Только на работе, в больнице он чувствовал себя уютно, при деле, а дома словно отбывал повинность. Отношения с Мариной выровнялись, стали ровно отчужденными, без претензий и требований. Он чего-то ждал, непонятно чего. Ну хотя бы возвращения Катерины, чтобы не оставлять Марину одну. Дочь все-таки поехала на целину, сделала ему одолжение. Пока собиралась, довела Марину до истерики. Сначала заставила ее прострочить в клетку нейлоновую куртку, чтобы получилось под телогрейку, Марина сделала, но клетка оказалась мелкой, дочь все распорола и уговорила мать прострочить снова, крупнее, потом носилась по городу в поисках особых сапог под названием апрески. Марина обзвонила свое застолье — достали. За сколько, он уже не стал выяснять, но диву дался, как увидел — на толстенной, как шина у самосвала подошве, нечто вызывающе уродливое. Потом сшила себе подобие комбинезона, еще одну имитацию рабочей одежды, и все спешно, срочно, с невероятной энергией. И поехала имитировать целинные подвиги, хорошо, что не у него на глазах. Сначала подделка рабочей одежды, а потом подделка трудовых движений, от этого, как известно, и родился в древности танец как вид искусства.

А в больнице все шло своим чередом — обходы, операции, перевязки, выписки и новые поступления.

Лева Ким поправлялся, приносили ему передачи и палата на веки вечные пропахла корейским блюдом с едкой приправой для аппетита. Малышев ему дал задание набирать вес, и Лева старался. Он должен жить долго, он обязан, он призван написать тысячу и один портрет своих современников для людей XXX века. Он обещает уважаемому Сергею Ивановичу не курить, не пить и все время отдавать творчеству.

Алим Санаев тоже поправлялся, жаловался — «наел морду» — и улыбался редко. Жанна приходила к нему то с утра, то после обеда, они подолгу сидели рядышком и старались не говорить про суд. Алик держал под подушкой отрезок железной трубы, пряча ее от нянечек и сестер, как дополнительное средство лечения. В магазине 7/13 работали уже и другой заведующий, и другие продавцы в винно-водочном отделе. Мусаева со своим «прокурором» и обоими племянниками содержались в следственном изоляторе, писали жалобы и поочередно симулировали сумасшествие, определенно на кого-то надеясь.

Вах тоже сидит. Кроме растраты, ему будет статья за спекуляцию дефицитом и еще за хранение огнестрельного оружия. Если бы он меньше швырялся деньгами, то мог бы служить представителем новой категории жуликов. Хапанет такой тысяч сто, припрячет надежно и после суда идет в колонию с ощущением хорошо проделанной работы. Энное время пробудет он колонистом — тут не жаргон и не издевка, именно колонистом, сейчас нет ни тюрем, ни лагерей, ни конвоя, а есть следственный изолятор, колония и сопровождение, не арестанты и не зеки, а прямо-таки дипломатические представители, — поживет на всем готовом, робу ему дают, едой обеспечивают, за здоровьем его следят, сон и покой стерегут неусыпно. Поработает он на совесть года три-четыре из тех десяти-двенадцати, которые ему определены приговором суда, скостят ему за труды оставшийся срок и выйдет колонист на свободу к своим припрятанным тысячам, извлечет из тайника нахапанное и спокойно будет говорить всем любознательным, будто он из загранкомандировки вернулся.

Но зачем туда идти Алику, для которого вся эта история — похмелье во чужом пиру! Взяли с него подписку о невыезде и он перестал улыбаться, потому что знает — на суде ему быть не только свидетелем, но так же и обвиняемым. Может быть, дадут условно? Если что, Жанна поедет вслед за Аликом хоть на Колыму, носить ему передачи и ждать его освобождения. Грудная клетка у него до сих пор в гипсе, ребра на рентгене срастаются, была еще гематурия сильная (кровь в моче), но теперь прошла. Беспокоило Алика еще одно обстоятельство — будет ли свадьба? Снимут ли ему гипс, или так и пойдет он в загс в броневом жилете? В таком случае никакая сволочь ударом в спину не застигнет его врасплох, а из трубы Алик сделает тросточку на случай встречи с другими племянниками Мусаевой.

Настенька Сиротинина пошла в десятый класс и снова танцует в ансамбле Дворца культуры, теперь ее провожает другой поклонник с проверенным социальным положением и моральным обликом, о чем постаралась Елена Леонидовна. Профессор Сиротинин жив и вполне здоров, по-прежнему обожает свою единственную дочь и спокойствию его в такой ситуации могут позавидовать многие.

Какие еще новости? Трудно стало работать с Кларой, но Малышев надеется, что она отойдет, успокоится. Она не скрывает свою обиду на Сергея Ивановича, хотя и знает, что он болел в те дни, как раз в больнице лежал. Известно ей и про две характеристики, и про записку проректору Кучерову, к которому ходил Григоренко, но… дочь Сергея Ивановича поступила с первого раза, а верная его помощница вторично уже оказывается за бортом. Малышев посоветовал ей пойти на подготовительное отделение при мединституте, оттуда как правило поступают все.

С Даниловой у Малышева отношения прекрасные. Одним словом, на работе все как будто в порядке, все ясно, понятно, определенно, а вот дома…

Спит он в спальне, на прежнем месте, но спокойствия нет. Он устал от семьи, он ощущает свою ненужность здесь, а сил уйти — нет. Он знает, кому он нужен, но не может принять решение, кажется ему, что еще есть силы тянуть лямку дальше. Не могут короли жениться по любви…

Тебе нужен отпуск, говорила Алла, ты не можешь сейчас так много работать. Не возражала против отпуска и Кереева, — идите, Сергей Иванович, а то я сама пойду, а вас за себя оставлю. А ему не хочется пи в отпуск идти, ни за главврача оставаться. «Поедем вместе куда-нибудь», — предложил он Алле, но она использовала свой отпуск в июне, когда выдавала Лизавету замуж.

С Мариной не о чем говорить, если договорились уже до развода.

Но не ей же уходить надо, а тебе. И он уйдет. Когда — не знает пока. И куда — тоже не знает. Чего-то ждет, знамения свыше, что ли? Или, может быть, истечения срока своих депутатских полномочий, — неприлично разрушать семью, когда сам призываешь к порядку. Так ведь еще полтора года ждать. Да и не попы депутаты, чтобы жениться один раз в жизни.

Однако надо ждать Катерину, она приедет в октябре, не раньше, без нее будет бегство, не может он оставить Марину одну.

Алла ничего не знает. Спрашивала его, поступила ли Катерина, сказала: «Вот и хорошо, я рада за тебя, будешь спокоен». Ничего не знает и ничего не узнает, пока он не останется один. Останется он один, и тогда слова придут сами — свободно.

Осень будет, дождливая ночь, мрак — в самый раз уезжать при такой погоде, только в дождь и при ночном мраке, чтобы острее была жажда рассвета и уюта.

Дом медиков ему опротивел, удивительно, как он мог тут жить раньше? Чинибеков, Витя-дворник, да и Борис Зиновьев, — отвратны все. Он так и не знает, какую характеристику написала ему Кереева на запрос милиции. Спрашивать — гордость не позволяет, а забыть про нее не может. Почему-то из милиции ничего ему не сообщают, не вызывают, так уж трудно, черт возьми, разобраться! Это тоже сидит в нем занозой.

Терпит пока и ждет. Прислушивается к самому себе, как идет перемена в нем. У него инкубационный период решимости, не вспышка краткая, не молодежный бзик, а продуманное и пережитое отречение зрелого.

Ну а почему бы не сказать Алле, почему бы не посоветоваться? Он на нее надеется, но не знает, как она к этому отнесется. Тебе вредны стрессы, Сережа, подожди, скажет, успокойся, потом. Наверное, ей тоже потребуется время принять решение, она тоже не девочка…

Нет, лучше потом. Когда оба они станут одинокими. Двоим одиноким легче решить проблему быть или не быть.

Сегодня он обещал позвонить ей без четверти четыре, — застать ее в больнице перед уходом ее в поликлинику, там ей говорить труднее. Ждал этой минуты и волновался. С каждым днем волновался все больше — а вдруг сегодня все само собой скажется? А она с каждым днем все ласковее, она будто чует что-то, голос ее дрожит. Возьмет трубку после его звонка, скажет обыденным голосом: «Да, слушаю» — и тут же, узнав его, смолкает, у нее перехватывает дыхание, будто совсем не ждала его, врасплох он ее застал. Нет, она что-то чует и тоже ждет.

Без четверти четыре он вошел в свой кабинет, протянул уже руку к трубке, как телефон зазвонил.

— Хирургия, Малышев, — сказал он радостно, для нее сказал, и услышал мужской незнакомый голос:

— Здравствуйте, Сергей Иванович. Вас беспокоит следователь горУВД Крухмальный.

— Слушаю вас.

— Мне хотелось бы с вами встретиться, Сергей Иванович, поговорить. В удобное для вас время.

Молодцы, ребята, предельно вежливы, всегда корректны, как главы правительств, умеют позолотить пилюлю.

— Я к вашим услугам.

— Можно мне зайти к вам завтра, лучше бы с утра?

— С утра я занят. Давайте сегодня, я сам к вам приеду, вот прямо сейчас, в шестнадцать тридцать. Мне это уже надоело, я вашего звонка ждал.

— Так-так, — следователь помедлил и спросил с некоторым удивлением: — Вы знаете, о чем речь?

— Догадываюсь.

— Тем лучше, Сергей Иванович. — Нет, удивление в его голосе Малышеву почудилось. — Где мы находимся, вы представляете? По улице Мира ниже Алтынсарина. Кабинет двадцать третий. Жду вас, Сергей Иванович.

Малышев положил трубку и подумал, что Марина была права, советуя зайти к Харцызову в исполком, чтобы разобрались, в конце концов, и решили. Взыскание так взыскание, только не тянуть волынку, не железные у него нервы. Зря не зашел, теперь вот придется со следователем обмениваться любезностями…

Ладно, спокойнее, все идет своим чередом. Заявление написано, есть какие-то резолюции, заодно он узнает, какую характеристику дала ему главный врач. Не верит он Кереевой, а надо верить, вместе работают, пусть ему покажут все бумаги для ясности. После беседы он позвонит Алле и наверное все скажет. Пора уже.

Но она ждет его звонка сейчас. Набрал ее номер — какие новости, Алла?

— Никаких, Сережа, это у тебя всегда новости. Сижу, гадаю — позвонит, не позвонит?

— У меня встреча в шестнадцать тридцать, я тебе потом позвоню. Ты до семи в поликлинике?

— Да. Если не успеешь, звони домой, только обязательно.

— А если я сегодня зайду к тебе? И что-то скажу.

— Что, например?

— Мне пора, не хочу опаздывать.

— Ну хоть чуточку — о чем? Я не вытерплю до вечера. На какую тему хотя бы?

— Пусть всегда будет солнце, пусть всегда буду я.

— А я?

— Скажу вечером, потерпи, я больше терпел.

— Ла-адно. — Она вздохнула. — Куда ты все-таки идешь, у тебя в голосе напряжение?

— Да так, пустяки, Алла. Устал слегка.

Вышел из больницы. Вовремя он пожелал, пусть всегда будет солнце, как раз набежала туча и стало как будто уже семь вечера. До улицы Мира он доехал троллейбусом, там пешком резво еще квартал, вот и горуправление.

Вот сегодня и развяжется узел, думал он, шагая по ступенькам неторопливо, ритмично, прислушиваясь к своему сердцу. Видно, узел был стянут крепче, чем ему думалось. Прошел один марш, на повороте окно, по стеклу били струйки дождя и стекали потеки пыли, ему повезло, успел пробежать до дождя, повезет и дальше. К вечеру станет прохладнее, они с ней сядут возле окна, будут смотреть на дождь и говорить неторопливо.

В том, что следователь уже во всем разобрался, можно не сомневаться, принято, наверное, какое-то решение, Малышеву надо с ним ознакомиться, расписаться. Какой бы ни была характеристика Кереевой, Малышева она не огорчит, — так он себя настроил, не огорчаться.

Поднялся, вздохнул, пульс ровный, ритмичный, а вот и дверь с номером двадцать три и фамилия на табличке «Крухмальный Л. С.»

— Можно войти?

Из-за стола поднялся молодой, вернее, моложавый человек в сером костюме, в голубой сорочке, рыжеватый, с четким пробором, шагнул навстречу Малышеву, подал руку.

— Прошу садиться. — Указал на стул, корректно, хотя и не очень приветливо — служба, и от тона его у Малышева сразу собранность, как-никак перед ним следователь, а не артист разговорного жанра.

— Мы с вами не знакомы, Сергей Иванович, ни я у вас не бывал, слава богу, ни вы у нас. Я старший следователь горуправления Крухмальный Лев Сергеевич.

Малышев кивнул.

— А я заведующий хирургическим отделением горбольницы. Имя, отчество и фамилия вам известны.

— У нас возникла необходимость побеседовать с вами, Сергей Иванович. Это не допрос, не следствие, просто беседа, даже, можно сказать, не обязательная. Я по своей личной инициативе решил с вами встретиться.

— Спасибо за личную инициативу, Лев Сергеевич. Я готов, слушаю.

Малышев уже замечал, любезность у них особенная, она им удивительно легко дается, у врачей, к примеру, так не получается, может быть, потому, что любезность следователя не столько этикетная, сколько профессиональная, деловая, сначала он тебя усыпит вежливой формой, а потом эффектнее шарахнет неожиданным содержанием. Малышев частенько встречался с сотрудниками милиции, прокуратуры, следователями, работниками ГАИ, особенно после праздников, имел возможность понаблюдать.

— Для начала, Сергей Иванович, вернемся к нашему разговору по телефону.

— Давайте вернемся.

— Когда я спросил вас, знаете ли вы, о чем пойдет речь, вы мне ответили: догадываюсь. Скажите, о чем вы догадываетесь?

— Догадываюсь, что к вам поступила кляуза, будто…

— Кляуза? — перебил Крухмальный. — Сергей Иванович, мы обычно пользуемся нейтральными формулировками — сигнал, допустим, или там заявление. А оценку этому сигналу пли заявлению уже дает суд. Может быть, это и кляуза, может быть, даже и клевета, но — суд, а не мы с вами.

— Это именно кляуза, — подчеркнул Малышев недовольно. — Я и сам пока в состоянии определить, что к чему.

— Вы ее видели?

— Да.

— Где, у кого?

— У главного врача Кереевой.

— И что там, в этой, как вы говорите, кляузе?

— Полагаю, вы изучили ее не хуже меня.

— И все-таки, Сергей Иванович, я вас прошу. Я могу знать одну точку зрения, а у вас она совсем другая. Требуется, как известно, две стороны медали.

Крухмальный, однако, ничего не пишет и не собирается, хотелось бы знать, почему? Или он надеется, что Малышев будет ходить к нему девяносто девять раз по этому вонючему эпизоду и давать показания, пока не собьется и не поймается? Полегче, Малышев, ты не с луны упал, должен знать, что такая у них работа, спрашиваешь же ты анамнез у больного, и вопросы, бывает, задаешь нелепые, у него рези в животе, спасу нет, а ты ему — чем болел в детстве?..

— По утрам дворник подметает у нас во дворе в самое неподходящее время, когда люди идут на работу, когда ребятишек ведут в детсад, все вынуждены пыль глотать, кому это приятно?

— Понимаю-понимаю, — кивнул Крухмальный.

— Я звонил в домоуправление, просил призвать дворника к порядку, а он как мел, так и метет, ну я и взорвался, вышел и погнал его со двора вместе с его метлой.

— Понятно, терпение лопнуло.

— Вечером он явился пьяный и обмазал двери моей квартиры дерьмом. Я схватил его за шиворот и отбросил. Или надо было милицию звать?

— Я бы на вашем месте поступил бы так же.

Что же, и на том спасибо.

— Отбросил, а он руками в стекло, у нас дверь в подъезде застекленная. Порезал себе руку, кровь, пришлось мне помощь оказывать, перевязку делать. Потом он написал заявление вместе с Чинибековым, которого я выгнал из своего отделения за безобразия. Вам все понятно?

— Личные счеты?

— И счеты, и талант пакостить. Якобы Малышев жестоко избил дворника, приложили справку судмедэксперта и пошло-поехало. Вот и все мои сведения.

Крухмальный сочувственно покивал, и Малышева от его сочувствия потянуло за язык дальше:

— История выеденного яйца не стоит, но на меня подействовала, наслоились мелочь на мелочь, и я после этого инцидента загремел в больницу с кризом, давление подскочило. — «Жа-алуюсь!» — он поморщился. — Закурить можно?

— Да, пожалуйста. Вы в каком районе живете?

— В Пролетарском.

— Одну минуту, курите пока. — Он поднял трубку, набрал номер, подождал совсем немного. — Мажит? Приветствую тебя, Крухмальный. Как жена, как дети, я спрошу потом, а сейчас, что тебе известно по поводу заявления на хирурга Малышева Сергея Ивановича? Там дворник что-то написал, со свидетелем, со справкой экспертизы. — Слушал, отвернувшись от Малышева, глядя в окно. — Та-ак… та-ак… Ясно, а ему не сообщили, правильно. Все, спасибо, Мажит, привет! — Положил трубку. — Вы правы, Сергей Иванович, там действительно кляуза. — Глаза, однако, холодные, строгие, хотя полагалось бы улыбнуться с облегчением — как-никак разобрались и сделали кому надо внушение. А Малышеву должно быть стыдно, опустился до нелепых предположений. Его смутили обывательские суждения, запугали его этой кляузой и Марина, и Борис Зиновьев, и главный врач раздула, а он поддался, утратил достоинство, вздору поверил…

Одна волна схлынула, можно и успокоиться, но тут же другая волна наросла, повыше и помутнее, — зачем же его позвали сюда?

— Можно было бы мне сообщить! — сказал он с растущей досадой, чувствуя, что говорит не то, тревожно ему стало, будто пол под ним кренится, и он не знает, за что ухватиться. Зачем его пригласили на пределе любезности, для какой-такой беседы? — Разбираетесь, ковыряетесь втихомолку, а мне ни слова!

— Зачем, Сергей Иванович, сообщать вам про эту кляузу, отрывать вас от дела, мешать вашей работе? К нам порой такие сигналы поступают на честных граждан, что их расстрелять мало — они и жулики, и взяточники, и дачу строят не нетрудовые доходы, и воруют тысячами, и трех жен имеют. Мы все проверяем, обязаны. Если надо, принимаем меры, но если сигнал не подтвердился, стараемся не тревожить честных людей. Как раз на самых активных и деятельных, наделенных ответственными полномочиями, немало бывает всяких наветов, инсинуаций, с ними пытаются свести личные счеты, льют на них всякую грязь. Мы проверяем, ищем, где правда, где ложь, делаем выводы, выявляем анонимщиков, привлекаем к ответственности клеветников. А честных граждан, ставших объектом нападок, мы не оповещаем без надобности, зачем? Мы оберегаем их труд и отдых, стараемся не создавать излишней нервозности, тут мы с вами, с системой здравоохранения, можно сказать, смыкаемся. Так и в вашем случае. Разобрались. А потом, Сергей Иванович, у нас же есть закон, сравнительно новый, не все еще о нем знают — о статусе депутатов. Если раньше личной неприкосновенностью пользовались только депутаты Верховного Совета, то сейчас депутаты любого Совета, и сельского, и поселкового, пользуются личной неприкосновенностью.

— Понятно! — нетерпеливо перебил его Малышев. «В чем же тогда дело? Зачем он меня пригласил?»

— Без согласия органа, в который вы избраны, вас нельзя привлечь к уголовной ответственности.

«Тянет время? Готовит почву? Но для чего?» Малышев молча курил, сумрачно ждал, решив ни о чем не спрашивать. Напоминание о статусе как бы добавило ему солидности, призвало не суетиться, он молчал и чуть свысока, прищуриваясь от дыма, смотрел на Крухмального. А тот сплел пальцы в замок, шире расставил локти на столе и глянул прямо, сурово в спокойные глаза Малышева.

— Речь пойдет не о вас, Сергеи Иванович, и разговор, прямо скажу, не из приятных. — Он расцепил пальцы, откинулся на стуле и тоже закурил, затянулся дважды и со стуком бросил зажигалку в ящик стола. — Статус о личной неприкосновенности не распространяется на вашу жену, Малышеву Марину Семеновну. Есть основания полагать, что она замешана в серьезном преступлении. — Он положил сигарету на край пепельницы, устало сощурился, миссия его нелегка, огорчать Малышева ему не хотелось, но приходится. — Некто Зиновьев…

— Почему «некто?» — перебил его Малышев. — Известный в городе врач, хороший специалист, почему сразу «некто?»

— Прошу вас, выслушайте меня. Зиновьев, заведующий отделением патологии родов, производил незаконные операции по прерыванию беременности, получал за это взятки, а направляла ему пациенток врач женской консультации Малышева Марина Семеновна. Она же являлась посредником при даче взяток, как нами установлено, а также и сама получала взятки.

«Все правильно, абсолютно верно!» — сразу же ожгло Малышева. Слова следователя, как магнит опилки, мгновенно собрали воедино разрозненные прежде детали, ее звонки, поступки, покупки, высветила всю ее, он сразу все понял, убедился и принял, но — про себя, а вслух — неожиданно — усомнился:

— Так ли уж она виновата на самом деле?

— Это покажет суд, а мы пока ведем расследование.

— Зачем сразу суд?! — возмутился Малышев. — Надо еще доказать! — Теперь уже не слова следователя, встревожило его собственное несогласие, поперечность, ярость, накатило валом — не совладать.

— Она систематически направляла Зиновьеву женщин с большими сроками беременности. Она грубо нарушала инструкцию. — Крухмальный поднял листок из раскрытого ящика стола и заглянул в него. — Инструкцию о порядке проведения операции искусственного прерывания беременности, утвержденную Министерством здравоохранения.

— Она не могла прерывать беременности! — перебил его Малышев. — У нее совсем другая работа.

— Но она выдавала, как я вам уже сказал, направления к Зиновьеву. Инструкция в пункте два запрещает вмешательство, если беременность свыше двенадцати недель, вы, как врач, понимаете почему. Ввиду особого риска и вредного влияния на здоровье.

— Она не занималась абортами, вы русский язык понимаете?!

Кто его остановит? Помогите хоть кто-нибудь, где вы?..

— Не занималась, но, повторяю, она оформляла направления, поймите это, Сергей Иванович. И при этом являлась посредником в получении взяток.

— Это надо еще доказать! — вскричал Малышев грубо, громко, сварливо, пытаясь заглушить, отогнать прочь ясную ему правду — да-да, нарушала, брала, посредничала, вот оно — возмездие за слепоту его и наивность; но он кричит, не соглашаясь, орет, лишь бы не оказаться лицом к лицу с правдой и ясностью.

— Пожалуйста, спокойнее, Сергей Иванович, для вас же лучше все знать заранее, прошу вас.

— А я не прошу вас, я требую! Где доказательства?

— Эпизодов несколько, они установлены следствием. Один из последних — Марина Семеновна направила в роддом Зиновьеву несовершеннолетнюю, школьницу Сиротинину, беременность двадцать две недели. При таком сроке, как вы знаете, уже есть шевеление плода. — Крухмальный опустил взгляд в свою омерзительную бумажку. — При этом лично сама передала Зиновьеву…

— Это еще надо доказать! — снова вскричал Малышев, жаждая криком заткнуть себе уши, а следователю глотку.

— …передала Зиновьеву взятку в размере тысячи рублей, — жестко продолжал Крухмальный, тоже теряя выдержку, — из которых тут же, по предложению Зиновьева, взяла себе триста, как свою долю.

— Не позволю! — заорал Малышев и ударил кулаком по столу. — Все это ложь, вранье! От начала и до конца — Страстно ему захотелось скандала, свалки, ответного крика, острого безобразия, чтобы тут же вбежали и скрутили его. — Все это чушь, бред! — Да что он городит, что он несет, помогите же ему, вразумите!..

Крухмальный подошел к тумбочке, там у него графин, стакан, своя неотложка, налил воды, поднес Малышеву, но тот резко отстранил рукой, вода плеснулась на пол.

— Успокойтесь, Сергей Иванович, прошу вас.

Все правда, абсолютно все! Так надо же сказать ему, пусть так и запишет, что он, Малышев, подтверждает. У него еще и косвенных доказательств чертова уйма.

— Я понимаю ваше состояние, — ровно, внушительно продолжал Крухмальный, стоя рядом с Малышевым со стаканом в руке, словно бы уже на поминках. — Вы известный в городе человек, прославленный хирург, кроме того ответственное лицо, депутат городского Совета.

Все верно, все правильно, все-все!

— Я посчитал своим долгом побеседовать с вами заранее, хотя официально делать этого не обязан. Я пошел на определенное служебное нарушение из уважения к вашей личности, Сергей Иванович. Неприятное известие, понимаю. Вы ничего об этом не знали, я вижу, собственно, я так и предполагал.

— Почему вы раньше не сделали этого, не сказали мне?

— Мы сами не знали. — Крухмальный поставил стакан на тумбочку и сел на свое место.

— Я прошу вас не арестовывать ее. Я отвечаю! Где там, что там нужно мне подписать? О невыезде, на поруки, или что там еще? — Жалкая роль просителя, мелкое притворство, ведь ничего этого ему не позволят, он знает, но просит.

Собери себя, Малышев, удержи себя.

— Я ничего вам не могу обещать сейчас, Сергей Иванович. Но я передам вашу просьбу прокурору, и если он найдет нужным…

Вспомнил Катерину промельком — ах, как все гадко, она не только жена твоя, она же мать твоей дочери, ах, как мерзко, — и как она сама жалка, беспомощна, арестуют ее, увезут.

— Еще и к прокурору?! — взревел Малышев. — К чертям вашего прокурора! — Он с грохотом отодвинул стул и пошел вон, толкнул дверь пинком и пошагал вниз, не видя лестницы, скользя по стене рукой, ощущая шаги падения по ступеням, безудержное свое падение, неуклонное.

Дождь кончился и светило солнце, у киоска «Союзпечати» стояли люди, уткнув носы в стекло, парень в джинсах с сумкой через плечо разворачивал газету, будто выпуская крыло для взлета, — что там может быть интересного, если суда еще не было, вы, безучастные, к его беде равнодушные? Вот появится там фельетон из зала суда: «Были врачами, стали рвачами», тогда читайте и улюлюкайте. Где автомат, ему срочно надо позвонить. Навстречу девушка, голые ноги и сумка по низу на длинном ремне, подол платья колышется с каждым шагом, она резво спешит к счастью, старик с палкой шаркает по асфальту, некуда ему спешить, тук и еще тук, на палке резиновой оконечник, резина жмет и палка тукает, сердце его жмет и тукает в голове, вон там автомат на углу, надо туда дойти, и он идет по самому краю, касаясь рукой деревьев, будто взялся их пересчитывать, ладонью ощущал шершавую живую кору, отпускал и снова нашаривал через три-четыре шага ствол уже другого дерева, постоять немного и — дальше, к ярко крашенной будке на углу. «Я ее не оставлю. Никогда не оставлю одну… Только и знала она хлопоты изо дня в день — с ним, с дочерью, с толпой просителей, а теперь тюрьма».

Шагов полсотни до автомата, он их пройдет, жаль, секундомера нет. Врачей не судят, пока он себя помнит, ни одного не судили. Но Борис-то, Борис! Так и качнуло от ярости. Наглость, легкость, уверенность, что только так и нужно жить-поживать-наживать… Постоял возле дерева, девочка пробежала с черным пуделем, волосы взмахивают хвостом с каждым ее подскоком, не узнала его и не остановилась, только бросила взгляд испуганный и дальше за своим пуделем, совсем другая девочка, не Алена, и снова злость жаркая — они его предали, тайно, нагло и самовольно обрекли его на позор!..

Но кто ты такой, иждивенец и чистоплюй, жил за ее спиной, как в раю, не заботился ни о чем, птичка божия, не выполнял просьбы ребенка, не капризы, нет, если ребенку хочется иметь все, что имеют другие дети, не одно только право на счастье, но и предметные его выражения, кому приятна обойденность, обездоленность? Грубо ты жил, плохо, требовательно и жестоко, надо было жить нежнее, душу вкладывать, а не кормить одними лишь поучениями-нравоучениями… Но ты — один и к тому же не бог. Оставил их в окружении своевластной среды, изворотливой, алчной, деятельной, с яркой радугой притязаний. А ты, что такое ты? Беден, честен и прост. Брезжила тебе воля, рванулся было, но тебя за руку, за ворот — стоп, вернись и держи ответ, ответственное лицо. У-у, как он плохо вел себя там, как омерзительно он кричал! Надо вернуться и попросить прощения..

Вон она, будка крашеная, на углу, еще шагов семьдесят. Встал возле дерева, навалясь плечом, лицом к дороге, к потоку машин, полез в карман, выгреб мелочь, ладонь мокрая, копейки прилипли, как в бане листки от веника, оторвался от дерева, покачнулся и улица тоже качнулась, радуга снизошла на серый асфальт, троллейбус вынырнул из-под радуги, солнце в стеклах его и лица, капустные кочаны с глазами, с носами, и все обращены к нему взглядом и знают все, как он гнусно вел себя у следователя, как дурно ему теперь от самого себя, от приступа спеси, безоглядного своего хамства, вернуться надо немедленно и все сказать, он поймет, не дурак малый. Но прежде надо позвонить, он обещал Алле, набрать надо цифры на диске с дырками, вот они, две копейки в пальцах, отколупанные с мокрой, в пару́ ладони. Седая женщина с вислыми авоськами в обеих руках приостановилась, глядя сумрачно и внимательно, развернулась в его сторону, описав дуги авоськами с картошкой, а он оттолкнулся от дерева, оставив потный след, и шагнул к автомату, верх будки алый, а низ голубой. Больше он таким не будет, он станет нежным всегда и везде, и сейчас вот начнется самая нежная полоса в его жизни, немедленно начнется и неотложно. «Надо все пережить, Марина. Вместе. Я тебя не оставлю, Марина». Тугая дверь, он потянул ее, пробил пространство телом, нагретая солнцем будка приняла его в душное чрево с запахом эмалевой краски, снял трубку на тугом кольчатом проводе, вставил в вырез монету.

— Марину Семеновну прошу, срочно…

— Она уехала по вызову. А кто спрашивает?

За что ему наказание? С таким ненужным, таким запоздалым предупреждением. Перед кем столь очевидна вина его, за что возмездие грядет уже тяжелым стуком, боем колоколов? Не знал всего, не подозревал, потому что верил — каков сам, таковы и другие. Хотел быть честным и чистым — перед кем опять же хотел? Того света нет, а он нужен, необходим тот свет для каждого персонально — получить в меру своих заслуг и прегрешений… Снова полез в карман, нашел еще монету, поставил ее в вырез стоечки «2 коп», повернул диск, цветные послышались гудки в ушах, фиолетовые, красные, желтые, и сквозь них ее голос.

— Алла…

— Что случилось?! — сразу вскричала она.

— Ни-че-го… — Трудно ему дышать, не может он говорить, вдоха нет, выдоха, выхода нет, кто заткнул, заложил, замуровал?

— Где ты, Сережа, где ты сейчас?

— Мира и-и… — хрипло дышал, но откуда хрипы? — Алтынсарина. — Надо ей сказать: позвони «ноль-три».

— Я буду через три минуты, Сережа! У подъезда машина, я выхожу. А ты — ни шагу! Сережа, слышишь? Жди меня там! — и отбой, трубка рвано запикала, ухо вспотело, круги в глазах гуще и в голове четко — там-м-м. Только там он ее и дождется, воздаянием она ему запоздалым, только там и уместным, только там и доступным. И другие тебе простят, и сам ты себе простишь — там-м.

Потянулся тяжелой рукой повесить трубку, слепо помахал, ища рычажок, и не попал, выронил трубку, еще мог услышать, как она гулко ударила по стенке, отозвалась в голове его пульсом реже и реже, но ему легче, она приедет вот-вот, через три минуты, он склонится на ее руки и вздохнет с облегчением превеликим; он шагнул назад — хотел шагнуть и выпал из будки, повалился спиной мягко и лег на тротуар навзничь.

Тяжко было прохожим видеть такую картину, словно будка родила человека. Дверь осталась распахнутой и повисшая в крашеном нутре трубка качалась оборванной пуповиной.

Быстро собралась толпа. С визгом тормозов остановилась машина и тут же, словно продолжив ее движение, побежала женщина в распахнутом белом халате, выставив вперед руки словно слепая.

Человека переложили с тротуара на носилки и понесли к машине. Кто-то вошел в будку звонить по своим делам. Публика разошлась, и спустя минуты те, кто проходил здесь, уже ни о чем не спрашивали и жили себе дальше.

Октябрь 1982 — ноябрь 1983