Солдатское дело не в одиночку делается. И потому люди сближаются. А если еще общее землячество, одинаковые судьбы, характеры!.. Такие люди, делящие между собой и хлеб и табак, горой сгояли друг за друга, заботились один о другом, как родные братья.

Попервоначалу мы держались друг друга с Костей Барановым, — вместе учились в школе, вместе ушли на фронт. Но когда его забрали в огневой взвод, судьба меня свела с Бальной Прожериным, таким же невеликорослым сухопарым пареньком, как и я. Родом он был из уральского города Камышлова. Мне оп нравился своими суждениями о жизни. А особенно в нем привлекала кристальная честность, порядочность. Страсть он не любил, когда врут, обманывают, выгадывают. На этом мы и сошлись с ним. Помог один случай.

В нашем взводе после очередного пополнения появился новичок-сержант, если не ошибаюсь, по фамилии Анкудинов. Типичный парень из деревни, лет тридцати. Спокойный, неторопливый. Грамотой не блистал. Имел за плечами всего четыре класса и служил пока в качестве рядового. Родных у него никого не осталось: семья в войну погибла. И он просил всех познакомить его через письмо с какой-нибудь порядочной женщиной, чтобы потом, если останется жив, было куда ехать.

Был у нас среди разведчиков пройдоха по фамилии Смирнов Серафим. Тоже наш бывший свердловский курсант. Вот он возьми да и подсунь новенькому сержанту адресок одной «молодой бездетной вдовы».

Всю ночь пропыхтел сержант в поте лица над письмом. Помогал ему Серафим, не скупясь на самые трогательные, ласковые, нежные слова. Все это мы слышали. Ну, что ж, думаем, пусть пишут. Надо же помочь мужику!

Вскоре об отправленном письме все забыли. Но спустя, примерно, месяц пришло на имя того сержанта ответное письмо. Дрожащими руками он распечатывал его. А поскольку читал сам плохо, попросил это сделать опять же Серафима Смирнова. Тот с готовностью согласился. (Был как раз обед и весь взвод собрался вместе.)

«Милой ты человек! — начал Серафим, — Получила утрясь твое письмецо. Жалко мне тебя стало, соколик! Но какая же я тебе жена, Христос с тобой! Мне уж скоро семьдесят минет, прости меня господи!..»

Как только Серафим дошел до этого места, вся палатка взорвалась хохотом. Некоторые чуть не подавились едой, закашлялись до слез, другие лишились супа: опрокинули котелки.

Сержант стоял в растерянности, похлопывал белесыми ресницами. На рябоватом лице выступила испарина.

Вдруг с места сорвался Валька Прожерин, мой сосед, и коршуном набросился на Серафима. «Ты что, — говорит, — сволочь, насмехаешься над человеком?!» И — пошел! Был он страшен в своем гневе и Серафиму даже слова сказать не давал. Тот детина даже попятился от Вальки: «Ты что?.. Пошутить нельзя?!»

Взвод раскололся надвое. Одни — за Вальку, другие — за Серафима. Чуть до кулаков не дошло.

С тех нор и сблизились мы с Валькой. Я мог рассчитывать на него, как на самого себя. Знал, что голодом и без курева он меня не оставит, в беде не кинет; если батарее придется внезапно сняться с места, вещмешок мой будет в сохранности. Не раз мы попадали с Валькой в переделки, но судьба пока миловала нас. И вот однажды…

Не помню уж, где и в каком году это было. Да, в сорок четвертом, конечно! Помню, стояла очень холодная сухая осень. Мы остановились в каком-то леске, откуда только-только ушли немцы. (Первый раз нам, связистам, не надо было тянуть линию; к этому времени наши радисты освоили наконец свои «эрбушки»{«Эрбушки» — радиостанции батальонные.} и теперь частенько подменяли нас, связистов. И мы готовы были на них молиться!)

Без особого разбора облюбовали небольшую, с жиденьким накатом, немецкую землянку. В ней дурно пахло. Как-то не по-русски. Валялся ворох немецкого рванья. Боясь подцепить вшей, которых у немцев всегда было великое множество, выкинули весь их хлам и перво-наперво заготовили дровишек: уж больно не терпелось обогреться.

Вскоре печка наша загудела, раскочегарилась, мы все оттаяли, разомлели и вповалку уснули.

Среди ночи ка-ак громыхнет!.. Никто не понял, в чем дело. Были только огонь, густой дым и изуродованная землянка. Через дыры просвечивало небо. Я рванул было вон, но Валька схватил меня и притянул к земле. И в это время там, где стояла печка, снова ухнуло, обдав пас пороховым дымом, землей и гарью. Потом все стихло.

Потихоньку мы выползли из проклятой немецкой берлоги и долго сидели, оглохшие, перепуганные. Побаивались нагоняя начальства за то, что демаскировали своих. Но все обошлось.

Когда рассвело, пошли разузнать, что же такое произошло. И все поняли: немцы, сволоча, закопали под почку «гостинцы», скорей всего пакеты с артиллерийским порохом! А уцелели мы только потому, что лежали на полу…

Да, коварен и жесток был зараженный фашизмом германец! На каждом шагу мы ждали от него какой-нибудь пакости. Отступая, немцы минировали все, что было можно. На какие только подлости они не шли.

Расстались мы с Валькой в Риге, в сорок четвертом. Там нам первый раз за войну разрешили расположиться прямо в городе, а не в лесу, как обычно. Разместились в здании напротив русского женского монастыря. Выставили посты честь по чести, произвели уборку, распределили места на ночлег. Все бы шло как нельзя лучше, не случись одно «но». Наши шоферы, радуясь такой роскошной стоянке, бросились рыскать по городу в поисках съестного и навезли в расположение всякой всячины, в том числе и спирту.

Был уже вечер, когда я сменился с поста. Захожу в дом, смотрю: ребята сидят на полу, хотя кругом диваны, кресла кожаные. Посредине стоят чайник, кружки. Все гомонят, а Валька Прожерин, тоже пьяненький, тихонько играет на баяне. Удивился: мы с Валькой и свои-то сто граммов часто меняли раньше на хлеб и сахар, а тут?..

Шофер Воробьев налил из чайника кружку и поднес мне:

— Выпей в счет наркомовских за освобождение Риги!

Я было отказался, но всем это не понравилось, и мне пришлось глотать мутно-белую жидкость. Однако буквально тут же меня вырвало. Я ушел спать.

На другой день мне снова пришлось быть в карауле. И только вечером я узнал, что Вальку и еще нескольких человек взяли под арест — за грубость командиру. Мне удалось договориться с постовым и отнести арестованным еды. Валька отчужденно сидел в углу, прямо на земляном полу. Включил фонарик, сую ему хлеб, помидоры, а он не реагирует. И тут я понял, что глаза его не видят.

Назавтра приехал полковой врач. Объявили общее построение, скомандовали:

— Кто пил — шаг вперед!

Из строя никто не вышел.

Как потом выяснилось, пили все-таки многие, но никто не считал, что нарушил дисциплину, поскольку службу нес исправно. Никому и в голову не пришло, что вызывали их из строя вовсе не по этой причине, а потому, что спирт тот оказался не питьевым! Не то отравленным, не то древесный, специально оставленным немцами на железнодорожной станции. Некоторые от того спирта погибли, некоторые ослепли. Ослеп и Валька.

До конца войны я о нем ничего не знал. Нашел его уже в сорок седьмом году в Свердловске, в училище слепых. Валька навзрыд ревел. Ощупывал меня и ревел. А года через два он умер. От легочного заболевания.

Вот как несправедлива бывает судьба к человеку! Парень не пил всю войну, а тут нате, выпил. И это перед самой победой!

Как же я, сукин сын, проглядел своего друга, боевого товарища?.. До сих пор не могу себе этого простить.