Ровно в семь утра он вышел из подъезда в синем спортивном трико с белой полосой, в кедах и с секундомером в руке. Слегка размялся и побежал вокруг квартала как и вчера, как и позавчера, как бегал вот уже почти пять лет — строго полторы мили или две тысячи четыреста метров. По системе доктора Купера из Техаса полагалось не просто пробежать, как получится, а за определенное время, по секундомеру, чтобы потом вывести очки. За неделю следовало набрать тридцать очков. Втянулся он далеко не сразу, усилий приложил немало, только на втором году бега начал выполнять норму.
Бежал он с удовольствием, ощущая крепкое свое тело, мускульную радость в ногах, в спине, в плечах, рассекая пространство, весь пружинистый, собранный, сильный мужик Малышев, и с каждым шагом сила не убывает, наоборот, растет, распирает мышцы; бежал размеренно и сосредоточенно, глядя под ноги, отсекая необходимость кого-то приветствовать, отвлекаться, а знакомых немало, в доме медиков сорок девять квартир, кто-то вышел за молоком в палатку на углу, кто-то в семь утра уже прогуливает болонку, а кто-то уже и на работу спешит. Он здоровался только с костлявым стариком из соседнего дома работников автотранспорта, старик тоже бегал трусцой каждое утро, в тюбетейке и в белом свитере, вокруг квартала по часовой стрелке, а Малышев стал бегать против часовой, чтобы не обгонять его всякий раз, деликатности ради, разные у них возрастные группы, зачем старику на нервы действовать.
Одолев полторы мили (называть расстояние в милях есть свой резон психологический, поскольку систему придумал американец), он остановил секундомер — семь минут пятьдесят шесть секунд, что равняется пяти очкам. Вполне довольный, направился он к своему подъезду, и тут появилось первое облачко на светлом фоне его настроения, облачко в прямом смысле — Витя-дворник начал уборку территории с дальнего угла дома медиков, и начал с таким усердием, будто на конце метлы его пришла в действие дымовая шашка. С дворником уже был разговор на тему мести пораньше и предварительно поливать, он то соглашался и приходил пораньше, то заявлялся в самый пик, приговаривая — как хочу, так и мечу.
Малышев не стал его дожидаться, беседа с дворником не входила сегодня в программу, каждая минута расписана, вошел в квартиру и — под душ, вода попеременно то горячая, то холодная, а мысли только хорошие, все дела предстоящие ориентировать только на успех. После душа включил магнитофон — каждое утро пятнадцать английских слов. Брился, одевался, завтракал, и все утренние действия его сопровождались английской речью, перебиваемой иногда русской, более громкой и не такой бесстрастной — Марина хотела обсудить с мужем то, что забыла обсудить вчера или надумала сегодня на свежую голову, хотя все дела у них принято было обсуждать накануне, за ужином втроем — он, Марина и дочь их Катя.
Жена обычно вставала ко времени его возвращения после пробежки, готовила завтрак, Катерина с вечера заказывала будить ее ровно в семь, утром, как правило, вставать отказывалась, и если Малышев начинал настаивать, Марина всегда принимала сторону дочери — пусть поспит. Сама она на всякую зарядку, разминку и, тем более, систему смотрела свысока, считала все эти прыжки-скачки не только несолидными, но и бессмысленными (что в общем-то теперь подтвердилось). Марина, хотя и сама врач, разделяет расхожее мнение — мужчинам делать нечего, вот они и выдумывают системы то бега, то дыхания, то сыроедения, то голодания. Однако мужу она не мешала, старалась соблюдать заданный им режим, английский изучать не хотела, но терпела, и только в исключительных случаях позволяла себе какое-нибудь нарушение, вот как сегодня, к примеру. Марина о чем-то заговорила, английская речь заглушала ее слова, тогда она подошла к мужу и сама выключила магнитофон, при этом, не зная, какую клавишу нажать, она энергично потыкала пальцем куда попало, пока магнитофон не щелкнул. Малышев только очами повел недовольно, а Марина в ответ очень громко вернула его к звучанию родной речи:
— Есть ли в этом доме мужчина?! Ты посмотри, что творится! — она схватила Малышева за рукав и потащила в спальню, будто мальчика ставить в угол, там в открытое окно слышалось звучное шарканье сухой метлы, а пыль клубом переваливалась через подоконник, лезла прямо-таки нагло.
— Когда это кончится, в конце-то концов?! Неужели ты, депутат горсовета, не можешь пресечь безобразие? Чем прикажешь дышать? А мебель? А постель? — Марина отпустила Малышева и с такой силой захлопнула створку окна, что весь дом загудел, а Малышев, взвинченный ее действиями — и вмешательством в английский язык, и ее криком, упреком, и звоном окна, да и клубом пыли тоже, быстро вышел во двор, обозленно пружиня шаг и почти побежал к дворнику, не собрав пока веских слов, но в избытке желая действовать.
— Сколько можно говорить?! — крикнул он на ходу. — Почему подметаете в неурочное время?! — Обозлился сам на «в неурочное»: — ведь не поймет, лучше ограничиться пустым криком: — Почему, черт возьми, я вас спрашиваю?!
Витя-дворник, худой мрачный мужик, не молодой, но и не старый, неопределимого возраста, серый весь — в сером халате, в пыльной кепочке блином, в кирзовых сапогах, медлительный, но остроглазый и крикливый не от души, а так, по-хамски, он частенько отпускал звонкие матерки возле врачебного дома, интересуясь, какой будет реакция, его будто скипидарили здесь, он как будто ждал, когда это бессловесное племя возмутится и как это будет выглядеть; долго ждал, наконец дождался.
— Когда хочу, тогда и мечу! — заорал он громче Малышева, не останавливая метлу и даже увеличивая ее размах.
— Почему хотя бы не поливаете прежде?! — Малышев вплотную подступил к Вите-дворнику. Мимо прошла бочком женщина, прикрывая ребенка зонтиком, на углу располагался детский сад «Солнышко» и дорога к светилу пролегала через тучу пыли.
— Прекрати безобразие! — вскричал Малышев, показывая на женщину с ребенком — Не видишь?!
— Не мешай мне работать! — криком повторил свое Витя-дворник. — Когда надо, тогда и мету! — И широкими размахами он трижды шаркнул туда-сюда, прямо-таки шваркнул метлой под ногами Малышева, норовя задеть его по туфлям и смахнуть самого крикуна. Малышев поймал ногой конец метлы, наступил, Витя-дворник дернул ее к себе, выдернул черенок, обозлился пуще прежнего и замахнулся на Малышева, намереваясь ударить или скорее всего напугать, но не на того напал, Малышев успел перехватить черенок, вертанул его обеими руками с такой силой, что Витя-дворник потерял равновесие и упал. Малышев переломил черенок о свое колено, отбросил обломки в одну сторону, а метлу отшвырнул пинком в другую.
— Не смей здесь появляться больше! — заорал Малышев вне себя. — Не смей подметать без полива! Иначе я тебе рожу сворочу!
С балконов дома медиков послышались голоса:
— Правильно, Сергей Иванович!
— В конце концов, мы сами будем подметать…
Витя-дворник плюнул, но уже осторожно, на свой сапог, и быстро пошел с таким видом, будто ищет камень потяжелее, чтобы ответить обидчику за сломанный инвентарь.
— Сейчас милицию приведу! — криком пообещал он. — Я т-тебе покажу. И-ишь, он мне рожу своротит, врач хренов.
Малышев пошел домой, тяжело дыша, он от бега так не запыхался, как от этой стычки. Возле подъезда на скамейке уже сидел Чинибеков и с ухмылкой читал газету, мятую, старую, но нужную — заворачивать бормотуху, он ждал открытия гастронома на углу, чтобы опохмелиться с тем же Витей-дворником в конуре под лестницей, где хранился всякий хлам. Ждал Чинибеков своего звездного часа и одновременно собирал материал для сплетен, слухов, подковырок, выискивая возможность — как бы, чем бы с утра пораньше испортить настроение то одному соседу, то другому соседу. Создавал микроклимат. Так начинал Чинибеков каждый свой день — бывший врач-хирург, сотрудник Малышева, ныне пенсионер, если говорить коротко. Они не здоровались, поскольку Малышев изгнал Чинибекова из больницы без суда и следствия, точнее, без суда, а следствие Малышев провел сам и установил, что Чинибеков берет взятки за операцию.
О том, чтобы дворник подметал как положено, Малышев уже звонил в домоуправление, но там оправдывались и притом непочтительно, сварливо, почему-то только так и принято разговаривать в домоуправлениях, такой тон у них вроде служебного, — дворников у них нет, кадров не хватает, никто не хочет идти в подметалы, все хотят в министры, так что Витя-дворник у них нарасхват, тянет на две ставки, так и сказано было — «работает за двоих», — но Малышев знал — от разгильдяйства у них нехватка кадров. Каждое домоуправление имеет свой фонд жилья для сотрудников, редкая возможность привлекать стоящие кадры, да видно разбазаривают, дают квартиры не тому, кому следует. В иных городах дворники весьма в почете, к примеру, молодой дворник из Киева стал даже делегатом Всесоюзного съезда комсомола, у него не только метла, но и кабинет свой и селектор для связи с жильцами — все для народа, а что у этого деятеля? Малышев и в горсовет звонил еще весной, когда пыль пошла, ему сказали, что готовится переход на прогрессивный метод бригадного обслуживания, тогда будет больше порядка и ответственности, но дворника, похоже, приструнили, стал он подметать пораньше, а потом, видно, надоело рано вставать и пошла пыль столбом в самый час пик, когда люди на работу идут, когда детей в садик ведут, причем, возле дома медиков он поднимал пыль с особым остервенением и матерки его слышны были на всех пяти этажах, наверняка его Чинибеков воодушевлял, не зря они пили вместе. Кстати сказать, рядом с врачебным домом стоял желтый дом работников автотранспорта, где жили, в основном, шофера, за ним серый дом актеров, горсовету как-то удалось три дома подряд заселить по профессиям. Возле шоферского дома Витя-дворник почему-то не хамил, не ругался, вел себя тише воды, ниже травы, а вот здесь…
Малышев вернулся домой, снова включил магнитофон — не ломать же режим с утра! — заметив при этом, что руки его дрожат. Марина попросила сделать потише, Катерина еще спит.
— А почему она до сих пор спит? — возмутился Малышев. — Когда же она будет готовиться к экзаменам?
— Весь день впереди, успеет, — отозвалась Марина. — Ты только успокойся, пожалуйста, не поднимай бурю из-за пустяков. Лучше послушай новость.
Он убавил громкость, сели завтракать. Малышев плохо слушал и английскую речь, и русскую, и Марина, видя это, повторила настойчивее:
— Ты слышишь, о чем я говорю? Жемчужный в ФРГ остался, попросил убежища.
— А-а, — Малышев брезгливо поморщился. — Туда и дорога. — Он знал Жемчужного лишь по слухам, да и кто его тут не знал, актер вроде бы неплохой, но Малышев в театре бывал редко, страсти-мордасти зрительские его мало трогали, тогда как Марина была театралкой завзятой, впрочем, как и Катерина, медом не корми, хотя у дочери интерес к сцене понятный — уже пять лет она занималась в балетной студии при Дворце культуры комбината.
— Как это туда дорога? — возмутилась Марина. — Все-таки известный артист.
— Провинциальные актеры — дерьмо, — пояснил Малышев, и театралку Марину это задело.
— А провинциальные хирурги?
— А хирурги, представь себе, золото. И ты отлично знаешь, почему. — Он имел в виду их работу на селе, и не один год. — Ну а в общем-то… — он попытался сдержать себя, — противно, конечно.
— Представляешь, каково у них там, в театре? — примирительным тоном продолжала Марина, тоже пытаясь не взвинчивать перепалку с мужем. — Да и вообще в городе. Ведущий актер, кумир публики, можно сказать, — и сбежал.
Новость рассказала Марине знакомая актриса, которая брала ей обычно билеты на спектакль. Обе стояли в очереди за молоком (палатка открывалась в шесть утра, очень удобно, весь околоток до выхода на работу, до открытия гастронома успевал запастись молоком. Между прочим, это Малышев добился, чтобы установили палатку), в очереди не разговоришься, отошли, актриса в халатике, в косынке на бигудях, неприбранная, сама на себя непохожая, одной рукой держит полу халатика, в другой бидончик; и когда отошли, она вполголоса, как о покойнике, сказала о Жемчужном: «Жена его просто в ужасном состоянии…»
— А ведь получала прилично, и квартира в центре, — продолжала Марина, — в сауну ходил, со всем начальством в друзьях, и всем свинью подложил.
Марина на острой теме любила почесать язык, тут чисто женское, манера такая Малышеву не нравилась, он отмалчивался, но иногда обрывал, если она теряла меру. В компании ей нравилась болтовня с критикой, социальная своего рода щекотка.
— Жена его еще перед гастролями ко мне заходила, — продолжала Марина. — Беременность была двенадцать недель. Каково ей теперь рожать? От кого? Будет ребенок предателя, отщепенца, кому он нужен?
— Матери нужен, — пробурчал Малышев, допил кофе, выключил магнитофон (отъезжающие тоже, кстати, изучают язык), с раздражением отмечая неважнецкое, если не сказать плохое, начало дня, в больницу поехал взвинченный, но по дороге отвлекся, заставил себя успокоиться, отмести эту пыль жизни, в отделение вошел собранным, уверенным в себе хирургом Малышевым, каким его знали не только здесь, но и в городе, не только в городе, но и в области. Впереди обход, назначения, процедуры, перевязки, нормальный рабочий ритм. Однако после пятиминутки опять пошла чертовщина, пригласила его к себе Кереева, главный врач, и попросила о серьезном, как она подчеркнула, деле — составить на Данилову достойную характеристику. Куда, зачем? Для приема ее кандидатом в партию.
— Не дам я ей никакой характеристики! — сразу вскипел Малышев.
А вскипел он потому, что Кереева хлопочет за Данилову не в первый раз, Малышев уже попадал впросак и повторять ошибок не хочет.
Два года назад в туберкулезном диспансере произошло чепе, случай из ряда вон, вспоминать тяжко — давали эфирный наркоз, а операция с термокаутером, с электроножом. Совершенно идиотская несогласованность между хирургом и анестезиологом! Электронож, искра, взрыв эфира, у больной оторвало легкие, остались трое сирот. Велось расследование и довольно долго, по городу мусолили, расписывали случай всячески, хотя и расписывать дальше некуда. Виновных как-то неопределенно наказали, хотя, по мнению Малышева, следовало бы отдать под суд всех причастных. Нарочно не придумаешь такой халатности, тут без языка, знаками можно договориться! Мало-помалу про чепе забыли в быстротекущей жизни, полной всяких случайностей, да и полезно забывать плохое, иначе от перегрузок на стенку полезешь. Потом Кереева попросила Малышева принять в свое отделение анестезиолога Данилову Регину Петровну. «Она с опытом, прошла специализацию в Ленинграде, у нее неплохая характеристика и вообще приятная женщина», — по всем статьям хороша. Малышев согласился, Данилову приняли, явилась она на работу в серьгах, в кольцах, и Малышев сразу же ей заметил, что в его отделении цацки носить не принято. Она послушалась, тут же сняла кольца и серьги, хотя видно было, что дама с гонором. И на первом же собрании, а было она накануне Восьмого марта, выступила и, не жалуясь, а вроде бы с юмором сказала, что она и в Москве была, и в Ленинграде была, в таких-то и таких клиниках, и нигде там смертность не увеличилась оттого, что врачи и сестры носят украшения, там даже мужчины, между прочим, с кольцами, не вводят девушек в заблуждение, и только в нашем отделении монастырь, женщина лишена своего личного счастья, — так и сказала. Выслушали ее сочувственно, посмеялись. Малышев не стал возражать ради женского праздника, пожелал всем хорошего отдыха, они отдохнули и все как одна явились на работу в серьгах и кольцах. Та же Кереева его похвалила, дескать, проявил гибкость и пошел навстречу пожеланиям коллектива. А потом Борис Зиновьев как-то при встрече сострил: «Покрываешь минеров-саперов, тылы готовишь?» Оказалось, Данилова и давала тот эфирный наркоз, Кереева знала, но Малышеву не сказала, а когда он явился к ней с возмущением, просветила — у нее муж в исполкоме ведает культурой, а также здравоохранением, ответственный товарищ и нужный, понимать надо, но не это главное, а то, что не ошибается тот, кто ничего не делает, не станем же мы теперь отнимать диплом, государство ее шесть лет учило, потом она две специализации прошла; работала, случилась ошибка, будем надеяться, последняя. Малышев сказал тогда, что государство ее учило спасать, а не убивать, но все это слова — слова запоздалые, если уж принял — следи за ней, воспитывай, тем более, что сам Данилов никогда не отказывал в помощи городской больнице и впредь не откажет. Если Регина Петровна будет работать в образцовом отделении, каковым является отделение Малышева Сергея Ивановича, то и сама станет со временем образцовой. Напрасно он пошел к Кереевой выяснять отношения, мог бы и сам предвидеть, чем разговор кончится, согласился терпеть Данилову, хотя и заявил: на ответственные операции брать ее анестезиологом не будет. Данилова в свою очередь сказала, что оперировать с Малышевым ей бы не хотелось — он деспот.
Прошлой осенью в Москве был Всемирный конгресс по гипербарической медицине, послали Данилову, она поехала с удовольствием, приехала, собрались послушать ее отчет, рассказывала она живо, подробно, подогретая общим вниманием. Жили они в роскошной гостинице «Космос», сервис на исключительной высоте. «Как нас встречали, обалдеть можно!» Об иностранцах, о женщинах — «одни уродины» — одеты, обуты просто, драгоценностей минимум, только серебро и камни, а наших за километр узнаешь по талиям в три обхвата — тут она прямо обращалась к Малышеву, желая потрафить его вкусу, — и далее, как иностранки пожирали бутерброды с икрой, а наши жеманничали. Жила она в одном номере с узбечкой, доктором наук, та ее просто извела: кто твой муж, да кто твой любовник, почему у тебя золота нет? «Я ей говорю, что золото под ружьем не надену, это не модно, мещанство, посмотрите на иностранок, а она только рукой машет: «Ай, бишара-бишара», — нищая, значит, несчастная». Юра Григоренко вежливо прервал поток ее ювелирной информации, спросил, какая была аппаратура на конгрессе, видела ли она барокамеру. Видела, даже «залезала» в нее и оценила так: «Говорят о ней много, но мнения расходятся, большинство считает, что пользы от нее мало, а вред большой. Не то в Ташкенте, не то в Чимкенте был случай, рассказывали, просто ужас! Барокамера взорвалась вместе с персоналом, семь трупов. Там же кислород под большим давлением!» Тут, наконец, Малышев подал голос, громко переспросил: «Вместе с персоналом?» — «Да-да, представляете, Сергей Иванович?» — «Это в высшей степени справедливо!» — воскликнул Малышев и далее рассказал сам, что знал о барокамере — метод прогрессивный и способствует успешному хирургическому лечению больных с повышенным операционным риском…
— Нужно дать рекомендацию, нужно, Сергей Иванович, — с нажимом повторила Кереева. — Вы не мальчик, Сергей Иванович, понимать надо, гибкость проявлять надо.
— Возражаю категорически. А если без меня дадите, выступлю на собрании с отводом, предупреждаю вас заранее.
Кереева насупилась, взяла сигарету, щелкнула зажигалкой, закурила, сказала сурово:
— Вы рассуждаете не по-партийному.
Малышев фыркнул — а вы — по-партийному?! — но сказал сдержанно:
— Почему мы не можем принять в партию достойного человека, к примеру, Григоренко?
— Ну вы же не мальчик, — повторила она колко. — В партию идут люди убежденные, а Григоренко, что ваш Григоренко? Приходит на работу в джинсах, здесь надевает приличные брюки, чтобы больных не шокировать, а домой снова надевает джинсы. Так он и коммунистом будет — от и до. У него джинсовая психология, у вашего Григоренко.
«У вашего».
— Но вместе со штанами он не снимает своей убежденности, своего честного отношения к работе, своей инициативы. А у вашей Даниловой ничего этого нет. Кроме своей руки наверху.
— А вам не кажется, что оттуда виднее, кого принимать?
— Нет, не кажется. Виднее тем, кто работает бок о бок с будущим коммунистом. Устав партии для всех един, и никому не позволено делить его на два этажа, для верхов и для низов.
Кереева часто-часто задымила сигаретой.
— Ваша принципиальность, Сергей Иванович, у меня вот здесь! — Она провела себе рукой по горлу.
— Ни я, ни вы, Марьям Хакимовна, не собирались рекомендовать ее в партию. Вам это навязали, муж, видите ли. Муж он ей дома, в постели, а в больнице он ей никто! И я не позволю, чтобы в моем отделении распоряжались без знания дела, в обход и меня, и вас. Мы с вами не пешки. Вам должно быть известно, в партию рекомендуют низовые организации, где хорошо знают человека по его работе, видят его гражданское лицо.
— Вы слишком много себе позволяете, — сварливо сказала Кереева. — С вами все труднее работать!
Малышев посмотрел на ее сигарету, подумал — зря он бросил курить.
— У меня время обхода. — Он показал ей часы. — Позвольте откланяться. — И вышел.
Но на обход не спешил, надо было прежде что-то сделать, выпустить пары. Пошел в свой кабинет, держа кулаки в карманах халата. Что-то надо срочно предпринять, иначе пропадет весь день, он не успокоится. Посидел с минуту за столом и — позвонил в обком, помощнику первого секретаря.
— Говорит Малышев, член КПСС, хирург городской больницы, депутат горсовета. Прошу вас записать телефонограмму на имя членов бюро обкома.
Помощник вежливо согласился.
— Слушаю вас, товарищ Малышев, записываю.
— Прошел слух, что в городскую больницу поступила…
— Слух? — учтиво переспросил помощник. — Может быть, лучше начать с факта?
— Нет, прошу вас записать буквально, как я говорю.
И сказал про путевку. Продиктовал свои телефоны, рабочий, домашний, поблагодарил помощника, только теперь успокоился и пошел на обход.
Но не надолго успокоился. Если уж замкнуло с утра, то будет искрить до вечера.
— А что с Кларой? Где Клара? — Малышев четко знал, кто из сестер дежурит, и не терпел, если делали замену без его ведома. Сегодня дежурит Клара, но на обходе почему-то Маша.
— Так ведь Клара в отпуске, Сергей Иванович, — с улыбкой на его забывчивость пояснила Маша. — Она в институт сдает.
— А улыбаться нечему! — одернул ее Малышев.
Кстати о Кларе. Он написал ей отличную характеристику, сам понес ее на подпись Кереевой, та прочитала, покривилась: «Вы прямо симфонию сочинили, — и красным карандашом, будто выжигая огнем, повычеркивала превосходные степени, пояснив свои действия: — Сестра как сестра». — «Позвольте мне самому судить, какая она сестра! — возмутился Малышев и бесцеремонно выдернул листок из-под красного карандаша. — Вы ее совершенно не знаете, извольте прислушиваться к мнению тех, кто знает. Она будет отличным врачом!» Клара окончила медучилище, работала а ауле, прошлым летом приехала поступать в институт, не набрала нужного балла и устроилась в горбольницу. Скиталась по квартирам, нуждалась, на дежурстве не расставалась с учебником и большую часть своей городской жизни проводила в больнице. Редкой самоотверженности девушка при нынешней лености и нерадивости ее сверстниц — внимательная, исполнительная, аккуратная, неутомимая. По всему видно, что она будет настоящим врачом, у Малышева и чутье, и знание, и наблюдение. «Тогда зачем нам разбазаривать кадры? — резонно поставила вопрос Кереева. — Вы идеалист, Сергей Иванович». Малышеву крыть нечем, действительно, ведь он теряет хорошую сестру, станет ли Клара врачом — еще вилами по воде, а он уже отделение оголяет. Но надо же позаботиться о судьбе Клары, черт возьми, мы обязаны воспитывать молодежь! Для Кереевой это не доводы, и оттого, что ему нечем крыть, Малышев вспылил: «Кадрами пусть занимается ваша кадровичка, вместо того, чтобы колготки продавать из-под полы!» Он и впрямь идеалист, судьбу Клары ставит выше нужд своего отделения. «Характеристика идет на бланке, за моей подписью, это ведь документ, Сергей Иванович, что они там про нас подумают? Вместо деловых качеств разводим турусы на колесах». Кереева была, в общем-то, неплохим организатором, деловой, жесткой, практичной, на слово никому не верила. Короче говоря, Клара получила две характеристики — за подписью главного врача и за подписью хирурга Малышева; он был уверен, что приемная комиссия его знает и рекомендации его придаст значение…
Сейчас он сказал Маше, чтобы после обхода она узнала телефон проректора мединститута Кучерова и выяснила, когда он там бывает, Малышев ему сам позвонит.
Обход — шествие, белый визит надежды в палаты, главнее событие в жизни отделения; и смотр, и своего рода парад. «Держитесь, братцы!» Обход сам по себе уже лечебная процедура, повышает у больных тонус, светлее становятся лица, ярче глаза — они надеются. И надежду их надо день ото дня растить словом и делом, от этого всем легче, и пациентам, и персоналу. Малышев замечал — при обходе больные одни, а при случайном взгляде на них, к примеру, из окна кабинета, когда они на прогулке или сидят га скамейке под окнами — совсем другие, серые, вялые, отрешенные.
В пятой палате лежит Лева Ким с абсцессом легкого, завтра ему операция. Если бы он согласился на нее полгода назад, ограничились бы лоботомией, удалением только доли, но Леве тогда было некогда, он заканчивал художественное училище, и некому было настоять, переубедить его, что лучше отложить диплом, чем лечение, хотя родители его люди грамотные, вроде бы культурные, отец экономист на комбинате, мать учительница. Лева защитил диплом по живописи на отлично да еще с похвалой, есть и такая оценка, и тут же — в больницу, сразу предложили операцию, а он сбежал. Смерти, говорит, не боюсь, наркоза боюсь, усну и с концом, не проснусь. Если бы можно было сбежать от абсцесса так же легко, как из больницы! Возили Леву в Москву, консультировались, привезли обратно — не убедили. Лева измотался, сил отказываться больше не было, он принял решение и сразу заметно успокоился. Но время-то шло, процесс не дремал, и теперь уже не долю, а целиком легкое приходится удалять. Сейчас Леве уже и наркоз не страшен, устал он отказываться, а усталость сродни бесстрашию.
— Значит, завтра, Сергей Иванович? — У него чистое матовое лицо, черные с блеском глаза, симпатичный юноша. — Значит, так: откроем, посмотрим, да? — Осторожно напомнил, чтобы хирург не отхватил лишнего.
— Правильно, Лева, откроем, посмотрим и удалим только то, что вредит. Ни грамма здоровой ткани, будь спокоен. Дружеские шаржи на всех сделал? А ну, покажи!
Обступили койку Левы, и он начал показывать карандашные рисунки на листах, наброски своих сопалатников, врачей, сестер, точно схваченные особенности лица, фигуры, не шаржи, а именно наброски, эскизы портретов.
— Молодец!.. Замечательно. — Нахваливали его и от души, и чтобы мобилизовать, собрать Леве силы на завтра.
— А я где? — самолюбиво спросил Малышев.
— Я напишу ваш портрет маслом, — пообещал Лева. — Потребуется несколько сеансов по часу, хотя бы, недолго. Сеанса три-четыре.
— Ого! Я за это время три-четыре аппендицита вырежу.
— Аппендицит дело временное, Сергей Иванович, а искусство вечно, — сказал Лева убежденно.
Вот такой у него милый пациент на завтра.
— Вечером, Лева, подготовка, тебе дадут таблетку, чтобы ты хорошо спал, а утром сделают укол, будешь спокоен и даже весел, — пообещал Малышев.
Вторым на стол завтра пойдет литейщик с комбината, у него аденома простаты, сорок лет мужику, но уже без катетера помочиться не может, опухоль сдавила, как он говорит, канал ствола. К операции он готов, ждет спасения без опасения.
Часа через два после обхода, в перевязочной Маша сказала Малышеву, что к проректору дозвониться невозможно, то занято, то не отвечает, а почему — ясно, начались вступительные экзамены, там такое сейчас творится!
— Вы же знаете, ваша дочь поступает.
Он-то знает, но откуда это Маше известно? Развесила уши.
— А за Клару, между прочим, похлопотать некому, родители у нее далеко, — добавила Маша через паузу, будто за дочь он хлопочет но-настоящему, а за Клару для отвода глаз.
Клара, между прочим, такой сквалыжности, такого тона базарного себе бы не позволила.
— Как это некому?! — повысил голос Малышев. — А мы с вами? Отделение, горбольница?
Неужели он похож на родителя, обивающего пороги начальства, проректора, ректора? Маша попыталась сделать гримасу, дескать, и отделение, и горбольница мало что значат, но под взглядом Малышева осеклась, пробормотала: «Да-да, я понимаю…»
Дома за ужином как раз об этом и пошел разговор. Марина и Катерина сидели за столом одинаково насупленные, похожие, как близнецы. А в чем дело? За сочинение, оказывается, Катерина получила четверку, а это уже опасно, чревато, тревожно, может так получиться, что злополучный один балл, которого вечно не хватает до проходного, именно здесь и потерян, на первом экзамене, тогда как Катерина рассчитывала потерять его на последнем — по физике.
— Если бы я получила пятерку, папочка, я не стала бы тебя ни о чем просить.
— А сейчас о чем намерена просить?
Может быть, и жестоко с его стороны, но не пора ли ей знать и учитывать его установку?
Сказать прямо дочь не решилась, но окольно все же сказала:
— Там родителей больше, чем абитуриентов. Только моих нет. И я этим горжусь. — Подумала и, чтобы отец правильно понял, осторожно добавила: — Что поделаешь?
Отец молчал.
— Слава Сорокин приехал писать сочинение на шестой модели. И весь фирменный, от и до. — Катерина вроде бы сменила тему, или же начала очередной заход издали.
— Что за шестая модель? — поддержал Малышев разговор. — Мопед?
Катерина злорадно рассмеялась.
— Папочка юморист. Это «Лада»! — воскликнула она. — Девять тысяч!
Непременно у них «Лада», будто словом «Жигули» они себе язык поцарапают.
— Таким везде дорога, — продолжала Катерина. — Отец — сила!
Сорокин — директор комбината, фактический хозяин города, ну и дальше что?
— Ты, папочка, правильно делаешь, что рассчитываешь только на мои знания, но прошу не пилить меня, если не поступлю. Знания сейчас не помогут. — И поскольку отец молчал, добавила громче: — Очень прошу!
— Я и не собираюсь тебя пилить.
— Ты и в школе ни разу не был за десять лет, — вмешалась Марина. — Зачем тебе в институт идти?
— Незачем, — в тон ей согласился Малышев.
Надо их пощадить, не отчитывать, обе они в панике и не знают, как к отцу подступиться. Наверняка до его прихода они обо всем переговорили, настропалили себя, учли все мелочи и закавыки, но почему-то не учли главного. Почему, живя с ним без малого двадцать лет, Марина так и не привыкла, не желает учитывать его принципы, привычки, склонности? Черт побери, она хорошо знает, что вилкой, к примеру, нельзя хлебать суп, что на голову не надевают сапог, но не хочет знать, что муж ее, хоть убей, не возьмется за дело недостойное да к тому же, по его мнению, бессмысленное.
— Справедливость, папуля, как всегда запаздывает. Сейчас не поступлю, потом будет поздно, все из головы выветрится. «Комсомолка» уже писала, что взяточники мешают поступить достойным. Заметь — не предположение «могут помешать», а утверждение — «мешают».
Она считает себя достойной, и в этом ее беда. Главная. А может быть, и его…
— Какой-то хапуга займет ее место, а мы будем молчать в тряпочку. — Марина налила чаю сначала дочери, хотя прежде сначала наливала мужу, затем себе, спросила: — Тебе наливать?
Он усмехнулся, кивнул. Далее мать и дочь заговорили между собой, показывая, что с отцом, как всегда, важные вопросы обсуждать бесполезно, мужчины в доме нет. Живут они вдвоем с Катей вполне автономно, тем более в критические моменты, — между собой заговорили, но явно для Малышева.
— Настенька еще не приехала? — спросила Марина, хотя ясно было, про Настеньку они все выяснили до его прихода, и тут просто продолжается психическая атака.
— Нет, Настенька до сих пор не приехала, — ответила Катерина таким удрученным тоном, каким говорят об отсутствии хлеба насущного, тепла зимой, спасительной прохлады летом. — И неизвестно, когда приедет.
Настенька — дочь профессора Сиротинина, завкафедрой госпитальной терапии в мединституте. Катерина с ней дружна по хореографической студии.
— Настенька на стажировке в Большом театре, — пояснила Катя отцу, неудобно все же оставлять его в стороне от их разговора.
— Вот что деньги делают. — Марина знает, что эта ее присказка мужу не нравится, но забыть она ее не может, ибо в ней — правда.
Дочь Сиротинина давно уже у них притча во языцех — Настенька ходит в английскую школу, вот что деньги делают, занимает первые места на смотрах — и опять деньги причиной.
— Ты как-то говорила, что она прекрасная балерина, — мирно сказал Малышев дочери, объясняя тем самым успех Настеньки.
— Бесспорно, талант, балерина божьей милостью, — с чужого голоса вдохновенно запела Катерина. — Что говорить, мамочка, танцует — обалдеть! Да и прехорошенькая вдобавок, видуха у нее не то, что у вашего выродка. Обожателей — стадо. Анастасия Сиротинина — звучит!
Марина ее прервала:
— Если сейчас уже стажировка в Большом театре, то будущее обеспечено. А начинается с малого — отец привел, отец попросил.
Неглупая вроде бы у него жена, но зачем так грубо, так в лоб упрекать его? И сколько лет уже он терпит галиматью — нет в доме мужчины, ни о чем он не хлопочет, ничего он не делает для жены, для дочери, для семьи. Временами действительно они будто врозь живут — от несогласия в простых вещах, от недопонимания. Ему всегда хотелось, чтобы она была девчонкой скромной, честной, доброй, грамотной, жизнерадостной, уверенной в своем будущем. Он постоянно хотел вести ее за собой, воспитывать, а значит, не потворствовать ее капризам. Благая цель, но как-то так получалось, что он не помогал ей жить, а мешал — и то не по ней, старо и пошло, и другое противно, не современно, и третье не в жилу и не в дугу. Выходило в итоге, что не отец с матерью ее воспитывают и не учителя, хотя и стараются, не щадя сил, — улица, брод, компашка сильнее и семьи и школы. Там свои кумиры, ориентиры, своя информация наперекор газетам, радио, телевидению, и каналы ее не поддаются контролю. Даже если дитя дома сидит, по броду не шляется, все равно не избавлено от влияния и воздействия. Будто в форточку проникает вирус, заражая юное поголовье неким зудом. И не частные, не одиночные случаи, а — пандемия зуда на особое тряпье, особые манеры, слова, мысли и чувства.
За Клару он будет хлопотать, а за дочь не желает, — не странно ли? Он что, не любит своего единственного ребенка? Любит, жалеет, и чем дальше, тем острее и беспокойнее. Но выглядит он — безжалостным. Потому что не хочет потворствовать ее заблуждению. Клара действительно станет врачом, по всей ее повадке видно, по ее серьезности, самоотверженности, по ее бессонным ночам у постели больного. Была ли у Катерины хоть одна бессонная ночь? Наверняка была — когда отец отказался доставать ей дубленку. От горя не спала. А в другой раз от радости — когда мать ей эту дубленку достала.
Катерина подала в медицинский только потому, что здесь помогут родители, у них много знакомых, особенно у отца, — и такой-то профессор, и такой-то доцент, а с проректором Кучеровым они в одной группе учились.
Катино будущее обсуждалось не один раз, еще зимой начались выяснения и прикидки, кем быть? «Почему обязательно врачом, почему, к примеру, не балериной?» — «Поздно». — «Но ты ведь с пятого класса танцуешь?» — «У них жизнь в искусстве до сорока лет, а потом сразу на пенсию». — «Будешь учить других. Уланова и в семьдесят лет танцует». — «Так то Уланова!» — «Ее тоже папа устраивал?!» Марина разъясняла мужу, что тогда были совсем другие времена и нравы, будто он этого сам не знает, теперь же родители словно взбесились и дети тут ни при чем, именно папы-мамы начали бешеную суету по устройству своих чад. Если бы не родители, процесс шел бы своим нормальным здоровым путем, как было в дни нашей юности. Выходило по ее логике, что конкурсы теперь — между родителями.
«У тебя призвание стать врачом?» — допытывался отец. «Медицина не балет, папочка, где нужны данные, врачом может стать всякий». — «Плохим — да, как и плохой балериной может стать всякая». Тема поступления любой ценой не снималась с повестки дня всю весну, чуть не каждый вечер по телефону одни и те же речи что у Марины, что у Катерины, советуются, учитывают чужие ошибки, заручаются поддержкой.
«Но почему, почему именно медицинский? — недоумевал Малышев в разговоре с Мариной наедине. — Ведь не выйдет из нее врач». — «Почему?» Да по всему, по равнодушию к своим куклам хотя бы, как это ни смешно. Они получают из года в год «Медицинскую газету», специальные журналы, популярное «Здоровье», и Катерина ни разу — он давно обратил внимание, — ни разу не раскрыла газету, не полистала тот или иной журнал, а это верный, вернейший признак равнодушия, ничто сугубо медицинское ее не интересует. И вдруг такой выбор. Почему бы ей в ПТУ не пойти, есть отличные профессионально-технические училища, через два года она будет работать, а это ведь куда интереснее живой и темпераментной девушке, чем заниматься зубрежкой целых шесть лет. Марина просто взбеленилась: чего она не видела в ПТУ, весь город на уши встанет, дочь хирурга Малышева в маляры пошла, в штукатуры! И тут же привела пример, как в каком-то строительном ПТУ девчонки поколотили подружку — за что? За то, что она отказывалась учиться нецензурной брани. «Так что ты ей сначала найди репетитора по матеркам».
Совсем не обязательно, говорил Малышев, идти ей в маляры, в штукатуры, Катерина любит одежду, тряпки, почему бы ей не стать закройщицей, модельером или там манекенщицей, внешность, манеры ей позволяют, выработала осанку в балете, а главное, она это любит. Всем журналам, кстати сказать, она предпочитает журнал мод, мусолит его, листает, наверное, с пятого класса. Вот и пусть идет в те сферы, которые ее интересуют, притягивают, зачем ей непременно врачом? Малышев насмотрелся на таких горе-специалистов, знает, как порой грубо ошибаются они в диагнозе, как трудно работать с такими, как тяжко слушать какую-нибудь растереху, которая ни в практике, ни в теории ни бе, ни ме, готов провалиться от стыда за нее же. Марина знает, работа врача — не синекура, надо отдать ей должное, здесь она с мужем согласна, но… не все же после окончания медицинского идут в больницы и в поликлиники, можно стать преподавателем, в институте есть разные кафедры, не связанные с практической врачебной деятельностью, фармакология, например, или биохимия, организация здравоохранения, санпросветработа — выбор широчайший, хоть кем она может быть.
«Зачем же тогда идти в медицинский, чтобы быть хоть кем, но только не врачом?» — «Ты не жалеешь свою дочь, единственную, между прочим!» — перескочила Марина на эмоции. Нет, черт возьми, нет, он-то как раз жалеет ее, да и себя, кстати сказать. Он предвидит, как все сложится дальше — в институт за нее хлопочи, позорься, унижайся, при распределении за нее хлопочи, позорься, унижайся, Катерина ведь ни за что не поедет куда-то, ей непременно захочется здесь остаться. А выйдет на работу — и там за нее хлопочи всякий раз в критической ситуации, а их всегда больше у тех, кто работает не по призванию. Поступит в институт, окончит и появится в медицинском мире еще одна Данилова. И опять под прикрытием Малышева…
Поужинали. Марина стала убирать посуду. Раньше он выходил курить после ужина, но теперь, вот уже четвертый месяц, не курит. С Первого мая.
— «Лада» шестой модели, — сказал Малышев с усмешкой. — Ты не знаешь, как пишется «винегрет», а шестую модель знаешь, зачем тебе такое знание? — Его задело, ко всему прочему, он действительно думал, что это какой-нибудь мопед, на машине дети не ездят. Хотя, какие они дети, если уже абитуриенты?
— У меня по русскому языку и литературе пятерка, папочка. И аттестат, к твоему сведению, четыре с половиной.
Помолчали. Все-таки ему непонятно, зачем ей нужно знать про модель, что-то в этом есть плохое, ему враждебное. Он невольно покосился на подоконник, где обычно лежали сигареты, пробормотал:
— Курить, черт возьми, захотелось… А завтра операция Леве Киму.
— Тебе надо отдохнуть, выспаться, — заботливо сказала Марина. Она легко, легче, чем он, могла сменить тему. — Ты сегодня устал немного, ложись пораньше.
— Да сдам как-нибудь, папочка, только ты не начинай курить из-за меня, — сказала Катерина. — Где наша не пропадала. Четверка тоже пока неплохо.
Ну что же, спасибо, дочь. Марина оставила посуду в раковине, вернулась к столу, присела, вытирая руки полотенцем.
— Что-то, наверное, произошло, Сергей, ты озабочен сегодня, — сказала она участливо. Если бы она не умела вот так легко перестраиваться, они бы, наверное, давно расстались. Он был благодарен ей за то, что она любой спор старалась закончить миром.
— Да так… — пробормотал он. — Всегда что-нибудь найдется.
С некоторых пор у него появилась задача — быть гибче, покладистее, всюду ему эту задачу навязывают — дома жена и дочь, на работе Кереева со своей Даниловой, на улице Витя-дворник. Будто сама жизнь трубит ему во все трубы: будь гибче, Малышев, гибче, ты не умеешь, совсем не способен гнуться, учти, тот, кто не гнется, ломается. И он пытается, он старается.
— А все-таки? — настояла Марина. — Выскажешь и сразу же легче. Ты же сам проповедуешь: не держать, не копить, иначе взрыв.
— Или опять закуришь, — сказала Катерина и фальшиво улыбнулась. Похоже, она училась у матери искусству примирения. Не так уж и плохо смирять себя. Сначала через силу, а потом и впрямь успокоишься. Он не стал ломаться.
— Кереева попросила, чтобы я дал характеристику на Данилову, на ту самую.
— Куда-нибудь за границу?
— Отнюдь. В партию, представь себе.
— И ты, конечно, отказался дать. — В голосе Марины легкий укор. Малышев в своем амплуа, всегда католик больше чем папа римский. — А может быть, напрасно это сделал? Я не понимаю, Сергей, что ты теряешь от этой характеристики? Зачем тебе приобретать еще одного врага, да еще сверху? Ты же знаешь, чья она жена? — Марина своего же напоминания испугалась. — До каких пор ты будешь таким принципиальным, таким пионером?!
— Наш папочка твердокаменный, — сказала Катерина, вставая из-за стола. — У меня здоровая, наследственность. — Она одернула кофточку, белую, трикотажную, и Малышев разглядел, наконец, синие буквы на уровне грудей, весь ужин они мозолили ему глаза, но он отводил взгляд, грудастая девица его дочь, хотя вроде бы и поджарая, и вот, наконец, разглядел — расправила как на афише: «I want a man».
— А ну-ка сядь! — зловеще, этаким бреющим полетом потребовал он. — Что у тебя написано?
— Где у меня написано?
Содрать бы с нее кофточку вместе с кожей!
— Зде-есь! — тыча себе в грудь пальцем, пояснил он.
— Просто знаки.
— Не знаки, а слова, черт побери! — «Ай вонт э мэн» — как переводится, знаешь?
— Да какое это имеет значение? Просто фирменные знаки, а кофточка единственная, такой в городе ни у кого нет. — Для нее это очень важное оправдание — уникальность творения.
— Не сомневаюсь! Единственная! И написано на ней: «Хочу мужчину»! — Он так заорал, что Марина непроизвольно закрыла уши.
Когда он негодовал, голос его звенел от ярости, они пугались его бешенства, напора, дочь бледнела, не могла слова сказать, столбенела, а жена беспрестанно поправляла прическу то одной рукой, то другой, вскидывая округлые локти, будто оберегаясь, как бы он не вцепился; если уж мозги потрошит, так хотя бы прическу не тронул.
— Вон отсюда! Сними эту пакость, чтобы я ее больше не видел!
Катерина вышла, приподняв плечи и напрягая спину, словно защищая себя от летящих вдогонку булыжников. Не стала перечить ни словом, ни вздохом. Он чуть остыл, сердито выдохнул через ноздри и снова глянул на подоконник жадно, ищуще.
Марина отвернулась к раковине, начала мыть посуду и выставлять ее на стол сначала тихо, а потом со стуком по нарастающей, каждая чашка, ложка, вилка стучали все громче и громче, свидетельствуя о нарастании ее решимости.
— В конце концов это естественно, — сказала она хриплым от возмущения голосом, вступаясь за свою безропотную дочь. — В восемнадцать лет хотеть мужчину. Если уж на то пошло.
Воистину ж-женская логика! «Гибче надо быть, гибче!..»
Она знала его характер, зорко замечала его усталость, предвидела вспышку его раздражительности, приноравливалась, не перечила и умела его успокоить. Но сегодня она сама не в себе, ее встревожила четверка за сочинение, шансы поступить уменьшились на один балл, риск остаться за бортом увеличился на столько же, а союзника в лице мужа она не нашла. При первой же неудаче он наотрез отказывается помочь семье, ведь поступление Катерины в институт дело не личное, а сугубо семейное.
— Вечно ты активничаешь, лезешь в любую мелочь, Сергей, ты неуживчивый, а неуживчивый, само слово говорит, сам не живет и другим не дает.
— Запела уже под музыку Бориса Зиновьева!
— Все требуешь-требуешь, но должна же быть мера, в конце концов.
— Требую элементарного приличия, черт возьми. «Мера». В порядочности меры не может быть.
— Нет, может. Сам же говоришь, наши недостатки есть продолжение наших достоинств.
Гибче надо быть, гибче. Чего, спрашивается, разорался? Надо было сделать замечание спокойным тоном, как-нибудь с усмешкой, с юмором. Может, она и вправду не знала перевода, не вникла в знаки-зодиаки.
Он молчал, но Марина уже молчать не могла.
— Если эта путевка пресловутая послана сверху, значит, она согласована, сверху виднее. Ты же возомнил себя выше всех, хозяином себя считаешь над всем и вся. На кофточку уже набросился.
Скорее всего, кофточку уникальную она же сама и достала с помощью какой-нибудь добычливой своей пациентки, у Марины их чертова уйма.
Еще одна закавыка — никак он не мог понять, почему девицы и дамочки так обхаживают женскую консультацию? Там ведь не парикмахерская, не маникюр-педикюр, не кулинария, не ателье, чьи услуги нужны женщине часто, почти повседневно, к гинекологу ведь обращаются по случаю вполне определенному, далеко не каждый день и даже не каждый месяц. Тем не менее Марине вечно по вечерам звонят, а то и по утрам и все по делу. И подношения, подношения, цветы в квартире не выводятся, тошнит его от цветов, от хрусталя в глазах рябит, коробки духов штабелями, из чеканки уже можно танк сделать. Рождаемость, между прочим, падает, а жена его все несет и несет дары, как породистая несушка яйца. Другой бы радовался на его месте, а он лишь ужесточает требовательность. В его отделении всякие подношения караются и притом обоснованно, цветы — это контейнеры для микробов, нарушение асептики и антисептики, а насчет духов он придумал хотя и кустарный, но все-таки афоризм: духи, как всякая взятка, ублажают тело и разлагают душу.
— Во все вмешиваешься, всех упрекаешь, — продолжала Марина, решив выдать мужу все, что скопилось. — А Борис между тем прав: ты борешься, не щадя себя, изо всех сил стараешься утвердить лозунг — из унитазов не пить. Без тебя этого, конечно, не знали бы. На кофточку уже набросился, нашел объект.
Он вдруг представил — вот так же за столом, в другой абитуриентской семье, между людьми порядочными, добросовестными, идет сейчас разговор о том, что сын Сорокина приехал в институт на «Ладе» за девять тысяч, а дочь Малышева явилась в кофточке «Хочу мужчину».
— Бедлам! Маразм! Бар-дак! — Изо всей силы, с размаху, как метлой, он шваркнул по столу, и вся посуда, все чашки-ложки со звоном и грохотом — об стенку и каскадом на пол. Вскочил, отбрасывая табуретку, — и прочь, подальше, ко всем чертям! Навстречу перепуганная Катерина из своей комнаты, уже без кофты, ее счастье, в халатике.
— Папочка, папочка, ты чего?!
Он выскочил в прихожую, заметался возле входной двери, на кухню прошел, обратно вернулся, здесь он похаживал обычно прежде и курил после ужина. «Спокойнее, черт возьми, гибче!» В ушах шумело, во рту пересохло. Ну вот что сейчас люди подумают? О нем, о его семье?.. Слышал, как мать с дочерью, ни слова не говоря, осторожно, стараясь не звякать, собирали с пола осколки. По радио на кухне бормотали прогноз погоды — тридцать-тридцать два градуса без осадков. Услышал еще какое-то бормотание, показалось, холодильник слишком громко урчит — нет, холодильник молчал, он вернулся к входной двери, прислушался — шорохи, возня, будто кто-то красит с той стороны сосредоточенно, деловито и притом мурлычет: «Все могут короли, все могут короли…» Малышев выдернул дверную цепочку, она скользнула по желобу с коротким, как выстрел, звяком, рывком дернул на себя дверь, в лицо ударила вонь, будто он опрокинул бочку с дерьмом, и увидел Витю-дворника на корточках, пыльную его кепочку, серый халат, кирзовый сапог, а возле сапога пакет из полиэтилена. Брезентовой рукавицей Витя доставал из пакета нечистоты и мазал дверь его, квартиры Малышева, входную дверь. Появление хозяина дворника не смутило, но поскольку дверь отошла, Витя по-гусиному переставил ногу через порог, не переставая мурлыкать: «Не могут короли жениться по любви», и еще мазнул по двери очередной порцией. Малышева словно током ожгло, он тигром перескочил через дворника. «Как ты смеешь, подонок?!» — схватил его обеими руками, словно щенка за шерсть, и отшвырнул от двери мощнейшим толчком, вложив в него всю злость, ярость, оскорбленное самолюбие. Дворник пролетел четыре ступени серым мешком, рукавицы попадали на лестнице, и он головой вперед, выставив защитно руки, ударился о дверное стекло подъезда, стекло треснуло, со звоном осыпалось.
— А-ай! О-ой! — нутряным голосом завыл дворник. — Убивают!
На шум выскочила Марина, открылась дверь соседней квартиры, появился Женька, школьник, за ним выглядывала перепуганная шумом его мать. Дворник, не переставая громко айкать и ойкать, развернулся и сел, увидел кровь на руках и начал водить ладонями по лицу, размазывая кровь, живописуя картину своего измордования.
— Принеси воды, — распорядился Малышев спокойно, вся дурь мигом вылетела из него.
Марина вынесла ему стакан с водой и, семеня по ступенькам, стала спускаться к Малышеву.
— Ведро воды! — потребовал он, и Марина тут же поспешила обратно, держа перед собой стакан, от растерянности боясь его расплескать. Женька оказался поворотливее, вынес ведро, Малышев обмыл дворнику руки, тот мычал пьяный в стельку: «Все могут короли», плеснул ему на лицо водой, смыл кровь. Марина вынесла лейкопластырь и стерильный бинт, он тщательно перевязал тому руки, остановил кровотечение. Тут уже появились соседи, пока он его обхаживал, и сверху с лестницы послышался вкрадчивый голос Чинибекова:
— Сами лечим, сами калечим.
Поразительна его вездесущность, где бы что ни случилось, он тут так тут, постоянно пьян, но всегда все видит, слышит, запоминает.
Дворников пакет валялся на ступенях, драный, мятый, виднелись облезлые буквы «Marlboro» — и тут фирма! Дворник сидел на мокром полу, свесив через колени руки в белых бинтах, похожих на перчатки, прямо-таки боксер между раундами.
— Что случилось? — слышались голоса.
— Откуда такая вонь?!
— Да это товарищ Малышев, наш депутат, — охотно объяснил Чинибеков. — Нанес телесные повреждения.
— Как вам не стыдно! — набросилась на него Марина. — Посмотрите, как он всю нашу дверь измазал.
— Милицию надо было вызвать, — посоветовал кто-то. — Дружинников. Нельзя прощать безобразий.
— Вставай! — приказал ему Малышев. — Дерьмо за тобой смывать будем.
Чинибеков подошел к дворнику, помог подняться и повел его, приговаривая, чтобы все слышали:
— Я с тобой, Витя, мы это дело так не оставим, Витя, я свидетель.
Малышев, уже совершенно спокойный, молча прошел в квартиру, сбросил мокрые шлепанцы в таз и босой вышел с ведром воды мыть подъезд. Догадливый Женька вытащил скатанный колесом резиновый шланг, бабка его по вечерам поливала из окна цветочные грядки. Малышев натянул конец шланга на кран в кухне и минут пятнадцать хлестал водой по двери, по полу, по ступеням подъезда, пока не смыл все, не вычистил, после чего вышла Марина и опрыскала дверь, стены, ступени югославским (тоже дареным) дезодором, таким едким, что аромат его наверняка поднялся до пятого этажа.
Затем он тщательно помылся в ванной и пошел в кабинет с определенной целью. После того, как бросил курить, он недели две держал на столе раскрытую пачку «Космоса», вырабатывая равнодушие, подавляя в себе искушение, а потом то ли выбросил в мусорное ведро, то ли сунул в ящик стола. Кажется, все-таки оставил, кощунственно выбрасывать курево в мусор, а если нет, придется втихаря обратиться к тому же Женьке, попросить сигарету. И не одну, а как минимум три. Он решил закурить твердо, уже не отговаривая себя. Открыл нижний ящик письменного стола, где лежали обычно конверты, зажигалки, батарейки, авторучки, и увидел синюю пачку «Космоса». С удовольствием выкурил сигарету, прошел на кухню к открытому окну и выкурил вторую. Кереева в сущности права, сказав, что зря он бросил курить, только чаще стал повышать голос и еще больше во все вмешиваться.
Появилась Катерина в длинном халате, черном, с красными цветами, японском, и беспечным тоном спросила:
— Папочка, можно с тобой поговорить на отвлеченную тему?
Наверное, ее послала мать, успокоить буяна. Он закурил третью уже сигарету, дочь и бровью не повела и продолжала тем же легким тоном, как будто ровным счетом ничего не произошло, и непохоже было, что она притворяется, для нее и в самом деле ничего такого особенного не случилось, она так и не вышла в подъезд, возможно, не слышала, впрочем, вряд ли, просто училась себя сдерживать — не у отца училась, а у матери. И на сигарету его нуль внимания. Да она и сама закурила бы, если бы отец предложил за компанию, она наверняка покуривает, не может она пропустить ничего модного, современного ни в одежде, ни в поведении. Но он ей никогда не предложит, будь ей не семнадцать лет, а хоть сто семнадцать, не повезло ей с отцом.
— Понимаешь, папочка… — она сделала умненькое лицо, чуть сдвинула тонкие материнские брови и голову склонила набок. — Ты ведь сам говорил, что вся наша история, — (за ужином у них бывали иногда своего рода семинары на разные темы, когда у Малышева выдавался свободный вечер), — это нужда и выдержка, самопожертвование во имя великой цели, и только в наше время открылась для народа возможность жить лучше, богаче, удовлетворять свои потребности, и все это в политике нашей партии, ты сам говорил, вместо чувства долга сейчас жажда счастья, время такое. — Этого он, положим, не говорил, а если и говорил, то скорее в осуждение. — У всех жажда иметь хорошие книги, хорошие вещи, и это естественно, нельзя же нам умышленно продолжать жить в нужде, ты согласен? Раньше ничего не было, мы терпели, сейчас все появилось, так зачем себя ограничивать, для кого это все производится? Когда все есть, закономерен выбор, погоня за редкой вещью, это увлекает, пора нам жить красиво, по-новому. Ты должен согласиться — вместе с научно-технической революцией изменяется и старый быт, и нравы, и мода в одежде. Все хотят выглядеть оригинально, а ты волнуешься, будто мы с мамой делаем преступление против человечества.
Неглупая у него дочь, логично говорит, доказательно. Мог бы он и порадоваться, если бы… Пока он перевязывал Витю-дворника и смывал дерьмо, она сидела, уединясь в комнате, и собирала доводы в свое оправдание. «Жить красиво, по-новому». Все у нее красивое, новое и прежде всего — невнимательность, черствость, бездушие, — самое новое, последний крик!
— Ты, папочка, не волнуйся, у молодых сейчас идет переоценка ценностей, этот процесс изучается, но пока не все ясно…
И ни слова о дворнике, о мерзком эксцессе, как будто она ничего не знает, не слышала, не нюхала, наконец, — ни слова. У нее своя забота. Защищается до последнего патрона, молодец у него дочь, только с победой она пойдет спать, а ты, папочка, не волнуйся.
Оказывается, можно и так прореагировать, как его дочь, и так можно оценить происшедшее — то есть никак. Что же, ему пример. Надо спокойно ложиться спать, уже поздно, а завтра две операции…
Вот так прошел день, вроде бы день как день, не выходной, не отпускной. Чего-то в нем больше, чего-то меньше, плюсы свои, минусы, — день жизни.
Но не слишком ли часты стали у него такие дни? Как будто собирается нечто, накапливается, сбивается в сгусток дурной силы, а потом шарахает то там, то здесь, сея раздражение, недовольство, разладицу. «Вместо чувства долга сейчас жажда счастья…»
Он выкурил еще сигарету и пошел в спальню. Марина уже спала в белом сугробе постели, слабо светил голубоватый ночник, она открыла глаза на его шаги, блеснули белки глаз, пожелала ему липким шепотом: «Спи спокойно…» — и повернулась на другой бок. Он лег, задремал, вроде бы уснул, прокручивая кино в подъезде, и проснулся в больнице.