Думка-дамка-дымка, фактом, файлом, фантомом. В 1983-м году они втроем пошли в одну и ту же школу. Кирилл переехал от московской бабки к другой, ленинградской, и поселился недалеко от Невского проспекта, а Славкиного отца, полковника, перевели в Ленинград по назначению. Ухаживали за Машей оба. Маша в какой-то момент даже не могла их друг от друга отличить, мальчишки всегда появлялись вместе, подтянутые, гладко подстриженные, в синих формах, почти как морячки из Нахимовского училища. Обоих Маша знает на протяжении двадцати пяти лет. Славку она как встретила только два года назад, а с Кириллом – общалась все это время и вот только что… Кирилл – сын лучшей подруги Веры Ивановны, Машиной мамы, как он сам недавно декларировал – потомок старинного рода и писатель. Славка… нет! Славка – совсем нет.

Какая была Машка тогда? Худая, русая, почти белесая, вечно в ситцевых платьях в горошек. Была в ней некоторая раздражающая для сверстников наивность, даже глупость, детская непосредственность, доверчивость, и, унаследованная от матери – восприимчивость. Смеялась она редко, вечно хмурилась, но переживала все, что с ней случалась, нелегко и терпеливо.

Тогда, в детстве, на даче в Мельничном Ручье, под Ленинградом, Маша, Кирилл и Славка отдыхали все вместе. Допоздна ходили под чужими заборами, рвали малину, накалывая руки и спотыкаясь о коряги, потом тайком убегали на озеро, когда родители уезжали в город, а они оставались на попеченье бабушек. Как-то задержались за разведением костра до трех часов ночи. Машина девяностолетняя бабушка, которая к тому времени очень плохо видела, почти наощупь обошла огромный участок, весь в яблоневых деревьях и крапиве, в настойчивой попытке Машу найти, а потом долго ругала и плакала. На Машины вопросы «а можно я все-таки завтра пойду в кино», все повторяла, «Иди, если есть совесть!»

– Так это значит, что идти можно! Ведь если бы у тебя не было совести, ты бы не пошла! – комментировал Кирилл.

На той же даче в Мельничном ручье летом собирались все. Машины родители, родители Кирилла. Славка жил у двоюродной тетки, «третьей водой на киселе». Отец его был всегда занят, а мать работала в Африке, и Славка теперь видел ее только два раза в год, когда она приезжала из заграничной командировки с кучей подарков, железной дорогой и засушенным крокодилом. Главным и долгожданным гостем, была Виктория, тетка Кирилла, грузная женщина-армянка, которая шла с железнодорожной станции пешком, приходила с пятью котомками, рано утром, и ставила на стол огромную корзинку с едой, а в вазу – букет цветов. Когда она приезжала и, задыхаясь, рассказывала, как долго добиралась, как не было электричек целый день, и как уже на вокзале, она, наконец, купила вот этого самого цыпленка и букет хризантем, все на даче знали, что лето началось.

По вечерам они репетировали спектакль. Премьера должна была состояться на соседней даче у Оксанки. Оксанка тоже жила с бабушкой и дедушкой, Целей Ефимовной и Георгием Иосифовичем. Оксанка одевалась уже совсем как взрослая, ругала советскую власть и разрабатывала сценарий выступления, четко фиксируя его в блокноте. Заключительным номером было выступление Аллы Пугачевой, которую исполняла грузная и высокая девушка по имени Наташа, а Маше доставалась роль Раймонда Паулса. Нужно было с сидеть на скамейке и делать вид, что она бренчит по клавишам, спокойно и равнодушно. Виктория неизменно присутствовала на каждой репетиции и давала ценные указания: «Главное – поэээзия!» Смятый Корней Чуковский валялся чуть поодаль, и Оксанка, аккуратно заправив хвостик кудрявых каштановых волос назад, декламировала Мойдодыра. «Какая обворожительная дэвушка, – говорила Виктория, почему-то отдавая предпочтение именно Оксанке. «А я …такая же?» – спрашивала Маша, запинаясь. «И ты – умная», – говорила Виктория, бросая чарующую улыбку. Маша обижалась. Ей казалось, что Оксанка и, правда, – верх совершенства, в отличие от нее. Оксанка была старше Маши на два года, и в ее глазах играли четкие огоньки чего-то женского, взрослого. Ее полные ноги были затянуты в фирменные вельветовые брюки с пряжками, и Кирилл давно засматривался на ее грудь, которая активно проступала через белую футболку с надписью «Forever». А еще Оксанка душилась терпкими цветочными духами. Нарочитый запах, казалось Маше, должен был отпугивать, раздражать, тем более ее мама Вера Ивановна говорила, что Оксанка «препротивнейшая», но Кириллу и даже Славке духи нравились. К Оксанке они относились с большим уважением, говорили с ней как-то по-особому, размеренно, серьезно, а ей, Маше, могли просто свиснуть через забор: «выходи!». Маша при этом бросалась в назначенное место, как они договорились два дня назад. Оксанка так никогда не делала. Впрочем, Славка, в отличие от Кирилла, приглашал Машу на встречу еще и особой песенкой, которую не насвистывал, а напевал, как змейку звал из нелепого вещевого мешка, подсмотренного в фильме про волшебную лампу Алладина. Он был сосредоточен, редко улыбался и пропадал целый день в гараже, где чинил вечно сломанный велосипед, налаживая непослушную педаль и поправляя куртку. Ту самую, которая так быстро стала ему мала в плечах.

Хозяйка усадьбы, где жила Маша, Кира Николаевна, негласно правила одновременно четырьмя участками. Бывшая гид при гостинице «Москва» раньше плавала заграницу, то есть была хорошо подкована в вопросах дипломатии и на даче наглядно проявляла свои способности. Ее первый муж, старый еврей, жил поодаль в бывшей, как говорила Машина прозорливая бабушка, конюшне, а новый муж, получивший прозвище «управляющий», обитал в «хозяйском доме». Кира Николаевна практически не появлялась на даче, а, появившись, вечерами играла на огромном рояле, который стоял на закрытой территории дачи, в ее собственной гостиной. Над роялем висел огромный Айвазовский, «Девятый вал», и когда она, наконец, заканчивала концерт и выходила «в люди» (чтобы объявить, что все едут в кино и, хлопнув при этом, дубовой дверью), картина била о Машину стенку. Кино было во Всеволожском, в десяти километрах от Мельничного, и туда ехали на машине ее сына, выпускника Военной Академии, который потом по уши влюбился в мать Кирилла, Анастасию Владимировну, да так сильно, что всем одновременно пришлось с дачи съехать, такие жуткие скандалы разгорались по ночам. В какой-то момент Кира Николаевна, наконец, купила огромного дога, серого и злого, который был грозно представлен управляющему и матери Кирилла, видимо, в качестве назидания. Мать Кирилла правильно отреагировала на собаку, на даче бывала реже, и дог, уже совсем прирученный, стал теперь Машиным с компанией главным соучастником вылазок за хозяйской малиной и ревенем, и даже играл в финальном спектакле.

Как-то Славка спросил Машу, очень глубокомысленно и важно:

– К тебе когда-нибудь утром приходил мужчина?

– Нет, – поперхнувшись яблоком, также серьезно парировала Маша.

Утро в Мельничном ручье было необыкновенным. Пахло цветами и свежескошенной травой, и Маше было нестерпимо хорошо от ощущения крепости собственного тела, запаха высушенных прямо на улице накрахмаленных простынь с ароматом яблок, горькой вишни и смородины. Она проснулась от того, что кто-то стучал прутиком по оконному стеклу. Было солнечно, небо, еще совсем холодное, бледно-сизое, проглядывало сквозь дрожащее туманное марево утра, а воздух был по-летнему свежим, почти морским, южным. Она повернулась на кровати, и одеяло неловко сползло на пол. Славка повис на окне, пытаясь просунуть туда непослушный прутик и коснуться Машиной руки. Он несколько секунд смотрел ей в глаза, а потом спрыгнул вниз на землю и убежал.

Днем они часто играли, обычно – в мальчишеские игры. «Банка» была самой интересной из них, потому что ей предшествовали особые приготовления. Кирилл с серьезным видом собирал по всей округе палки, устанавливал их на пыльной песчаной дороге в качестве подпорок, а потом ставил на них большую консервную банку, которую нужно было сбивать битой. Ее он собственноручно вырезал тонкой пилой из поваленной соседями березы. Когда они играли, Маша кидала палку первая и всегда – не глядя. Палка улетала на сто метров влево, не касаясь банки вовсе, поэтому свой негласный приз – потрогать Славку за ухо – Маша никогда не получала. Зато другая игра была намного динамичнее и опаснее. Мальчишки били футбольным мячом о кирпичную стенку возле поля. Отскок был непредсказуем, и когда Маша, в очередной раз, промахивалась, бодро шагнув ногой в другом направлении, Кирилл многозначительно фиксировал «провал», отметив его тонкой тополиной палочкой на песке. Когда таких «отметин» было десять, Маше нужно было «понести наказание», то есть зажать мяч между ног и скакать с ним то расстояние, которое кто-то из мальчишек отмерил, в зависимости от количества пропущенных ударов. Кирилл никогда не вышагивал Машин «маршрут», а нарочито услужливо «выпрыгивал» его. Каждый последующий шаг он отмерял плевком, который смачно печатал на пыльном асфальте, а потом, разбежавшись, отталкивался от собственной слюнявой метки, прыгая – дальше. Маша люто ненавидела эту игру, но никогда ее не избегала, ожидая, что в последний момент ее позовет домой мама, или появится, наконец, Славка, который обязательно проскачет гадкую дорожку сам. Так, собственно, обычно и было.

Как-то на дачу приехал иностранец. Кира Николаевна привезла новозеландца, и он выхаживал по их владеньям гордый как петух и вежливо кланялся.

– Ты видела? – Кирилл был взъерошен и возбужден от бега, но казался счастливым. Протянул Маше целый «блок» разноцветной и пахучей импортной жвачки:

– Что это?

– Ты такого не пробовала. Это самое вкусное, что может быть!

– Мороженое, что ли?

– Я теперь самый счастливый человек на свете! – шептал Кирилл.

– Почему?

– Вкладыши!

Смешные картинки с «микки-маусами», цветными картинками животных из мультиков, прилагались в качестве презента к недоступной тогда импортной жвачке. На них потом «играли» в школе: лупили ладошкой по подоконнику – перевернется или нет. Перевернется картинкой вверх – твое. Не перевернется – вкладыш проигран. Иностранец жил у Киры Николаевны долго. Под конец своего пребывания он совсем как-то обветшал, обветрился. Душа, чтобы мыться на даче, тогда не было ни у кого, а на озеро он ходить почему-то боялся. А когда, наконец, общими усилиями, он туда, на это озеро отправился, то потерялся по дороге. Пришел только через два дня, когда милиция уже искала его по всему поселку. Потом он, кстати, так и остался жить в России. Один раз даже бросил ключи в шахту лифта, побежал к Машиной маме Вере Ивановне в одних трусах и с собачкой, чтобы дала временное пристанище. В другой раз, отмечая очередной праздник, лег на ковер и… не проснулся. Отравился алкоголем. С тех пор Машина семья хорошо знала австралийское консульство, которое тогда только что открыли впервые, и которому Вера Ивановна потом давала ценные указания, как доставить тело обратно на родину. Доставке предшествовала история. Джордж страстно влюбился в Веру Ивановну. Улетев в Новую Зеландию, он во всем признался жене, а Вере Ивановне написал десять отчаянных писем о том, что любовь его – самое сильное чувство в мире. Не дождавшись ответа, он распрощался с женой и полетел в Петербург на постоянное место жительства. Вера Ивановна была предана памяти мужа, поэтому ухаживания отклонила. В трудные 90-е Джордж пользовался бешеным успехом у женщин, преподавал английский язык в Доме Дружбы, а по утрам появлялся у квартиры Веры Ивановны и Маши, с просьбой одолжить ему бидон, в котором он собирался принести им натуральное молоко, простояв за ним три часа в очереди. Маша была более благосклонна к Джорджу и всегда, отправляясь на совместные прогулки, брала его за руку. Вера Ивановна была, напротив, холодна, поэтому Джордж в конце концов даже сказал Маше в полном отчаянии: «Извините, Маша! Но я лублу вашу мать и не могу жениться на вас!» Подытоживая, следует отметить, что Джордж был последним романтиком и, действительно, очень трагично свой вкладыш проиграл, как-то для всех и для себя неожиданно, и совсем по-детски, наверное.

Если вернуться к тому славному времени в Мельничном Ручье, то кульминацией лета была кража Машиного велосипеда. Она поехала на станцию позвонить из автомата, опустила заветные пятнадцать копеек, вышла – а ее красной, ярко сверкающей «камы» – не было. Машу как будто током ударило. Она помнила, что велосипед стоял прямо на деревянном крыльце, и был повернут в сторону железной дороги, а теперь вместе велосипеда был чей-то окурок и – пустое место, воздух! Маша – не поверила, осмотрелась. Вытирая слезы, дошла до киоска с мороженым. Обида душила. Какое-то время Маша надеялась, что велосипед привезут обратно, или произойдет что-то такое, что не позволит явной несправедливости так жестоко ворваться в жизнь. Велосипеда – не было. Машина мама не расстроились, и даже не рассердилась, а Славка обещал, что до осени будет возить ее на своем собственном велосипеде, который привезла в подарок его мама из Африки. Велосипед этот был с великим множеством цветных наклеек и тремя несколько покореженными фонарями, зеленым, желтым и ярко красным. Так Маша впервые узнала, что на свете есть благородные люди и что бывают только два вида рам – женские, под большим углом и безопасные, и – мужские, на которых только одна железная палка, параллельная земле, куда и нужно садиться. Ощущение присутствия Славки за спиной, который отчаянно крутил педали в два раза быстрее, чем обычно это делала она, было столь чудесным, что Маша совершенно забыла об инструкциях безопасности, и потом, по глупости, как-то даже поехала на этом велосипеде сама и одна: со всего маху хряснулась прямо на железную «мужскую» раму.

А потом они все вместе отправились в ЛТО. Учеников собрали прямо с дач на «редиску» и «щавель», то есть завезли всей школой в лагерь и расселили в бараках. Грозная дама в сероватом халате обошла каждую комнату на шесть коек и четко сообщила о распорядке дня. Побудка была в пять утра, потом был кросс вокруг поля под песню группы «Секрет» «Привет», а потом их всех развозили на сельскохозяйственные работы «в поля», где и оставляли на целый день. За обедом давали, в основном, – хлеб, единственное съедобное пропитание, которое было у администрации лагеря, но зато под вечер можно было забраться в чужой барак и съесть родительские сушки, которые запасливые одноклассники хранили еще с воскресенья, когда лагерь был открыт для посетителей. Сразу пугали «местными», молодыми парнями – трактористами, которые тоже выходили в поля и пытливо вглядывались в лица девушек. Через день в одном из бараков была дискотека, где Маша впервые встретила представителей соседних школ. Кирилл спал в бараке «для мальчиков», как и Славка, и только через неделю пошли слухи, что оба приятеля ухлестывают за «штучкой» из соседней школы, что, впрочем, оказалось злой шуткой Машиных подруг. Они старательно мазали Машу по ночам пастой и, однажды даже спрятали ее одежду в душевой, где Маша долго боялась появляться, по причине страха продефилировать голой перед пытливыми представительницами трех соседних школ. Это было куда страшнее и обиднее, чем необдуманная фраза Машиной одноклассницы Леры, которой родители привезли из дома теплый плед, и она громогласно сообщала, что ей – «жарко» в пять часов утра, скидывая плед на пол и демонстрируя большое белое тело, чем дико настроила против себя пять соседних оледенелых скелетов под простынями. Так и не обнаружив свою одежду, Маша тогда отправилась на дискотеку в пижаме и была прозвана одноклассницами «арестанткой». Впрочем, ей все равно повезло больше, чем Юльке, например, которая без посторонней помощи, сама объелась щавеля, собранного с полей и полностью потеряла вкусовые ощущения. Теперь, она каждое утро, как и Лера, просыпалась в пять утра, разворачивала конфету, съедала ее, громко причмокивая, и на весь барак сообщала, что «вкуса – нет и не будет!», чем вызывала неминуемое сочувствие окружающих, которые закупали ей конфеты тоннами, в ожидании, когда он, этот самый вкус, наконец, «вернется».

А потом Славка – пропал…. Об этом сообщила пионервожатая, обходящая бараки и засовывающая фонарик под каждую кровать, не прятался ли он где-то поблизости, как заблудившийся щенок или брошенный котенок. К Славке никто не приезжал, вестей от отца, тем более, от матери, он не получал и ходил по лагерю понуро, но гордо. А в тот день, – раз и след простыл. Под вечер оказалось, что сбежал к «местным», обыграл кого-то в карты и напился до чертиков, за что его заочно исключили из пионеров. Славка не обиделся, а только страшно дулся на пионервожатую в течение целого года. Зато среди одноклассников он стал негласным героем, и за это его особо невзлюбил Кирилл. В тоже лето, в этом же ЛТО Славка притащил Маше целый ящик мороженого, которое долго хранилось потом в ее холодильнике, на радость маме и подруг, которые только и расспрашивали о том, что будет дальше, и будет ли. Тогда же Маша завела дневник, где расписывались все, кто приходил к ней на день рождение, и где Славка впервые официально написал, что нравится ему только она.

Когда начинался учебный год, радовалась этому событию все. Осенние сумерки, стальной холод, крадущийся вдруг под кофту и вдруг – ниоткуда взявшееся – внутреннее блаженство. Краски багряные, красно-желтые, такие густые, как на мольберте, выставленном прямо на улице: медленно накладываются кистью, а застывшая разноцветная масса в какой-то момент отваливается, шелушится на холсте, как согнувшийся в три погибели резиновый каскадер-игрушка на стекле в метро, куда ее с размаху бросил что-то тараторящий продавец. Из школы Кирилла все время выгоняли. В основном, за глупые шутки, прогулы, записки под партой. Много позже Маша поняла, что было это все-таки из-за его родственников – научных корифеев и антикоммунистов. Славку, напротив, в школе любили. Его отец никогда не высказывался на родительских собраниях и никогда их не посещал. Славка рос подобно травке во дворе, но было в нем что-то очевидно бойкое, мальчишеское. Честность, прямота, ясность мысли. Учился он неважно, но был с ранних лет, как говорится, «с руками»: чинил под партой замок, который только что нашел по дороге, выпиливал из дерева ажурный кораблик, мог решить четыре варианта контрольной по математике. Впрочем, и это было неважно. Любили его, как обычно любят – просто так.

* * *

В том же Тунисе их с Кириллом поселили в странной гостинице. С бассейном и множеством крыс, которые появлялись в самый неожиданный момент из-под кровати или из щели в полу ресторана. Известный анекдот «хорошо, что слоны не летают» мог бы быть переделан в тунисский вариант, «хорошо, что не летают африканские крысы». Туристов тоже расселили как-то странно, по одному человеку в номер и к незнакомым людям.

Рано утром они встречали с Кириллом восход в песках. За считанные минуты зашли далеко-далеко, в пустыню. Обдувало холодным ветром. Белым огнем горели широкие снежные полосы неба, которое вдруг померкло, воздух потемнел и буря, докатившись смерчем, закрутила пыль над равниной, тучей помчала ее над садами и промеж мраморных колонн. Стало темно, а потом, в один момент, небо расправилось, как осветило гигантским прожектором изнемогающую равнину. Желтая громадина вдруг показалась из-за песка, белый луч, розово-пурпурный, красный отражались теперь в изумрудном песке, словно в прозрачной воде. Солнце из грозовых туч озарило пески сильно и резко. Темно-сизый фон неба еще более усиливал яркость зелено-грязной земли.

– Ты видел? – спросила Маша.

– Ну, видел, – ответил Кирилл.

* * *

Началу отношений со Славкой, как Маше казалось на тот момент в школе, был случай, который произошел еще во времена их учебы, когда вовсе не он, а Кирилл пригласил ее на концерт. Раздобыл где-то билеты на итальянского певца Тото Кутуньо. Певец был дико знаменит, попасть на его выступления было практически невозможно, и событие его выступления для Петербурга было особым, если не сказать, – сверхъестественным. Кирилл пригласил Машу, демонстративно помахав билетами перед Славкиным носом, а когда она отстояла под дождем бесконечную очередь, сформировавшуюся под оградой, вошла в роскошный комплекс и бросилась к нему, наспех сунул скомканный билет ей в руку и убежал в неизвестном направлении. Он болтал с девицей из соседней школы, и Маша, от расстройства, не слышала ни одной песни. В антракте девиц уже было две, и Кирилл не только делал вид, что видит Машу впервые, но всячески давал понять, что не знает ее вообще. Зато после второго действия, набравшись храбрости, Маша все-таки вышла на сцену, чтобы подарить звездному итальянцу цветы. Поклонники знали, что Тото Кутуньо на каждом концерте поет одну из своих песен девушке тринадцати лет, ту самую песню, которую он в свое время посвятил дочери другого известного итальянского певца, Челентано.

Когда Маша вышла на сцену, ноги у нее подкосились. Она почувствовала, что находится где-то за пределами мира. Почти физически ощутила красоту и готовность двадцати других девушек, которые послушно встали в очередь и ждали удобного момента, чтобы отдать актеру цветы. Сама она тихонько плелась вслед за девушками, сощурив глаза и отворачиваясь от слишком яркого света рампы, пытаясь сообразить, где край сцены. То, что пришла ее очередь отдавать букет, она поняла, когда предстала перед высоким брюнетом в белом, который был как две капли воды похож на певца с рекламных плакатов, и теперь улыбался только ей одной, глядя в глаза и задавая все тот же вопрос, эхом звучащий раз двадцать на весь зал.

«Сколько вам лет?» – проговаривал в рупор переводчик снова и снова. Как и другие девушки, Маша гордо ответила, «тринадцать», а потом безнадежно посмотрела на Кутуньо. Певец заканчивал свой тур по сцене. Собрав букеты и на мгновение застыв на месте, он думал, по всей вероятности, о том, кого бы наградить на этот раз своей особой песней. Потом он сделал неловкий шаг, букеты посыпались на сцену, а он, запутавшись в проводе микрофона, стал их подбирать. Когда, наконец, он освободился от пут техники и подобрал почти все упавшие цветы, он вдруг ужасно заволновался. Время шло, а он только нервно шагал взад-вперед по сцене. Сделать выбор ему мешала какая-то странная внутренняя тревога. Он бросил взгляд в сторону длинной девицы в черном, которая улыбалась ему обожающей улыбкой, а потом, помедлив мгновение, вдруг пошел прямо к Маше, которая, в ужасе, оглядывалась теперь по сторонам. Когда она, наконец, отдала себе отчет в том, что выбрали именно ее, и ей предстоит пять минут стоять рядом с общепризнанным кумиром, слушая его песню, ей стало вдруг вовсе не радостно, а очень грустно и совершенно «не по себе». Она сжалась, напряглась, а потом всем телом прильнула к его белому пиджаку, и, глядя на него снизу вверх, затопала на месте, пытаясь попасть в такт музыке. Когда она сошла, наконец, со сцены, Кирилл бросился к ней откуда-то из темноты, обнял, стал расспрашивать, «как было». Маше казалось, что она сейчас потеряет сознание. Зато наутро ее встречала в вестибюле вся школа и ее сразу позвали играть в местный спектакль по Чехову. Теперь вместо старушек и вдов, которых она обычно исполняла, ей досталась роль женственной вертихвостки, а партнером учительница сделала Славку, который играл Машиного мужа и должен был надеть смокинг.

Когда представление закончилось, Маша впервые выпила шампанское, и ей показалось, что она кружится по украшенному цветами спортзалу, и на нее смотрит весь мир. Потом они шли по улице и впервые поцеловались. Повсюду пахло сиренью и так, собственно, и начался их роман. И так, собственно, Маша почувствовала, что – полетела. Внутри била такая необъяснимая энергия, что она запросто выигрывала кросс на пять километров на городской Олимпиаде, до двенадцати ночи пропадала на теннисном корте, вылизывала квартиру, хорошо училась, и даже стала компьютерным гением. Учитель математики так проникся к Машиному чувству, которое теперь исходило от нее в радиусе ста километров, что запустил программу «Монополия» (перегнал ее в школьный допотопный компьютер и сидел в учительской до утра, играя и обыгрывая Машу, которая была приглашена в качестве почетного соучастника и зрителя азартной игры). Математик был грозой всей школы, подобной чести не удостоился никто, даже его молодая жена, но Маша теперь могла проводить в учительской долгие часы, заслуживая каждый раз испепеляющий взгляд мамы за то, что пришла слишком поздно домой и неодобрительно хмурые брови завуча. Когда закончился десятый класс, математик даже пригласил Машу домой, и они, выпив ликера, танцевали в этой самой квартире под музыку «Юнона и Авось», после чего Маша поняла, что она первая красавица школы и взрослая женщина.

Славку Маша не то, что полюбила. Нет. Оценила. А, оценив, как будто – попалась. Хлопнула внутри какая-то смешная ловушка, расправилась тугая пружина. Раз и – все. Она также понимала, что его отношение к ней, – дано авансом и в любую минуту – может исчезнуть, а если исчезнет – его, этого чувства и отношения, будет ужасно не хватать. Почувствовав это, она как за соломинку ухватилась за мысль о нем, боясь отпустить. Родители не знали, в школе – догадывались. Когда Машина мама уезжала на дачу, он тайком приходил к ней домой. Она встречала его на лестнице, выносила ароматные кислые яблоки. Рассовывала их по его карманам, пытаясь скрыть собственную неловкость. Он брал ее за руку и долго-долго держал в своей, гладил ладонь, а потом они вместе шли по лестнице наверх, и уже там, на пороге, когда громко хлопала входная дверь, он резко поднимал ее на руки, а она, вырываясь и задыхаясь, шептала «не надо»! Вдруг сказала ему, что он не понимает только одного – ощущения невесомости, обняла его, успев подумать, что родилась, просто родилась для того, чтобы быть плющом вокруг его тела.

А потом Вера Ивановна сообщила Маше, что они едут в Сочи отдыхать.

– Мы же не можем расстаться, вот просто так! – сказал он.

– Нет, – ответила Маша.

– Тогда я тоже поеду.

…Когда Маша уехала на юг, то буквально считала минуты. Было невозможно прожить хоть один день без его шуток и тепла. Вера Ивановна сняла для них с Машей небольшую комнатку, почти под потолком кирпичного дома с видом на море на двадцать гостей. Там, наверху, под раскаленной крышей, в душной комнатке Маша подолгу лежала и думала, как он приедет. Влезет на балкон, или просто окликнет ее. Бежала к нему. Валуны, врезанные в море, галька, колющая ноги, протянулась на многие километры. Белые резные поручни вдоль пирса. Он был грязный, потный, веселый, сразу скинул футболку и засмеялся как ребенок. Заболела. Мылась в холодном душе, не могла найти мыла, босиком вбежала на балкон, а потом мокрыми ногами по полу – обратно. Боялась, что мама вернется не вовремя. Катались на катамаранах, старых, ржавых, со скрипом, брызги соленые. Потом мама купалась у дикого пляжа, и Маша боялась, что она поранится о ржавые купальни, почему-то долго смотрела на нее, как будто хотела сказать о чем-то, но не смогла. Машина мама старательно вытиралась полотенцем, фыркала и улыбалась солнцу. Было странно, что она, такая близкая, такая родная, ничего не понимает, ни о чем не догадывается. Снова море, спокойное, гладкое, волны в тон небу, голубые, с проседью, сворачивались в трубочку, маялись у берега. Они гуляли, пили кофе и сок, а потом решили поплыть на деревянном корабле, пришвартованный неподалеку, рупор громкоговорителя зазывал посетителей, активно прогнозируя предстоящую программу. Асфальт на далекой пристани – раскален добела, только разноцветные зонтики и силуэты отдыхающих в пестрых купальниках. Он с залихватским видом купил стакан мартини и залпом его выпил. Завернув Машу в махровое полотенце, полез в воду, плавал наперегонки с золотисто-красными рыбешками, как будто бултыхнулся с лодки не в теплое Черное море, а спустился в скафандре в Тихий океан, где повсюду орудуют злые акулы. Внутри у Маши все сдавливало. Ей было страшно и весело, хотелось расцеловать его загорелое тело и снова проводить рукой по его мускулистому животу и смеяться. Пройдет столько лет, и каждый мужчина будет в какой-то момент родным и любимым, ведь невозможно к нему не привыкнуть, думала Маша, но разве когда-нибудь это юношеское ощущение может повториться? Как морячок в бескозырке из старого кинофильма о море, родной, трогательный, заботливый. Как ей хотелось поглотить его и собой же – спасти. Как будто замкнулся какой-то внутренний круг, ребенка и женщины, как ожило все то, что Маша видела когда-то во сне, когда однажды заболела жутким гриппом, и ей, в ночной полудреме, казалось, что тяжелые узорчатые тарелки на бледных обоях стены оживают и переговариваются между собой на непонятном языке. Время остановилось, замерло. Пестрело крыло бабочки, которая так некстати садилось на его клетчатую рубашку. Маша поднимала голову и видела перед собой раскаленное солнце, чувствовала его жгучие ласкающие лучи. Бело-розовые камешки оставляли отпечатки на теле, и она осторожно снимала их, бережно откладывая в сторону. Его волосы слегка слиплись и были в совершенном беспорядке. Он зачесывал их назад, а они снова сбивались и ворсились ежиком. Маше заметила, что у самого уха, там, где мягкая мочка делает полукруг и уже касается шеи, один локон был немного кудрявый. До заката было три часа и было слышно, как трещат цикады. И еще был тот самый маячок, красный, отчетливо видимый меж созвездий Малой и Большой Медведицы, а днем он гас, уступая место окружающим его кипарисам, которые разговаривали между собой шепотом, донося до Маши гулкое эхо горных пещер, что спрятались за их спиной.

– Я так хочу домой, – вдруг сказала она.

– Почему? – обиделся.

– Там, на даче, уже давно – яблоки, – сказала Маша и поцеловала его в лоб.

…Кирилл вырос у Маши за спиной почти сразу по приезде. Он был единственным свидетелем ее романа, хотя теперь, о нем, о романе уже знали все. Кроме Машиной мамы, разумеется. В то время никому не могло прийти в голову, что в десятом выпускном классе, кто-то может, вот так влюбиться, так уверенно и умело все скрывать, но Кирилл, потрясенный до глубины души, в одни прекрасный день все рассказал своей матери, которая и узнала о Машином падении самая первая. Именно факт лжи, а вовсе не падения очень долго потом сердил Машину маму. Маша в связи с этим только пожимала плечами, чувствуя себя настоящей героиней, уверенно повторяя «ничего не было». Она и сама так думала. В связи с тем, что мама Кирилла ее все-таки выдала, Маша теперь каждый вечер рассказывала дома, как одна ее подруга в третьем классе попросила ее, Машу «положить на ладонь пять копеек». Когда Маша положила на открытую ладошку пятачок, подруга с силой ударила по руке. Монетка улетела туда, где стояла школьная буфетчица тетя Шура и продавала пирожки, а Маша впервые в жизни узнала, что такое предательство. Дома у Маши анекдот не пользовался успехом, и встречаться со Славкой ей все равно строго запретили, впрочем, в этом не было необходимости. Он провалил вступительные экзамены в институт и уехал вместе с пристыженным полковником-отцом обратно в Юрмалу. Машу родственники буквально внесли на руках в Политехнический институт, и она сделала вид, что обо всем забыла.

* * *

Дома, как и в той жуткой гостинице в Тунисе, Кирилл всегда спал до трех часов дня. Медленно вставал, шел в ванную. Долго мылся. В очередной раз рассказывал Маше о своем детстве, потягивая кофе, который обязательно проливал на белоснежный махровый халат. Потом сказал, что хочет иметь детей, а потом, через несколько минут – передумал и решил, что он отправится в Америку.

Поехал туда с девушкой с работы. Маша даже не знала, как ее звали. Вернулся, правда, быстро. Рассказывал, что снарядил там целую экспедицию, целую парусную регату, которая следовала по пути Колумба. Говорил, что во время шторма на их корабле отказало электричество, и он 24 часа простоял у штурвала. Потом он жил в Нью-Йорк, потом – в Чикаго. Они с девушкой совсем не могли заработать денег, Кирилл что-то мастерил по компьютерной части, а вечерами они шли на званые приемы, и как-то перебивались с едой. Когда он вернулся, то сразу покаялся, и Маша стала снова жить с ним дальше, в той же профессорской квартире. Потом он получил еще одно высшее образование, и они все еще были вместе. Что их связывало? Как ни странно – родители. Как будто мысленно жили каждый в своей семье, но зато всегда могли поболтать о прошлом, или о том, что было после него.