«Помню, будто это вчера было…»
Кого обманывают такими словами очевидцы?
Скорее всего, самих себя.
Вот попробуйте, начните вспоминать прошлое последовательно — день за днем, шаг за шагом — и сразу поймете: забыто многое даже из того, что с вами происходило вчера.
Память движется скачками, как Доможирова дикая обезьяна Гаврила — с ветки на ветку, с дерева на дерево. Сейчас она здесь, через мгновение где-то там, в другой стороне. Не хочет она идти по ровной дорожке хронологии. Не хочет, не может и не идет.
Вспоминаешь прошлое и будто настраиваешь транзистор памяти на нужную волну. Пока найдешь ее, в ушах звучит то менуэт, то буги-вуги, то знаменитое ча-ча-ча.
Вот задумался на миг, постарался вспомнить, что было дальше, и вдруг воспоминание не по теме. Оно поднялось совсем из других пластов памяти, но его не объехать, не обойти.
Тихий летний вечер. Весь день солнце томило землю медовым тугим зноем. А едва стемнело и жар небесный свалил, сухое тепло земли стало навевать всему живому покой и дрему. На бревнах, сваленных грудой у сельсовета, собрался народ. Клуб в деревне, конечно, есть, как не быть, если положено? Но кто пойдет в клуб просто так, за здорово живешь, чтобы не кино посмотреть, а поболтать о житье-бытье, попеть, посмеяться? Клуб — заведение официальное. В нем — портреты и лозунги на кумаче. Для личного удовольствия на бревнах куда удобнее.
Выше всех на пне старой сосны, как боярин на думном кресле, засел Игнатий Кашурин со своим старым баяном. С виду серьезен, спокоен, будто думает строгую думу, а на деле выводит частушки. Сам играет, сам поет.
Один недостаток — дикция. Игнат звук «х» произносит как «к». Говорит: крящик, карашо и креново, кохма. Но это мелочи. Все понимают. Зато как он поет! И что поет!
Боже мой, что за чудо эти частушки!
Усмешка, лукавство, удаль. Словесное озорство на грани возможного.
Каскад остроумия и язвительности. Огонь юмора и пожар сатиры. Всплеск смеха и… А, да что там! Многое можно сказать и все будет она — частушка!
Итак, помню, как вчера было…
Рванул меха баяна Игнатий Кашурин. Ухнули басы весело и самочинно. Огласили все окрест нарядными звуками. И тут же, вослед музыке, бросил Игнатий в народ, на волю пригоршню искристых слов:
И замолчал на миг, отдав право одному лишь баяну заполнять паузу бесшабашными переливами.
Словарный запас частушек всегда был и всегда будет значительно шире запасов, заключенных в самые современные русские словари. Однако Игнатий Кашурин никогда не испытывал недостатка в словах. Родной язык он знал глубоко и не сомневался, что его вольности поймут правильно и не осудят, если частушка ударит в то место, куда ее целят.
Что поделаешь, таким уж был человек — ни прибавить к нему, ни от него убавить.
Вот и в тот раз, пустив красивые переливы, Игнатий резко растянул меха и закончил припевку быстрым речитативом:
Тут же, забив свой голос басами, пустив красивые переливы, Игнатий резко растянул меха, схолпнул баян с разбегу. Музыка взревела сердито и заткнулась, будто упав в провал.
Отчаянный хохот рвал слушателей. Люди кашляли, били кулаками по коленкам, мотали отчаянно головами. А баянист, довольный всеобщей понятливостью, которая часто выше всеобщей грамотности, растянул меха вновь и завел словозвонье:
И вновь сограждане, окружавшие певца — дедки и бабки, бабы и мужики — гоготали от полного душевного удовольствия. Уж очень тонко провел Игнатий намек на толстые и потому всем известные обстоятельства. Газетные сообщения получали новое, народное истолкование, которое удовлетворяло интерес глубинки к жизни и делам Больших Людей.
Теперь, многие годы спустя, я могу легко объяснить, почему именно этот будничный факт из прошлого воскресила мысль — дикая обезьяна Гаврила, прыгая по веткам жизни минувшей и настоящей.
Своей неожиданной частушкой Игнатий Каширин закрыл целую эпоху родной российской истории. Эпоху, которую он же и приоткрыл для нас много лет до того.
Однажды, когда страна еще только отходила от событий, последовавших после смерти Сталина, под звуки своего баяна Игнатий кинул в народ оптимистическую прибаутку, бросившую многих в мороз, а потом остудившую всех до пота:
Жизнь пошла новой дорогой. Пошла бодро, весело, расплескивая показной оптимизм по проселкам России, вдохновляя людей мечтами, в которые вряд ли верили сами их сочинители.
Несколько лет спустя тот же Игнатий с хрипотцой, но твердо выводил первые комментарии на внутреннюю тематику:
Пронеслось время и вот Игнатий поставил точку на целой эпохе:
Отпев частушки, Игнатий сдвинул меха. Баян пискнул будто заяц, отдающий душу охотнику, и смолк.
Сидевшие смотрели на баяниста. И он громыхнул аккордами, глядя куда-то вверх, ни на кого в отдельности, но на весь мир в целом, задумчиво, будто наедине с собой, вывел:
Пропел Игнатий свой репертуар и всем без особых пояснений стала ясна философская глубина очевидности жизни: все течет, все изменяется. Все изменяется, но остается прежним: как плыл топор по русской реке, так плывет и будет плыть, вопреки и наперекор всему: вождям, лозунгам, бурным аплодисментам.
Убей меня, не скажу, как исхитрялся Игнатий пополнять свой репертуар. Но было так, что он начинал распевать новины, едва те рождались где-нибудь вдалеке от наших краев. И это при том, что именно частушки, грешное порождение суверенности народного свободомыслия, не распространяли издательства, не распевало всесоюзное радио. Больше того, их как пырей, забивавший хилую ниву орошаемой властями официальной поэзии, в поте лица искореняли критики от культуры и блюстители правил социалистического реализма от просвещения.
А частушки, несносные, остроязычные, жили и здравствовали, смело поплевывая на деятелей от критики и представителей органов самокритики.
Жили, звенели. Короткие, острые, бедолажные.
В городах не поют частушек.
Асфальт, бетон и теснота сдвинутых плеч в городском транспорте к пению, особенно громкому, не располагают.
Балалайки, гармоники-хромки и расписные деревянные ложки, которые украшают двух — или трехкомнатные пещеры трудового горожанина, всем ритмом современной жизни приговорены к импотенции. Рожденные на Руси, одаренные громкими голосами, эти инструменты в молчаливости сроднились с тамтамами негров племени мбунду, собранными в музеях, и служат лишь вывеской житейского благополучия, показателем образованности квартиросъемщиков, которые помнят, откуда пошли их корни.
Впрочем, у городов тоже есть свой фольклор.
Анекдот — вот частушка, рождающаяся ежечасно в дебрях каменного леса среди асфальтовых рек и бензогаревой атмосферы.
Без анекдота, хорошего, емкого, задевающего самые чувствительные точки нашей вечно счастливой жизни, и сама эта счастливая жизнь прямо-таки нестерпима.
Анекдоты — живительные ключи, бьющие со дна искусственных водохранилищ общественной организованности. На самой поверхности — гладь и тишь. По ней плывут гордые белые корабли. На их бортах исторические имена Больших Людей, которые забываются народом сразу после смерти их носителей. Но при их жизни каждую навигацию они подновляются масляной краской.
На палубах — музыка, яркий свет. Все чинно и благородно. У каждого пассажира свое место. Каждый знает, за кем стоит и кто на какую ступеньку взойдет по сошествии в мир иной очередного престарелого местоблюстителя.
Тем, кто на берегу, радостно видеть веселые корабли, хотя билетов на них в кассах нет и в ближайшие годы не будет.
Стоящие на берегу машут руками: в добрый путь, корабли! Счастливого плаванья!
А со дна водоема бьют ключи — освежающие жизненный настой анекдоты.
И дрожит, ломается в них отражение радостных кораблей, и сказочное начинает выглядеть реально-обыденным. Тусклее кажется блеск позолоты.
Сквозь иллюминаторы видно то, что пытаются укрыть от наших взоров плотные занавески.
Анекдот — индивидуальная бронированная капсула личной демократии, в которой интеллигентный русский человек в условиях монархии и диктатуры хранит тайную толику индивидуального свободолюбия.
Анекдот — фига в кармане, облаченная в богатый наряд остроумия и выступающая во всем блеске великого и могучего языка.
Власти утесняют, жмут, понуждают своих подданных к единству взглядов, к покорности, а те, изображая требуемое единство взглядов и покорность, говорят: нате вам, вот я что расскажу про вас!
Анекдот помогает понять, что в жизни к чему, что от чего происходит и в какую сторону проистекает.
В анекдоте частица русской души, той самой, что не разгадана, не понята западными философами и восточными мудрецами, которым не довелось быть русскими по рождению, которым не выпала доля от первого до последнего дня вместе с нашим народом нести крест лишений и хоругви славы.
Говорят, что любой национальный характер можно без труда уложить в точную математическую формулу. Ой ли? А вот анекдот такие формулы выводит почти ежедневно. Несколько слов, а душа вся как на ладони…
Еще в давние годы моей юности анекдот породил формулы, определявшие черты разных народов в минимально короткой форме:
«Один немец — солдат. Два немца — генштаб. Три немца — Мировая война..
Один еврей — гешефт. Два еврея — блат. Три еврея — наркомат.
Один русский — балда. Два русских — мордобой. Три русских — очередь за водкой».
Вряд ли миролюбивые немцы, таланные от рождения евреи и испокон веков беспутные русские могут без обиды воспринять такие определения. Но, бьюсь о заклад! — чужим характеристикам они улыбнутся сразу.
Чуть позже, примерно году в тридцать седьмом прошлого трудного века, появилось очередное определение национальных характеров.
«Собрались десять мужчин. Один говорит: У меня на заметке есть десять девочек. Можно весело провести время. К сожалению, одна нездорова. И увы, у нее далеко не грипп. Только какая из десяти — неизвестно. Как же быть?
— Се ля ви, — бодро сказали мужчины. — Рискнем!».
Все они были французы.
«Собрались в другом месте десять других мужчин. Один говорит:
— Есть свежие анекдоты. Жаль среди нас один — стукач. Только кто из десяти — неизвестно. Как же быть?»
— Рискнем! — сказали десять мужчин. — Рассказывай!»
Все они были русскими.
Когда Игнатий Кашурин под баян исполнил отходную нашему Дорогому Никифору Сергеевичу, которого ближайшие соратники по партии и правительству вдруг уценили и списали в тираж, освободив от бремени больших обязанностей и права считаться Большим Человеком, чтоб «опять не колбасил», до наших краев дошло, будто в столицах начались забастовки. Терпеливые горожане взорвались и вышли на улицы с транспарантами: «ВЕРНИТЕ НИКИШУ! ЛУЧШЕ ДЕСЯТЬ ЛЕТ ЖИТЬ БЕЗ ХЛЕБА, ЧЕМ ГОД БЕЗ АНЕКДОТОВ».
Всем почему-то показалось, что с уходом дорогого Никифора Сергеевича с исторической сцены источник народной мудрости оскудеет, сила его уйдет в песок.
Слава богу, все так сильно ошиблись!
Анекдот в нашем обществе не умирал никогда. Даже в годы, когда Великий Сталин преобразовывал общество, осуществляя планы густых людопосадок в сибирской тайге, и еще совсем не думал о преобразовании степей путем посадки лесополос, анекдоты о вожде не иссякали. Только передавали их шепотом с губ на ухо людям доверенным, стараясь, чтобы рядом не оказалось свидетелей.
В разных слоях монолитного общества, объединенного Коммунистической партией в единый советский народ, анекдоты были разными.
«Заспорили Гитлер и Сталин, что более действенно — убеждение или принуждение.
— Я за принуждение, — сказал Гитлер. — Вот смотрите.
Он намазал кусок хлеба горчицей, поманил пса, наступил тому на хвост и давил до тех пор, пока собака все не сожрала.
— Вам хорошо, герр Адольф, — сказал Сталин, — у вас есть хлеб. А у меня только горчица и убеждение. Вот смотрите. Берем горчицу. Поднимаем псу хвост и мажем жопу. Теперь он пока не вылижет все дочиста, не остановится.
— Да, — согласился Гитлер, — теперь и я понял: убеждение — это сила».
Такой анекдот в сороковые годы тянул, по меньшей мере, на десять лет без права переписки. На хитром языке служителей НКВД это означало пулю в лоб. Тем не менее, крамольный анекдот рассказывали. Правда, сугубо доверенным друзьям и по-тихому. Но случались и прокольчики.
« — За что посадили? — спросили новичка, который появился утром в камере Бутырской тюрьмы.
— За лень. Вчера мне анекдот о Сталине и Гитлере рассказали. Надо было тут же бежать в НКВД и стучать. А я отложил до утра. Кто-то оказался не таким ленивым».
Великий Сталин тоже любил анекдоты. Для него их специально коллекционировали.
« — Много анекдотов обо мне собрал? — спрашивал Сталин Лаврентия Берию, своего подручного палача.
— Целых два сибирских лагэра, товарищ Сталин, — отвечал тот».
Анекдоты Сталину умело рассказывали его некоторые приближенные. Одним из них был министр юстиции Горшенин. Подходя к залу заседаний Совета министров, Вождь прислушивался. Смеха не слышал. Входил. Спрашивал:
— Горшенин заболел или опоздал? Почему никто здесь не смеялся?
Какие же анекдоты рассказывали вождю и каким из них не заборонялось смеяться?
« — Вчера Черчилль и Рузвельт, — докладывал Берия Сталину, — всю ночь плели заговор против Советского Союза.
— И что?
— Ничего. Черчили, черчили, а рузувельтатов никаких».
— Ха-ха!
«Сталин вызывает Молотова.
— Завтра у меня встреча с фон-Риббентропом. Найдите мне официанта с именем Трифон.
— Зачем, товарищ Сталин?
— А я буду все время обращаться: «Господин фон-Риббентроп, сейчас товарищ три фон Иванов подаст вам новую вилку».
— Ха-ха-ха!
Рассказывают, что один остроумный, но не понравившийся Вождю анекдот стоил рассказчику жизни.
Некто Карл Радек, слывший приятелем Сталина, нередко доводил до колик слушателей своими остротами. Но однажды Сталин попросил:
— Карл, расскажи самый последний анекдот обо мне.
— Самый последний? — спросил Радек. — Он в том, что ты — великий вождь и учитель советского народа.
«Приятель» тут же пополнил коллекцию рассказчиков, которую собирало НКВД.
Анекдот не всегда насмешка и ерничество. В иных заложена большая наука жизни.
«Однажды сибирским утром из-под застрехи дома вылетел на кормежку воробей. Мороз трещал под пятьдесят. Пролетел воробей метров сто, околел, и камнем упал на землю. Лежит домерзает, с жизнью прощается. Мимо шла корова. Задрала хвост и ляпнула на воробья огромную дымящуюся лепешку. Тот в тепле отогрелся, стал перышки очищать, однако взлететь не сумел. Заметила его старания кошка, подбежала, цапнула и сожрала воробья.
Отсюда простая мораль. Не всегда враг тот, кто на тебя навалил кучу. Если попал в дерьмо — не рыпайся, потому что не всегда друг тот, кто тебя из кучи вытащит».
Помимо «ха-ха!», которые вызывали анекдоты в эпоху Великого вождя и Учителя советского народа, подобные байки давали простому человеку пищу для размышлений, утверждали в обществе новую мораль, каждому прививали новое мировоззрение, заставляя понять, что дерьмо — естественная среда нашего обитания, в нем в студеные морозы теплота и целительная сила. Попал в дерьмо — не дергайся, не поддавайся искушению выбраться, иначе окажешься в лапах доброхота, который тебя сожрет. Короче, не тот враг, кто на тебя навалил, а тот, кто делает вид, будто тебя спасает.
Анекдоты утверждали неизменность нашей среды обитания, ее постоянность.
«Червячок, копошась в дерьме, спрашивает червяка-отца: „Папа, а мы могли бы жить в яблоке?“ — „Почему нет?“, — ответил вопросом отец. „А в абрикосе?“ — „Могли бы“. — „Тогда почему мы живем в дерьме?“ — „Это наша родина, сынок“.
Короче, хорошо в стране Советов жить. И не злопыхательством полны эти перлы народного остроумия, а сухой констатацией фактов.
Анекдот — это городской овощ, но когда его семена попадают на деревенскую почву, они быстро прорастают и зеленеют куда дольше, нежели в каменных стенах городских многоэтажек.
Даже после Великой Отечественной старики в нашей деревне не забывали приколов, рожденных на тропах коллективизации, по которым радетели о человеческом счастье гнали мужиков в светлое будущее.
Народная память глубока и цепка. Вот на бревне, которое до блеска отполировали задницами несколько поколений деревенских любителей неформального общения, сидят два деда — Протоген Свербилов и Ермолай Мерзликин. Мимо них на сивой, старой и ленивой кобыле проезжает уполномоченный НКВД Распопов. Старики приподнимают картузы с мятыми козырьками: «Наше вам с кисточкой, гражданин начальник!». Распопов небрежно бросает два пальца к околышу синей фуражки: «Взаимно, отцы!». Когда он проезжает, дед Протоген вздыхает: «О господи, помоги убежать!». Дед Еремей кряхтит, ерзает по бревну задом, и отвечает: «Убегишь, поймают, голову оторвут!».
Вроде бы обычный разговор, а на деле по тем временам весьма опасный: потому как в забытые городом времена для более ясного понимания проистекавших в стране обстоятельств именно так расшифровывали грозное сокращение ОГПУ, читая его спереди назад, затем сзаду наперед.
Анекдоты рассказывали обо всех. Не миновала слава и Никишу Хрящева. Но анекдоты о нем были хилые, не сверкали особым блеском.
«Звонит Хрящеву домой некая женщина. Жена, естественно, спрашивает: „Кто вы?“ — „Мы вместе учились“, — отвечает та по телефону. — „Повесь трубку, курва, — говорит жена, — мой Никифор никогда нигде не учился“.
Или такой:
«Выступает Хрящев на совещании колхозников:
— Товарищи, мы одной ногой уже твердо стоим в социализме, а другой уже шагнули в будущее — в коммунизм!.
— И долго нам еще стоять в раскоряку? — задал кто-то вопрос из зала».
Если честно, остроумие не высший сорт. Однако пробелы восполнял сам Никиша. Его бурная деятельность обрушилась на головы изумленных соотечественников сплошным анекдотом. Остроумцы, ранее сочинявшие ехидные байки, начинали терять форму и квалификацию. Для их творчества Большой Человек совсем не оставлял простора.
Он сам стал во многом Анекдотом. Сочинители лишь расставляли акценты, поскольку штучки, выходки, изречения Большого Человека и без того веселили до колик.
Вот он посетил Казахстан. Встречали Гостя, как водится, с высшими почестями и сердечным радушием. Казенных денег по таким случаям в степной республике не жалели.
На плечи Гостю накинули новый халат, на плешь возложили расшитую золотом тюбетейку. Движимый приливом горячих чувств, Гость решил польстить уважившим его аксакалам и начал речь с бодрого обращения:
— Дорогие товарищи саксаулы!
В Оренбуржье, делясь впечатлениями о поездке в целинную степь, Никифор Сергеевич на большом застолье объявил, что в день, когда он путешествовал, из под колес его машины выпорхнула «большая жирафа».
Кто-то робко поправил: «Дрофа». Никиша согласился с ним:
— Я и говорю — жирафа.
Легкое поддатие и пребывание навеселе не позволили Большому Человеку понять подсказки.
Свой вклад в историю анекдотов нашего благословенного края Хрящев внес столь же энергично, как делал все остальное.
По дороге от вокзала Никифор Сергеевич попросил везти его помедленней, чтобы рассмотреть город.
Машина, в которой сидели Хрящев, Первый секретарь и Председатель облисполкома Васильев, тихо двигалась по улицам. Они были подметены и политы по случаю высочайшей встречи и радовали глаз удивительной чистотой.
Предисполкома, являя образец просвещенного и гостеприимного мэра, пояснял по ходу дела где и что расположено.
На углу Плехановской и Проспекта Первопроходцев красовался высокий зеленый забор. Им спешно прикрыли наш «Голубой Дунай», загородив вид на пустырь, служивший постоянно временной городской свалкой.
— Стройка? — спросил Хрящев.
В сценарии по этому поводу ничего записано не было, да и не думал никто, что забор обратит на себя высочайшее внимание и привлечет любопытство Гостя.
— Так точно, — ответил Пред. Вряд ли он представлял, что последует за этим. А последовал вопрос:
— Что же строите?
Пред решил не играть с огнем и по-заячьи скинул след в сторону.
— Точно не скажу, товарищ Хрящев. Это военные строят.
Ответил и решил: пронесло. Между тем, Дорогого Никифора Сергеевича заело. Военный объект за новеньким зеленым забором в центре города взволновал воображение Большого Человека,
— Вызвать ко мне начальника гарнизона, — предупредил наш Дорогой Гость своего помощника. — Пусть лично доложит, что и для чего возводят.
— Есть! — ответил помощник и черкнул карандашиком в красной книжице.
Сразу после митинга к обкому подъехали три машины. Из одной вылез полковник с двумя портфелями, из других выскочили солдаты с автоматами. Это командир строительной части, под покровом ночей что-то мастерившей в наших непролазных болотах, приехал по вызову и привез на обозрение начальству все свои проекты.
Бдительные ребята из хрящевской охраны сразу поняли превосходство Вооруженных Сил над силами безопасности Большого Человека. С тоской косясь на армейских автоматчиков, занявших подходы к обкому, они стали объяснять полковнику, что Дорогому Гостю из Москвы не нужны ни секретные проекты, ни другие важные бумаги. Ему нужен сам полковник, как его там? Да, так точно, полковник Дудин. И все.
Автоматчики, приняв под охрану пузатые портфели, уехали. Пузатый полковник остался.
В урочный час его впустили в кабинет Первого, где на главное место за большим столом сел Сам Хрящев.
Перепуг плавал красными пятнами по щекам полковника. Он то и дело проводил ладонью по лицу, пригоршнями сгребал с него капли пота. Чувствовалась, что этому честному служаке не часто приходится представать перед глазами высокого начальства и что самый крупный чин, к которому он на равных обращался, был генерал-майором ветеринарной службы в отставке.
— Что строите в городе? — спросил Хрящев и погладил пальцем родинку на щеке. — Доложите.
— Ничего не строим! — костенея и напрягаясь, гаркнул полковник. Он дернул головой, поднимая повыше двойной подбородок, и застыл с чувством исполненного долга. — Ничего!
Хрящев истолковал такой ответ как нежелание полковника докладывать правду и взбеленился.
— Пол-ков-ник! — Наш Гость поднял руководящий голос до полной фортиссимости. — Докладывать все как на духу! Что строите? Здесь у меня, — он махнул рукой по кругу, указывая на присутствовавших, — все допущены к высшим государственным секретам. Все! И знают их больше всех полковников армии, вместе взятых! Докладывайте, черт вас возьми!
Вконец перепуганный, полковник дрогнул и, багровея, будто его поджаривали на открытом огне, гаркнул строевым плацпарадным голосом:
— Солдатский туалет типа сортир на десять очков строим. На сто двадцать человек личного состава. По уставной норме — очко на двенадцать солдат. И отдельный офицерский на пять очков.
Хрящев обалдело оглядел окружающих.
— И это все? — спросил он строго. — Не обманываете?
— Так точно! Все! — подтвердил полковник. — Остальные наши стройки в лесу.
— А что за зеленым забором на проспекте?
Помощник быстро заглянул в книжечку и подсказал:
— На углу Проспекта Первопроходцев и Плехановской улицы.
— Ничего! — рявкнул полковник во весь голос. Он уже догадался, что тучу проносит мимо, что молния его не убила, что гром теперь уже грохочет вдали и не для него. — Ничего, товарищ Хрящев! Там «Голубой Дунай» забором прикрыли. Для эстетики городского вида по случаю торжеств вашего прибытия.
Тут Хрящев и взорвался по-настоящему. Сперва он стал такого же свекольного цвета, что и полковник, потом вошел в громкий руководящий рык:
— Обвести меня?! Меня?! Да я эти ваши уловки знаю все до одной на десять лет вперед! Сам обводил, кого хочешь! Но меня обдурять не позволю! Снять предисполкома! Снять, к чертовой матери! Чтоб не врал! Очковтиратели! Кого обмануть собрались?
Напустив живительный сквознячок на местные власти, профилактически приподняв всем артериальное давление, наш Дорогой Гость вновь обратил внимание на полковника. Тот же, как человек военный, уже понял, что своим неумелым маневром, выводя из-под удара вверенный ему гарнизон, из-за отсутствия точных разведданных подставил под удар незащищенный фланг гражданского руководства. И потому стоял ни жив ни мертв.
— А что, полковник, — спросил Хрящев, — вы можете взорвать старую каланчу? Чтобы не уродовала облик вашего исторически знаменитого города?
— Так точно, — доложил полковник. — Это в наших технических возможностях.
— Тогда и взорвите. Правда, мне уже обещали это сделать, но я здесь уже кое-кому мало верю…
— Да мы, — начал было Первый, всем видом показывая готовность взорвать хоть весь город, но наш Дорогой Гость сдержал его рвение движением руки.
— Ничего. Полковник сделает сам. Он человек честный. Я вижу.
— Так точно, товарищ Никифор Сергеевич! Взорвем! — пылая от счастья, доложил полковник. — Так ахнем!
На другое утро негромкий взрыв обрушил старую каланчу.
Черной галдящей массой взметнулись над площадью и заорали вороны. Красная пыль поднялась в небо до самой вороньей тучи.
«Сухаревская каланча» перестала существовать.
Не знаю, может быть, и на самом деле историческая ценность ее была не столь велика, но каланча уже стояла триста лет, не мешая никому, и заслуживала уважения за один только возраст. Как-никак из трех веков по самым скромным подсчетам она двести семьдесят лет служила верой и правдой пожарной охране города.
Рассказывали, что каланчу два года своими руками строил печник Иван Сухарев, житель нашего города. Он один сложил ее от фундамента до крыши. Ажурная, словно сплетенная из кружев, каланча не поддалась зловредным воздействиям времени, не треснула от морозов, не посеклась под ветрами, не потеряла цвета от дождей и метелей. Кирпичи ее, будто новые, светились густым сургучным блеском.
И вот это сооружение, без которого НАШ город становился словно бы и НЕ НАШИМ, активно не воспринял Дорогой Никифор Сергеевич, человек Большой и властный, считавший, что по всей стране может ездить со своим уставом и где угодно бухать в колокола, не заглядывая в святцы. Каланча стала первой жертвой его кипучей реформаторской деятельности в наших Палестинах.
— Что за труба торчит? — спросил он Первого раздраженно, когда машина проезжала мимо Сухаревской каланчи.
Заранее заготовленные слова о городской достопримечательности так и остались на языке Первого не произнесенными. Судьба реликвии была решена.
— Взорвите ее!
Позже прозорливые задним умом местные политики уверенно говорили, что, вознеси они своевременно на каланчу портрет Уважаемого Гостя размерами поболее, сооружение враз было бы признано необходимым для общественного прогресса в древнем городе. А так голому и беспортретному уникуму был вынесен приговор без права обжалования.
— Взорвите ее, чтобы не портила облик города, — брезгливо проворчал наш Дорогой Гость и махнул рукой.
— Есть! — послушно ответил Первый. — Уберем!
Я не сомневаюсь, что он выполнил бы указание и без военной помощи, хотя позже, когда его сковырнули с высокой должности, и он прошел революционный путь наоборот — побыв всем, стал никем, Бывший говорил, что всеми фибрами души был готов воспротивиться нелепому приказу и спасти городу нетленную частицу его древней истории, но всему помешал дурак-полковник.
Забегая вперед, скажу, что еще долго на виду у всего города лежала груда кирпичей, раздробленных умелым полковником. Не знаю, как и что он строил, но взрывать умел, это точно. И, проходя мимо, мы вспоминали тихим русским словом нашего Дорогого, хотя никто другой в стране уже не поминал его ни добром ни лихом.
Был Никиша, наколбасил и не стало его. Вроде даже и не было никогда…
Думали бы по ночам об этом наши вожди, действующие и будущие… Увы, думать — это усилие. Зачем Вождям тратить энергию?