Действительно, могло показаться непонятным даже и взрослому и думающему человеку, как это Евлалия Рябинина, богатая невеста, красавица, могла так по доброй воле уйти от мира, хуже, чем в монастырь, потому что в монастыре все-таки есть и живые люди, и дело, и работа, тогда как здесь, кроме своих четырех стен и старой няньки, Евлалия не видела никого и ничего.

Многие толковали об этом, охали, ахали и наконец предоставили Евлалию ее судьбе, решив, что «бедняжка тронулась в уме», и на этом успокоились.

Однако ничего подобного не было: Евлалия совершенно не была помешанной, скорее ее можно было назвать душевнобольной, и нуждалась она в излечении, но не находила его.

Евлалия получила от жизни страшный удар в ту пору, когда она еще недостаточно окрепла, чтобы вынести его стойко и не погнуться под ним, как нежное растение под сильным порывом ветра.

Когда на ее глазах умер трагической смертью жених, за минуту до того смеявшийся и смешивший ее веселыми шутками, она этого сразу даже понять не могла от ужаса. Но когда поняла, что это — смерть, что ее жизнерадостный, милый Володя больше не существует, а кругом по-прежнему ходят люди, сияет солнце и равнодушно смотрит на землю голубое небо, она впала в безумное отчаяние. Полудетская привязанность ее к Володе, с которым они в детстве еще вместе играли, приняла теперь характер поклонения его памяти, тогда как всё и все остальные сделались для нее ужасны.

Будь в это время у нее мать или даже разумный, любящий друг, они бы, вероятно, сумели вывести ее из этого опасного состояния, пробудить в ней желание жить дальше если не для личного счастья, то хоть для других. Но кругом были невежественные, тупые женщины, умевшие только охать, причитать и заказывать панихиды по новопреставленном рабе Божьем Владимире.

Евлалия замкнулась в себе.

В безумии своего отчаяния она решила никогда больше никого не видеть и ни с кем не говорить. Сначала сестра и бабушка пробовали войти к ней и нарушить ее запрет, но она не впустила никого, кроме вынянчившей ее Антипьевны, и заявила, что больше никто ее не увидит.

Мало-помалу, видя, что проходят месяцы, а Евлалия не изменяет своего обета, женщины начали проникаться суеверным благоговением к этому «подвигу» и перестали протестовать… А тем временем одиночество стало для Евлалии привычным и необходимым; она втянулась в него, как-то замерла вся в своем бездействии. Дни, недели, годы тянулись для нее незаметно в мрачных комнатах, всегда закрытых от солнца; извне не проникал к ней шум жизни, и не было никакого толчка, чтобы вывести ее из этого оцепенения на свежий воздух, на солнечный свет.

Портреты Володи, его письма, некоторые книги, которые они читали вместе, составляли все ее общество. С няней она почти не разговаривала и никогда не спрашивала ее о домашних, как будто их не существовало.

В первое время старая Антипьевна, расчесывая темные длинные косы своей «выхоженушки», пробовала уговаривать ее, что не годится так убиваться, что горе от Бога дадено и надо его покорно терпеть. Но Евлалия выслушала ее до конца, потом своим тихим голосом, из которого как-то исчезли все ясные и радостные звуки и который звенел как надорванная струна, сказала ей спокойно:

— Няня, если ты хочешь, чтобы я тебе позволила со мной остаться, ты со мной никогда не разговаривай.

И так это сказала, что старуха побелела и заплакала… Но оставить ее совсем одну не решилась и покорилась воле своей барышни.

Так они жили рядом, почти не обмениваясь словами, и казалось, само время застыло и замерло в этих странных, точно нежилых комнатах.