотел лишь отомстить центру партии и его сторонникам, кои распускали обо мне разную клевету и подстрекали против меня. Мысль о встрече с кем-либо из охраны казалась мне страшной. Я вспоминал о всех террористических актах, выполненных мною, о которых жандармерия имела в руках неопровержимые факты о моем в них участии. Я никогда не поверил бы, что мне все это могут простить. Кроме этого я знал и то, что у меня будут спрашивать обо всем известном мне по партии, и будут требовать выдачи им рабочих, принадлежащих к партии, а этого сделать я не хотел. В конце концов решил по поднятому мною вопросу с охраной покончить, т. е. отказаться от дальнейших попыток к сближению с охраной и уехать совсем за границу. Так как денег у меня на выезд было мало, я пошел в деревню к своему старшему брату Яну. Брат был очень религиозным и презирал социализм. Против меня был озлоблен. Он удивился моей просьбе и сказал, как же это так у вас в партии нет денег. На это я ответил, что иногда все бывает и случается. Это было незадолго до моего ареста. Брат не отказал мне и дал пятьдесят рублей. Я поблагодарил его, распрощался и ушел обратно в Ченстохов.

Под впечатлением постановления центра партии убить меня и всего того, что произошло на этой почве вокруг меня и чего я из-за всего этого сам коснулся, во мне исчез весь революционный дух, исчезла с ним и энергия, и я стал никто. Чтобы уехать за границу, я из Ченстохова направился в Домбровский бассейн и там с контрабандистами должен был пробраться через границу в Австрию. Придя в колонию Феликс, а также в деревню Поромбка, которые были вблизи границы, я узнал, что из-за происшествия с убийством Бертольда Брайтенбаха и ранения им солдата, переход границы очень затруднителен. Узнав все это, я решил вернуться в Ченстохов и пройти границу около Герб. По Варшавско-Венской ж. д. я доехал до ст. Порай, т. е. не доезжая до Ченстохова одиннадцати верст. Оттуда направился в город пешком, так как не хотел прибыть в Ченстохов на станцию, где {429} могли бы меня узнать и арестовать. Со ст. Порай я пошел в обход через деревню Миров. Там меня остановил стражник ченстоховской конной полиции с браунингом в руке и спросил меня, кто я и откуда иду. Я ответил ему, что иду из деревни на вечернюю смену. Не дав дотронуться мне руками до кармана, он с браунингом в правой руке левой обыскал меня и отобрал у меня браунинг и записки. Стражник доставил меня арестованным к начальнику ченстоховской земской полиции Лебедеву. Стражнику, арестовавшему меня, я назвался другой фамилией. Когда мы пришли в канцелярию начальника полиции, дежурный, вахмистр полиции Бондаренко, который ранее был акцизным чиновником и знал меня с малых лет, а также и другой вахмистр полиции Жуликов, знавший меня с детства, сразу же выяснили мою фамилию и сразу же по телефону передали начальнику Лебедеву, что я арестован. Тот немедленно прибежал со словами: «Наконец, мы тебя словили. Долго, брат, за тобой гонялись. Да все боялись тебя, а теперь поговорим с тобою». Дальше он заявил, что я уже не в партии, так как у них имеется партийная газета «Работник», в которой напечатано, что инструктор боевой организации по кличке «Эмиль» за свои анархические убеждения исключен из партии. Дальше он сказал, что теперь меня самого хотят убить, причем, к моему удивлению, произнес: «За что вы убиваете этих городовых - баранов, которые служат ради куска хлеба, вот кого бы убивали - нас. Мы знаем, что делаем, а что городовых, вы убьете одного, а у меня уже сорок прошений лежит с просьбой на службу». После этого он велел двум стражникам встать при мне с винтовками, а сам передал по телефону начальнику жандармского управления, начальнику уезда, тов. прокурора и следователю о моем аресте. Это было уже вечером.

Скоро прибыли также пристав Денисов и Татаров, причем Денисов предложил мне говорить всю правду. Прибыли также товарищ прокурора и жандармский подполковник Есипов. Ввиду позднего времени тов. прокурора не стал меня допрашивать, а жандармский начальник велел перевести меня в тюрьму и там лишь в присутствии жандармского конвоя стал меня допрашивать о партийной работе и организа-{430}ции. Я не отрицал своей принадлежности к партии, так как у них имелись обо мне факты; но я сказал, что в боевой организации я работал лишь в техническом ее отделе, т. е. по перевозке и сохранению оружия и т. п., и в террористических актах я участия не принимал. В ответ он произнес: «Что вы ерундите, у нас есть целая куча сведений об этом; по показаниям инструктора боевой организации Тарантовича, „Альбина“, вы были его помощником; вы же убили жандармского вахмистра Крыкливого, были инструктором боевой организации. У меня имеется статья о вас в партийной газете „Работник“. Я вас давно бы арестовал, только мы все думали, что вы сами к нам придете». Затем он меня спросил - знаю ли я Мильчарского и его жену. На это я ответил, что нет. Тогда он засмеялся и сказал мне: «Вы даже спали с Мильчарской на одной кровати, а не только просто знаете их». Продолжая допрашивать, сказал, что «мы знаем каждый ваш шаг, как вы жили за границей, где и что делали».

На этом допрос закончился, и он ушел отправить телеграммы с уведомлением о моем аресте начальнику губ. жандармского управления в Петрокове, прокурору Петроковского окружного суда и начальнику Варшавского охранного отделения. Из канцелярии меня перевели в камеру. При открытых дверях камеры поставили двух городовых с винтовками. Вскоре прибежал в тюрьму ко мне начальник земской полиции Лебедев; оглядывая меня, приказал городовым зорко следить за каждым моим движением, а если попытаюсь что-либо сделать - стрелять. В это время снова пришел ко мне жандармский начальник. Это было уже поздно ночью. Удалив начальника земской полиции, стал в канцелярии допрашивать меня об участии в террористических актах и предложил выдать ему ченстоховских боевиков. В некоторых террористических актах, которые можно было доказать, я стал ему сознаваться. Что же касается участия в них других боевиков, то говорил лишь о тех, которые куда-либо выехали или же которых нет в живых. Я сказал, что большинство их знаю только по кличкам, а что касается 1909 и 1910 годов, то в Ченстохове совершали террористические акты преимущественно приезжие боевики из-за границы, а местные боевики {431} бежали за границу. Затем привели в тюрьму арестованных Мильчарского Павла и его жену, Марию Пецух, которая передавала мои письма приставу Татарову, и ее сестру, Владиславу Климчак. Их мне предъявили, но я ответил, что знаю их, но к партии они не принадлежали. Это заявление пока не помогло, и их оставили в тюрьме.

Утром из Петрокова прибыли на допрос прокурор Петроковского окружного суда и следователь по важнейшим делам Коломацкий. Как мне помнится, участковый следователь 3-го участка г. Ченстохова вызывал экстренно повесткой в качестве свидетелей по моему делу о нападении на акцизных сборщиков и убийстве таковых в Ракове. За мною в тюрьму пришли три жандарма, которые и перевели меня на допрос в уездное управление начальника. На улице от самой тюрьмы до уездного управления стояла цепь из солдат, полиции и жандармов. В уездном управлении я застал начальника уезда князя Авалова, жандармского начальника подполковника Есипова, прокурора окружного суда, следователя по важнейшим делам Коломацкого, участкового следователя и товарища прокурора, а равно вызванных свидетелей из Ракова: приказчика казенной винной лавки Каминского со старшей дочерью и ксендза. Свидетели по делу о нападении на винную лавку и нападении на акцизных сборщиков и убийстве таковых рассказали о моей деятельности. Каминский с дочерью сказали, что я нападал на лавку с другими два раза и третий раз Каминский меня видел, как я с браунингом в руке быстро бежал от места нападения и убийства сборщиков. Ксендз, который был очевидцем из окна своей квартиры нападения и убийства сборщиков, заявил, что я немного похож на одного из нападавших, но утверждать под присягой он не может, что это именно я. Допрашивающим я заявил, что в нападении на винную лавку я принимал участие, но в нападении на акцизных сборщиков и их убийстве участия не принимал, а был около места нападения лишь случайно. Это меня заставило бежать, как видел Каминский. Подписав протокол допроса, следователь дал мне подписать постановление на содержание под стражей. Прокурор окружного суда и товарищ прокурора заявили мне, что по это-{432}му делу я буду передан Варшавскому военно-окружному суду и препровожден в десятый павильон Варшавской цитадели. Я знал, что для военного суда этих фактов достаточно, чтобы меня повесить.

Дальше начался допрос следователем Коломацким, товарищем прокурора и жандармским начальником по другим террористическим актам. Жандармский начальник Есипов стал внушать мне, чтобы я раскрыл все известное мне о партии. Тогда можно рассчитывать на замену варшавским генерал-губернатором смертного приговора военного суда на небольшой срок каторги. На допросах я указывал и других лиц партии, но по боевой организации лишь немногие могли быть арестованы, а большинство - одних уже не было в живых, другие уехали за границу или же были мне известны лишь под кличками. За время моей работы в партии я действительно никогда не интересовался фамилией партийного человека и знал фамилии, поскольку это требовалось, как необходимость. Меня, как боевика, знала огромная масса рабочих фабрик и заводов. В Ченстохове редко на какой улице кто-нибудь не знал меня, я же, зная очень многих партийных людей, избегал знакомства с ними, так как они не имели со мной общей боевой работы в партии. Очень многие из других политических партий знали меня, но я никогда не стремился к сближению и тем самым не интересовался их фамилиями. Теперь, когда я был арестован и началась выдача членов партии, это оказалось большим счастьем, так как возможно, что иначе я выдал бы больше людей, чем сделал. Ничуть не преувеличивая, говорю истинную правду, что рабочие фабрик и заводов очень любили меня, и многие старались быть со мною знакомыми ближе, но я этого избегал, тем более в видах конспирации по инструкции боевой организации. В конце концов это послужило к лучшему.

На второй день моего ареста в Ченстохове, во время допросов меня прокурором, следователем и жандармским начальником, людей, которых можно было арестовать, было указано мною немного, и допросы производились исключительно по обвинению меня самого. Как-то вечером кончился допрос, и я услыхал разговор жандармского начальника, что {433} Сукенника партийные хотят отбить у конвоя, который будет провожать меня по городу на вокзал. Ночью пришла из Варшавы телеграмма, чтобы меня немедленно доставили в Варшаву, и ночью под сильным конвоем меня увели на вокзал. По улицам на вокзал, по которым меня проводили, сплошь стояли солдаты и полиция, а мне наложили наручники. Вместе с конвоем на вокзал пришли жандармский начальник и начальник земской полиции. Я видел также помощника пристава Арбузова, на которого я сам организовал покушение и принимал в нем участие. В поезде мы сели в пассажирский вагон, с двумя жандармами рядом и по сторонам. В вагоне еще было двенадцать городовых с вахмистром полиции. Утром поезд прибыл в Варшаву. Меня с вокзала под тем же конвоем на извозчике доставили прямо в Охранное отделение. После принятия меня от конвоя дежурным по охране в дежурную комнату пришел помощник начальника охраны Сизых. Взяв меня с собою в кабинет, он выразил сожаление, что я сам не явился и что теперь дело находится в скверном положении.

Я попросил купить мне чего-нибудь поесть, сказав, что мои деньги сданы дежурному, на что он ответил согласием, прибавив, что расходы на содержание меня оплатит Охранное отделение. Через некоторое время в кабинет вошел жандармский полковник. Это был начальник Охранного отделения, Глобачев. Он посоветовал мне на допросах говорить всю правду, тогда для меня все будет сделано. После этого в Охранное отделение прибыл помощник варшавского генерал-губернатора, генерал-лейтенант Утгоф. Последний заявил, что он все устроит для меня у генерал-губернатора Скалона, чтобы смертный приговор военного суда заменили мне небольшим сроком каторги. После этого начал допрос подполковник Сизых, который спрашивал меня по делам, происходившим за последнее время. Он сказал, что, по его сведениям, партийные, боясь арестов по моим указаниям, уже бегут в Краков. Тогда же я узнал, что тем человеком, который приезжал в Ченстохов к приставу Татарову и который хотел видеться со мною, а равно и адрес по телефону, который мне был указан Татаровым в письме, был ротмистр жан-{434}дармского Охранного отделения Анненков. Последний сейчас же уехал в Ченстохов и Домбровский бассейн произвести следствие по моим указаниям.

На второй же день после приезда в камеру Охранного отделения ко мне принесли обмундирование городового и велели переодеться с тем, чтобы с чинами охраны ехать в Ченстохов и Домбровский бассейн для более удобного производства обысков и арестов по партии. Шашку мне дали без клинка. Забрав меня с собою, приехали на Венский вокзал, откуда поездом прибыли в Домброву. Со мною в форме был лишь один городовой Охранного отделения; остальные агенты были одеты в штатское. В Домброве нас на станции встретили жандармский ротмистр Анненков и Тарасевич. С обыском пошли в Домброве лишь в два места - к партийным Раевскому и Новаку. У первого была найдена литература, а у другого - один маузер, но они не принадлежали к боевой организации и лишь по партии участвовали в районных комитетах. Кроме этого был арестован еще один сапожник, фамилии которого я не помню. Я лично к нему на арест не ходил. На вопрос ротмистра Анненкова - куда еще пойдем, - я ответил, что боевиков у меня в Домброве не было, а партийных адресов и фамилий я не знал, а встречался с ними на квартире указанных выше Раевского и Новака, на что Анненков сказал, что в Домброве есть «шестерка» боевиков. Он уверен, что я их не знаю, так как она сформирована лишь в последнее время. Между прочим, все боевики этой шестерки ему известны, но он пока оставил их в покое.

С домбровским поездом мы уехали в Стржемешицы Большие, где по моему указанию было найдено в складе ПСП рев. фракции у Филиппа Журека пять или семь маузеров, и несколько неисправных браунингов. Кроме этого места, мы пошли еще в Малые Стржемешицы, где были в двух местах. У одного бывшего боевика ничего найдено не было. Я сказал, что он не принимал участия в террористических актах и вышел из партии, и его оставили. Другой член окружного комитета, по кличке «Владек», был арестован. Он обещал ротмистру Анненкову быть тайным сотрудником, и тот его освободил. Однако, он скрылся за границу. Лично я в {435} Домбровском бассейне ни к кому больше не пошел, заявив, что всех известных мне партийцев я уже указал, а больше никого не знаю. Кроме того, фамилии не всех боевиков мне известны, а лишь их клички. Из тех боевиков, которые были мною указаны, был арестован один лишь боевик сосновицкой организации; он недавно поступил и участия в террористических актах не принимал, а остальные боевики скрылись. Также по моим показаниям был арестован в дер. Поромбка член окружного или участкового комитета Викентий Кульнецкий, у которого были найдены два браунинга, принадлежащие местной боевой организации. Также был арестован член окружного комитета, проживающий в семейных домах «Пекин». Я на него не указал бы, но у ротмистра Анненкова имелись агентурные сведения, в которых говорилось, что он «хороший знакомый Сукенника». Он, действительно, был сторонником моих политических воззрений. По прибытии в Домброву ротмистр Анненков по своим агентурным сведениям арестовал несколько человек, представив их мне. Я заявил, что я их не знаю. Анненков одного из них уговаривал быть его секретным сотрудником и всех, кажется, освободил.

В это время в Домбровском округе работали: по боевой организации инструктор «Петр», по агитации окренговец «Мцислав» и член организационно-агитационного штаба по Ченстоховскому и Домбровскому округам «Корнель». Кто-то из этих партийных работников в то время, как я был в Домброве с ротмистром Анненковым, все время поддерживал связь с охранкой. К одному из них прибыл из Ченстохова окренговец по агитации «Эверист», но тот указал его агентам варшавской охраны, и Эверист был арестован. Его предъявили мне. Ротмистр Анненков по сведениям, исходящим тогда от того же лица в Домброве, ожидал прибытия из Ченстохова двух учительниц, сестер Закржевских, и двух помощников окренговца, по кличкам «Ержи» и «Наполеон», первый по фамилии Зорский и второй Скржинецкий. То, что я жил в Домбровском бассейне в деревне Нивки и у кого, варшавская охрана, оказалось, прекрасно знала. Ротмистр Анненков хотел поехать туда и арестовать этих людей, но я его просил не {436} делать этого, так как люди эти, что и было на самом деле, беспартийные, и я проживал у них лишь по знакомству. Со станции Сосновицы Венской ж. д. в этот приезд ротмистр Анненков с начальником сосновицкой жандармерии ездили к кому-то в Германию в Каттовицы, и там у них было с кем-то свидание из приезжавших к ним из Кракова.

После этого мы приехали в Ченстохов. В Ченстоховской тюрьме мне были предъявлены арестованные по моим показаниям, из коих по боевым делам было четыре человека. Один боевик, по фамилии Юзеф или Ян Герас, не принимавший участия в террористических актах, и другой быв. боевик Адам Голомб, у которого нашли отданный ему на хранение динамит. Голомб со мной принимал участие в убийстве, по приговору партии Владислава Стромбека, но по террористическим актам я на него не указывал. Больше мною технического имущества партии выдано не было.

При моем аресте в первый же день у начальника земской полиции пристав 1-го полицейского участка Денисов уговаривал меня говорить всю правду по партии. Озлобленный на него этим, я заявил жандармскому начальнику, что он давал заявления из полиции в партию. Он был арестован. Дальнейшая его судьба мне неизвестна. Моему заявлению сильно удивились, так как жандармский подполковник Есипов сказал, что от Денисова он всегда получал самые секретные сведения о партии. Боевики Ченстоховекой организации, которые были сорганизованы мною в 1909 и 1910 годах, не все были мною выданы. О троих боевиках, которых, я выслал за границу из Ченстохова, и был уверен, что они не попадутся в руки полиции, мною было указано. Один из них, Ян Собчик, нелегально вернулся в 1910 году и уже после моего ареста был где-то арестован и привлечен за убийство шпиона Павловского. Кроме моих сведений, следственные власти о совершенном им убийстве знали также со слов матери убитого.

В Ченстохове ротмистр Анненков хотел, чтобы мы пошли на обыски и аресты на квартиры знакомых мне партийных. Я объяснил, что здесь, в Ченстохове, мои знакомые партийцы за последние два-три года разъехались неизвестно куда; некоторые вышли из партии. Так как в 1909 и 1910 годах {437} я редко выходил из дому в город, то и не могу знать многих партийных. Он в конце концов раздумал, и мы никуда по домам не пошли. Не знаю почему, но после моего ареста также арестовали и моего дядю Теодора Сукенника из деревни Бляховня, но через некоторое время его освободили. Также мною были указаны четыре контрабандиста и механик Гербской ж. д. Городецкий, которые помогали при водворении оружия и литературы из-за границы. Также были мною указаны два или три рабочих завода «Бляховня», фельдшер того же завода Боме и доктор Бржезовский, как имевшие отношение к делам партии. Был указан и быв. боевик, помощник механика Гербской ж. д. Мазик, по кличке «Кайтусь», за участие в убийстве стражника Бренчалова и жандармского унтер-офицера.

В то время, когда мы были в Ченстохове, ротмистр Анненков и жандармский начальник в Ченстохове от кого-то получили сведения, что рабочие собираются отбить меня у конвоя. Тогда же была получена телеграмма из Варшавы о немедленной доставке меня обратно в Варшаву. Меня тотчас же увели на вокзал.

На вокзале, в зале 2-го класса, я видел хорошо одетым боевика Станислава Беднаркевича, который, по-видимому, собрался куда-то ехать. Он, меня, кажется, не заметил, и я о нем тоже ничего не сказал. Брат его, бывший боевик, был арестован по моим показаниям. Был арестован тогда и бывший боевик Генрих Янота, но по террористическим актам не обвинялся.

Приехали мы в Варшаву прямо в Охранное отделение, где начались дальнейшие допросы, продолжавшиеся несколько дней, причем иногда вызывали меня поздно ночью. Допрос вел подполковник Сизых. Допрос начался с указания центра партии. Оказалось, что у них были сведения о нем более подробные, чем у меня. Тех, кого я знал только по кличкам, они знали по настоящим фамилиям. Когда допрос дошел до принадлежности моей к Союзу активной борьбы во Львове, где я мог указать не больше человек десяти или пятнадцати, и то больше половины лишь по кличкам, подполковник Сизых со смехом достал из шкафчика, где хранились {438} агентурные сведения, большой том и, указывая мне, сказал, что «здесь у меня весь этот Союз до одного человека». Оказывается, что у охраны были тайные агенты по разным государствам, откуда и получались сведения. В это время на границе был арестован жандармерией видный деятель Партии соц.-революционеров. По его просьбе он был доставлен в варшавскую охрану, где заявил, кто он, и отправил телеграмму в Департамент полиции, откуда поступила телеграмма о немедленном его освобождении.

Через некоторое время после моего ареста на допрос в десятый павильон приехал подполковник Сизых. Он сказал мне, что завтра вызовет меня к себе в охрану «показать знакомого, который к нам приехал из Кракова в Варшаву и сегодня будет нами арестован со своей любовницей». На мой вопрос: «Кто это?», он ответил: «Богдан». Он указал, что он женат, но с женой не живет. Фамилии Богдана я не знал и, указывая о нем в своих показаниях еще до его ареста, как имевшего отношение к штабу боевой организации и принимавшего участие в боевой конференции во Львове, я называл его лишь по кличке. Когда я был вызван по делу его ареста в охрану, подполковник Сизых сказал, что он арестован по чужим документам, но его настоящая фамилия Прыстор.

Еще через несколько времени охрана получила сведения из Кракова, что по известным документам отправится в Россию член Центрального Комитета партии Тытус Филиппович, по кличке «Стефан», что он едет в Петербург и на обратном пути будет в Варшаве и Лодзи. Все адреса, по которым ему придется бывать, были указаны кем-то охране. Когда он приехал из Петербурга в Варшаву, за ним следили. Затем в сопровождении филеров он приехал в Лодзь. Здесь он должен быть увидеться на чьей-то квартире с членом организац.-агитационного штаба Пуржаком, по кл. «Сицинский». Там они оба были арестованы, но Тытусу удалось незаметно уйти из канцелярии управления лодзинской охраны и скрыться за границу.

Все это я уже узнал позднее. Когда мне рассказывал подполковник Сизых о побеге Тытуса Филипповича, я сразу {439} понял, что охрана имеет своего сотрудника в центре партии . Последний стоит близко к центру партии и пользуется большим доверием, так как сведения о приезде цекаэровца Филипповича в Россию другому лицу известны быть не могли. Об арестованном в Лодзи Пуржаке, «Сицинском», в агентурных сведениях говорилось, что он «известен Сукеннику». Я его действительно знал во Львове под кличкою, но фамилия его мне была неизвестна. В это время в Варшаве был по агентурным сведениям арестован член организ.-агитационного штаба Тадеуш, знакомый мне лишь по кличке. Охрана же знала и фамилию его - Длугошевский. Подполковник Сизых, смеясь, указал на шкафчик с агентурными сведениями, говоря: «Вот там у меня вся их варшавская организация».

Через некоторое время подполковник Сизых, по агентурным сведениям, рассказал мне, что теперь в Кракове переполох и в центре партии стали не доверять друг другу. Теперь ищут провокатора у себя, причем Сизых заметил, что он думает так устроить, чтобы все они между собою передрались. Все, что происходило в центре партии, охране было известно вплоть до обыкновенных сплетен. Раз Сизых рассказал мне, что в Кракове в центре при участии важнейших деятелей партии был не то суд, не то совещание, где Корнель поскандалил с ними и уехал во Львов. Имя «Корнель» Сизых всегда так произносил, что у меня не оставалось сомнения о какой-то тайне. Так как работа Корнеля в партии в качестве руководителя организационно-агитационного штаба началась только в 1910 году, мне лично встречаться с ним не {440} приходилось. Он сам стремился познакомиться со мной, и с этой целью раз со знакомым членом организ.-агит. штаба по кличке «Макс» пришел ко мне на квартиру Павла Мильчарского в Ченстохове, но не застали меня дома. Потом жена Мильчарского рассказывала мне, что приходил «Макс» и еще другой, но клички его не знала. Рабочий шахты Мартел Стефан, по кл. «Яцек», в Домбровском бассейне из деревни Поромбка, член окружного комитета партии и старший «шестерки» боевой организации, выразился о нем однажды «Одет и ходит барином». Когда еще вначале меня допрашивал подполковник Сизых и задал мне вопрос, знаю ли я Корнеля, я ответил: «Знаю лишь со слов других, но лично в партии его не встречал». Сизых сказал: «Мы его знаем». Через некоторое время после этого из разговоров с Сизых я узнал, что Корнель был директором фабрики в Жирардове (и кажется, еще акционер). Он был случайно за последние годы арестован начальником земской полиции капитаном Александровым из Гродзиска. К нему сразу же после ареста ездил жандармский офицер из варшавской охранки, после чего Корнель сейчас же был освобожден и уехал в Краков.

За время моего ареста варшавской охраной получались из ПСП рев. фракции самые точные (секретные) сведения от трех сотрудников в партии, которые подписывались кличками по охране. Из их подписей помню двоих - «Весенний» и «Зеленый». Все агентурные сведения, более или менее имевшие для охраны значение, отпечатывались на шапирографе и посылались всем губернским жандармским начальникам по одному экземпляру и в Департамент полиции. Велась также переписка с полицией других государств; обменивались фотографическими карточками разыскиваемых людей.

Как-то раз за мною в десятый павильон прибыл утром конный конвой с тюремной каретой доставить меня в Охранное отделение. По прибытии туда, я со старшим агентом охраны Гуриным стоял у окна в дежурной канцелярии напротив дверей, ведущих с лестницы в канцелярию. Вдруг дверь открыл, намереваясь войти, хорошо одетый и в пенсне мужчина, который, увидев меня, молниеносно закрыл дверь обратно. По всем приметам его я мог сказать, что это был организатор {441} Союза активной борьбы из Львова Юзеф Сосунковский, или Корнель. Агент Турин, заметив, что произошло, взглянул на меня, но я сделал вид, что ничего не заметил. Так как Сосунковский не мог давать в это время секретных сведений, исходящих от центра партии, то я был уверен, что это именно был Корнель. Во многих агентурных сведениях охраны указывалось, что это «известно Сукеннику» или же было написано, что он «знаком Сукеннику», ввиду чего на этой почве происходили неоднократные допросы меня подполковником Сизых.

Как-то раз подполковник Сизых во время допроса вдруг спросил меня, знаю ли я помощника редактора газеты «Голос» во Львове, хромого на одну ногу. Я тотчас же вспомнил, что этот помощник редактора, фамилии которого я не знал и теперь не знаю, пожелал в 1908 году через кого-то из эмигрантов познакомиться со мной, и тогда он с этой целью приходил ко мне. С ним были еще два человека. Из его слов я узнал, что эти два человека - его товарищи, приехавшие к нему в гости из Варшавы. Я ответил, что помню такового и встречал во Львове на своей квартире, куда он пришел ко мне в 1908 г. Подполковник Сизых, желая изменить значение своего вопроса, спросил лишь, не помню ли я, на какую ногу он хромает. Этот вопрос не относился к протоколу допроса меня, и Сизых тогда сказал, что «мы его знаем, и надо бы его нам арестовать». Это было так сказано, что я сразу сообразил, что в этом помощнике редактора «Голоса» во Львове есть секрет охраны.

В Охранном отделении в Варшаве со мною в одной камере, где я содержался, через некоторое время после моего ареста всегда спал приезжий тайный сотрудник охраны; он был родом бельгиец и хорошо говорил по-французски. Фамилия его была Вальберси. Им где-то тогда, кажется, в Киеве или Екатеринославле было выдано много анархистов. В конце концов он получил в охране бумаги и уехал куда-то на шахты в Сибирь. Ему было тогда лет около сорока. {442}