Они прощались по-комсомольски, встречались по-комсомольски. В общежитии Граня долго мыла голову, шелестя по жестяному тазику своими тяжелыми черными волосами. Мыла не хватало, маленький кусочек строгала и заливала водой, чтоб растянуть. Вода была жесткая, в кружку для полоскания кос она капала немного уксуса. От такого полоскания косы делались мягкими, текучими и антрацитово блестели. Граня гладила через тряпочку свое единственное, проношенное до воздушности коричневое креп-сатиновое платье веерами. Смотрела на свет – как, очень прохудилось? Пришивала белый воротничок – совсем по-военному.

Придирчиво глядела в потемневшее пятнистое общежитское зеркало, пытаясь выщипать бровки и смягчить сухие губы каплей подсолнечного масла. И она думала – «Вот же ж, курица, посмотри. Мажется! А еще мечтала о штурвале самолета». И тут же хмурилась. На нее смотрела худощавая бледная индианка с родинкою в центре лба, впалые щеки и крохотный рот казались неприступными. Суровые черты нельзя было смягчить ничем, восточная девушка и ее изображение решительно отворачивались друг от друга. Но то была острая, жестокая красота, которую не скрыть.

А Егор отпаривал единственные штаны, ваксил ботинки и натягивал мятый пиджак с плечами, у которого наставленные рукава уже опять были коротки. Да уж, для нищей матери справить сыну-студенту новый костюм было невозможно. Кудрявый чуб нахально топорщился надо лбом, а рот сам собой складывался в улыбку. Нрава он был простого, без всяких там. Не смог осилить танки, с голоду пропадал в Сталинграде – значит, надо идти в сельхозинститут, да и к родной деревне ближе. А чем ты еще можешь помочь стране? Если Граня только и заклинала себя, чтоб никогда не возвращаться обратно, то Егор подспудно знал – он всё делает для того, чтоб вернуться.

Шли оба на трамвай и ехали в центр, чтобы на вокзальной площади или набережной встретиться. Давали такого крюка, хотя жили-то в одном общежитии. Но мыслей перебежать сразу в другой корпус – не было.

После очередной поездки к матери в деревню он, кряхтя, отсыпал в коробку немного картошки, а остальное решил подарить Гране. Понес на трамвай, приехал на вокзал, и там она, ахнув, заторопилась в общежитие. И он понес свой фанерный чемодан. В их комнатке поднялся шум, бросились чистить, жарить. Три девчонки и он! Пирто затеяли. У соседей нашлось полбаночки квашеной капустки и немного варенья яблочного. Вот и объеденье. Девочки перемигивались. Егор был героем дня. Это на первом курсе еще. На втором она его учила танцевать. А он ее учил на коньках. На танцах он ей отдавил все ноги. А что ж там тех ножек! Дома опускала ступни в жестяной таз с теплой водой, ворчала. С катка пришла с таким ощущением, что ног нет вообще! Щиколотки распухли, колени в синяках все. Тут не то что на каблуках, тут ходить вообще невозможно. Но на коньках она поехала, хоть и со слезами. Сила воли у Грани имелась.

Договорились однажды сходить в город. В сквере у площади, говорят, заливали каток, развешивали бумажные фонарики. А на площади обещала выступить известная певица.

На площади оказалась настоящая давка. Разглядеть ничего не удалось, только сарафан певицы посвечивал красным. Голос сильный, эхом разносился по городу. Даже гармонь было плохо слышно, а слова долетали до каждого. Много частушек она пела, а Граня резкого веселья всегда чуждалась, даже порадовалась молча, когда пошло протяжное. «Что это? – Страдания рамонские. – Чьи-чьи? – Рамонские, деревня такая. – А-а».

«Топится, топится в огороде баня». Неужели такие грубые плоские слова могут передать человеческие чувства? Но люди были так счастливы, слушая ее. Они в самом деле ее любили. Главное, Егор. Глаза его смеялись, рот смеялся, сам он, чуть расставив ноги и охватив себя за локти, лучился возбуждением.

Гране стало неловко, она потянула его с площади.

– Что, не по нраву?

– Я не привыкла к таким песням.

– А к каким привыкла?

Она и напела ему итальянскую «Что ж ты опустила глаза». Он вытаращил глаза.

– Че-е-го?

Время осталось на кино!

А перед фильмом показали хронику, «День воздушного флота». Уже когда пошли титры, Граня заволновалась нешуточно. Она видела только фон, ряды блескучих самолетиков, а самих букв даже прочитать не смогла. Толпы нарядных людей садились в поезда, на автобусы, плыли на пароходиках, шли группками, двигались бурным потоком, да сколько ж их было, – и все ехали на авиа-парад в Тушино. Ехали смотреть на то, что Граня душила в себе и пыталась забыть. Да, это был праздник всего народа, а не только раненого и никуда не годного Лешека Ковальского. Толпы по берегам Москвы-реки, вблизи самого аэродрома. Вот как они готовятся: командиры отдают приказы, парашютисты строятся и шагом марш колонной к массовому десанту. А вон женщины-летчицы в белой мешковатой форме. Бодрягина, Блинова, Цветкова, Титова. И почему-то ярко-солнечное все, ветер бесцеремонно треплет флаги у сцены и людей за волосы, а люди смеются.

Летчики – спортсмены. Звучит дико, но Граня привыкла к словосочетанию «военные самолеты» и оттенка «спорт» не воспринимала.

Да, пока над корейским полуостровом идут бои между реактивными «Мигами» и «Сейбрами», в это время Иосиф Сталин внимательно наблюдает за встречным пилотажем пары стреловидных истребителей на Тушинском аэродроме. С зеленого поля взлетают первые советские серийные вертолеты. Колонну тяжелых бомбардировщиков возглавляет четырехмоторный Ту-85 – «лебединая песня» боевой поршневой авиации.

И легкие планеры, и тяжелые бомбардировщики, дальше – скоростные, реактивные с белыми звездами на темно-красном фоне. Да, она угадывала некоторые модели. Легчайшие острые крылья серебристых птиц чиркали ей по самому сердцу, она была отверженной, и больше ей не взлететь вместе с ними! Надрывный рокот взмывающей машины казался ей грозной музыкой, чем выше взлет, тем басовитее звук.

Вот подъезжают в Тушино дорогие авто, в них руководители партии и правительства. Да и они здесь, ведь это праздник летчиков, небесных воинов высшей расы. И она, черноглазая Граня, могла бы лететь с ними вместе…

Идут, идут в небе самолеты-знаменоносцы, вьются в небе треугольные флаги со сталинским профилем, складываются в облаках гордые слова из самолетов – «Слава Сталину», а вон и сам он на трибуне. Самолеты то летят втроем, как склеенные, то рассыпаются и начинают делать фигуры. Пятерка самолетов Чечневой. Они выписывают в небе узоры под вальс «На сопках Манчжурии», и даже петлю Нестерова. Что летчик видит из кабины самолета? Невообразимую мешанину красок земли и туч. А ошибись он хоть немного – все, рисунок воздушного хоровода будет испорчен. Зрители на земле поражены, как все точно. А ведь летают для них не только профессионалы, но и обычные труженики, научившиеся управлять самолетом без отрыва от основной работы! Девочки-планеристки кружат над аэродромом под вальс «Осенний сон», как же это красиво!

Граня, конечно, понимала, что это внешняя, парадная сторона, но это сейчас, а в боевых условиях – шанс победить, даже просто выжить.

Реактивные военные самолеты, красный и темно-синий, показывают свой пилотаж, на время пропадая в вышине, потом встречаясь почти у земли. Да, наверное, самое сложное – это пилотаж в облаках, где видимость под вопросом. Группу реактивных возглавляет подполковник Бабаев. Что за подполковник еще! Курносый пацан вроде Лешека! Как он четко управляет полетом: через петлю… переворот начали… Да-а, наши летчики просто мастера группового полета. Они впиваются ввысь и пропадают с глаз, остаются лишь слабо мигающие искры да едва слышное рокотание. Сильная облачность. Но настоящие летчики летают при любой погоде. Двойка, тройка, пятерка, уже девять самолетов, занимается дух. Далеко под самолетом несутся квадраты и треугольники расчерченной земли. Как знать, смогла бы она, тонкая девушка, твердо держать штурвал, когда тебя вот так крутит? И выдохом, самой себе – смогла бы.

После пилотажа показ новых моделей Микояна, Лавочкина, Яковлева, многомоторных Туполева. Такой страной можно гордиться! Она даже забыла, что видит все не наяву, а из кинозала старенького кинотеатра с оббитыми стенами, с деревянными скрипучими креслами.

Ударил в глаза дрожащий свет, повалили в двери опоздавшие. Журнал закончился и впереди был еще фильм, ради которого они оказались здесь. А Граня уже вскочила, чтобы уйти.

– Сиди, еще не все, – удержал Егор. – Теперь пойдет кино настоящее.

Она молчала, не в силах объяснить, что самое главное и самое потрясающее уже кончилось. Ее неслучившаяся мечта внезапно напомнила о себе, ее жизнь, небо, которое промелькнуло теперь перед ней и навсегда ушло в прошлое. Какой смысл что-то еще смотреть? Нет смысла жить, а он…

– Что ты? – заморгал ее спутник, часто моргать в замешательстве – такая привычка была.

– Не могу, – давилась словами она, – я всю жизнь… Мечтала. Я же могла с ними летать…

– Понял, – вздохнул и взял ее за руку. – Сиди. Тебя отпусти – ты убежишь и будешь хныкать весь вечер.

Она молчала, низко опустив голову. Это она-то хныкать? Да она под пытками…

– Держись, – сказал он, – Это ж не смерть. Надо потерпеть. Надо отвлечься. Сам знаю, больно – хотел быть танкистом и… сорвалось. Я – такой же…

Пухлые губы его запеклись от ветра, чуб яро топорщился, щеки впали, ямка то продавливалась на упрямом подбородке, то исчезала. Мимо них проталкивались опоздавшие зрители. Приходилось вставать и пропускать. Не до тонкостей.

– Бери себя в руки, понимаешь?

Но он же видел, что она ничего не понимает. И боялся он всегда этих тонких девиц, чуть что, сразу пальцы ломают, лицо в пятнах и вообще, черт знает, что они могут выкинуть! Он и в деревне дичился девок, и в городе узнал таких, что можно схватить и тащить в кусты, даже не пикнут. А здесь нате. Егор хотел ей сказать, что как раз здесь-то и будет кино, где есть настоящая жизнь! Соберись! А то стыдно перед людьми.

Граня взяла себя в руки. Она сидела в платке, в своей потрепанной плюшевой жакетке, такая бледная, гордая, честная и покорно соглашалась терпеть чужое. Черные глаза затуманились, круглые высокие брови застыли скорбными арками. Она сжала свой маленький в две ягоды рот, и рот стал едва заметной черточкой.

Кино оказалось про Мичурина. Картину снял Довженко, а музыку сочинил Шостакович. Это были громкие имена, но для Грани и Егора они ничего не значили. Эти дети приехали из глухой провинции, для них, полуголодных, неотогретых, без валенок и шапок, даже поход в кино был событием. До того шли они по узким траншеям жизни, а тут вдруг выплыли на простор ее.

Удивительно, что с самого начала на экране поплыли картины русской природы, волнистые поля, берега широких рук, шумящие деревья. Это была земля – то, чему они посвятят свою жизнь. И нисколько она не хуже неба, наоборот, казалось, что она добрее, ближе и только их она ждет.

Обоим было ясно, что Мичурина не понимают, губят, топчут в грязь его работу. Для обоих стал ударом отказ ученого ехать в Америку. Почему нет? Его оценили, дали возможность работать, как он хочет, а главное – его избавили от унижения: не надо больше побираться, просить то одного, то другого…

И все же оба неистово радовались, что он отказался от богатства ради нищеты на Родине. Такое воспитание. Только жена на заднем плане, ее слабый протестующий возглас больно ужалил Гранино сердце.

Когда Мичурин выводил из желтых лилий лиловые с четырьмя новыми признаками, это, конечно, было эффектно, это поражало. Ну как всякий трюк, показанный фокусником. Но сильней всего била в сердце история с саженцами, перенесенными на плохую землю. Странный, рискованный эксперимент. Это казалось совсем бессмысленным гублением биоматериала, но риск-то оправдался!

А Маша! Жена великого садовника, его тень. Егорка покосился на Граню, как бы спрашивая, сможет ли она быть такою же? Но вот, когда пошли кадры болезни Маши, она умирала рядом с ним, читающим ей очередную статью, захолонуло сердце. Значит что, наука важней живого человека? Тут уж Граня с искаженным лицом обернулась к Егору: это так будет? Ото ж он даже голову тут опустил. А на фоне революции и расцветающих садов будущего каждому привиделась своя картинка.

Егору – как он воду на старой кобыле везет. Жара страшенная, хочется есть, а до поля еще ой как далеко. Вся деревня на сенокосе, пацану нужно торопиться, а так бы рухнул в свежий стог спать, но нельзя. И когда он привозит полную бочку, со всего поля устланного скошенной травою, тянутся обессиленные работники – бабы, в основном, подростки. И кто-то сует ему плошку с медом и соленый огурец. И какое же счастье для голодного парнишки, сладко-соленое…

А Граня видела кувалду и шпалы, мучительные взмахи той кувалды, вырывающей руки. Она бы лучше уж в саду работала. Но горше нету такой работы неблагодарной. Ну и не надо. Отдать жизнь? Ну что ж. Хоть жизнь отдашь не напрасно.

Иван Мичурин, узколицый человек, одержимый идеей новых сортов, конечно, много работал. В финальных кадрах он стоит, весь в солнечном свете, весь в окружении восторженных и понимающих последователей! А Машу-то не вернешь. О ней вообще все забыли.

– Ну, чего? – обронил Егор. – Убедилась?

– В чем убедилась? – отрешенно переспросила Граня.

– Что дело жизни хорошее выбрала.

– Везде ж труд нужен, Егор. Адский труд.

– Да что, все самолеты глаза-то застят? Сколь работы на земле, не перепашешь.

– Работы много. Но как же? Менделистов-Морганистов запретили, а идеи то с Мичуриным сходны. Не знаю. Мне это дорого. Да, мне дорога его одержимость, я сама такая, но одержимость одного человека всегда ранит кого-то другого…

– Да ты все умничаешь. Все же просто. Лично я верю, что мои трактора нашей земле помогут. А ты будешь за полями смотреть. Представь, у тебя будут гектары таких полей, как вот сейчас показали. И ты по ним будешь ходить как царица.

Они шли после старого кинозала огорошенные, боясь посмотреть друг на друга. Кажется, за это время успели подглядеть друг в друге что-то тайное, острое, что нужно было скрывать. А нет, раскрылись, и пути назад не было.

Егор был мрачный, временами даже жалел, что связался с «фифой», она такая непонятная. Но ему льстила ее неожиданная, восточная красота, он гордо выпячивал грудь, если знакомые студенты видели их рядом. Только досадно было, что все никак не сойдутся взглядами, любят все разное. На такую певицу морщилась! Нету в ней дыхания, народного духа не чувствует. Э, да какая к черту разница, что она любит? Лишь бы его полюбила…

Граня пропасть между ними чуяла глубже. Ей было не страшно с ним, но все эти тупые частушки, «матани», семечки в карманах, он и на великом Мичурине семечки щелкал. А гектары полей… это тоже надо. Она вспомнила родительские огороды и вздохнула. Просто знать, что ты остаешься без мечты – это сиротство.

– Чего замолчала, сирота казанская? Гранечка.

И рывком поцеловал.