…Рано утром она склоняется над его белобрысой головой. Он продирает глаза, дрожит как котенок, ежится, и она понимает, что сын еще совсем ребенок. Как она это понимает? Потому что подходит к нему, берет на руки и целует, а он – радуется до какого-то безумия, как и она. Она ощущает его гладкую кожу и запах, такой родной и близкий. Потом снова кладет в кроватку.
В тот день он не захотел идти в детский садик. Обычно она просто будила его, и он стремглав вскакивал, сам напяливал одежду, шел есть кашу. А в тот день съел кашу, а потом раз – и снова лег в кровать. Она пыталась его уговорить, гладила по голове, потом снова кормила, уже не кашей, а целой горстью конфет, то есть «ки», так он их называет. Но он не давался ни в какую. Потом она вышла на лестничную клетку, позвонила в дверь, думала, что он, как обычно, встрепенется, и пойдет-побежит в коридор, чтобы там сесть на свой маленький стульчик, одеться, и уже потом – стремглав бежать в детский сад.
Но в тот день, такого не произошло. Потеряв надежду предстать перед воспитательницей в нужное время, и воображая, с каким грозным видом она отправит ее домой вместе с сыном, она, все-таки собрала последние силы, подхватила его на руки и отнесла на лестницу, пока он отчаянно колотил ее ногами по животу и скручивал в штопор очки.
– Вйошь! Вйошь – не воймешь! – вопил он, и снова отчаянно лупил ее уже по спине, а потом навзрыд плакал, обиженный, униженный, совершенно, казалось бы, непонимающий, что же такое произошло и в чем он виноват.
Она шла по снегу. Санки были очень красивые, но не ехали по асфальту, который за ночь проступил сквозь снег, и она мысленно считала соотношение поверхности асфальта по отношению к снегу и общую дистанцию, которую предстояло пройти. Он возлежал на санках как король, изредка ухватываясь за торчащие по сторонам палки («пальти!»), и в этот момент ей казалось, что искры в ее глазах сейчас превратятся в огромные звезды, которые, наконец, затмят небосвод и всю планету.
В детском садике ей когда-то сказали, что мальчики очень регламентированы. Она теперь это хорошо знала. Если она вдруг меняла маршрут, или вела себя не так как обычно, он отчаянно ревел и выл, всем своим видом заявляя, что такой трагедии он не потерпит никогда. Вот поворот – направо, здесь он обычно слезает с санок, и они идут пешком. При этом он мужественно тянет эти санки на себе – а потом ставит их снова в снег и – садится.
– Сколько времени? – спросила она сына.
Он равнодушно обернулся к ней, снял варежку и показал указательный палец. Так его в прошлом году научили в детской саду.
– Не год, а два тебе годика! – закричала она, ощущая адскую боль в животе, руке, обоих ногах, а потом подняла санки вместе с ним и усилием воли перенесла их через некстати образовавшиеся дыры в асфальте.
Их всегда обгоняли машины. Сегодня, правда, был понедельник, поэтому сзади ехал пьяный трактор, который то прибавлял скорость, то убавлял, так, что ей казалось, сердце выскочит к чертовой матери, и сына некому будет водить в детский сад. У самого поворота направо, он вдруг встрепенулся и всем своим видом давая понять, что он все-таки мужчина – снова выпрыгнул из санок и со словами «я сам-сам»! потащил их прямо на проезжую часть, да так решительно, что даже трактор сзади, похоже, испугался и заглушил мотор, в ожидании, что же будет.
У самой решетки при входе в детский сад он встал, просунул голову между прутьев и замер, как будто мечтал стать этакой статуей всю жизнь. Она некстати вспомнила одного чудесного мастера, который всю жизнь мечтал придумать, какие именно руки были у Венеры Милосской. Эта некстати закравшаяся мысль ее немного развеселила, потому, как она поняла, что он теперь не сдвинется с места целый час, на работу она опоздала, в детский сад тоже, но, зато, они обогнали все-таки этот треклятый трактор, и теперь он может, не дай Бог, помереть, но только от холода. Не от проходящих мимо машин.
Когда она предстала, наконец, перед воспитателем, то подумала, что все-таки она, эта воспитательница была единственным человеком на свете, которого она боялась в своей жизни, и что он самый замечательный ребенок на свете. Он тоже так подумал, потому что неожиданно для себя и для нее чмокнул ее в нос и так резво скинул ботинки, что ей снова показалось: именно вот для этого момента, как и для момента, когда, поставив, наконец, санки, они бежали с ним за руки к двери воспитательской, она и родилась на свете.
Он открывает ей дверь и слегка отстраняется, позволяя пройти. Он сурово указывает ей на разбросанные вещи сына, которые она послушно собирает.
– Черт бы тебя!.. – вертится у нее на языке, но она так этого и не успевает сказать, потому что – устала. Ради справедливости, стоит заметить, что она, действительно, никогда не складывала одежду как нужно, вечно ее разбрасывала, плохо готовила. Ради той же справедливости стоит отметить, что в последний раз она видела его не в тот день, когда он уехал, так и не поступив в институт, а в тот день, когда они так глупо утопили в пресной воде несчастных лягушек. А еще она каждый вечер, засыпая, все равно видит его во сне. Он бежит к ней вдоль пирса, мокнет рядом в темной парадной, целует в губы, всегда таскает на руках и встречает на пристани. Он и сейчас ее ждет. Он почти такой же, как был тогда, «остолоп» и «барашка упертый». Иногда ей кажется, что она все-таки ушла тогда из каюты, но в тот самый момент, когда ей так кажется, он вдруг так отчаянно зовет ее во сне, и так горько начинает плакать, что у нее нет, ни доли секунды увидеть что-то еще, досмотреть сон. Перед глазами только два самых мрачных и зареванных лица на свете. А еще ей иногда, очень редко, но кажется, что она не порвала с той сектой по приезде из Америки. Ведь в этой жизни все может быть. Это только сейчас Маша понимает, что детство – не самая лучшая пора жизни. В детстве все кажется нестойким, странным, иногда невесомым. Ожиданий много, а фантазия бурлит внутри таким неумеренным ключом, что, порой, даже ручки в машине, за которые можно уцепиться, кажутся то щупальцами, то частью собственной руки, то лучшим другом из какой-то вчера прочитанной на ночь сказки.