Бояре Стародубские. На заре (сборник)

Щепкина Александра Владимировна

Бояре Стародубские

 

 

Глава I

Близ Костромы, около города Галича, жила семья Талочановых. Прадед их был пожалован в бояре, имел свой дом в Москве; но сыну его не посчастливилось: он был уволен от управления одним из приказов, находившихся в Кремле, по жалобе на его хищничество, и удален с семьей в Кострому на житье в своей вотчине. Случилось это в начале царствования Алексея Михайловича; и с той поры Талочанов не выезжал уже из своей вотчины, где он скоро скончался, оставив двум сыновьям все свои имения и другие богатства. Один из сыновей его снова переселился в Москву, где поступил на службу думным дворянином; второй сын Кирилл Семенович поступил на ратную службу, раненый вернулся домой и поселился на житье близ Костромы, где жили все его родичи по жене, Ирине Полуектовне Савеловой. Долго, с большим трудом управлял он своим хозяйством, холопы его, хотя уже укрепленные на его земле, то и дело разбегались от него, уходили в самую рабочую пору, и Талочанову приходилось сманивать к себе на работы и селить у себя посадских людей из городов. Из городских посадов люди бежали охотно в деревни, убегая от платежа тяжелых городских налогов и податей. По смерти Кирилла Семеновича имущество его перешло к старшему в роде Талочановых, и только небольшая часть досталась жене его, с небольшой, устроенной им усадьбой. Ирина Полуектовна осталась после него сиротствовать с двумя небольшими дочками. Именье было невелико, и приходилось ей, при небольшом числе крестьян, самой прикладывать всюду к делу свои белые, боярские руки. При ее скромных средствах не приходилось прятаться в тереме. Но старинный дом Талочановых, построенный дедом, давал семье просторное и удобное помещение. Он был двухэтажный, с теремами над верхним этажом. Внизу находились так называемые подклети для кладовых и кухонь; в верхнем помещении была большая палата и несколько комнат, отделенных сенями, а выше надстроено несколько опочивален, в которые вела крутая лестница. В одной из опочивален, самой обширной, жила сама Ирина Полуектовна. Вся комната в глубине ее, начиная от широкой изразцовой печи и вдоль по стене до окон, уставлена была высокими сундуками, покрытыми пестрыми, выцветшими от времени коврами. В сундуках этих хранилось все добро, когда-либо нажитое родом Талочановых и Савеловых и доставшееся на долю Ирины Полуектовны и дочерей ее. Судя по одним этим остаткам серебра и соболей, можно было подумать, что недаром удален был от управления Дворцовым приказом прадед их и что много добра сохранилось и из рода Савеловых. В сундуках боярыни Талочановой не было недостатка ни в парчовых и камчатных шубках (верхние домашние и выездные одежды), ни в золотных, с тяжелыми собольими обшивками шубах, или летниках, телогреях и других одеждах. Они вынимались из сундуков временами, надевались при выезде в церковь, на богомолье, и перешивались и переделывались для дочерей боярыни, когда они подросли. В ларцах сохранились жемчужные ожерелья, серьги с длинными подвесками и вышитые золотом головные повязки. Дочки были еще невелики годами: старшей было только четырнадцать лет, а меньшой всего одиннадцать.

Глядя на старшую дочь, задумывалась Ирина Полуектовна: красотой она не отличалась и на вид казалась уже взрослой. Ростом она была почти с родительницу; лицо ее было красновато, кое-где виднелись ямочки от оспы, и глаза, хотя и бойкие, но небольшие, смотрели словно из ямок, спрятавшись под темными бровями: на родителя была похожа мужественная старшая боярышня. Только крупные свежие губы напоминали мать; и доброта матери светилась на всем лице. Меньшая дочь уродилась в Савеловых. То была стройная девочка с большими, почти синими глазами, круглолицая и с нежным румянцем; особенно бросались в глаза ее черные брови, выведенные дугой, и целая шапка кудрявых волос, черных, но тонких и мелко вьющихся.

Жила вся семья, конечно, не роскошно, трудами со своего хозяйства. Над всем надо было похлопотать хозяйке: посеять, добыть, продать или испечь, сварить, заготовить, чтобы не чувствовать недостатка в доме. Семья жила одиноко. Но обе боярышни не сидели в тереме, они всюду сопровождали мать по хозяйству и весь день проводили в саду, в огороде или в темном бору, собирая то грибы, то ягоды.

– Вы на свою свободу радуйтесь, пока ей пора да время! – говорила им растившая их мамушка, Василиса Игнатьевна, смолоду прижившаяся к дому бояр Талочановых. – У других, богатых бояр если бы вы родились, запирали бы вас наверху, в терему, как запирали вашу матушку!

– Особливо тебе, Степанида Кирилловна, плохо бы пришлось! Вишь, ты рано повыросла, за невесту бы слыла! Ну, боярышня Паша еще ребячлива, ее бы еще не унимали; пускай пока резвится! – толковала Игнатьевна.

– Мамушка! Это ведь скучно – богатыми быть! – весело говорила Паша при таких замечаниях мамушки.

Степанида молчала. Она обдумывала всегда все слышанное; а от мамушки многое приходилось ей узнавать. Она запоминала ее рассказы о людях и усвоила себе ее понятия о жизни.

Но что же могла усвоить она? Какие понятия о жизни? Дело в том, что, несмотря на простоту Игнатьевны, из слов ее поняла Степанида всю женскую долю того времени и не считала себя свободной, несмотря на свой юный возраст. Бродя с сестрой по лесу, она предостерегала ее своею ранней мудростию.

– Что бросаешься из стороны в сторону, словно птица небесная? – останавливала она сестру.

– Так веселее, вдвое больше избегаешь и высмотришь! – отвечала она.

– Тебе не привыкать порхать! Ты не пташка лесная, свободная! Когда-нибудь поймают и свяжут!

– Кто посмеет? – горячо вскрикивала меньшая сестра.

– Мало ли старших над нами, все нам приказать могут, – говорила Степанида Кирилловна, спокойно наклоняясь сорвать грибок или ягодку.

– Скучно с тобой ходить, побегу я вперед! – восклицала сестра и исчезала, убегая по тропинке легкими ножками так быстро, что только завитки волос подпрыгивали у ней на голове.

Старшая сестра обыкновенно, наполнив свой кузовок, возвращалась домой и шепотом сообщала мамушке, что сестра опять убежала.

Паша между тем безостановочно бежала по лесу, выбегала на опушку и оглядывала всю окрестность, все протянувшиеся около нее кочковатые болота, с одиноко кое-где растущими по ним великанами – старыми соснами. Она глядела на блестевшие широкие полосы озер и видела, как носились над ними цапли, широко развертывая свои серодымчатые крылья. Кругом было пустынно, далеко, на холмах за озерами, виднелись за оградами церкви и кресты монастыря. Весь этот простор и поражал Пашу своим объемом, и нравился ей. Она сама походила тут на малого зверька, с любопытством смотревшего из лесу; но она была смелее такого зверька. Она выходила на дорогу, которая вела к ближнему большому селу, и шла по ней дальше. Встречая крестьянских детей, она расспрашивала, откуда они, куда идут и где они жили? Расспрашивала о всех подробностях жизни: что они ели, что работают у них дома и так далее. Иногда встречалась ей повозка торговцев с товарами; и если тут ей предлагали сесть к ним на повозку, она, как кошка, вскарабкивалась на повозку и садилась рядом с купцами, не зная страха. Расспрашивая их, чем они торговали, куда везли товар, она доезжала с ними до ближнего села, забегала в избы и болтала со старухами и детьми и с молодицами, работавшими в огородах или в конопляниках. Так меньшая боярышня по-своему узнавала, как живут люди на свете. Она смотрела на живую жизнь, меж тем как сестра ее слушала только рассказы о ней от мамушки. Старшую боярышню не влекло узнать живую жизнь, она и не порывалась к ней, ее не испугала бы мысль запереться в тереме, но меньшая почувствовала бы страшную муку, если б ее вдруг лишили свободы, к которой она так случайно привыкла, пока на нее смотрели как на ребенка и позволяли ей безвредные прогулки. После своих прогулок поздно прибегала она домой, спеша поспеть к послеобеденному полднику. Мамушка журила ее слегка за долгое отсутствие, а втайне любовалась и радовалась на ее раскрасневшееся личико и блестевшие глаза.

Паша смущалась иногда тем, что домой приходилось возвращаться на виду соседей усадьбы, стоявшей против их дома на большом холме. То была усадьба бояр Хлоповых, огороженная, как крепость; а окна дома и теремов выходили прямо на долину, где стояла, окруженная лесами, усадьба Талочановых.

Богатые бояре Хлоповы считали себя выше всех небогатых соседей, а с Талочановыми и знаться не хотели. Боярышни Хлоповы прятались у себя в теремах наверху, почти не выходили из дому и сидели за вышиванием или за прялками; а когда скука такого существования начинала одолевать их, то они выглядывали из окон своего терема и смотрели на усадьбу Талочановых, наблюдая за всем, что там делалось. Усадьба стояла перед их домом открытая, ничем не защищенная от взоров; они видели у подножия холма их сад, огородик и весь двор и всегда знали, чем заняты были обитатели усадьбы.

– Вон они, бояре-то Талочановы, точно нищие, сами гряды полют! – указывала другим одна из сестер Хлоповых, и остальные также льнули к окну и уж не отрываясь следили за семьей Талочановых, добровольно участвуя во всех их занятиях. В окнах постоянно виднелись их толстые лица. Ирина Полуектовна и дети ее не любили их за такой надзор над ними и за вмешательство в их жизнь и дела.

– Вон девчонка меньшая домой спешит.

– Набегалась, побиралась где-нибудь… – раздалось вдруг замечание Хлоповых из сада, когда, крадучись, Паша пробиралась из лесу в сад своей усадьбы. Паша не вынесла таких слов и, приподняв руку, погрозила им пальцем. Но когда разобиженные боярышни Хлоповы прислали сказать Ирине Полуектовне, что за нанесенную им обиду подадут они, Хлоповы, жалобу самому воеводе в Кострому, то Паша, видя тревогу Игнатьевны, испуг сестры и слезы, показавшиеся на глазах матери, сама расплакалась и обещала вперед никогда не затрагивать Хлоповых. Обещание Паши было передано Хлоповым, и они успокоились, жалоба не была подана. Но Паша в этот вечер не отходила от матери, стараясь развлечь и утешить ее.

– Я не сержусь на тебя, Паша, а жалею о том, что не могу, по своему вдовству и сиротству, постоять за тебя и не дать себя в обиду! – высказалась сквозь слезы Ирина Полуектовна. – Я сама из рода боярского, постариннее Хлоповых!..

И пока мамушка Игнатьевна неповоротливо двигалась в своей крепко стеганной телогрее и готовила все на стол к ужину, беспрерывно поправляя на голове повойник, Ирина Полуектовна вела длинную беседу с дочерьми о своем боярском роде. Сидя на одной из широких, чисто вытесанных лавок с узорными спинками, тянувшихся вдоль стен большой палаты, Ирина Полуектовна внушала своим дочерям о значении Савеловых.

– Я из рода Савеловых и втайне про то вам скажу: место занимал мой род в царских палатах повыше их, Хлоповых! И ежели Хлоповы норовили сесть повыше, то сейчас их и выводили вон. Случалось, что пойдет крупная меж бояр ссора и велит государь-батюшка обоих бояр из палат своих вывести; но все же боярин Савелов своего рода не ронял! И по служебным местам Савеловы считались выше Хлоповых. Вот ежели бы не мое сиротство, я бы им отпела, чтоб они и ныне про то не забывали! И Хлопову ничего не дали, никакого имущества, когда выдавали за него жену; а я за собой поместье принесла! И теперь управляет нашим поместьем дед ваш, а мой дядя, боярин Ларион Сергеевич Савелов! И по закону царскому взял за себя именье, должен о всех нас, сиротах, заботиться и печься. И Ларион Сергеевич, дед-то ваш, обеих вас замуж выдаст и всяким добром наделит. И теперь он нас, сирот, не забывает и крестнице своей Паше гостинцы часто шлет.

– Не хлебом единым жив человек! – мрачно проговорила вдруг пятнадцатилетняя Степанида. – Не одно добро нужно нам; а не следует сестрице гнев держать на соседей! Это не по-Божию. В церковь ей надо бы чаще ходить да слово Божие слушать! Да к скромности девичьей привыкать ей пора настает!

Ирина Полуектовна, всегда глядевшая полузакрытыми глазами, вдруг широко раскрыла их и уставилась на дочку.

«Что это? Откуда набралась такой мудрости?» – думала боярыня, дивясь дочке; редко приходилось ей в то время слышать речей разумных от молодых боярышень.

Паша, чувствуя вину свою, краснея, потупилась; но через минуту уже лукаво подмигивала Игнатьевне на сестру Степаниду. Она радовалась, что хоть Игнатьевна не бранила ее. Когда, испросив благословенья родительницы, боярышни ушли в свою опочивальню, Степанида долго сидела еще, не укладываясь спать, и вполголоса, однообразно и мерно читала наставления сестре Паше.

– Да перестанешь ли, боярышня, Степанида Кирилловна, будет ли речам твоим конец? – вступилась за Пашу мамушка Игнатьевна. – За каждым человеком своя вина есть. Ведь и ты, Степанида Кирилловна, не святая, и про тебя родительница не знает, что ты странниц да черниц в кухне угощаешь!

– Разве то дурно, людей Божьих приютить? – возразила Степанида, несколько растерявшись от упрека мамушки.

– Долго ты с ними беседуешь, а о чем – того никому не сказываешь! Разные черницы бывают, а московские черницы и смуты разносят, мало ли их из Москвы повыселили, жить там не позволили! С ними опасливей надо быть. Да отчего, Степанида Кирилловна, ты в постель не ложишься и молитвы при нас не творишь? – допрашивала мамушка. – Вишь, Паша помолилась и спит спокойно!

Молодая боярышня нехотя сбросила с головы повязку из широкой полосы синего бархата; темно-русые косы были тотчас расплетены, и, потушив затем свечу, она стала перед иконами. А мамушка при свете лампады взглядывала, стараясь приметить, как складывала боярышня персты свои на молитву.

Ирине Полуектовне меж тем не спалось в своей опочивальне; вынесенная обида разгорячила ее, и сердце билось беспокойно. Смутили ее также и речи Степаниды, и в голове ее поднимался снова вопрос, откуда набралась она таких речей? Ирина Полуектовна не догадывалась, что речи «о скромности девичьей» слышаны были от мамушки, а другие речи переняты были от черниц, бродивших в их краю.

Зато меньшая боярышня спала крепким сном, позабыв о Хлоповых. Ей снился лес и лесная тропинка, вьющаяся между зелеными кустами, и блеск озер между холмами на обширных болотах; и снился ей темно-серый с длинными ушами заяц, выбежавший на тропинку из кустов можжевельника. Боярышня во сне бежала за ним, а он поддразнивал ее, прыгая перед ней из стороны в сторону и сверкая белым брюшком. И самый храп с посвистом мамушки Игнатьевны и спавшего на лестнице сторожа хотя слышался ей сквозь сон, но превращался в снах ее в пение лесных птиц; он слышался ей будто свист дроздов по деревьям или вроде крика скворцов. Осенний холодок пробирался в терем, а Паше снилось, что лесной ветер веял ей в лицо.

Ночь меж тем проходила над холмистыми равнинами и светлыми озерами Костромы. А наутро начинался обычный порядок жизни в усадьбе Талочановых. Боярыня и боярышни выходили с утра из своих покоев смотреть на работы в поле, и боярышни беседовали с рабочими. С ними же была тут мамушка Игнатьевна, поспешавшая в поле своей дряхлой походкой. Тут же был и сторож Ларька, следовавший всегда за боярышнями, как сторожевая собака; и сзади уже подгонял стадо пастух Лука, древний старец, седой как лунь. К старику Луке подходили обе боярышни и понемногу втягивали его своими расспросами в рассказы о старине. Лука, разламывая краюху хлеба себе на завтрак, садился на траву немного поодаль от боярышень; посыпая хлеб крупной солью из тряпочки, чавкая и щуря подслеповатые глаза, Лука без умолку что-нибудь рассказывал, припоминая прожитую жизнь, войны, пожары и бегство свое из Москвы от нашествия поляков. Боярышни уходили от него, унося в голове своей много тревожных картин из русской жизни. В памяти Луки составилась целая летопись за его долгую, почти столетнюю жизнь. Он соображал, сколько народу убито было в войне с поляками; высчитывал, по различным устным преданиям, сколько бояр казнили на Москве при Иоанне Васильевиче Грозном и сколько боярынь пострижено было в монастыри.

– И сам я служил в ратных людях при царе Михаиле Феодоровиче, которого тогда наш костромич спас от поляков, – так заканчивал он свои рассказы, горячо крестясь при этом воспоминании.

Завидуя, что все толпились вокруг Луки, слушая о старине, кучер Захар являлся разгонять народ, напоминая, что пора браться за работу. Особенно старался он отманить от него боярышень, пугая их злой собакой Луки. Служители Ирины Полуектовны все были преданы ей более или менее, почти все довольные ее милостивым обращением и всем, что она жаловала им. Не было примера, чтобы подал жалобу кто-нибудь из холопов Талочановых в те времена, когда повсеместно возникали дела по обжалованию бояр, на которых взводились клеветы в чародействе или грабительстве и утаиванье казенного имущества.

Если до сих пор быт Талочановых доставлял очень разнообразные зрелища соседям их Хлоповым, то в конце этой осени, когда ссоры их чуть было не довели до жалобы к воеводе, Хлоповы могли видеть из своего окна довольно новую и любопытную картину. По дороге, пролегавшей мимо их окон, проехал большой рыдван, запряженный четверней цугом; повозки и верховые сопровождали рыдван, направлявшийся к воротам усадьбы Ирины Полуектовны. Боярышни Хлоповы поспешно бросили свои вышиванья и прильнули к окнам. При внимательном наблюдении у них вырывались невольно и описания всего, что они видели.

– Рыдван, четверней!.. Что б это значило? – спрашивали они друг друга. – Вылез боярин, борода седая, верно, старый!..

– И другой боярин, тоже старый, – повторила другая сестра Хлоповых.

– А вот и молодой за ними вышел из рыдвана, – восклицала снова старшая сестра. – Ах! – вскрикнула она, закрываясь фатой, когда молодой боярин бросил взгляд в их сторону. Но отойти от окна казалось невозможным; все боярышни глядели на рыдван, прячась друг за друга. Они видели, что кучер Захар и сторож Ларька кланялись до земли, провожая бояр на крыльцо. Видели выбежавшую из дому Игнатьевну; с радостным лицом и глубокими поклонами она провожала гостей в сени, отворяла двери хором. Потом поднялась суета, беготня: Захар и Ларька бегали по двору, в погреб, таскали оттуда бутыли, бочонки и разную провизию. Хлоповы были сильно озадачены, они не могли разгадать, откуда эти гости и зачем они были здесь? Через несколько часов только прислуга их разузнала, что то был дядя боярыни Ирины Полуектовны и с ним были бояре, посещавшие Ипатьевский монастырь близ Костромы.

– А-а, остановились на отдых! – решили Хлоповы. – А может быть, что и жениха привезли Степаниде, только куда – стар! Правда, и она красотой не похвалится.

Но приехавшие бояре были не женихи, – то были гости, заехавшие с богомолья. Старый боярин Савелов, дядя Ирины Полуектовны, отправлялся на богомолье; он тосковал о сыне, недавно поступившем на службу в ратные люди и ушедшем в поход на границу Польши; оттуда он должен был отправиться в Украйну. Проводив на войну единственного сына, молодого боярина Бориса Савелова, старик загрустил и, чтобы рассеяться и утешиться, предпринял поездку по монастырям – молиться о спасении любимого сына от всех бед мирских. По дороге он посетил Ирину Полуектовну, семью которой, по обычаю того времени, он обязался блюсти и поддерживать, приняв на себя все ее имущество как старший родственник. Такой обычай, дозволенный законом, не всегда был удобен «опекаемым», но Ирина Полуектовна, напротив, была довольна, и ей не приходилось жаловаться на своего опекуна.

Старый боярин и прежде навещал ее и внучек, но на этот раз приезд имел особую цель. Он скучал без сына и задумал пригласить Ирину Полуектовну переселиться к нему на житье, чтобы заботиться о нем, старике, и о малых детях сына, уехавшего на войну, мать которых скончалась еще задолго перед тем.

Сделка эта была бы по сердцу боярину, если бы только нравы дочек его племянницы не были к тому помехой; их-то желал Савелов узнать поближе. С боярином Савеловым отправлялись, по приглашению его, бояре Стародубские, самые сановитые бояре из всего воеводства Костромского, по старинному роду и обширным вотчинам. Стародубские считались даже в родстве с Савеловыми, но родство их было такое отдаленное, что ближе связывало их соседство и установившиеся дружеские отношения. При старом боярине Стародубском ехал в монастырь его меньшой сынишка, лет пятнадцати; его старший сын был давно убит в Литве.

Пригласив Стародубских заехать на отдых к Ирине Полуектовне, боярин Савелов смекал, что, быть может, не худо показать им еще не взрослых дочек Талочановой: кто знает, не пригодится ли это в будущем? Не прочь был взглянуть на них и боярин Стародубский, зная, что красив был исстари род Савеловых, к которому принадлежала Ирина Полуектовна.

Боярыня Талочанова радостно сбежала с крутой лестницы своих верхних покоев навстречу опекуну и дяде. Но, завидев, кроме него, посторонних посетителей, она снова взбежала наверх к себе прибрать себя понаряднее и одеть дочек в новые шубки и повязки и успела покрыть свой головной убор тонким белым убрусом. Прибравшись, она сошла в нижние покои поклониться гостям.

– Добро пожаловать, родимый дядюшка! Рады мы, свет наш, твоему приезду! Без тебя, отца нашего, мы, сироты, соскучились! – приветливо говорила Ирина Полуектовна, низко кланяясь боярину Савелову.

– Здорова, боярыня Ирина Полуектовна! Надеюсь, что Господь вас хранил и миловал; заехал в том своими очами увериться; вот пожаловал к тебе и старый знакомый, боярин Никита Петрович Стародубский.

– Много лет тому, как видела я боярина, – ответила Ирина Полуектовна, – а помню, что и на свадьбе своей его видела, и чашу с медом, и кубок с вином ему, по обычаю, подносила.

– Теперь не узнаешь меня, чай, состарился я, боярыня! А вот молодой сынишка мой, Алексей, – говорил Никита Петрович, подходя к ней с сыном.

– Похож он на тебя, Никита Петрович; точно тебя молодым вижу! Твои кудри русые и глаза орлиные, – говорила Ирина Полуектовна, рассматривая Алексея.

Молодой боярин, одетый в объяренную ферезь сверх легкого кафтана летника и в парчовую шапочку, обшитую меховым околышем (наряд, принятый в старину и в зимнее и в летнее время), стоял пред Талочановой, краснея и опустив свои бойкие очи.

– Здорово расти! – продолжала приветствовать его боярыня. – Моя хвала не во вред тебе, а на здоровье! Чем угостить тебя прикажешь, дядюшка Ларион Сергеевич, и вас, дорогие гости! Час, кажется, обеденный недалек…

– Накорми нас, боярыня, чем Бог послал, а после стола позови дочек, не стесняясь: пускай поднесут они нам меду твоего варения домашнего; потом позволь отдохнуть у тебя; вечерком поговорим с тобой о деле, и отпусти нас, родная, в путь-дорогу к своим домам.

Ирина Полуектовна спешила выполнить все, как приказал боярин Савелов. В большой палате накрыли стол для обеда, украсив его всем, что было дорогого и блестящего в доме, сохранившегося в запасе, несмотря на изменившееся положение в делах и имуществе Ирины Полуектовны. Бояре сели за стол одни, – хозяйка хлопотала и распоряжалась всем издали. Горячие кушанья, суп с потрохами и другие похлебки сменились холодным мясом и рыбою, затем шли пироги и жареная живность, потом – оладьи с медом, варенье различное и другие сласти и печенья. Предки наши строго соблюдали посты. Царь Алексей Михайлович постился с такою строгостью, что питался одною просфорой или позволял себе кушать квас с огурцами в большие посты; но в праздники или ради угощения гостей подавались разнообразные и обильные блюда, и бояре долго сиживали за обедами, роскошь которых не уступала и обедам нашего времени.

После стола боярин Савелов просил Ирину Полуектовну вывести к ним дочек; молодые боярышни, привыкшие встречаться с посторонними лицами на прогулках, не стесняясь сошли вниз из своей светлицы; их манило любопытство посмотреть на чужого боярина и повидаться с дедом, который всегда привозил им подарки и лакомства; боярышень стесняли немного только их праздничные одежды, которые заставили надеть для выхода к гостям; особенно не нравился наряд Паше, тем более что, спешно переделанный, он был ей длинен и спускался почти на четверть на пол: подметать или укоротить не успели; то был летник из голубой шелковой материи, камки; он был надет сверх алой шелковой сорочки, подвязанной поясом, как всегда носили тогда; длинные рукава летника были открытые и висели до самого подола; на голове у нее была голубая повязка, шитая жемчугом. Паша надела все это неохотно и постоянно придерживала длинную одежду свою, собирая ее в складки под рукой и прижимая к себе локтем. На Степаниде был шелковый темно-малиновый летник и на голове повязка такого же цвета, шитая золотом; обе боярышни были обуты в чеботы, как назывались тогда высокие сафьяновые сапожки, строченные разноцветными шелками и золотом. Упрямые волосы Паши выбивались из-под повязки, спускались на шею и кудрями подымались на всей голове; в руках у обеих сестер были тонкие белые ширинки, богато вышитые шелками.

Дед улыбнулся внучкам. Такая же снисходительная улыбка пошевелила седые усы и бороду боярина Стародубского. Молодой боярин Алексей застенчиво глядел на вошедших боярышень, оправляя на себе ферезь и шапочку на голове.

Глаза Паши остановились на молодом боярине с такой нескрываемой веселостью, что, невольно потупившись, он с неудовольствием перенес потом свой орлиный взгляд в сторону. В молодом Алексее, кроме красоты, унаследованной от отца, проявлялась уже их общая родовая черта: не смиряться и чувствовать себя свободным.

После глубокого поклона боярышень, хорошо заученного Степанидой от мамушки, но у Паши выходившего слишком быстрым и забавным, – обе они взяли приготовленные подносы с кубками меду и поднесли их гостям. Отпив немного из кубка, дед поцеловал обеих боярышень, старый боярин Стародубский поблагодарил Степаниду ласковым поклоном, а Пашу также поцеловал, считая ее ребенком. Паша подошла к молодому боярину и, с улыбкой и любопытством в бойких глазках, стояла перед ним, ожидая, что он возьмет кубок, но Алексей отказался от меда.

– Пей, боярин, не бойся! – проговорила вдруг Паша, очевидно желая угостить его вкусным медом.

Старики глядели на эту сцену улыбаясь. Алексей смеялся, потупившись.

– Он боится, что я его поцелую, – бойко проговорила вдруг Паша, – а я его не стану целовать! Выпей же, боярин!

– Постой, сестра! – окликнула ее Степанида. – Ты не кланяешься, так не делают! Ты вежливенько проси.

И, кланяясь в пояс молодому боярину, она сама поднесла ему кубок с медом, приговаривая:

– Выкушай, боярин! Нам на утеху, себе на здоровье!

Ее серьезный вид и скромные речи ободрили Алексея; он решился взять кубок и даже отпил из него до половины.

– Пей все, себе на утеху! – понукала его Паша, стараясь подражать сестре и отвесив такой же низкий поклон.

Старики, поглядывая на нее, шептались между собой.

– Вот спасибо, боярышни-внучки, – смеясь, говорил дед Ларион Сергеевич, – спасибо за вашу ласку!

– И вам, бояре, спасибо за вашу ласку и милость! – ответила боярышня Степанида серьезно и степенно, опустив длинные ресницы, наполовину скрывшие ее черные глаза, всегда светившиеся мрачным блеском и задумчивые не по летам. Поставив поднос на столе и степенно продвигаясь по комнате, Степанида присела на лавке подле Ирины Полуектовны.

– Хорошо ли живется вам, боярышни? – спросил дед ее Ларион Сергеевич у Степаниды.

– Благодарим Бога, дедушка Ларион Сергеевич, и молим Его за твое здоровье! – отвечала Степанида, наклонив голову, осторожно выговаривая каждое слово, видимо стараясь не сбиться в речах и глядя куда-то в сторону, а не в лицо гостям.

– Чем же вы занимаетесь и чем забавляетесь, боярышни-внучки? – спрашивал дед, всматриваясь в лицо Степаниды.

Паша меж тем едва успела справиться с своею длинной одеждой и, не зная, куда девать свой кубок, подошла к сестре во время вопроса деда.

– Мы в саду работаем и по лесу бегаем. Я весь лес обходила и все тропинки знаю! – ответила Паша за сестру, с живым интересом передавая деду о том, что составляло всю радость ее жизни.

Дед слушал ее с усмешкой; а Степанида зарумянилась и дергала сестру за рукав, испуганная ее чистосердечной болтливостью.

– Мы стараемся помогать во всем матушке и в лес с ней ходим за грибами… – проговорила она, поправляя слова сестры.

– То хорошо, боярышни, что вы матушку слушаетесь… – похвалил дед, выслушав Степаниду.

– Мы ей покорны, как Бог велел к родителям быть покорными. Слово Божие исполнять надо! – продолжала речь свою Степанида.

Ирина Полуектовна уставилась на нее глазами, снова удивляясь ей. Как-то чудны были ей эти речи, такие строгие и произносимые ребяческим голосом Степаниды. Деду они нравились. «Речиста, – думал он, – но говорит умно».

– А с сестрою в ладу живете? – спросил он снова старшую боярышню.

– Отчего же нам не ладить? Она еще ребячлива; да если и сшалит порою, – с нее нельзя взыскивать, – отвечала Степанида, снисходительно улыбаясь. – И каждому человеку Бог прощать велит! – прибавила она уже серьезно, глядя в глаза деду.

– Так ты и со всеми в мире живешь, Степанида Кирилловна? – спрашивал дед.

– Где мир – там и Господне благословение, – ответила девушка, задумчиво глядя перед собой.

– Ты, видно, их учишь слову Божию? – сказал дед, обратившись к Ирине Полуектовне и, видимо, довольный.

– В церкви они часто бывают; и Степанида крепко запоминает, что там слышит, – смущаясь, отвечала Ирина Полуектовна, сама не понимая, откуда развилась в дочери такая набожность.

Но мамушка Игнатьевна, стоявшая у входной двери, еще более вслушиваясь в разговор, думала: «Как бы чего и лишнего не сказала наша Степанида Кирилловна! Не прочувствовал бы дедушка, откуда в ней оно».

– Что же ты задумался, Алеша? – обратился к сыну Стародубский. – Вынимай гостинцы дедушкины, наделяй боярышень.

Молодой боярин вынул из дорожных сумок круглые лубочные коробки и ящики с пряниками, леденцами и сушеными фруктами, закупленными в Макарьеве.

Он открыл большую коробку с леденцами и пряниками, подошел было наделять боярышень, но Паша, шаловливо приподняв вдруг свои черные брови, с чуть заметной улыбкой подтолкнула вдруг всю коробку снизу и вышибла ее из рук неловкого мальчика. Он на минуту смутился, но тут же рассмеялся и бросился подбирать рассыпавшиеся на полу пряники; вместе с ним подбирали обе боярышни, и на помощь им сунулась и мамушка Игнатьевна; меж тем как старые бояре смеялись неловкости Алексея, не подозревая, что это были проказы Паши. Кроме сластей, боярин Савелов привез внучкам материй на шубки и хорошие четки янтарные из монастыря. Оделив внучек, он любовался их радостью и еще раз поцеловал их на прощанье и допустил их к руке.

– Уходите теперь, Господь да хранит вас! А нам позволь, Ирина Полуектовна, отдохнуть, и пора в путь-дорогу.

Ирина Полуектовна указала на комнату, где было все приготовлено для отдыха посетителей. На широких лавках разложены были пуховики с большим числом подушек в изголовьях, все было наряжено, – как выражались тогда, – камчатными наволоками и шелковыми штофными одеялами. Много вещей пришлось на это время вынуть из заветных сундуков, где Ирина Полуектовна хранила много ценных вещей, несмотря на свое стесненное положение и безденежье, чтобы передать их своим дочкам со временем. Перед отъездом гостей, после того как стороживший их пробуждение Ларька подал им кувшины с брагой смочить пересохшее во время сна горло, – боярин Ларион Сергеевич Савелов потребовал к себе племянницу Ирину Полуектовну и долго толковал с ней. Она сидела несколько поодаль от дяди, выслушивая его речи, совершенно растерянная, и не знала – горевать ли ей или радоваться. Ларион Сергеевич, дед и опекун детей ее, требовал и увещевал ее переехать к нему на житье на Ветлугу в его вотчину Городки, с семьею и слугами, которых найдет для себя необходимым взять с собой.

Отказать дяде в его просьбе было невозможно, по закону он мог распорядиться как хотел, а он только слезно просил Ирину Полуектовну не оставить его в одиночестве и принять под надзор свой внуков его, детей уехавшего на войну сына, – и Ирина Полуектовна на все согласилась!

Проводив бояр, долго стояла она на крыльце в раздумье и собиралась с мыслями, как сообщить ей все дочерям и Игнатьевне.

Обе дочки были меж тем в лесу, не ожидая, что посетители пустятся в дорогу засветло и нагонят их на лесной, узкой дороге. Боярышня Степанида, заметив их рыдван, поспешила сойти с тропинки и укрылась в чаще леса, а Паша осталась на месте и радовалась, что пришлось увидать весь поезд бояр, лошадей и сопровождавших их верховых. Стоя в стороне от дороги, она еще раз поклонилась дедушке и, смеясь, кивнула кудрявой головкой и боярину Алексею, сидевшему в повозке, ехавшей за рыдваном. Ее большие, светившиеся глаза точно дразнили Алексея; он вспомнил про ее проказы с коробкой пряников.

Вернувшись домой, Паша весело рассказывала вечером матери о своей встрече с боярами в лесу. Но в этот вечер ей пришлось выслушать много замечаний о том, что не умела она вести себя перед гостями, как того требовал обычай; много выговаривали ей сестра и мать и даже старая мамушка. Однако же, засыпая, она уже позабыла их наставления, – и снова снился ей сосновый темный бор, где она двигалась привольно, где кругом все так радовало ее и никто не распекал за шалости. А наутро следующего дня Паше пришлось услышать о переезде всей их семьи на Ветлугу!

 

Глава II

Тяжко было боярыне Талочановой переселяться из своего старого гнезда, свитого в молодое еще время; но еще тоскливее было это расставанье для обеих дочерей ее. Паше тяжело было проститься с сосновым бором, где ей знакома была каждая тропинка и каждая молодая елочка! И боялась она, что из хором деда несвободно будет убегать на прогулки. Степанида приуныла и задумывалась еще глубже Паши. Она расставалась, и может быть навсегда, с друзьями, которых нашла себе в окрестностях Костромы. Черницы, бродившие в их соседстве, быть может, не появятся на Ветлуге, у деда! А встреча с ними была одной отрадой жизни. Заходя к ней, черницы толковали ей слово Божие. Они открыли ей неведомый мир, светлый и лучезарный; они научили ее молиться и стремиться к Царствию Небесному. От них выучилась она читать и сама уже могла разбирать понемногу в святых книгах, которые они дарили ей. Ирина Полуектовна никогда не отказывалась принять странниц и давала им на время приют для отдыха, – они гостили у нее по целым неделям; а ей некогда было замечать, сколько времени проводила с ними боярышня Степанида за беседами в саду или в кухне. Боярышня угощала их и слушала их, пока родительница была на гумне, где у нее молотили или веяли. И могла ли знать Ирина Полуектовна, что под видом монахинь ходили к ней черницы, не принадлежавшие ни к какому монастырю, но добровольно облекшиеся в черные одежды и присоединившиеся к почитателям старых церковных книг, неисправленных или сохранившихся в древних рукописях. Черницы такого рода покидали Москву, чтобы скрыться от преследований их только зародившейся секты; они пускались странствовать по городам и монастырям и разносили учение о верности старым книгам и о необходимом долге креститься двуперстным знамением. В окрестностях Костромы странствовала одна из таких черниц, сестра Нефилла. Она не была монахиней и не жила ни в одном монастыре. Пострижение Нефиллы произошло у нее на дому, как это часто делалось в то время; пострижение совершалось каким-нибудь попом, отступившим от православия, то есть от новых порядков в служении по исправленным книгам, или иным лицом, приобретшим славу в народе и расколе. Пострижение Нефиллы совершилось в доме матери ее, вдовы ратного человека, убитого под Смоленском во время похода в Литву царя Алексея Михайловича в 1655 году. Царь вернулся из похода счастливо и со славой, отняв старинные русские города из рук поляков; сверх того, он еще присоединил к Руси Витебск, Полоцк и Ковно, а к титулу «русского царя» прибавился тогда титул «князя литовского». Царь отнесся внимательно и милостиво к семействам павших на войне ратных людей, и им приказано было выдавать кормы и деньги. Такая милость царя обеспечивала и мать Нефиллы; Нефилла могла оставить ее одну. Она покинула семью, постриглась, облеклась в черные, смирные одежды, присоединясь к кружку раскольников, упрямо ратовавших против исправленных церковных книг. Книги эти поправлены были монахами, призванными из Киева и из Греции.

Мысль, что старые книги поправлены были неверно, зародилась сначала в кругу духовенства, но поднявшиеся распри быстро проникли в народ, взволновали его и способствовали образованию секты раскольников. Раскол поддерживался и всем недовольным и притесненным людом, готовым пристать ко всякой смуте со своими особыми целями и мутить народ ради своих выгод и облегчения. К расколу приставало особенно много женщин. Нефилла дала зарок посвятить свою жизнь на спасение душ христианских от власти преисподней и от когтей диавола – и тем надеялась спасти и свою собственную душу. Она старалась указывать всем путь ко спасению; набожно любила она поучать совсем молодых девочек, предупреждая их от житейских бед и соблазна. И боярышня Степанида испытывала на себе всю силу ее учения. Жизнь уже представлялась ей и мрачной, и полной опасностей, на которые указала ей Нефилла. Жизнь представилась ей полной притеснений для женщины, и она убедилась уже в своем, таком юном, возрасте, что спасению и свободе женщины способствовали только монастырь и монашеская одежда.

Предвидя скорый отъезд и разлуку, Степанида искала случая повидаться с Нефиллой. Устроить это свидание было возможно; Нефилла была вхожа в семью приходского священника, она успела даже обратить к расколу одну из меньших дочерей этой семьи, и через эту вновь посвященную ученицу можно было сообщаться с Нефиллой. В распоряжении боярышни Степаниды был также бойкий конюх Захар, давно сносившийся с раскольниками, проникшими в их сторону. Захар исстари принадлежал к посадским людям города Костромы, но, убегая от тяжелых податей, он, по обычаю того времени, заложился к боярину Талочанову, то есть считался должником и обязан был находиться в его услужении; и двенадцать лет уже Захар считался должником бояр Талочановых, отбывающим свои долги работой и службой. Тем не менее положение его не могло считаться верным. Его всегда могли вытребовать и вновь поселить на городской, посадской земле и подвергнуть правежам, принуждая выплачивать подати. Свободных, гулящих людей старались тогда приписывать к городу, селить на места для более удобного собирания податей, которые все увеличивались во времена беспрерывных войн и шли на содержание ратных людей. Учение раскольников и их сборища показались Захару путем ко спасению в случае опасности. С чутьем зверька, окруженного преследующей его стаей гончих собак, он отыскал себе теперь лазейку на случай опасности. Этот самый кучер Захар давно смекал, о чем вела беседы Нефилла с боярышней Степанидой, а Нефилла, со своей стороны, давно уже поручила Захару беречь и наблюдать за боярышней. «Из наших будет», – сказала она ему. Это новое обстоятельство усилило преданность Захара к семье Талочановых.

«И из боярских детей святые выходят, когда они нашего дела держатся», – думал он.

И по просьбе боярышни Степаниды он устроил свидание ее с Нефиллой, всегда зная, где в какое время находилась черница. Захар отыскал ее на этот раз в ближнем монастыре, куда ее принимали на отдых, не подозревая, с какими целями она странствовала, считая ее собирательницей на церкви Божии. Встретившись в церкви с ученицей Нефиллы, дочкой священника, Степанида пригласила к себе уже прибывшую к ним Нефиллу. Ирина Полуектовна радушно приняла ее, предлагая погостить у них до их отъезда; так устроилось последнее и знаменательное свидание Нефиллы с боярышней Талочановой. Число учениц Нефиллы быстро умножалось; черница эта посещала монастыри и храмы; старые люди не могли заподозрить ее в расколе и допускали в свои дома. Она же разносила между тем рукописные увещания, тайно читая их крестьянам и молодым боярышням. У ней были списки бесед раскольников с московским духовенством и их доказательства в защиту двуперстности крестного знамения. У ней были выписки из писем, рассылаемых раскольниками, в которых упоминалось о ревнителе их, протопопе Аввакуме, и его деяниях.

Она читала теперь наедине, сидя в комнатке подле кухни, жадно слушавшей ее ученице, эти отрывки из писем и бесед раскольников. Нефилла грустно передавала ей о всех страданиях, вытерпенных бывшим недалеко от них Юрьевским протопопом Аввакумом, ныне уже сосланным в Тобольск, но сохранившим дух свой не сокрушенным всеми лишениями и в холод и в голод! Вслед за тем Нефилла передавала о терпении и твердости жены его, переносившей с ним все эти тяжкие странствия и бедность и старавшейся поддерживать бодрость Аввакума. Она рассказывала, как в Москве, куда вызывали Аввакума, из сострадания к нему и дивясь его усердию к проповеди слова Божия, сам царь жаловал его своей милостью; а через некоторое время он снова начинал проповедовать о верности старым книгам, не мог он совладать с собой и умалчивать о том, как сам верил.

Аввакума еще помнили в Костроме и ее окрестностях. Он был уроженец соседнего воеводства Нижегородского, был поставлен священником в одном селе и много терпел от местных властей.

– Потом, – продолжала Нефилла, – знали все Аввакума, когда его поставили протопопом в Юрьевце-Поволжском, после челобитья его в Москве знатным боярам; те вступились за него, и знатное духовенство отнеслось к нему ласково.

– Дивились все его силе при всех его невзгодах и его житью богоподражательному, – говорила Нефилла. – А теперь богобоязненный ревнитель наш снова живет в ссылке! И боярыни, ученицы его, боярыня Морозова и сестра ее, что княгиня Урусова прозывается, не могли спасти его! Да и сами обе боярыни уверовали в его учение и пострадали за правду.

Много узнала Степанида из своей последней встречи с черницей. Внушала она ей:

– Скрывайся пока, боярышня! Только твердо держись двуперстного креста и старых книг втайне да оказывай всякую помощь странницам нашим и странникам через раба Божия Захара, – просила Нефилла, прощаясь и пряча свои рукописи в особый мешочек, висевший у нее на шее.

Боярышня Паша помогала между тем Ирине Полуектовне переносить и укладывать вещи, которые должны были остаться на хранении в подвалах под надзором сторожа Лариона.

Боярышни Хлоповы не отходили от окон. Заслышав, что Талочановы переезжают к деду, они в последние дни старались насладиться зрелищем укладывания их вещей, предчувствуя, что скоро лишатся любимого развлечения с отъездом семьи Ирины Полуектовны.

– Глянь-ка, Игнатьевна! Вишь, прильнули к окнам плотно как! – указывала на них Паша мамушке. – Даже носы приплюснули, а лбом как бы стекол не продавили…

– Плюнь ты на них, родная! – крикнула на Пашу мамушка Игнатьевна.

Паша уже отставила было губки, чтобы плюнуть, но Игнатьевна круто повернула ее за руку, говоря: «Делай свое дело!» – и гневная выходка Паши была отстранена вовремя. Опомнившись, Паша была сама довольна, – досталось бы ей от сестры!

– Отпусти, мамушка, в бор побегать, – просила Паша, – после опять приду помогать, а пока ты кликни сестру, Степаниду; ее подруга Черная ушла, вот видишь, пошла по дороге к церкви…

– Муха черная! – восклицала, глядя на дорогу, Игнатьевна. – Жужжит, жужжит, и не ведаешь, про что она там!.. Право, жужелица. Ты с ней не знайся, Паша!

– Ах, она мне уж прискучила! Все учила двумя перстами креститься, а я ей говорю: «За это далеко сошлют, пожалуй! Ты меня не учи; и поп наш, батюшка, не приказывал так персты складывать. Это, говорит, одна глупость у народа, не разумеют ничего!..» Нефилла отвернулась, а сестра заплакала, я и ушла от них.

Весело прощебетала все это Паша, не понимая борьбы, глухо начинавшей клокотать в окрестности да и в самой семье ее.

– Складно ты ей ответила, гладко! Право, хорошо! И как у тебя на ту пору нашлось разума! – радовалась Игнатьевна.

– Я помню, что батюшка нам сказывает, сестра сама велела запоминать мне все о слове Божием. – И Паша порхнула из калитки двора на дорогу в бор, почти столкнувшись с Захаром. Захар стоял подле калитки, мрачно уставив глаза на Игнатьевну. Он подошел к ней теперь и, пристально глядя на нее прищуренными глазами, недвижно стал перед ней в положении борца.

– А ты почем знаешь, что наш поп-батька лучше научит против матери Нефиллы? – спросил наконец Захар, наступая на Игнатьевну. Но Игнатьевна не сробела и, твердо уставив на него глаза свои, заговорила:

– Слово Божие одно, от века! А кто его надвое толкует, тот сам повихнулся, значит! Вот что поп-то нам говорит: «Спаситель всех миловал и язычников спасал, а они еще и вовсе не клали на себя крестного знамения! И все народы, говорит, внидут в Царствие Божие, лишь бы по Божию слову жили! Вот как он учит!»

– Эх, мать! Хорошо тебе за боярами живется, так ты так и говоришь, – сказал Захар с горьким укором. – Прикрепили бы тебя к посадской земле да поприжали бы, так ты бы не так пела! Ты бы другое скоро уразумела. Народу на этом свете нелегко живется, так и прислушивается он к тем, кто иначе учит, разумея, что с этого впереди быть может, а ты, нас не жалеючи, на нас же нападаешь!

– Учат вас только на вашу же гибель! Лучше это разве, что народ начал прятаться в лесах, по кельям, и сам себя сжигает, погибает смертью лютой? А заберут, отыщут, так сошлют туда, где и солнце не светит! Ты не подводи нашу боярышню, все заявлю Лариону Сергеевичу, боярину нашему, если что примечу!

После таких слов Игнатьевны Захар мгновенно исчез из огорода, где они стояли, словно его и не было; и к дому не подходил в этот день, остерегаясь встречаться с боярышнями.

«Пусть мамушка позабудет обо мне», – смекал он.

Через неделю обоз с имуществом семьи Ирины Полуектовны двинулся под управлением Захара. Боярыня брала его с собой на Ветлугу, как верного слугу; мамушка молчала.

«Он там смирней будет», – думала она.

Время стояло светлое, осеннее. В половине октября выпал снежок; ледком затягивались все светлые озера, а в бору на ветках можжевельника или сохранившей еще свои красные кисти рябины, притаившись, вместе с ветками покачивались снегири. Паша, выбежавшая в бор, подкрадывалась ближе вглядеться на красную грудь и умные глаза красивой птицы. Было свежо. Паша покрывалась сверх повязки алым шелковым платочком и надевала на себя телогрею, обложенную мехом. На щеках ее выступал от морозного ветра свежий румянец; ступая по мерзлой земле, она сжимала на ногах пальцы от холода. Снегу было немного, но он висел белыми хлопьями на высоких зеленых елях, и в кучи намел его ветер под кустами. Тропинка также была слегка посыпана снегом; сквозь белые хлопья его пробивалась зелень брусники и кусты мха, по которым мягко ступали ножки Паши. Она шла домой, любуясь всем и словно прощаясь. Солнце, спускавшееся к закату, осветило снег и зелень мягким красноватым светом, и все казалось приветнее в лучах его, проникнувших сквозь стволы деревьев и на тропинку. Сердце у Паши сжалось на прощанье.

Отслужив напутственный молебен, простясь со слезами со всеми служителями и оделив каждого по заслугам, боярыня Талочанова выехала из своего поместья на Ветлугу в одной колымаге, поместившись в ней с дочерьми и мамушкой. Путь был неблизкий; колымагу боярыни сопровождали повозки с ее вещами и провизией, с запасами пирогов и живности, без которых дорожные люди могли бы голодать, не имея возможности достать пищи в крестьянских избах, а других приютов не существовало для путешественников. Дня через два боярыня и боярышни счастливо достигли Горок, и старый боярин Савелов, просиявший весь при виде внучек и племянницы, встретил их, проводил в свой дом и тотчас велел провести наверх, в приготовленные комнаты детей своего сына, уехавшего в поход. Детей, нарядно прибранных, привела бойкая женщина годов около тридцати, сухощавая и подвижная, с небольшими серыми глазками, бегающими по всем сторонам, словно боясь проглядеть кого. Она кланялась, изгибалась, будто не могла смирно стоять на месте и, наклоняясь, заглядывала в лица приезжих.

– И, Феклуша, здравствуй! – сказала ей Ирина Полуектовна, подходя к детям.

Дети, мальчик и девочка, упрямо прижимались к сарафану Феклуши, напрасно увещевавшей их подойти к тетке.

– Подойди, Вася, подойди, Луша, тетка-то привезла вам гостинцев!

Ирина Полуектовна спешила развязать свои холщовые и небольшие камчатные дорожные мешки и вынуть из них золоченые пряники, инжир и другие сласти, получаемые тогда по всей Руси с торга в Макарьеве, около Нижнего. На торг этот направлялись все товары и лакомства с Дальнего Востока, Сибири и из городов России, пока позднее весь торг не перешел в самый Нижний и стал известен под именем Нижегородской ярмарки.

Увидав пряники, дети живо протянули свои ручонки к приезжим. Паша схватила на руки девочку и расцеловала ее.

– И меня подыми! – просил Вася, доверчиво глядя в глаза ее, сиявшие лаской, и любуясь на красные щечки Паши.

Степанида степенно стояла подле старого боярина, сложив скромно руки и потупившись; она расспрашивала его о здоровье. Она просила наставить их на путь: «Чтобы знали они, что должно им делать ему в угоду, где поместиться и где свои вещи расставить».

– Все вам покажет Феклуша, – ласково сказал дед, довольный кротким и покорным обращением Степаниды, которую допустил к руке своей, а Пашу поцеловал в обе щеки при встрече.

Феклуша здоровалась с боярышнями, почти земно кланялась боярыне Ирине Полуектовне за то, что она признала ее, Феклушу, не забыла.

– А я вам заслужу, – щебетала она, – провожая их наверх, отворяя дверь и указывая на крутую лестницу, ведущую в покои терема. Остаток дня прошел в расстановке и уборке привезенных вещей. Захар помогал во всем как человек, изучивший новую местность, усадьбу Лариона Сергеевича, в которой прожил уже более трех дней. Вечером пришел наверх старый боярин побеседовать с семьей. Он расспрашивал, на кого Ирина Полуектовна оставила усадьбу, советовал и указывал, как им расположить все у себя, чтоб им было удобно, но особенно поручал он им беречь его маленьких внучат, упрашивая Ирину Полуектовну взять на себя этих детей, уже полусирот.

Боярин ушел, наконец, обещая посещать их иногда и приходить посмотреть на внучек и побеседовать, согласно обычаю, допускавшему в терем и мужские лица, принадлежавшие к семье, особливо старших родственников.

Ночью утомившиеся путешествием приезжие боярыня и боярышни – все крепко уснули на новых местах. Дети уснули, сжимая в руках золоченые пряники; Паше снова снился темный бор их старой усадьбы, освещенный солнцем, со снегом и снегирями; боярышня Степанида спала с грустно опущенной на руку головой, и ей снился старец Аввакум, идущий пешком с женою и детьми по скользкой дороге пустынных и замерзших болот. И слышался ей его голос: «А ты присмотри за детьми-сиротами!» – и голос этот напоминал голос деда Лариона Сергеевича. Игнатьевна спала необыкновенно сладко, утешенная ласковым приемом боярина и уверившись, что боярышням ее предстоит здесь легкая жизнь под его покровом. И во сне снились ей готовые кошели с золотом, открыто расставленные на разных поставцах по стенам во всех нижних покоях Лариона Сергеевича.

С рассветом утра исчезли блаженные сны, и настала новая и непривычная жизнь. Боярыне Ирине Полуектовне и дочерям ее пришлось просидеть весь день наверху в теремах и без занятий, к которым они привыкли у себя дома. В хозяйство Ирина Полуектовна еще не вступала, хлопотать ни о чем не приходилось. Степаниде совестно было читать свои книги на глазах у незнакомой ей девушки Феклуши; она опасалась ее расспросов и просила у нее: «Нет ли чего пошить для детей?»

– Сшей мне мяч! – просил Вася.

– Я сошью тебе мяч! – вызвалась Паша, обрадованная, что нашлось занятие. В играх с детьми она нашла себе развлечение, они строили себе дома, гуляли по комнате, стена которой изрисована была деревьями и травами, дети же считали это садом за неимением другого сада! Паша кормила детей, сказывала им сказки, но через несколько дней и это занятие недостаточно развлекало ее. Ей недоставало воздуха, свежего воздуха, которым так легко дышалось, ей наскучило оставаться в четырех стенах; она подходила к двери и смотрела вниз по лестнице с желанием сбежать с нее.

 

Глава III

Бродя от скуки по всем углам терема, Паша натолкнулась на маленькую дверку, ведущую на холодный чердак; она отворила ее и из любопытства заглянула туда, и на нее повеяло холодным ветром; Паша жадно потянула в себя свежую струю воздуха. Вдали блеснул ей свет из окна на крыше, она быстро пробралась к нему по бревнам и балкам темного чердака, и как обрадовалась она, как забила в ладоши! Из небольшого окна, прорубленного в крыше и не заделанного ни решеткой, ни слюдой, она увидела далекое открытое поле, за ним вправо от дома темный лес, а за лесом церковь, от которой доносился мягкий звон колокола. Недалеко от леса блестела не замерзшая еще синяя полоса воды; широкая река, повернув от леса на запад, уходила вдаль по ровному лугу. Паша загляделась вдаль и, опустив голову на грудь, сидела неподвижно на одной из балок чердака, пока не продрогла вся, проникнутая холодным воздухом в своей легкой одежде, и не сбежала вниз погреться.

С этих пор сидение на чердаке, на вышке, заменяло ей ее прежние прогулки.

«А как красиво здесь будет весной! – думала она. – А уж я проберусь туда вдаль, к реке! Когда-нибудь после обедни можно будет укрыться в лес из церкви…» И часто, сидя на чердаке, она обозревала поле своих будущих действий и обдумывала план побега. Только Захар, проходя по двору, видел ее иногда на вышке; он усмехался ей, точно понимал ее бескрылые порывы.

– Захар! – окликнула она его вполголоса. – Какая там, далеко, стоит церковь?

– То монастырь! – ответил Захар и радостно осклабился, смекая, что меньшая боярышня скажет сестре о соседстве монастыря.

На другой же день обе сестры уже вместе глядели из окна чердака на далекие церкви и вертевшегося около дома Захара, просили узнать, какой это был монастырь, не женский ли! И все расспросить о нем.

– Это можно, в воскресенье… – обещал им Захар.

Весело было поглядеть на простор с чердака; но в зимнее время идти на простор в лес или к реке не особенно манило еще; да скоро река затянулась льдом и вся окрестность покрылась снегом. На дворе было морозно, но в сильно натопленных покоях было жарко и душно; Паша хотела бы ускользнуть из них. И во время послеобеденного отдыха деда она на цыпочках спускалась по лестнице в нижние покои. Как белка лазила она там по лавкам и окнам, приподымаясь к стенам, чтобы ближе посмотреть на стоявшие на поставцах золотые кубки, чарки и подсвечники с замысловатыми фигурами зверей и людей. Ладонями рук гладила она обтянутые сукном стены, испытывая тонкость сукна; рассматривала расписной потолок и изучала во всех подробностях переднюю комнату, приемную боярина Савелова. Никто не входил и не мешал ей осматривать все, от часов немецкой работы с боем до шахматной доски и резных фигур шахмат, водившихся тогда во многих домах бояр. В доме боярина почти никогда не было посетителей или чужих, и Паше нечего было бояться встретиться с кем-нибудь. В углу комнаты сидел иногда древний старик сказочник боярина, с седой и пожелтевшей бородой, но она не дичилась его; он напоминал ей старого пастуха их, Луку. Таких стариков везде держали в боярских домах, чтобы сказывать сказки на ночь, в случае бессонницы, или рассказывать про старину. Завидев Пашу, старик сказочник сам уходил в другую, столовую комнату деда, чтобы не мешать ребячливой девушке, как ее обыкновенно называли.

В первый же день осмотра Паша была неожиданно изумлена, открыв тафтяную занавеску, повешенную в простенке. Подняв эту занавеску, она увидела вдруг отраженное лицо свое, свежее и с курчавыми волосами, в большом зеркале. Никогда еще она не видела такого большого зеркала! В доме боярыни Ирины Полуектовны видела она небольшие ручные зеркала, хранившиеся в ларцах и накрытые стеганной на вате тафтой, но то были небольшие куски стекла сравнительно с этим зеркалом, висевшим здесь в простенке. В те времена зеркала такого размера были большой редкостью, даже простое стекло ценилось дорого и заменялось для окон слюдой; а иногда окна составляли из небольших стекол, соединенных жестяной или другого рода металлической оправой. Большое зеркало деда, боярина Лариона Сергеевича, привезено было из Польши и подарено ему боярином Стародубским. В те времена это было очень дорогим и редким подарком. Увидев себя вдруг в зеркале во весь рост, Паша долго рассматривала себя, как постороннее лицо, и потом, закрасневшись, убежала наверх рассказать все сестре. Долго уговаривала Паша сестру сойти вниз и взглянуть в диковинное зеркало, но та не решалась, боясь встретить постороннего, чужого человека.

Боярин Савелов исполнил свое обещание приходить по вечерам в терем наверх и каждый вечер проводил там час или два в большом общем покое, с огромной изразцовой печью и небольшими круглыми окнами, затянутыми слюдой и на вечер завешенными стеганными на вате подушечками, ради тепла.

– Уж очень тепло у вас наверху! – сказал однажды истомленный жаром боярин. – Боярышням хорошо было бы прокатиться… Вели, Ирина Полуектовна, заложить им санки, Захар заложит лошадок, а Феклуша проводит их, и пускай себе хоть каждый день забавляются! Свежее и краше будут с того!

– Спасибо, дядюшка, Ларион Сергеевич, спасибо за ласку твою к моим детям и за то, что думаешь ты об их девических забавах! – проговорила, благодаря дядю, Ирина Полуектовна. – Они у меня поважены подолгу быть на воле и на морозном воздухе, а к сидению в теремах и вовсе не привыкли. Сам погляди, как рады они твоей милости к ним: у Паши глаза ровно прыгают! Благодари, Паша, деда!..

Паша бросилась к деду и по-детски, с разбегу поцеловала его в самые губы. Дед ответил на ее поцелуй, смеясь и говоря ей:

– Ты берегись у нас, Паша, не бросайся так целовать и чужого человека!

– Она еще больно ребячлива, дедушка Ларион Сергеевич! – говорила Степанида, подходя скромно поцеловать деду руку. – Мы ее каждый день журим, останавливаем, но она от проказ еще не отвыкла!

– Придет пора, сами проказы от нее отойдут! – вступилась мамушка Игнатьевна. – А иной раз она так разумно ответит, что хоть и не в ее бы лета. А ей и всего одиннадцать годков, вот к Святкам исполнится двенадцать.

С тех пор как боярышням дозволена была новая забава, каждый день запрягал им Захар в большие сани бойкую тройку лошадок, и, степенно выехав из ворот усадьбы, он, скрывшись за первый ближний лесок, пускал вскачь свою тройку, скакавшую охотно после долгого стояния в конюшне. Меньшая боярышня прыгала в санях от удовольствия. Степанида радовалась за нее и не останавливала Захара, а Феклуша и сама не отставала от Захара в удали и затягивала в открытом поле песню, так же лихо, как лихо скакали его кони. Часто повторялась эта забава, пока по привычке не сделалась боярышням необходимою; и скоро во всей окрестности, верст на семь кругом, все окрестные села и проживавшие здесь по зимам рыбаки признали тройку и сани бояр Савеловых.

«Боярышни катаются», – говорили они, завидев их бойкую тройку.

Окрестность вотчины боярина Савелова была довольно пуста и малонаселенна. По берегам реки Ветлуги тянулась узкая полоса полей, засеянных рожью или овсом, и не встречалось сел или строений. По реке Ветлуге ходили суда и раздавались русские приволжские песни. Недалеко отступив от полосы полей, начинались леса, нескончаемо тянувшиеся на восток; все холмы и болота поросли здесь темным частым ельником и сосновым бором, шумевшим в непогоду. В лесах была пожива охотникам, на реке Ветлуге находили поживу рыболовы, и суда, груженные то коноплей, то хлебом, шли по ней на Волгу.

Боярских усадеб здесь вовсе не было видно. И соседняя усадьба бояр Стародубских, стоявшая за лесом, верстах в десяти от Савелова, на обширной просеке, подходившей к полям над Ветлугой, теперь давно опустела: старый боярин уехал в Москву, куда повез подростка сына Алексея на службу, и не возвращался в вотчину. Алексей вступил в ратную службу, а на двадцатом году отправился в поход против турок, под Чигирин. Это было в последние годы царствования царя Алексея Михайловича, когда гетман Дорошенко держался еще в Чигирине с остатками запорожцев.

Несколько лет прожила боярыня Ирина Полуектовна в вотчине дяди, и прожила их в полном уединении. Никто из окрестных бояр не посещал Савелова; он устарел и отстал от своих знакомых. Да и вотчины все опустели, и старого и малого забирали в ратные люди. Кое-где жили вдовые боярыни с детьми; а многие бояре, уезжая, отправляли семью свою в Москву для безопасности.

Весной и летом жизнь Талочановых была разнообразнее, они отправлялись на богомолье, ездили до самой Костромы, к Ипатьевскому монастырю, и посещали Макарьевский монастырь на Унже, чтобы получить благословение от славившегося святою жизнью игумена этого монастыря, Митрофания. Такое путешествие совершили они и в последнее лето и теперь были на обратном пути. Достигнув в колымаге берегов Ветлуги, они плыли к усадьбе своей по реке на дощанике, отправив колымагу домой по берегу. Стоял прекрасный июльский день, солнце светило в вышине на ясном небе, между легкими, пушистыми облаками, слегка нагревая, но не раскаляя воздух. На воде же постоянно веял свежий ветер и боярышням легко и привольно дышалось, вырвавшись из тесноты терема. Обе боярышни изменились с тех пор, когда еще бояре Хлоповы знавали их подростками. Они выросли и расцвели, а красивый наряд дополнял их красу, на которую некому было, однако, подивиться и полюбоваться. Старшая боярышня одета была в длинную, до пят доходившую, телогрею из камки, застегивавшуюся впереди дорогими пуговицами. На голове у ней была высокая шапка, кика, с рясами и наброшенной на нее фатой. Она набожно глядела на раскинувшееся над ней голубым куполом небо и шептала молитву. Смуглое лицо боярышни, небольшие черные глаза и полураскрытые уста – все было проникнуто кротким, спокойным умилением. Меньшая сестра, еще более изменившаяся за последние годы, стояла у самого борта дощаника, вглядываясь в зеленые берега и вслушиваясь в разносившуюся по реке песню ветлужских рыбаков, то тянувшуюся уныло, то оживавшую в коротких и удалых вскрикиваниях. Меньшая боярышня также стояла с полуоткрытыми устами, но она повторяла про себя слова песни и силилась запомнить ее напев. Ее по-прежнему оживленное лицо казалось теперь много крупнее, полнее прежнего; глаза ее смотрели осмысленнее, стройная фигура ее изменилась; вместо шаловливого ребенка в ней каждый признал бы теперь развернувшуюся девушку-боярышню. Она стояла у борта дощаника, спустив с своего округлившегося плеча чреватую шубку с бобровым ожерельем у ворота, причем открывалась ее полная шея, украшенная жемчугом; веявший от воды ветер развевал легкую фату, накинутую сверх головной, выложенной жемчугом повязки. Она следила за улетавшей песней, не замечая беспорядка в своей одежде. Нежданно послышался на берегу лошадиный топот, и по дороге, проходившей над берегом Ветлуги, прокатила боярская колымага и за ней несколько повозок служителей. Боярышня Паша не бросилась, как в былые годы, разглядывать колымагу и бояр, но быстро опустилась на скамью, закрываясь фатой и отвернув лицо в другую сторону. С возрастом в боярышне умерилась ее живость и прежняя бойкость. Только на минуту бросила она взгляд вослед проехавшим, когда они были уже далеко и повертывали к лесу от берега Ветлуги.

– Ведь, кажись, то проехал боярин Стародубский, – взволнованно проговорила Ирина Полуектовна, – из Москвы, знать, вернулся в свою вотчину!..

– Беды тут нет, что хороший сосед заведется! – успокаивала Ирину Полуектовну сидевшая подле нее старуха мамушка Игнатьевна.

– Пошли Господи всего хорошего! – прибавила Ирина Полуектовна, всегда опасавшаяся всякой перемены. – А повернула колымага к Стародубским боярам. Вот мы скоро будем плыть мимо их вотчины.

– Тогда покажи мне усадьбу, родимая! – просила Паша, наклонясь через борт дощаника над водой, отразившей ее фигуру и цветной наряд в своих серых волнах; она все еще следила за песней.

Песня была новым жизненным явлением для боярышни Паши; она заменяла ей прежнее беганье по окрестности, и ей казалось, что с песней сама она улетала вдаль и на простор. Но дощаник поравнялся с усадьбой Стародубских, стоявшей на широкой поляне между лесами. Вся усадьба обнесена была оградой, то узорной точеной решеткой, то частоколом со стороны леса. Все было поновлено, как видно, в ожидании боярина. Крутая крыша боярского дома была окрашена красной краской, бока крыши книзу закруглялись на манер бочек, и все обнесено было щитом, узорно вырезанным из дерева. На переднем фасаде были стекольчатые окна в железной оправе, с приделанными к ним, расписанными красками, наружными ставнями. Бревенчатые стены дома были ровно стесаны. Наверху дома виднелись терема, пристроенные к его заднему фасаду, с красивыми башенками, с острыми крышами в виде шатров, покрытых гонтом под чешую. Вокруг дома шел сад с чистыми прямыми дорожками: все было в величайшем порядке.

– Больно хороша усадьба! – говорила Игнатьевна. – Сады подле дома, службы, конюшни, хорошо выстроено!

– Как бы не быть тут хорошему, у Стародубских много всего, в добрый час сказать! – заметила Ирина Полуектовна.

– И церковь близко от дома, – сказала старшая боярышня.

– Башенки хороши, – сказала Паша, – чай, далеко с них все видно.

– И ко двору нам недалеко от их усадьбы, по берегу по дороге верст десять, а водой много ближе, – говорила Ирина Полуектовна, плотнее укутываясь суконной червчатой распашницей, застегивая ее на серебряные с золотом пуговицы и крепче завязывая у подбородка фату, спускавшуюся с ее высокой кики.

– По дороге от них сюда верст десять всего, а никогда мы здесь не бывали! И близко, да не достанешь! Нам из терема всюду далеко! – вполголоса говорила Паша сестре, а грустный взгляд ее жадно оглядывал окрестность: лес и сиявший около него крест на высокой колокольне, поле, мягко освещенное солнцем, и серенькие, мягкие волны реки, с игравшими на них блестками света. Все сливалось для ее непривычного взгляда в одну прекрасную картину Божьего мира, всегда отделенного от них стенами терема, в который они должны были теперь вернуться!

Вдали показался дощаник, плывший им навстречу; на него боярышни перенесли теперь все внимание; поместье Стародубских осталось уже далеко позади них и едва виднелось из-за леса. Дощаник шел быстро по течению реки и плыл, направляясь прямо на них.

– Помилуй нас Боже! – вполголоса молила испуганная Ирина Полуектовна. – Ведь прямо на нас плывут!

Но дощаник вовремя свернул в сторону, и они поравнялись с ним; при встрече Талочановы могли подробно разглядеть всех плывших на новом дощанике. Они увидели несколько цветных одежд бояр, верно плывших куда-нибудь на службу по указанию царскому; было много и торговых людей, и крестьян, и среди них зоркий глаз Степаниды Кирилловны рассмотрел двух черниц, теснившихся между старым людом.

– Нефилла! – громко проговорила боярышня Степанида, и одна из черниц, быстро повернув голову в ее сторону, послала ей поклон, на который Степанида ответила радостным кивком головы.

– К нам, в Горки! – громко проговорила боярышня, рукой указывая в сторону усадьбы деда. И на слова ее одна из черниц сделала условный знак, чуть заметно махнув рукой, и снова всем им поклонилась. Дощаник поплыл дальше в противоположную сторону, а боярышня Степанида долго провожала его глазами, озаренными радостью.

– Боярышня! – окликнула ее Игнатьевна, подергивая длинный рукав ее телогреи. – И что ты это затеяла? Разве можно так на чужом народе перекликаться с черницами? Кто знает, с каким она там народом повелася, и все смекают, что ты, боярышня, ее знаешь! Это ведь опасливо!

– Опасливо! – уныло повторила Ирина Полуектовна. – Нам до дома бы скорее!

– Не опасайся, родимая! Нефилла уж не выдаст, не скажет, кто мы, коли негоже то сказывать! – успокаивала Степанида.

– Вот тайница какая! Таиться тоже выучилась! – корила ее Игнатьевна.

– Оборони, Боже! – перекрестилась Ирина Полуектовна.

Они поплыли дальше, и никто не встречался им больше на реке.

Степанида все еще смотрела вдоль реки, вослед проехавшей Нефилле; Паша смотрела по сторонам такими глазами, будто не могла наглядеться на все вокруг, а старушки притихли, словно на них нашла дремота, под тихий плеск волн около дощаника. Так достигли они берега собственной усадьбы и пристали к помосту, у которого привязывали всегда лодки их рыбаки. Недалеко от реки, на зеленом берегу, их ждала повозка с парой коней, нетерпеливо стучавших подковами о землю; казалось, им наскучило каждый день поджидать у Ветлуги боярышень, а Захар выезжал на них каждый день, готовый встретить их и забрать все их укладки.

– Здорово, Захар! – проговорила ему Ирина Полуектовна. – Как бережет Господь?

– Благодаря Богу все целехоньки! – отвечал Захар, низко кланяясь и стараясь подойти к руке боярыни; боярыня, передавая ему ларец, милостиво допустила его приложиться к руке. Степанида Кирилловна степенно кивнула ему головой, но Паша была еще на реке возле лодок. Вся укутанная фатой, из-под которой виднелись только два бойких глаза, полные любопытства, она очутилась около рыбаков. Разглядывая снасти, сачки и крючки для ловли рыбы, она шепотом спросила их, не поучат ли они ее ловить рыбу?

– Опасливо, боярышня, – ответил ей старый рыбак, – за тебя в ответе будешь, неравно утонешь.

– Не бойсь, – сказал другой рыбак, еще молодой малый, – не бойсь, авось выплывет. Коли охота есть, приходи, посмотри, – говорил он, часто мигая от лучей солнца и от смущенья перед боярышней. Паша улыбнулась, довольная его приглашением; она уже надеялась прийти когда-нибудь на рыбную ловлю и как ни в чем не бывало подошла к повозке и поздоровалась с Захаром. Она просила его не растерять ларцы их.

– Побереги. Здесь у нас образки, четки и склянки со святой водой, – говорила она так разумно, что Игнатьевна поддакивала ей, кивая одобрительно головой. Повозка тронулась к лесу, которым надо было проехать до усадьбы, и за ней побрели боярыня и боярышни, завершая пешком свое богомолье. В лесу встретила их Феклуша с детьми боярина Савелова. Феклуша принарядилась в алый сарафан из ситца, с кикой на голове и чистой, белой фатой. Поверх сарафана надет был синий кафтан с застежками. Так одевались все девушки, живущие около города, в посадах, а Феклуша не отставала от них в нарядах. Извиваясь и обегая всех проворно бегавшими глазками, она протягивала губы к ручкам боярышень и боярыни, умиленной встречей детей.

– Насилу дождался вас! – сказал старый боярин Савелов, встречая их в сенях своего дома.

Так вернулась в свое гнездо Ирина Полуектовна, которую ожидали тут новости и перемены.

Боярин Савелов был пасмурен, несмотря на то что вернулись домой его любимые внучки.

– Феклуша! Не было ли у вас чего, не приключалось ли что? – спросила Ирина Полуектовна, когда они остались одни в тереме. – Пасмурен, невесел показался мне боярин!

– Да, приключилось дело бывалое, – дело, боярыня моя, небольшое, только боярин больно опечалился! Собрались наши люди на работы в дальнем поле, что подходит к полям боярина Стародубского, и работали там до вечера. Вечером прибегают из Волковской усадьбы крестьяне, значит от Стародубских, с дубьем и вилами. Вы, говорят, за свою межу перешли, по нашему полю бороните… гречу-то, вишь! И бросились на наших с дубьем; наши на них бросились, прибежал и приказчик наш да боярской пищалью одного из стародубских крестьян и изувечил! Боярин наш-от и опечалился! Еще сказывают, ждут и боярина Стародубского; скоро вернется в свою вотчину, – как бы не осерчал…

– Боярин Никита Петрович не гневный человек, – заметила Ирина Полуектовна, – а если ждут его в вотчину, это к лучшему; уймет он своих челядинцев!

– Надо, надо унять: буйны они становятся! – с ужасом восклицала Феклуша. – Ни пройти ни проехать мимо усадьбы их! Много народу праздного – и буйства творят.

– Я рада, коли вернется боярин Никита, – так и дяде скажу, Лариону Сергеевичу.

– Утешь его, боярыня мать, успокой, как придет он повечеру в терем! – просила Феклуша.

Но утешения боярыни не рассеяли мрачных дум Савелова. Он вызвал боярыню в особый покой и вполголоса, чтобы не слышали другие, сообщил ей, чем он опечалился.

– Ты говоришь, он человек не гневный; таким он был прежде, – то правда. Но теперь он много переменился, – другой человек стал.

– Что ты сказываешь, боярин! – тревожно воскликнула Ирина Полуектовна.

– То, что сам видел. Ведь вернулся боярин-то Никита Петрович! Я к нему наведался; думал, он обрадуется, – вместо того Никита Петрович вышел и меня словно и не заметил! Поздоровался, облобызался неохотно, словно приказал ему кто ко мне приложиться. Сам постарел, погнулся даже и смотрит мутно. Борода чуть не по колено, волосы длинные, побелели и желтеют, и подбородок со всей нижней губой отвисает книзу. Рано до дряхлости дошел!

– И гневен? – озабоченно осведомлялась боярыня Талочанова.

– На нас не гневается и за побитых челядинцев не серчает, но ни о чем хорошо не молвит, – на все гневен… немило ему все.

– Что за притча, иль от старости ему то приключилось, – раздумывала боярыня, – иль затосковал без сына Алексея?

Боярыня разгадала отчасти перемену, поразившую и опечалившую Савелова в Стародубском. Сильнее пролетевших над ним годов состарила Никиту Петровича тоска о сыне, уехавшем в поход; душевное настроение помогло годам, и боярин ослабел телесно и умственно. Ничто не радовало его, и он уверился, что все изменилось к худшему.

– Сама увидишь, – заключил разговор свой Савелов, – все стареем, я и прежде его помру, а таким не буду, так не переменюсь!

– Выходить ли мне на поклон к нему? – боязливо спрашивала боярыня Талочанова.

Боярыня, всю жизнь боровшаяся с разными невзгодами, – она, одна отстоявшая ото всех бед и детей и челядинцев, сохраняла непонятную даже ей самой робость пред старшими в роде. Стоило иной раз и кроткому дяде Савелову сердито крикнуть, ну хотя бы на кошку, боярышня Паша не сдержит при его крике порыва смеха, а Ирина Полуектовна вся всполохнется, точно от грома или молнии! «Сама не пойму, отчего так вдруг сердце замрет!» – говаривала она. И ожидание увидеть боярина Стародубского наводило на нее страх. Он приходился всем Савеловым старшим родичем, и гнев его мог не добром кончиться, казалось ей, по привычке жить под властию старших в роде.

– Ужели все это и вправду так? Не померещилось ли то дядюшке Лариону Сергеевичу? – спрашивала она сама себя. Но при первой встрече с Никитой Петровичем она убедилась, что все было справедливо.

Посетил их сосед и выказал будто прежнее расположение, порадовался, кажись, на боярышень, вызванных для дорогого гостя; но ради всякой малости тут же раздражался, всему печалился и на все жаловался, особенно на новые порядки.

– Знаете наши новые порядки? Все оттого, что много появилось у нас чужеземцев: и в полках они, и в воеводах сидят; а наши боярские сынки начинают их одежду носить и по-ихнему бороды брить. Образа Божия себя лишают, сбривая бороды. Книги иноземные читают, и у царя, наверху, те книги, сказывают, в почете.

– Что за книги, откуда они появились? – спрашивала боярыня Талочанова.

– Теперь полна Москва новых учителей, кроме прежнего Симеона Полоцкого!

– Кого же все они-то учат? – подобострастно расспрашивала боярыня.

– Пока только книги строят, составляют да толкуют, что надо и для боярских детей школу такую устроить; и боярин Матвеев первый о том толкует, и не к добру то ему будет.

– Может, и не к худу? – кротко проговорил добродушный боярин Савелов, разглаживая свою серебряную бороду, лежавшую на груди до пояса, и уставив на Стародубского спокойные голубые глаза. Но боярин так же уставился на него мутными глазами и молчал с минуту, словно задыхаясь.

– Да к добру разве то будет, коли нас учить начнут католики, что отпали от православия? К добру их латинские книги? – крикнул он вдруг на Лариона Сергеевича. – Простоват ты, боярин! – закончил Никита Петрович. – А откуда же все отступники, церкви непокорные, и раскол?..

– В расколе что хорошего! – поспешил согласиться Савелов, довольный, что в чем-нибудь можно согласиться с раздраженным боярином.

– А иноземное тот же раскол, – кричал Стародубский, – народ еще крепче своих глупых помыслов держаться станет, коли увидит на нас чужеземную одежду.

Боярин Савелов не преследовал иноземной одежды, но не спорил, чтобы не раздражать соседа, и переменил разговор:

– Как смекаешь, боярин, – спросил он, помолчав, – хороши ли наши овсы будут, уродятся ли лучше прошлогоднего?

– То по осени будет видно! – ответил Стародубский, смеясь, казалось, простоте Савелова. Но смех смягчил его, и он уже мягче вел беседу дальше и спокойно толковал о ссоре их челядинцев за межи.

Ссоры за межи и границы владений часто случались в то время, и везде чувствовался недостаток хорошо означенных межей и крепких актов владений.

Первое посещение Стародубского сошло благополучно; боярыня Талочанова приободрилась, уверясь, что гнев его не направляется на их семью. Но к концу лета у нее явилось другое горе. Случилось, что боярин Савелов простудился, выйдя из жаркой своей мыльни на свежий воздух. Болезнь эта была для Ирины Полуектовны первым поводом заглянуть в будущее.

– Не бойся, боярыня! – говорил ей, посещая больного соседа, боярин Стародубский. – В случае его кончины я после Лариона Сергеевича остаюсь вам старшим родственником. Если Господу угодно призвать его к себе, то я за себя возьму всю семью вашу и имуществом буду заведовать. Ирина Полуектовна благодарила старого боярина, в душе содрогаясь пред таким будущим.

– На все воля Божия! – с трудом выговорила она, осеняя себя крестным знамением.

По воле судьбы и многим накопившимся обстоятельствам ей готовилось много мрачных дней в будущем.

– И благо еще, – говорила она тогда, – если все это временное испытание и если пошлет еще Господь нам ясные дни!

Сыну боярина Савелова не суждено было вернуться, он был убит в первой стычке с полчищем крымских татар, пришедших на помощь запорожцам. Известия о битве были присланы в Москву главным воеводой, и между убитыми числилось имя Савелова. Больной Ларион Сергеевич, казалось, уже не в силах был оправиться после такой потери; болезненное состояние усилилось. Все это тяжело отозвалось на боярыне Талочановой; до этого времени на руках ее были, кроме дочерей ее, и дети убитого молодого боярина; теперь прибавилось все управление вотчиной, как было в ее собственной усадьбе, толки с приказчиком Василием и денежные расчеты. Снова, как при жизни в своей усадьбе, она вставала с зарей; еще ночной туман расстилался тонким облаком над Ветлугой, когда она, накинув телогрею и покрыв голову убрусом, садилась в небольшую повозку и объезжала поля или сенокос, раздавая распоряжения на весь день рабочим и приказчику. Солнце поднималось уже высоко в небе, когда она возвращалась домой. После целой недели труда она находила отдых, посещая церковь вместе с дочерьми; она выстаивала всю долгую службу всенощной, с незатейливым пением дьячков, при слабом мерцании тонких восковых свечей. Боярыня Талочанова молилась с упованием, что милосердие Божие придет ей на помощь, и любовно взглядывала на дочек, нарядно одетых и сиявших здоровьем и румянцем. Безропотно и бодро несла свой жизненный труд Ирина Полуектовна, как несли его многие женщины того времени, с терпением и верой, что так и быть должно.

Боярышни встречали судьбу свою не так спокойно. Еще недавно расстались они со свободой, выпавшей на долю их в детстве; тяжело казалось им стесненье их молодости теперь, и со страхом ожидали они возможности попасть под более тяжкий гнет чужой семьи, а это равно могло случиться и при замужестве, и при опеке, попавшей в руки старшего, но далекого родича. Паша ежедневно старалась о том, как бы обойти все обычаи и обряды и остаться при своих привычках, хотя втихомолку; Степанида все более склонялась к мысли искать мирной жизни в монастыре в случае притеснений со стороны.

Вернувшись с богомолья, она ждала посещения Нефиллы, как ждут теплых лучей солнца после долгих пасмурно-холодных дней, какими казались ей все дни, прожитые ею на Ветлуге, без встречи с любимыми черницами. Она давно не слышала бесед, так сладко волновавших ей сердце и голову, обещая ей райские сады взамен ее сурового окружения четырьмя стенами терема. Ей рисовалась отрадная жизнь монахини; все внушения Нефиллы она принимала за чистую действительность.

– Нефилла, – проговорил однажды Захар, завидя меньшую боярышню пред окном на вышке. Не спрашивая, где была Нефилла, Паша сбежала с отвесной лестницы вниз и в теремном покое прошептала имя Нефиллы над ухом сестры, опустившей очи в землю. Надумав что-то, Степанида сказала сидевшей подле детей Ирине Полуектовне:

– Пойти мне разве посмотреть, пироги бы не перегорели!..

– Пойди, если в охоту тебе, – ответила боярыня, взглянув на дочь вполглаза из-под опущенных век. Степанида ушла не мешкая; своей ровной тяжеловатой походкой, со скромно опущенными глазами, она поспевала всюду вовремя, когда ее осеняла благая мысль.

В сенях она повстречалась с мамушкой Игнатьевной.

– Спешишь, боярышня, к своей игуменье? Долго ли будешь с нею совещаться? В последний раз покрываю тебя, Степанида Кирилловна! Ведь грех мне скрывать-то от родительницы твоей. Вспомни, что и боярин Никита Петрович недалеко, побойся ты его!.. – говорила Игнатьевна Степаниде, которая шла вперед не останавливаясь.

– Может, и придется за правду гонение перенести, – проговорила Степанида спокойно и отворила дверь в кухню. Игнатьевна осталась на месте, пораженная ее твердым ответом.

– Вот оно куда пошло! – проговорила она наконец. – Нет, пора, видно, поведать обо всем боярину Савелову, чтобы не быть пред ним в ответе.

Степанида, не ожидая грозы на ясном небе, здоровалась с целованием с сестрой Нефиллой и наклонилась принять от нее благословение.

– Вижу, верно держишься ты нас! – проговорила Нефилла теми басовыми нотами, звуки которых считались в кружке раскольниц гораздо достойнее тонких, дискантовых голосов. – Ждала ли ты меня? – спросила Нефилла с ласковой, сладкой улыбкой.

– Каждый день молилась, чтобы нам пришлось встретиться! – говорила Степанида, стараясь усвоить голос и напев Нефиллы.

– Милость нужна нам, – внушительно проговорила Нефилла, – наша братия в нищете и в бедах! Собираем подаяния на случай переселения. Садись, сестра Степанида! – произнесла черница уже повелительно.

– Пройдем в комнату, что за кухней; не принести ли чего из съестного?

– Пятница ныне, опричь просфоры ничего не вкушала. Так все должны делать ради Царствия Божия.

– Не могу еще, повинюсь тебе, – с сожалением сказала Степанида. – И смотрят за мною, велят вкусить чего-нибудь.

– Придет время, что вольно будешь жить. Пока потерпи, а постарше будешь, в скит тебя примем.

– Где же скит задумала устроить? – спросила боярышня.

– На Дон идем, к казакам, а может, и до Тобольска странствовать придется. Ты еще жди, много лет готовься, а пока помогай нам, чем можешь.

– Вот припасла, что мне боярин, дед наш, дарил на гостинцы и на ожерелье меховое соболье, – сказала Степанида, вынимая из кармана небольшой кошель и показывая Нефилле золотые монеты.

– Спаси тебя Боже! – говорила Нефилла, принимая помощь и крестясь двуперстным знамением. – Надолго я уйду теперь из вашего края, но к тебе вести присылать буду через наших: придут к тебе от Нефиллы.

– Куда же уходишь? – с сожалением спрашивала Степанида.

– Вести пришли дурные. Отец Аввакум прощен был, возвращен в Москву и был в милости у самого царя; теперь, слышно, снова пострадал за правду. Не послушал он соборных увещаний, ни ласке царской не поддался: просил его царь покаяться, слезно просил признать новые книги; жалел его царь за все вынесенные им страдания. Но не поддался отец Аввакум. Сказали в Москве, что он юродив стал и народ ради его смущается. Иду я, не встречу ли его на пути его в дальний край, – может, придется ученья его послушать и поклониться ему.

– Пошла и я бы с тобой… – робко предложила боярышня.

– Погоня будет за тобой, – и вмиг остановка. Читай пока Святое Писание по старым книгам.

– Читаю, но не вразумил еще меня Господь, не вижу разницы между старыми книгами и новыми, все слово Божие…

– И я не разумею, только вера у меня есть в книги старые! И дщери духовные Аввакума, боярыня Морозова и сестра ее Евдокия Урусова, обречены на заточение, за то, что твердо держались нашего учения. И ты…

Но сладкие беседы были прерваны неожиданным появлением мамушки Игнатьевны.

– Что тебе, мамушка? – спросила Степанида удивленно.

– Я вот с этой святой душой потолковать пришла. Знаешь ли, мать-черница, что есть такой у нас боярин, что вас больно не любит!.. – спрашивала Игнатьевна.

– Пусть простит ему Бог, по неведению люди зло творят!

– Нет, он ведает, что вы зло разносите, отрываете народ от Церкви Православной… Вы-то все отступники…

– Брани, брани! За гонение возлюбит нас Господь! – говорила Нефилла кротким голосом; но сквозь далеко еще не усвоенную кротость в голосе ее слышны были звуки, напоминавшие о вражде и ненависти. Степанида растерянно смотрела на ссорившихся старух.

– Уйди! Уходи, Степанида Кирилловна, если нежелательно тебе, чтоб я выдала эту черную ворону боярыне и боярину! – говорила мамушка, силою стараясь вывести из кухни боярышню, взяв ее за руку.

Разъяренная черница опередила их на дороге к двери. Она стала на пороге и с сверкающими глазами из-под надвинутого на лоб платка подняла руку и послала Игнатьевне двумя перстами крестное знамение.

– Прочь, прочь! – кричала старая мамушка, открещиваясь по-своему, закрывая глаза, чтобы не видеть такого нечестия. Степанида освободилась из рук ее и, обняв черницу, быстро увела ее в сени. Она указала Нефилле небольшую лестницу, по которой можно было сойти на внутренний двор, где были конюшни и черница могла найти Захара. Нефилла быстро исчезла, а Степанида, заплаканная, бросилась в терем к родительнице и жаловалась ей на суровое обращение со странницей.

– Вечером расспрошу Игнатьевну, а пока помоги мне попоить деда душистой травкой, – спокойно ответила ей Ирина Полуектовна. Игнатьевна вошла, готовая к допросу, но разбор неудовольствий между нею и боярышней Степанидой был отложен до вечера.

Старый боярин Никита Петрович Стародубский, вернувшись из Москвы в свою вотчину за дряхлостию и слабостию, жил уединенно и скучал без сына. От скуки он ссорился с приказчиком, с крестьянами и вошел в препирательство с воеводой Костромы за посадских людей, поселившихся на его земле. Возвращаясь из Костромы, заглянул он к Савелову и застал больного в невеселом расположении. Лариону Сергеевичу только что решилась Игнатьевна донести о посещениях Нефиллы.

Испросив позволения посетить больного, она приотворила дверь его комнаты и просунула голову; боярин прочел на ее добром лице следы тревоги и беспокойства.

– Войди! – сказал он, поправляя подушки, на которые облокачивался, сидя на своей высокой постели.

– Великого блага и здоровья тебе от Господа! – говорила, входя, Игнатьевна и, кланяясь до земли, просила боярина выслушать верную слугу его.

– Коли дело есть, говори! – сказал Ларион Сергеевич.

– Дело немалое, речь моя будет о боярышне Степаниде Кирилловне…

– Что с нею приключилось? – спросил боярин испуганно, приподымаясь с подушек.

– То, что повадила она к себе черниц и странниц, сбивают они вашу голубушку с толку: научили креститься двумя перстами и их книги читать. Началось то еще на Унже, а вчера и сюда пробралась черная, мать Нефилла! Слышала, что подговаривала она нашу голубку вступить в скит, посетить их сборище! Рассуди, боярин, как нам сберечь ее.

Вся в слезах мамушка ждала ответа боярина, который выслушал все молча и задумчиво и ответил спокойно:

– Не плачь, беды большой нет! И если то было невдомек Ирине Полуектовне, так мы здесь сбережем боярышню. Вели запереть у лестницы теремные двери, а на лестнице посадить сторожа…

– Не годится Захар… – робко прервала речь боярина Игнатьевна.

– Найдем понадежней, – возразил боярин, – сказочника моего посади, он будет и сказки сказывать! Поговорим с родительницей и с соседом посоветуемся: все по молодости, думаю. Отдадим замуж, поумнеет. Ступай, ты не в ответе, только не болтай о том.

– Спасибо за милостивое слово, спаси нас Господь, отведи беду! – кланяясь, проговорила Игнатьевна и скользнула в дверь, чтобы незаметно вернуться в терем. Едва успел обдумать, что слышал, Ларион Сергеевич, как доложили о приезде Стародубского.

– Получше ли тебе, боярин? – спрашивал, входя за слугою, Никита Петрович.

– Сил нету прежних! – жаловался Савелов.

– Приободрись, переломи недуг, вот я не балую себя, дома не сижу, хотя и одряхлел по воле Господа, и ты бодрись!

– Не в охоту мне! – проговорил боярин Савелов, и в болезни сохранивший кроткий взгляд и спокойную речь. – А где же ты побывал, Никита Петрович? – спросил он.

– В Костроме. Вызывал меня воевода.

– Что нового там?

– Все то ж! Недостает, вишь, войска и денег на ратных людей. И еще бы наложил деньгу воевода, да не на кого, посад без людей остался! Семейные разбрелись по вотчинам, одинокие уходят к раскольникам, а раскольники уходят на Дон и в Сибирь, скиты устраивают в пустынях.

– Спугнули их напрасно, они на местах бы молились, дома! – проговорил грустно Савелов.

– Да ты одурел, что ли, боярин? – крикнул Никита Петрович. – Ведь они на месте наших попов не хотят!

– По глупости, по слепоте, – возражал Савелов, – одумались бы сами и поняли, что Господь один и все люди братья!

– Ты не слыхал, видно, о них… Где им одуматься, когда ни епископов, ни царя слушать не хотят! Знаешь, чай, что за протопопом Аввакумом сколько ухаживали в Москве, чтобы новые книги признал, не мутил бы народ…

– Пройдет время, и к новому народ привыкнет… – кротко возражал Савелов.

– Ты этого уразуметь не можешь, ослаб ты! – крикнул Стародубский. – Не одних челядинцев сманивают, и боярыни в раскол идут! Знаешь, что боярыню Морозову сам патриарх увещевал, и царь уговаривал, и все отступились от нее, ради ее бешеного упрямства!

Боярин Савелов слушал, бледнея и что-то обдумывая про себя.

– Всем опасаться надо, – заговорил он вдруг тревожно, – и у нас есть боярышни!

– Чего ж тебе за твоих-то опасаться? Сидят в тереме с мамушкой!.. – смеялся Никита Петрович.

– Скажу все тебе и спрошу совета. Ты у нас старший! Посещали нас черницы и с боярышней Степанидой беседовали…

– Пробралися на родину Аввакума? Да к тебе они как зашли, боярин? – удивлялся Стародубский.

– На Унже принимала странниц Ирина Полуектовна, – высказал Савелов.

– Знать, у Савеловых в роду у вас, все вы недомекаете! – воскликнул Никита Петрович.

– Чем Бог наделил, тем и живем, – смеясь, сказал Савелов. – Смолоду в походах бывал и на царских пирах место было, теперь пора грехи отмаливать!

– Не попади на грех снова: поистине опасливо! Помни ты про боярыню Морозову! – грозил Стародубский.

– Наша смиренна, как голубка! – возразил Савелов.

– Они вначале все смиренны! Слыхал ты, что в Сибири, в скиту заперлись, обложили себя соломой и сожглися? Чтобы не допустить забрать себя, сколько народу погубили!.. Не погубить бы и тебе боярышню.

– Я чаю, хорошо бы повенчать ее с кем-либо поскорее, под защитой жила бы… – робко высказал боярин Савелов.

– Да, – подтвердил Стародубский, ободряя его, – за человека разумного, и наградить ее не откажись, – говорил Никита Петрович, которому по мыслям было намерение Савелова выдать внучку.

– Наградить я не прочь, но за кого же?..

– Надели невесту своими поместьями, а я жениха привезу, как вернется Алексей с похода!

– Чувствую твою ласку и милость, – говорил умиленный Ларион Сергеевич, – умру спокойно.

– Другим внукам твоим еще останется довольно, а меньшую боярышню на себя возьмет наградить Ирина Полуектовна. И будь покоен за Степаниду, будет она за моею зашитой! До греха ее не допустим.

Судьба боярышни Степаниды и Алексея была решена на этом совещании, и бояре простились довольные.

Но не так довольна была Степанида, когда решение это было объявлено ей через родительницу несколько времени спустя. Невесело приняла эту весть и сама Ирина Полуектовна; боялась она за судьбу дочери в доме Стародубских, и ни света, ни радости не виделось ей в этом сватовстве. Степанида не кручинилась при матушке и не промолвила ни слова.

– Что же ты на это молвишь? Что думаешь, Степанидушка?

– На все воля Божия. Чаю, что Он того не допустит! – промолвила она.

– Может, Господь счастье посылает тебе, сироте, дай же ты мне ответ… – неохотно уговаривала ее матушка.

– Рано про то задумываешь, – и жених еще с войны не вернулся; дозволит ли то Господь, уйдет ли он от турок иль ляхов, – того не ведаем! И грешно пока о том задумывать! – уклончиво отвечала Степанида.

– Не прекословь больному деду и не гневи его до времени, – просила боярыня.

– Не стану гневить, – тихо сказала Степанида.

Но не то говорила она сестре и мамушке; на расспросы их о сватовстве она высказалась им не таясь:

– Слушай, мамушка! И не думай, чтоб я повенчалась с кем-нибудь, а не только с боярином Стародубским! Семья их живет не так, как угодно Богу. Молодой боярин и теперь своих братьев христиан убивает! Ты что скажешь про то, сестра Паша?

– Что на войне он, – в том боярин неповинен; и отец твой, и крестьяне ходят на войну, когда царь приказывает! – высказала Паша.

Степанида усмехнулась молча, словно хотела сказать: ничего вы не разумеете!

– Все живут в суете и грехах, – промолвила она.

– Ты не смыслишь того, боярышня! Пришло время, выбрали тебе суженого, а твое дело в послушании оставаться у родителей. И Бог пошлет тебе за то счастье, – говорила Игнатьевна.

– Этого счастья я не просила у Бога! Ежели сестра Паша от такой доли не отвернется и суженый по ней придется, так я отдам ей свое счастье и все, чем меня дедушка милостиво наделить думает, – закончила Степанида.

– С нами крестная сила. Да оборони Бог, услышал бы тебя Никита Петрович! – воскликнула мамушка.

Паша смутилась вдруг; яркий румянец выступил у нее на всем лице, она смотрела испуганно.

– Лучше бы тебе выйти за боярина… – проговорила она.

– Никогда того не будет, – горячо ответила Степанида. – Пока не говорите про то никому; матушку не печальте и деда не гневите!

– Будь по-твоему, боярышня; но ты все обдумай, чтобы не жалеть тебе после. – Мамушка ушла с этими словами, и сестры остались вдвоем.

За последнее время узнали они много нового, испытали много неприятного и тяжелого. До этой поры они повиновались матери, и незаметно было вмешательство чужой руки. Теперь проявилась власть деда и начинала тяготеть над ними еще одна чужая воля. Степаниду сильно журили за опасные сношения с черницами, и запрещено было принимать их; служащим при доме запрещено было допускать черниц близко к усадьбе. Захар был заподозрен, и за ним присматривали. Внизу, на пороге лестницы, ведущей в терем, сидел старик, сказочник боярина Савелова; он же сторожил лестницу и ночью.

Сама Ирина Полуектовна выдержала допрос Никиты Петровича о том, не потакала ли она дочери. Долго после того она ходила растерянная, не спала и не ела. Обе боярышни редко выходили даже в огород или в сад с мамушкой, несмотря на хорошие дни в начале октября.

Обе сестры сидели за вышиваньем, чтобы сократить время. Паша замечала, что вянет сестра, болеет душой, и, чтоб утешить и рассеять ее, читала ей вслух Евангелие по совету священника их, отца Максима, который указал на это чтение как на спасенье для боярышни.

– Не жалей, что не видишь черниц, – говорила Паша сестре, – и без них можно читать святые книги. Я немного поучилась у тебя, а уж читаю Евангелие и все понимаю.

– И я рада. Сказывал отец Максим, что в Евангелии самой можно узнать, о чем проповедь Христа была, – сказала Степанида.

– Мы с тобой прочли все Евангелие, и нигде апостолы не указывали, чтобы двумя перстами креститься должно было… – высказала меньшая сестра.

– Правда, но после их святые отцы так положили, – так и должно быть! Так сказал протопоп Аввакум; у меня листочки были, списанные с его слов, – говорила Степанида.

– Отец Максим говорит, что только Божие слово помнить должно и то, что Господь от нас требует; приказывает он любить ближнего, делать добро и властям повиноваться. А ты не слушаешь ни родительницы, ни деда; не был бы то грех на душе твоей.

– Вот это меня и сокрушает! Не знаю я, кто правду говорит, родительница ли, черницы ли или батюшка Максим? Думаю, думаю, и голова у меня разболится! Не пойму, где правда! – с сокрушением и ломая руки горячо высказывала Степанида.

– Зачем тебе понимать стараться, – отец Максим говорит, что надо веровать и не думать о том, чего понять мы не можем! И Господь от нас больше ничего не потребует. Евангелие надо помнить и заповеди исполнять, – убеждала меньшая боярышня.

– Апостола Павла ты не читала или не помнишь, – сказала Степанида, вскинув вдруг глазами на Пашу, что всегда пугало сестру; в глазах Степаниды Паша провидела много тайного и непонятного.

– Указывает, что лучше не женитися и не выходить замуж тому, кто желает спастись. Этого нам батюшка Максим и не сказывал. Вот я и думаю, что и по Евангелию тем же путем спастись можно! – закончила Степанида успокоенная, и по лицу ее разлилось выражение тихого довольства.

– Вот ты сама нашла себе путь, а черницы твои на него не указали; может, и сами они не по хорошей дороге идут, – спешила доказывать Паша.

– Господь простит им, если они ошибаются. По вере вашей дастся вам, сказал Господь! – задумчиво ответила Степанида.

– Да худо, что они других всех сманивают, не знающих слов Христовых, – заметила Паша.

– В том нет вины, – по усердию старались они; Бог им то простит!

– Пусть Бог им простит! А ты, сестра, не должна видаться с ними! – просила Паша.

– Я больше никогда не увижусь с ними, но буду о них всегда молиться: они привели меня к спасению! – был ответ сестры.

Паша порадовалась про себя такой перемене и повеселела. Она открыто взглянула в лицо сестры, чего давно не в силах была сделать. Она знала теперь, что у нее на душе, и не опасалась заглянуть ей в глаза. А прежде она боялась увидеть в них что-то суровое и непонятное, словно затаенное.

Время шло. Наступила зима; первый снег посыпался большими хлопьями, и Паше вспомнилось их катанье в санях. «Позволят ли нам кататься в эту зиму, не помешает ли старый боярин Стародубский?» – вот о чем она тужила. Но добродушный дед подумал о ней.

– Не запрещай боярышням прокатиться в санях на воле, – говорил он Ирине Полуектовне, – ты только одних их не отпускай. Пусть катаются с ними и сенные девушки, и Феклуша чтоб их провожала.

Какой радостью было для Паши такое позволение! Она позабыла всю принятую с возрастом степенность и, как в хороводе, пронеслась кругом по комнате, притоптывая ножкой. Ее радость вызвала улыбку даже у Степаниды.

– И ты поедешь с нами, сестра, ведь в этом нет греха или вреда! – говорила ей Паша.

– Поеду. Ты веселись, а я на тебя порадуюсь! – ответила сестра.

И снова начались катанья по берегу Ветлуги. По окрестности раздались звонко песни все молодых голосов сенных девушек и вышивальщиц Ирины Полуектовны, провожавших боярышень. Голоса эти были и грубоваты, и крикливы, но в них слышалось, что то молодость веселится и радуется жизни.

Молодости люб и морозный ветер, и снег, забелевший в поле, и гладкая, как скатерть, дорога, по которой санки катят, скользя без задержки. Ветер разносит песню в просторе ненаселенных полей, едва охватываемых глазом. С песней проникает вдаль и порыв души, и молодость яснее сознает себя, сама прислушиваясь к этим вырвавшимся у нее звукам. Так забывали боярышни и душный терем свой, и подавленную волю, тешась песнями и катаньем.

Ларион Сергеевич начинал выздоравливать, но родные были еще неспокойны за него; силы его крепли понемногу, он выходил из своей комнаты, но был безучастен к жизни и ежедневным делам. Словно он о живом не думает, казалось Ирине Полуектовне. А жизнь и все живое двигалось вперед, и перемена следовала за переменой и к лучшему, и к худшему. Так, в феврале, в средине зимы этого года, разнеслась весть, тревожно шевельнувшая русских людей. Вся Русь почуяла, что оборвалось что-то, за что крепко держалась она, и опустело все. Чего-то не стало, а впереди было все неведомое! Такое чувство объяло всех при слухах о кончине царя Алексея Михайловича, и охватила народ тоскливая боязнь.

Много уже бед случалось на Руси при кончине царей. Русь отдыхала и собиралась с силами в это многолетнее царствование, и снова спрашивали теперь русские люди: что же будет с нами дальше?

Боярин Стародубский привез эту весть в вотчину Савеловых; вошел он в хоромы мрачный и казался сердитей прежнего.

– Что сумрачен, боярин? – спросил его Ларион Сергеевич, в первый раз вышедший в свою большую палату.

– Чему радоваться! Не слышал ты разве? Государь наш великий преставился… Что ты, что ты? – бросился вдруг Стародубский, прерывая речь, видя, что Савелов пошатнулся вдруг и едва успел схватиться за дверь.

– Ошеломил ты меня этою вестью, боярин! Словно обухом по лбу, – дрожа проговорил слабым голосом Савелов. – Что же теперь будет? За кем мы остались?..

– За царем Федором Алексеевичем! Вчера прибыл гонец из Москвы, объявил о том воеводе в Костроме.

Боярин Савелов перекрестился.

– Ну, смуты не будет, коли уж царь есть! – проговорил он, обнадеженный, и тихо перекрестился снова.

 

Глава IV

Прожив почти до двадцати лет в костромской вотчине своего отца, Алексей, сын боярина Стародубского, незаметно из мальчика обратился в сильного и статного юношу. Лицом и ростом он был, как это все находили, похож на отца и был таким же молодцом, каким был отец его в молодости. И нравом он был в отца: добр, но с норовом. Иной раз ему перед отцом не хотелось покориться; часто приходилось увещевать его.

– Ты знаешь, – говаривал ему отец, сдерживая его пылкий нрав и толкуя ему про обычаи своего времени, – ты не только мне, но и всему нашему роду должен покорным быть! Дяди ли, старшие ли их сыновья – все над тобою старшие!

Алексею досадно было считаться меньшим в роде.

Когда-нибудь выслужусь на ратной службе, – думал он, – и стану наравне со старшими…

Но пока приходилось покорно жить при отце. Тогда поздно начинали учиться; двенадцати лет Алексей только начал учиться читать, писать и счету у своего приходского дьякона. В пятнадцать лет от дьякона перешел он к другому учителю, пленному поляку, шляхтичу Войновскому. Боярин Стародубский принял к себе пленного поляка править дела по хозяйству, но потом поручил ему также обучать Алексея всему, что он мог преподавать. В то время пленные поляки нередко попадали учителями в знатные дома бояр. Многих же оставляли в Москве, как слесарей и живописцев, находя, что они работали не хуже немцев; и немало их работало во дворце царя Алексея Михайловича.

Шляхтич Войновский выучил Алексея читать по-латыни и по-польски. Чтением и переводом сокращали они длинные зимние вечера. Днем шляхтич вместе со своим учеником пропадал на охоте в окрестных лесах. Упражняясь ежедневно, Алексей уже в пятнадцать лет был ловок в стрельбе и верховой езде.

Часто он бесстрашно ходил с крестьянами в бор на медведя и находил это тогда занимательнее латыни и математики. Но зато насколько он любил в детстве слушать сказки жившего у них старца Дорофея, настолько он слушал теперь с пылким любопытством рассказы шляхтича о польской жизни, обычаях и о странствиях Войновского в чужих землях или рассказы его об училищах и коллегиях Рима, где он учился когда-то; затем шли описания великолепных храмов Италии и Германии, где также много было диковинок. Много видевший шляхтич, не любивший Россию, презирал в душе ее невежество, только не позволял себе открыто высказывать это презрение перед боярами Стародубскими. Если он проговорится, бывало, наедине с воспитанником, то тут же поспешит прибавить, что и в России изменятся порядки, когда заведут в ней училища и коллегии, и будут тогда и в России ученые и образованные люди. Войновский передавал воспитаннику, что все это готовилось в Москве; он слышал о том, когда оставался там после освобождения пленных поляков и сам работал в «Книгопечатне», основанной при Посольском приказе.

– И теперь, – говорил Войновский, – в Москве работают монахи, пришедшие из Киевского братского монастыря: их призвали исправить церковные книги, сличив их с греческими подлинниками.

– Да, – прерывал его Алексей, – я слыхал про это от батюшки. Когда отец был в силах и жил в Москве и ко двору являлся с боярами, то видел там и монаха из Полоцка, Симеона, учителя царевичей и царевен.

– Он и теперь еще в Москве и в милости у царя Алексея Михайловича и его царевичей.

Из беседы со своим случайным учителем, заправлявшим хозяйством отца, Алексей познакомился и с другими взглядами, подробно слыхал о жизни в чужих землях. И нравились, и непонятны были ему нерусские обычаи, и понимал он, что Войновский порицал все на Руси, называл ее обычаи варварскими, толкуя ему это нерусское слово.

Когда война на Украине с Дорошенкой и турками требовала все новой и новой силы, то по всей стране велено было забрать в ратные люди все, что было молодого и сильного, и Алексей должен был поступить на службу. Никита Петрович поехал сам проводить сына в Москву и отдать его под покровительство знакомым и сильным людям, пользовавшимся милостями самого царя. В Москве просил он за сына у боярина Артамона Сергеевича Матвеева, приближенного ко двору. Молодой Стародубский хотя и прожил детство и годы юности в глухой вотчине отца, но был смышленее многих боярских сынков, проживавших в Москве, в виду у царя, или служивших в ратных людях. Он был смышленее, вдумчивее их и с особым уважением относился к более развитым людям; особенно интересовало его все, что он видел и слышал в доме боярина Матвеева, который радушно принял его отца и ласково обратил внимание на Алексея. К нему ласково относились и все бояре, знавшие давно его отца; молодость, красивое лицо и разумная, сдержанная речь располагали в его пользу. Кроме того, он ехал в дальний поход и ни у кого не стоял на дороге к местам и чинам в самой Москве; не намерен был остаться всем бельмом на глазу своим статным видом и старинным родом. Несколько месяцев, однако, пробыл в Москве молодой Стародубский, прежде чем сформированы были новые полки и нашлись деньги для отправки их в поход. В эту бурную для России пору накопилось много тревожных вопросов и дел. Предложившие царю свою покорность, гетманы запорожские снова колебались и призывали на помощь турок и крымцев. Польша неискренно относилась к перемирию, заключенному с Россией, и тайком от нее вела переговоры с турецким султаном. Большое войско посылалось на помощь к Ромодановскому, идти с ним за Днепр на гетмана правой, еще не покорившейся, стороны Днепра – на Дорошенко, собравшего около себя в Чигирине остатки не принявшего русского подданства казачества.

Наконец молодой Стародубский получил из Разрядного приказа назначение на службу в полк Шепелева. Среди зимы 1674 года Стародубский, приняв благословение отца и поклонившись святым храмам Кремля, выступил из Москвы с отрядом, к которому был причислен. Отряд шел, как сказано, в войско Ромодановского, стоявшего на берегу Днепра; недавно воевода прогнал за Днепр Дорошенко, опустошавшего города левобережья, и стоял теперь, ожидая помощи и новых распоряжений из Москвы. Полк Шепелева, к которому причислен был Алексей, двигался медленно по глубоким снегам, оставляя по пути в городах немало больных и ослабших на попечение местных воевод.

Продвигаясь на юг почти по всей России, Стародубский собственным опытом убеждался в непорядках, царивших на всей Руси, о которых прежде знал по слухам. Сама живая жизнь убеждает глубже, пробуждая жалость к страдающим и утесненным. Везде, где только случалось Алексею толковать с местными жителями, были слышны жалобы на воевод. Их обвиняли в поборах, в жестокости при взимании податей с посадских людей и горожан. В городах встречались населения из одних боярских детей, а посадских почти не было, – все они разбегались, находя, что невозможно заниматься ни торговлей, ни ремеслом при постоянно возрастающих поборах. Причиной этих налогов была постоянная война на окраинах.

Посадские люди переходили на землю помещиков, закабаляли свой труд, а податей в городах собирать уже было не с кого; в казне чувствовался недостаток в деньгах.

Непривлекательные и неутешительные картины пришлось видеть Алексею и дальше, на Украйне, и на самой родине шляхтича, порицавшего так громко все русские порядки.

В древней русской столице Киеве, вновь оставшемся тогда уже за русским царем, полк, с которым шел Алексей, расположился на отдых; город был сильно разорен частыми нашествиями; теперь в нем был русский воевода, встретивший русское войско. В Киеве, на улицах, пестрели разнообразные одежды польских панов, евреев и других иноземцев; впервые видел здесь Алексей свободно выходивших по лавкам и на прогулку польских панночек в красивых платьях, обтягивавших стройный стан.

На улицах Киева стояло еще много развалин прежних домов, разрушенных и еще не поправленных вновь; русские воины пошли поклониться Печерской лавре и принять благословение митрополита; монахи имели унылый вид, – они жили постоянно в страхе, опасаясь новых нашествий и разгрома.

Храмы лавры, возвышаясь на древней Печерской горе, видны были из-за окружавшей их стены и сияли золотыми куполами; глубокий овраг, поросший лесом, теперь обнаженным, безлиственным, отделял от дороги старую Киево-Печерскую лавру; окружавшие ее стены местами были полуразрушены и примыкали к крепким, недавно восстановленным воротам; русские воины вошли в храм, и вместе с ними молодой Стародубский преклонился перед мощами основателя лавры, св. Феодосия; провожавший их монах провел их также к гробнице митрополита Петра Могилы, похороненного в Печерской лавре; возвращаясь к своим квартирам, русские любовались на город, лежавший у подножия Старокиевской горы; улицы постепенно понижались по ее скатам; нижняя часть города состояла в то время из бедных мазанок, наполовину разрушенных пожарами во время разгрома; в зимнее время сторона эта не представляла особенно живописного вида. Вернувшись в квартиру, Алексей наскоро пообедал и не ложился отдыхать по общему обычаю, но пошел осматривать город; он направился отыскивать в нижнем городе древний Братский монастырь с духовной академией, о которой он наслышался в Москве, где предполагали уже устроить такую же академию и школу для детей бояр и духовенства; монахи радостно встретили русского воина и боярина, всею душой радуясь, что были возвращены под защиту русского царя и его войска; здесь показали ему храмы, а ректор академии пригласил его осмотреть здание внутри. В обширной трапезной сидел Алексей, окруженный монахами; ректор и архимандрит монастыря расспрашивали его о вестях, касавшихся войны; вместе с другими рассказами о Москве, только что им покинутой, он мог сообщить им, что знал о намерении царя окончательно покорить Украйну, не доверяя более мирным договорам и лукавым обещаниям поляков; слова его вносили мирные надежды в их встревоженные и утомленные головы.

Разнообразные лица старцев, толпой окружавших пришедшего к ним русского боярина, представляли резкую противоположность с ясным лицом молодого Алексея, еще не ведавшего никакой печали, а их черные рясы оттеняли его цветную одежду, украшенную золотом; статные воины, ратные люди, нередко появлялись в Киеве и в стенах Братского монастыря, но не с таким мирным настроением, не с такими ободряющими речами, какие слышали они теперь о добродушии и набожности русского царя; дорога была им весть, что желал набожный царь навсегда освободить от власти католиков Киев и его святыню!

Алексей, с своей стороны, с любопытством выслушал из уст архимандрита историю учреждения Братского монастыря и академии. Краткий рассказ его открывал перед Алексеем те времена, когда сиротела православная церковь под польским владычеством.

– Тогда, – рассказывал Алексею архимандрит, – православные в Киеве учредили братства, по примеру других городов. Братства были уже во Львове, Вильне и других местностях. Главною целью их было давать религиозное воспитание, и Киевское братство основало свою школу и воспитало борцов в защиту православия; далее школа эта была обязана своим развитием митрополиту Петру Могиле, посвятившему себя служению православию и развитию школ; мы чтим память основателя нашего братства и молимся за него, – докончил набожно архимандрит, осеняя себя крестным знамением.

На следующий день, провожая выступавший из Киева, посланный вперед, сотенный отряд молодого Стародубского, монахи Братского монастыря надели на шею Алексея образок с изображением архангела Михаила, вырезанным на кипарисовой овальной доске, на тонкой серебряной цепочке немецкой работы.

Выступив из Киева, отряд Алексея повернул снова на левую сторону Днепра, направляясь к Переяславлю; невдалеке от него шел за ними другой отряд сотенного – боярина Стрешнева; оба отряда принадлежали к рейтарскому полку Шепелева; чем дальше продвигались ратные люди в глубь Украйны, тем реже попадались им города и селения.

Вокруг наших всадников тянулись пустынные степи, покрытые белой пеленой снегов, прочно залегших волнистыми холмами от горизонта до горизонта; редко попадались кое-где, по оврагам, небольшие поселки, хутора, обсаженные густо деревьями, которые раскачивали теперь по ветру свои гибкие вершины с тонкими, обнаженными ветками; близ хуторов подымались черные стаи воронов, громко каркавших; они долго следили за всадниками, садясь у них на перепутье. Очевидно, они усвоили себе привычку питаться около ратных людей и ждали добычи с их появлением; жители поселков местами прятались, местами, менее напуганные, с радостию встречали русских.

Резкий, пронизывающий холодный ветер несся по степи; отряды рейтар шли ему навстречу, нигде не находя глазом привычных ему на севере лесов, за которыми можно было бы укрыться от непогоды; только изменившееся с проходившим днем освещение разнообразило сплошную равнину; солнце то ярко освещало ее сверху, то спускалось ниже и на открытом горизонте бросало через равнину красноватые длинные лучи; они ярко освещали каждую былинку и каждое очертание появлявшегося предмета, был ли то высохший чернобыльник или всадник, – ясно видимо было и то и другое. В свете красных лучей перед заходом солнца на дальних холмах появилась вдруг тонкая черная линия и скоро явственно разделилась на отдельные точки; черные точки все вырастали, приближаясь, и русский отряд убедился, что к ним подъезжала густая толпа всадников; командовавший своей сотней Алексей приказал зарядить пищали и держать наготове копья; продвигавшиеся навстречу всадники засуетились, будто готовясь к атаке или обороне: то была шайка крымцев на легких татарских лошадях, выехавшая, как видно, на разведку; но убедясь, что отряд русских был многочислен и имел за собой еще другой отряд в подкрепление, татары повернули лошадей своих вправо, убегая по степи. Несколько рейтар не выдержали и бросились за ними; впереди них скакал, разгорячась, и молодой Стародубский; он уже нагонял одного отставшего крымца и в надежде взять его в плен, достать языка, нагнулся к седлу, вытягивая из-под него запасные веревки; зоркий неприятель уловил это движение и дал мгновенно выстрел по Алексею; к счастию боярина, прилегая к седлу, татарин целился невысоко; на выстрел его несколько человек рейтар ответили такими же близкими выстрелами, обратив его в бегство; но вся подоспевшая сотня рейтар уже окружила татарина, он был взят, и веревки Алексея пригодились; остальная толпа крымцев исчезла за холмами снегов.

– Поранили тебя, боярин? – спрашивал подошедший сотенный другого отряда, Стрешнев.

– Ничего, царапина, – отвечал Алексей подъехавшему боярину.

– Не след было тебе скакать вперед, – почто мой отряд позади оставил? – обидчиво заметил подоспевший боярин, не участвовавший в нападении. – А мне позади тебя быть невместимо; мой род по службе всегда занимал места выше твоего, а теперь нас сотенными равно поставили; да и ты все вперед скачешь, один раздаешь приказанья! – горячо выговаривал Алексею Стрешнев, задетый похвалами рейтар Стародубскому.

– На то начальство было, чтобы нас на места поставить, об этом прежде просил бы! – с укоризной обратился к Стрешневу Алексей.

– Посмотрим, что скажет на это Ромодановский, главный воевода! Я ему челобитную подам, – продолжал боярин Стрешнев.

– Воля твоя, боярин, а что будет, то увидим; а пока прикажи привязать крепче к коню татарина да веди его с собой, пожалуй, – говорил Алексей, еще не успокоившийся от перестрелки и вперивший в Стрешнева взгляд, чуть не метавший искры из разгоревшихся очей.

Несколько рейтар из отряда предлагали Алексею посмотреть его раненую ногу, но он не хотел терять времени и спешил ехать на ночлег, наскоро обмотав раненую ногу полотенцем.

– Ничего, царапнул только татарин, – говорил Алексей.

– То ничего, что царапнули, – то дурно, что ты один вперед скачешь, других позади оставил, кто познатнее… – снова начинал Стрешнев с недовольным, надутым лицом.

– Не время про то в походе толковать, боярин, – коротко отвечал Алексей, – не пропускать же мне неприятеля, поджидая тебя! – И он приказал своему отряду строиться и идти дальше на ночлег; пропустив вперед отряд Стрешнева, составлявший до этого арьергард, Стародубский повернул к первому большому поселку, лежавшему вправо от дороги, в лощине меж двумя холмами.

«Пускай идет себе со своею сотней в Переяславль, скорей доставит татарина, – думал Алексей, следя глазами за отрядом Стрешнева, – я позамешкаюсь, пожалуй, кружится голова…»

Отряд его подходил меж тем к поселку; на холме в стороне от улиц и изб видны были остатки строений, вероятно усадьбы польского пана, совершенно разоренной; можно было предположить, что усадьбу эту сожгли и разорили сами жители поселка, потому что их собственные избы стояли целехоньки; на длинной, просторной улице, около шинка, шумела собравшаяся толпа.

– Здоровы були, войско православное! – радушно заговорило несколько малороссов, выделяясь из толпы.

– Здорово! – отозвались рейтары, посмеиваясь их выговору.

– Посылайте своего старосту разместить нашу сотню на ночлег, – крикнул малороссам Алексей.

– И сотенный наш ранен, – сказал, выезжая, один из начальных людей.

– Того можно у нас оставить на вылечку, – отозвался голос из толпы.

– Укажите, где есть хата попросторней, да, может, на подводе придется его в Переяславль доставить, – говорил тот же рейтар. – Переяславль знаете?

– Как не знать! Мы вашему пану болярину Ромодановскому хлеб возим, сухари сушим и всякого провианта возим! – рассказывал словоохотливо высокий старик, державшийся так прямо и бодро, так лихо загнувший набекрень свою баранью шапку, что Алексей спросил его:

– Да ты сам не запорожец ли?

– Всего бывало, пан болярин, – заговорил он, обратясь к Алексею, – и запорожскому войску служили, и у ляхов панам, вместо волов, на себе плугом пахали, а теперь тут в овраге притаились, ждем: не будет ли лучше от милости русского царя!

– Господь поможет, так одолеем ваших врагов, и вас царь не оставит своею милостию, – ободрил старика Алексей, – а теперь поживей размести нам людей по хатам, покормите, мы заплатим!

– А кто же у вас ранен? – спросил старик, поглядывая на обвязанную ногу Алексея.

Алексей молча подъехал ближе к говорившему старику; хотя рана была не велика, но от скачки нога отекла и усталость одолевала Алексея; голова его отяжелела, а легкий озноб пробегал по нему при каждом более живом движении; он рад был отдохнуть теперь в хате этого старика; седой Пушкарь, как звали его в поселке, подошел к коню Алексея и поклонился, сняв шапку и переминая ее в руках; посмеиваясь, он ласково глядел в лицо Стародубского.

– Должно быть, старый вояка! – сказал он. – Может быть, еще с Вишневецким або с Богданом воевал, – говорил он, покачивая головой, все глядя на молодое лицо боярина.

– С Богданом не воевал, а с татарином привелось столкнуться в степи, его взяли живым, а ногу успел он мне оцарапать, – ответил Стародубский.

– Ну, давай проведу тебя под уздцы за твое лыцарство! – говорил Пушкарь. – Не побежал от татарина, ты, стало, вояка будешь, потому, кажешь, царапина, а из той царапины немало и крови вытекло! Ну, моя старуха да молодая тебе промоют ту царапину, им не в первый раз тем делом орудовать!

Разговаривая, Пушкарь вел за узду усталую лошадь Алексея; понурив голову, шла она послушно за ним вдоль улицы; им встречались толпы женщин и детей, собравшихся поглядеть на русских.

– Воины не в лаптях, таки ж чеботы на них, як и у нас, – скороговоркой сообщали друг другу женщины, прикрывая вполовину свои лица полой толстой серой свиты, сермяги, и глядя на рейтар.

– А сказали, что и нас всех в лапти они обуют, коли отымут у ляхов, – говорили другие.

– Так же врет народ, пугает! – толковал женщинам приземистый малоросс, стоявший в толпе между ними.

– Известно, паны, так и обуты! – заметил худой и длинный, с черными, как угли, глазками крестьянин с недовольным лицом. – Не то худо, что в лаптях они ходят, а то худо, что воевод своих к нам посылают.

– Болтай больше! А своих панов позабыл? – живо заговорила рядом с ним стоявшая баба. – Кто тебе шрам-то прописал через всю маковку? А и убил бы, так никому бы не ответил! А их воевода ж за кажну христианскую душу в ответе будет, – быстро отчитывала смуглая, сухощавая женщина, все мускулы которой шевелились заодно с вылетавшими у нее словами.

– Вот, жинки, кланяйтесь да скажите спасибо пану болярину, чуть було не убил за вас татарина, да живьем его взял! – шутливо вскрикивал перед толпой Пушкарь.

В толпе послышались одобрения и басом и визгливыми голосами женщин. Алексей и слышал и видел все как сквозь сон, опьяненный долгим вдыханием зимнего степного воздуха и разнообразием впечатлений; к тому же он чувствовал сильную боль в ноге и тяжесть в голове; убаюканный теперь и тихой ездой, и внезапно наступившими сумерками, он вслушивался в звонкие голоса и улыбался и толпе, и своему провожатому, не говоря ни слова; все молча достиг он, наконец, избы Пушкаря.

– Приехали, слава тебе Господи! Слезай с коня да иди отдыхать, болярин, – говорил Пушкарь, отворяя еще не запертые на засов ворота своего двора. Алексей въехал во двор, в котором, казалось, было много клетей и навесов, но не видно было ничего живого, кроме высокого и лохматого пса, вышедшего навстречу хозяину и мирно пропустившего Алексея, будто чуя, что он попал в милость; Пушкарь помог Алексею сойти с коня и постучался в окно своей хаты; невысокая женская фигура отворила дверь избы, и в полумраке сеней блеснули ее глаза и высокий белый лоб.

– Посылай нам Василя, та швыдче! – крикнул Пушкарь.

Из дверей избы вынырнул сухонький малый, лет семнадцати, и ждал приказаний, робко взглядывая то на Пушкаря, то на Алексея.

– Бери панского коня, дай ему корму. Да крепко запирай ворота: татаре недалеко от поселка… – сообщил Пушкарь.

Мальчик покосился как-то в сторону при имени татар и, нагибаясь, нырнул с крыльца, убегая исполнять приказание хозяина; сквозь отворенную дверь на входящих пахнуло теплым паром, и пламя горевших в печи сучьев осветило их лица.

– Здоровы були! – проговорила, встречая их, поднявшаяся со скамьи старуха. – Кого-то нам Бог посылае? – спросила она мягко; в голосе слышалось желание ласково принять гостя.

– Бачишь, що то не з Польши, а з православной стороны гости! Как тебя звать, болярин? – отнесся старик к Алексею с вопросом и поклоном.

– По имени зовусь Алексеем, а родом из бояр Стародубских, – назвал себя Алексей.

– То гарна кличка! – мягко смеясь, залепетала старая Олена, жена Пушкаря. – От старого дуба молодая ветка! Благослови ж вас, Господи Боже, щоб за правду и за веру стояли!

– Ну, швыдче, жинка, развяжите та огляньте болярину ногу: дорогой в степу татарин напал тай прострелил! – рассказал Пушкарь.

Выслушав сначала о нападении татарина, как о привычном случае, обе женщины с легким криком бросились к Алексею, услышав, что он ранен.

Пушкарь подвел его и усадил около печи на лавке, вероятно служившей кроватью для кого-нибудь из хозяев: на ней разостлан был толстый серый войлок и пестрые подушки; через минуту нога была развязана, тяжелый сапог был снят искусными, осторожными руками старой казачки Олены; молодая женщина исчезла на минуту и вернулась с большой миской тепловатой воды: на плече ее висели длинные ручники (полотенца), вышитые на концах узорными полосками, разноцветными нитками и шелками; молодая девушка держала миску с водой, пока старая Олена обмывала и потом перевязывала несколько припухшую ногу. Операция продолжалась довольно долго; Алексей терпеливо переносил осмотр, ничего не возражая на предложение Олены перевязать ногу чистыми полотенцами; он доверял опытности казачек, вечно окруженных битвами и привыкших к раненым. Алексей только с любопытством разглядывал лица и одежды казачек, следя за их ловкими движениями.

– Не глыбоко царапнули, – заявила Олена после долгого молчания, – скоро бы зажила, да разбередил дорогой; приложим своей примочки, да отдохнет пан дня три – и здоров буде! – заключила она веселым голосом.

– Нам завтра выступать нужно, – сказал Алексей.

– Ты, пан, сдал бы свою сотню кому из подначальных, нехай в Переяславль поспешают; а при себе оставь человек пять, я вас всех на повозках в Переяславль доставлю; и Василия возьму… – предлагал, как видно, опытный Пушкарь.

При словах его женщины тревожно переглянулись; Василий, сидевший у двери, потупился и опустил голову.

– Ко мне придут рейтары, – сказал Алексей, – трое поместятся на ночлег?

– Поместятся в кухне, через сени, – ответил Пушкарь, меж тем как женщины снова невесело переглянулись.

– Ничего не тронут у вас, не бойтесь! – успокаивал их Алексей. – Вы, верно, пуганые? – спросил он.

– Пуганы, пуганы, та и бояться перестали! – заговорила старуха веселее после утешительных слов Алексея. – Немало годов скитались мы по Украйне; годов двадцать прошло с тех пор, как первого мужа убили турки и дочь в неволю увели, еще при Богдане Хмельницком!

– Та не поминай старого, що прошло! – прервал Пушкарь жалобы жены. – Уж и дочь теперь стара була б; да и первого мужа нечего поминать, коли за вторым состарилась! Вот Богдана помянуть добрым словом можно! Коли б пожил, все бы нам устроил! – говорил Пушкарь, усаживаясь на кончике лавки подле Алексея.

– Что же он устроил бы? – спросил Алексей.

– Он хотел сразу всю Украйну русскому царю отдать; да царь тогда поверил ляхам, Богдан и остался як рак на мели, та по самой середине Днепра: ни к русским, ни к ляхам!

У ворот постучались рейтары и прервали разговор; Василий вышел отобрать у них коней и проводить их в хату.

– Размести их, старая, где знаешь! – приказал Пушкарь жене.

– Только одного при мне оставьте, как у нас водится, – проговорил Стародубский; вошедший солдат, поклонившись на образа, сел на лавке у самой двери; через несколько минут вошла молодая девушка с вопросом: не подать ли вечерети?

– Чи станешь, боярин, есть наш кулиш с салом? Горячий! – предлагала Олена. – А кроме и нет ничего; и за то благодарим Господу, кулиш все не палка!

– У нас часом всего много, а часом и нет ничего, и голодно! – рассказывал Пушкарь, пока молодая племянница его, Гарпина, как он звал ее, приготовляла все к ужину: – А что есть у нас, и то краденое: пшено выкрали мы из обоза проезжего, полякам везли; мы и отбили воза два, и кони у нас остались; а другой обоз повернули да весь целиком в Переяславль отправили, к вашему войску! – закончил Пушкарь.

На столе, покрытом белым рядном, готов был ужин, и кулиш дымился в большом глиняном горшке; вокруг него стояло несколько деревянных мисок и ложек, горстка соли была тут же насыпана на большом ломте пшеничного сероватого хлеба; боярин Алексей всматривался в лицо приносившей все Гарпины.

«Сухощава да проворна», – думал он.

– Дивишься на Гарпину? – спросил вдруг Пушкарь. – У нас все так, и от чужих не прячем; а идет дивчина по улице, и руки и ноги двигаются, и монисто на ней гремит, и очи на все стороны смотрят; а не верь им ни чуточки, болярин, оберут и выдадут!.. – усмехаясь, говорил Пушкарь.

– Вже! Чего не скаже! – вступилась старуха, жена Пушкаря.

– Родного брата дочка, и на ту наскажет, – отозвалась Гарпина, вскинув вдруг кверху свои длинные ресницы.

– Братова дочка, все не своя! – заметила старая Олена.

– Я б и всех жинок черту продал за бочку горилки! – весело проговорил Пушкарь, и обе женщины не могли не рассмеяться, зная его слабость к горилке.

– Принесу, принесу и горилки, не поминай только нечистого! – затараторила Гарпина.

– Обманешь, не принесешь! – пискливо крикнул Пушкарь; и пока Гарпина по всем углам искала обещанной горилки, он вытянул большую флягу из-под полы своей свиты и поставил ее на стол с сияющим лицом.

– Вперед стащил, та ще просит! – пропищала Гарпина нараспев, к величайшему удовольствию Пушкаря и рейтара, смеявшегося его ловкой шутке.

– Шо, человеку с нами можно пить или проводить его в кухню? – спрашивал Пушкарь, пытливо вглядываясь в глаза Алексея.

– Выпить прикажи здесь, боярин! – с поклоном обратился рейтар к Алексею. – А кормиться туда пойду.

– Прыткий, даром что русский, – проговорил Пушкарь, глядя на солдата, – тебя и Гарпина не обмане, а она самого беса спутает…

– Та ну, не поминай! – крестилась старуха.

Гарпина стояла молча среди хаты, скрестив полные руки; боярин мог хорошо рассмотреть лицо ее и щеголеватый наряд, державшийся в чистоте и красе, несмотря на все тревоги постоянной войны в их краю; и самая война помогала наживе тех, кто оказывался ловчей и хитрей других: на смуглой шее Гарпины обвились в несколько рядов кораллы и янтари; в ушах были у ней длинные подвески к серьгам, блиставшие цветными каменьями; узкая полоска красной шерстяной ткани лежала на голове, придавая ей еще более круглую форму, а черные глянцевитые волосы, разделяясь ровным пробором на высоком лбу, спускались и падали тяжелыми косами через худощавые плечи казачки.

Гарпина стояла молча и неподвижно, но в колебанье рук ее и плеч видна была непрерывная волна жизни.

– Побачь, болярин, вот наши дивчата! – с хитрой усмешкой говорил Пушкарь. – Стоит она смирно, в пол вросла, а вся движется.

– Правда, – ответил Алексей, тянувший в себя горячий и невкусный ему кулиш и медленно проглатывая его.

– Наша дивчина, что тополь или осина – без ветру дрожит; с того ли, что и деды и прадеды у ней дрожали перед турками та перед ляхами, или плясать хочет, – докончил Пушкарь, посмеиваясь на Гарпину.

– Кликнешь й, и готова! – отозвалась на шутку его Гарпина.

– А як сбежишь, так и не найдем, – насмешливо буркнула старая Олена, стоявшая у печи.

– Без коней не сбежишь, коли б повозка та кони, то и за Днепр можно б… – проговорила Гарпина полусерьезно.

– А есть у вас кони? – спросил боярин.

– Есть, одна шкапа на четырех… – засмеялась Олена.

– К одной и другую припречь можно, – проговорила Гарпина своим музыкальным напевом, всегда слышным в ее речи.

– Ступай, спи! – как бы сердясь, крикнул Пушкарь.

Когда Алексей положил на стол свою ложку и ласково кивнул хозяину, со стола прибрали; все скоро разошлись, попрятались по углам избы; только старый Пушкарь помогал еще рейтару устроить постель для Алексея на широкой лавке у печи; он принес соломы и войлок и приветливо пожелал боярину отдыхать спокойно; Алексей снял с себя верхнюю одежду, снял пояс, в котором хранился запас дорожных денег, и отдал на хранение рейтару; охотно вытянулся на соломе, покрытой войлоком, выправляя усталые члены и опустив на изголовье отяжелевшую голову; сон не замедлил овладеть им.

Проснувшись на другой день, молодой Стародубский попробовал приподняться, но голова его кружилась. Он чувствовал, что не сможет выступить в поход вслед за своею сотней и Стрешневым.

– Ничего, догоним! – успокаивал его старый Пушкарь. – Сегодня я обоз поджидаю: с мукой да с пшеном; повезу вашим, а вы с рейтарами проводите по степи.

– Это доброе дело! – сказал Алексей, радуясь, что день отдыха не пропадет даром и не останется без пользы для войска.

Пока он лежал, не подымая головы с подушки, старая Олена наложила ему на голову повязку с уксусом.

– Твоя старуха, видно, знахарка, – говорил Алексей, – словно мне легче от ее повязки.

– Ведьма, как все жинки, когда постареют! – проговорил Пушкарь, кивая Гарпине, рассмеявшейся тонким, мелодичным смехом.

– И ведьма в другой раз пригодится, – ворчливо заметила старуха.

День проходил своим порядком. Когда все разошлись по своим привычным делам, а рейтар вышел взглянуть на лошадей, старая Олена одна оставалась в хате с боярином. Она села у окна и, разматывая моток ярко-красной шерсти, ворчала про себя вполголоса:

– Ведьма! А коли б не тая ведьма, то и Пушкаря не було бы на свете. От турок и от ляхов спрятала его, раненого, как напали они на Киев, за то описля Пушкарь взял меня за себя замуж. Детей своих не було. Мальчика, шо зостался от первого мужа, в огонь ляхи бросили, нехай им так буде на Страшном Суде перед Господом. Як притихло все, Пушкарь взял к себе племянницу после вбитого брата, с Запорожья, а я Василя нашла, – в соломе лежал мальчик спрятанный, а чей – так и не узнали. Тольки я его годовала и годую як родного сына. А Пушкарь его невзлюбил и не любе, годуя свою Гарпину, и хоче увезти Василя за Днепр к казакам; а кто ж нас под старость кормить буде, коли доживем?

Старуха ворчала за кличку «ведьма», потрясшую и раздражившую ее. В досаде она выбалтывала и то, что старый Пушкарь таил глубоко в душе, прикрывая постоянно шутками и смехом. Но к счастью, больной Алексей простодушно слушал ее в полудремоте, как слушал, бывало, дома рассказы старца сказочника. Не знакомый еще со всеми сложными обстоятельствами края, он не соображал, куда стремился Пушкарь со своим Василем.

Василь был глуповатый малый с рыжими волосами, остриженными в кружок по-казацки. Широкое лицо, покрытое веснушками, полуоткрытый рот и недоумевающее выражение не придавали Василю ничего привлекательного. Алексей удивлялся старой Олене, видимо не любившей красивую Гарпину и влюбленной до слепоты в своего питомца Василя. Забалованный Василь не замедлил прокрасться в хату, ища прибежища под ее ласковым крылом. Вслед за ним снова появился Пушкарь.

– Вже около своий старой вороны прячется! – бесцеремонно сказал он, глядя на Василия и выгоняя его из хаты.

– Куда ты его гонишь? – вступилась старуха.

– Не гетманом ему быть! Нехай Гарпине поможе коней напоить, что приехали… – выронил Пушкарь последние слова.

– Нынче не знаемо, кто в гетманы попаде, – ворчала Олена. – Теперь у каждого свой гетман: у русских один, у ляхов другой, на Запорожье тоже.

– А еще за Днепром гетман… – отозвался вдруг, казалось, спавший Алексей, вспоминая вдруг рассказы киевских монахов. – А вы за каким гетманом считаетесь? – спросил он неожиданно, так что у Пушкаря задергались мускулы лица.

– Теперь пока служим вам, русским, так считаемся за русским гетманом Самойловичем, – с серьезным видом ответил Пушкарь.

– А як завтра наедет Дорошенко, так и Бог знае, за кем будем, – сердито проговорила старуха.

– А типун тебе, старая! – крикнул сердито Пушкарь. – Ходы та дай чего-нибудь поисты, и болярин с утра ничого в рот не брав!

– Ничего не надо, – проговорил боярин.

Но старуха поспешила скрыться с глаз Пушкаря, напугавшего ее своим окриком. Пушкарь вышел за нею осторожной, кошачьей поступью, и скоро по уходе его в комнату вошла Гарпина с большой миской теплого молока и ломтем пшеничного хлеба на глиняной тарелке. Гарпина ласково нагнулась над боярином и предлагала ему хлебнуть молока. Этот голос, звучавший, как бежавший на солнце ручей, вызвал улыбку Алексея; он с минуту смотрел ей в лицо, не отвечая. Она приблизила миску к его губам, он поневоле втянул в себя несколько глотков теплого молока, и приятно согретая грудь глубоко вздохнула.

– Як тяжко, – проговорила Гарпина, – тебе меж чужими! Може, и маты дома зосталась? – спрашивала она, и сиявшие глаза заволокло туманом.

– Отца оставил, – проговорил слабым голосом Алексей.

– Ба-а-тька! – нараспев протянула Гарпина. – Кто ж там тебе годував? От теперь я тоби за неньку стала, – прибавила она, ласково улыбаясь и вся встряхиваясь, как осинка на ветру; и снова приложила к губам Алексея миску с теплым молоком.

– Довольно, благодарствую, – проговорил Алексей, глубже опуская усталую голову на подушку.

Она отошла, оставила миску и хлеб на столе и села под окном; солнце ярко осветило ее повязку и черные волосы, густой румянец тепло разливался по ее щекам, она глядела на кого-то через окно и задумалась.

«Чудно… – думал Алексей, – словно мальчик смела, а ласкова как родная мать».

Долго лежал он, задумавшись, пока глаза его не сомкнулись, отяжелевшие веки опустились и он был объят крепким, глубоким сном. Его снова пробудили какие-то непонятные звуки; вслушавшись сквозь дремоту, не открывая глаз, он различил пение: то была незнакомая, но сладко убаюкивающая песня; Гарпина пела, сидя у того же окна. Алексей силился взглянуть, хотел окликнуть ее, но дремота владела всеми его членами, и под звуки песни он снова впал в сон. Уже солнце слабо светило по-вечернему, когда рейтар вошел в хату к боярину. Алексей проснулся и легко поднял голову. В избе он уже не видел никого, кроме рейтара. Алексей, освеженный долгим сном, попробовал приподняться и совершенно встал на ноги; он чувствовал сухость в горле и жажду и, приблизясь к столу, допил молоко, оставшееся в миске.

В окно, ведущее на улицу, Алексей увидел обоз, остановившийся около хаты Пушкаря; в хату доносились крики, и сам Пушкарь похаживал тут со своей люлькой в зубах. Алексей глядел на все молча, что-то соображая.

– Не наш ли обоз? Да и лучше бы скорее! Кликни Пушкаря, – приказал он. – А что, наши кони отдохнули?

– Кони оседланы, боярин, двое наших так и стояли подле них все утро. Ждали, не проснешься ли, не спросишь ли коней.

– Хорошо придумали. Жаль, что напрасно мерзли! А кормили вас сегодня? – спросил боярин.

– Как же, обедали, нечего жаловаться, кормят здесь по-христиански: каша хоть и белая – все ж не сухарь! Вот только табак их противный, это уж турецкий грех к ним пристал! – говорил рейтар.

– Позови Пушкаря да скажи, чтобы сюда со своею люлькой не приходил, – с таким же отвращением высказался Алексей против табака.

Пушкарь явился на зов Алексея, спрятав люльку в карман своих обширных шаровар. Он остановился на пороге, улыбаясь и приподняв высоко над головой свою обложенную бараньим мехом шапку, пристукнул каблуком длинного, выше колен доходящего сапога.

– Вже и готов, и здоров? – спрашивал он удивленно.

– Здоров и в поход тороплюсь, пора! Ты всю семью везешь в Переяславль? – спросил Алексей.

– Всю, – отвечал Пушкарь, – там буде спокойнее.

– На русских можете положиться, полковник распорядится, будьте надежны! – уверял боярин.

– Вот спасибо! А обоз видел? Все мука, та каша, та сухари пшеничные и сало! Все у ляхов отбили наши молодцы казаки, и прямо в ваше войско везем, – рассказывал Пушкарь, надвинув брови к глазам и глядя в окно, будто видел весь обоз.

Алексей суетился около окна, осматривая, велик ли обоз. Он медлил выйти наружу, все расспрашивая Пушкаря, и радовался, что поможет свезти все это к войску.

– Когда ж вам можно ехать? – спросил он Пушкаря.

– Хоть сейчас. Коли ты, болярин, готов, то и у нас все готово!

– Так собери людей и давай пояс, – приказал Алексей рейтару.

– И наших немало при обозе, – сообщал Пушкарь таинственно, нагибаясь к боярину, – человек двадцать, есть кому обоз защитить.

Через полчаса, не больше, все было готово. Василь в бараньей шубе и высокой казацкой шапке держал коня Алексея, который стоял меж тем подле саней Пушкаря, куда усаживались Олена и Гарпина. На облучок саней готовился сесть молодой казак лет тридцати, высокого роста и красивый. Он с любопытством разглядывал русского боярина и его рейтар. Глаза казака искрились таким же весельем, как и глаза Гарпины. Так показалось Алексею.

– Моих повезет родич, казак Волкуша. Кланяйся, Волкуша, русскому болярину! – говорил Пушкарь.

Казак медленно снял шапку и также медленно поклонился Алексею. Осип Волкуша был простой реестровый казак из окрестностей Киева, по словам Пушкаря; по одежде он не походил на запорожцев; но и в простой, грубой сермяге он имел вид очень воинственный. От женщин он держался поодаль, хотя Пушкарь и называл его родичем. Изредка повертывал он голову в сторону Гарпины, голова которой была так укутана в пунцовый шерстяной платок, что виднелись только одни глаза, которые искрились и глядели очень весело. Алексей стал впереди обоза с двумя рейтарами, двух еще оставил в конце обоза в виде арьергарда, и обоз двинулся. Медленно шел он по степи, так ярко освещенной солнцем, что не раз Алексей жмурился и закрывал глаза от всюду сияющих искорками снегов. Худые казацкие лошади неохотно тащили возы с тяжелой клажей, оставляя следы копыт в рыхлом снегу; почти к ночи пристали они с обозом к небольшому поселку, по дороге, указанной им Пушкарем. Весь обоз поместили под длинным навесом сарая на постоялом дворе еврея, который из осторожности выдавал за хозяина этого двора одного из казаков поселка. Евреям приходилось выносить жестокие притеснения от поляков и от самих казаков в эти прошлые годы; и те и другие одинаково грабили и жгли их. С приходом русских евреи смелее начали показываться на свет Божий, но скрывали свои деньги.

Алексей вошел в просторную избу постоялого двора и спросил чего-нибудь на ужин. Хозяйство велось на польский манер, и Алексею предложили выпить сначала кофе, к которому он начал уже привыкать, проезжая по городам, бывшим недавно под властью Польши. Семья Пушкаря тоже вошла в избу; обе женщины, кланяясь, подошли к боярину и спросили о его здоровье и не нужно ли перевязать его «царапину». Они называли так его рану, подражая ему. Обе женщины выказывали большое участие; они давали ему советы и на будущее время, на случай, если его снова когда-нибудь ранит. Старуха толковала, как ему следовало запастись перевязками и нащипать тряпья (корпии), чтобы было чем тотчас же заложить ранку. Участие старой Олены могло быть и с расчетом на покровительство русского боярина; но молодая казачка Гарпина смотрела на Алексея с неподдельной добротой и даже с некоторой жалостью. Она обещала ему наготовить для него перевязок и тряпья, как только они приедут к себе на место, и отказалась принять от Алексея какое-нибудь вознаграждение.

На другой день вечером обоз подъезжал к Переяславлю; он счастливо миновал опасные места, нигде не навлек на себя подозрений местных властей. По дороге встречались иногда гонцы из русского войска, встречались посланные по делу дьяки городских воевод, но никто ни разу не спрашивал, чей это был обоз и куда он направлялся, потому что видели его под охраной русских рейтар. Не доезжая до Переяславля, почти в виду его, Пушкарь подошел к Алексею и просил его дозволить обозу отделиться от рейтар.

– До города и недалеко, да дорога тут тяжела, и скользко будет въезжать в город. Я останусь под твоей защитой, представлюсь скорее перед воеводой; а Волкуша пойдет с обозом в объезд; их, вишь, сколько народу, здесь близко от города, им не опасно. Они и заедут там, подальше в город; там дорога повернее будет.

Ни Алексей, ни рейтары не удивились такой просьбе и считали уже свои обязанности по охране законченными, так как город, где расположено было русское войско, лежал в одной версте перед ними.

Пушкарь, проводивший обоз и семью на другую окольную дорогу, сам не отставал от Алексея и ехал с ним рядом, верхом на лошади, взятой им из обоза.

– Вот як у нас города растут, – говорил он Алексею. – Переяславль недавно только сожгли весь, а он опять, как молодая трава, из земли вырос! А сколько тут было крови пролито! У нас степь и на солнце не высыхает: то поляки, то турки ее кровью казацкою поливают! – говорил Пушкарь с горькой усмешкой и задумчиво поводя головой.

– Да и казаки ваши немало помогали басурманам христианскую кровь проливать, – заметил ему Алексей, следя глазами за обозом, медленно исчезавшим за поворотом около города, и различая еще сани, в которых сидела семья Пушкаря. Боярин был не в духе, он уже жалел, что отпустил обоз в сторону; лучше было бы самому довести его через город к воеводе и к войску.

– Что делать, – продолжал Пушкарь, – заварили ляхи похлебку, пришлось ее казакам хлебать! И добро наше и веру – все отнять пожелалось им, не доставайся же никому родная земля! Чем так жить за ляхами, так помирать лучше, думали казаки; ну и расходились так, что никак не уймутся! Хоть и есть другая дорога, а на ту ступить страшно, не верят!

– Сами же вы под высокую руку русского царя отдалися, так надо одного его держаться и верить! После того что поклялись и присягали, греха вы не боитесь опять изменять своей присяге! – горячо и искренно толковал Алексей и представлял все Пушкарю, как ему самому представлялось их дело.

– Так уж почти целый век дело ведется: народ обманывали, и народ привык обманывать! Пока был у нас Богдан, ему все верили. А как начали у нас по три гетмана назначать, так не знают, кому и верить. Может, и нашелся бы человек, что всей душой пожелал бы казакам лучшей доли, да и тому побоятся верить! Старое помнят; тянет их на Запорожье, где прежде жилось на воле! – проговорил в ответ ему Пушкарь.

– И ты помнишь старое? Бывал и ты на Запорожье?

– Там и вырос! Оттуда ходил с Богданом Хмельницким на ляхов; с ним был, когда разбили мы польских панов и города забрали многие, взяли и Корсунь! Давно то было, как ходили запорожцы с Богданом на ляхов, под Збаражем, около Зборова: тут-то Богдан да вместе с крымцами избил было ляхов вконец! К самому королю подходили, да крымцы нас тогда продали; с ляхов денег много взяли, и Богдана продали! Хан крымский помешал. Ну, все же тогда много льгот казакам выговорили и много городов у ляхов отобрали!

– Куда же вы потом шли? – спрашивал Алексей.

– После того в Киеве нашего гетмана с колокольным звоном встречали, духовенство шло навстречу, сам митрополит принимал его за то, что отстоял свою веру против латинской! Тогда было русским послушать Хмеля, Богдана, тай не мириться с ляхами! За Богданом тогда вся бы Украйна пошла к вам, а теперь и казачество на части раскололось. Як тий лед, шо таять начал! А прежде сплошной был! – закончил Пушкарь.

– И теперь не ушло время всем вам заодно покориться русскому царю, – толковал ему боярин.

– Поживем, так увидим, что будет; кто потопае, той и за бритвы хватае! – проговорил Пушкарь.

Они въехали в город и по улицам Переяславля, вновь застроенного чистыми домиками и белыми мазанками, подъезжали к главной квартире, где стоял начальник войска.

– Вот ты и дома, боярин! – обратился к нему Пушкарь. – Спасибо, что проводил нас, небогих! – проговорил он с обычной своей усмешкой и снимая шапку с глубоким поклоном. – Ты пока пойдешь докладывать о себе начальству, а я поскачу повстречать обоз…

– Куда же ты?.. – заговорил было Алексей, но пока он опомнился, Пушкарь был уже далеко от него. Указывая протянутой вперед рукой, что он едет в сторону, направо, и весело кланяясь, он исчез на повороте тянувшейся перед ним улицы. Алексей посмотрел ему вслед, потом обернулся взглянуть на рейтар. Рейтары как бы ждали от него приказаний. После минутной нерешительности Алексей приказал:

– Слезайте с коней! Да один оставайся здесь, посматривай, не едет ли обоз! – И сам сошел с коня и направился отыскивать воеводу Ромодановского или своего начальника Шепелева.

В главной квартире он узнал, что все выехали за город, где Ромодановский смотрел пришедшие на помощь ему полки. Вернуться должны они были не ранее вечера. Алексей остался около главной квартиры, поджидая появления обоза. Но ни обоз, ни Пушкарь не появлялись более ни в этот день, ни во все последующие дни.

Когда Алексей представился полковнику Шепелеву и помянул, что он провожал сюда обоз с припасами, то Шепелев спросил его удивленно:

– Откуда Господь послал?..

– Обоз вел старый казак, что поставляет припасы на русское войско. Он просил на этот раз проводить его, зная, что татары гуляют по степи.

– Как зовут казака? – спросил, вмешиваясь в разговор, старый ротмистр, давно проживавший в Переяславле.

– Его зовут Пушкарь, – ответил Стародубский.

– Пушкарь?.. Такого казака не знаем, – проговорил ротмистр.

– Смотри, боярин, не надул ли кто тебя? Не пошел ли тот хлеб к запорожцам? – спросил Шепелев, сомнительно поглядывая на всех присутствующих.

– В избе у этого казака я два дня лежал больной, там перевязывали мне раненую ногу и ходили за мной, как за родным сыном, – смущенно рассказывал Алексей, сам начиная терять доверие к Пушкарю.

– Благодари, что не обобрали и не убили тебя, боярин! Тут у них все так бывает: нынче вам служат, а завтра оберут вас для своих запорожцев! – смеясь, говорил ротмистр, самодовольно потряхивая русыми волосами с проседью.

– Ну, не смущайся, боярин Алексей Никитич! Может, и пришлось тебе чужим помочь, зато от татарина, что ты взял в плен, узнали мы добрые вести. Ты в недолгое время, боярин, успел и под пулю попасть, и языка достать, из тебя воин будет настоящий! – утешал Шепелев смутившегося Алексея.

– А боярин Стрешнев не вчинял против меня дела? – решился спросить Алексей.

– Сотенный? Ну, я потолковал с ним, чтоб он таких дел в полку не заводил и местами не считался. И в мирное время некогда этот вздор разбирать, да и в разрядных книгах искать, чей род и сколько мест занимал служебных и кому следует быть по службе выше, а теперь нам и совсем не о том надо думать. Ступай отдыхать, боярин, считай дело оконченным; я челобитной его не принял. И бесчестья тут нету. Если придется тебе в походах и впереди быть, и выше старшего в роде занять место, – так тут не Москва и то не на царском пиру! Лишь бы везде поспевать вовремя. Да и род твой был всегда повыше других, считая по служебным местам, – докончил Шепелев, отпуская Стародубского.

Алексей весело поклонился начальнику и пошел искать квартиры, на которых разместили его рейтар.

Прошло много времени, но ничего не было слышно об исчезнувшем обозе. Пушкарь пропал также бесследно со своей семьей. Среди нового дела, новых забот по службе и предстоящих опасностей Алексей не мог забыть этого обмана. Теперь ему казалось, что обе женщины ухаживали за ним недаром, а старались обойти и заговорить его. Гарпина даже укачивала, убаюкивала его своими песнями, чтобы не допустить его осмотреть обоз. И что за молоко давала она ему, так клонившее его в сон? Говорят, они поят так малых детей молоком из маку, чтоб усыпить их… Даже краска пробивалась на щеках Алексея и жгла их внезапным румянцем, когда он вспоминал о своем излишнем доверии.

К тому же бывшие при нем рейтары выбалтывали его приключение, и в полку молодые бояре посмеивались над ним, поминая ласковых казачек.

– Не назвал бы его Шепелев молодцом, когда бы ведал о том! – говорили они.

Однако скоро все было позабыто перед новыми событиями войны. Взятый Алексеем татарин заявил, что толпа их выслана была запорожцами высмотреть, велико ли войско, шедшее на помощь русским. Он сообщил еще, что на правом берегу Днепра начинались раздоры и несколько казацких полков желали перейти к русским по наущению гетмана Ханенко.

– Бот какие вести! Только можно ли доверять этим казакам? – толковали русские воеводы, полковники и сотенные, собравшиеся на совещание перед квартирой Ромодановского.

– Что за гетман Ханенко? Где он? – спросил Алексей, еще не знакомый с местными делами.

– Ханенко недавно был на стороне поляков, а теперь напрашивается к нам, – объяснил ему Шепелев. – Гетманом его выбрали полки казацкие, отшатнувшиеся от Дорошенко, а поляки взяли его под свое покровительство.

– Дорошенко ведь тоже не раз уже просил принять его в русское подданство? – заметил один из сотенных.

– Он слишком много захотел! – сердито отозвался Шепелев. – То обозлился за наше перемирие с Польшей и бросился звать на помощь турецкого султана, а теперь, как видит, что уже немного полков на его стороне остается, так и он тянется к русским. Только отдается с таким договором: чтобы быть ему одному гетманом всей Украйны да чтобы не было и русских воевод в их городах! Что ж это за подданство будет? – спрашивал Шепелев, сердито всех озирая.

– Про то мы ничего не знаем, про то ведает Бог да великий государь! – ответил один из старых бояр.

– Та же вольница будет! – заговорили другие воеводы и бояре, присутствовавшие на совещанье.

– Прежде резали польских панов, не хотели быть холопами, теперь не хотят русского управления, не хочется им податей платить! – продолжал горячиться Шепелев.

– Посмотрим, что скажет их Ханенко, – прервал его воевода Ромодановский, – говорят, он скоро явится для переговоров.

– Да что еще скажут нам из Москвы; воля государева – воля Божья! – отозвались бояре.

Алексей внимательно слушал это совещанье бояр, когда один из подошедших рейтар слегка дотронулся до рукава его ферязи и мигнул на ворота широкого двора.

– Что там? – тихо спросил его Алексей. – Неужели? – мелькнула в уме его мысль о Пушкаре.

Медленно отделился он от толпы совещавшихся и повернул налево к воротам. Он увидел, что тут, прижавшись к толстому столбу, на котором держался навес над воротами, почти спрятавшись за этот столб, ждал его какой-то небольшого роста человек в серой свите и измятой шапке.

Он робко протягивал Алексею какой-то узелок. Вглядевшись в него, Алексей узнал Василя и вместе с поданным узлом схватил и его протянутую руку, желая задержать его. «Выдать?.. Жаль, – быстро пробегало в голове Алексея, – промучают, допытываясь об обозе».

– Я не отпущу тебя! – погрозил он, однако, Василю. – А где Пушкарь?

– Все с обозом в Чигирин убегли. Меня прогнал Пушкарь: иди, каже, к русским. А Олена та Гарпина узел тоби прислали, то тряпье и перевязки.

Снова доброе чувство шевельнулось в Алексее, но недоверие мешало уже этому чувству. Он раздумывал: «Выдать ли Василя? Наказать ли или накормить его, как кормили самого боярина в семье Пушкаря?»

– Возьми меня к себе, пан боярин! – просил Василь. – Я тебе верно служить буду, и коня кормить и чистить, и куда пошлешь – сбегаю!

Несколько минут слушал его Алексей в раздумье. На что ему Василь? Разве чтобы расспросить его об обозе или о семье Пушкаря.

– Отведи его ко мне на квартиру, – приказал он вдруг рейтару, – и запри там, не то уйдет! «Все они, говорят, обманщики, – думал он про себя. – А хорошо бы разведать от него все и передать боярину Ромодановскому. Правда ли, что Пушкарь в Чигирине?» – размышлял Алексей.

 

Глава V

Пушкарь находился в это время в Чигирине, – Василь не обманул Алексея. Вся семья Пушкаря переселилась в Чигирин под покровительство Дорошенко. Обоз, ехавший под защитой Алексея, не был с припасами хлеба и муки; в нем везли разнообразные пожитки, имущество многих семейств украинских хлопов; они бежали от польских панов и желали теперь причислиться к войску Дорошенко и «казаковать». В Чигирине были теперь те смуглые, черноглазые молодцы, которых Алексей видел при обозе вместе с Волкушей, сидевшим на облучке саней при семье Пушкаря. В Чигирине все они были приняты и записаны в казацкое войско, весьма нуждавшееся в прибавке людей. Из Сечи гетман Серко также рассылал гонцов по Украйне сманивать мирных реестровых казаков и польских хлопов в запорожское войско. Все молодцы, прокравшиеся с обозом мимо Переяславля, были теперь на конях, наряженные в казацкие жупаны и широкие желтые шаровары, в меховые казакины и высокие казацкие шапки, с копьем через плечо и с саблей у пояса, а многие и с пистолетами. У казаков недоставало иногда денег и хлеба, но не было недостатка в ценных одеждах и оружии. Платье и оружие они легко доставали от евреев-торговцев или добывали грабежом в своих набегах. Цветные ткани и шитые золотом жупаны не переводились, по-прежнему у казаков; но людей у них становилось заметно менее. После набегов турок, вызванных самим Дорошенко, население правой стороны Днепра было истреблено наполовину, а большая часть оставшихся разбежалась. Семейные люди бежали на восток и наполнили тогда еще не населенные места в степях, где находятся ныне Харьковская, Курская и Воронежская губернии, они двигались и дальше и селились между русскими. Уже немногие из них стремились в Запорожье, где и турки и крымцы разоряли их орлиные гнезда. Крепость Кондак, устроенная поляками около днепровских порогов, чтобы преградить казакам бегство на Запорожье, еще существовала. Русские воеводы поощряли теперь казаков селиться около нее, чтобы защищать остальной край от набегов крымцев и турок. Дальше, за крепостью, тянулся Днепр с его порогами. За порогами – те богатые, с заливными лугами острова, на которых зародилось и развилось когда-то запорожское казачество, жившее отдельным обществом, вполне независимое, никому не подчиненное. Война была тогда их единственным ремеслом.

Старый Пушкарь был родом из Запорожья. Он родился на одном из тех островов на Днепре, недалеко от Сечи, на которых позволялось селиться и семейным людям. Он и теперь хорошо помнил привольное житье казаков на Днепре. Помнил разъезды по воде на байдарах и чайках, когда приходилось переправляться через Днепр во время войны. Помнил также Пушкарь страшные битвы с польским воеводой Вишневецким, опустошавшим весь край огнем и мечом, когда он шел усмирять восставших хлопов, как звали польские паны поселян в своих поместьях.

Старый Пушкарь в молодости был в рядах запорожцев, поднявшихся с гетманом Богданом Хмельницким на помощь своим, бывшим в подданстве у ляхов. Он помнил целый ряд кровавых войн, о которых упомянул в разговорах с боярином Алексеем Стародубским. Попав в плен к полякам, Пушкарь изловчился спастись бегством и укрылся в одном поселке близ Киева, в семье молодой тогда Олены и ее первого мужа. Вместе с семьей ее он переселился в Киев; еще больной от ран, почти увечный, он мирно прожил работником в семье Олены около полугода. В эту пору Киев был разорен нашествием литовцев; при этом разгроме древнего города погиб муж Олены, а небольшого мальчика, ее сына, литовцы бросили в огонь на ее глазах; сама она бежала в поселок, где у ней была еще хата. Пушкарь переселился туда же из благодарности ли, по одиночеству ли женился на Олене, и у них снова была своя семья: он приютил у себя со временем Гарпину, Олена взяла приемыша Василя. Пушкарь оправился от ран, сила его окрепла, и он не раз покидал семью для новых подвигов с запорожцами; только раненый или после неудач возвращался он в семью. Он сопровождал Хмельницкого во всех его походах. И теперь, несмотря на свои лета, он пробрался в Чигирин, в старую столицу гетманов правой стороны Днепра. Его привлекала самая личность Петра Дорошенко, напоминавшая ему Богдана, ради него он пристал к Волкуше и другим украинцам, бежавшим к Дорошенке.

Чигирин часто сжигали и разоряли то поляки, то турки, но казаки упрямо возобновляли эту старую резиденцию гетманов, расположенную на высокой горе, удобную для обороны, и обводили ее стенами. Здесь гетманы жили с некоторой роскошью. В летнее время сама природа помогала им украшать свое жилище. Луга на берегу реки Тясьмина, бежавшей около города, доставляли хорошие пастбища для казацких коней; привольно было в их росших на берегу рощах из верб и темных ольх. Близость Днепра была удобна для сообщения с остальным краем и с Запорожьем.

Прибыв в Чигирин, Пушкарь явился к одному из Дорошенковых полковников, к Гулянице, и заявил, что привел им горсть казаков. Он был принят радушно старым, знакомым ему полковником. Пушкарь сам сразу вошел в казацкую жизнь; немногие из пожилых казаков еще помнили его; с этими старыми товарищами он вел бесконечные беседы о прошлом казацком житье. Между ними были и умные головы; многие из них в молодости учились в киевской школе, другие успели посмотреть на порядки и в иностранных землях; но окружавшая их масса дикого казачества не слушала их советов, не ценила их опытности. Старые опечаленные казаки часто сходились небольшими кружками и толковали о том, как бы избыть беду их, казацкую. Четверо из старых товарищей Пушкаря собрались на зов его в шинке, в так называемом Нижнем городе, застроенном на берегу реки Тясьмина. Пушкарь угощал товарищей и обо всем расспрашивал, желая узнать планы гетмана Дорошенко.

– Ну, как живете, казачество? – спрашивал он, наливая их чарки крепким медом и горилкой. – Что у вас слышно нового?

– Что нового?.. – повторил вопрос его старый полковник Гуляница, с исхудалым и умным лицом. – У нас что ни день, то новость! Глядишь, где-нибудь новый гетман проявился, а то и два разом! Бывало, и целым казацким войском с ворогами не управимся, а нынче поделились на горсточки и все воюем!

– То не беда, что мы все воюем, беда, что нас жгут и режут! А ляхов-то всех бы истребить и то мало! – с яростию произнес старик сотенный, тоже давно знавший Пушкаря.

– Не надоело еще христианскую кровь проливать? – сурово возразил сотенному Гуляница. – Уж лучше бы скорее взяли нас русские цари за себя! Та й возьмут, тем и кончится!

– Та, видно, им пока не нужно, – тихо проговорил Пушкарь, вслушавшись в их спор.

– Чужими руками им добро гоже ловити! – отозвался Гуляница. – Да чужим волом не наробишься! Придется и русским об нас подумать. И турки – и те верят, что покорят их когда-нибудь полночные цари, – они и есть: русские цари! – так раздумывал вслух Гуляница, запивая речи свои из полной чарки.

– Давно им в руки отдавалися, то и даром не взяли! – говорил Пушкарь. – И задумался с тех пор Богдан, закручинился, с той кручины и помер.

– То чоловик був! – крикливо проговорил сотенный. – За ним вся Украйна дружно подымалась!

– Да, тогда все покорялись, знали, что Богдан не о себе одном думал, а о всем своем племени, чтобы не досталось оно ни ляхам, ни туркам поганым! – сказал Пушкарь.

– И сладилось бы дело, если бы тогда русские не замирились с поляками, если б они полякам не поверили, – толковал Гуляница. – Наобещали ляхи, что русского царя королем себе выберут, когда помрет их король, и поверили русские.

– С тех пор не видал я Хмельницкого ни веселым, ни здоровым. Даром что он тогда в другой раз оженился, а думы его одолели! – вспомнил Пушкарь. – Та где ж теперь сынишка его, Юрий, что не в отца пошел?..

– Везде побывал! – выкрикнул сотенный. – И в монахах был, и в крепости у ляхов сидел, и у турок в полоне был…

– Знаю, – перебил Пушкарь, – да жив ли он еще?

– Та жив; взаперти сидит в Царьграде, у турок!

– Что ж вы думаете? Чего сидите тут с Дорошенкой? – кротко спрашивал Пушкарь, так кротко, будто этот вопрос и не шевелил его самого.

– Думаем о хорошем! Та не согласны по-нашему мириться русские! Мы к христианам, а они нас к басурманам толкают, к туркам, – сердито выкрикивал сотенный, голос которого уже сменился какою-то хрипотой.

– Не первый раз невзгода! – проговорил Пушкарь. – Чего же вы просите на раде? – допытывался он.

– Просим, чтобы гетман был один у всех, и на правой и на левой стороне Днепра! Та чтобы воевод русских по нашим городам не було. И податей тяжких чтобы не було! – выкрикивал сотенный.

– Так бояре русские не принимают под цареву руку на таком договоре, – закончил речь сотенного казак помоложе других, до сих пор сидевший молча, занятый своей чаркой.

– А не примут, так Дорошенко опять к басурманам зовет нас! – добавил сотенный.

– И тут не найдем добра! – произнес Пушкарь все так же громко, желая все выведать, не затевая спора.

– Митрополит наш, Иосиф, болен лежит, помирае! С смертного одра каждый день Дорошенко увещевает покориться русскому царю, – сообщил Гуляница с задумчивым видом.

– Что ж нам Иосиф? Теперь что гетманов, что митрополитов – все по двое та по трое! В Чернигове своего митрополита поставили, а у нас свой буде! – говорил сотенный, грустно усмехаясь быстрым переменам.

– И нам своего бы нужно, так берет его у нас Господь! – с чувством проговорил Гуляница.

– На том свете ему лучше будет, нежели за турками! – спокойно сказал Пушкарь.

– Я вам вот что скажу: Ханенко задумал переходить к русским и переговаривает нескольких полковников переходить вместе с полками… И полковники согласны… – сообщил Гуляница и ждал, что скажут его товарищи.

– Пускай их идут, – отозвался Пушкарь, – я же сюда умирать пришел подле Дорошенко! Попробую повидать его; пока меня не допускают!

– А на раде надо просить, чтобы всю Украйну отдать под власть царю русскому. Довольно пролили крови христианской, пора положить конец! – торжественно проговорил Гуляница.

Беседа старых казаков длилась до полуночи при помощи развлекавших их чарок. Как старые, бывалые люди, они вспоминали и хвалили прошлое и корили настоящее, многое и справедливо. Не таясь, высказывали они всю накипевшую у них злобу к притеснителям-ляхам и к новым, чуждым им, порядкам русских. Не меньше злобы накопилось у них и против своих казаков и запорожцев.

– Народ не тот, что был прежде! – озлобленно утверждал сотенный. – Встанут – будто и заодно все, а чуть где опасно покажется, сейчас бросятся в разные стороны: кто на Запорожье бежит, кто к ляхам!.. Друг друга чернят и продают. Не стало равенства между собою, а сверху начали ждать милости и знатности!

– Не тот уже народ! Пропадает наше казачество вольное, запорожское! – проговорил полковник Гуляница, допивая чуть не сотую чарку и обтирая рукавом своего казакина набежавшие на глаза слезы.

Поздно вечером, выйдя от шинкаря, казаки пробирались к своим домам, прислушиваясь, нет ли тревоги в городе. Но слышался только обычный гул казацких бесед по улицам Нижнего города да пискливые голоса женщин и детей. Был тихий вечер во второй половине марта; влажный, ночной воздух был свеж, но мягок.

При свете месяца сквозь матовые облака далеко в окрестности города виднелись полустаявшие снега. На видневшейся в прозрачном ночном сумраке реке выступила вода, и лед готов был проломиться. Издали доносились выстрелы сторожевых отрядов, а вблизи, на горе, высились стены и здания Верхнего города, над которым пронеслось столько бурь войны. В вышине мерцали кресты церквей и белел, освещенный месяцем, дом умирающего митрополита Иосифа; далее виден был дом последнего украинского героя, гетмана Дорошенко, еще державшего в сильных руках своих все оставшееся казачество и проводившего годы в бесплодных порываньях спасти старый порядок жизни! Вдали, вокруг города, тускло освещались те широко раскинувшиеся степи, которые служили кровавыми полями битв в течение целого столетия.

Расставшись со старыми друзьями, Гуляницей и сотенным, Пушкарь прошел почти вдоль всего Нижнего города, прежде чем достиг небольшой хаты-мазанки, в которой он помещался с Волкушей и своей семьей. Несмотря на свое недавнее появление в Чигирине, Волкуша успел повенчаться с Гарпиной. Свадьба их была давно назначена, но Волкуша долго пропадал на Запорожье, не решался бросить свое старое пепелище и переселиться в Чигирин к Дорошенко. Гарпина до сих пор редко виделась с своим нареченным, с которым вместе вырастали они на Запорожье, откуда Волкуша и привез ее когда-то к дяде. Это было после одного набега крымцев и турок, перерезавших почти все население на днепровских островах. Гарпина спаслась вплавь вместе с другими казачками и долго скиталась по берегам Днепра, укрываясь в высоких камышах. Многие женщины добровольно бросались в воду и тонули во время этого варварского нашествия, другие бросались на бочки с порохом, зажигали их и взлетали на воздух, говоря перед тем: «После милого не хотим доставаться туркам!»

Когда турки были, наконец, отбиты от Запорожья, оставшиеся в живых женщины мало-помалу вернулись в свои жилища. Но хата семьи Гарпины была сожжена, а отец ее, преследовавший турок далеко по степи, не вернулся домой.

– В степи Пушкарь остался зарубленный! – сообщили вернувшиеся запорожцы.

Волкуша вызвался проводить Гарпину к другому Пушкарю, ее дяде. Несмотря на суровые казацкие привычки, Волкуша не мог видеть эту одиноко оставшуюся девушку, выраставшую на его глазах в довольстве и в своей семье.

– Гарпина наша одна осталась, як былинка! – говорил Волкуша другим казачкам. – Примите ее пока к себе, я как управлюсь с делами своими, то отвезу ее к дяде Пушкарю в Киев.

Поговорив с казацкими старшинами и старостами, Волкуша снарядил байдаки (барки) и чайки для переселения осиротевших семейств в Черкассы и Киев. На больших ладьях, вроде барок, поплыли по Днепру обездоленные переселенцы к родичам. Гарпина была сумрачна, расставаясь с родными местами, и грустила об отце.

– Та я ж тебе за батьку буду! – пообещал ей Волкуша.

– Вот так батько! – воскликнула Гарпина удивленно, вглядываясь в его молодое лицо, и закатилась звонким смехом, несмотря на свое горе. Она была бойка и деятельна, что и помогало ей твердо переносить свою беду. А когда по временам одолевала ее журьба, как говорят украинцы, то она прибегала к песне, чтобы облегчить душу, как делают все малороссы. И мерно покачиваясь, она пела свои мелодичные, но грустные песни; пела, пока вся тяжесть, лежавшая на душе, сходила с нее, улетучиваясь со звуками песни.

Доля ж, моя доля, Чим ты не такая, Як доля людская?..—

раздавался грустный напев из дальнего угла челна, где Гарпина сидела, вся сжавшись и облокотив голову на руки.

Волкуша находился в отдельном, большом байдаке, который остался ему по разделу между переселенцами, с условием, чтобы с Гарпиной он доставил еще двух казачек и их детей. Рядом с ними плыло еще несколько челнов с семьями и их пожитками. Кроме Волкуши на байдаке его был еще старый казак; он хорошо знал пороги на Днепре и помогал управляться с байдаками. Они отправляли далеко впереди себя сторожевой челн, и если грозила опасная встреча, то все челны прятались в камышах или уходили в какой-нибудь залив за небольшие островки. Передовой челн подавал сигнал легким и мягким свистком; свист этот можно было принять за свист береговых птиц в болотцах. По Днепру предстояло им пройти мимо крепости Кондака, построенной ляхами, чтобы затруднить бегство крестьян и реестровых казаков в запорожское войско. Управлявшие челнами казаки были опытны и наметаны в искусстве незаметно проскользнуть мимо врага. В ночь, когда, на счастье их, густой пар стоял над тростниками по берегам реки, а на влажном небе не было месяца и неясно мелькали одни частые звезды, – передовой челн поравнялся с крепостью, бывшей тогда в руках польских. Казак на челне пел рыбацкую песню; голос его не поднял тревоги; по нем не дали выстрела; одинокий челн пропустили без особенного внимания. В крепости знали, что запорожцы сильно пострадали после недавнего набега турок и вряд ли могли затеять что-нибудь против поляков; да и лучшие силы их были теперь около Чигирина. К тому же челнок не подавал сигналов, он плыл, казалось, на рыбную ловлю. А ближе к рассвету тихий свист раздался на реке, слабый, едва слышный ответ донесся издалека, и через час после того все челны переселенцев, держась берега, прошли мимо крепости, когда начинался уже свет утра и стража легко дремала, считая оконченными свои ночные дозоры. При восходе солнца переселенцы были уже вне выстрелов и выехали на середину Днепра. На челнах все проснулись, весело глядели на восход солнца в лугах, на далеко открытом горизонте. Протянувшийся впереди и за челнами Днепр синел под безоблачным небом, и мелкие струйки блистали тысячами искорок. По берегам кричали коростели и слышен был свист болотных птиц; красивые чайки высоко взлетали в воздухе, перевертывались на вышине, блистая белою грудкой, и опускались быстро вниз по прямой линии. На челнах заметно было движение: женщины, перегибаясь за борт челнов, черпали воду и умывали детей. Умывшись, они развернули свои запасы и кормили детей паляницей и вареным белым пшеном. Волкуша подсел к Гарпине и настаивал, чтоб и она съела чего-нибудь.

– Матри у тебя нема, так хоть батьку слухай! – уговаривал он, подавая ей ломоть пшеничного серого хлеба и поднося к ее сомкнутым устам ложку, полную вареного пшена. Гарпина отбивалась, смеясь и говоря, что она «не малая дитина», но потом слушала его и начинала есть.

– Слышишь, как перепела кричат? А чайка как высоко взвивается над нами? – указывал Волкуша, стараясь развеселить девушку. Она любовалась ясным утром; краса его была поразительна даже для привычного взгляда, а ей, пятнадцатилетней девочке, нравилась каждая искорка на синих волнах Днепра и каждая пташка, реющая меж легких облаков. Волкуша помогал ей во всем так усердно, что она начала относиться к нему, как будто к старшему своему брату.

В жаркий день пловцы, утомясь на солнце, выходили на берега, поросшие лесом, и отдыхали, располагаясь в тени. На таком роздыхе Волкуша, оставшийся на байдаке, раз крепко уснул. Проснувшись, когда солнце уже заходило на западной стороне Днепра и на реке свет его умерялся тенью стоявшего по берегу леса, он подумал, что пора была плыть дальше, и пошел на берег скликать переселенцев. Оглянув их всех, он спросил тревожно:

– А где же Гарпина?

– Пошла по берегу, – ответил ему казачонок с длинным кнутом в руке, старавшийся щелкнуть им о землю. Он указал в сторону, куда пошла Гарпина, жалуясь, что его не пустили с ней.

Волкуша бросился в указанную сторону, боясь, что из-за прогулки Гарпина попадет в беду, повстречает чужих людей. Она шла по лесу, собирая незатейливые цветы; но сумрак вечера и лесная тень навели на нее тоску. Спустившись с берега к Днепру, она села у корня векового дерева и, глядя на воду, затянула, по обыкновению, одну из своих привычных песен. Песни определяли ее настроение и ее взгляд на жизнь и горе. Быть может, она не помнила бы слышанные прежде напевы, если б они не подходили к ее судьбе. Пока Волкуша отыскивал ее по лесу, она на берегу реки пела свою думку:

По роси на зори Шла дивчина в поли Та шукала доли. Доля ей навстричу Квитками кидала, Хмары разгоняла, Солнце проясняла, Травой по долине Кругом расстилалась,— А сама ж дивчине Та й не показалась! – Ой и где ж та доля, Где ты заборилась? – Як к тебе бежала, В овраг повалилась. Ты сойди до мене,— В зеленом оврази Мы ляжем до пары, Сховаемось разом! – Люди схоменутся: Куда ж я девалась?.. – Воны скажут: доля Над ний насмеялась!

Направляясь на звуки песни, Волкуша нашел, наконец, Гарпину.

– Чего зажурилась! – крикнул он ей. – Годи спиваты! Ты ляхов накличешь той песней!

Гарпина взглянула на него недовольная выговором, но поднялась к нему навстречу.

– Идем, идем! – звал он ее. – Пора на челны! Та чего ж ты така хмарная? Я же тебе птицу он тую, красивую застрелю!.. – говорил он, указывая на поднявшуюся над ними чайку.

– Як то можно, – залепетала Гарпина, удерживая его поднятую винтовку, – то не лях и не турок, то птаха Божия! Нехай собе летае!

– Пожалела птаху! А мене не пожалеешь? – спрашивал Волкуша.

Гарпина взглянула на него застенчиво, но, вспомнив, как он называл себя батькою-отцом ее, рассмеялась и убежала по дороге к челнам.

Когда переселенцы пристали наконец в своих байдарах к берегу, недалеко от Черкасс, где поджидал их дядя Пушкарь, Волкуша передал ему Гарпину, говоря:

– Вот бери ее, дядя! Насилу довез!

– Что ж так? Тяжко тебе было с нею? – смеялся Пушкарь.

– С хлопцами легче возиться, тех и побить можно, а эту жалко! – говорил Волкуша.

– Чи чуешь, Гарпино? Тебе с ним венчаться, он тебя жалеть будет, – пошутил Пушкарь.

– Може, то и вправду буде колись! – весело проговорил Волкуша.

– Да ты ж батько! – лукаво напомнила ему Гарпина.

– Ну, заезжай, не забывай! – говорил на прощанье Пушкарь Волкуше.

И Волкуша не забывал посетить их поселок каждый раз, когда случалось быть недалеко от него. При встречах замечал он, что Гарпина уже не та малая дитина, которую он кормил с ложки. Она заправляла теперь всем хозяйством ворчливой тетки Олены, не полюбившей ее, считавшей ее в тягость для семьи и по какому-то странному капризу чувства привязавшейся к своему безобразному приемышу Василю. Волкуша додумался, наконец, что пора было предложить себя в женихи Гарпине; во-первых, ему казалось, что девушке дурно жилось у тетки, да, пожалуй, еще и кроме него найдется жених и ее выдадут, если он прозевает. Гарпина же давно считала его своим женихом.

Сговор их состоялся незадолго перед появлением русского войска и боярина Алексея, который, сам того не ведая, помог плану Волкуши перевезти семью Пушкаря в Чигирин, где и были повенчаны Волкуша с Гарпиной в одном из окрестных хуторов. Едва переселясь в Чигирин, Волкуша раздумывал уже: не пробраться ли ему с женой в Запорожье. В Чигирине начался разлад, который был ему не по душе. Дорошенко предлагали отдаться в подданство русского царя, он сам находил это самой разумной мерой, но он был обижен, когда русские выбрали гетманом левого берега Самойловича, к которому Дорошенко относился презрительно. И под влиянием досады Дорошенко еще раз вздумал отдать Украйну под покровительство турецкого султана.

Василь, взятый боярином Алексеем, сидел взаперти в чулане, в ожидании возвращения самого боярина со двора главного воеводы. Боярин Алексей уже спешил к своей квартире, и первый вопрос его к рейтару был: не сбежал ли Василь?

– Нет, боярин, куда ему бежать, он, кажись, к нам сбежал от казаков. Пушкарь хотел толкнуть его в казацкое войско, а старая Олена послала его сюда к тебе, боярин! Меня, говорит, только кормите, так я не убегу. Бестолковый такой, – прибавил рейтар, – он готов служить и нашим и вашим!

– Приведи его, – приказал Алексей.

В ожидании Василя он развязал полученный узел, чтоб узнать, правду ли говорил Василь. Он нашел в узле длинные полосы грубого крестьянского полотна и мягкие хлопья расщипанного тряпья; все было увернуто в красный платок, почему-то показавшийся Алексею знакомым и что-то напоминавшим. Тут же была приложена банка с зеленой мазью, с запахом душистых трав, тоже напоминавшим боярину пахучий пар, стоявший в избе Пушкаря в дальнем степном овраге.

«Не обманул, – подумал Алексей о Василе, – да и она не обманула… Видно, вправду пожалела, что нет у меня матери, – припомнил боярин слова Гарпины. – Да, она пожалела его, как жалела «птаху Божию» и как жалеет молодость все молодое, красивое и обреченное на погибель судьбой».

Расспросив Василя обо всем, что можно было выведать о Чигирине, Алексей услышал подтверждение некоторых вестей и услышал кое-что и новое: во-первых, что Гарпина успела повенчаться с Волкушей и что оба жили теперь в поселке недалеко от Чигирина. Во-вторых, что Дорошенко не ладил с ляхами и хоть призывал турок, но больше желал бы отдать казачество в подданство русскому царю. А Ханенко собирался приехать в Переяславль не сегодня, так завтра, с шестью полками казаков, по уговору с их полковниками. С этими хорошими вестями Алексей поспешил тотчас же обратно на квартиру главного воеводы русского войска Ромодановского.

– Посмотрим, правда ли, – сказал воевода, – сколько раз уже Дорошенко обещал покориться и даже клялся… Они теперь как пчелы в разоренном улье, бросаются во все стороны и жалят кого попало. А казачонка своего вели запереть, пока дождемся верных вестей, – приказал воевода.

Алексей обещал запереть и крепко сторожить Василя, очень довольный, что его не отымали у него и что бестолковый мальчишка, непохожий на воинственных казаков, не натерпится от страха при воеводском допросе. Ждать пришлось недолго, на следующий день прибыли гонцы от Ханенко, и шесть полковников правобережных казацких полков прислали просить милости русского царя.

– Справедливые слухи передал ты, боярин Стародубский, – обратился к Алексею воевода Ромодановский, ласково кивая ему и встречая его, проходя мимо других бояр, собравшихся у него на дворе. И молодой Стародубский утешался теперь мыслью, что знакомство его с семьей Пушкаря не кончилось одним неприятным происшествием с обозом, а в душе он примирился со старой Оленой и Гарпиной. «Во всем виноват Волкуша!» – говорил он себе, грозя кому-то саблей.

Еще радостней побежал Алексей ко двору воеводы Ромодановского, когда известили, что Ханенко явился в Переяславль. На радости рейтар отпер чулан Василя и выпустил его в кухню, где он тотчас же уселся у печи, набивая рот хлебом.

На площади в Переяславле перед церковью толпился народ. Собралась рада переяславских казаков, и толпа детей и женщин сбежалась поглядеть на молодцеватых, нарядно одетых казаков, на Ханенко и прибывших с ним шестерых полковников. Казаки в красных жупанах под синими казакинами были обвешаны блестящими саблями и кинжалами. Ханенко сложил на землю перед воеводой свою булаву, и все полки казацкие признали своим гетманом Самойловича. Кто-то дотронулся до плеча Алексея; обернувшись, он увидел Василя, пробиравшегося сквозь толпу полюбоваться на казаков и их лошадей.

– Глянь, болярин, вон туда… – указывал Василь на левый край расположившихся полков. – Вон слева, на гладком вороном коне, се наш Гуляница! То полковник; я его чуть не каждый день видал у Пушкаря в Чигирине.

Алексей взглянул на старую фигуру казака почти с высохшим лицом и блестящими глазами, под которым неспокойно гарцевал его степной конь. Это был высокий старик, казавшийся еще выше от длинной барашковой шапки на голове. Наклонив вперед свою седую голову, он вглядывался в русское войско и в лица бояр и воевод; на исхудалом лице видна была забота. То был тот самый Гуляница, знакомый наш, который плакал в шинке с Пушкарем и утверждал, что изменился народ на Запорожье и пора покориться русскому полуночному царю!

С Ханенко покорилась значительная часть казаков правого берега; но развязка тянувшейся борьбы была еще далеко.

Прибрежье Днепра и далекие степи начинали оживать и зеленеть с приближением весны. Зеленели беспредельные степи, будто спешили в краткий срок перемирий одеть себя свежей травой и всюду выползающими весенними цветами. На скатах холмов, в каком-нибудь овраге, выходил пригретый солнечным жаром сон, как называют малороссы цветки дикого анемона. В рощах синели подснежники и качались на тонких стебельках бледно-желтые цветы буквицы. Трава подымалась из-под земли так обильно, будто старалась убедить людей, что стоило им только приложить свой труд к этой благотворной почве, и мирно заживут все и прокормятся, как эта сильно растущая трава, черпавшая из почвы свои силы и сочную листву.

В селах около Чигирина люди начинали копать и сеять в огородах, не осмеливаясь сеять в полях, не надеясь, чтобы посеянное успело вырасти, прежде чем появятся новые полчища басурманов, яростно вытаптывая все лежащее на пути их. В небольшом хуторе, в нескольких верстах от Чигирина, около речки Янычарки, виднелись белые казацкие хаты, обсаженные кудрявыми, очень молодыми вербами, только что развернувшими свой легкий пушок. В одной из белевших хат на крыльце, выходившем в огород на берег речки, сидел седой Пушкарь. Полулежа, он в ленивой позе опирался на ступени крылечка локтями длинных рук и курил свою люльку. Подле него сидел Волкуша, и весело блистали глаза его, глядя издали на молодую жену, работавшую в огороде. Около гряд с заступом трудилась старая Олена, и Гарпина стояла подле нее в нарядной, вышитой красными и желтыми узорами сорочке и пестрой узорной запаске. Шея ее была обвешана монистами и мелкими кораллами; на голове блестел шитый очипок, под которым спрятаны были ее тяжелые волосы. Сама она весело оглядывала свой наряд молодицы, недавно надетый ею после девической одежды. Обе женщины весело переговаривались, и звонкий смех Гарпины раздавался в вечернем воздухе над водой. Рядом шли другие огороды, и в них также слышались голоса женщин, да раздавался рев коров, гоготанье гусей; и все походило на мирную обыкновенную жизнь, мелькавшую теперь изредка перед людьми между набегами и бессмысленной резней враждующих племен и, вызванными интригами Польши или самого казачества, татарами.

Гарпина повернула голову в сторону крылечка, где послышался говор.

– Погляди-ка, тетка, сидят наши казаки як панычи! – говорила она старой Олене, глядя на Пушкаря и Волкушу, и темные глаза ее искрились весельем. Но Пушкарь вдруг нахмурил брови, уставив глаза на дальний открытый горизонт по ту сторону речки Янычарки. Там, в свете заходящего солнца, расстилалась зеленая весенняя степь, с курившимся по ней синеватым вечерним туманом. Тишина была в пахучем воздухе; ясно слышалось щебетанье первых весенних травничков, как ни тихи были переливы их нежных голосков. Но не степью любовался Пушкарь, все больше и больше нахмуривая брови и вперяя пронзительный взгляд к самому горизонту.

– Эге! – воскликнул он вдруг дико. – Гляди-ко, Волкуша, е что там?.. – Он указал Волкуше вправо, на восток, где вдали, взбираясь на холмы, тянулась темная линия, похожая на обоз; но линия все расширялась, принимая неправильные формы, что придавало ей в опытных глазах Пушкаря тревожный, роковой признак.

– Чи то обоз… – сомнительно проговорил Волкуша.

– Та ни! Се бегут… – уверенно воскликнул Пушкарь. – Бегут свои, казацкие люди, – говорил он, вглядываясь в только ему известные признаки. – Чи от русских, чи от турок? – говорил он, вдумываясь. – То з моря с Умани бегут от турок! – решил Пушкарь.

– Ой лишенько! – взвизгнули женщины, кидаясь к ним с распростертыми объятиями.

– Що ж нам робити?! – вскрикивали они.

– В Чигирин ехати жинкам? – спросил Волкуша.

– Ни, – решил Пушкарь, – в Чигирин же и турки идут к Дорошенко. А к днепровской пристани, кажут, русское войско прийде, подмога пришла из Москвы! А вот что треба робить: на Янычарке есть така пустка в глубоком овраге, так что туда каянные не спустятся, там жинкам спрятаться треба…

– А ты в Чигирин? – спрашивала Гарпина Волкушу.

– Та нам треба к Дорошенку, – кричал Пушкарь, – а вас треба сховати со всим скарбом! Зарас, Осип! Швыдче, Волкуша…

Через полчаса семья Пушкаря, пользуясь сумерками вечера, скрылась из поселка в небольшой тележке с необходимыми запасами; Волкуша провожал их на казацкой лошади верхом; перепуганные женщины тяжело вздыхали и плакали. Гарпина ломала руки, жалостно взглядывая на Осипа Волкушу.

– А Василь-то, Василь! Где он теперь сховается? – шептала Олена. – Як я его отпускала, то говорила ему: смотри ж, живой приходи! Чтобы моя работа не пропала, что всю зиму пряла я та вязала тебе чулки красные! И сама красила… так ты принеси ти чулки ко мне, – сообщила Олена Гарпине свой завет, сделанный ею Василю.

Достигнув оврага, шедшего по обе стороны реки Янычарки, перерезывавшей его своей неширокою полосой, казаки начали осматривать овраг. Он шел между двумя круто поднявшимися горами, узкий и поросший внизу, на дне, деревьями и терновником. В обеих горах при спуске ко дну оврага проделано было что-то вроде пещер, вероятно когда-нибудь прятавшимися тут казаками и их семьями. Между густыми кустами терновника, калины и боярышника, под огромными вязами, осинами Волкуша отыскал, наконец, пустку: маленькую хатку пустую, сложенную над землянкой из нескольких звеньев дерева, с одним крошечным окном и земляной насыпью на крыше, поросшей травой, совершенно скрывавшей пустку. Издали она казалась земляным курганом, и входная дверь завалена была огромным валуном. Женщины поместили в нее все свои пожитки. Волкуша провел с ними часть ночи, чтоб они привыкли и не пугались в одиночестве в этом убежище. Перед рассветом простился он с ними; Олена перекрестила и благословила его при свете лучины, а Гарпина с плачем и рыданьем насилу выпустила его из пустки.

«Чи мы побачимось?» – спрашивала она с сомнением.

– И Василя нема! – приставала Олена.

– Та прощайте ж, храни вас Господи! – воскликнул вполголоса Волкуша, и как дикая кошка, карабкаясь меж деревьев, он всполз на верх оврага. Затем послышался мерный топот его коня, и женщины остались одни.

Несколько раз еще проведал их Волкуша, сообщая им обо всем, что произошло в поселке и Чигирине. По его словам, семьи реестровых казаков бежали толпами в Чигирин или на юго-восток, в Россию, от полчища татар и турок, разгромивших Умань. С турками шли и крымцы.

– Город Ладыжин взяли приступом, – говорил Волкуша. – Чи выстоит Чигирин?.. – спрашивал он тоскливо. – По дороге от Умани турки перерезали всех жителей поселков и полили кровью весь путь свой. Степь уже не зеленела; где кровью облито, а где повыжжена трава. Уж стаи воронов к нам налетели, – недалеко, видно, и их поганые полчища!

Затем обе женщины остались без всяких вестей на целые недели; питались они одним хлебом; по ночам только осмеливались разводить огонь и варить себе кулиш или борщ из щавля и борщевника, росших на дне оврага. Кусок сала считали они верхом роскоши. Но хуже всяких лишений был страх за своих и за себя в будущем!

Гетман левобережного казачества, перешедшего в подданство России, Самойлович получил, наконец, указ из Москвы идти на Дорошенко, пока не прибыли к нему на помощь крымцы. Самойловичу велено было соединиться с войском Ромодановского.

– Идем на Дорошенко! – говорил Самойлович. Он не любил Дорошенко, желал удалить всех соперников и соединить под своей властью все казачество. Он покорился русскому царю, был назначен русскими, но боялся соперников и чернил их перед московским правительством.

– Идем вместе, боярин, – говорил он Ромодановскому. – Назначь мне в помощь полк драгунов да полк рейтаров полковника Шепелева! – просил Самойлович, спешивший сразиться.

– Как прикажет великий государь Алексей Михайлович! – с достоинством отвечал боярин Ромодановский.

– Указ получен! – живо ответил Самойлович, расстилая перед Ромодановским государев указ на столе в передней комнате квартиры, в которой принимал воевода приходящих по делам; эта комната была его канцелярией и служила для совещаний в зимнее время.

– Получен указ, так надо идти! – задумчиво и невесело проговорил Ромодановский. Все замечали, что он неохотно ждал похода на Чигирин, по возможности отдаляя его. Носились слухи о его переговорах с турками насчет сына его, бывшего у них в плену. Турки грозились убить сына воеводы, снять кожу с живого, набить из нее чучело и прислать это чучело отцу, если он пойдет против них.

– Надо идти! – грустно проговорил воевода, когда дьяк его приказа прочел вслух всем указ царя.

– Немедля выступать надо! – торопливо заявил Самойлович. – То я всегда говорил, что нельзя верить Дорошенко! Он вам подданство предлагает, а тем же часом и к крымскому хану посла шлет!

– Верно ли все то, что болтают? – спросил воевода, изменяясь в лице.

– То верно! Дорошенко же сам всем заявил: никогда, вишь, я не уступлю булавы поповичу Самойловичу! Вот он как меня чествует… – продолжал гетман.

– Норовит попасть сам в гетманы, – заметил Шепелев, – потому и тормозит дело.

– А на Запорожье Серко тоже свою кашу заваривает: перезывает туда к себе Дорошенко со всеми войсковыми клейнодами; требует, чтобы всю казну сдали им туда, на Запорожье! – жаловался Самойлович.

– Наше дело исполнить, что от царя указано! – высказался полковник Шепелев. – Доведем до конца, чтобы вся Украйна воедино соединилась в подданстве русского царя.

– И чтоб один гетман был, – от русских выбирался! – добавил Самойлович. – А то все против меня замышляют… со всех сторон!.. – высказался он озабоченно.

– У вас на Украйне все не в порядке: все друг на друга идут! – заметил Шепелев.

– А полковник любит все крепко в руках держать, порядок любит! – подсмеивался Самойлович, намекая на крутой нрав полковника и суровость, на которую уже жаловались рейтары в полку его.

– Нелады везде встречаются; и нам, русским боярам, надо бы стараться, чтобы между нами лад был, – проговорил главный воевода, боярин Ромодановский, быть может зная, что и вокруг него распускались о нем вредные слухи.

– Мы с твоими словами почти все согласны, – заявил молодой боярин Стародубский, – об одном нам помышлять следовало бы, – чтобы дело шло к успешному концу.

– Разумно говоришь, боярин, даром, что молод, – одобрил Ромодановский, всегда хорошо относившийся к Алексею, напоминавшему ему собственного сына, находившегося в плену у турок.

– Молодые всегда вперед нарываются, – посмеиваясь, говорил боярин Стрешнев.

– Ну, дай вам Бог прийти к общему согласию! – вмешался в речи русских бояр Самойлович. – Приступим же к совещанию, чтобы скорей да вовремя выступить нам на изменника!

– Начинай, скажи свое слово и как думаешь, гетман, а мы твое слово послушаем, – сказал воевода.

Совещание началось, и после долгих переговоров и возражений со стороны русского воеводы, сдерживавшего торопливость гетмана Самойловича, общий голос решил, однако, поступить, как предлагал гетман, и завтра же выступить к Днепру, идти к Бужинской пристани и, заняв переправу, поспешить к Чигирину. Русского войска было до пятнадцати тысяч, включая сюда и казаков Самойловича.

Все войско выступило на другой же день из Переяславля; главным начальником по-прежнему был Ромодановский. Полк Шепелева послан был вперед занять переправу у Днепра. Войско прибывало партиями к Бужинской пристани, готовясь к переправе; но, несмотря на всю спешность похода, русские опоздали; острова на Днепре, близ Бужинской пристани, были заняты турками; напрасно русские силились выбить их с островов, они укрепились на берегу Днепра. Несмотря на достаточное количество войска, русскому воеводе мешало несовершенство оружия и приемов; сверх того, каждый начальник отдельной части войска стремился действовать по своему личному усмотрению и расстраивал общий план; гетман жаловался также на то, что русские бояре старались пустить вперед казаков, а сами любили оставаться при обозе.

Боярин Алексей Стародубский был послан со своим отрядом выбить турок с острова, – стрельба их мешала переправить войско; Стародубский успешно пробился на берег, на большом расстоянии от турецких укреплений, остальные отряды уже готовились следовать за ним, но воевода Ромодановский неожиданно отдал приказ к отступлению; приказ этот возбудил общее неудовольствие и ропот в войске и возмутил Самойловича; труды и потери войска пропали даром, войско отступило и потянулось в сторону от Днепра; русские направились в Черкассы, населенные казаками Дорошенко; целый ряд городов сожжен был турками. Турки и татары не преследовали отступившего воеводу, им прискучили бесполезные битвы, а русское войско показалось очень многочисленно; они сочли за лучшее избегнуть битвы. Вслед за отступившим русским войском ушли от Чигирина турки и татары.

На обратном пути от Чигирина русские расположились на отдых поздно вечером; все были недовольны воеводой, что он не достиг цели; верстах в десяти от горевшего города Шепелева присоединился к отряду боярина Алексея; он приказал полку остановиться, на случай нападения, окружил полк свой укреплением, составленным из обоза, и расположился на отдых под этой защитой. Уже смеркалось, кругом тянулась открытая степь без признаков жилья; в лагере было шумно; рейтары носили воду из ручья; усталые лошади нетерпеливо ржали, люди суетились, везде зажигались костры; на юг от лагеря виднелось зарево пожара; на востоке на небе, уже одетом сумраком, всплывала, подымаясь над горизонтом, полная луна в виде красного шара. Расхаживая по лагерю, Шепелев завидел Алексея, сидевшего недалеко от зажженного костра.

– Что сумрачен, боярин? – спросил полковник, садясь около Стародубского. – Не ранен ли?..

– Нет, не ранен, только ушиблен, – сказал Алексей, указывая на перевязанную руку, – в свалке приключилось, когда отбивали нас крымцы от берега, а мы перебрались было вплавь на их сторону; а больно невесело то, что не вовремя приказано было отступить! – не тая досады, высказался Стародубский.

Шепелев был хорошо расположен к боярину Алексею Стародубскому и говорил с ним, тоже не скрывая своих мыслей.

– И я досадую на отступление не меньше других и знаю, что есть особая причина тому, – сказал он. – Поговаривают, что воевода Ромодановский боится бить турок, затем что у них в плену находится сын боярина Ромодановского.

– Так воеводе и должно было отомстить за сына! – горячо высказался Стародубский.

– Нельзя! Турки присылали ему сказать, что если он пойдет на них со всем своим войском, так они пришлют ему чучело его сына, набитое сеном.

– Если сам он боялся, то лучше бы нас одних пустил на Чигирин; сам не ходил бы; дал бы нам с казаками побить басурманцев! – толковал Алексей.

– Слухи есть, что воеводу отзовут в Москву, потому что туда донесли об отступлении и обо всем доносят, что тут делается, – сообщил Шепелев.

– Послали бы нас с твоими, полковник, да с казаками; ведь Самойлович тоже удалец и толковый! – повторял Алексей, с сожалением поглядывая в сторону, где находился Чигирин.

– Самойлович бывалый воин, видит все, как сокол, и знает, в какую сторону когда повернуть! – сказал полковник Шепелев, который сам был хорошим рубакой и любил храбрость и ловкость у других. – Ну и Дорошенко зверина сильная! – добавил он.

– Да, его недаром царь жалует, – проговорил Алексей.

– За ним целое казачество, так его надо лаской взять, коли не силой; уставился и стоит на своем: дай ему, чтоб Украйна цельная была. Чтоб она сама по себе была на всей воле, а мы бы за нее даром с турками бились! Это нам не с руки!

– Да если великий государь и рад помочь, так ведь и казны недостанет весь век воевать, – толковал Алексей, – другое дело за Киев поплатиться, русские не откажутся святыню отстоять!

– Да и всю Украйну царю под свою власть взять не худо, отсюда и к морю только рукой подать, – говорил Шепелев, хитро улыбаясь, – ведь мы это, чай, поняли…

Стародубский слушал серьезно и вдумываясь.

– Да, правда, – согласился он, – и по вере нашей мы с украинцами едины, – сказал он, – потому и покорятся они православному царю! Польские попы их за людей не считали, а с турками христианам не побрататься!

Так толковали между собою бояре и полковники, и почти так же говорили в рядах русских простых рейтар: они также желали спасти своих единоверцев, но не могли простить казакам их союза с турками и ждали, чтобы запорожцы искренно пристали к русским и покорились православному государю.

В тот самый вечер, когда Чигирин пострадал, но освободился от наезда крымцев и конные толпы их скрылись из вида, несколько казаков выехали из города в степь. Они двигались медленно на усталых конях по нетоптаным лугам около речки Тясьмина. Несколько верст проскакали они в светлых еще сумерках и, минуя знакомый поселок, где до набега татар поселилась было вся семья Пушкаря, казаки повернули вдоль реки Янычарки. Их было трое, и между ними был Волкуша; он пригласил с собой двух верных товарищей и отправился освободить из пустки на овраге спрятанных там женщин: Гарпину и старую Олену. Было еще светло, когда казаки подъехали к оврагу. Волкуша по старине подал знак тихим свистом, но никто не ответил ему. Повторив несколько раз свой привычный сигнал, Волкуша уверился, что в овраге все тихо и нет чужих. Он привязал коня своего к дереву и начал спускаться в овраг, громко выкликая Олену. «Чи тут, старая…» – окликнул он. На дне оврага послышался внезапно пронзительный женский крик и мелькнула меж кустов светлая одежда бежавшей женской фигуры. То не был, однако, крик радости, нет, так кричат, спасаясь от нападения! И все заметили бежавших за Гарпиной татар, – все три казака бросились на дно оврага. Провожавшие Волкушу казаки бросились на одного из татар, сам Волкуша сразился с другим, освободив Гарпину. Он повалил его и, наступив на упавшего одним коленом ноги, силился вынуть из-за пояса свой кинжал. Гарпина, свободная, стояла невдалеке, радостно протягивая обе руки к Волкуше, когда озлобленный татарин успел поднять на воздух пистолет и выстрелил в Гарпину. Она пошатнулась и упала на руки поддержавших ее двух казаков. Легкий стон ее заставил Волкушу вздрогнуть и обернуться; он бросил врага, подбегая к Гарпине и вскрикивая:

– Чи не вбито?..

– Вбито, вбито! Воно вже не дыше; та держить ворога! – кричал ему один из казаков.

С минуту Волкуша стоял наклоненный, прислушиваясь к дыханью Гарпины, и безнадежное горе выразилось вдруг в его крике. Обезумев от гнева, он бросился, карабкаясь, на гору и в несколько прыжков был на верху оврага. Татарин, овладев одной из казацких лошадей, скакал уже по берегу реки, в надежде спастись бегством. Волкуша, вмиг вскочив на своего коня, скакал за ним, и так быстро, насколько могла нестись его едва отдохнувшая лошадь. Стемнело. Волкуша едва видел своего врага издали. Ночь охватила всю видимую степь; татарин убегал, не оглядываясь и не выбирая дороги; конь часто спотыкался под ним. Впереди выкатывался из-за горизонта полный месяц, и вдали степь осветилась заревом пожара. Враги могли теперь различать друг друга, но Волкуша не приблизился к татарину на расстояние выстрела. Ночь проходила, месяц высоко выплыл на небе, а оба всадника не переставали скакать вперед, не зная, куда они неслись и чем окончится их скачка.

 

Глава VI

То было в конце февраля 1676 года, в пасмурный зимний день; серые сплошные тучи однообразно расстилались над древней Москвой. Из массы пестрых деревянных домов и хором с причудливыми крышами и посреди множества церквей и различных зданий выделялись зубчатые белые стены Кремля. На темном фоне неба вырисовывались золотые купола его церквей и кресты на колокольнях. Площади внутри Кремля были пусты, только около Теремного дворца виднелась небольшая толпа все больше молодых людей. Они стояли на площадке так называемого Постельного крыльца, ожидая приказаний и распоряжений из дворца – таков был ежедневный порядок.

В передней дворца, как называлась большая первая приемная комната, толпились имевшие право на вход в нее старые заслуженные бояре, окольничие и думные люди. Бояре в цветных одеждах, обложенных соболями, разделялись на небольшие кружки, в кружках велись беседы. Все вновь входившие в переднюю спрашивали у прежде находившихся здесь о здоровье великого государя Федора Алексеевича, присутствующие бояре отвечали, что все еще нездоров государь – из комнаты своей не выходил сегодня и что в комнату государя позван был его бывший учитель Полоцкий и боярин Артамон Сергеевич с доктором.

В эту минуту растворилась дверь, ведшая из передней в комнату государя, и на пороге ее появился боярин Артамон Сергеевич Матвеев с расстроенным и задумчивым лицом. За боярином Матвеевым вошел в переднюю князь Василий Васильевич Голицын и объявил боярам, что государь милостиво отпускает их по домам и нужды в них сегодня не имеет. По нездоровью желает государь ныне отдыхать; он много печалится все о кончине своего батюшки, покойного царя Алексея Михайловича.

– Как не печалиться, – тихо проговорил боярин Артамон Сергеевич Матвеев со вздохом.

– Как не печалиться, – повторило большинство бояр.

– Оставил нас государь в такие времена, когда поднялись, восстали на нас разные народы, на всех окраинах Русской земли; все заботы молодому государю! – проговорил боярин Матвеев, обращаясь к боярам, стоявшим ближе к нему.

– Так вот что так много боярина нашего, Артамона Сергеевича, печалит, что на нем и лица нет!.. – послышались вполголоса произнесенные слова из дальнего угла передней, где гневно блеснули, взглянув на боярина Матвеева, очи боярина Милославского.

– О всех ли нас печалится? Или о себе одном забота у него? – тихо смеясь, говорил стоявший подле Милославского боярин Хитрово.

Матвеев меж тем перекрестился, поклонился на все стороны безмолвным поклоном и, бросая подозрительные взгляды в сторону, где стояли говорившие бояре, отворил дверь передней и вышел в сени. Глубоко надвинув на лоб свою высокую меховую шапку, он сошел с крыльца и пешком пошел к саням, ожидавшим его, по обычаю, несколько поодаль от дворца. Кони тронулись и увезли севшего в сани боярина, опустившего на грудь свою отягченную глубокой заботой голову. Боярин чуял, что со смертью царя Алексея Михайловича сила его при дворе исчезла и враги его возвышали голос!

Вслед за Матвеевым разошлись и разъехались, верхами или в санях, остальные бояре, обязательно являвшиеся каждый день во дворец за приказаниями. Разошлась и молодежь, и незнатный люд, ожидавший приказаний на Постельном крыльце; когда всем было объявлено, что никаких распоряжений на сей день сказано не будет, князь Василий Васильевич Голицын вернулся в комнату государя доложить, что объявил его волю боярам, после чего и князь Голицын был отпущен.

Молодой царь Федор Алексеевич остался один в своей комнате с бывшим учителем своим Симеоном Полоцким. Постельничий царя Языков и стольничий Лихачев находились в другой комнате. Царь сидел в большом своем кресле, стоявшем в переднем углу и обитом бархатом, подле большого стола на позолоченных, в виде львиных лап ножках и покрытого червчатым сукном; на столе разложено было несколько книг. Молодое лицо царя Федора, которому едва исполнилось четырнадцать лет, было худо и бледно. Длинная, широкая верхняя одежда из голубой шелковой материи казалась еще длиннее и шире на его тонком стане и на узких его плечах. Он был довольно высок для своего возраста, преждевременно вытянувшись тонкой былинкой. Голубые глаза его смотрели спокойно и светло, когда он оставался один или был окружен людьми, которые ему нравились. И теперь взгляд его не бегал так беспокойно, как бегал за несколько минут перед тем, когда бояре Матвеев и Голицын докладывали ему вести, полученные из войска, находившегося в Украйне, и вести, привезенные гонцом из Сибири о возмутившихся инородцах. Боярин Матвеев приказом заведовал Посольским и ведал дела Украйны, о которых докладывал царю. Теперь глаза царя смотрели спокойно в лицо Симеона Ситиановича Полоцкого. Царь Федор поправил на голове своей золотую парчовую шапочку, обложенную черным соболем, и развел под нею, по сторонам высокого лба, русые и негустые волосы; уста его раскрылись от показавшейся на них улыбки.

– Ныне нам не до книг, – проговорил юный царь с сожалением в голосе, – теперь едва выберется часок, когда можно заглянуть в книгу; боюсь, и перезабуду все!

– Всему, государь, будет время. Покончив слушанье дел с боярами, можно иногда и почитать будет; я могу прочесть тебе по твоему приказанию, – говорил Полоцкий голосом вкрадчивым, но сохраняя достоинство и важность своей монашеской осанки.

– Скоро пожалует ко мне царевна Софья с сестрами, – сказал царь, озабоченно поглядывая на большие часы, стоявшие перед ним на столе, поодаль от его серебряной чернильницы и лебяжьих перьев, которыми обыкновенно писал он.

– Я удалюсь пока, государь, буду ждать, когда снова ты потребуешь меня к себе.

– Ужо вечером, отдохнув после обеда… – проговорил юный царь, – а пока уходи, Ситианович.

Глубоко поклонившись, с рукой на груди, задумчиво улыбавшемуся государю, Симеон Полоцкий вышел. Царь Федор поглядел вслед уходившему, а потом снова взглянул на часы. Затем рассеянно окинул он взором всю свою комнату, расписанный изображением святых потолок и обтянутые червчатым сукном стены. Он взглянул на свои книгохранилища, шкапы у стен и снова задумался. Взгляд его остановился на тяжелой бархатной занавеси противоположной двери, которая различными переходами вела на половину царевен, сестер его. Тяжелая занавесь зашевелилась.

– Войдите, я жду вас, – проговорил Федор, посылавший за сестрами.

Занавесь отклонилась в сторону, и на пороге двери показалась рослая и крепко сложенная сестра больного царя, царевна Софья.

– Мы к тебе, государь-братец, – произнесла она сильным грудным голосом, который подходил к ее наружности. – Слышали, что дозволил ты нам, сиротам, навестить тебя, государь, – сказывал нам наверху князь Василий Васильевич. Как твое царское здоровье? – спросила царевна, подходя ближе.

– За твою заботу обо мне благодарствую. Входите!.. – говорил Федор, продолжая глядеть на отворенную дверь, в которую одна за другою входили пять остальных сестер его. Появление молодых царевен в богатых цветных нарядах развлекло на минуту раздумье юного царя. Он с любопытством оглядел их богатые одежды, их атласные и бархатные шубки, как назывались широкие верхние платья, с висячими до подола рукавами, из-под которых видны были на руках узкие рукава верхней шелковой сорочки, набранные на руку густыми сборками и стянутые запястьем из жемчуга и золота у кисти рук. На головах царевен блистали золотом и жемчугом с цветными камнями девические повязки, напоминавшие короны; легкие белые покрывала накинуты были на головы сверх этих повязок; такие покрывала всегда дополняли женский наряд того времени.

За царевнами вошла пожилая, приближенная их, боярыня, высокая, худая, с истомленным лицом. Это была Анна Петровна Хитрово, славившаяся своею набожностью и строгим постничеством.

Сестры по очереди подходили к царю, кланяясь перед ним, и каждая спрашивала его о здоровье.

– Чувствую себя полегче ныне; опухоль в ногах поуменьшилась, спасибо за вашу заботу обо мне! – ответил юный царь.

– Как нам о твоем здоровье не пещись? Ты один у нас остался покровитель наш! – проговорила царевна Софья, опустив на грудь опечаленную голову. Одна из сестер ее подняла к глазам своим шелковую, шитую золотом ширинку, чтобы вытереть навернувшиеся слезы при словах Софьи.

– Все мы сироты, – продолжала свою речь царевна Софья, – без отца и…

– И без мачехи… – проговорил юный царь, значительно взглянув на сестру, по лицу которой мелькнула сдержанная усмешка.

– Правда? – проговорил брат, от которого не укрылась ее улыбка.

– Все мы готовы исполнять приказанья твои, не сетуем на них, – ответила царевна, низко наклоняя перед братом голову. Она поняла намек брата на удаление из кремлевских дворцов мачехи их, овдовевшей царицы Натальи Кирилловны. Софья снова весело подняла голову, гремя при этом подвесями бархатной головной повязки, походившей на корону.

– Я не видел на тебе прежде такой красивой повязки, – проговорил Федор.

– Новая повязка, государь. По моей просьбе вышивальщицам заказывали. Кто ныне был у тебя, государь, из бояр? – спросила царевна.

– Был боярин Матвеев, – ответил царь, задумчиво всматриваясь в лицо сестры.

– Все он! – проговорила царевна Софья, значительно взглядывая в глаза брата.

– И всюду он, – с ударением произнесла боярыня Хитрово. – Посещает он тебя, великий государь, и водит доктора, и заправляет аптекой; а болезнь твоя не покидает тебя за все долгое время! А мы за тебя непрестанно молимся, чтоб исцелил тебя Господь. Глядит ли боярин Матвеев усердно за аптекой, допивает ли он после тебя, государь, остатки лекарства?

– Как велено, все исполняет, кажется, – проговорил юный Федор, но на лице у него пробежали тени неудовольствия, и брови сдвинулись на лбу его.

Если посещение царевен-сестер сперва приятно развлекало его, то долгое пребывание боярыни Хитрово под конец волновало Федора и утомляло. Сама царевна Софья и ее приближенная боярыня, эта великая постница, внушали ему тревожные мысли и подозрения. Лицо его при них теряло свою ясность. Под видом заботливости об его здоровье они пользовались возможностью набросить тень на лица, не любимые ими. В особенности нападали они теперь на боярина Матвеева, опасаясь, что, оставаясь в милости при юном государе, он по-прежнему, как было то недавно еще при жизни царя Алексея, будет держать все в своих руках и станет у них на дороге. Заметив молчание и смущенный вид Федора, царевна поспешила, однако, переменить разговор.

– Ты что-то читал, государь? – спросила она, указывая на книги, лежавшие пред ним на столе.

– Нет. Я отпустил от себя Симеона Ситиановича: ожидал, что придешь ты навестить меня.

– Так мы не станем мешать тебе, государь! – сказала Софья. – Позволь лишь поглядеть, что за книги это, не новые ли?

– Кажется, читывал их Симеон Ситианович и тебе, царевна.

– Да, государь! Много ему благодарна и молю за него Господа за то, что открыл Симеон Ситианович свет очам моим своим учением! – говорила царевна Софья, перебирая книги.

Она нашла между книгами царя «Беседы Иоанна Златоуста», переведенные с греческого языка. Прочла заголовок книги: Василиологион, сборник историй о царях: «персоны Ассирийских, Перских и Греческих и Римских царей», как гласил заголовок книги, построенной, по выражению того времени, в Посольском приказе. Тут же была книга «О избрании на царство Михаила Федоровича» и лежало несколько стихотворных произведений самого Симеона Полоцкого, ученого монаха, призванного когда-то самим царем Алексеем из Полоцка во время похода царя в Литву.

– Мы все с благодарностью чтить должны Симеона Ситиановича, – говорил царь Федор, пока сестра его рассматривала книги, – учит он легко, словно забавляет ученика; а сам он много трудится; он составил столько книг, из них же каждый, когда прочитает их, узнать может много полезного, чему не учился, в ребячестве быв.

– Вся жизнь его обращена на пользу людям всем, – подтверждала Софья похвалы брата Симеону Полоцкому.

– Он же советует и нам, – продолжал Федор, – устроить школу для детей боярских и духовных лиц, чтобы могли они учиться языку греческому и другим наукам.

Царевна внимательно слушала речи брата и, развернув стихотворный сборник Симеона Ситиановича, прочла несколько отрывков из его вирш своим звучным и сильным голосом, причем яркий румянец от смущения и удовольствия разлился по ее лицу, дышавшему здоровьем, которого так недоставало четырнадцатилетнему царю, ее брату!

Она читала:

Франциск именем первый краль французский бяше Сей яко писание и мудрость любяше (Ея же родители его не любяху, Но подобием варвар в простоте живяху). Благо убо есть царству, егда благи нравы Царствуяй восприемлет ради всех исправы.

Двумя последними строфами царевна закончила свое чтение и взглянула на брата, которого желала ободрить намеком на сходство будущих его планов с деятельностью короля французского.

Но лицо брата было задумчиво, и, встретив пылкий взгляд блестящих черных глаз сестры, он опустил свои ресницы скромно и набожно, не приписывая себе еще не свершенного подвига.

– Симеон Ситианович держится православного вероисповедания, он стихотвор и богослов и служит на защиту православия против раскола. За то и мы должны его жаловать, – проговорил царь.

– Боюсь утомить тебя, государь! – скромно проговорила царевна Софья.

– Скоро час обеда, – прибавила боярыня Анна Петровна, – дай Бог государю кушать во здравие!

– Позволь тебе откланяться, – сказала Софья, отвешивая брату низкий поклон головой, блиставшею золотой повязкой с цветными камнями.

Простясь с братом, сестры одна за другой ушли тихой и плавной походкой, шурша своими тяжелыми шелковыми одеждами, и скрылись снова за тяжелой занавесью двери.

Федор снова остался один. Глаза его поднялись на изображение святых на потолке комнаты, а в уме его возникали все слова, сказанные сестрой и боярыней ее, и указание на Артамона Сергеевича Матвеева.

«Допивал ли он остатки лекарства?.. – припоминал Федор. – Не приметил я…» И вспомнил он в эту минуту рассказ бояр Милославских, родных со стороны покойной матери царя. Рассказывали они, что в ту ночь, когда скончался царь Алексей Михайлович, Матвеев убеждал бояр выбрать на царство Петра, сына мачехи его, Натальи Кирилловны.

«Матвеев воспитывал мою мачеху, он ее приближенный… – раздумывал про себя царь. – Он говорил в ту ночь, что я болен и не могу ходить…»

И Федор припоминал все подробности той ночи, когда он лежал совершенно больной, с опухшими ногами, и был испуган, услышав стук в запертую крепко дверь. Еще больше встревожен был он, когда видел, что дверь ломали и, сломав замок, вошли к нему бояре Милославские и боярин Юрий Долгорукий, назначенный ему в опекуны покойным отцом его.

– Вставай, молодой государь, – тихо говорили ему Милославские, приподымая его, – отец твой, царь Алексей, скончался! Тебя благословил на царство. Молод ты, но брат твой Петр еще моложе тебя; отрок он, и все перейдет в руки твоей мачехи и Матвеева, ее приближенного… Вставай, осиль себя ради нас и сестер твоих! – шептали ему Милославские, подымая его.

– Патриарх слышал, как отец указал и благословил тебя на царство, государь! – громко сказал боярин Долгорукий.

И, больной, он приподнялся тогда, понял всю важность того, что от него требовали. Его одели в золотую одежду и надели венец. Он робко озирал бояр, жалея, что между ними не было Симеона Ситиановича: при нем он бы не тревожился. Напрасно искал он его в толпе вошедших, но глаза его остановились на лице Языкова, он заметил и Лихачева, и взор его повеселел тогда; ему нравились эти молодые и открыто глядевшие лица. Боярин Милославский пропустил их ближе к Федору.

Припоминал Федор, как окружившие его бояре подняли его на руки, причем он старался не выказать, какую боль испытывал он во всех членах, и бодро глядел на всех. Впереди несколько бояр шли с шандалами, в которых зажжены были восковые свечи, освещавшие его и толпу бояр, разнообразно и спешно одетых, нежданно собранных в эту ночь Матвеевым и патриархом, находившимся при последних минутах царя Алексея. Больного тогда его, четырнадцатилетнего юношу, посадили на престол, и все подходили к руке его, земно кланяясь и поздравляя его со вступлением на царство. К руке его подходили также Языков и Лихачев; Федор помнил, что их подвел боярин Милославский, и он ласково глядел на них тогда, протягивая свою руку.

В конце палаты было не совсем светло; помнил Федор, что он едва мог разглядеть там уходившую из палаты мачеху свою Наталью Кирилловну с отроком Петром. Они не подходили к его руке, но быстро уходили к двери, и их провожал боярин Матвеев. Он припомнил это теперь, после речей боярыни Анны Петровны и речей сестры, царевны Софьи. Он видел теперь и верил, что боярин Матвеев стоял за Петра, а его, Федора, пожалуй, извести пожелает… – мелькнуло в мыслях больного Федора.

Такие думы бросали тень тревоги и уныния на лицо молодого царя. Он начинал бояться своей болезни, ему рисовались печальные картины недавних похорон отца его, царя Алексея. Вспоминались плачущие бояре и служилые, ратные люди, плакавшие сестры и провожавшая гробницу царя в церковь овдовевшая царица-мачеха.

«Что, если печальному шествию суждено скоро повториться?» – мелькнуло в его мыслях. И он сурово настраивался против Матвеева: ведь он заведовал аптекой…

И под влиянием опасения за свою жизнь все росло недоверие к этому боярину, недавно еще властно всем распоряжавшемуся во дворце. В это время, осторожно приподняв тяжелую занавесь двери, вошел в комнату государя его постельничий Языков, напомнивший ему, что уже был час кушать.

Мы оставим юного царя за богато убранным столом в его столовой; на столе расставлены были различные кушанья, из которых каждое должны были отведать кравчий и стольник, прежде чем ставили их на стол. Блюд за столом было очень много. Тут были издали привезенные рыбы, домашняя птица и дичь. Больной царь едва дотрагивался до этих яств и, в знак милости своей, рассылал кушанья те боярам и служилым людям. Стольники рассылали эти блюда со строгим приказанием служителям: «Доставьте все в целости, – если что будет растеряно или съедено дорогой, за то быть вам в ответе!» Но, несмотря на строгое приказание слугам, часто подавались на них боярами жалобы и челобитья, в которых заявлялось, что пожалованные кушанья получены не были.

После стола государь прошел на послеобеденный отдых в свою опочивальню. Пока он спокойно спал на своей высокой постели с тяжелыми занавесями, в соседней комнате должен был находиться его постельничий и другие дежурные служители. После отдыха царя снова собрались во дворец бояре и другие чины, и вместе с ними государь прослушал вечерню в домовой церкви. После вечерни он один прошел в свою комнату, куда был послан Симеон Полоцкий, и остальной вечер провел Федор, беседуя с ним.

Все было тихо в остальных покоях и палатах дворца. Начинало смеркаться; короткий зимний день незаметно сменился сумрачным вечером. В окнах дворца почти нигде не светились огни; окна тогда, по обыкновению, плотно завешивались вечером и заставлялись; тем более что для окон не было тогда двойных рам и самые стекла часто заменялись слюдой. Огни не светили наружу. На площадях Кремля, далеко не таких обширных, какими они являются в наше время, было темно и пусто. Одиноко пробирался кто-то по ним, опираясь на дубовую толстую палку и направляясь ко дворцу. На высокой и худой фигуре проходившего человека развевалась от ветра легкая летняя сорочка, белая, чистая и очень длинная; ноги были обуты в новенькие лапти, а на голове вместо шапки стоял целый сноп густых русых кудрей, подстриженных и торчавших кверху. В сумерках нельзя было разглядеть лица проходившего, но по его свободной и легкой походке, по развязным и стройным движеньям легко было признать в нем человека еще молодого. Пришедший подошел к страже дворца и остановился. Стража глядела на него спокойно, как на привычное явление.

– Куда идешь, человек Божий? – спросил один из стрельцов, державших караул.

– Пропусти раба Божия Ивана наверх к царевнам, – проговорил пришедший тонким ребяческим голоском, который не шел, казалось, к его высокой и крепкой фигуре.

Стража пропустила его ко дворцу, как везде и всегда пропускали Ивана. Иван взобрался на крыльцо дворца; он шел медленно, но с кошачьей легкостью; и дальше сторожа не задерживали его. Внутри дворца один из служителей повел его по длинным переходам и сеням и привел к лестнице, ведущей в терема царевен. Пришедший остановился и, пошарив в кармане, отыскал тонкую восковую свечу.

– Зажги Ивану… – просил он служителя.

Служитель, опустив по цепочке висевший у стены фонарь, отворил одну из его стеклянных сторон и зажег свечу Ивана.

Пришедший поднес свечу к самым глазам и любовался на ее пламя. «Это свет Божий!» – говорил он внушительно. Он поднял свечу над головой, и бледное пламя осветило его высокий лоб, мягкие черты лица и кротко светившиеся глаза темно-янтарного цвета.

– А дашь мне копеечку? – спросил его служитель.

– Нету у Ивана копеечки, – ему не надо! – ответил тонкий голосок.

– У Ивана большие пустые карманы, – проговорил служитель смеясь.

– Ивану ничего не нужно, – все роздал бедным, – ответил Иван.

– Ну вот, возьми копеечку на бедных, – сказал служитель.

Лицо Ивана просияло.

– Слава Богу! – говорил он, крестясь. – Есть и в тебе искра Божия. Она ярко в душе светит и спасает! – говорил он задумчиво и неопределенно, глядя куда-то вперед перед собою.

– Ну, пророчь, что мне будет? – спрашивал служитель с серьезным лицом.

– Что будет?.. – повторил Иван вдумчиво. – Кротость спасет тебя! Смиренные угодны Богу! Ты не носишь меча и не погибнешь от него. – Слова эти произносил Иван расстановочно и вдумчиво, будто стараясь сам понять каждое слово, всем существом отдаваясь своим мыслям. Эта работа ума и желанье добра проникало трогательным выражением все черты его, и они получали привлекательность в эту минуту.

– Ну, иди дальше, блаженный! – проговорил служитель, внимательно выслушав его речи.

– Идет Иван, раб Божий, – проговорил Иван, раскачивая головой в виде поклона служителю.

– Иди, святой, не кланяйся мне, грешному, – остановил его служитель.

– Так не говори! – внушительно сказал Иван. – Я служу всем святым, и ты можешь служить им, и мы равны; тем от греха избавляемся! И диавол… – воскликнул он, но служитель прервал его.

– Иди с Богом! – крестясь, проговорил он и быстро ушел от него в ту сторону, откуда он провожал Ивана. Служитель уходил, зная способность Ивана проповедовать по целым часам, забывая, куда он шел и о тех, кто его слушал. Но теперь, лишась слушателя, Иван опомнился и начал подниматься вверх по лестнице. Он шел, едва касаясь пальцами ног каждой ступеньки, будто взлетая на них неслышными шагами, светя на лестнице тонким пламенем маленькой восковой свечи; его высокая белая фигура скоро исчезла вверху на повороте лестницы.

Наверху, в тереме царевен, светились уже лампады у образов, спускались на серебряных цепочках в виде паникадил. В комнате царевны Софьи на длинном столе зажжены были восковые свечи в высоких шандалах. Царевна Софья сидела подле стола на большом кресле, обтянутом золотистой кожей, на столе перед ней раскрыта была Библия, – то был новый перевод, недавно исправленный и напечатанный. Царевна читала из Библии вслух сидевшим около стола сестрам и боярыне Анне Петровне. Анна Петровна прерывала по временам чтение, желая втолковаться в прочитанное, объясняя его себе и сестрам царевны. Царевны казались утомленными и толкованьем ее, и чтением, и длинным вечером, тянувшимся безо всякой перемены. Царевна Софья сложила книгу и поглядывала на часы, стоявшие на окне на большой подставке с красивой резьбой; часы показывали семь. Она поглядывала на дверь, кого-то поджидая, и на ее лице видно было также утомленье, а может быть, и скука. Пестро и богато убрана была комната царевны; тут были и турецкие ковры, и бархатный покров на столе, много было красивых вещей из золота, с резьбой и фигурами людей или зверей, расставленных на стенных поставцах. На окне стояла огромная клетка с заморскою птицей попугаем, задремавшим теперь и свесившим вниз зеленую, блестевшую отливами голову, опираясь крепко сильною лапой на перекладинку в клетке.

В шкапах у царевны много книг. Стены комнаты царевны расписаны изображениями Христа, Иоанна Предтечи и сцен из Евангелия; на сводах потолка видны херувимы и серафимы; все украшено на загляденье в этой комнате, где проводится весь день и вся жизнь в безвыходном затворничестве самой царевной и ее пятью сестрами. Но они давно, конечно, нагляделись на все их окружавшее и жадно вперяли взоры на двери, будто ожидая свежей струи воздуха, желая, чтоб она ворвалась в душную атмосферу их терема, где слышится запах курения смесью душистых трав и розовой воды.

– Придет ли сказочница сегодня? – спросила одна из меньших сестер царевну Софью.

– Нет, сегодня не обещала прийти, – ответила ей боярыня Анна Петровна. – Сегодня пятница, а в день поста старица наша сказок не сказывает – греха боится.

– Завтра она грех отмолила бы, – проговорила Софья, улыбаясь.

В это время Иван, взбиравшийся по лестнице, стоял уже у двери в комнату царевен и тихо стучался в нее, по своему обыкновению. Приотворив дверь, он показался на пороге из-под поднятой тяжелой занавеси.

– Ваня! Иван-блаженный! – раздались голоса царевен.

Он стоял, вошедши в комнату, скромно опустив глаза в землю и спрятав свои худые руки в длинные рукава рубашки.

– Озяб, блаженный? – спрашивала его боярыня Анна Петровна.

– Ничего Ивану. Ноги не мерзнут, – ответил Иван, выставляя одну ногу, уже совершенно разутую, босую. Лапти сбросил он на лестнице перед входом в покои.

– Напоить тебя сбитнем горячим? – спросили его.

– Спасибо, пищу принимал, довольно. Пищу ото всех принимать можно, денег не нужно брать, – ответил Иван.

– Ты и от пищи готов бы отказаться, как отказывался от теплой одежды! – говорила боярыня, глядя на Ивана с особым набожным выражением и в душе завидуя его подвижничеству. – Садись ближе к печи, на скамье, – указала она место блаженному.

– Где ты побывал сегодня, Иван? – спросила одна из царевен.

– Был у боярина Артамона, наказал приходить завтра, денег разнести по нуждающимся, – ответил Иван.

– Милостыню раздает, народ чтобы любил его, – язвительно говорила боярыня Хитрово, обводя взглядом лица всех царевен, как бы спрашивая, как они это находят. Царевна Софья сидела с широко раскрытыми глазами и недоброй улыбкой на румяных и полных губах.

– Что ты там еще слышал? Кого там видел? – расспрашивала боярыня Хитрово Ивана.

– Много книг видел, – ответил Иван, – все святые книги, сказывал он. Монахов видел, что из Киева сюда пришли, книги исправляют. Молятся они, чтобы Киев, святой град, не достался навеки полякам!

– Ты все это сам понял или толковали тебе? – спросила царевна Софья, изумясь осмысленной речи Ивана, обыкновенно говорившего мало и коротко.

– Помню все, что слышу, – сказал Иван.

– Монахи-то о больном нашем государе молятся ли? – спросила боярыня.

Иван посмотрел на нее искоса и подозрительно.

– За хороших людей все молятся! – ответил он, опуская глаза. – Царь молодой, добрый, Богу угождает, и за него надо молиться.

– Все мы за него молимся, – внушительно говорила боярыня, – и молимся, и постимся не так, как другие, что с латынью водятся и потешные зрелища любят.

– Боярыня! – окликнул ее Иван, подымая на нее глаза. – Не надо на людей зла держать, и посты не зачтутся, если любви нет в человеке!

– Язык мой всегда правду скажет! – проговорила боярыня.

– Покажи свой язык, боярыня! – пискливо прокричала вдруг дурка, до тех пор смирно сидевшая у печки.

– Зачем тебе? – сурово спросила боярыня.

– Хочу поглядеть, каково он длинен, такой ли у святых бывает, – тихо посмеиваясь, болтала дурка. Ей наскучило молчать, как приказала ей боярыня, пока читали Библию, и она обрадовалась, что могла выместить на ней свою сдержанность и сорвать улыбку у царевен.

Царевна Софья не улыбалась. Она смотрела на Ивана, о чем-то раздумывая, озабоченно поднялась со своего кресла и вышла в другую комнату. Пока Анна Петровна бранила дурку за болтовню, журила Ивана за его слова, царевна Софья приготовила у себя в опочивальне какую-то книжечку и деньги и кликнула к себе блаженного, показавшись на пороге. Иван послушно встал со скамеечки и подошел к двери следующей комнаты.

– Войди на малое время, помолись со мной… – приказала царевна. Всегда готовый к благочестивым излияниям, Иван обрадовался и подошел к образам крестовой комнаты, как называлась молельня, находившаяся перед опочивальней царевны и вся расписанная изображениями святых.

– Помилуй, Господи, и просвети на все доброе рабу Твою, царевну Софию! – молился он, кланяясь земно. Царевна крестилась и склоняла перед иконами свою голову, нетерпеливо ожидая окончания его молитвы.

– Иван! – окликнула она его, когда он кончил. – Не рано теперь, пора уходить тебе. Возьми вот книжечку, в ней написано, сколько выдать от меня бедным, а ты отнеси книжечку к князю Василию…

– Знаю, хаживал, – проговорил Иван тонким своим голоском. – Бог да хранит тебя, царевна, от чужих людей! – докончил он, задумчиво глядя на иконы.

– Что ты, Иван, или опасаешься идти к князю!

– Иван за себя не боится, а за тебя на сердце непокойно. Давно хожу к Василию, и к другим ты людей посылаешь, то мне боязно на сердце. Бывает добро, бывает и худо.

– Ну, что же? – спрашивала царевна не без суеверия, отыскивая значение в словах блаженного.

– Меня люди не обижают, а тебя да хранит Господь. Ныне день, а завтра, смотришь, и другой: так Создателю нашему угодно было! Прощай, царевна, я пойду, я тебя послушаю. Тебя и все слушают, царевна! – прибавил он, и Софья усмехнулась самодовольно. Она проводила Ивана через другую комнату до лестницы, чтоб устранить от него расспросы боярыни Анны Петровны.

– Час поздний, – сказала она, вернувшись от лестницы. Все поспешили свернуть свои работы и оставить царевну Софью одну в ее покоях, простясь с нею. К ней тихой поступью вошла ее постельница, чтобы, по обыкновению, приготовить постель царевны. Постельница вошла из крестовой комнаты в опочивальню, у двери которой на одной стене было нарисовано изображение царя Давида, молившегося на коленях.

– Все тебя слушают… – повторила Софья слова блаженного. – Да, он смекает, при всей простоте своей! Не старшая я сестра, меня слушают, сами сестры смирны, покорливы, без меня постригли бы их давно; ничего не смекают; поддержки у нас нет, кроме боярина Милославского… – закончила Софья и боязливо подняла глаза свои на иконы, перед которыми в виде паникадила висела серебряная лампада; ее слабое пламя одно освещало молельню. Постельница, молодая женщина, с бойким и смышленым видом, вышла между тем из опочивальни царевны и ждала, не взглянет ли, не спросит ли о чем Софья.

– Спасибо, Федорушка, – обратилась к ней царевна, – время теперь помолиться перед сном…

Смышленая женщина поняла, что не время еще приступать к своим обычным пересказам всего совершившегося днем в тереме и в городе, и вышла в другую комнату, присела там на скамеечке, у печки с расписными изразцами. Оставшись одна, царевна тревожно расхаживала по комнате около окон; не могла она сразу приступить к молитве; походив в раздумье, она остановилась, наконец, перед иконами и начала читать молитвы. Но молитва ее была непродолжительна: в сердце не было кротости и смирения, с которыми и душа настраивается к молитве.

Окончив краткую молитву, царевна перешла в свою опочивальню, где была приготовлена постель на высокой кровати с богатой резьбой колонок и с тяжелым постельным занавесом, спускавшимся с потолка на золотой цепи с круглым позолоченным шаром. Царевна села на большое кресло с резной спинкой и протянула руки к стоявшему на столе подле нее ларцу, украшенному богато инкрустациями из перламутра, с тонкой позолотой по дереву. Вынув из ларца круглое ручное зеркало, она сняла повязку, распустила волосы и внимательно всматривалась в свое лицо. Она видела в зеркале отразившееся свежее, полное лицо и полную шею; темные глаза глядели на нее из зеркала с привычным ей проницательным напряжением; лицо царевны приняло выражение самодовольное, она успокоилась, оглядев себя в зеркале, но, опустив зеркало на колени, сидела она, глубоко задумавшись.

«Увижу ли я князя Василия завтра? Что-то он ответит на письмо, что Иван понес к нему?..» – думала она, и потом проносился целый ряд мыслей и вопросов в голове ее; глаза глядели озабоченно куда-то; они проникались внутренним огнем от беспокойных мыслей и чувств.

«Ведь живут же иначе, не по-нашему, в иностранных землях, царевны… – думалось ей. – Если бы Бог дозволил мне устроить себе другую, счастливую долю! Выходят же там на престол и царствуют царевны… Федор болен, но мачеха у нас на дороге у всех. Теперь хотя в тереме живется свободней и чужих допустить можно…»

– Да! Федора!.. – кликнула царевна, желая расспросить постельницу.

– Здесь я, царевна, что приказать угодно? – говорила, входя к ней, смуглая Федора, и говорила, изменяя звуки русской речи на украинский манер. Постельница была родом из Украйны и взята во дворец по сиротству ее. Лукавством и сметливостью она умела приобрести доверие Софьи, искавшей помощников для своих планов. Снимая с себя дорогие серьги и другие украшения, царевна передавала их Федоре, помещавшей все в стоявшем на столе ларце. Когда постельница приблизилась, чтобы снять с полных ног царевны сафьяновые, шитые золотом сапожки, Софья спросила ее:

– Что слышно о царице Наталье?

– Слышно, что тужит царица о сынке своем, говорит, что обижен он и позабыт всеми. А сынок такой бойкий и затейливый, сказывала мне царицына постельница.

– Кто там у них бывает? – спросила царевна, уже заплетая волосы и готовясь прилечь на свое высокое изголовье.

– А все боярин бывает у них, Матвеев Артамон Сергеевич, да бывают братья царицы, Нарышкины.

Царевна была уже в постели, подле нее на полу приготовила себе постель Федора, продолжая пересказывать все слышанное про Наталью Кирилловну. И в тишине, при слабом освещении горевшей лампады, царевна прислушивалась к пересказам своей приближенной, узнававшей днем все, что желала знать царевна о селе Преображенском. В Преображенском жила теперь овдовевшая царица с трехлетним сыном Петром и дочкой Натальей. Рассказывала Федора обо всем, что болтал живущий в Москве народ и что делалось в Стрелецкой слободе, куда ходила к знакомым по поручению царевны. Софья Алексеевна выслушивала, сколько ей надо было для своих планов, и, наконец, выслушав достаточно, говорила: «Ну, прощай, спи себе, Федорушка!» И все смолкало в теремном покое.

Наступившая ночь на время убаюкивала заботы и злобу дня. Засыпала вражда и алчность, засыпала и ненависть притесненных и недовольных; но они просыпались наутро с той же силой, стремясь истребить все, что угнетало или стояло преградой к разгулу или довольству. На время отдыхала и Москва от прекратившейся смуты; притихала борьба на Украйне; но то был краткий и обманчивый отдых. Дикие толпы татар и турецкие нашествия продолжали грозить издали. Они накликались то Польшей, то запорожцами и проходили по Украйне как ураган, все истребляя, сжигая города и села, уводя в полон толпы малороссов и не щадя на пути и семейства польских шляхтичей, невзирая на договоры с Польшей. Опасность грозила на окраинах Руси, но еще опаснее было накипавшее недовольство стрелецкого войска в самой Москве. А из терема, где с сестрами и тетками взаперти скучала и боялась будущего смышленая голова царевны Софьи, то и дело бросали искры в готовый вспыхнуть порох Стрелецкой слободы. Общие надежды и выгоды соединяли эти далекие концы Москвы.

Боярин Артамон Сергеевич Матвеев был очень не весел. Он только что вернулся в свои хоромы в Москве из села Преображенского, где жила недавно овдовевшая царица Наталья Кирилловна с сыном своим, тогда еще малым отроком Петром; она жила здесь, удаленная от Кремля и его дворцов и от не любивших ее падчериц. В селе Преображенском находился тот загородный дворец, который был устроен покойным царем Алексеем Михайловичем по своему вкусу и на утеху себе и любимой семье своей. Преображенское лежало на берегах речки Яузы, от него тянулось сокольницкое поле до самой рощи, которая и ныне зовется Сокольниками и составляет любимое место жителей Москвы для гуляний. В окрестных рощах происходила обыкновенно любимая потеха царя Алексея Михайловича – соколиная охота. В загородном Преображенском дворце шли другие забавы; в нем была выстроена особая палата, «комедийная храмина»; в ней давались представления с содержанием, взятым из Библии. То были самые начальные, одни из первых представлений на Руси. Они были устроены по желанию царя Алексея Михайловича, после возвращения его из похода на Литву, где он ознакомился с театром в больших городах, им же присоединенных к России.

В селе Преображенском все напоминало боярину Матвееву то счастливое время, когда он был в силе при молодом царе Алексее Михайловиче, когда он был любимцем царя, и позднее, после второй женитьбы его на царице Наталье Кирилловне, воспитавшейся в доме Матвеева. Все изменилось с неожиданной кончиной еще нестарого и, казалось, сильного царя Алексея. Овдовевшая царица была удалена от падчериц и молодого царя Федора. Артамон Сергеевич Матвеев остался предан овдовевшей царице и ее сыну и был в немилости у ее падчериц и молодого царя. Он часто навещал Наталью Кирилловну в ее изгнании в Преображенском; он посетил ее и сегодня и нашел ее невеселой и в большой тревоге.

– Свет ты мой, Артамон Сергеевич! – говорила ему царица Наталья Кирилловна, заливаясь слезами. – Слухи дошли до меня через мою постельницу, – от служителей во дворце она слышала, что хотят сослать тебя из Москвы!

– Не верь слухам, царица, то нарочно смущают тебя! Успокойся, дорог мне покой твой и счастье твое и сына твоего!

Так успокаивал царицу боярин Матвеев, сам неспокойный в душе. Он знал, что теряла она в нем преданного слугу и советника для себя и для сына. Чтобы рассеять страх ее, боярин притворялся, что не верит таким слухам. Он заговорил с ней о сыне, желая направить внимание ее в другую сторону, и просил позволения присутствовать при его потешных забавах. Вместе с царицей пошли они взглянуть на игры царевича Петра, на его полк, набранный из маленьких ровесников его, боярских детей. Между детьми в полку его было несколько взрослых людей, но карликов и подходивших по росту к детям; так один из них, прозванный Никита Комар, был пристроен к полку в помощь малолетним детям-воинам. Полюбовавшись несколько времени играми царевича, здорового и неутомимого, Артамон Сергеевич поспешил к себе домой. Он торопился призвать к себе Симеона Полоцкого, теперь близкого к царю и бывшего его учителя. Матвеев просил Полоцкого посетить его, имея в виду узнать от него о настроении при дворе против него, Матвеева. Он знал вражду к нему бояр Милославских, ближайших родственников молодого царя. Боярин Артамон Сергеевич все еще занимал почетные места; он заведовал Посольским приказом, ведал дела с иностранными державами и дела по войнам в Малороссии. Но недавно отняли у него заведование царской аптекой, и Матвеев предвидел в этом недоверии начало опалы. Он понял, что совершилось это по наветам Софьи, сестры больного царя, и по наветам ее верховой, приближенной боярыни Хитрово.

Около вечера Артамон Сергеевич сидел в своей большой приемной палате и ждал к себе Симеона Ситиановича Полоцкого; он надеялся еще, может быть, воспользоваться его влиянием на царя. Пригласил он его под предлогом взглянуть на книги, только что построенные, как тогда говорилось, и принесенные из книгопечатни Матвеева.

Дом боярина Матвеева был убран роскошно и с уменьем: у него первого можно было встретить все, что тогда считалось редким и новым, чего не умели сделать на Руси. Кроме ковров, обтянутых сукном или бархатом стен и чистых стекол в окнах, украшали комнаты прекрасно разрисованные потолки, а на окнах стояли часы немецкой работы. У стен стояли большие зеркала в хрустальной раме, украшенные резьбой из кости, с изображением людей и зверей; другие зеркала в деревянных станках с менее затейливой резьбой на дереве. В хоромах боярина были и картины, и персоны, то есть портреты, и фряжские листы, то есть эстампы, вставленные в рамы. На поставцах и полках, висевших по стенам, расставлены были бокалы, чарки, шандалы с фигурами птиц и зверей или с красивой золотой резьбой. Для самого хозяина стояло в переднем углу палаты большое кресло, резное, с позолотой; кругом было несколько стульев с высокими спинками.

По обычаю, показавшиеся на пороге палаты служители ввели к боярину Симеона Полоцкого, который приоделся в монашескую рясу черного тонкого сукна, жалованного царем; высокий монашеский клобук увеличивал рост его; большой перламутровый крест, висевший на груди, скрашивал его мрачную одежду. Симеон Ситианович, стоя на пороге, поклонился боярину низким поклоном и, приближаясь ко встречавшему его боярину, наклонился вперед, уставив на него свой проницательный взгляд, будто желая угадать, о чем думает боярин, пригласив его к себе.

– Здоров ли, боярин Артамон Сергеевич? Время ныне так изменчиво, – значительно проговорил Симеон Ситианович.

– Желал бы побеседовать с тобой о многом, уважаемый отец Симеон, – ответил хозяин.

– Не о книгах одних?.. Угадал я?..

– Ты двадцать лет прожил в нашем царстве и ведаешь обо всем, что творится в нем.

– Долгая жизнь поучает, – ответил Симеон.

– Мы сядем здесь, – говорил хозяин, – и подождем наших помощников; монахи принесут вновь построенные книги. Отпустив их, скажу тебе все, что на душе у меня лежит тяжелым камнем.

– Все святые да помогут тебе! Я же – грешный и смертный человек и не всемогущ! – грустно произнес Симеон.

– Но царь и царевны уважают слова твои… – проговорил Артамон Сергеевич.

– Все в воле Господа! – сказал Симеон, спокойно расположившись для беседы на стуле с высокой резной спинкой и обратив глаза на расписной потолок палаты. Он спокойно прислонился к резной решетке стула, и слова полились у него, видимо услаждая собственный слух его. Симеон и писал, и говорил красно.

– Высоко над нами небеса, – говорил Симеон, как бы задумавшись, – и всегда ли может быстро проникнуть и достичь их молитва наша? Может ли вознестись она до третьего, самого высокого неба? Может ли защитить нас от клеветников и злобников? Не заградить им уста жезлом, как псам лающим! Буесловцы и козлища нечестивые!

Боярин слушал Симеона; ему так знакомо было его красноречие; он узнавал и выражения, и мысли, часто попадавшиеся в его книгах.

– Ты угадал, отец, о чем я думал говорить с тобой! Уповаю, что твои словеса, исполненные мудрости, смирят восставших на меня! – сказал боярин Матвеев.

– Ангел-хранитель не покинет тебя! Ведома Господу вся любовь твоя к свету книжному и желание внести учение в страну мрака и невежества! – говорил ученый монах.

– Но да идет ли мимо меня чаша страданий? Известно ли тебе что-нибудь о том?.. – спрашивал, содрогаясь, боярин.

– Антихрист сеет плевелы ненависти и во образе женском является, – вполголоса добавил Симеон Ситианович значительно. – Но венец веры поддержит и спасет тебя в страдании. Все здесь временно. Служат антихристу диаволы и полудиаволы в образах человеческих, и служит пол женский, тля! Но земля возродится в новом блеске, и цветы расцветут на радость.

– Да не на радость мне слова твои, отец: вижу, чуешь ты долю мою, что лежит предо мной, – прервал Симеона боярин Матвеев, сокрушенно склоняя голову свою на руку, облокотившуюся о стол. В глазах боярина стояли слезы; он думал о царице Наталье Кирилловне, его собственная судьба огорчала его не менее ее сиротства.

– Не обманывают тебя разум и зрение; но борьба и вера спасают нас, – проговорил Симеон.

Тронутый словами и звуками голоса монаха, боярин вслушивался в каждое его слово; но сам Симеон не мог заглянуть в далекое будущее, грозившее поглотить и потопить все доброе в смутах, поднятых накопившейся ненавистью и мелкими происками запертых в терем разнообразных сил и самолюбивых желаний, ради которых не жалели никого вокруг себя.

На пороге палаты появились помощники Симеона Полоцкого по исправлению книг церковных. То были монахи, переселившиеся в Москву из Киева еще со Славинецким; тут был и грек Арсений, исправлявший старые книги по греческим образцам и рукописям. С поклонами приблизились вошедшие монахи.

– Вот книги, вновь отпечатанные: здесь и переводы святых отцов, составленные Епифанием Славинецким, – сказал монах Чудовского монастыря Евфимий, глубокий поклонник Славинецкого. Монах разложил на лавке у стены большую кипу принесенных им книг; другие вошедшие с ним также раскладывали свою ношу, чтобы Симеон мог обозреть все их.

– Да! Епифаний Славинецкий был один из первых прибывших к нам из монастыря Киевского братства. И жил он далеко, на краю Москвы, у Воробьевых гор, в Андреевском Преображенском монастыре. При нем было наше первое училище, – задумчиво вспомнил боярин Матвеев.

– Пришлось ему на долю поучать у нас на Москве, а сам учился в иностранных землях! – говорил монах Чудовского монастыря Евфимий. – Трудился он много и в нашем Чудовском монастыре и в достойный вид привел наше богослужение. Он указал нам, как должны мы совершать все при богослужении, во славу Господа. Большую часть жизни провел он в нашей обители и похоронен у нас, – закончил монах.

– Да, конечно, великий труженик и ученый человек был Епифаний, но любил скрываться от мира и не открывал своих познаний, – сказал Симеон Полоцкий.

Отец Евфимий метнул на говорившего взгляд, загоревшийся неудовольствием, но тотчас опустил голову, скрывая свое неодобрение к словам Симеона Ситиановича.

– Вот, отец Симеон, моя просьба к тебе! В случае я умру, а ты переживешь меня, то все книги из нашей книгопечатни собери и сохрани; прошу, передай все их в училище и академию Заиконоспасского монастыря, когда устроите вы ее с царем Федором Алексеевичем. И вы все, братие, помяните мою просьбу! – закончил боярин Матвеев, обратясь к монахам.

Все переглянулись между собой и поняли, что боярину Матвееву грозила большая беда и несчастие. В душе творили все за него молитву.

Тоскливые предчувствия боярина Матвеева скоро сбылись на деле. На другой же день, когда он шел во дворец, ему показали указ великого государя, и Родион Матвеевич Стрешнев объявил ему: «Указал великий государь быть тебе на службе воеводой в Верхотурье».

Это было только началом опалы. Преследование боярина Матвеева мало-помалу разгоралось так сильно, как была сильна ненависть к нему бояр, окружавших четырнадцатилетнего государя.

– Знаешь ли, в чем обвиняют меня? – говорил боярин Матвеев сыну своему, вернувшись с допроса. – Говорят, что я будто не допивал лекарств после больного царя, да еще меня обвиняют в том, что вызывал я нечистых духов! Все показано на меня было доктором Берловым да моим карликом Захаркой. Захарка подтвердил все под пыткой. Подготовили мне погибель!

По указу царскому боярин Матвеев выехал из Москвы вместе с сыном своим на Верхотурье. Его сопровождал обоз с прислугой и вещами его. Боярин Матвеев не успел достичь Верхотурья: в Казани нагнал его другой указ царский. По указу этому объявлено было боярину, что он лишился боярства, что велено отобрать у него все вотчины и дом его в Москве, слуг его отпустили всех на волю, самого же боярина вместе с сыном его приказано сослать в Пустозерск. Вслед за Матвеевым сосланы были братья Натальи Кирилловны, Нарышкины; партия Милославских усилилась и выхлопотала все это у юного царя.

Здоровье царя начинало крепнуть. Царевна Софья Алексеевна выказала особую привязанность к больному брату и усердно ухаживала за ним в его болезненном состоянии. Царевна ежедневно приходила в комнату больного брата и проводила большую часть дня с ним; она не избегала присутствия бояр, приходивших в комнату государя; напротив, она входила в беседы с ними, осведомляясь о государственных делах, толковала с царем и боярами о затруднениях, в которые поставлена Россия войнами на Украйне и в Сибири. Постоянно видела она в покоях царя его постельничего Языкова и стольничего Лихачева; царевна Софья замечала их влияние на царя и старалась привлечь их к себе, приобрести их доверие. Но ей удалось скорее расположить к себе боярина и князя Василия Голицына, который был тоже приближен к царю Федору: с ним было легче сблизиться царевне Софье, над ним приобрела она большое влияние. Князь понял, что честолюбивая царевна, заняв влиятельное положение при брате, выдвинет и его самого; ему нравились ее смелость, честолюбие, и он начал служить и помогать ей. Князю нравилась и наружность царевны, молодость и сила, хотя в наружности Софьи было мало женственного и в красоте проглядывала жестокость ее нрава. Царевна Софья часто обращалась к Голицыну за советами; она писала ему о своих планах, и мы видели, что письма эти передавались иногда через Ивана-блаженного. Но в последнее время Ивана не было видно; он не показывался ни наверху, в тереме царевен, ни в храмах Кремля. Исчез он с той поры, когда побранили его в царском тереме. Пришел он раз вечером и плакал в покоях царевны Софьи. Он рассказывал, что Артамон Сергеевич Матвеев убивался больно и тосковал, что расстался он с царицей Натальей Кирилловной и сыном ее Петрушей.

– И я по боярине плачу и убиваюсь, – прибавил он. – Когда же вернут нам боярина Матвеева? – спрашивал он у Софьи. На это царевна Софья, а еще больше боярыня Хитрово побранили Ивана и пригрозили ему, запретив навсегда расспрашивать о Матвееве:

– То ведает Бог да царь, а тебе, Ивану, молчать о том надлежит.

– Прощай, царевна! – молвил он, привстав со своей скамьи. – Вижу, ты его не жалела, не станет и Иван жалеть о тебе! – кротко проговорив эти слова, Иван выскользнул из терема и быстро сбежал по лестнице; без оглядки пробежал он по площади Кремля, и с той поры его не видали ни около дворца, ни в храмах Кремля.

– Прикажи, князь Василий, отыскать Ивана-блаженного, – просила царевна Софья Голицына, – не с кем рассылать мне милостыню нищей братии без Ивана, – прибавила она, взглянув на князя с милостивой улыбкой.

Понял боярин, что нужен был ей Иван для передачи писем ее и других поручений. Князь распорядился и приказал своим слугам и служилым людям в Стрелецкой слободе отыскать Ивана. Обегали все монастыри, осмотрели по всем церквам в Москве и в окрестности, но нигде не нашли блаженного. Несмотря ни на какие допросы в семье, где давали угол Ивану для житья, ничего о нем не узнали.

– Ушел от нас, а куда пошел, не ведаем! – другого ответа не получали, хотя искали блаженного весь месяц.

А блаженный был меж тем далеко от Москвы и шел все дальше на север, пробираясь к Пустозерску. В зимнее время пешком и без денег, не зная пути, он шел от села к селу, от огорода к огороду, везде спрашивая дорогу дальше. Добрые люди жалели его; около Вологды предлагали ему теплый бараний тулуп, но он не принял его. Он брал подаяние в виде хлеба и другой пищи и редко брал деньги. Почти безостановочно, днем и ночью, продвигался он вперед к своей цели, распевая молитвы. Силы его поддерживало желание порадовать сосланного боярина своим появлением, остаться жить при нем и помогать и служить огорченному боярину, чем он мог служить ему в его пустыне. И если бы понадобился ему посланный в Москву, он так же терпеливо пустился бы и в обратный путь.

 

Глава VII

После шестилетнего отсутствия возвращался боярин Алексей Стародубский в Русскую землю, на родину. Он радовался окончанию войны, рад был и вернуться в Россию и домой к отцу. Всему войску стало известно, что Москва заключила перемирие с Польшей на тридцать лет. Известно было, что боярин Тяпкин, долго бывший резидентом русским в Варшаве, отправлен был заключить мир с ханом крымским и с турецким султаном, и все ратные люди надеялись, что их скоро распустят. Бояре подумывали о скорейшем возвращении в свои вотчины, на покой; а торговые люди, забранные из городских посадов, спешили вернуться к брошенным своим делам. Боярин Алексей Стародубский был отпущен из войска на родину для излечения раны, которую он получил в битве с турками на Бужинском поле, по правую сторону Днепра, при последнем походе на Чигирин. Чигирин был уже во власти русских, и Ромодановский был призван защитить город от нападения турок, пришедших с Юрием Хмельницким, намеревавшимся вновь овладеть всей Малороссией. Ромодановский опоздал на помощь; город был уже сожжен, а воевода Ржевский убит на стенах верхнего города турецкой гранатой. После многих стычек с турками русские отступили, покинув разрушенную столицу гетманов, а Ромодановский отозван был в Москву за этот неудавшийся поход и передал войско другому воеводе. Боярин Алексей, пробывший несколько времени в Переяславле вместе с другими ранеными, скоро мог уже отправиться в путь на родину и возвращался туда при обозе Ромодановского.

Многие русские бояре были на пути домой, после шести лет, прожитых в иных условиях, среди других обычаев и нравов. Жизнь среди казаков и поляков, встречи с другими иностранцами познакомили их с совершенно новым для них бытом; они видели, что всем жилось здесь свободнее, и даже женщины показывались вне дома с открытыми лицами и в красивых нарядах.

Большинство бояр отзывалось о таких обычаях с порицанием, но были и такие, которым нравилась, по душе пришлась эта новая и более свободная жизнь. Только недоверие к чужеземцам, воспитанное в них искони, да страх нарушить правила, установленные церковью, страх общения с католиками удерживали молодых бояр в границах принятых на Руси обычаев. Многие, однако, уже решились брить бороды, коротко стричь волосы, что считалось за грех между остальными. Боярин Алексей Стародубский не уклонялся от новизны, не боялся чужеземных обычаев, он понимал разумно, что все это не касалось его веры. А молодость манила его, как и многих других, к новизне и свободе, с которыми жилось веселее. Знал молодой Стародубский, что бояре в Москве давно негодовали на все новшества, виденные в доме боярина Матвеева и допущенные при дворе. Помнил он, что неблагосклонно относились к театральным представлениям, введенным в потешной палате царя Алексея Михайловича, хотя бралось содержание пьес из библейской истории; но такие удовольствия казались им чем-то нарушающим благочестие; по мнению их, в царских палатах довольно было потешаться шутами и шутихами.

При распрях старых бояр, при их ссорах у самого крыльца дворцового и препираниях о местах за пирами царскими Алексея не манила жизнь в Москве, и он решил, что там жить и служить не останется! Поживет он у старика отца до заживления раны в костромской вотчине его, а вылечится, так отправится на ратную службу, в полк Шепелева, когда пошлют его на шведов. В полку жилось привольнее, и почетным казалось ему быть в числе рати в защиту родного края.

Так раздумывал раненый боярин, припоминая всю жизнь в чужом краю; между другими лицами вспоминал он семью Пушкаря и лечившую его Гарпину, о судьбе которой он никогда и ни от кого не узнал, конечно. Вспоминал он и польских панн; красивы казались они, но не нравились ему: были горды и самовольны, он даже робел перед ними. С такими мыслями ехал боярин в крытой бричке еврея по жарким степям, тогда пустым, где нынче лежат Екатеринославская и Полтавская губернии и где встречается уже больше полей, нежели степей в наше время. Алексей ехал в обозе раненых, охраняемых отрядом рейтар; к этому же обозу присоединился обоз с имуществом Ромодановского. Томительно было медленное путешествие по жарким открытым степям, где изредка сплошная трава сменялась невысоким кустарником. В середине лета степь принимала осенний вид с погоревшей скошенной травой. Поселки малороссов, окруженные зеленью садов, сливами и кудрявыми высокими грушевыми деревьями, казались оазисами. Все притихало в обозе днем; только вечером провожавший их отряд затягивал длинную, как и путь их, песню. Рейтары пели под влиянием окружавшей их картины:

Ах ты, поле мое, поле чистое, Ты раздолье мое широкое! Ах ты всем, поле, изукрашено, Ты травушкой и муравушкой, Ты цветочками василечками. Ты одним, поле, обесчещено! Что среди тебя, поля чистого, Вырастает тут част ракитов куст; На кусте том, на ракитовом, Как сидит тут млад сиз орел, В когтях держит черна ворона. Точит кровь он на сыру землю! А под кустиком, под ракитовым, Что лежит убит добрый молодец, Избит, изранен, исколот весь!

Такие песни пели рейтары, которым степь напоминала о шедших на ней недавно битвах.

Порой радушные хуторяне-малороссы принимали и кормили раненых плодами из своих садов и сочным арбузом, освежавшим усталых путников. Тут же слышались проклятия и причитанья старух и стариков и пожелания всякого зла ляхам, что доводили они до бед христиан православных! И никто не винил своих запорожцев и Дорошенко, накликавших татарские и турецкие полчища на Украйну. Так глубоко разделяли славянские племена тонкие различия веры, а еще больше эгоизм и неразумная жестокость польских панов. Украинцы и запорожцы не раз готовы были помочь самому польскому королю против своеволия панов.

После долгого путешествия обоз раненых воинов приближался, наконец, к Москве непоздним еще вечером. Алексею Москва уже не казалась так красива, как прежде; за последние годы он видел много и хороших городов, и церквей, и красивых замков польских панов, лучше многих домов московских бояр. Только Кремль, казалось ему, был красив по-прежнему своими зубчатыми стенами и множеством куполов церквей и золоченых крестов.

Здесь кстати будет сказать о Кремле, что наружный вид его еще сохранился, но внутри стен тогдашний Кремль был совершенно не похож на нынешний; не похож он был и на Кремль древних князей московских. Древний Кремль и дворцы великих князей Василия Иоанновича и Ивана Грозного истреблены были сначала пожарами, а позднее сожжены дотла во времена нашествия поляков и самозванца Лжедимитрия. Вместо сгоревших дворцов выстроены были для избранного царя Михаила уже не деревянные, но каменные палаты, что тогда было новостью. Царь Михаил выстроил терема для царевичей. В дворцовых теремах было сооружено много домовых церквей. Царь Алексей Михайлович продолжал пристраивать новые и украшать прежние дворцы, для чего выписывались мастера (художники) из поляков и призывались и другие иностранцы. Они украшали храмы резьбой и живописью и золотили потолки.

Внутри, в стенах Кремля, все было застроено и загромождено зданиями дворцовых приказов, как назывались тогда все присутственные места по управлению дворцами и государством, начиная от Хлебного приказа и до приказа Посольского.

Но издали и Кремль, и Москва красиво пестрели разнообразными раскрашенными крышами, и куполами церквей, и тонкими, высокими башнями колоколен, оживлявших город частым звоном колоколов.

Алексей был приглашен остановиться на все время пребывания его в Москве в доме князя Ромодановского: он был его гостем. Первые две недели прошли в лечении раны, и, кроме доктора из иностранцев, Алексея никто не посещал. В конце второй недели позволено было посещать его, говорить с ним, и Ромодановский зашел сообщить ему свою радость.

– Радость великая, дождался я светлого дня! – сказал он, садясь подле постели Алексея, которому отведено было несколько хорошо убранных покоев. – Сына отпускают на окуп из Крыма! Знаю, что ты мне дружишь, и с тобой вместе радуюсь!

– Желаю, чтобы век он тебя радовал, сынок твой! Довольно ты потерпел, боярин, за эти годы! – говорил Алексей, уже привставший с постели, но все еще с подвязанной рукой.

Лицо Алексея все еще было бледно от большой потери крови; бледность эта была заметна, несмотря на загар, оставшийся на лице после путешествия по степи.

Его подстриженные волосы и бритая борода отросли во время дороги и болезни и придавали миловидному лицу его тот мужественный вид, которого недоставало ему прежде, несколько лет тому назад. Его прямые, вытянутые черты лица были несколько неподвижны; но круто нависший лоб и большие вдумчивые глаза придавали этому лицу, похожему на византийскую древнюю живопись, особую жизнь и привлекательность. Движения Алексея были стройны и свободны, эту привычку дала ему ратная жизнь. Бывший главный воевода войска, князь Ромодановский, видимо, любовался им.

– Ты стал много лучше, боярин, – сказал он ему, – пошлю вести отцу твоему. А много тут новых вестей узнал я! – прибавил он.

– Хороших ли? – спросил Алексей.

– Про то Бог ведает! Около царя Федора Алексеевича стоят Милославские; а боярин Матвеев удален в ссылку, в Пустозерск! – печально докончил князь.

– То невеселые вести! – воскликнул Алексей, бледнея и морщась, будто сильнее чувствуя боль от своей раны в эту минуту. – На кого была надежда наша! – проговорил он. – Кто же еще подле молодого царя?..

– Приближен к нему постельничий Языков и стольничий Лихачев; и про них все говорят, что люди они хорошие, честные и к делу расположенные.

– Ну, благодарение Господу! – произнес молодой Стародубский.

– Умен и Василий Голицын. Да, говорят, сбивает его царевна Софья! Видно, метит она выйти из терема… И со Стрелецкой слободой, сказывают, ссылается, всех задаривает… За больным братом каждый день ухаживает, у всех на виду показывается! – передавал князь свои вести вполголоса.

– А царь поздоровел ли? – тревожно спрашивал Алексей.

– Поздоровел, возмужал и сам дела слушает, и невесту сам высмотрел и выбрал.

– Из чьих же, каких бояр? – с любопытством спросил Алексей.

– Не из наших она и нездешняя, – значительно произнес Ромодановский. – Увидал он, а может, и показали ему красивую девицу во время крестного хода в Кремле, и она приглянулась ему. После приказали собрать ему на смотренье девиц во дворце, и царь выбрал из них ту, что ему на крестном ходу полюбилась.

– Чьих же она? Как прозывается? – спрашивал Стародубский.

– Прозывается Грушецкой и приходится племянницей одному думному дьяку. А родом, слышно, из Польши.

– Так она не из русских? – удивился Алексей.

– Быть может, то и лучше, – продолжал князь, – меньше распрей будет. И так у нас во дворце, слышно, нестроение идет, а между царевнами и Натальей Кирилловной несогласие неукротимое! Не ведаешь теперь, что впереди готовится. Того и гляди – попадешь между двух огней.

Оба разговаривавшие затихли на минуту; Алексей прервал первый молчание после краткого раздумья.

– Сдается мне, если дозволишь то высказать, князь. Сдается мне, что лучше было бы тебе служить в ратной службе, нежели здесь, в Москве, оставаться!

– Ты правду надумал, хоть и молод, боярин! – сказал князь, дивясь, что Алексей понимал трудное положение между враждующими партиями. – Да некуда идти мне с войском: в Украйне замирились…

– Еще со шведом споры не кончены, – сказал Алексей, – и я задумал тогда проситься в полк, если с ними война начнется.

– Подождем, что Бог даст! Не знаешь, где найдешь, где потеряешь, – сказал князь с хитрым взглядом. – Говорят, по устройству войска перемены большие будут – мне надо здесь дождаться! А тебе надо показаться перед ясны царевы очи, он отпустит тебя к отцу на утешение, тебе на отдых! – Князь смолк, задумавшись, и затем, уходя из комнаты Алексея, кивнул ему, говоря: – Выздоравливай скорее!

Но выздоровление шло не так быстро, как того желал бы Алексей. Возможно было, что иностранные врачи, жившие в Москве, не вполне владели искусством залечивать раны, когда они были серьезны. Но в конце или половине июля Алексей уже выезжал из дому.

В июле же в то лето раздавался по Москве торжественный звон колоколов. Народ крестился, толпами собираясь на перекрестках, и толковал между собою о свадьбе царя Федора Алексеевича.

– Сегодня царь наш венчался с царевной Агафьей! – толковали все, встречаясь.

А во время венчания царя все ворота Кремля были на запоре и особого празднества не было. Во дворец не допускали никого из посторонних лиц, не сзывали бояр, стараясь сберечь невесту от чужих глаз и наветов, зная, как сильны бывали интриги против царских невест! Помнили еще хорошо, как погублены были невесты царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича; не забыли и жену Иоанна Грозного, загубленную уже после того, как она была перевенчана, была уже царицей. Вот почему в эти дни торжество венчания и свадебное веселье происходило в запертом для всех посторонних дворце. Но запертый дворец был разубран, «наряжен», как тогда говорили, со всем возможным великолепием. На лавках в передней палате надеты были полавочники из бархата узорчатого и шитые золотом и устлана была вся палата коврами. Не менее роскошно убрана была вторая комната, имевшая значение кабинета государева, за которою следовали молельня его и потом опочивальня. Везде разостланы были ковры и самые стены обтянуты бархатом или алым сукном. В покои эти вела лестница с так называвшегося Постельного крыльца; наверху лестница эта запиралась золоченой решеткой, а внизу отделялась от площадки каменной перегородкой. По всем воротам Кремля в эти дни поставлены были стрелецкие караулы и никого не велено было пропускать. Все эти меры приняты были против интриг и подкопов относительно царских невест или молодой царицы, чтобы не приключилось ей порчи от злых людей.

Боярин Алексей еще долго оставался в Москве и после свадебного пира; он ожидал позволения представиться пред царские очи, когда назначено будет прийти во дворец различным ратным людям. В ожидании этого приема во дворце Алексей собрался посетить полковника Шепелева, уже вернувшегося из Украйны.

Полк Шепелева размещался в Стрелецкой слободе, куда молодой боярин и отправился искать его. Отыскивая квартиру Шепелева, он повстречал знакомых рейтар; они подбежали к нему с выражением искренней радости, благодаря Бога, что допустил он боярина вернуться из похода в Москву и в добром здоровье.

– Позволь, боярин, проводить тебя к дому полковника, – сказал один из рейтар и взял поводья его лошади. Повернув направо в одну из близлежащих улиц, он повел его лошадь и напомнил боярину давно прошедшее время похода, когда лошадь его вел за поводья старый Пушкарь; и теперь шел подле него один из рейтар, бывший с ним и тогда. Направив его на дорогу к Шепелеву, рейтар шел с ним рядом и рассказывал ему все, что было нового в Москве.

– Худо в Москве живется, боярин! – говорил он со своей обычною доверчивостью к Алексею, к которому привык во время похода.

Такую полную доверенность старых служивых часто приобретают молодые и неопытные воины, которых старые берут как бы под свое покровительство, раскрывая им незнакомые и тайные стороны боевой их жизни.

– Чем же худо? Мало кормят вас? – спросил боярин.

– Нам еще можно жить, мы с похода еще не успели приняться за особое дело. А тем, которые здесь оставались и позволено было им ремеслом заняться, тем тяжело вышло! Все они не на свою семью работают и не наработаются, а только на начальство.

– Слыхал я об этом и прежде, не знал только, верны ли эти слухи, – проговорил Алексей.

– Верны, верны, боярин! Мы все своими глазами видим. Низшие чины и жалованья половину получают, а другая половина остается в кармане у полковников!

– Жаловались они вам сами? – спросил Алексей.

– Они сговариваются идти жаловаться самому царю!

– Не вышло бы им худо через такую жалобу, начальство не допустит, пожалуй…

– Если удачи не будет, то от начальников еще горше придется! – подтвердил рейтар мысль боярина.

– А вы, шепелевские, знаетесь с теми полками, в которых жалобы готовятся?

– Видаемся все меж собою, боярин! Приходится встречаться то на стороне, а то и в домах у них, у семейных людей. И много у них там неладного чуется! – проговорил старый рейтар, намекая на что-то особенное и с запинкой, словно нехотя.

– Не надумали бы неладное на свою беду, – высказал Алексей с участьем к неразумному люду.

– И себя и других не пожалеют, греха много будет, – шепотом говорил рейтар, – говорю тебе, боярин, потому что знаю: ты меня не выдашь.

– Бог даст, без беды обойдется? – спрашивал Алексей с тоскливым чутьем угрожающей смуты.

– Хорошо, ежели бы миновало. Да ведь всегда так бывает, что если тучи долго собираются, то надо ждать грозы, – проговорил старый служивый, печально поглядывая на жилища стрельцов, по слободе которых проезжал Алексей. В слободе царила невеселая тишина и попадались все мрачные лица стрельцов, идущих куда-нибудь на работу или на смену караула.

– Не подумают ли откуда-нибудь?.. – спросил Алексей, вспоминая слова Ромодановского про сношения царевны Софьи со Стрелецкой слободой.

– Слышно, что со стороны подсылают и мутят. А недовольные еще жарче от тех обещаний разгораются. Только не выдавай нас по ошибке, боярин, я с тобой не таясь говорю; знаю, что у тебя душа прямая.

– И болит душа, и не знаю, чем помочь! – проговорил боярин, опустив голову на грудь.

– Так и нам на душе. Чуешь беду, а не прогонишь. Не в нас сила, не мы до беды довели. А что, боярин, не слышал ли, правда ли то, что нас скоро пошлют на шведов?

– Не слышно еще. Вот и я хочу узнать от полковника Шепелева.

От Шепелева Алексей не узнал ничего нового, но он заметил, что и полковник изменился, был невесел и жаловался на стрельцов, что стали они неподатливы и грубы. Алексей выехал из Стрелецкой слободы, чуя, что там заваривалась сумятица, что обе стороны недовольны и нет разумных распоряжений сверху.

«Не указать ли на то Ромодановскому?» – мелькнуло в голове его. Но тут же он понял, что и Шепелева, и рейтар подведет под допросы.

Задумчиво проезжал он на коне своем по улицам Москвы, слушая звон колоколов к вечерне. Он смотрел, как золотилась перед ним Москва под солнечным светом, раскидывая свои улицы лучами от Кремля и царского дворца во все стороны. Все улицы были населены людьми, пристроенными на службе при дворце.

«Глядишь, – думалось боярину, – и кажется, смотрит все тихо и разумно, а того не знаешь, что уже порохом по слободам посыпано; полетит искра, и вспыхнет все. И где же найти теперь такое слово, чтобы могло остановить беду?»

И вспомнилась ему сказка, как ехал витязь и перед ним на каждом пути беда лежала: поехал направо – убитым быть, поехал налево – утопленным. И казалось ему, что и он был на таком пути: и сказать про беду, и молчать о ней – все на гибель кому-нибудь выходило!

И тяжело ему было оставаться в Москве и скрывать все. Порешил он, что здесь не поможет он родной земле, что распри те зародились и улягутся, а Русь все цела будет, – только надо сохранять ее от нашествия чужеземного, и тут наше дело ратное: за нее положить голову. И облегчили душу молодого боярина такие мысли.

Скоро после того был великому государю выход в Золотую палату, и сидел государь в больших креслах. У руки его были бояре и люди ратные, и окольничие, и думные, ближние люди.

При этом выходе государя находился и Алексей. По примеру многих ратных людей и молодых бояр у Алексея были подстрижены волосы и сбрита борода. После женитьбы царя на царевне Агафии, урожденной Грушецкой и родом из Польши, при дворе вошло в обычай стричь волосы, сбривать бороды и носить польские кунтуши и сабли; слышался при дворе также и польский язык. Все это смущало старых бояр.

В эту пору здоровье юного царя Федора Алексеевича, казалось, значительно улучшилось; он вошел в совершенный возраст, возрос и возмужал; но ни в лице его, ни во всей фигуре не проявлялось силы физической. Не проявлялось в молодом царе и силы внутренней, силы характера, которая так нужна была при всем складе государственной жизни в то время, при сложных обстоятельствах в самой семье его и при опасностях на окраинах Руси.

По молодости царь Федор Алексеевич был под влиянием окружавших его людей и далек от того, чтобы заправлять ими или сдерживать их страсти и вражду меж ними.

Скоро после выхода великого государя Алексею прочли указ, по которому он должен был отправляться в вотчину своего отца в Костроме и жить там до излечения раны. Так, в мирное время и многим ратным людям и боярам дозволено было проживать в своих поместьях и вотчинах, пока их не призывали снова, при открывавшихся войнах.

– Слышала ли, Ирина Полуектовна, – спрашивал племянницу боярин Савелов, – к боярину Стародубскому сынок вернулся со службы ратной. Замирился царь наш и с поляками, и с турками, и ратных людей распустили.

– Радость боярину Никите Петровичу! Помолодеет теперь, поспокойнее станет! – воскликнула Ирина Полуектовна. – Придет радость, как весна в лицо повеет и солнечным светом осветит; вот и лицо прояснится, и на сердце покой. Слава богу! Помягчает теперь боярин.

Савелов слушал ее, улыбаясь. Он понимал, что она трусила гневного взгляда Никиты Петровича и просияла сама при мысли, что смягчится сердце его. Но надеждам боярыни не суждено было исполниться.

Не полная радость пришла к боярину Стародубскому. В приезде сына была для него, как говорит русская поговорка, бочка меду да ложка дегтю.

То было в начале октября. В воздухе веял холодок, но солнце ярко светило и грело в полдень. На Ветлуге, в вотчине Стародубских, во дворе боярина заметно было большое движение и ворота стояли растворенными настежь. Ждал боярин Никита Петрович сына, вернувшегося после шестилетнего отсутствия; казалось ему, что теперь солнце засветит в доме и в пасмурные дни, а вышло все сумрачно для него.

– Вот он едет! Едет молодой боярин! – кричали на разные голоса в толпе челядинцев, собравшихся у ворот и перед крыльцом боярского обширного дома. Боярин Никита Петрович стоял на крыльце, подле него стоял священник с крестом и вокруг них весь причт, собираясь с молитвой и благодарением Бога встретить молодого Стародубского. Вокруг крыльца теснилась толпа конюхов и служителей. Все встрепенулись, когда у ворот крикнули: «Едет!» – и на дороге показался Алексей на вороном коне, в обшитой золотыми галунами одежде и небольшой бархатной шапочке с перьями. Слуги не признали, что за одежда была на боярине, а думали, что, верно, ратная.

На Ветлугу, на пристань, высылали боярину колымагу, высылали и коня, и боярин Алексей ехал на коне со своим конюхом. Хорошо было смотреть, как въезжал он в ворота усадьбы. Собравшиеся слуги кланялись чуть не до земли, и он отдавал им поклоны весело и лицом был радостен. Он кивал им головой и узнавал каждого, кто ему кланялся; весело взглядывал он на крыльцо, где стоял отец его и приходский батюшка. Только спрыгнул он с коня, его встретили с пением. Преклонясь, приложился Алексей ко кресту и отдал поклон всему причту; наконец чуть не земно поклонился он отцу, и отец было протянул к нему радостно так руки, да тут же они у него и опустились. Обнимал он уж сына не крепко, поцелуи его принимал осторожно, словно ушибленный; увидал он сперва, что у сына рука перевязана, и смутился слегка. Увидел он вслед за тем, что на сыне была иностранная, польского покроя одежда; дальше видит он, что борода коротка, словно была выбрита и не выросла, а волосы низко подстрижены. Не узнал старый боярин прежнего сына в этом образе, и руки у него опустились, по лицу у него разлилось движенье трепетное. Вместо радости гнев закипел у него в сердце.

Смекнул Алексей, что есть тут что-нибудь неладное, смекнул это и приходский батюшка и на время всех выручил. Тотчас же предложил батюшка отслужить молебен заздравный, и служили его долго. Когда кончился молебен, был уже и обед готов. Стол был тяжело уставлен яствами, пирогами и сахарами, блестели на нем блюда серебряные, а чаши и кубки блистали золотом. Светло освещало комнату солнце, обливая светом весь стол и бояр; но бояре смотрели сумрачно и за стол не садились. Алексей начал догадываться.

– Прошу я прощенья, батюшка, – вдруг сказал он отцу. – Не успел я кафтан снять с дороги. Сейчас я сниму его.

Он вышел, не мешкая, и вернулся к обеду уже в старом рейтарском платье. Боярин-отец просветлел и взглянул на него приветнее.

– Вишь, – сказал он, – кафтан чужой снять недолго, а волос своих скоро не вырастишь! – закончил Никита Петрович.

– Вырастет и волос, коль голова цела осталась! – ответил Алексей смеясь. – Обрезал я волосы в угоду царю и царице затем, что в царском дворце бояре теперь стригут волосы и одежду носят польскую.

– Слыхал! – словно прорычал старик боярин Стародубский.

– А у себя будем носить платье русское, у себя мы вольны носить, что нам нравится, а волосы вырастут; я рад, что домой жив вернулся, хотя чуть без руки калекой не остался, – проговорил Алексей, поглядывая на отца.

Отец глядел на него участливо; все сидевшие за столом вдруг перекрестились, благодаря Бога за спасение Алексея; его просили потом рассказать о своем походе и где он был ранен; затем пошли вокруг стола заздравные кубки, и первые тучи семейные проплыли мимо.

Но ожидания Ирины Полуектовны не сбылись: сердце Никиты Петровича не смягчилось, он сердился и огорчался, думая, что если не теперь, то по смерти его сын наденет чужеземный кафтан и сбреет бороду. Мы кратко представили тут читателю семейную сцену тех времен, а проявлялись они и в других семьях не так мимолетно: с борьбой и суровыми преследованиями; гнев Никиты Петровича выразился тем, что просил он сына уехать на время, посетить окрестные монастыри, а тем временем отросла бы у него борода и волосы, а в таком виде нелюбо было отцу глядеть на него.

Алексей уехал охотно; и, вернувшись снова к отцу, недели через две, он не засиживался в своей вотчине; замечал он, что старик отец много переменился, почти всегда был раздражен и суров ко всем; постоянно следил за слугами, не перешел ли кто в раскол, посещают ли церковь; бранил он народ, бранил и воевод; не нравилось ему ничто, ни внизу, ни наверху.

«Время его проходит», – думал про себя Алексей, слушая его раздраженные речи.

– Раскол и около нас завелся, – говорил отец мрачно, – узнал я, что и в боярские семьи проникает; плох наш сосед, боярин Савелов, семью в руках не сдержит, – помочь ему надо!

– Что ж у них сталось? – спрашивал Алексей, припоминая давно забытое имя Савеловых.

– Помнишь, была у боярина в опеке племянница с дочками! Ну, жила у него, за внуками ухаживала, боярыня смирная, честная, да тоже из рода Савеловых; у всех у них головы с трещиной! Ты, чай, знаешь про то? – спрашивал отец.

– Не знаю, батюшка, прежде не слыхивал, – ответил Алексей, смеясь про себя раздражению старика отца.

– И ныне ничего не слыхал? От прислуги или от конюхов? – спросил Никита Петрович значительно.

– Нет, ничего, ведь я не расспрашивал, – ответил сын.

– Думал я, сами набьются с рассказами, потому везде уж о том болтают, – проговорил старый боярин.

– Да о чем? Может, и слышал, – спокойно сказал Алексей.

– Про то, что молодые боярышни, что ни день, в санях катаются и девушки сенные с боярышнями разъезжают с песнями, – так что слышно их по всей окрестности; да вместе с девушками поет песни и молодая боярышня меньшая.

– Гм, каждый день? – проговорил Алексей. – Чудно, право, не встречались мне они!

– Каждый день, уж и сани, и песни их признали все; а старшая боярышня со странницами знается, черниц принимает, раскольниц, и их книги читает! Ты смекаешь, что надо помочь тут больному боярину Савелову?

– Чем же ты, батюшка, помочь ему собираешься? – вдумчиво глядя на отца, спрашивал Алексей.

– В руки хорошие все взять думаю, – ответил старый боярин, – ты на поре стал, Алексей, тебе и жениться время настало: с семьей зажил бы ты в вотчине; Талочановы – невесты хорошие, добра у них много будет; дед их, боярин Савелов, наделит всем. – Так кончил старик отец; Алексей глянул на него серьезно большими глазами и вдруг усмехнулся.

– Гм… на которой же ты меня, батюшка, женить собираешься? На той ли, что книги читает с раскольницами, или на той, что катается на паре в санях и с песнями? Которая тебе лучше показалась? – спрашивал сын с чуть заметной усмешкой.

– Обе хороши будут, хороша вся порода Савеловых! – проговорил отец, как бы желая оправдать свое намерение.

– Хороши? А что же ты сказал про их головы? Про боярина-то – что голова у него с трещиной? А у боярышень целы головы?

– Ты, я вижу, много ума набрался, Алексей! – гневно остановил отец сына. – А я решил, что по смерти боярина Савелова возьму на себя семью его под опеку и все его имущество и старшая будет тебе невестой.

Когда старик начинал говорить гневно и решительно, сын всегда перемалчивал; помолчав и подумав, ответил отцу тихо:

– Добра у нас, батюшка, довольно своего, а забот чужих тебе тоже не надо бы! Да и то сказать тебе, батюшка, что указом царя теперь запрещено и нельзя брать чужих детей и чужое имущество за себя.

– Как, когда? – заговорил вдруг старик взволнованно.

– Много указов новых есть, все после женитьбы царя объявлены; помогают царю молодому его ближние бояре, чтобы лучше все устроить на Руси, – сообщал отцу Алексей. Старик слушал его встревоженный.

– И местами считаться, на посту ли, на службе ли, запрещено; и все разрядные книги сожжены у самого государя в сенях; сам патриарх на то совет дал; сделано так, чтобы не было ссор и распрей между боярами, – заключил свой рассказ Алексей.

Боярин Стародубский растерянно глядел на сына, ошеломленный неожиданными вестями; он не разобрал сам еще: худы ли, хороши ли те вести, но казалось ему, будто что-то подламывалось под ним, а сын продолжал снова рассказывать и еще много нового, быть может желая отвлечь мысли отца от своей женитьбы; отец заявил, наконец, что он утомился, и, сухо простясь с сыном, ушел в свои покои отдохнуть послеобеденным сном. Алексей вышел из хором и приказал конюху оседлать ему коня; каждый раз после размолвки или столкновения с отцом Алексей спешил выехать из дому и рассеяться; он вскочил на коня легко, как человек, недавно проводивший все дни в езде и походах, и выехал из ворот усадьбы в лес над берегом Ветлуги.

В этом году зима наступила ранняя; был только конец октября, а вся окрестность была занесена снегом, и Ветлуга покрылась крепким льдом; Алексей поехал около берега ставшей реки; по свежему снегу виднелись следы, оставленные пробегавшими зайцами, попадались и следы волков, что было нередкостно в их лесах; вспомнилось Алексею то время, давно прошедшее, когда он вместе с жившим у них поляком ходил подстерегать волков; задумавшись, ехал он около леса; сосновый бор был красив и зимой, молодые елки зеленели на опушке, и воздух был настоян их смолистым запахом. Молодой Стародубский глубоко вдыхал этот свежий, ароматный воздух, приятно сменивший духоту его хором; незаметно доехал он до конца своих владений, где дорога из лесу поворачивала в открытое поле; он глянул вдаль, там что-то чернело на дороге, отделяясь от белого снега; скоро донеслись до него звуки песен; звуки все приближались, и он ясно различал летевшие на него сани; Алексей свернул в сторону и подъехал к стоявшей около дороги небольшой роще. «Не они ли катят? Не боярыни ли Савеловы?» – подумал он и, скрывшись за кустами молодых елок, пристально глядел на подъезжавших. Пение слышалось все громче; пели два женских голоса, и один из них раздавался резко и громко, а другой, более высокий голос приятно нежил ухо мягкими задушевными звуками; в звуках его слышалось что-то молодое, хотя это и не был голос ребенка. Поравнявшись с лесом, сани поехали тише, и голоса раздавались слабее; внимательно из своей засады Алексей рассмотрел несколько женских фигур; две из них были в высоких шапках, обшитых соболями, и в обложенных соболем шубках; белые покрывала падали им на лица. Рассмотреть лица их он не мог на дальнем расстоянии; сани свернули с дороги и, медленно спустившись под горку, съехали на Ветлугу; на льду кучер повернул лошадей на обратный путь и пустил их вскачь по гладкой дороге; лошади охотно бежали домой; они неслись, из-под копыт их взвивалась снежная пыль, и громко раздавалась по окрестности уже другая, более веселая песня.

Слова песни долетали до слуха боярина; боярышни и провожавшие их девушки пели звонко:

Как у месяца золоты рога, Как у солнышка лучи ясные.           Ай, люли, люли!           Лучи ясные, прекрасные! Как на молодце кудри русые, Кудри русые самородные.           Ай, люли, люли,           Самородные. Самородные, не наемные, По плечам лежат, словно жар горят.           Ай, люли, люли,           Словно жар горят!

Короткий и веселый напев, тонкие голоски в припеве «ай, люли, люли!» вызвали невольную улыбку даже на лице невесело настроенного боярина Алексея.

«Как тешатся ребячливые», – подумал он; а конь, взволнованный звуками песен, не стоял на месте, перебирая ногами. Не догнать ли их вскачь? Разглядеть их поближе? Да не вышло бы переполоху, – напугаются! И, снисходительно улыбаясь чужой безвредной потехе, боярин повернул обратно к дому и пустил коня в галоп. Алексей несся весело, будто зараженный чужим весельем. С этого времени он не раз подкарауливал сани Савеловых; иногда он заранее выезжал на лед на Ветлуге, чтобы встретить боярышень на обратном пути их. Но, завидев его, кучер пускал лошадей вскачь, сани пролетали мимо стрелой, пение затихало, а боярышни отвертывались в сторону. Случалось зато, что в сумерках Савеловы проезжали, не заметив его, и звонкие песни лились свободно. Успел боярин заметить и стройные фигуры женские в боярских шапочках, и белые, нежные лица, просвечивавшие сквозь покрывала; а в ушах его раздавался уже знакомый голос, молодой и мягкий, звучавший то грустно, то полный веселья. Голос этот слышался ему и дома долго после того, как вернется он, бывало, затемно к себе после прогулки и одиноко сидит длинным зимним вечером в просторном своем покое. От скуки возьмет он иногда из шкафов, висевших у него в простенках, какую-нибудь книгу, привезенную из похода или из Москвы, и начнет читать.

Читал он, как человек того времени, когда все читали медленно, но внимательно, стараясь понять и запомнить то, что прочел; читал он, как человек, веривший в книжную мудрость и ценивший ее. А над ухом его вдруг взовьется песня, послышится чей-то нежный голос, и боярин сам не знает: слышится ли ему песня, что пели в хате Пушкаря, когда он лежал там больной, или слышится ему голос боярышни Савеловой? Одна песня вызывала в памяти его и другие, слышанные когда-то.

– Приказал звать тебя к себе батюшка, Никита Петрович, – доложил ему однажды, прерывая его раздумье, старый служитель их Дорофей, дряхлый и едва передвигавший ноги. Дорофея держали в боярском доме за его старую службу; к тому же, почти выжив из ума и подверженный припадкам старческой болтливости и ребяческой откровенности, он заменял и шута в доме боярина Стародубского.

– Не знаешь ли, что там отцу вздумалось? – спросил Алексей.

– Не знаю толком; а вечер длинен, чай, задумал с тобой его скоротать; а может быть, что и поворчать ему не на кого, – спокойно отвечал Дорофей.

– Так на тебя бы можно было поворчать, – смеясь, сказал молодой боярин.

– Над молодым да умным не в пример утешней властвовать! – живо возразил Дорофей. – А коли тебе тяжко покажется, ты про себя молитву читай, скажи только: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!»

– Спасибо за наставление! – смеясь, говорил боярин.

– Спасибо-то мало весит; вот ежели бы к спасибу еще что-нибудь прикинуть!.. – заискивающим голосом говорил старик.

– Хочешь, польский кунтуш на тебя прикину, что с похода на мне был?

– Ну тогда уж боярину-отцу новую палку выделать придется, а старую он о нас обоих сломает! – проговорил Дорофей, весь сжимаясь, будто от страха пред боярской палкой.

– Ну, может быть, до этого и не доживем, – утешал Алексей, вынимая мелкую монету из своего кожаного кошеля и бросая ее Дорофею на привес к своему «спасибо». И, накинув летник поверх домашнего кафтана и расправив бороду, он пошел через сени на половину отца.

На вопрос Алексея: «Ты для какого дела позвал меня, батюшка?» – старый боярин ответил не задумываясь:

– Хотел известить тебя, что завтра нам время свободное выходит: поедем к боярину Савелову, потолкуем о невесте.

Ошеломленный, остановился было боярин Алексей, но взять его врасплох мудрено было; он скоро оправился. Молча подошел он в передний угол к дубовому столу, за которым сидел отец его на стуле с высоким переметом, и сел против него на невысокой скамье, обитой золотистым сафьяном. С серьезной думой в открытых очах глянул он на старого боярина. Глядел он на его седые волосы и сгорбленный стан, словно думая: недолго отцу осталось свой век доживать, а мой век молодой загубить хочет!

– Тебе повременить бы лучше было, батюшка, а я тем временем в Москву наведаюсь. Приказывал побывать к нему полковник наш Шепелев. И князь Ромодановский просил наведываться, не пошлют ли под шведа, – так вместе идти уговаривались. А если желаешь, батюшка, так один поезжай к боярину Савелову, потолкуй с ним, которую внучку он замуж выдать задумал, – так спокойно проговорил Алексей, поразмыслив и задумывая бежать от беды.

– Нет, Алексей, ты отбыть от нас не задумывай! – точно угадывая его мысли, проговорил старик отец. – Я завтра, пожалуй, один поеду к Савеловым; но под шведа я тебя не отпущу, не женив сперва: и меня одного, без невестки, ты не оставишь здесь. А именья подручней савеловского не найти нам.

Сын поклонился отцу и вышел из его передней комнаты. Он не спорил с отцом, поняв, что отец о себе хлопотал и не уступит ему. Он не спорил, но крепко задумался, обдумывая, как бы избыть беду и обделать дело по-своему.

«Быть может, большого худа и нет тут, но ставят меня женихом по обычаю, не по моей воле и выбору, а я о том и не гадывал», – так раздумывал Алексей, сердито посматривая на все вокруг, будто чувствуя себя в клетке.

На другой день утро было морозное, светлое, снег блестел на солнце; а на душе боярина было сумрачно, и, чтобы рассеять невеселые мысли, он пошел взглянуть на коней своих в просторную конюшню, где у него целый ряд любимых скакунов стоял в стойлах. Но и сюда направился он в недобрую минуту. Молодой конюх, с детства разделявший его забавы, а позднее провожавший его на охоту, задумал доставить ему удовольствие и спросил боярина с своею простоватою улыбкой:

– Ты, чай, слыхал, боярин, что на селе у Савеловых свадьба и сами боярышни приедут на сговор и невесту наряжать будут? Они часто крестьянских невест наряжают… – докончил конюх и молчал, ожидая слова боярина.

– Нет, не слыхал я про свадьбу; так что же? – ответил Алексей, пытливо глядя на конюха.

– Не желаешь ли, боярин, поглядеть на боярышень? В избе у невесты видеть их можно, – проговорил конюх с заискивающей улыбкой.

– Ты знаешь то верно, что боярышни будут? – спросил Алексей.

– Верно то, верно! Сказывал их кучер Захар, который всегда их всюду возит. Захар-то знается с раскольниками, так он не боится возить боярышень по свадьбам: коли что неладно выйдет, так сбежит к раскольникам.

– Так вот еще что, – проговорил Алексей. – А батюшка этого еще не знает, что и в доме раскольник живет у них, – думал Алексей. Молча обходил он конюшню, поглаживая любимых коней; потом расспросил о них конюха и отдал приказанье беречь их и кормить.

– Вот этого выбрал я, с собой возьму, когда поеду под шведа.

Конюх взглянул на него испуганный: он не слыхал, что боярин уже собирался в поход.

– Ну, а когда же можно будет поглядеть боярышень? – спросил Алексей так же неожиданно.

– Завтра, – ответил конюх живо. – Если наденешь, боярин, простую шапку и шубу, никто тебя не узнает, и вволю наглядеться можно; боярышни от простого народа не прячутся.

– Хорошо. Поедем и поглядим на ту свадьбу. Только никому не сказывай, что я видел боярышень.

– Умру – не скажу, коли не приказываешь! – горячо ответил преданный ему служитель.

– Так оседлай завтра коней вовремя и оповести меня, – приказал молодой Стародубский.

На следующий день, в сумерках, боярин Алексей, одетый в баранью шубу, какие носили тогда посадские люди, и в простую шапку, скакал на своем коне в сопровождении конюха. Через полчаса они были в селе Савеловых, у избы, где была свадьба. Не доезжая до избы, сошли они с лошадей, и конюх повел их в переулок, оставив боярина на крыльце избы.

– Когда буду нужен, так только посвисти, – тихо прошептал он, покидая Алексея.

Скромною поступью подошел боярин к толпе, стоявшей в сенях избы, и просил вызвать сваху.

– Жениха-то я знаю, он мне товар возил, так хочу одарить его ради свадьбы, – говорил боярин вышедшей к нему свахе. В слободе его не знали, приняли за торговца и пропустили в избу ради его доброго намерения. Боярин подал свахе несколько золотых монет, с просьбой положить их на тарелку, с которой будут осыпать жениха и невесту зерном хлебным и деньгами. Сваха приняла подарок и вернулась в избу снаряжать невесту. В просторной избе, в переднем углу ее, под образами, сидели за столом жених и невеста; два мальчика держали протянутый между ними платок из шелковой тафты, отделявший невесту от жениха. На столе стояли караваи (круглые хлебы, украшенные разными фигурами и листьями из теста и лентами); караваи были благословлены священником, и, по обычаю, их отвозили в церковь вместе с невестой. Невеста наряжена была в цветной сарафан, и шея ее была обвешана бусами и янтарями. Сваха сняла покрывало с головы невесты и заплела в две косы ее распущенные волосы; она положила обе косы вокруг головы, а поверх их надела ей бархатную повязку, вышитую золотыми блестками. Убрав невесту, сваха подала ей зеркало и заставила ее поглядеть в него вместе с женихом, после чего приказала им взглянуть друг на друга. Стоявшие около них девушки пели в это время свадебные песни, какие следовало петь по обычаю. Алексей стоял в толпе у дверей комнаты; слушая эти песни, он различил голос боярышни Савеловой, – тот голос, который часто раздавался в поле, когда быстро неслись их сани ему навстречу. Алексей выдвинулся из толпы ближе взглянуть на певицу. То была круглолицая среднего роста девушка; брови подымались у нее на лбу дугой и темно-синие глаза светились из-под ресниц; они были неподвижно уставлены на невесту. Но и песня занимала боярышню; лицо ее то оживлялось, то глядело печально, изменяясь со звуками и словами песни. Лицо это было приятно и мягкими чертами, и кротким, спокойным видом. Боярышня глядела на невесту так участливо, будто жалела ее, когда пели обычную свадебную песню:

Разлилась, разлелеялась По лугам вода вешняя. Унесла, улелеяла Чадо милое от матушки. Оставалась матушка На крутом красном бережку, Закричит она громким голосом: «Воротись, мое дитятко, воротись, мое милое; Позабыла трои ключи, Трои ключи золоты».— «Государыня-матушка, Позабыла я не трои ключи; Позабыла я, матушка, Волю батюшкину, Негу матушкину И дружбу сестрицыну!»

Рядом с певшей знакомым Алексею голосом стояла девушка повыше ее, с черными глазами и грубоватым лицом; по наряду ее можно было признать за другую боярышню. Обе девушки стояли так чинно, не глядя на толпу гостей, как бы не замечая их. Не видно было у них желанья повеселиться на свадьбе, послушать болтовни, – их занимала невеста и обряды. Подле них была еще девушка в наряде посадских людей, она живо смотрела по сторонам с веселым лицом. Грубоватый голос ее был знаком Алексею, она, верно, была из провожатых боярышень в их поездках. Вдруг Алексей почувствовал, что его потянули за рукав одежды, и, обернувшись, увидел своего конюха; боярин вышел за ним на крыльцо.

– Позволь мне, боярин, довезти до усадьбы их боярышень Савеловых, – говорил конюх испуганно. – Кучера их, Захара, напоили на свадьбе до беспамятства, без чувств лежит! Ему знай подносят, а он не отказывается – и допился до беспамятства.

– Вот как случилось, – проговорил Алексей, соображая, в какое положение поставлены были теперь боярышни, если б он не случился здесь на помощь им.

– Я отвезу их, если позволишь, – просил конюх.

– Погоди, – говорил Алексей, опустив на грудь голову, как бывало всегда, когда он раздумывал о чем-нибудь. Он глядел на сани и лошадей Савеловых, стоящих без кучера в ряду других саней, небольших деревенских дровней.

– Гм, – протянул он наконец, – вызови боярышень и их сенную девушку; скажи им, что кучер хмелен, кони не стоят и уезжать им надо!

Конюх сперва было взялся за голову, будто поручение затруднило его, но вдруг шмыгнул в избу. Алексей стоял сумрачен и потупившись.

– Да, лучше так, увижу и поговорю с ними, благо случай есть… Скажу им слово разумное, пригодится им! – говорил он сам с собой. Тут он взглянул на крыльцо и, заслышав шаги, увидел, что обе боярышни идут тихо, спокойно так; только девушка их охает, суетится, руками размахивает, перепуганная. Алексей кликнул конюха и велел вывести лошадей Савеловых к дороге от избы подальше. Сани выехали на простор, и боярышни шли за санями. Они не замечали, что Алексей шел вместе с ними.

– Справишься ли с лошадьми-то? – расспрашивала конюха Стародубских Феклуша, провожатая боярышень.

– Да спроси, кто он, откуда? – тихо предостерегала Феклушу старшая боярышня.

– Не надо бы его, справимся сами! – живо говорила меньшая.

Конюх стоял в недоумении, он не смел овладеть санями против воли их владелиц. Алексей подошел к нему на помощь.

– Так нельзя, боярышни, – заговорил он, подходя с поклоном. – Мы соседи вашего боярина Савелова и вас одних отпустить не посмеем.

Боярышни взглянули на него испуганно, а Феклуша всплеснула руками с легким криком. Она признала боярина Стародубского.

– Замолчи ты, – тихо говорил Феклуше Стародубский, – а вы, боярышни, не бойтесь! Я вам клятву даю, что ничего дурного вам не приключится, и я сам довезу вас бережно…

– Мы не знаем тебя, – ответила меньшая боярышня, – лучше мы в избу вернемся, попросим везти нас хозяина… – Алексей взглянул в лицо ее, открытое и освещенное вечерней зарей; он заметил на лице ее испуг.

– Позволь, погоди, боярышня! Я скажу, кто я и откудова. Я сын Стародубского Никиты Петровича, а зовут меня Алексеем…

Чуть не вскрикнула боярышня Паша, но крик замер у нее. Она всматривалась испуганно, пытаясь узнать боярина; знала она, что видела его в детстве, но признать не могла теперь. Феклуша меж тем стонала и выла. Но неожиданно, спокойно подошла к Алексею боярышня Степанида.

– Боярин! Не губи нас, провожать нас тебе не пристало, не по обычаю; пошли с нами конюха!

– Ведь пристало же вам, боярышня, на свадьбу одним приехать! Здесь народу много вас видело, так и мне пристало проводить вас! – проговорил Алексей с усмешкой, глядя в лицо боярышни.

– Видел нас простой народ; они не осудят, что невесту нарядить вздумали, подарить ее…

– Я вас каждый день встречаю, боярышни, около нашей вотчины, когда вы с песнями проезжаете в санях своих; и все вас видят…

– Греха в том нет! – вдруг живо вмешалась меньшая боярышня, вся зарумянившись. Кататься нам запрета нет от матушки, и в тереме мы поем песни дедушке. А мы не знали, что чужие бояре нас слушают!

– А знает ли дедушка, что вы на свадьбы смотрите и по чужим вотчинам катаетесь? – улыбаясь, спрашивал Алексей.

– От матушки мы не таимся, а дедушку больного не просим, не тревожим! И ты, боярин, ему о том не сказывай! – проговорила степенно старшая боярышня, прикрыв лицо покрывалом.

– Пожалей, боярин, нашу матушку! – вдруг обратилась к Алексею боярышня Паша, близко подходя к нему. – Храни Бог, ей за нас отвечать придется! За что же ты нас выдать думаешь? Мы тебе чужие, что тебе о нас печаловаться? А ты не губи нас, боярин! Вреда мы ни тебе и никому не делали… – Паша говорила толково и спокойно, но в голосе слышалась мольба, и глаза ее смотрели с укором. Встретив взгляд ее синих глаз, Алексей невольно потупился.

– Я в вашу жизнь не мешался бы, поступайте как знаете, да вы ведь в беду попасть скоро можете! Вы недобрых людей повстречаете, горе будет тогда и вам, и матушке. Помолчу я для вас, никому не скажу, только и вы на свадьбы больше не ездите и с песнями не катайтесь! И еще вас прошу ради самих вас, боярышни. Захара вы со службы своей отпустите, – он человек недобрый!

– Не тревожься, боярин! Никогда нас больше не встретишь и песен наших больше не услышишь! Но никому о прошлом не сказывай, не губи нас! И провожать нас не езди… – просила Паша.

– Хорошо, боярышни, пусть будет по-вашему! Повезет вас мой конюх; он и лошадок вам уберет, поставит в стойла. Я ж издали поеду за вами, чтобы знать, что вы счастливо к себе в усадьбу вернулись.

– Спасибо, спасибо, боярин! – раздались весело голоса боярышень и Феклы. – Поминать тебя станем на молитве.

– Спасибо тебе, а матушке мы обо всем скажем: от нее нет у нас тайного! – промолвила Паша, глядя открыто и приветливо на Алексея своими синими глазами. Взгляд ее напоминал боярину молодую птицу, ничем еще не пуганную; таких случалось часто видеть ему в ранней юности, взлезая на деревья и заглядывая в гнезда. И обе боярышни тоже выпорхнули из гнезда своего по неопытности и молодости. И старшая, хоть глядела угрюмо, но кротко просила не губить их и обещала молиться за него.

Усаживая боярышень в сани и укутывая им ноги медвежьим ковром, пока конюх его взбирался на передок саней и расправлял вожжи, Алексей сказал им приветливо:

– Так вы на меня, боярышни, не гневайтесь, если чем не угодил вам, простите и вину ту мне отпустите! Поезжайте и пойте песни: я вашему веселью не помеха!

– Не полюбились тебе, боярин, наши песни, так теперь нам петь их не в охоту! – ответила Паша, мельком взглянув на него уже из-под опущенного на лицо покрывала и весело смеясь ему в лицо. И странно было, что в ту же минуту припомнилось боярину то время, когда еще маленькая боярышня толкнула и рассыпала коробку с пряниками; он признал вдруг в Паше старую знакомую.

– Пой, боярышня! – ответил он, смеясь. – Только в лесу пойте дальше от слободы, чтобы не слыхал никто.

– Благодарствуй, боярин, за милостивое слово! – проговорила с поклоном Паша. И при всплывшем в небе месяце Алексей мог разглядеть лукавую улыбку на лице ее. Сани помчались, унося боярышень. Поспешно пошел Алексей к мальчикам, сторожившим коней его, и, вспрыгнув на своего скакуна, никем не замеченный, выехал шагом из слободы; толпа, собравшаяся около избы, так занята была свадьбой и угощеньем, что не приметила приключения с кучером боярышень и их отъезда.

Выехав в поле, Алексей скоро нагнал сани Савеловых и ехал шагах в пятидесяти за ними. Короткий зимний день давно сменился сумерками, и только неяркий свет молодого месяца помогал Алексею следить за санями издали; они въехали в сосновый бор и скрылись из глаз его; но скоро послышалась песня, на звуки которой он направлял коня. В заунывном, словно вьющемся напеве он различал голос Паши, недавно еще моливший его не губить их. И боярин все понукал коня, поспешая следить за ними и беречь боярышень. По странному свойству человеческой природы, ему сделались вдруг близки эти незнакомые девушки, на которых он не обратил бы внимания несколько дней тому назад. Он и теперь готов был идти на шведов, чтоб избежать женитьбы, но не мог бы в эту минуту бросить боярышень на произвол судьбы, – их песня манила его за собой. Он нагнал сани в лесу и ехал в нескольких шагах около них. В чаще темного соснового бора неясно белел снег при свете пробившихся сюда лучей месяца; бледные лучи его падали и на лица боярышень, полузакрытых прозрачными покрывалами. Алексей озирался по сторонам, боясь, нет ли в лесу чужих людей, с желаньем удалить всякую опасность от бежавших впереди саней, как будто в них провожал он свои сокровища. С полчаса ехали все они таким образом по лесу и выехали, наконец, на поля Савеловых. В поле песни смолкли, а Алексей оставался далеко позади; вдали видна уже была усадьба боярина Савелова. Боярышни скоро въехали в ворота усадьбы, а боярин Стародубский, быстрым взглядом окинув дом их и всю усадьбу, повернув своего коня, поскакал обратно и скоро скрылся в лесу. Он вернулся к избе, где была свадьба, постоял в толпе и дождался своего конюха. Поздним вечером вернулись они к себе домой. Старик отец долго ждал его к ужину и не дождался.

– Я насилу уговорил батюшку боярина в постель лечь, – сообщал, встречая Алексея, старик Дорофей. – Сказал ему, что ты, верно, в лесу при месяце за зайцами следил.

– Ну да, – проговорил Алексей, пробираясь на свою половину через сени.

Прошло два дня; упрямый боярин Никита Петрович объявил сыну, что заезжал он к боярину Савелову, говорил о невесте; Ларион Сергеевич обрадовался: лучшего, говорит, мне суженого желать не надо; берите, говорит, Степаниду Кирилловну.

Кончил отец и ждал, что обрадовал сына. Но сын стоял, глядя в сторону, в лице у него вдруг вспыхнула краска, и, понурив голову, он спросил отца:

– Которая же из двух боярышень Степанида?

– Что ж нам до имени. Как бы ни звали, не все ли равно? Степанида старшая – та, что любит странниц, – ответил отец.

Алексей выслушал молча, но краска у него сбежала с лица, и он проговорил вдруг:

– Батюшка, ведь боярин Савелов недобро задумал – навязать мне в жены раскольницу. А имя ее мне тоже не нравится.

– Чуден ты, Алексей. Тебе и то не нравится, что другую Пашей зовут, – говорил ему отец.

– Нет, это имя хорошее, – проговорил боярин, опять зарумянившись.

– Не все ли нам равно? Не видал ты ни той ни другой и не знаешь, которая лучше.

– Я… – вырвалось у Алексея, но он замолк вдруг.

– Что еще там надумал? – спросил старик.

– Я надумал, что и прежде сказал, что мне сватать невесту не время: не нынче-завтра в поход уйду, – проговорил сын решительно и холодно.

– Алексей! – сурово крикнул старик отец. – Дело кончено, а после сватовства от невесты не отказываются. Ты упрямство из головы выбрось, не идти же мне к Савелову да брать назад свое слово!

– Ты с ним поговори, батюшка, скажи боярину Савелову, что ежели он добра нам от сердца желает, так выдал бы другую невесту, – меньшую боярышню.

Отец глянул на сына удивленный и, помолчав, сказал ему:

– Это пустое, хороши обе невесты.

На том и разговор кончился. Алексей вышел от отца сердитый и мрачный. Он не хотел и не мог сказать отцу, что видел боярышень, что не нравилась ему Степанида, и для отца такие слова, знал он, ничего не стоят. А выдать Степаниду и сказать, что она отдалась расколу и что раскольник живет в доме Савеловых, Алексей не хотел. Не хотел он накликать беду на боярышню и на ее матушку; помнилась ему кроткая просьба: «Не губи нас, боярин». Алексей понимал, что Степаниду ловили на ее набожности, и не ее вина была в том, что вспоминались ему песни и глаза Паши. Он не хотел связывать себя женитьбой, его манил поход. Уступил бы он отцу, если бы дозволил он выбрать самому невесту, а теперь он решился уехать.

Мрачен был Алексей после разговора с отцом, да невесело было и в доме бояр Савеловых. Тревожилась Ирина Полуектовна встречей дочерей на свадьбе с боярином Алексеем, еще больше ее тревожило сватовство боярина Стародубского. Вот, чудилось ей, уж протягивалась над ними холодная рука Никиты Петровича, перевернет она вверх дном все их мирное житье. Завладеет он дядей, имением и внуками и заставит их всех ходить перед ним по струнке. Но все это было ничто пред испугом, который объял ее, когда боярышня Степанида высказала самому деду Лариону Сергеевичу, что не пойдет она замуж ни за боярина Стародубского, ни за кого другого.

– Дала я обет служить Богу, и ты, дедушка, помоги мне тот обет выполнить.

Так высказала она деду, и так спокойно, так властно, что вспомнилось Лариону Сергеевичу все, что говорили о боярынях-раскольницах; побледнел, слушая ее, боярин Савелов.

Решил, однако, Ларион Сергеевич не говорить о том боярину Стародубскому и ласково образумить внучку Степаниду. Но боярышня Степанида перестала есть и пить после разговора с дедом и на глазах у всех таяла. Глядя на нее, стала сумрачна и Паша; не играла она с детьми, не смеялась, и к песням пропала у ней охота, как рассказывала всем Феклуша.

Поутру и днем, сидя в своей теремной комнате за работами, сестры тихо беседовали вдвоем.

– На горе повстречались мы с молодым боярином, прошло житье наше вольное, – говорила Степанида, – вот и тебе теперь скучно, Паша, без прогулки сидеть тут безвыходно.

– Тебе боярин зла не желает, он не выдал тебя и еще сватает, – задумчиво отвечала Паша, – не пренебрег он тобой, видно, ты ему по душе пришлась…

– Сватает меня не он, а боярин-отец его, потому сватает, что я старшая. А молодому ты была бы больше по мыслям, – ты краше меня и моложе, – объясняла Степанида.

Паша вспыхнула и улыбнулась, как давно уже не улыбалась, но возразила сестре:

– Нет. Он, видно, думает, что я неразумна. Ты читаешь молитвы и книги священные, а я только песни умею петь.

– А он скачет за теми песнями по окрестности, подстерегает да слушает. Грех ему по дорогам искать боярышень.

– Ты его не кори так понапрасну. Он сказал, что поберечь нас приехал на свадьбу, – не злой он, когда нас жалеет.

– Хорош он тебе показался, Паша; как жалею я, что ты не старшая, – говорила Степанида.

– Что обо мне толковать, – говорила Паша невесело, будто чувствуя себя униженной.

– Паша! – окликнула вдруг сестру Степанида, словно что вспомнила.

Паша подняла на нее серьезные, задумчивые глаза.

– Когда я в монастырь уйду из дому, ты в доме одна невеста останешься, скажи: выйдешь ли ты за боярина?

Паша вспыхнула и отвернула лицо от сестры.

– Паша, родная! Ты одна все знаешь, ты одна не мешаешь мне, – говорила, умоляя сестру, Степанида.

– Знаю я, что матушка о тебе исплачется и боярин не пожелает другой невесты, – отвечала Паша, не повертывая головы.

– Знаешь ты, что обет я дала Господу. Ему отдала я жизнь свою, и другой жизни не приму и не хочу я.

– Повремени. Все говорят, что ты одумаешься, что в монастыре тебе тяжко будет, – с участием толковала Паша.

– Не ныне, так завтра я буду там монахиней, так скажи мне свое слово, – просила Степанида.

– Не скажу и не знаю такого слова, – ответила Паша с краской в лице и со слезами, – не хочу я с тобою расстаться.

– Больно мне будет покинуть вас, но больнее того поступить против Бога. Для матушки не пошла я на Дон за Нефиллой, туда, где все они спасаются, так пусть мне в монастырь идти не возбраняют, – все ближе в Богу. А хуже того быть боярыней Стародубской, – горячо высказала Паше Степанида.

– Скажи мне, чтоб я смыслила, отчего так худо быть боярыней?.. – Паша не договорила имени боярина.

– Худо-то для меня, – проговорила Степанида, вставая со скамьи и оставив работу.

Паша сидела, облокотясь на стол и опустив вышиванье на колени. Свет из окна светил прямо в лицо боярышни Степаниды и придавал блеск ее одушевившимся глазам. Паша сидела, отвернувшись от окна, лицо ее было в тени, она слушала сестру, задумчиво уставив на нее свои синие глаза, и легкая морщинка легла у ней между сблизившимися бровями. Бархатная червчатая повязка, шитая жемчугом, и верхняя рубашка из синей камки придавали особую матовую бледность лицу ее и обвитой мелким жемчугом шее.

– Худо-то для меня, – повторила Степанида, – определил Господь жену на помощь мужу, сказано: «Не добро быть человеку единому». А чтобы быть на помощь человеку, надо всю душу обратить на него, быть ему сестрой и матерью. И все помышления обратить на пользу его… А я могу ли исполнить все это?

Глаза боярышни Паши опустились, она сидела неподвижно, задумавшись, будто прилагая к себе вопрос сестры, и прошептала кратко: «Не знаю».

– Нет, не могу, – проговорила Степанида, – мысли мои не на земле, и душа моя вся обращена к Господу. Зачем же губить мне человека.

– Не надо губить его, – прошептала Паша, вскинув на сестру взгляд, выражавший эту просьбу к ней.

Вошедшая мамушка прервала их совещание и решение вопроса их жизни.

– Все-то у вас неладно. Сами вы, вижу, непокойные, щечки у вас не румяные, сглазил вас недобрый глаз. Не призвать ли знахарку, вас с уголька умыть?

– Не поможет, – проговорила Паша, не изменяя позы своей.

– Иль вас к ворожее свозить?.. – придумала Игнатьевна.

– Грешно ворожить. Надо нести какую пошлет Бог долю, по воле Его, – сказала строго Степанида.

– Ты книжница, разумница, – разнежась, причитала Игнатьевна.

– И сестра вам не дура досталась, – серьезно и баском говорила Степанида. – И сестра со мной книги читала.

– Ах ты, греховодница! Ты и сестру в монастырь сманишь, всех нас в беду введешь, – затараторила мамушка, мгновенно изменив тон речи.

– Я с сестрой не расстанусь, вместе в монастырь пойдем, – говорила Паша, уже поддразнивая мамушку.

– Ты – в монастырь? Оборони Господи. Сейчас иду к деду Лариону Сергеевичу. – Игнатьевна выбежала из комнаты, а боярышни сидели, задумавшись, и не бросились остановить ее. Остановила ее внизу на лестнице Ирина Полуектовна.

К ворожее тоже Игнатьевне не пришлось ехать: не оказалось в тот день у боярышень и кучера. В это утро приходил с недоброй вестью для Захара конюх Стародубского Ефрем, привозивший со свадьбы боярышень.

– Пришел я к тебе от молодого нашего боярина, – проговорил Ефрем, входя в конюшню и потряхивая кудрями с видом балованного прислужника.

– На водку, что ли, присылает мне боярин ваш, Ефремушка? Не ехать ли опять с песнями кататься? – спокойно спрашивал Захар, подмигивая и не переставая разгуливать щеткой вдоль спины своей любимой лошади.

– Вот вишь, как о святых делах ты печешься, – с укоризной заметил Ефрем, надевая шапку и подбоченясь.

– Не туда попал, видно, – заговорил Захар смиренно, – ну, говори, сам говори, что нужно?

– Приказал тебе молодой боярин, чтоб уходил ты из наших мест подобру-поздорову, – вполголоса передавал Ефрем.

– Что так? – окинув его быстрым взглядом, спросил Захар.

– Известно стало боярину, чем ты занимаешься; узнал он, что водишь ты странниц к боярышне, письма носишь и на сходки их нечестивые хаживал, – значительно высказал Ефрем.

– Сходки нечестивые! Много ты понимаешь, щенок! Пес этакий! – заворчал вдруг Захар, ощетинившись, и весь подался вперед на Ефремушку, но тот и не двинулся.

– Говорю тебе то, что попы говорят и боярин наш! – откликнулся Ефрем сердито.

– Нечестивые! Разве нечестивые молятся ко Господу? Разве мы убиваем или калечим на войне людей, разве у нас рубят руки или головы провинившимся, выжимаем ли мы с кого денежку силой, нечестивые! – повторял Захар с разгоревшимися глазами. – Разве не сказано у нас, что все мы братие, и открыто равно для всех Царство Небесное, и тебе бы с нами молиться! – все больше одушевляясь, говорил Захар, впиваясь глазами в лицо слушателя; Ефрем смутился.

– Ну ладно, я в церкви молюсь пока, – проговорил он, снимая шапку и переминая ее в руках, – а я вот что скажу: уходить тебе велено, а не то возьмут тебя и отвезут в Кострому, а оттуда в Москву доставят к допросу: прислал тебе боярин на дорогу, вот, бери, – закончил Ефрем, вынимая кожаный кошель из кармана плисовых своих шаровар; Захар глянул в кошель и стих.

– Уходить мне и без того пора, – сказал он, – да Савеловы без кучера останутся, – пожалел Захар.

– В кучера меня ставит им боярин, – самодовольно заявил Ефрем.

– Ви-ишь! – промычал Захар сердито, оскалив зубы. – Только вряд ли поладить вашему с Савеловыми: боярышни-то ни одна не согласна за вашего, обе в монастырь идут!..

Пустив эту острую стрелу отсутствующему боярину, Захар взялся опять за щетку.

– Я давно собираюсь отчалить, – говорил он спокойно, – а вот эту лошадку ты береги больше всех, – это кладь, а не лошадь: днем покатает боярышень, а ночью свезет странников верст за двадцать, – и ничего!

– Ну, прости, Захар. Дай Бог тебе далеко уйти от беды, а мне приказано здесь с тобой ни минуты не оставаться, – говорил Ефрем, готовясь уходить.

– С Богом ступай, еще увидимся, коли к нам задумаешь перейти! – это были последние ядовитые слова Захара, заронившие в голову Ефрема неясное мечтание о возможности какой-то вольной и широкой жизни; но он тут же опомнился и, скользнув в дверь, исчез без оглядки.

Так лишились боярышни и своего возницы, Захара, и ни одна из них не решилась бы выехать с конюхом старого боярина Стародубского; да, впрочем, жалеть о выездах недолго уже приходилось: зима шла к концу, скоро стаял весь старый, потемневший снег, и вода разлилась по лугам вокруг их усадьбы.

 

Глава VIII

Прошло много времени, а сватовство не подвигалось; с той поры, когда Ефрем, любимый конюх Алексея, стал на службу Талочановых, у Стародубских было известно все, что делалось в вотчине Савеловых; допросы считались в то время важным занятием и любимым делом. Никита Петрович расспрашивал и допрашивал Ефрема о всех живущих в доме Савелова; молодой Стародубский никогда не спрашивал ни слова; но Ефрем спешил сам сообщить ему обо всем, что ему казалось важным для боярина; во-первых, сообщил он ему слова Захара: ни одна из боярышень не согласна за вашего, обе в монастырь идут; таким образом стрела Захара достигла в цель и больно ударила по сердцу молодого Стародубского; во-вторых, он прибегал передать боярину, что старшая боярышня Талочановых часто посылала письма в ближний монастырь и получала ответы; весть эта заставила призадуматься Алексея; то были не одни слова, начиналось и дело со стороны одной, а может быть, и обеих боярышень Талочановых; третьей вестью Ефремушки было сообщение, что боярыня Ирина Полуектовна собиралась ехать в женский монастырь на богомолье с обеими дочками, что повезет их он, Ефрем, а накануне отъезда забежит уведомить Алексея.

Алексей промычал что-то про себя и не отдал никакого приказания Ефрему; он понурил голову и пошел в свои покои.

Был уже поздний вечер, когда Алексей зарядил свою пищаль и вышел с ней в темный бор на Ветлугу, один и пеший.

– Недоброе что-нибудь забрал он в голову, или нехорошо у него на сердце, – проговорил, глядя вслед ему, старик Дорофей, – вишь, один на всякого зверя пошел, знать, своя ему кожа не дорога стала.

В страхе расхаживал Дорофей по двору, все поглядывая на дорогу в темный бор, но по дороге никто не показывался; уж и месяц, высоко всплывший на небе, стал опускаться, закатываться, тогда только вышел на дорогу из лесу молодой боярин с пищалью на плече; он шел бодро и ровно, словно в ратном строю; повеселел было и Дорофей, но вздрогнул, заметив на платье подошедшего боярина кровавые пятна.

Но боярин, смеясь, указал на убитого волка, которого тащил за собой по земле, привязанного на ремне.

– На волка ходил! И охота тебе такую ношу тяжелую одному тащить, – вскрикнул старик, – и как ты с ним справился!

– Справился, справился, – значительно ответил боярин, – и с волком, и со всем справился, – добавил он, будто разговаривая с самим собою.

Из дому выступили прислужники и приняли тяжелую ношу от боярина.

– Не спит отец? Тащите к нему… – приказал Алексей.

Отец не спал, неспокойно поджидая сына; и, любуясь на большую морду волка, он порадовался ловкости сына; еще больше порадовался он и подивился его кроткой речи, когда после ужина со стола все было снято и они остались одни с сыном.

– Порешил я нынче, батюшка, о женитьбе: сватай меня, на ком ты желаешь, не боюсь я больше судьбы моей, стану жить, как и все на Руси живут, – как Бог пошлет!

– Вот разумно решил, надумался! Вижу, что сын в отца удался, когда приходится рассудить дело, – так умно решит.

– Уж про то не знаю, батюшка, а решил, что надо мне идти, куда моя дорога лежит! На волков я всегда ходил, – ходил и на турок, пойду и на шведов, когда прикажут, а боярышни Талочановы не страшнее того… и тебя томить не буду: поступлю по обычаю и по закону; а теперь прости, тебе на покой пора, завтра рано поеду к боярину Савелову. – Так закончил Алексей, сообщив отцу о своем решении.

К такому решению пришел боярин, шагая по темному бору, где он подстерегал волка; обе боярышни, как слышал он, не идут за него по своей воле; так все равно ему, которую бы ни велел теперь взять отец; обе они набожны, обе покорно идут, как велят, по воле старшего в роде, по обычаю; и ему не пристало с судьбой бороться; для отца он повенчается и оставит на всей воле молодую жену, а сам из ратной службы домой не заглянет.

С таким решением шел он вечером тогда один на волка, уже не жалея своей кожи, как выразился о нем Дорофей; понял боярин, что ему не самому по себе жить приходится, а заодно со всеми, как жили тогда все русские люди.

На следующий день, ранним весенним утром, видели, что конь боярина стоял привязанный на дворе, около конюшни боярина Савелова; а сам Алексей в это время сидел в передней комнате Лариона Сергеевича. Алексей вел долгую беседу с хозяином, и под конец беседы слышались такие слова:

– Ты решай сам, Ларион Сергеевич, я на тебя, как на отца гляжу… – говорил боярин, сам пасмурный, но спокойный на вид.

– Трудно мне совладать с боярышнями, горько их и приневоливать! – отвечал дед боярышень, всегда мягкий и кроткий. – Скажу тебе, боярин, обе невесты хорошие: богобоязливы, нрава кроткого, бери любую, в обиде не будешь. А ты нам мил и дорог, боярин! – продолжал Савелов.

– Благодарствуй, Ларион Сергеевич! – ответил Стародубский.

– Ныне все они выехали в монастырь, на богомолье, ступай и ты туда той же дорогой. Сам переговоришь с матушкой их, Ириной Полуектовной, пускай она решит за них! – закончил боярин Савелов.

Алексей недолго думал и принял совет Лариона Сергеевича.

– Поеду, – сказал он. – Давно я хотел тот монастырь посетить и внести вклад на поминование матушки, покойной боярыни Стародубской.

– Доброе дело не забывать о душе родителей! Хочешь, возьми в монастырь провожатого.

– Благодарю, боярин! И один я найду дорогу, – сказал Алексей, прощаясь.

Он выехал со двора Савелова и направил коня влево от берегов Ветлуги, по дороге в Кострому. Монастырь женский был невдалеке от города, в глухом лесу, тянувшемся по холмам. Несколько часов ехал Алексей топкими болотцами или взбираясь на холмы и спускаясь с них к реке или к озеру, часто попадавшимися на этом пути. Реки были притоки Ветлуги, а озера образовывались из стоячей воды болот. Первое время весны миновало, но реки были еще обильны водой и полны. От реки, по косогору, въехал Алексей на большой холм, поросший еловым и сосновым лесом; узкая дорожка тянулась до самого монастыря. Недалеко от его ограды лес этот пересекался оврагом, на дне его вилась узкая речка. По оврагу шумели ключи, сбегая к реке по крутым холмам. То была дикая местность, что было тихо и пустынно кругом. Долго ехал Алексей по тропинке над оврагом. Даже ветер не проникал в эту чащу дерев, не шелестела трава, все было неподвижно, стоит и не шелохнется; Алексей сошел с коня, дивясь такой тишине; он пошел пешком и, присматриваясь, искал удобного проезда через овраг. По лесу пронеслось вдруг унылое тихое пение. Алексей прислушался и узнал знакомый голос; он остановился и, опершись одной рукой на своего коня, слушал пение… Звуки раздавались все громче и протяжней, и до слуха его доносились слова песни, и голос тот пел:

Пожалей ты, судьба, Красну девицу. Отведи от нее Добра молодца! Остуди ему сердце холодом, Опали ему очи молоньем, Чтоб не видел он Красной девицы, Не манил ее прочь из терема; Пожалей ее, судьба-мачеха!

Алексей крепче оперся на коня, ошеломленный такою песней! Слышалось ему в песне той и заклятье, и словно плач похоронный. Даже свежий и нежный голос певицы не облегчал тяжелого впечатления пения. И жалость, и вместе гнев закипели на сердце у молодого боярина; тяжело и нехорошо было ему! Словно налегла на него чужая печаль; от причитанья лицо его горело и ему было душно. Привязав коня, неровной поступью спустился он на дно оврага и, припав к шумевшему здесь ключу, долго пил студеную воду, не отрываясь от ключа. Тут же освежил водой лицо и голову и бодро привстал на ноги.

«С утра почти ничего не ел я, – говорил он себе, объясняя свой внезапный припадок слабости, – не послушал боярина Савелова», – думал он, вспоминая, что, несмотря на его просьбы, он не коснулся ни одного из поданных ему яств в доме боярина.

Оправясь от дурноты, Алексей вышел на верх оврага, вскочил на коня и скоро нашел полуразрушенный мост, по которому перебрался на ту сторону оврага. Он выехал на широкую просеку, старые сосны уже редели, и невдалеке виднелись монастырские кельи и храмы позади невысокой ограды. Боярину пришлось долго стучать у ворот, и, когда вышла к нему отворившая ворота старица, он просил доложить матушке-игуменье, что привез он от бояр Стародубских вклад в монастырскую казну. Его долго держали у ворот, подозрительно расспрашивая, пока случайно не подошла к воротам мать-игуменья, которая шла провожать боярыню Талочанову в келью, назначенную для монастырских посетителей. Игуменье доложили о боярине, желавшем внести вклад денежный; Ирина Полуектовна подтвердила, что то был сам молодой боярин Стародубский.

– Я боярин Стародубский, – заявил Алексей, – и приехал поклониться храмам и просить принять от нас дар на поминовение родительницы! А тебе, боярыня Ирина Полуектовна, привез я поклон и наказ от боярина дяди твоего, Лариона Сергеевича! – говорил Алексей, низко кланяясь.

– Где же повстречались вы с дядей, боярин? – удивленно спросила Ирина Полуектовна.

– Утром был я в его усадьбе и видел там боярина; от него прямо я сюда и приехал, – проговорил Алексей.

Ирина Полуектовна, о чем-то догадываясь, встревоженная, указала ему на келью, где можно будет найти ее. А игуменья, приветливо глядя на гостя, просила его зайти в трапезу их и вкусить чего-нибудь. Стародубский не отказался на этот раз подкрепить силы монастырским обедом и в то же время потолковать о деле. Совещание их скоро окончилось, и его проводили до кельи, назначенной Ирине Полуектовне.

– Не знаю, не знаю, что и сказать тебе, боярин! – проговорила она, тронутая до слез, выслушав Алексея.

Скромно передавал он ей слова Лариона Сергеевича, стоя пред боярыней в сумрачной келье. Сумрачно было в келье от близости частых сосен, спускавших на крышу ее свои мохнатые ветви.

– Ума не приложу, как поступить мне! – восклицала боярыня Талочанова. – По молодости обе боярышни боязливы, и обе они набожны… И себе гибель чую от гнева твоего батюшки, и их тяжело мне сгубить!

Алексею вспомнилась раздававшаяся в лесу песня, когда он чуть было не повернул коня обратно. «Да ведь не старшая пела», – ободрил он себя.

– Позволь ты мне, боярыня, поговорить с твоей старшей дочкой! Не бойся, не скажу я слова лишнего, а буду увещевать ее и склонять согласиться на волю родителей!

– Да поможет тебе Господь! Вот слышен звон к вечерне; ступай, боярин, к большому храму: они обе пойдут к вечерне, встретишь их у храма и, улучив минуту, скажи им о воле их деда. Положись на то, что Господь вложит в их ответы! – просила боярыня.

– Будь спокойна, боярыня, положусь на волю Божию, – говорил Алексей, уходя из кельи плакавшей Ирины Полуектовны.

Выйдя из кельи, он пошел по тропинке, ведущей к большому храму; ко храму вели все тропинки с разных сторон от келий, все они сходились у одной большой просеки, поросшей по сторонам прямыми, как свечи, зелеными елками. Он бодро шел по этой просеке за решением своей участи. Церковь, видневшаяся в конце просеки, на площадке, была велика и выстроена по плану московских церквей того времени. Около главного купола теснились несколько башенок с небольшими куполами и крестами, куполы выкрашены были синей краской и усеяны частыми золотыми звездами. Деревянные стены храма были побелены, двери и промежутки между окнами разрисованы изображениями святых с золотыми венцами вокруг лиц их, в виде сияния. Над боковым входом в церковь подымалась уступами деревянная галерея с колоннами, с нее можно было пройти вверху на хоры церкви. Галерея оканчивалась площадкой с колоннами, выходившей к роще. В глубине, на стенах церкви, изображены были святые и ангелы, в сторонке была дверь на хоры. Узкая гряда, с обычными тогда цветами мака, кустами канупера и редкими тогда луковицами тюльпанов, шла невдалеке от храма, параллельно с ним. Около гряд цветов, перед храмом, Стародубский заметил обеих боярышен Талочановых и поспешил догнать их. Старшая наклонилась сорвать листков душистых трав, а меньшая, оглянувшись на Стародубского, быстро скользнула вперед и скрылась где-то у храма. Алексей, подходя, громко окликнул боярышню Степаниду.

– К тебе с поклоном приехал я, Степанида Кирилловна, от боярина-дедушки! От Лариона Сергеевича.

Испуганная и растерянная, боярышня остановилась как вкопанная, меж тем как меньшая уже скрылась из виду.

– Послан я твоим дедом и родительницей, Ириной Полуектовной, просить тебя, чтобы дала ты согласие вступить со мной в замужество и со мною повенчаться! – быстро проговорил Алексей.

Немая и бледная, двинулась Степанида ко храму, выслушав боярина.

– Неуместно тебе, боярин, здесь, у храма Божия… – возразила она наконец, но он прервал ее:

– Нет, мне уместно просить тебя здесь и молиться, чтобы склонил тебя Господь на мою просьбу, ради старого отца моего! И в храме Божием нас повенчают! – сказал он ей.

– Я прежде уже обет дала служить Господу, – сурово отвечала боярышня.

– Ты в семье своей послужишь Господу и в миру спасешься! Я же оставлю тебя на всей воле и снова на ратную службу вступлю.

– Нет, боярин, лучше не проси меня! – умоляла Степанида.

– Согласись на желанье родителей, боярышня, и протяни мне свою белую руку! – говорил Алексей; и, пробуя победить ее лаской, он взял ее руку в свои. Но она с силой быстро освободила свою руку и, громко читая молитву, подняла глаза свои вверх, на храм Божий; невольно следя за ней, поднял и Алексей глаза на церковь. На галерее вверху, между нарисованными ликами, увидел он вдруг живой образ, обвитый белым убрусом, спускавшимся на голубой шелковый летник, и живое лицо боярышни Паши. Лицо ее было тревожно, и глазами, полными испуга и слез, глядела она сверху на сестру и боярина, слушая их речи.

«Обе они против меня, – подумал Алексей, увидя ее, – та с причитаньем, а старшая с молитвой».

– Вот, боярин, проси сестру мою! – говорила старшая боярышня. – Она согласится освободить меня, – сказала она, указывая ему сестру свою. – Паша!.. Сестра! От деда пришел боярин и от матушки, просит он тебя: согласись повенчаться с ним, Паша! Ты скажи свое слово, согласна ли? – с мольбой спрашивала сестру Степанида.

– Если есть на то воля родителей и желание боярина, так я скажу свое слово: «Согласна!» – раздалось сверху певучим голосом Паши.

– То не на смех ли, не чары ли? – смутившись, шептал Алексей и бросил суровый взгляд кверху, в лицо боярышни; но лица обоих вдруг просветлели, когда глаза их встретились. На глазах Паши блестели слезы, как роса, не успевшая высохнуть от ее улыбки и от солнца, светившегося на лицо ее сквозь деревья.

– Если ты согласна, боярышня, то будем просить благословенья родителей! – едва проговорил Алексей, чувствуя, что голос готов изменить ему. Так потрясен он был внезапной переменой доли.

– Простите пока, теперь я уйду; а вы помолитесь о благословении Господнем, – сказал Стародубский.

Проговорив это, с краской в лице, он перекрестился на храм, поклонился обеим боярышням и быстрой походкой скрылся между деревьями.

Обратный путь домой показался ему короче, дорога знакомее. Вечер был светлый от зари; тихий ветер веял в лицо ему; отдохнувший конь выступал свободнее и скакал весело. В ушах Алексея звучали еще речи меньшой боярышни и казались ему милее всех ее песен, словно заколдовали они его вместе с тем ее причитаньем, что раздавалось в лесу.

«Уговорить бы мне только отца, – думал он, – да скажу ему, что и меньшую-то за меня идти приневолили, все же ему будет больше по нем, радостней». Так помышлял Алексей, хорошо зная обычаи старого боярина.

Вернувшись домой, Алексей в следующие дни весело смотрел вокруг себя и на всю вотчину: на луга, на поля и на светлое небо над Ветлугой. Часто посещал он Лариона Сергеевича и с ним совещался. Боярин был также светел, доволен, а в доме у него все ожили. Боярышни часто показывались на дороге в бор, показывались и в приходской церкви; и матушка, Ирина Полуектовна, молилась, подымая очи на образа светло и спокойно. По окрестности носились слухи, что сладилось сватовство у Стародубского с Савеловыми, но говорили все, что сосватали за него старшую боярышню:

– Старшую, старшую! – настаивал снова Никита Петрович, сурово обращаясь к сыну, когда тому подали коня ехать к Савелову. – Вы там с боярином Савеловым из пустых голов толкуете! Разве можно к нам в семью эту птицу брать, певунью, меньшую боярышню!..

Алексей обомлел. Он было считал дело конченным, а вдруг лежит пред ним беда, как прошлогодний снег, замерзший над молодыми всходами. И сжимала сердце тоска от слов отца. Молча вскочил он на коня и поскакал сказать боярину Савелову, что дело их снова спуталось!

– Погоди, Алексей Никитыч, не хмурься, ты со мной посоветуйся; это я вперед видел; да будет за тобою меньшая, потому Степаниду силой не повели бы в церковь! Тверда больно стала; хочу, говорит, пострадать ради Господа! – рассказывал боярин Савелов.

– Старика моего тоже не приневолить! – мрачно говорил Алексей.

– На это я также надежды не полагал: упрям он в том, что задумает! А мы обойдем его, невесту мы под фатой поставим. На Руси у нас нередко так, одну другой подменяли!

Молодой боярин слушал недоверчиво, хотя лицо его прояснилось и улыбка мелькнула на сжатых губах.

– Согласится ли меньшая боярышня войти в семью обманом?.. – робко проговорил Алексей, боясь услышать сомнительный ответ.

– По правде скажу тебе о том, что в семье у нас приключилося! Ведь одна у нас голубка, меньшая, осталась! Двое суток напрасно искали мы старшую, Степаниду: увели ее черницы! – Голос Савелова дрогнул и прервался.

– Не нашли вы на след? – спросил Алексей, жалея деда.

– Письмо сегодня подкинули. Пишет она, что поселится в монастыре; просит не горевать и не опасаться. – Голос старика снова прервался. Слезы показались на глазах Стародубского от жалости к горю боярина-деда; но в то же время сердце забилось у него привольней при вести, что боярышня Степанида удалилась навсегда из мирской жизни!

– Ради этого подаюся на обман! – говорил Савелов. – Невеста обещана, да где же взять ее, если не подменить другой? И Никиты Петровича гнев уляжется, когда узнает он, что другой невесты в доме нет у нас, и не наша вина в том! Торопись же боярин свадьбой.

В тот же вечер Алексей сказал отцу, что дело их кончено и невеста обещана.

– Да которая? – спросил Никита Петрович подозрительно.

– Какую ты сватал, а мне до того дела нет, которая она! – уклончиво ответил Алексей. – Только бы кончить скорей: пишут мне, слухи есть о войне.

– Дело не за мной стояло, все оттягивали Савеловы! Потребуй ты, чтобы безголовый дед решал поскорей и повенчал бы в первое воскресенье! – приказал старый боярин.

После такого решения Алексей поспешил уйти, чтобы не выдать себя словом или взглядом. До воскресенья оставалось только несколько дней и ночей, которые Алексей проводил без сна; не доверял он даже Лариону Сергеевичу; все казалось ему: проведут старики и женят на Степаниде! А не того желал он после поездки своей в монастырь.

Мрачный одевался он к венцу и принял от Дорофея ферезь, всю шитую шелками и золотом и обложенную дорогими мехами. Пасмурен был он, принимая благословение отца, и не повеселел, едучи с отцом в одной с ним колымаге в усадьбу Савеловых, где боярин Ларион Сергеевич встретил их на крыльце со всеми приглашенными на свадьбу гостями.

– Невесту сейчас благословили образом и с подружками проводили в церковь! Не опоздал бы жених, думали… Да вот и за ним из церкви шлют! – говорил боярин, издали глядя на подъезжавшую к воротам его золоченую колымагу. – А мы с тобою, боярин, Никита Петрович, войдем в хоромы; позволь угостить тебя, ожидая молодых и провожатых! – Никита Петрович благосклонно принял предложение и сам торопил жениха в церковь. Алексей еще раз пристально взглянул на боярина Савелова, стараясь угадать, не хитрит ли он с ним; но ничего не мог высмотреть в глазах боярина, быстро опустившихся, быть может, пред его отцом.

Подъехав к церкви, Алексей чувствовал, что ноги его дрожали, и он шел по ступеням к паперти неровной походкой. Отворив двери церкви дрожавшей рукой, он остановился на пороге, забыв перекреститься, и беглым взглядом искал по церкви невесты. Но невесты не видно было за толпой набившихся в церковь окрестных жителей. На клиросе раздалось радостное, торжественное пение, всегда встречающее жениха. Но если бы пристально вгляделись в жениха, то удивились бы его растерянному взгляду и бледному лицу иль улыбнулись, может быть, робкой походке, которою он приближался к алтарю, чтобы стать рядом с невестой.

Вся укутанная длинной, до пят спускавшейся фатой, невеста стояла, выпрямившись и с бодро приподнятой головой. Напрасно силился Алексей разгадать, которая из двух сестер скрывалась под этим густым, непроницаемым для взгляда покрывалом. Рост и прямая фигура напоминали ему старшую боярышню. Алексей ступил, все такой же мрачный, на алый, постланный им шелковый платок, испуганно всматриваясь, наклонясь почти к самому лицу невесты… Сквозь покрывало блеснули вдруг на него синие глаза и послышался шепот: «Не бойся, боярин…» И лицо боярина преобразилось разлившимся по нем светлым покоем; тихо отклонясь от невесты, он поднял глаза на образа и усердно перекрестился. С доброй улыбкой глядел он на подошедшего с кольцами священника, и боярину казалось, что дряхлый отец Пахом ответил ему такой же улыбкой, как будто он прослышал о заговоре у Савеловых. Пока жених и невеста давали перед алтарем обет в неразрывном союзе, в доме Лариона Сергеевича шли бурные объяснения: Никите Петровичу открыли, кто была невеста, но открыли тогда уже, когда обряд был совершен и Феклуша вперед прибежала известить о том в доме. Все бешенство Никиты Петровича не могло изменить судьбы молодых. Он принужден был благословить их ради того уже, чтоб утаить от посторонних гостей, что он, боярин Стародубский, был одурачен своим, по его мнению, безголовым соседом! За благословением последовал брачный пир и свадебное веселье со всеми обычными обрядами. Так боярышня Паша стала называться боярыней Стародубской!

Хорошо ли жилось боярыне молодой в вотчине свекра ее, Никиты Петровича Стародубского? И хорошо, и дурно, можно ответить на этот вопрос. Тесна была безвыходная жизнь в тереме при жизни старого боярина. Но и старый боярин не нападал на боярыню Пашу, считая ее неразумным ребенком и решив, что ко всему случившемуся приневолил ее дед по своей безголовости и матушка Ирина Полуектовна по женской хитрости и женской наклонности к обману! И требовал Никита Петрович, чтобы навещала дочь Ирина Полуектовна; при посещениях же ее боярин почти весь день толковал, приходя в комнаты боярыни, о женской хитрости и о безголовости Савеловых и о том, что не умел Ларион Сергеевич держать семью свою в руках, как учили в старину мудрые люди, написавшие книгу «Домострой».

Страшны были такие речи боярыне Ирине Полуектовне, на которую изливал ежедневно всю желчь свою старый боярин, находя в том свое утешение и занятие; замолкал он только при появлении боярина Алексея. Но сына он постоянно спрашивал: «Скоро ли он на войну соберется?» – и посматривал искоса на боярыню Пашу: не побледнеет ли она? Сначала пугали боярыню такие речи, но мало-помалу они прислушались; скучны они были, но уже не страшны.

– Сойду я в переднюю комнату к боярину, пускай поворчит на меня; а вы, молодые, позабавьтесь, прогуляйтесь в бору себе! – говорила Ирина Полуектовна и сама шла, отдавая себя на жертву боярину. Старый боярин ворчал по нескольку часов сряду, пока не засыпал наконец от старости и усталости.

Молодые Стародубские бежали тем временем в темный бор, оставляя настороже Дорофея. В бору шли они рука в руку, и по старине присматривалась боярыня Паша ко всем пташкам лесным и вполголоса пела песенки свои по просьбе молодого боярина; но, весело обегав все тропинки, она иногда задумчиво останавливалась на месте и вглядывалась в лицо боярина.

– Гляжу я, доволен ли ты, боярин? Думаю, хорошая ли я тебе жена и помощница, исполнила ли долг пред Господом Богом? – говорила она, уставив на него свои синие очи.

– Я всем доволен, боярыня, не поневоле я брал тебя, и ты шла по согласию; чтоб и вперед так было меж нами, – отвечал, ласково глядя, молодой Стародубский. И в лесу раздавалась веселая песня Паши; молодые шли дальше, скрываясь за частым лесом. А старый боярин долго спал еще после ворчанья на боярыню Савелову.

Вечером, когда старый боярин все раньше и раньше уходил на покой в свою опочивальню, молодые успевали иногда посетить боярина-деда Лариона Сергеевича, с которым Никита Петрович не мирился после свадьбы сына и не желал видеться, наказывая его своею немилостью.

Но случались у Никиты Петровича минуты бурного гнева. По старости он все менее мог сдерживать свою раздражительность и запускал книгой и тарелкой и чем попало в лицо противоречивших ему. Случалось ему ушибить приказчика, прислужника и старого Дорофея, что всегда огорчало молодого Стародубского. Но не шутя призадумался он, когда старик отец запустил книгу в лоб его боярыне Паше. Случилось это, когда Никита Петрович, по обычаю своему, толковал Паше, сидя вечером в тереме, что жену надо держать в строгости, учить ее плеткой и что премудрость эту может она сама прочесть в книге «Домострой».

– Зачем мне читать эту книгу, когда в ней учат не по Евангелию и не так, как при венчанье говорит поп наш, – вздумала возразить ему боярыня Паша.

Старик вне себя швырнул в нее лежавшей на столе книгой: не вынес он, чтобы молодая невестка считала себя умней тестя. Удар, нанесенный книгой, был не силен, но оставшееся от него синее пятно дня два завязывали платком, прикладывая целительные мази из аптечки Ирины Полуектовны.

– Не перечь ты ему, моя голубушка-боярыня, – говорил Паше огорченный боярин Алексей. – Вишь, его старость осилила, неразумен стал.

– Ты в вину не ставь мне того, – извинялась Паша, – не думала я, что осердится он. А вперед молчать буду ради тебя, боярин, чтобы ты к сердцу не принимал его гнева, – приветно ответила мужу боярыня Паша.

– Лишь бы вы советно жили, а его век не долог, – утешала себя Ирина Полуектовна, утирая ширинкой слезы, всегда легко у ней являвшиеся.

Век его был действительно не долог, как угадывала Ирина Полуектовна: старый боярин Никита Петрович наворчался однажды вволю, до устали, потом заснул и не проснулся, – заснул навек! Случай этот давно предвидели, и семью он не напугал неожиданностью.

Молодые Стародубские, как следовало, почтительно поплакали, помолились; Ирина Полуектовна просила Господа о прощении грехов боярину, и после пышных похорон все переехали на время в усадьбу Лариона Сергеевича. Тут отдохнули после печального зрелища похоронного обряда и зажили было мирной, согласной жизнью; но широк и тревожен был мир вокруг них на Руси, и дальняя буря скоро потрясла и их светлый уголок.

Сначала дошли вести о кончине царя Федора, казалось окрепшего здоровьем и вступившего во второй брак после потери первой жены своей. Но болезнь, остановившаяся на время, развилась снова и унесла болезненного юного царя. Слышно было по городам, что выбор на царство братьев покойного царя, Иоанна, старшего, и Петра, еще отрока, не обошелся без волнений в стрелецких слободах. Прошло несколько времени, и эти слухи сменились другими, более страшными.

Примчались в Кострому и бурные слухи о московской смуте и стрелецком бунте в мае 1682 года. Молодой Стародубский поспешил в город к воеводе узнать, что случилось, и поражен был тяжкими вестями, полученными от прибывшего из Москвы гонца. Служилые и ратные люди, отпущенные на время, спешили ехать в Москву, чувствуя на себе долг спешить на помощь царствующему государю. Алексей Стародубский вернулся домой лишь для того, чтобы собраться в путь и проститься с молодой боярыней и остальной семьей.

– Немедля ехать надо, – говорил он на вопросы испуганных боярынь, – и хотя бы не звали нас, я все же поскакал бы сломя голову.

– Дело ясное! – восклицал Ларион Сергеевич. – Ратному человеку не сидеть с боярынями во время смут… хотя и горько расставаться нам с тобою, боярин.

– От долга не отступаются. Крестное целование исполнять должно и против врагов государевых стоять, помня Господа, – высказал Алексей с твердой верой.

«Вот, – думал он, собирая свои ратные принадлежности и пока седлали коня его, – вот как разгорелось, что тогда в Стрелецкой слободе таилось. И знали о том многие, не залили искорки, – а теперь пламя вспыхнуло; а что погибло, того не вернуть!»

И в памяти его вспоминались имена знакомых и дорогих ему бояр: Матвеева, Ромодановского, Нарышкиных и других, погибших первыми.

– Первым делом теперь от стрельцов отделиться, отойти…

– Да кому же служить думаешь?.. – тревожно спрашивал боярин Савелов.

– Кому присягал, кого патриарх и народ выбрали: Петру и брату его Иоанну. А что из терема себя выше поставить силится, то наплывное и народу ненужное!

– Ну, да хранит тебя Господь, – сказал, обнимая боярина Алексея, Ларион Сергеевич.

Алексею предстояло еще прощанье с тещей и молодой боярыней, и последнее пришлось всего трудней: видеть, как молодая боярыня сперва с плачем бросилась на грудь к нему, обвив шею его своими белыми и тонкими ручками, а потом свалилась на руки Ирины Полуектовны, закрыв, словно навек, свои ясные очи. Но, обняв молодую жену, Алексей силой оторвался от нее, сложил ее на руки матушке и бросился вон из хором, не оглядываясь.

Вскочив на коня, он спросил конюха Ефрема, сидевшего на другом коне:

– Ты со мной? Далеко ли?..

– По смерть мою не оставлю, – ответил он с особенной важностью в голосе.

– Не приказал ли кто?.. – спросил боярин, вероятно намекая на заботливость боярынь.

– И без приказания бы волей с тобой ушел, – отвечал Ефрем твердо, только сначала позамявшись; и он выехал со двора за боярином.

Так расстались молодые Стародубские; то была тяжелая и многолетняя разлука; прибыв в Москву, боярин Алексей Стародубский прожил в ней до 1689 года, примкнув к боярам и знати, преданной Петру.

А боярыни оставались у деда в его вотчине одни и тосковали, хотя жили на всей воле под защитой деда и матушки; появилась в доме теперь и монахиня, сестра Серафима, бывшая боярышня Степанида; не боялась она появиться в миру собирать на храмы Божии и оставалась гостить у сестры, утешая ее чтением Святого Писания.

В эти годы, по совету сестры Серафимы, боярыня Стародубская не раз отправлялась с ней и с матушкой на поклонение древним храмам московским и хотя на короткое время виделась боярыня Паша с боярином своим Алексеем, но Стародубский спешил всегда проводить своих боярынь обратно из Москвы в вотчину свою, говоря, что все они, бояре, живут здесь, в Москве, между огнем и полымем.

Только по окончании распри между Петром, уже семнадцатилетним юношей, и старшей сестрой его царевной Софией, назвавшейся соправительницей братьев Петра и Иоанна, только по окончании этой многолетней распри не боялся боярин Стародубский принять на жительство в Москву свою молодую боярыню; то было уже после 1689 года, когда царевна София была удалена в монастырь, а главные заправители ее партии или были казнены, или сосланы в Пустозерск и на Каму; стрелецкие бунты были усмирены Петром и преданным ему войском и боярами; в Москве наступило более мирное время; царствование и преобразование юного императора Петра I, вводимые им новые обычаи не смущали бояр Стародубских, как и многих других, уже понимавших, что есть новое и лучшее и за рубежами земли Русской, еще мало просветившейся учением.

Не знаем, дожил ли до старости Алексей Стародубский, жизнь которого всегда подвергалась опасностям войны и походов; но боярыня Паша дожила до того времени, когда все русские боярыни перестали прятаться по теремам; и в старости уже она вместе с другими появлялась у знакомых бояр на ассамблеях со своею шестнадцатилетней дочкой, боярышней Ириной Стародубской.