Малышев снова счастлив, бежит по системе Купера, кеды на нем, трико, секундомер в руке, и хорошо ему вдыхать емкой грудью утренний колкий воздух, мускульная радость кипит в его теле, бежит он, не глядя вокруг, несется вслепую, все дальше и дальше, но вот глянул нечаянно — и оказалось, напрасно, словно шилом проткнули мяч и воздух так и осел, — нет никакого бега, дергает он руками, ногами, всем корпусом, силится, а ноги не слушаются и земли под ногами нет, оттолкнуться не от чего, будто в невесомости он; и далее видит причину, оказывается, все, что его окружает, движется гораздо быстрее. Ночь вокруг, но без мрака, обилие длинных струящихся огней, его обгоняет улица, дома на ней, мелькают окна этажей, троллейбусные столбы, деревья, огни автомобилей гирляндами, то желтые навстречу, то красные уходящие, и все это урбанистическое месиво несется с бешеной скоростью мимо него, а он словно завис на месте со своими телодвижениями, только имитирует бессильный бег. Свет не точками и не пятнами, а линиями, свет трассирует, чертит стрелы в даль бесконечную, минуя Малышева стороной, не касаясь его, надо догнать и влиться, непременно догнать и поскорее, он — головой вперед, все мышцы вздуты — впере-е-ед! Но ка-ак медленно, тя-ажко как, он рвется изо всех сил, сухожилия как струны, вот-вот лопнут со звоном, но ему надо срочно влиться в поток и возглавить, иначе он уйдет в бесполезную бесконечность, еще усилие, еще рывок, поток света уже рядом, еще миг и он сольется и понесется, только миг! — он грудью падает на косую старую света, как на финишную ленту, а струя тугая, плотно водяная, скользяще отбрасывает его и с такой силой, что он — волчком на месте, узлом связался и откатился в темень. Нет, не расшибся и не погиб, снова вскочил в тревоге, еще больше прежней — уходит поток, не догнать, не влиться и не подправить — и он снова бежит изо всех сил, и снова медленно догоняет, сейчас пробуравит тугую струю и вольется, и предложит свою скорость, так у него было всегда, вот она — стена скорости — рядом, он мощно падает головой, норовясь пробить ее, но струя тверже прежнего, обжигающе хлестко сбрасывает его как песчинку, и он снова волчком, голова взбухла от крови, тошнота жмет горло, муторно ему, но надо вставать и снова бежать, не может он камнем лежать вне гона, ему крайне нужен этот ускользающий от него ритм, иначе ему не жить. Он встает и бежит опять и сожалеет горько, что это, увы, не сон, это вчера был сон точно с таким вот гоном, со сбросом его, с тщетой, а сейчас явь, четкая и огорчительная, и нужно еще усилие, не может он оставаться один, и он снова рвется вперед, до скрежета стиснув челюсти, он даже стонет сквозь зубы — и слышит свой стон в палате, уже проснувшись, как бы успев догнать и сон свой, и стон включенным сознанием. «Просыпаюсь со скоростью больше звука…»

Утро, солнечно, Телятников уже на балконе, видна его седая голова за дверным стеклом. М-да, не побежишь теперь, а телу хочется… Он перейдет на ходьбу, есть у доктора Купера и для ходьбы свои советы, мили, секунды и подсчет очков.

Встал, голова тяжелая, умылся, побрился и снова лег. Преследует его бег, суета, хотя он, кажется, совсем о беге не думает.

Вошла старшая сестра Макен, стройная, затянутая и красивая как древняя египтянка, на колпаке алый крестик влажно блестит, не вышитый, а эмалевый.

— Настаиваете на выписке, Сергей Иванович, или это нездоровые слухи?

— Настаиваю, Макен.

— Есть ли у вас какие-нибудь замечания, пожелания или, может быть, жалобы? — Она улыбнулась ослепительно, нейтрализующе — у кого хватит мужества на жалобы при такой улыбке? — Мы вас не обижали, Сергей Иванович?

— Нет, Макен, мне у вас нравится.

В его отделении таких вопросов не задают — этикетные излишества. О пожеланиях не спрашивают — им конца-краю не будет.

— Тогда я выписываю вам больничный лист. Скажите, кому позвонить, чтобы за вами приехали?

— Спасибо, Макен, я уже позвонил. А где вы взяли такой крестик?

— Правда же, симпатичный? — Макен засияла. — Муж привез из Алжира, на соревнования ездил.

— Он у вас спортсмен?

— Тренер, команду возил.

Снабдить бы каждую сестру — опять он о своем отделении — вот таким крестиком, и уже порядок, система, а то вышивает каждая на свой манер, одна крупнее, другая мельче, а у третьей после стирки линялое пятно вместо крестика. Но не поедешь же за ними в Алжир. Там почему-то есть, а здесь почему-то нету. И вот уже пробежала искра и замкнула цепь, застрял на мелочи, хоть зови Гиричева и пополняй его коллекцию.

— Хотите, я вам его подарю? — Макен изящно, как в танце, подняла руки над головой и застыла, явно выжидая помилования. Малышев рассмеялся.

— Не надо, Макен, он вам очень идет.

— Больничный я вам выписываю, Сергей Иванович, не возражаете?

Макен ушла, сверкая зубами, глазами, а он подумал опять, что его сестры мало улыбаются — почему?..

— Вот вы и здоровы, — сказал Телятников непонятно, как будто с сомнением. — Придет Макен, скажет выписываем, и я тоже буду здоров, все просто. Есть у вас ощущение, что подлечились?

— Да. Бегаю во сне.

— А я все хожу. По инстанциям. Желаю вам сюда больше не возвращаться.

Разумеется. Просто нелепый случай. Шел-шел и споткнулся… головой. Сердцем. Натурой своей споткнулся о действительность. Подсказать надо кардиологам, чтобы вместо «аритмии» писали «сердечный спотыкач», чем плохо? Старые терапевты были поэтами, при болезни почек выслушивали «похоронный звон брайтиков», а у прокаженных отмечали «фацес леонина» — львиный лик, гордиться можно. Впрочем, опять мелочи…

Копились они копились, образовалась куча, он споткнулся о нее и слегка расшибся. Мелочи были и будут, важно, чтобы ты больше не спотыкался. Увидишь — перешагни и шагай себе дальше, не спеши разгребать всякий навоз, ты не петух и не искатель жемчуга. Либо врежь такого пинка, чтобы под ногами стало чисто, и не требовалось перешагивать ни тебе, ни другим. Он так, собственно говоря, и жил, по второму варианту, в результате — на больничной койке. Чего-то не учел. Либо сам ослабел, либо препятствие стало выше, тверже, и надо теперь это учесть. Как там поживает Витя-дворник, заботят ли его проблемы навозной кучи?..

Итак, с бега по утрам он перейдет на ходьбу, себя замедлит. На медленной скорости виднее подробности. Сон ему говорит — не гонись, отбросит, усмири свое хочется. Ему хочется успеть, преуспеть, а коли так, надо спешить, время не растянешь. Но можно и медленно перебрать надежды и принуждения и отбросить часть, чтобы время не так властвовало.

«Просто нелепый случай». Но есть история твоей болезни, Макен выпишет больничный лист, Алла Павловна его подпишет, заверит печатью, бухгалтерия оплатит — обрастет его криз документами, подтверждающими неслучайность. Тем не менее, криз — в архив, а он снова за дело.

Долго не идет Алла Павловна, одиннадцатый час уже, время обхода, а ее все нет. Сидит, наверное, и сочиняет выписной эпикриз, краткий роман на тему его пребывания здесь. Сегодня пятница, он покидает палату, субботу и воскресенье он посидит дома, а с понедельника трудовая неделя. Сразу же назначит операцию Леве Киму, каждый отложенный день ухудшает его состояние. Юра Григоренко регулярно докладывает о делах в его отделении. О делах дома ему никто не докладывает, тайны мадридского двора.

Катерина побывала у него дважды. «Если надо, папочка, я могу каждый день приходить». — «Не надо! Готовься к экзаменам». Если надо… Стремление навестить близких, если они в беде, должно возникать без принуждения, без всяких «если». Такой потребности у Катерины нет. Если бы лежала в больнице Марина, Малышев заставил бы дочь ходить к ней каждый день. И не потому, что так нужно Марине, а потому, что так нужно самой Катерине — для развития в себе человека из обезьяны. Не имеешь чуткости, получай ее с оскорбительным напоминанием и тащись каждый день на свидание с матерью, отдавай неразменный долг породившей тебя и вскормившей.

В одиннадцать Телятников пошел на токи Бернара и появилась, наконец, Алла Павловна. На шее фонендоскоп, под мышкой коробка с тонометром, обычные атрибуты, но сегодня в руках у нее какая-то еще папка малинового цвета. Что в ней, уже больничный лист? Без лишних слов, деловито Алла Павловна измерила ему давление — лицо внимательное, брови сдвинуты, слушает. Если давление высокое, она его не выпишет, не возьмет на себя ответственность… Нет, милая, поздно, от задержки ему здесь будет только хуже.

— Сегодня вы пойдете домой, но в понедельник — ко мне в поликлинику с больничным листом. От шестнадцати часов до девятнадцати. Вы остаетесь в полном моем распоряжении, прошу учесть. — «Если бы так…» Она свернула манжету, закрыла коробку, сложила руки на коленях. — Сколько сигарет в день?

Деловая она сегодня, официальная, без улыбки.

— Держусь на пяти, стараюсь.

— Насколько мне известно, курильщики, чем лучше себя чувствуют, тем больше начинают курить. — Посмотрела на свои руки, помолчала. — Но вам к этому не нужно стремиться. — И неожиданно попросила: — Измерьте мне давление, Сергей Иванович.

Положила малиновую папку на тумбочку, подсела ближе и протянула руку. Он вставил в уши рога фонендоскопа, накачал грушу и приложил тяжеленький кругляш фонендоскопа к ее округлому локтевому сгибу с косой синей венкой. Тук-тук-тук — нарастая, громче и громче застучало у него в ушах непонятно чье сердце, его или ее, или оба вместе? Снова накачал, послушал.

— Сто пять на семьдесят всего-навсего.

— Видите как, волнуюсь, а давление пониженное, — сказала она. — Берите пример. А вы прошлое любите вспоминать? Знаю, не любите. Меня во всяком случае вы совсем не помните. — То была шибко деловой, а то вдруг задергалась с одного на другое. — Не ломайте голову, — опять повторила она, — я вам, так уж и быть, помогу. — Взяла малиновую папку, раскрыла ее и подала ему фотоснимок. — Узнаете?

Еще бы, не хватало, чтобы он уже самого себя не узнал. Хотя прошло лет двадцать. Двадцать три, если быть точным. Потемневший архивного вида снимок, он в телогрейке и в кепке. На целине в Кокчетавской области. Теперь все яснее ясного — это было перед шестым курсом, они работали в совхозе «Донской» вместе с первокурсниками, среди которых была Алька, не Алла Павловна и не Родионова, просто худенькая девчушка Алька, задорная, с немалым гонором и языкастая, совсем не такая, как сейчас, совсем не такая. Он ее неспроста забыл, а по какой-то веской причине. Тогда он был командиром своего отряда, а она своего, между ними была командирская солидарность и вообще контакт. Вместе ездили на совещание в Кокчетав, тряслись на газике по колдобинам, дорога была ужасной, кидало их и подкидывало, будто колеса не круглые, а треугольные, они хватались за руки, за плечи, валились друг на друга, а впереди, рядом с мальчишкой-шофером незыблемо сидел директор совхоза, держась обеими руками за поручень, сизая бритая голова и уши в стороны, он ни слова не говорил мальчишке и даже как будто поощрял скачки и прыжки, Алька потом призналась: «Мне так хотелось схватить его за уши и держаться обеими руками». На Малышева она смотрела уже как на врача, и разница в пять лет обязывала его соблюдать дистанцию — вчерашняя школьница и завтрашний врач. Она ему нравилась, но он постоянно скован был тем, что старший, невероятно, как ему казалось, взрослый в сравнении с ней. А она задевала его, играла с ним — расскажите про то, про это, а кем вы будете? Серьезных его ответов не слушала, смотрела на него насмешливо. Потом вернулись с целины и больше не встретились — курсы разные, медики кочуют по всему городу, одна кафедра там, другая здесь, а инфекционных болезней вообще за городом. Несправедливо, что они так быстро расстались, думалось ему, он старший, должен ее проведать, узнать, как ее успехи. Месяца через два он поехал к ней в общежитие, узнал, в какой комнате она живет, дело было под вечер, общежитие гудело, какой-то бал готовился с танцами, возле ее комнаты он увидел трех парней, тоже первокурсников, они были навеселе, а дверь заперта, девушки им не открывали. При появлении Малышева ребята завопили: «Нас уже четверо, баш на баш, открывайте!» Девушки не сдавались, из-за двери слышался голос Альки, она гнала всех четверых, «пусть вас будет хоть четырежды четверо, у нас санитарный день» и что-то еще в том же духе. Малышев, надо сказать, высоко ставил себя, шестикурсника, перед салагами, якшаться с ними на равных было ему не к лицу, через год, с дипломом, он уже мог стать теоретически преподавателем у этих юнцов. Постоял в сторонке, поколебался — подавать голос или не подавать? Алька ему откроет, узнает по голосу, но с ним вломятся и эти салаги, сыграет Малышев роль троянского коня. Ушел, не стал срамиться, самолюбие не позволило повидаться. Получилось, что она и ему дала от ворот поворот. Если бы что-то было в ее сердце, оно бы почуяло. Значит, ничего не было, так он решил, и вообще, лучше бы ему не приходить… Потом все-таки еще надеялся встретить ее где-нибудь, когда-нибудь в институте, но так и не встретил. И год прошел, и десять, и еще десять. Она укрылась от него, спряталась — за временем, за возрастом, за отчеством и за фамилией мужа…

— У нас тогда возникли какие-то токи притяжения, — сказал Малышев. — Во всяком случае, с моей стороны. Я ведь приходил к вам в общежитие, комнату до сих пор помню.

— Да? — усомнилась она. — Какая же?

— Сто шестнадцатая, третий этаж.

— Интересно! — Она удивилась, обрадовалась. — Жалко. Не очень-то вы оказались настойчивы. Жалко, Малышев… Мне тогда казалось: вот настоящий парень, мой идеал. Влюблена была в вас и, представьте себе, страдала, — с неловкой усмешкой, задето продолжала она. — Теперь можно сказать, не страшно. Расписание ваше знала, вы были во второй группе лечфака, подкарауливала раза три, а потом дала себе клятву, — она коротко рассмеялась. — После того, как он прошел нос к носу со мной и — нуль внимания.

— Да исключено! — вскинулся он. — Не может быть!

— Что было, то было. С ума сходила. — Она смотрела на свои руки, сложенные лодочкой, улыбалась себе прежней. — Неужели я так сильно изменилась? Вы первый, кто меня не узнал. Надо же — именно вы! Обхохочешься. — Грубое слово, не к лицу ей, и она спохватилась: — Лизавету свою никак не отучу — «обхохочешься» по любому поводу. Так глупо!

Он прежде был с ней на ты, а она с ним только на вы. А сейчас вот и он на вы, и не переступишь грань.

— Значит, это вы, Алька! — сказал он радостно. — Простите меня, я вас всегда помнил, как свою молодость. Я так люблю те годы!

Она протянула ему другой снимок, групповой, они с лопатами на току, одеты кто во что, уже холода, небо в тучах. Он узнал всех своих той поры, неожиданное свидание с юностью. Где она взяла эти карточки, почему у него таких нет?

— Потому что я сама их снимала. В том году в главном учебном корпусе весь первый семестр висела целинная фотогазета. Вы все-все позабыли, Сережа Малышев.

Не надо спорить, он действительно все забыл — но странно ли?

— Своих я узнаю́, — сказал он, разглядывая снимок. — А кто здесь из ваших, интересно, кто где сейчас?

Она показала: вот это Вадим Резник, кожно-венеролог, вот Инна невропатолог, и поныне ее подруга, а вот в центре Сакен Муханов, Малышев его отлично знает, главный хирург области, тогда он еще не был, конечно, главным, но на фотографиях всегда в центре, и на лекциях Сакен всегда сидел на почетном, как он считал, месте, то есть не на Камчатке, а непременно в первом ряду. А вот Регина, анестезиолог, такая была замухрышка, а сейчас Регина Петровна Данилова, а вот Жамалка, жена Сакена, чумолог, уже шестерых родила…

Он перебирал карточки, смотрел-рассматривал, то на себя, то на Альку посмотрит, и подумал вдруг: именно с того лета жизнь его могла пойти по-другому. Марина не ездила на целину, и с ней они сошлись позже. Да, именно с того лета… Никогда он не жалел о прошлом, ошибок, промахов никаких не видел, а вот теперь задумался. Что-то получилось не так, как ожидалось, мечталось, что-то не совсем так… Он был свободен тогда, совершенно свободен выбирать и решать, — вот еще что вспомнилось.

— Сожалеете? И часто так думаете? — Просто так спросила, но можно подумать, что и ради анамнеза, как лечащий врач, тянуть-наматывать свой клубок причины.

— Нет, не часто. Сейчас впервые подумал.

— Разве вы не стали бы хирургом? Стали бы. Вообще, вам жалеть не о чем, свои годы вы прожили без утрат, у вас одни только приобретения, я знаю. — Помолчала, подняла перед ним свою карточку. — У этой девицы тоже могло все сложиться иначе. Именно с той поры.

— Разве вы не стали бы терапевтом? Вы об этом мечтали, я помню ваши «загадки-отгадки».

Утешают друг друга — словами. Иногда этого бывает недостаточно.

— Стала бы. Но для меня не в работе суть, а… в другом.

Другое для нее — семья, дети, любовь или нелюбовь, и здесь у нее немало утрат — погиб муж, похоронила мать, выдала замуж дочь и проводила ее в свою отдельную, далекую-предалекую жизнь, подрастает вторая дочь и тоже уйдет с кем-то со временем.

— Теряешь, теряешь, каждый день, иногда кажется, что-то теряешь. — Ей грустно, сегодня она вот его теряет, хотя как будто и не приобретала, но сказать ей так хочется, чтобы он свою вину, хоть крохотную, ощутил, не был таким твердокаменным. После школы, в самом начале ее взрослой жизни как раз он, Сережа Малышев, стал ее первой утратой, но тогда еще верилось — будет долгая-предолгая жизнь впереди, полная самых разных встреч и исполнения желаний. А теперь?.. Наверное, держаться нужно за того, кого полюбишь в молодости, остальные встречи пройдут, не касаясь сердца, в порядке словно бы общественной нагрузки. Он был для нее мечтой тогда, она ждала, он придет, и на первом курсе ждала, и на втором, на третьем. Не дождалась, вышла замуж, родила дочерей и стала жить только для них, ради них. А тут и он пришел, приехал, примчался под вой сирены. Словно себе в наказание — не пожелал прийти здоровым, привезли больного, выхаживай его и спасай, ты своего добилась.

— Надо держать судьбу в своих руках, — сказал он. — Изменить жизнь можно всегда, никогда не поздно. — Если обоим грустно, мужчина должен первым взбодриться.

— А вы пробовали?

— Не было нужды.

— И теперь нет? — Лечащий врач может задавать любые вопросы.

— И теперь нет, — сказал он упрямо и сказал чепуху, неправду, всем надо менять жизнь, постоянно стремясь к лучшему. Только ему не надо, видите ли, такой он целенаправленный, идет, не спотыкается, предусмотрительный и мудрый — не такой же, выходит! — А как вы понимаете, Алла Павловна, что значит, изменить жизнь? Попробуйте мне дать совет.

— Ничего нового я вам не скажу. И вам, и мне, и всем нужно жить так, чтобы была надежда. Откроешь утром глаза и сразу вспомнишь — меня ждет сегодня вот это и это, и завтра будет ждать.

— Понимаю.

— У меня был больной с бронхиальной астмой, долго не мог найти, что ему провоцирует приступы, какой аллерген. Квартиры менял, потом начал города менять, к нам сюда приехал, все поменял — ковры, меховые шапки, воротники, как возможный аллерген, а приступы не проходят. Возил с собой только любимый цветок жены в горшке, а когда сделали ему кожную пробу с цветочной пыльцой, он от микродозы дал нам почти шоковое состояние. Я это говорю к тому, что сам человек не всегда может найти причину своего дискомфорта.

— У меня, слава богу, не астма.

— Потому причину найти еще труднее, пробы нет, а сразу криз.

— И не надо искать. Нелепый случай — и все. От магнитной бури, допустим.

— Допустим, что остается. — Вид у нее грустный.

— Алла Павловна, я выписываю своих больных с радостью. — Он подбадривающе улыбнулся ей.

— А я разве нет? — Услышала свой голос и убедилась, что нет. — Привыкаешь, естественно… Просыпаюсь утром — и сразу что-то хорошее. В больницу приду, меня там ждут мои пациенты. А они, оказывается, узнав про выписку, скачут до потолка.

— Больница есть больница. А вы должны гордиться — вылечили.

— Вы своих выписываете после операции, они вами избавлены от болезни, практически здоровы, а мы своих — с улучшением. Я буду вам надоедать время от времени, патронажная сестра будет звонить вам и приглашать на профосмотр. — Она помолчала, вроде все сказала на прощанье. — А вы мне так и не позвонили ни разу.

— Собрался, к телефону подошел, монету уже опустил и испугался.

— Да не верю я вам! — воскликнула она. — Малышев испугался?

— Зато я помню ваши телефоны.

— Уйдете и забудете. — Ей как будто сладко было корить его, развенчивать, перечить ему. — Выпишетесь — и вон из памяти. Как несчастную первокурсницу.

— Нет, я буду вам звонить.

Она стала внимательно рассматривать свои пальцы, затем вздохнула:

— А вот это, пожалуй, вы зря сказали.

— Почему же зря?

— Буду ждать, а когда ждешь и телефон молчит… Вам было хорошо здесь?

Будто он у нее дома жил, в гостях. А если бы они поменялись ролями, хорошо бы ей было? Но сказал другое:

— Вы приходили не так уж часто.

— А я боялась. Пришла вечером тогда, помните? Вы так странно на меня смотрели.

— Напрасно. Нечего было пугаться.

— Сейчас мне тоже кажется, что напрасно. Теперь жалею.

Как девочка. Бывают же ситуации. А он как мальчик. Дети любят играть во взрослых, а взрослые… они тоже вынуждены играть взрослых, а по сути остаются детьми.

— Вчера по телевидению шел фильм «Сорок первый», — сказала она, — из старых. Хороший фильм, Чухрай режиссер, вы, наверное, видели. Двое оказались на острове в Аральском море, он белогвардеец, а она красная, его конвоирует. Вдвоем на необитаемом острове. Полюбили друг друга. Потом появилась лодка с белыми…

— Она его застрелила, я помню.

— Да, она его застрелила. Я все знала, но смотрела вчера и волновалась. Знаете, о чем подумала? — Она глянула на него стесненно, как на препятствие, которое надо преодолеть, губы ее подрагивали, самые уголки. — Она застрелила бы его в любом случае, белые бы пришли, или красные, все равно. Знаете, почему? Они отнимали его, кончилось их счастье вдвоем, их обособленность. Остров их кончился, и он уходил в другую жизнь — без нее. А у нее любовь, она отпустить не может. Жестоко, правда? — Он не знал, что ответить, пожал плечами — любовь! — а она продолжила: — Жестоко, но я подумала вчера, что вот здесь у нас. — она легким движением обвела палату, — тоже остров.

— Я понимаю, Алла, понимаю. — Он взял ее руку, чтобы успокоить ее, но она мягко высвободилась.

— Еще заплачу… — Поднялась. — Я зайду потом. — И ушла.

Остро кольнуло его чувство сострадания к ней и еще своей вины — не вспомнил сразу, забыл ее. Не пришел тогда снова и снова в 116-ю комнату на третьем этаже. Да и сейчас, здесь, был так мало внимателен к ней… А если представить, что не было этих двадцати с лишним лет, и что они здесь впервые встретились, и вся их жизнь впереди и только впереди, только в будущем, без прошлого?..

Малиновую свою папку с карточками она оставила раскрытой на его тумбочке, он еще долго перебирал, разглядывал общий снимок, — многие изменились, особенно девушки, редко какая стала выглядеть лучше, чем была, как правило хуже — семья, заботы, тяготы. Исключение, пожалуй, Регина Данилова.

Вчера она приходила к Малышеву сюда.

За две недели у него побывали поголовно все из его отделения — и врачи, и сестры, и санитарки, заходили кое-кто из других отделений, одна только Кереева не зашла, главный врач, ей по протоколу не положено. Она четко знает, к кому надо идти, а кому достаточно позвонить, календарь на ее столе испещрен заданиями, кого и когда поздравить, к кому зайти, да и без календаря она держит в памяти на удивление много всякой отношенческой чепухи — кто где раньше работал и с кем, чьим покровительством пользуется, кто чей родственник и в каком колене, кого можно и нужно критиковать по любому поводу и без повода, а кого даже и за промахи лучше не трогать. Кереева звонила, справлялась, как у Малышева здоровье, но не пришла и бог с ней, он и не ждал ее, — а вот заметил-отметил и дуется, как индюк. А сам бы ты пошел, если бы, к примеру, слегла Данилова? Закисает он тут, ржавеет, всякую чушь мусолит. К Даниловой он бы не пошел, но — до вчерашнего дня. А вот она взяла да и пришла к нему, жена ответственного работника, оскорбленная, к тому же, Малышевым публично, можно сказать, но пришла, и он даже не сразу узнал ее от неожиданности. Она вполне могла бы явиться вместе с другими, слиться с массой, так сказать, отбыть повинность, если уж так принято, — нет, пришла особняком, элегантная, стройная, в летнем платье, легкая такая, молодая, он и не предполагал, что такая ничего себе женщина работает в его отделении. Принесла цветы, положила ему на тумбочку.

— Как вы себя чувствуете, Сергей Иванович? — Волнуется заметно, и оттого тон у нее ледяной.

— Спасибо, ничего. — Он тоже слегка напряжен, но старается быть приветливым.

— Вид у вас вполне здоровый, скоро на выписку?

— Да, на днях уже…

Обычные вопросы, обычные ответы, но главреж сказал потом: «У вас с ней отношения, учтите, между прочим, заметно». Да, но какие? Тем не менее он обрадовался ее визиту, не тому, что она оказала ему персонально внимание, а тому, что она себя подчинила. Делу подчинила, ведь им вместе работать. Переломила гордыню, спесь.

— Можно, я поставлю цветы вон в ту банку? — она кивнула на подоконник.

— Можно-можно, — отозвался Телятников, это его посуда из-под компота.

Главреж приосанился с ее появлением, голос его стал гуще, Малышев тоже приободрился, встал, подал стул гостье, воспряли мужички, словно два петуха боевых, а она спокойно ходила возле них, постукивая каблучками, хлопотала, украшала им жизнь, взяла банку, подошла к раковине, налила воды, воткнула в нее цветы, расправила, — и все изящно, опрятно, очень как-то по-женски.

— А я к вам еще и по делу, Сергей Иванович, если можно?

— Пожалуйста, Регина Петровна. — Он любезен, приветлив, он здесь хозяин, а она гостья.

— Можно было и потом, не обязательно сейчас, но я так решила. Во-первых, навестить вас, а во-вторых, сказать, что вы правы.

Он кивнул чуть заметно и ничего не сказал. Она выждала слегка и спросила:

— Вам неинтересно, в чем вы правы, вам безразлично?

Он улыбнулся и спросил, в чем же он прав?

— Но почему вы улыбаетесь? — спросила она с недоумением. — Это достаточно серьезно. — Она насторожилась, напряглась, боясь, что он снова, как тогда, отпустит что-нибудь ядовитое.

— Все просто, Регина Петровна, я рад, что вы пришли, вот и улыбаюсь. Красивое у вас имя, между прочим, — Королева. Гуттэ регис Дание, помните? Капли датского короля.

Это ей не понравилось — какие-то капли, опять! Малышев в своем репертуаре.

— Я решила повременить с заявлением. Вы знаете, о чем я говорю.

Прежний Малышев спросил бы с ехидцей: «Вы решили? А может быть, за вас решили?»

— Напрасно. Это я был неправ, погорячился, — сказал он сразу после ее слов, не совсем осознанно. Она смутилась, а он повторил уже осознанно: — Я поступил неверно, извините меня.

Тут вмешался Телятников:

— Прошу прощения, я совсем забыл, мне на токи Бернара. Склероз, извините великодушно. — Говорил он, играя и даже переигрывая, чтобы можно было понять и оценить, как он мило лжет, старясь оставить их наедине.

Данилова встала, отодвинула свой стул с прохода, затем, когда Телятников вышел, уже не садилась, отошла к окну на балкон и, заложив руки назад, оперлась о подоконник.

— Кажется, я опять вам не угодила, — сказала она холодно. — Вам так трудно угодить, между прочим. — Отошла подальше, чтобы легче на расстоянии перенести его колкости, на которые он всегда горазд, особенно по отношению к ней, испуганно ждала, чего он еще нагородит, — капли, видите ли, датского короля!..

А ему вспомнилась злосчастная барокамера и рассказ про случай не то в Ташкенте, не то в Чимкенте. Как она мило, с чисто женским страхом перед техникой рассказывала, увлеклась, забыла и свои прегрешения и козни Малышева, была искренна и беззащитна, а он ее — льдиной своего сарказма. Ну не зануда ли?

— Я решила повременить. Я еще слишком мало работаю на новом месте, вы правы. — Она боится его, но пришла сюда не подпевать ему, показывать свои лапки кверху. Пусть он брякнет что-нибудь снова, она вытерпит. — Я подам заявление обязательно, только потом. Через год или через два. Или я опять, по-вашему, не права?

— Вы правы, Регина Петровна, вы очень хорошо сделали, что пришли. Этим вы доказали, что я был не прав. — Он говорил с расстановкой, подбирая слова. — У вас есть силы переломить себя, и есть убеждение, что так надо для общего дела. Сам я так не всегда могу, к сожалению. Вы мне преподали урок, поверьте. Вы очень мне угодили, да и себе тоже.

— Мне даже не верится! — она нервно отрывисто рассмеялась. — Я ждала, вы будете спорить и осуждать меня снова… — Она, скрестив руки перед собой, взяла себя за плечи, очень женственно, будто замерзла после купания. — Ну а как вы себя чувствуете, Сергей Иванович, уже получше?

— Во вторник будем оперировать Леву Кима. Юноша в четвертой палате, вы его знаете, художник. Удалим легкое. Вы поможете?

Она сжалась вся, плечи приподняла, будто он ее ударил.

— Вы приглашаете меня, как специалиста по удалению обеих… обоих!.. — Она смешалась, замахала руками перед собой. — Не знаю, как правильно сказать!

— Нет, Регина Петровна, я приглашаю вас без всяких-таких намеков. — «Все-таки болен, не слежу за словами, горожу, что попало». — Будем оперировать вместе.

— Спасибо…

— Я хочу, чтобы вы убедились, что я не деспот.

— Я с удовольствием… я знаю.

Он забыл, навсегда забыл про эфирный наркоз и термокаутер, а если кто-нибудь вспомнит, то он Регину Петровну Данилову будет защищать и отстаивать. Перед той же Кереевой, случись что-нибудь с мужем Даниловой…

— Мне, наверное, пора уходить? — спросила она, как школьница спрашивает учителя. — Я вас утомила, наверное?

— Нет-нет, Регина Петровна. Мне теперь легче, я буду о вас хорошо думать.

— Я тоже… я постараюсь.

— Посидите еще немного. Сейчас придет мой сосед, Телятников, главный режиссер театра. Он всем задает один и тот же вопрос: в чем, на ваш взгляд, главное зло сейчас. Вот как бы вы ему ответили? Можете не спешить, подумайте.

— Когда один не понимает другого, — сразу же ответила она. — А как вы считаете? — Она помешкала. — Война, конечно, главное зло, но она ни от вас, ни от меня не зависит. А нежелание понять — зависит от нас.

— Это верно, вы молодчина. Я бы к вам не пришел, каюсь. Спасибо вам за урок.

Она отошла от окна, приблизилась к нему с легким шелестом.

— Можно, я вас поцелую? — Он не успел ответить, она обеими руками повернула его голову, как ей удобнее, и поцеловала. — Я так решила.

…А к Телятникову в тот день приходил актер Ковалев, крепкий загорелый молодой человек в тесных брюках из вельветона, в тенниске без ворота, и рассказывал про визит в обком. На Малышева он как будто не обращал внимания, но явно играл перед ним этакого победителя, удалого и убежденного в своей правоте героя, уверенного, что только так и должно было все обернуться, если уж Ковалев за это дело взялся. Секретарь выслушал их внимательно, задавал вопросы, причем обнаружил удивительную осведомленность о положении в театре. Ни о каких оргвыводах не было речи, сказал только, что Константина Георгиевича «мы в обиду не дадим», — и на этом расстались. Но Астахов уверен, что директора отправят возглавить творческий коллектив Дворца культуры комбината, а в театр придет Плужник, мужик, что надо, твердая рука, Астахов его знает. Главреж от неожиданного заступничества обкома как-то сник, сказал жалким голосом, что он совершенно согласен, театру нужна твердая рука, чего у него самого никогда не было. «Ну-ну, Константин Георгиевич, вы на репетициях просто тиран», — сказал ему Ковалев…

Без пяти двенадцать заявились в палату Катерина и Юра Григоренко. Малышев переоделся, сменил больничное на домашнее. Утром, бреясь, заметил седину возле уха, сейчас глянул на Катерину — а она ничего не заметила? Нет, он белокурый, может весь поседеть и незаметно, а все же… Вспомнил своего отца, до глубокой старости он не седел, да еще поговаривал: седина от трусости. На фронте воевал, огни и воды прошел, а не побелел. Малышев, видать, не в отца, особых переделок не было, а он уже начал — трусит? А чего? Да ничего. Режет, режет, спасает, спасает… От тщеты своей поседел. И дочь к нему невнимательна.

— Дарю вам на память строку из Пушкина, — сказал ему Телятников на прощанье: — «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Запомните!

Алла Павловна обещала зайти, но что-то не появляется. Макен принесла ему больничный лист, затем он сам пошел в ординаторскую с малиновой папкой — Аллы Павловны там не было. Постоял в коридоре, подождал, спросил у сестры — «да где-то здесь!». Стоял, ждал. Больные, проходя мимо и видя его уже в своей одежде, прощались, желали ему сюда больше не возвращаться. Все желали, кроме лечащего врача — она не показывалась.

Но зачем, собственно говоря, ей к нему заходить? Забрать папку со снимками? А может быть, она их ему нарочно оставила. Не надо ее искать, надо ее пощадить. Она и так уже сказала ему больше, чем нужно. Не появится она, чутье ему говорит, так что, давай, шагай, Малышев со своими провожатыми, не мешай ей жить и работать дальше. Остров кончился…

Значит, счастья нет, а есть покой и воля? Сомнительно, хотя и Пушкин, скорее все-таки покоя нет в нашем-то веке, а счастье вполне может быть когда-то, где-то, с кем-то. Вот как у него в больнице…

Пошли к воротам, с одной стороны Катерина с цветами, с другой Юра Григоренко с портфелем Малышева (бритва, мыло, зубная щетка и прочее). Катерина похудела и загорела, будто к экзаменам на пляже готовилась, на отца нуль внимания, посматривает на Юру Григоренко, причем, не смущаясь, как на девчонку, так сейчас принято, форма такая новая, хотя содержание старое. Ни слова о его здоровье, о его самочувствии, будто на вокзал пришли и встретили гостя по поручению месткома и комсомольской организации. Возвращайся на круги своя, Малышев, и принимай дочь такой, какой ты ее оставил. И попусту не ерепенься, ничего не изменишь, кроме уровня своего давления.

Завтра суббота, послезавтра воскресенье, а в понедельник они встретятся в поликлинике, не так уж и долго ждать.