До Великой войны, когда в нашей деревне еще водились мужики — настоящие русские люди, умевшие пахать и сеять, петь и воевать, — выпивка по праздникам для них выглядела делом веселым и обязательным.

На престольные дни и после полевых работ, на октябрьскую и Первомай вся деревня — и стар и млад — гуляла с водкой и песнями. Много их знали в нашем селе. Много. Но была среди них одна, заветная, невесть кем и откуда к нам занесенная, а потому особо ценимая и уважаемая.

Пели ее радостно, многоголосо, как едва ли сейчас споют даже в Большом театре.

Запевал Вася Канцедалов — наш балалаечник, баянист, лучший в округе певец и плясун. Короче, народный артист от самой природы. Запевал голосисто и строго:

— Монах стучится в двери рая,

Апостол Петр ему в ответ:

Куда ты, рожа испитая?

Здесь проходимцам ходу нет!

Вася выводил каждое слово озорно, с леденящим надрывом. А вот когда кончал куплет, в песню вступал Константин Антюфеев, здоровенный мужчина-молотобоец, который отродясь содержал организм изнутри в синегарном хмелю.

— Так я ж не пью!

Так откликался Константин с удивительным бесстыдством на реплику апостола Петра, и все вокруг ахали от подобного бессовестного вранья: бас-меццопропитто красноречиво свидетельствовал в пользу подозрений святого. И Апостол тут же отвечал наглецу резкой отповедью:

— Врешь, пьешь!

Тенор Васи Канцедалова звенел туго натянутой струной, и в один миг, с подъемом, со старанием и вдохновением хор радостно подхватывал припев:

— Так наливай бокал полнее!

Чтоб было жить нам веселее!

Вино, вино, вино, вино,

Оно на радость нам дано!

Песня гремела так задорно, так звонко, что на полях изумленно смолкали скрипучие коростели, и все живое вокруг, казалось, начинало внимать людскому пению.

У нашей песни была одна интересная особенность. Ее я понял и по достоинству оценил лишь многие годы спустя. Строку «Куда ты, рожа испитая» у нас пели только так: «Куда ты, рожа из Китая».

И никто из нас тогда не задумывался, при чем тут Китай, какая оттуда могла к воротам рая выйти рожа и почему апостол Петр уличал ее в пьянстве. Пели так — и все. Из песни слова не выкинешь. Народ сам знает, что ему петь и как.

Потом пришла война. На пыльных площадях перед районными военкоматами старательные командиры-тыловики сколачивали мужиков в боевые подразделения. Под команду «ать, два!» ходили строи, топали ногами и распевали песни.

— Артиллеристы, Сталин дал приказ, — вразброд рвали голоса в одном строю. — Артиллеристы, зовет Отчизна нас!

— В бой за Родину, в бой за Сталина, — надсадно надрывались новобранцы в другом строю. — Боевая честь нам дорога!

Очень быстро пустели деревни. В тяжелых ботинках-говнодавах, в зеленых обмотках, подымая пыль, по проселкам уходили маршевые роты на фронт. Уходили, каждая со своей песней, отдроченной до бездумья на занятиях строевой подготовкой.

У перекрестков дорог песни сливались в одну:

— Артиллеристы, Сталин дал приказ: в бой за Сталина!

Колонны скрывались вдали. Все тише доносились до деревень голоса.

Стихали песни за перелесками. Умолкала земля. Умолкали деревни. Только плач вдов и сирот будил по ночам горькую тишину. И жутко драли глотки коростели среди некошеного буйства травы тимофеевки.

Окончилась война. Не вернулись строи по пыльным дорогам в родные села. Унесла Великая война Антюфеева Костю, унесла Канцедалова Васю. По семь-восемь мужиков вырвала она из многих семей…

И теперь пьют горькую в деревнях, но уже иначе, чем раньше: пьют глухо, сурово, безрадостно. Пьют, будто отрабатывают повинность, нудную, безысходную, обязательную.

Не веселая деревенская песня разгоняет вечерами печаль полей, а хрип пьяный, нечеловеческий. По утрам в дни похмелья будит тишину стекольный сухой перезвон. Это грузовики стройной чередой везут по разбитым проселкам в райцентры пустые бутылки. Тару, говоря по научному.

Сурово нынче пьют в нашем краю. Сурово. И для каждой категории, чье нутро иссушают алкогольные суховеи, существует теперь единая мера пьяного изумления.

Издавна в деревне считалось, что поп пьет до положения риз, дьякон — до чертиков. Сапожник у нас напивался только в стельку, плотник — в доску, пожарный — в дым, портняжка — в лоск, извозчик — в дугу, железнодорожник — в дрезину.

Позже все градации рухнули и напиваться все стали однообразно — в лежку, до усрачки, вусмерть, до посинения.

Поскольку Большие Люди эпохи войн и строительства коммунизма в наши края ранее не заглядывали, а на попойки в столицу нас как-то не приглашали, я толком и не знал, до каких степеней надирается в дни своих загулов наше высшее партийное руководство.

Наш дорогой Никифор Сергеевич помог быстро восполнить пробел в моих представлениях.

К вечеру первого дня, когда торжества и ликование перекатились в дома трудящихся масс, народ в лице своих представителей из местных руководящих органов вслед за Большим Человеком вошел в стены старого купецкого особняка.

Здесь был накрыт стол, и гостей ждали ряды коньячных бутылок с капитанскими знаками отличия на парадных этикетках.

И в тот вечер, в бурлящем разгуле официального застолья, под нескончаемые тосты и здравицы в честь нашего Дорогого, в честь Никифора и отдельно Сергеевича, в честь просто Товарища, а потом в честь товарища Хрящева, в честь стойкого, мудрого, верного, непоколебимого, в честь смелого преобразователя, стратега, тактика, надежного продолжателя, сам Никифор Сергеевич так нарезался, что загулял с фортелями и речевыми загибами, как Поп, Дьякон, Сапожник, Плотник и Пожарный вместе взятые. Что поделаешь, он олицетворял весь наш народ — умных и дураков, трудяг и бездельников, грешных и праведных.

Конечно, начиналось все по заранее написанному либретто: чинно, благородно и строго. До того строго, что мне казалось, скучнее и быть не может. Но все быстро сошло с намеченного маршрута.

Открыл банкет Первый. Он встал, зажав фужер в руке как гранату-лимонку, и поднял его почти над головой. Все присутствовавшие вздернули руки вослед.

— Товарищи, предлагаю первый тост за Человека, который столько сделал для ниспровержения культа личности! За вас, наш дорогой, наш глубокоуважаемый и любимый Никифор Сергеевич! Только за вас!

Хрящев поднялся. Лицо его возбужденно светилось.

— Хороший тост! — сказал он, проявляя свойственную Большим Людям скромность. — Мне приятно, что вы оценили, товарищи. С удовольствием выпью бокал.

Он долбанул фужер единым махом, будто воду пил. Крякнул и с видом завсегдатая забегаловки демонстративно понюхал рукав.

Простота Большого Человека пришлась всем по душе. Массы представителей, испив свои чарки, освободили руки и зааплодировали: свой человек Никифор Сергеевич, вон он как могет, если среди своих!

— Культ много вреда принес народу, — сказал Хрящев. Он поставил фужер на стол и явно собирался произнести речь. Все стихли.

— Мы и сейчас, товарищи, расплачиваемся за хваленую мудрость Сталина. — Хрящев стукнул кулаком по столу, и рюмки жалобно зазвенели. — Все вокруг кричали: ах, мудрый, ах, гениальный! А он настоящей свиньи в жизни не видел. У них в Грузии свиньи бродят по улицам, как у нас собаки. Тощие. Без породы. Одно звание что свинья. На таких экономику не поднимешь. Однажды Сталин налетел на меня. Я тогда постарался заглянуть в будущее нашей деревни. Увидел ее светлой и зажиточной. А Сталин взвился. Почему кто-то другой, а не он, гений, определяет перспективу. А вышло такое потому, что сам Сталин ничего в деревенских делах не смыслил…

Наш Никифор Сергеевич в делах деревенских, судя по его словам, смыслил, но в лучшую сторону в сельском хозяйстве ничего не менялось. Все мы это видели, все знали, но аплодисменты обрушились так, будто рухнул потолок старого дома.

Наш Гость довольно заулыбался, сам себе налил в фужер боржому, морщась, выпил его, как водку, и продолжил:

— Сталин окружал себя подхалимами. Нам пришлось расчищать не только остатки культа. Пришлось разгонять всякую сволочь, присосавшуюся к партии. У всех были в карманах красные книжки, а партийности — никакой. Они захватили все ключевые должности и думали только о себе, а не о народе. Мы таким по шеям!

Тут наш Дорогой Никифор Сергеевич припечатал такое непечатное выражение, что я его даже воспроизводить не стану.

И снова взрыв радости, шквал ликования: вроде наш Дорогой при Сталине в ближайшем его окружении не состоял, подхалимом не был, красную книжечку партбилета не носил, думал все больше о народе и совсем немного о себе.

Мы аплодировали, потому что жизнь выстроила такие правила. Придут новые погонялы, погонят нас как баранов штурмовать новые высоты прогресса, и новые хористы будут петь им гимны, проклиная тех, кто раньше не думал о народе, заботился только о себе.

Ничего не поделаешь, так устроен мир. Все, что уже было, будет еще и еще раз. И ничто не изменит людей. Ничто.

Между тем наш пастух продолжал помахивать кнутом, чтобы никто не забывал о его силе и возможностях.

— Я, товарищи, многим наподдавал! Возьмите того же Берию. Тоже был Маршал. Всех нас собирался взять за жабры. И взял бы, если бы не я. Не удалось ему, как видите, меня обойти. Не на того напал! Мы его самого взяли. И прихлопнули. Как клопа!

Снова крики и аплодисменты. Регламент сломался и теперь многие пили самостоятельно, без тостов. Как не пить, если есть что налить и чем хзакусить, а тебя ко всему подогревают речами, создают в душах эмоциональный накал. Гуляй, братва! Казна все оплатит. Не может не заплатить — мы пьем за нашего Дорогого.

А тот шумел, разорялся, веселый и радостный.

— Сталин нас все время пугал: умру — все погибнете как котята. Империалисты вас задушат. Как видите, не задушили!

Аплодисменты и крики «Верно!», «Точно!» раздались за длинным столом.

Хрящев широко развел руки, будто старался обнять всех, кто сидел за столом.

— Вот вы, товарищи, и есть наша великая сила! Нам теперь незачем оглядываться на Сталина!

В деревне нашей жил дед Пантелей Гребешков, тощий рыжий старик с плешью во всю голову и клочковатой бородой, в которой вечно путались пестрые куриные перья. Дед был лодырем по натуре и работать совсем не любил. Все свободное время он валялся на пуховике и курил самосад-мухобой, от дыма которого в его доме передохли даже тараканы.

До революции Пантелей служил в Петрограде и, как сам говорил, «нес лейб-гвардейскую службу у собственных дверей Его Величества Императора Всероссийского Николая Александровича Романова Второго».

Так ли было дело, не так ли, но дед Пантелей своим прошлым гордился и рассказывал о нем со смаком и превеликим удовольствием.

— Бывалоча, — говорил он, пуская в усы струю вонючего дыма, — стоишь это себе на часах, а Их Величество на воздух выходят. Чтобы подышать, значит. Подойдут они и рядом со мной на лавочке присядут, чтобы развеяться от государственных дел. Немного отдохнут, потом просют: «Насыпь-ко, Гребешков, табачку». А я чо? Я беру и отсыпаю. Ладно мы с ними жили. Душа в душу. А то еще бывало просют:

«Сбегай, Гребешков, на кухню». Солдатской грешневой каши душа желает. А то дома все лабарданы, анчоусы и деликатесы. «Сбегай, говорит, а я пока за тебя на часах постою». Я и бегу. Принесу котелок-то, вот ему радости!

Наш Дорогой Гость своими разговорами и всем поведением в тот вечер показался мне страшно похожим на деда Пантелея, который вдруг по везению судьбы оказался не лейб-гвардейцем, а самим царем. Пьяным, дуроломистым, тем не менее, многовластным и самодовольным. Он сидел, куражился, правил застольем, говорил больше всех, говорил пьяно, путано и очень громко. Все смотрели ему в рот, а он все не верил, понимают ли со6равшиеся, КТО он есть, и ЧТО может. Не верил и потому старался себя самого превзойти, но обязательно доказать, что он и есть тот самый Никифор, которого должны знать и знают теперь во всем мире.

— Я когда в Америке был, они меня за горло взять хотели. Только хрен я им дался…

Все весело хохотали.

Далее следовали слова, которые едва ли выдержит бумага.

Присутствующие так и легли в здоровом, клинически освежающем хохоте.

Выбрав момент, когда Хрящев на какое-то время умолк, с места поднялся Коржов.

— Позвольте, — сказал он, — уважаемый и дорогой Никифор Сергеевич, поднять тост за ваших верных соратников. За товарищей…

— Стой! — прервал Коржова Хрящев и повернулся к Первому. — Твой идеолог что, чокнутый? Тоже мне тост придумал! Он бы с этими соратниками поработал! Ничего за душой, а за стулья уцепились! Но я до них доберусь! У нас незаменимых нет. Мы — рабочее государство! Народное! И каждая кухарка имеет право руководить. Мои настоящие соратники — это вы, товарищи. Вон какая замечательная гвардия! Мы с вами любые горы сроем. Любые!

Горы закусок уже действительно были срыты до основания. Неистребимые, как поначалу казалось, ряды коньячного четырехзвездочного капитанского войска подверглись полному разгрому.

Первый поднялся с бокалом в руке.

— Предлагаю еще раз и еще раз за нашего Дорогого Гостя. Ура, товарищи!

Хрящев полез целоваться и чуть не рухнул на стол. Несколько пустых бутылок упало. Зазвенели разбитые бокалы.

— К счастью! К счастью! — завопил кто-то с радостью.

Круглолицый полковник Лутовченко, ответственный хранитель бренного тела Большого Человека, подхватил своего подопечного под микитки и с ловкостью служителя медицинского вытрезвителя поволок его вон из зала…