У войны жестокие законы

Щенников Борис

КОМСОМОЛЬЦАМ-ДОБРОВОЛЬЦАМ ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ…

Свердловчанин Борис Николаевич Щенников ушел на фронт в 1941 году семнадцатилетним добровольцем. В качестве связиста, радиста, разведчика участвовал в битве за Ленинград, в штурме Новгорода, был ранен, контужен. В составе 28-го гвардейского минометного Новгородского Краснознаменного полка легендарных «катюш» воевал на Волховском, Ленинградском, Третьем и Втором Прибалтийских фронтах, отмечен многими боевыми наградами.

После войны Б. И. Щенников был на партийной, журналистской, преподавательской работе.

 

Бои местного значения

Каждому война запомнилась по-своему. Кому как досталось. Но каждый фронтовик на вопрос: «Что такое война?» — ответит, наверное, одинаково: война — это

прежде всего тяжелый, изнурительный, нечеловеческий труд в условиях постоянной смертельной опасности, недоедания, недосыпания и лишений. Война сразу высвечивает все положительные и отрицательные стороны людей, сближая одних и разделяя других. Трусы, лодыри и всякого рода приспособленцы (мы их звали там придурками, то есть людьми, готовыми сапоги другим лизать, лишь бы прожить войну около каша) составляли ничтожество и пребывали в одиночестве. Основная масса честных и смелых людей представляла то монолитное фронтовое братство, которое шаг за шагом, день за днем приближало победу.

Наш Волховский и Ленинградский фронты были, как считают поенные специалисты, самыми трудными из-за бездорожья и сплошной заболоченности. Поэтому сейчас, когда слышишь фронтовые песни, перед глазами встают прежде всего болота, снега, дожди, непрерывная постройка укрытий для боевых машин, лежневых дорог и настилов, доставка на себе по болоту тяжелых реактивных снарядов.

Нашему брату связисту, как правило, приходилось работать в одиночку, вдали от начальства и товарищей, рассчитывать на чью-либо помощь или совет в трудную минуту мы не могли: вблизи — ни одной живой души. Случалось, идешь по линии связи устранять обрыв, как в атаку (бьет немец или не бьет, идти надо: без связи нельзя управлять боем). Темень непроглядная, пули свистят, снаряды рвутся, ледяная вода по колено, а ты как назло никак не можешь отыскать внутренний обрыв в колючей проволоке, натянутой вместо телефонного кабеля для того, чтобы сбить с толку немцев. Руки все в крови, сам взмок от дождя и пота, з связи все нет. Хоть реви! Подключишься, комбат кричит: «Где связь?! Расстреляю, так твою мать!». (Бывали такие деньки, когда не только без крепких слов, по и без трибунала не обходилось. Приказ Верховного Главнокомандующего — расстреливать на месте за невыполнение приказов — действовал неумолимо. А как же иначе? У войны законы жестокие!)

Наконец находишь этот проклятый внутренний обрыв в заржавелом узле «колючки». Есть связь! Покурить бы! Жаль, нельзя. Да и огня не добыть. Как пьяный, плетешься обратно, через каждую сотню метров подключаясь и проверяя линию, «Слава богу, работает связь!» Вдруг оглушительно грохочет все окрест, огненные шлейфы прочерчивают Небо. Это наша «катюши». Текут счастливые слезы: успел-таки дать связь! В расположение батареи возвращаешься как человек, честно исполнивший свой долг. Но комбат встречает с Пистолетом: «Где связь?! Срочно на линию!» И все начиналось сначала…

Да, каждому война досталась и запомнилась по-своему. Иногда одни какой-нибудь случай воскрешает в памяти целый ворох событий, Мне, например, врезался в память один эпизод, когда я лишился своего солдатского котелка. А какой же ты солдат без котелка?

Было это в холодную осеннюю пору сорок второго под Званкой. Есть такой населенный пункт на Новгородчине. В истории он известен по «Путешествию» Радищева, а еще тем, что когда-то здесь находилось родовое имение поэта Державина. Расположенная на высоком берегу Волхова, Званка занимала господствующее положение над позициями наших войск. С высокой колокольни монастыря фрицы видели все. Ни пройти, ни проехать!

Но дело было не только и не столько в Званке. Мы очень нуждались в расширении захваченного нами Волховского плацдарма, а блокадный Ленинград — в отвлечении от себя хотя бы части гитлеровских войск. С этой же целью в феврале сорок третьего проводилась грандиозная демонстрация подготовки к штурму Новгорода, в которой принимал самое активное участие и весь наш полк. Надо было ввести в заблуждение противника и оттянуть его силы от города Ленина. На военном языке это называется «вызывать огонь на себя». Все это стало известно только после войны. Мудро управляла войсками Ставка нашего Верховного Главнокомандующего, иначе не скажешь!

Наша батарея получила задание обеспечить огнем прорыв частями 59-й и 4-й армий обороны противника и взятие Званки.

Под деревню Дымно, по которой проходил наш передний край перед Званкой, за ночь понагнали столько техники и народу, что по траншее пройти было невозможно. В одном из блиндажей расположилась разведгруппа нашего полка. Эту разведгруппу я и обеспечивал связью с батареей, которая стояла в леске, километрах в трех, за заболоченной «поляной смерти».

Еще за несколько суток до наступления немцы, почуяв неладное, начали нещадно обрабатывать наш передний край. Связь ежечасно рвалась, и я почти не уходил с линии. Со стороны батареи ее обслуживали сержант Безукладников, наш командир отделепия, и связист Гусев. Но сержанта в тот день ранило, потом убило Яшу Гусева, и я практически остался один на всю линию.

По брустверу прохода, ведущего к передней траншее, в которой разместились командные и наблюдательные пункты всех прибывших частей, телефонных проводов тянулось великое множество. Попробуй разберись ночью, который кабель твой! Фонарик не включишь, спичку не зажжешь: местность открытая. За деревней, на «полипе смерти», почти такая же петрушка.

В одну из ночей мое внимание привлекли светящиеся в темноте гиилушкп. Набрал я этих гнилушек полную каску, а днем привязал их к своему проводу через каждые сто — двести метров. Какая стала благодать! В кромешной тьме видишь, где твоя линия.

В ночь перед наступлением случилась все же передышка. Немцы, окаянные, замолчали. Линия работала бесперебойно. Но вернулся я к разведчикам еле живой.

Телогрейка вся в дырах, в шапке тоже осколки, а сам, на удивление, целехонек. Страшно хотелось пить. Но воды ни у кого не осталось. Выпили, черти, за день. Колодцы в деревне оказались все заваленными, и взять воду можно было только на нейтральной полосе, в низине, из воронки, и, понятно, ночью. Идти туда со мной согласился разведчик Крюков.

Когда стемнело, двинулись. Договорились С боевым охранением пехоты, «братьями-славянами», как мы их дружески называли, что только наберем воды и сейчас же вернемся обратно. Но не успели доползти до воронки, как немцы начали бешеный артобстрел. Головы не поднять! Вполголоса окликаю Крюкова. Тот не отзывается. Что же делать? Неужели немцы сцапали? А пить хочется до смерти!

С трудом нахожу эту воронку, немецким кинжальным штыком, который был всегда при себе, расширяю ледовую прорубь, досыта напиваюсь, набираю воды во фляжки и в котелок. Возвращаться надо, а немцы не унимаются. Что же с Крюковым?

Медленно, осторожно, чтобы не расплескать воду, подползаю к своим. И в то самое. время, когда до передней траншеи осталось совсем ничего, со стороны Званки застрочили немецкие пулеметы. Котелок мой вырвался из руки и с громом покатился вниз. В ту же секунду раздались автоматные очереди из нашей траншеи. Кричу, что я свой, что ходил за водой, но стоящий в дозоре казах знать ничего не хочет. Строчит, и все. Наконец, появляется еще кто-то в траншее, и мне приказывают ползти. Таким манером меня и доставили к нашим, на НП.

Рисунки С. Копылова

Вид у меня был такой, что ребята покатились со смеху, а мне было не до этого: вернулся без Крюкова и без котелка. Смотрю, а Крюков как ни в чем не бывало дрыхнет в углу. Мне бы обозлиться на него, а я, наоборот, обрадовался: живой, слава богу! Завтра, думаю, потолкуем. А назавтра, чуть свет, началось такое, что всех родных можно было вспомнить.

Всех родных вспоминать, конечно, не пришлось, а пот маму я все же вспомнил, когда разорвавшимся поблизости крупнокалиберным снарядом меня так швырнуло, что я лишился памяти. Когда очнулся, смотрю — лежу в свежей воронке, которая уже начала заполняться водой. Подумалось, что спал, но в голове звенело, из ушей текла, кровь, небо и земля поменялись местами. «Оглушило, черт!» — решил я. И вдруг четко, как наяву, услышал далекий голос мамы: «Какой еще из тебя вояка?!»

И передо мной, как в кино, замелькали кадры последнего года моей предвоенной жизни.

..Идет 1940 год. Мы, учащиеся девятого «Б» единственной в нашем горняцком поселке Турьинские Рудники средней школы, уже всерьез подумываем: «Кем быть?» Меня тянет в летное училище. На худой конец, если здоровьем не подойду, думаю поступить в авиационный или архитектурный институт. Впрочем, и художником заманчиво стать (школьную стенгазету мы оформляли сами, и мало-помалу я пристрастился к рисованию). Веду еще и авиамодельный кружок. Все началось с того, что мы посмотрели кинофильм «Полет на Луну». Здорово нам запала мысль о том, что можно самим строить летающие модели. Написали письмо в Москву. Оттуда прислали чертежи, книжечки, материалы. И дело пошло. Вскоре наши авиамоделисты пленили всех вокруг — и старых, и малых.

Перед самой войной у нас окончательно созревает план постройки настоящего планера, способного поднять в воздух человека. До глубокой ночи засиживаемся в мастерской. Рассчитываем, чертим, мастерим. До тех пор, пока не выгоняет домой сторожиха, И никто из нас тогда знать не знал, что скоро страшный сорок первый оглушит своим драматизмом весь народ, и нам, авиамоделистам, будет уже не до планера…

…Война круто изменила судьбы людей. Умолкли разговоры о том, кем быть, и в нашем классе. Не сговариваясь. наши ребята осаждают военкомат с просьбой отправить их в действующую армию. Оставил там несколько таких заявлений и я.

…Последний день домашней жизни. Я только что вернулся из школы и вижу: мама склонилась в слезах над какой-то бумажкой. Грешным делом, подумалось: не случилось ли что с отцом или братом. (Они уже были в армии.) Оказалось, мне повестка из военкомата. Я так обрадовался, так засуетился со сборами (прибыть в Серов, наш райцентр, надо было уже завтра утром), что мама не выдержала: «Чему радуешься, дурачок?! Ведь на войну берут!..» И снова залилась слезами. Наверное, по-своему она была права. А я думал о другом: «Сжалились все-таки в военкомате!»

…До станции идем морозной ночью. Путь неблизкий — почт:; шесть километров. Котомка оказалась до того тяжелой, что мама всю дорогу несет ее сама. Бедная мама! Могла ли она тогда подумать, что скоро, очень скоро меньшому сыну ее придется таскать тяжести в пятьдесят и больше килограммов, да еще на многие километры, но колено в болотной ледяной воде, под пулями и снарядами немцев?

…Сижу уже в поезде, комкаю в руке сунутую матерью про запас красную тридцатку, упрекаю себя за то, что как-то несерьезно, даже весело прощаюсь с, мамой. Не горюй, мол, мама, вернемся с победой! А мама, глядя на меня полными слез глазами, говорит: «Какой еще из тебя вояка?!»

Сейчас ее голос снова звучит в моих ушах, да так отчетливо, что я вздрогнул и, дежа в сырой воронке, начал озираться по сторонам. «Линия!!! Связь оборвана!» — вдруг сработало в голове.

Отделался я тогда, можно сказать, легкими ушибами. Оглох только на правое ухо. Но жить и воевать можно было! Сказать откровенно, мне вообще никогда не верилось, что меня может убить. «Кого угодно, только не меня, — рассуждал я сам с собой. — Все-таки уралец я, да и из десятка неробкого. Боязливых-то вон че косит!» В этом последнем своем доводе я уже убеждался не один раз и поэтому твердо уверовал в свое наивное умозаключение. Если бы мне сказали тогда, что вскорости меня так шибанет и заживо забросает землей в песчаной траншее, ни за что бы не поверил. Лежать бы мне в этой траншее и по сей день, если бы не моя плащ-палатка, угол которой торчал из-под песчаной земли, и один добрый человек. Этим человеком оказался наш лихой разведчик Федор Бобров. Тоже наш, уралец. В неоплатном долгу я перед Федором Михайловичем на всю жизнь!

…Несколько суток подряд мне пришлось пробыть на линии. Ее постоянно рвало не только снарядами, но и нашими танкам. В одном месте танки выхватили такой большой пролет провода, что моих запасов не хватило, и я отрубил конец чужого, тоже порванного кабеля. И тут же меня схватил за грудки пехотинец в обмотках. «Ты что, — говорит, — гад, делаешь?!» Едва дело не дошло до рукопашной. Лишь когда солдат узнал, что я из батареи «катюш», успокоился и даже удружил мне своего запасного провода. (Обожали пехотинцы наши «катюши», ничего не скажешь!) Но кабеля все равно не хватило, и мне пришлось бегать от одного конца провода к другому, поочередно подключаться и передавать команды. Таким образом была передана и последняя команда начальника разведки полка капитана Ищенко о прекращении огня.

— В Званке наши, — кричал он в трубку, — бить больше нельзя! Срочно передай на батарею! А тебя поздравляю с орденом Красного Знамени! Молодец!

На третий день, когда я наконец-то появился на НП, меня валило с ног от бессонницы, голода, усталости и боли: перебинтованная в пехотном медсанбате шея тоже ныла и кровоточила. Нашло какое-то тупое безразличие. Впервые я выпил чуть ли не кружку водки и уснул мертвецким сном. Хоть из пушки пала! Видел во сне, будто старшина вручает мне перед строем новенький солдатский котелок…

А бой за Зваику продолжался еще с неделю. Немцы Плотным заградительным огнем отрезали там наших, напрочь перепахали снарядами лед в Волхове. Боеприпасы и харчи подбрасывали ребятам только на танках. Потеря несли мы большие — тысячи убитых и раненых! До отказа были переполнены все медсанбаты. Раненые лежали впритирку на окровавленной соломе. Ступить негде. Но все же у своих. Хуже пришлось тем, кто попал к немцам. С теми фашисты разделывались просто: сбрасывали в Волхов, и все. Видели это мы с нашего НИ собственными глазами.

Через несколько дней батарейцам зачитывали сообщение Совинформбюро. На Волховском фронте, в районе Званки, говорилось там, шли бои местного значения.

 

На Волховском плацдарме

Солдату на войне не положено знать, куда везут, зачем «гонят». Начальству виднее! Все мы безгранично верили партии, правительству, товарищу Сталину, своим командирам и были убеждены, что, несмотря на временные успехи, фашистам не удастся нас одолеть, верх все равно будет наш. И все же вопрос о том, где, как и чем придется воевать, волновал каждого.

Вернусь к февралю сорок второго, когда наш полк получил материальную часть и, прибыв в подмосковную деревню Лукино, стал спешно готовиться к выступлению на боевые позиции. Специалистов по реактивным установкам в силу повышенной секретности нового оружия было мало. Всего три лейтенанта, которых распределили по одному на каждый дивизион. Поэтому освоение огневиками загадочных машин, стоявших зачехленными в ближайшем лесу, под усиленной охраной, сопрягалось с большими трудностями.

Мы, связисты, тоже готовились к предстоящим боям. Обвешавшись тяжелющими железными катушками с телефонным кабелем, под командованием неуемного сержанта Безукладникова с утра и до темна месили глубокий снег, «совершенствуясь» в скорости прокладки проводной связи… Потом на болотах Волховского плацдарма мы посмеивались над этим. Лучше бы сержант научил нас исправлять телефонные аппараты. (На Свердловских спецкурсах радистов мы нажимали больше на морзянку, полагая, что нас будут забрасывать в тыл.)

Словом, все учились и все ждали первого залпа. Но состоялся он только 14 марта на Волховском фронте под городом Киришп и стал одновременно и учебным, и боевым.

В тот день, на рассвете, наш полк, выгрузившийся позапрошлой ночью под вой «юнкерсов» и разрывы бомб на недавно освобожденной станции Будогощь, занял огневые позиции в районе населенного пункта Посадников Остров. И здесь мы впервые увидели свои «катюши» расчехленными.

До нас на этом участке «катюш» не было, поэтому о предстоящем залпе на всякий случай оповестила все части и подразделения. Но это мало помогло. Когда по небу понеслись видимые невооруженным глазом 384 ракетных снаряда с огненными хвостами (тогда почему-то их называли реактивными), а воздух огласился оглушительным громовым грохотом, началось что-то невероятное. Разбежались и немцы, и наши. Ошалелые лошади с диким ржанием носились по заснеженным полям. Да что говорить! Даже некоторые наши батарейцы от такого «светопреставления» нырнули в сугробы а лежали там до тех пор, пока все не стихло. Почти шестнадцать тонн смертоносного груза обрушилось на головы фашистов в какие-то считанные минуты! Не зря они прозвали наши установки «адскими машинами» и потом всю войну боялись их, усиленно за ними охотясь.

Залп под Киришами был первым и последним нашим общеполковым залпом, своего рода визитной карточкой полка, больше чаш полк вместе почти никогда не собирался, а действовал подивизионно на Волховском плацдарме, куда нас бросили на выручку Второй ударной армии. Добирались мы туда несколько суток без сна и отдыха. Если бы мне не пришлось это пережить самому, никому не поверил бы, что можно спать на ходу. Идешь и спишь. Остановилась колонна, наткнулся на впереди идущего солдата — проснулся. К чему только не привыкает человек! Но это были только цветочки.

Плацдарм был захвачен на левом берегу Волхова зимой сорок первого. Туда ввели Вторую ударную, хорошо оснащенную армию и Тринадцатый кавалерийский корпус — с тем, чтобы к весне сорок второго года прорвать наконец блокаду Ленинграда. Никто из нас тогда еще не знал о предательстве генерала Власова, по вине которого армия не выполнила задачу и попала в окружение. А мм, рядовые, поначалу даже и не помышляли, что находимся на небольшом плацдарме, на котором скоро придется хлебнуть лиха и которому потом суждено будет сыграть особую роль в снятии блокады Ленинграда, освобождении Новгородской, Ленинградской, Псковской областей, а потом и Прибалтики.

Со Второй ударной нас соединял небольшой коридор-горловина в районе железнодорожной станции Мясной Бор, который простреливался немцами с обеих сторон. Фашисты из кожи вон лезли, чтобы захлопнуть его, не жалея на это ни бомб, ни снарядов, ни пуль.

Особенно ожесточенного напряжения бои достигли к маю. Оказалось, что мы сидим в сплошных болотах, которые к этому времени до того вспухли, что не только проехать — пройти было невозможно. Бесчисленные снежные бугорки, которые мы принимали за болотные кочки, растаяв, оказались трупами наших погибших солдат. Сколько же их тут полегло! И все молодежь.

По обочинам раскисших зимних дорог обнажились груды конских копыт. Несладко же пришлось нашим кавалеристам, коль поели своих боевых коней! Волхов тронулся, наведенную наспех переправу немцы постоянно бомбили. Попробуй подвези вовремя продукты и боеприпасы! Бывало, что в полку не оставалось ни одного сухаря. Солдаты пускали в дело трупы вытаявших, вздувшихся лошадей. Это возбранялось. Но что было делать?

Гитлеровцы, конечно, понимали наше положение и предпринимали все, чтобы столкнуть нас в Волхов. Велась и усиленная идеологическая обработка. Сыпались на нас пропагандистские листовки. Из репродукторов, установленных на переднем крае, фашисты старательно убеждали нас, что войну мы проиграли, что наши пленные красноармейцы живут у них, мол, сытно, и т. п. И призывами сдаваться, переходить к ним. А под конец, гады, включали наши русские народные песни.

Никто всерьез не воспринимал эту агитацию. Но некоторые не выдерживали суровых условий боев в болотах, в постоянном мокре, холоде и впроголодь, Стали

появляться «самострелы», дезертиры и даже перебежчики. Но с такими расправлялись круто сами же красноармейцы.

В сложившейся обстановке выход для нас был только один — носить продукты и снаряды только на себе, пока не построим лежневые дороги. Но шутка сказать — на себе! Каждый снарядик весил сорок два килограмма. Для одного батарейного залпа требовалось шестьдесят четыре таких «поросенка». Почти три тонны! Но иного выхода не было.

Однажды на батарею не вернулись двенадцать бойцов со снарядами. ЧП! Да еще какое! Дело в том, что основной секрет нашего оружия заключался в снаряде. За потерю хотя бы одного такого снаряда карали сурово. Всю ночь командир огневого взвода лейтенант Слободин проискал затерявшихся красноармейцев. Нашел их километрах в пяти от расположения батареи, где-то в стороне. Оказывается, заблудились ребята. Чуть-чуть к немцам не пришли!

А фрицы между тем все более ожесточались. Одна атака сменялась другой. По неточным данным, за время боев на плацдарме наш полк отразил более ста семидесяти контратак, уничтожил шестьдесят танков и до четырех полков живой силы противника! Кто воевал, тот понимает, что это значит.

Каждый был тогда героем, хотя никто так о себе не думал, а считал, что выполняет обычный солдатский долг. Но сейчас, спустя десятилетия, можно с полным основанием назвать подвигом поступок связиста нашего отделения Коли Юшина, прикрывшего своим телом командира и посмертно награжденного орденом Красного Знамени. То же самое можно сказать о смелом и умном разведчике Федоре Боброве, обеспечивавшем непрерывное наблюдение за противником в самом пекле переднего края; о радисте Алеше Брусницине, поднявшем в контратаку пехоту; о командире взвода управления лейтенанте Годесе, которого четыре раза «приласкали» немецкие осколки и который ни разу не покинул поля боя, пока не убеждался, что приказ выполнен.

Почти все они были комсомольцами-добровольцами.

Многие почему-то по сей день считают, что наши «катюши» приезжали из тыла, давали залп и снова уезжали в тыл. Может, где-то в начале войны так оно и было. Но нам пришлось воевать в таких условиях, в которых нельзя было не только маневрировать, но и нормально снабжаться.

Наши боевые установки стояли в сильно заболоченных лесах на бревенчатых настилах как прикованные, И только тогда, когда мы построили сотни лежневых дорог и настилов, когда обзавелись запасными позициями, появилась возможность «Сматываться» после залпа.

Строительство лежневых дорог, настилов и укрытий, доставка на себе снарядов, постоянная смена маскировки — все это до того изматывало, что бывали моменты, когда мы, изможденные и полуголодные, хотели только одного — скорей бы уж убило. Но как только начинали петь немецкие мины и рваться снаряды, а пехотинцы христом-богом просить нашего огонька, снова хотелось жить, и мы говорили себе: «Не сдаваться, гвардия!» И опять таскали боеприпасы, бревна, бегали устранять обрывы на линиях связи, дежурили у телефонов, стояли в карауле, драили после залпов боевые установки, обновляли маскировку, хотя кишка кишке била по башке и все время хотелось есть и спать. Откуда только брались силы?!

Бывало, люди засыпали прямо на постах и у телефонов. Случилась однажды такая беда и со мной.

Мы тогда уже научились делать жилье прямо на болотах. Вгоняли в заболоченную землю четыре здоровенных кола, плели из прутьев двойные стенки, а пространство между ними заполняли болотной торфяной жижей. На крышу шли жерди, покрытые берестой. Первую такую хибару соорудили для комсостава батареи. Благодать! От железной печки степы мигом просохли, и было там жарко, как в бане.

Вот в такой «бане» я и дежурил у телефона той роковой для меня весенней ночью. Придя из холодного, неотапливаемого солдатского шалаша, я разомлел в тепле и уснул, сидя с привязанной к уху телефонной трубкой. Мне трезвонила вся линия:

— «Мотор»! «Мотор»!

Но «Мотор» (мой позывной) не отвечал. Подняли на ноги даже командира полка гвардии полковника Еремеева. Пропала батарея! Это не шуточки! Может, фашисты вырезали всех?

Вдруг я очнулся и с перепугу закричал в трубку:

— «Мотор» слушает!!!

Все в «бане» проснулись и уставились на меня: что, мол, произошло?

— Кто у телефона? — спросил меня из трубки густой грубоватый голос.

— Гвардии рядовой Щенников!

— Говорит «Первый». Срочно к телефону «Тридцать второго».

— Есть! — И я передал трубку комбату старшему лейтенанту Василевскому. «Бог ты мой! — подумал я. — «Первый» — это же сам командир полка! Что теперь будет?..»

Сухопарый, высокий ростом, весь в ремнях, комбат Василевский, единственный орденоносец в дивизионе, долго выслушивал нагоняй комполка. Потом сказал мне:

— Довоевался?! — Лицо его, испещренное оспой, перекосила кривая ухмылка: характером оп был крутой, в батарее его все боялись, — Тоже мне гвардеец!.. Быстро собирай свои манатки и марш к командиру полка!

До штаба полка я прошлепал по болотной жиже всю ночь. Все боялся заблудиться. Ночь выдалась темной. Под каждым кустом и за деревьями мне мерещились немцы. Один раз даже выпустил из карабина целую обойму. Но в ответ никто не выстрелил.

На мне была вся солдатская амуниция — карабин, патроны, противогаз, вещмешок, гранаты. Приходилось частенько отдыхать. Один раз я присел на что-то мягкое. Тронул рукой — труп! И рванул от этого места.

Штаб полка располагался на сухом берегу Волхова, на месте, где раньше стояла деревня Бор. Заявился я туда только под утро. И — сразу к комполка. Тряслись поджилки. Быть расстрелянным своими — нет ничего худшего на свете!

Подполковник долго смотрел на меня, очевидно, решая, что со мной делать. Перед ним стоял навытяжку худой молоденький солдат. Совсем мальчишка еще! В чем только душа держится?!

— Прибыл, говоришь?! — наконец, сказал он. — А ты знаешь, что тебе полагается за твой фокус?

— Так точно, товарищ гвардии подполковник! Расстрел…

Он не ответил. Потом повернулся к старшему сержанту, видимо, своему адъютанту:

— Накорми его, Иван Михайлович, досыта и отправь обратно. — И снова ко мне: — И чтобы больше не спать на посту! Еще раз уснешь, отправлю в штрафную! А если бы ночью немец атакой пошел?!

— Виноват, товарищ гвардии подполковник! — Я еле сдерживал дрожь в коленях.

Иван Михайлович Сурин, адъютант подполковника, оказался уральцем. Он в точности исполнил приказ: так насытил меня, что я всю обратную дорогу отпыхивался. Сейчас, когда мы встречаемся с Иваном Михайловичем, оба смеемся. А тогда…

Весна и лето сорок второго были для нас «жаркими». Второго мая немцам удалось-таки нанести по батарее бомбовый удар. Дорого он нам обошелся. Были убитые, раненые, две установи? выведены из строя. Но батарея продолжала жить и играть погребальную музыку для сотен фашистов. Немцы так и не опрокинули нас в Волхов, хотя занимали более выгодные позиции. Наши войска, поддержанные огнем гвардейских минометов, сумели вырвать из окружения тысячи бойцов и командиров Второй ударной. Это были измученные, изможденные, вконец отощавшие люди. Их ветром качало.

Да, дорогой ценой заплатили ленинградцы и волховчане, да и весь наш народ за предательство Власова! Чтоб ему ни дна, ни покрышки! Сейчас, когда мы, оставшиеся в живых однополчане, собираемся вместе, нет-нет да и возникает между нами невеселый разговор о нашем первоначальном неумении воевать.

Что ж, спору нет, воевать мы учились на ходу. Недостаточная военная подготовленность командиров «с гражданки», медленная перестройка мышления строевых офицеров, необстрелянность молодых бойцов — все это нередко приводило к неоправданным решениям, жертвам и потерям. Все ото так. Но надо учитывать и другое.

Разве можно было, к примеру, заранее составить инструкции о том, как действовать реактивным установкам в условиях бездорожья и болотистой местности? Жизнь показала: какую бы совершенную предфронтовую подготовку ни проходили бойцы и командиры, война неизбежно вносит во все свои поправки. Вот почему при первой же возможности, в перерывах между боями, все наши огневики и управленцы учились. Учились всему, а главное — взаимозаменяемости.

Мы, управленцы, — связисты, радисты, разведчики, были расписаны по боевым расчетам «катюш» и, когда требовалось, выполняли обязанности заряжающих, наводчиков. В свою очередь, огневики могли заменить нас, управленцев. О комсоставе и говорить нечего. Тут дело поставили так, что каждый способен был заменить вышестоящего начальника и наоборот. Словом, наука побеждать давалась нам и потом, и кровью.

Не могу не сказать о тех, под чьим началом мы выстояли на плацдарме. Не имею права! Это прежде всего командир нашего 233-го дивизиона Наум Исаевич Свидлер. Для всех нас он был не только командиром, но и самым уважаемым человеком. Чего греха таить, имелись у нас и такие военачальники, которые больше нажимали на голосовые связки, по делу и без дела размахивая перед носом подчиненных руками и пистолетом. Майор Свидлер был человеком совершенно другого склада. Никто из гвардейцев не помнит случая, чтобы он на кого-то накричал.

Так же впоследствии зарекомендовали себя наш новый молодой комбат старший лейтенант Виктор Ефимович Слободин, начальник связи полка капитан Сергей Николаевич Чертков, пиротехник батареи Виктор Михайлович Катонцев, комиссар батареи политрук Плетнев и многие, многие другие. Под командованием именно таких офицеров мы научились на болотистом плацдарме всему, а главное — выносливости и стойкости.

Когда пришел час, долговременная, глубокоэшелонированная линия вражеской обороны под Новгородом была взломана мощным огневым шквалом на всю глубину. Только одна наша батарея за пятьдесят пять минут артподготовки произвела четырнадцать залпов, выпустив 898 снарядов. Это больше трех общеполковых залпов. Море огня! И хотя свирепствовал лютый сорокаградусный январский мороз, зима была превращена в лето, а перепаханные снарядами вражеские позиции оказались усеянными трупами незваных гостей. Началось окончательное снятие блокады Ленинграда, освобождение древних новгородской и псковской земель, а потом и Прибалтики.

Так волховчане и ленинградцы открыли счет знаменитым десяти ударам, которые завершились полным изгнанием фашистской нечисти за пределы нашей страны. Мы, бывшие гвардейцы 28-го, очень гордимся этим!

 

Катюша

…В разгаре лето сорок второго. В штаб Пятьдесят девятой армии, действовавшей на Волховском плацдарме, прибыли пять девушек. Перед входом в штабной блиндаж все сгрудились вокруг самой маленькой:

— Ты, Катюша, главное, не тушуйся!.. Докладывай, как положено по уставу, и вес!

И.Катюша, совсем девчонка, каких в школе называют «кнопками», решительно направилась к начальнику медслужбы армии. В блиндаже увидела несколько человек с командирскими петлицами, долго искала, кому доложить. Наконец перед подполковником с седеющими висками взяла под козырек:

— Товарищ подполковник! Группа медсестер в количестве пяти человек прибыла для прохождения дальнейшей службы. Старшая группы медсестра Третьякова.

Подполковник, поняв, что это то самое пополнение, о котором вчера шел разговор в штабе фронта, схватился за голову:

— Что мне, детский сад здесь прикажете открывать?!

Катюша враз сделала серьезное лицо. Но ямочки на пухлых щеках предательски выдавали ее: ей в ту пору было всего семнадцать лет. И вдруг она выпалила:

— Товарищ подполковник! Это я одна такая маленькая. Остальные взрослые…

Все, кто был в блиндаже, рассмеялась.

Подполковник смягчился:

— Ну, раз так, тогда другое дело!

Первую фронтовую ночь девушки провели в шалаше, устроенном из еловых веток. Ночью было уже холодновато, и они, плотно прижавшись друг к дружке, вскоре согрелись и уснули. Не спалось, только Кате. В глазах ее все еще стоял подполковник. «Строгий папаша, по, видать, добрый», — подумала о нем.

Катя не помнила своего отца, начала уже забывать и мать. Война застала ее в детском доме города Свердловска. Еще бы годик, и комсомолка Третьякова осуществила бы свою заветную мечту — поступить в институт. Но началась война. Катя твердо решила попасть на фронт. Уже на восьмой день после начала войны она училась на вечерних курсах медсестер при Доме Красной Армии Уральского военного округа, а днем работала телефонисткой на почте.

И вот — фронт. Назначение Катя получила в полевой госпиталь. Размещался он в заболоченном лесу, в брезентовых палатках. Пройти из палатки в палатку можно было только по жердевым дорожкам. Чуть поскользнулся — и по колено в воде. Катины туфельки тут явно не годились. Но где взять сапоги? Вся солдатская обувь Кате велика. Не рассчитывала Родина посылать своих дочерей на войну в помощь солдатам!

В одно из Катиных ночных дежурств скончались сразу три молодых бойца. И она проревела всю ночь. Ей казалось вопиющей несправедливостью, не укладывалось в голове, что молодые, здоровые, интересные ребята, которые только-только с ней разговаривали, переставали дышать, уходили из жизни. До чего жестока война!

Фронтовая жизнь солдата изменчива. Сегодня — здоров, завтра — ранен, сегодня — сыт, завтра — голоден, сегодня — здесь, завтра — там. Новенькая медсестра уже начала привыкать к госпиталю, как ее срочно вызвал начальник:

— Звонили из штаба армии, — сказал он Кате. — Приказали прислать медсестру, обязательно комсомолку. Очевидно, для особого дела. Выбор пал на вас.

Так Катюша в числе пятнадцати других девушек попала в 28-й гвардейский минометный полк. И опять не обошлось без курьеза. Приехавший за пополнением начальник штаба полка наотрез отказывался их брать. Что мы, говорит, делать с ними будем? У нас же снаряды полуцентнерные надо таскать! Но вмешался политотдел армии, и вопрос был решен.

В полку встретили девушек гостеприимно. Катя сразу отметила спайку, дружелюбие и, как говорили тогда, высокий боевой дух гвардейцев. Вместе с Аней Кузнецовой и Олей Черновой ее направили в наш, 233-й дивизион. И началась у Кати новая жизнь, полная тревог, страха, лишений и горя, слез и радостей. Но все это она переживала теперь уже не одна, а в дружной фронтовой семье боевых товарищей и подруг.

Катя очень сдружилась с Аней Кузнецовой. Они ели из одного котелка, спали под одной шинелью. Сначала их определили связистами. А потом Кате пришлось выполнять обязанности и медсестры, и санинструктора, Ане — побыть даже машинисткой в штабе. Но делать им приходилось все и даже больше, чем нам, — тянуть связь, стоять на посту, разгружать и носить снаряды, вытаскивать застрявшие в болоте автомашины, строить дороги, перевязывать и лечить раненых.

Всем было тяжело, но девушкам особенно. Это мы понимали и, как могли, старались облегчить их долю. Кто подменит их у телефона и даст лишний часок вздремнуть, кто заготовит дровишек, кто вычерпает из полуземлянки накопившуюся за ночь воду. По пятнадцать — двадцать ведер приходилось вытаскивать ежедневно.

Аня Кузнецова не раз побывала в переплетах. Однажды, весной сорок четвертого, когда мы только что освободили разрушенный до основания «его величество Великий Новгород», Аня вместе с небольшой группой связистов оказалась у немцев в «мешке». Трое суток подряд, не отходя, дежурила она у телефона — без пищи и отдыха, под непрерывным обстрелом и бомбежкой противника. Сейчас Аня уже плохо помнит, кто был тогда с ней в этом пекле. Но связиста Витю Тимофеева, нашего незаменимого полкового капельмейстера «по совместительству», и начальника связи полка капитана Черткова видит, как сейчас. Какие это были добрые, верные и мужественные люди!

После боя гвардейцы, приняв сто положенных наркомовских граммов, спали. А девушки наши оплакивали погибших товарищей. Особенно тяжело пережили они гибель связиста Вани Котлярова, всеобщего любимца гвардейцев, своего рода полкового Василия Теркина.

Их было три друга — Витя Тимофеев, Ваня Котляров и Гриша Шапран, Все из Свердловска и все до войны работали в местном оперном театре. Они составляли костяк полковой художественной самодеятельности. Там, где появлялись три веселых друга, непременно звучал бодрый марш нашего полка:

А ну-ка начни, запевала, Походную песню про нас, Как в бой нас Москва снаряжала, Отцовский давала наказ…

А гвардейцы дружно подхватывали:

Всегда, везде со славою Мы смело в бой идем, Мы знамя гордо алое Гвардейское несем!

Продолжали уже все:

Мы Сталина любим родного И Родину любим свою! Гвардейцы из двадцать восьмого Не дрогнут в смертельном бою!

И вот под Псковом Вани Котлярова не стало. Разве можно было такое пережить без слез?

…Бои шли уже в Прибалтике, в районе города Выру. Наши дивизионы уехали вперед, благополучно переправившись на другой берег реки. Но одна машина, в которой приютилась и Катя, не успела проскочить. Началась бомбежка. Вражеские самолеты появлялись группами, как по расписанию, и молотили и поливали свинцом переправу. Так продолжалось до самого вечера. Со всех сторон доносились стоны и крики о помощи. Один снаряд угодил прямо в гущу наших солдат, чуть не на плечах перетаскивавших пушку. Жуткая картина! Не поймешь, где что. Железо, кровь, одежда — все перемешалось. Раненых было много. Каждого надо было перевязать, всем оказать медицинскую помощь. Как Катя справилась тогда со всем этим и осталась живой, опа и сама не знает. Этот страшный день показался ей вечностью.

Но были у Кати и ее боевых подруг и радостные дни. Когда мы освобождали новые города и села и Москва салютовала нам, когда кто-то из них получал добрую весточку из дома или на чьей-нибудь девичьей гимнастерке появлялась еще одна боевая награда, из девичьей землянки доносились задушевные песни…

Мы трогательно, по-братски любили своих боевых подруг и ревностно оберегали их от всех, кто хотел бы поиграть с ними в любовь. Но любовь была и настоящая. Наша Катя стала женой капитана Слободина, начальника штаба дивизиона. Но продолжала добросовестно выполнять обязанности бойца.

…В одном из боев тяжело ранило связиста Скрипни-ка. (Косило вашего брата связиста почем зря!) Он шел исправлять линию и напоролся на мину. Оторвало обе ноги. С группой бойцов его разыскала сержант медицинской службы Катя Слободина. Скрипник истекал кровью. Катя быстро остановила кровь, мастерски сделала перевязку. Грузного связиста на плащ-палатке доставили в ближайший медсанбат. Покурили, собрались уже возвращаться в полк, как из палатки медсанбата вышел военврач.

— Кто здесь будет Катя? — спросил он.

Катя насторожилась: «Не случилось ли что?»

— Я…

— Раненый просит вас не уходить, пока ему не сделают операцию.

У Ката сжало горло: это для нее была самая высокая награда за еще одну спасенную жизнь!

Где теперь этот Скрипник? Как сложилась его послевоенная судьба? Помнит ли он свою фронтовую сестренку Катюшу?

…Живет в Свердловске, трудится уже более четверти века в библиотеке Уральского политехнического института скромная, до самозабвения трудолюбивая женщина — ветеран партии, войны и труда Екатерина Григорьевна Слободина. Вечерами ждет домой сына. (Он у нее офицер Советской Армии, спортсмен.) А как только получит весточку от Ани Бабушкиной-Кузнецовой (теперь наша Аня живет в Орле), сразу звонит мне.

 

Прямой наводкой

С ним познакомили меня на одной из встреч бывших фронтовиков, проходившей в Свердловском Доме офицеров:

— Вот еще один товарищ объявился из нашего полка!

Плотно сбитый человек в гражданском, в каждом движении которого сразу бросалась в глаза военная выправка, энергично протянул руку:

— Хабаров. Михаил Иосифович.

Оказалось, мы из разных дивизионов. Я — из 233-го, он — из 232-го. Решили, что, хотя воевали в одном полку и вместе учились на спецкурсах в Свердловске, на фронте встречаться не приходилось.

Несколько месяцев спустя рассматривая его фронтовые снимки, задержался взглядом на пожелтевшей фотографии. На ней был запечатлен бравый скуластый сержант с автоматом на шее.

— Вот этого парня я встречал, — говорю Хабарову. — Вместе в штабе полка получали благодарственную грамоту командования «Герою боев за освобождение Советской Прибалтики».

Михаил Иосифович встрепенулся:

— Так это же я!

— Неужели?! Так это вы попали к немцам в лапы с «катюшей»?

…Наши наступали тогда в Прибалтике. Отрезанная по суше трехсоттысячная Курляндская группировка фашистов отчаянно сопротивлялась: отступать им было некуда, позади — Балтийское море. Командование полка приняло решение: прорвать оборону противника залпами из «катюш» прямой наводкой. Кто был на фронте, знает, что стрельба по противнику прямой наводкой из пушек и малокалиберных орудий ствольной артиллерии — обыденное дело. Но чтобы с открытых позиций палили прямой наводкой «катюши»?.. Такое бывало редко.

Первый раз ударила прямой наводкой одна из батарей нашего 233-го дивизиона. Случилось это 7 ноября сорок второго года под Мясным Бором, на Волховском плацдарме. Немцы тогда решили испортить нам праздник. После непродолжительной артподготовки поперли на нас, пьяные, психической атакой. Пришлось рискнуть. (Риск, говорят, вообще благородное дело, а на войне — даже неизбежное.) Американские мощные «студебеккеры», на которых были смонтированы наши шестнадцатизарядные реактивные установки «БМ-13», выкатили на открытые позиции; мы так шарахнули по фрицам прямой наводкой что их психическую как ветром сдуло.

Однако по головке за эти залпы прямой наводкой никого не гладили. Командующий ГМЧ категорически запретил прямую паводку, а всем любителям ее пригрозил, что будет переводить в ствольную артиллерию, а То и отдавать под суд военного трибунала. (Очевидно, интересы сохранения секретности нового оружия брели верх.) Между тем общевойсковые командиры все чаще и чаще просили нас бить прямой наводкой.

В августе сорок четвертого года приказом наркома обороны гвардейские минометные полки и бригады стали подчиняться непосредственно командующим артиллерией. (Раньше они подчинялись только командующим ГМЧ фронта.) Сама обстановка требовала более тесного взаимодействия «катюш» с войсками. И наше командование решило тогда не только начинать, но и завершать артподготовку «катюшами». Начинать с закрытых основных позиций, а заканчивать залпами прямой наводкой с передовой.

Младший сержант Хабаров был только начальником радиостанции и не мог знать об этом решении полкового командования. Поэтому, когда командир 232-го дивизиона майор Кузнеченко, которого все звали между собой «батя» (он носил небольшую черную в смоль бородку), поставил задачу на прямую наводку, Миша подумал: «Как бы не наломать дров…» Но приказ есть приказ!

Как всегда, артподготовка началась ранним утром с массированного залпа наших «катюш». Пока ствольники ее продолжали, батарея «катюш» старшего лейтенанта Попугая снялась с закрытой позиции и быстренько перебазировалась на запасную, поближе к передовой а затем, как только наша пехота поднялась в атаку, все четыре установки выскочили на передний край и жахнули по немецким траншеям прямой наводкой.

Эффект был ошеломляющий! Фрицы и так-то боялись «катюш», а тут, увидев эти «адские» машины собственными глазами, от неожиданности ошалели, не выдержали и дали деру. Первую линию обороны наши пехотинцы заняли без потерь.

Аппетит, говорят, приходят во время еды. Увидев, как фашисты драпают, комдив Кузнеченко приказал другой батарее, которой командовал старший лейтенант Ильичев, сняться с позиции и начать преследование противника. Сам он сел в кабину первой машины.

Так началась одна из самых дерзких, наделавших много шуму, операций, которая чуть не кончилась трагически для гвардейцев, по решила исход боя в нашу пользу. Батарея Ильичева огнем и колесами прокладывала дорогу «царице полей». Сержант Хабаров вместе с радистом Долотовским и начальником разведки дивизиона лейтенантом Набатовым ехали на последней машине и видели, как гвардейцы прямо на ходу выпускали по два-три реактивных снаряда. Особую активность проявляла первая установка, в которой ехал сам «батя». Майор время от времени открывал дверцу кабины, смотрел, не отстали ли другие, что-то кричал и смеялся. Любил он горячее дело!

Так отмахали километров двадцать. Не было уже никаких немцев. Наших тоже не слышно стало — ни танков, ни пехоты. «Неужели оторвались от своих?!» — обоняла Хабарова страшная мысль. Впереди показался хуторок. Решили остановиться, перекурить. Но неугомонный комдив не унимался: «Вы тут побудьте, а я проскочу немного вперед, посмотрю, что там».

Кабина машины захлопнулась, и «студебеккер» покатил вниз. Зловещая звенящая тишина ударила в уши Хабарова: «Конечно, оторвались! Хорошим может не кончиться…» Будучи комсоргом дивизиона, Миша хорошо знал, как строго требовали от всех гвардейцев хранить в тайне секрет реактивного оружия, не идти на неоправданное сближение с противником. Впрочем, на случай безвыходности положения на каждой «катюше» имелся ящик, начиненный толом. Достаточно вставить детонатор, бикфордов шнур и…

Не успел оп это все подумать, как с той стороны, куда только что уехал майор Кузнеченко, тишину расколола бешеная пулеметно-автоматная трескотня и взрывы гранат. Все поняли: случилось неладное.

Оказалось, наша «катюша» с майором наткнулась на усиленный немецкий заслон в каких-то семистах метрах от хутора. К ней уже со всех сторон бежали фашисты, чтобы взять «катюшу» живьем.

Все, кто был на хуторе, смотрели с тревогой на происходящее, не зная, что предпринять. Вдруг начальник разведки Набатов увидел у правой опушки леса внушительную группу немцев, подкрадывающихся к осажденной установке.

— Хабаров! Долотовский! Отсеките огнем этих гадов! Живо!

Михаил с напарником кинулись к лесу. А комбат Ильичев, забрав всех, кого можно было, выскочил на другой боевой машине на помощь майору. Старшим над двумя «катюшами» в хуторе остался парторг батареи сержант Букреев.

Круговая оборона «бати» между тем редела. Получил тяжелое пулевое ранение командир установки Калинин. Ранен водитель Рыбников. Двух фашистов, пытавшихся заскочить на машину, майор Кузнеченко уложил из пистолета. Но третий прошил его грудь очередью из автомата. Положение становилось критическим. Хоть взрывайся!

И в это время заиграли наши «катюши», оставшиеся на хуторе. Они ударили по основным силам немецкого заслона. Это не растерялся парторг Букреев. Такого оборота фашисты не ожидали. А тут подоспел на помощь Ильичев со своими ребятами. Уцелевшие фашисты кинулись наутек.

Воспользовавшись заминкой, Ильичев вскочил в кабину установки, где истекал кровью майор Кузнеченко, включил зажигание, дал газ, и обе «катюши» рванули к хутору. Хабаров, все еще сидевший с Долотовским в засаде на опушке леса, так обрадовался отбитой у немцев «катюше», что не сразу сообразил, что они осталась со своим другом между нашими и немцами: доехав до хутора, обе «катюши», не останавливаясь, помчались дальше. Другие установки последовали за ними, подняв дорожную пыль. Только их и видели. В горячке все забыли про своих радистов!

— Ну, что будем делать, сержант? — спросил Долотовский.

Помолчав немного, Хабаров сказал:

— Пробиваться к своим мы не можем. Обороняться — тоже. Все диски пустые. Радиостанцию бросать не имеем права. Пересидеть где-то надо до своих.

Они еще побыли немного в своем нехитром укрытии, откуда вели огонь по фрицам, потом решили дойти до небольшого уютного домика, построенного на финский манер. Хабаров вошел в дом и увидел немецкий телефонный аппарат в пластмассовой упаковке, к которому тянулись многочисленные провода. Похоже, у фрицев здесь была промежуточная телефонная станция. Поколебавшись немного, решительно снял трубку. Слух резанул лап немецких голосов. Но раздумывая, Миша оборвал все токоведущие жилы:

— Хватит, наговорились! — и принялся развертывать свою рацию. Немного потребовалось времени, чтобы «нащупать» свою волну. Знакомый голос дежурного радиста дивизиона Васи Хохлова Хабаров сразу узнал и попросил к микрофону начальника штаба Кравченко.

— Куда нам теперь податься, товарищ капитан? — спросил он его, доложив о случившемся. — Где вас искать?

Капитан долго молчал, а потом сказал, что ничего сообщить не может. (Позднее выяснилось: Кравченко, грешным делом, подумал, что наши радисты попали в плен и под угрозой смерти по требованию немцев хотят узнать о местонахождении дивизиона.) К счастью, в этот момент в радиоразговор включился начальник связи полка, всеобщий любимец гвардейцев капитан, Чертков. И все сразу решилось. Велено было ждать машину.

Хабаров еще не успел свернуть радиостанцию, как во двор ворвались автоматчики. Долотовский, узнав своих «славян», аж подпрыгнул:

— Братцы!!! Вот это здорово!

— А вы кто такие? — вперед выступил молоденький пухлощекий младший лейтенант.

Когда ему объяснили, в чем дело, он не поверил. Не может, говорит, быть, чтобы минометчики обскакали разведчиков! (Оказалось, что это — разведка дивизии.)

Пехотинцы поинтересовались, где находится противник, покурили, распрощались и ушли. А «без вести пропавшие», забытые в горячке боя радисты к вечеру были уже в своем дивизионе и уморили всех со смеху рассказом о пехотных разведчиках.

Об этой необычной операции Михаилу Иосифовичу напоминает сейчас медаль «За отвагу». Только позднее сержант Хабаров узнал, что в тот день все дивизионы нашего полка били прямой наводкой и, блестяще выполнив задачу, открыли новую страницу в использовании боевой мощи реактивных систем. Сопротивление врага было сломлено.

 

Валька Прожерин

Солдатское дело не в одиночку делается. И потому люди сближаются. А если еще общее землячество, одинаковые судьбы, характеры!.. Такие люди, делящие между собой и хлеб и табак, горой сгояли друг за друга, заботились один о другом, как родные братья.

Попервоначалу мы держались друг друга с Костей Барановым, — вместе учились в школе, вместе ушли на фронт. Но когда его забрали в огневой взвод, судьба меня свела с Бальной Прожериным, таким же невеликорослым сухопарым пареньком, как и я. Родом он был из уральского города Камышлова. Мне оп нравился своими суждениями о жизни. А особенно в нем привлекала кристальная честность, порядочность. Страсть он не любил, когда врут, обманывают, выгадывают. На этом мы и сошлись с ним. Помог один случай.

В нашем взводе после очередного пополнения появился новичок-сержант, если не ошибаюсь, по фамилии Анкудинов. Типичный парень из деревни, лет тридцати. Спокойный, неторопливый. Грамотой не блистал. Имел за плечами всего четыре класса и служил пока в качестве рядового. Родных у него никого не осталось: семья в войну погибла. И он просил всех познакомить его через письмо с какой-нибудь порядочной женщиной, чтобы потом, если останется жив, было куда ехать.

Был у нас среди разведчиков пройдоха по фамилии Смирнов Серафим. Тоже наш бывший свердловский курсант. Вот он возьми да и подсунь новенькому сержанту адресок одной «молодой бездетной вдовы».

Всю ночь пропыхтел сержант в поте лица над письмом. Помогал ему Серафим, не скупясь на самые трогательные, ласковые, нежные слова. Все это мы слышали. Ну, что ж, думаем, пусть пишут. Надо же помочь мужику!

Вскоре об отправленном письме все забыли. Но спустя, примерно, месяц пришло на имя того сержанта ответное письмо. Дрожащими руками он распечатывал его. А поскольку читал сам плохо, попросил это сделать опять же Серафима Смирнова. Тот с готовностью согласился. (Был как раз обед и весь взвод собрался вместе.)

«Милой ты человек! — начал Серафим, — Получила утрясь твое письмецо. Жалко мне тебя стало, соколик! Но какая же я тебе жена, Христос с тобой! Мне уж скоро семьдесят минет, прости меня господи!..»

Как только Серафим дошел до этого места, вся палатка взорвалась хохотом. Некоторые чуть не подавились едой, закашлялись до слез, другие лишились супа: опрокинули котелки.

Сержант стоял в растерянности, похлопывал белесыми ресницами. На рябоватом лице выступила испарина.

Вдруг с места сорвался Валька Прожерин, мой сосед, и коршуном набросился на Серафима. «Ты что, — говорит, — сволочь, насмехаешься над человеком?!» И — пошел! Был он страшен в своем гневе и Серафиму даже слова сказать не давал. Тот детина даже попятился от Вальки: «Ты что?.. Пошутить нельзя?!»

Взвод раскололся надвое. Одни — за Вальку, другие — за Серафима. Чуть до кулаков не дошло.

С тех нор и сблизились мы с Валькой. Я мог рассчитывать на него, как на самого себя. Знал, что голодом и без курева он меня не оставит, в беде не кинет; если батарее придется внезапно сняться с места, вещмешок мой будет в сохранности. Не раз мы попадали с Валькой в переделки, но судьба пока миловала нас. И вот однажды…

Не помню уж, где и в каком году это было. Да, в сорок четвертом, конечно! Помню, стояла очень холодная сухая осень. Мы остановились в каком-то леске, откуда только-только ушли немцы. (Первый раз нам, связистам, не надо было тянуть линию; к этому времени наши радисты освоили наконец свои «эрбушки»{«Эрбушки» — радиостанции батальонные.} и теперь частенько подменяли нас, связистов. И мы готовы были на них молиться!)

Без особого разбора облюбовали небольшую, с жиденьким накатом, немецкую землянку. В ней дурно пахло. Как-то не по-русски. Валялся ворох немецкого рванья. Боясь подцепить вшей, которых у немцев всегда было великое множество, выкинули весь их хлам и перво-наперво заготовили дровишек: уж больно не терпелось обогреться.

Вскоре печка наша загудела, раскочегарилась, мы все оттаяли, разомлели и вповалку уснули.

Среди ночи ка-ак громыхнет!.. Никто не понял, в чем дело. Были только огонь, густой дым и изуродованная землянка. Через дыры просвечивало небо. Я рванул было вон, но Валька схватил меня и притянул к земле. И в это время там, где стояла печка, снова ухнуло, обдав пас пороховым дымом, землей и гарью. Потом все стихло.

Потихоньку мы выползли из проклятой немецкой берлоги и долго сидели, оглохшие, перепуганные. Побаивались нагоняя начальства за то, что демаскировали своих. Но все обошлось.

Когда рассвело, пошли разузнать, что же такое произошло. И все поняли: немцы, сволоча, закопали под почку «гостинцы», скорей всего пакеты с артиллерийским порохом! А уцелели мы только потому, что лежали на полу…

Да, коварен и жесток был зараженный фашизмом германец! На каждом шагу мы ждали от него какой-нибудь пакости. Отступая, немцы минировали все, что было можно. На какие только подлости они не шли.

Расстались мы с Валькой в Риге, в сорок четвертом. Там нам первый раз за войну разрешили расположиться прямо в городе, а не в лесу, как обычно. Разместились в здании напротив русского женского монастыря. Выставили посты честь по чести, произвели уборку, распределили места на ночлег. Все бы шло как нельзя лучше, не случись одно «но». Наши шоферы, радуясь такой роскошной стоянке, бросились рыскать по городу в поисках съестного и навезли в расположение всякой всячины, в том числе и спирту.

Был уже вечер, когда я сменился с поста. Захожу в дом, смотрю: ребята сидят на полу, хотя кругом диваны, кресла кожаные. Посредине стоят чайник, кружки. Все гомонят, а Валька Прожерин, тоже пьяненький, тихонько играет на баяне. Удивился: мы с Валькой и свои-то сто граммов часто меняли раньше на хлеб и сахар, а тут?..

Шофер Воробьев налил из чайника кружку и поднес мне:

— Выпей в счет наркомовских за освобождение Риги!

Я было отказался, но всем это не понравилось, и мне пришлось глотать мутно-белую жидкость. Однако буквально тут же меня вырвало. Я ушел спать.

На другой день мне снова пришлось быть в карауле. И только вечером я узнал, что Вальку и еще нескольких человек взяли под арест — за грубость командиру. Мне удалось договориться с постовым и отнести арестованным еды. Валька отчужденно сидел в углу, прямо на земляном полу. Включил фонарик, сую ему хлеб, помидоры, а он не реагирует. И тут я понял, что глаза его не видят.

Назавтра приехал полковой врач. Объявили общее построение, скомандовали:

— Кто пил — шаг вперед!

Из строя никто не вышел.

Как потом выяснилось, пили все-таки многие, но никто не считал, что нарушил дисциплину, поскольку службу нес исправно. Никому и в голову не пришло, что вызывали их из строя вовсе не по этой причине, а потому, что спирт тот оказался не питьевым! Не то отравленным, не то древесный, специально оставленным немцами на железнодорожной станции. Некоторые от того спирта погибли, некоторые ослепли. Ослеп и Валька.

До конца войны я о нем ничего не знал. Нашел его уже в сорок седьмом году в Свердловске, в училище слепых. Валька навзрыд ревел. Ощупывал меня и ревел. А года через два он умер. От легочного заболевания.

Вот как несправедлива бывает судьба к человеку! Парень не пил всю войну, а тут нате, выпил. И это перед самой победой!

Как же я, сукин сын, проглядел своего друга, боевого товарища?.. До сих пор не могу себе этого простить.

 

За плечами — война

День победы мы встретили в боевых порядках войск, добивавших Курляндскую группировку фашистов. Хотя сильных боев уже не было, но гремел весь фронт. Все, что могло стрелять, было пущено в ход. Ракеты, трассирующие пули, зенитные снаряды фейерверками разрисовывали небо. Салютовали все. Салютовали живым и мертвым. Конец войне!

Однако недобитые эсэсовские части сопротивлялись отчаянно, не хотели капитулировать. В дни своей агонии они все чаще прибегали к коварству и жестокости. Бывало, высылали парламентера с белым флагом и с прибитой к палке фанеркой, на которой по-русски написано: «Мы капитулируем!». Но стоило нашим приблизиться, их встречали градом пуль и гранатами. И снова обрывались жизни наших ребят, которых уже ждали дома матери и невесты, надеясь, что теперь-то уж не будет похоронок…

Чем же на такое можно было ответить? Мстить? Не брать в плен? Но по фронту был строгий приказ — пальцем не трогать сдающихся в плен!

И все же нервы выдерживали не у всех.

Месть… Какое жестокое слово! Но и без нее не обходилось на фронте. Она — тоже один из неписаных жестоких законов войны. Когда немцы без всякой на то причины не щадили наших, зверствовали, расплачивались за это другие, их товарищи.

В середине лета наш полк был срочно снят с фронта и направлен своим ходом в Ленинград. Город, за который мы насмерть бились около двух лет и которого многие из нас в глаза не видывали, поразил нас громадой зданий и разрушениями. Нас никуда не выпускали. Целыми днями мы драили свои машины, красили, наводили блеск. Никто тогда еще не знал, что восьмого июля на параде ленинградцы будут торжественно приветствовать своих защитников.

Военный парад этот, первый и последний в моей солдатской жизни, запомнился навсегда. Это было потрясающее всенародное ликование. Благодарные ленинградцы буквально забрасывали цветами наши «катюши»! И почти в каждом букетике записочка с приглашением прийти в гости по тому или другому адресу. Поначалу мы не придали этим записочкам никакого значения. Большее впечатление на нас произвело мороженое, которое мы ловили прямо на лету. Но перед вечером нас собрал комиссар полка Кошкарев, усатый представительный подполковник. (По привычке мы продолжали называть замполита полка комиссаром.) Он приказал нам принарядиться, раздал адреса и сказал, чтобы мы не роняли чести гвардейцев. Из гостей разрешено было вернуться к двадцати четырем ноль-ноль.

В первый раз за четыре года мы ужи пала в кругу семьи, из настоящих фарфоровых тарелок! Не обошлось без ста граммов и… конфузов. Когда мы четверо уселись за стол и перед нами появился дымящийся суп, двое из нас по солдатской привычке вытащили из-за голенищ сапог свои «кашеметы» (так мы называли ложки) и мигом опростали свои тарелки. Хозяева дружно рассмеялись. Особенно нам было неудобно перед хозяйскими дочками.

Непривычно и как-то странно звучали для нашего слуха забытые домашние слова «самовар», «кастрюля», «сковорода». Отвыкли мы от нормальной человеческой жизни!..

Не каждый из нас, фронтовиков-добровольцев, оставшихся в живых, сразу нашел свое место. Но пробивали себе дорогу напористо, по-солдатски.

Страшно хотелось учиться. Но как, где и на какие шиши? У меня, к примеру, отец пришел инвалидом, старший брат — весь израненный. Уезжать далеко от родительского дома также не имели морального права: как-никак всю войну нас ждали, и помочь старикам, кроме нас, было некому. С сестренок какой спрос? Вот и пришлось многим навсегда распрощаться с прежними мечтами.

Я рискнул поступить в Свердловское художественное училище. Дело в том, что, кем бы мне ни приходилось быть на фронте, карандаш и бумага всегда были при себе, и в свободные минуты я выпускал «Боевые листки», делал портретные наброски фронтовых друзей.

…За неполный учебный год удалось справиться с программой двух курсов. Но помешала всему болезнь — дали о себе знать волховские и ленинградские болота. Да и жить было не на что и негде: училище своего общежития не имело. Бывало, приходилось коротать ночи на Вокзале…

Волей-неволей пришлось вернуться в отчий дом в Краснотурьинск. Потом была партшкола, работа по призыву ЦК ВКП(б) в сельском райкоме партии — в числе коммунистов-восемнадцатитысячников, заочная учеба в Уральском госуниверситете.

В университете я встретил симпатичную и, как мне показалось, знакомую девушку, которая потом стала моей женой. Когда разговорились, понял: это была уже вторая наша встреча. Первая состоялась зимой сорок второго, на станции Кузино, где наш эшелон, следовавший из Свердловска в Москву, застрял. Стояли там три дня. Старшина наш с продовольственным аттестатом где-то затерялся, и мы кормились, как говорится, чем бог пошлет.

Вот здесь-то я и встретил голубоглазую, с льняными косичками, шестиклассницу. В корзине у нее аппетитно пахли картофельные оладьи. Долго ходил около нее, не зная, как начать разговор об обмене. Наконец, решительно протянул ей тридцатку и кусок мыла.

— Это же много, дяденька!

— А мне много и надо!

Девушка высыпала в подол моей шинели все содержимое корзины и протянула назад тридцатку. Но «дяденька» махнул рукой и побежал к своему эшелону, радешенький удачным обменом. Чудак, он полагал, что теперь еды ему хватит до самой Москвы! Но эшелон прибыл в Москву только через десять дней.

С тех пор прошло более сорока лет, а кажется, что было все это совсем недавно. Странно все-таки устроены мы: что было вчера — не помним, а вот события полувековой давности сохраняются в памяти удивительно прочно. Как сейчас, вижу перед собой связиста Женю Борисенкова, худого, длинного, с большими красивыми глазами и девичьими ресницами паренька, всегда выдержанного, справедливого. Мы с Женей остались живыми из всего нашего подразделения. Сейчас Евгений Пантелеймонович — видный советский ученый, доктор наук, профессор, директор Главной геофизической обсерватории имени Воейкова. Хоть я его, нынешнего, видел на фотокарточке, но представить все равно не могу. Нет для меня другого Жени Борисенкова, и все!

Все они — Женя Борисенков, Ваня Куршаков, Аня Бабушкина, Всеволод Диоров, добровольцы нашего полка, видятся мне сорок четвертым, сорок пятым годами.

В мае 1984 года в Свердловске, городе нашей боевой юности, где в сорок нервом обучались связисты и радисты нашего полка, состоялась встреча однополчан. Впервые за сорок с лишним лет увидел Аню Бабушкину-Кузнецову. Несмотря на преклонные годы и пережитое, она остается по-прежнему такой же женственной и внимательной к людям. Она у нас — секретарь совета ветеранов, и не было случая, чтобы мы не получили от нее праздничной поздравительной открытки. А ведь она еще и мать, начальник отдела крупного завода, председатель заводского комитета ветеранов партии, воины и труда!

 

Послесловие

Прав был мой отец! «К войнам, ребята, — говорил он нам, — всегда готовятся, их всегда ждут, но начинаются они всегда неожиданно и идут всегда не так, как их планируют».

Эти слова были сказаны накануне Великой Отечественной, в 1940 году. Мы тогда только-только выстроили в поселке свой дом, обзавелись радио (тогда оно было еще редкостью) и не пропускали ни одного международного обозрения. После прослушивания очередных последних известий нередко возникала семейная дискуссия. Инициатором ее был отец:

— Слышали, что говорят? Опять германец прет напролом! — И он обращался ко мне — Ты вот, сынок, все эти… эропланы мастеришь. А учился-ка бы ты лучше из винтовки стрелять. Кажись мне, война будет. И — немалая! Как бы нас германец, шельма, не обвел вокруг пальца… Знавал я его!

А мы ему чуть не хором:

— Ты что, папка! Да мы их тройным ударом — и на территории противника!!!

Отец хитровато усмехался в усы, замолкал и принимался раскуривать трубку. Где ему, малограмотному, переспорить нас пятерых, двое из которых — круглые отличники в школе!?

«Войны всегда начинаются неожиданно…» Не на это ли надеются сейчас президент США Рейган и его команда политических авантюристов, рассчитывая на то, что, пока гром не грянет, русские не перекрестятся, а пока русские будут креститься, они нас разнесут в пух и прах?

Иногда американцы не скрывают и прямо заявляют, что ударят по нам тогда, когда «вымрут мамонты второй мировой войны» («мамонтами» западная пропаганда окрестила наших участников Великой Отечественной).

Что на все это можно сказать?

Мы, русские, долго запрягаем, но быстро ездим! Да и времена сейчас не те, чтобы можно было ошарашить нас внезапностью. Вместе с вашими ракетами, господа, сразу же взлетят в небо и наши. Будьте уверены!

Все это, конечно, не значит, что мы не страшимся войны. Любая война для любого народа— бедствие. А ракетно-ядерная — тем более. Если ее допустить, это будет уже настоящее светопреставление для всего живого на земле. Реактивные снаряды наших «катюш», от которых в свое время в страхе зарывались в снег и наши и немцы, не идут ни в какое сравнение с этим губительным для всего человечества оружием. Так не лучше ли жить в мире, чем ссориться?

Пет, мы не выпрашиваем мира, как не выпрашивали его и раньше! Мы хорошо знаем: за мир надо бороться. Чем крепче будут наши мускулы, чем больше будет порядка, дисциплины и организованности в наших рядах, тем больше будет гарантий того, что мир победит войну. Устами всех живых и мертвых, заплативших за нашу Великую Победу, за мир на земле такую высокую цену, мы, оставшиеся в живых самые молодые фронтовики, говорим: будь трижды проклят тот, кто вынашивает планы новой мировой войны!