Вера Ивановна, Машина мама, Анастасия Владимировна, мать Кирилла и ее двоюродная сестра Виктория Георгиевна дружили. Почти одновременно закончили искусствоведческий факультет Университета. В то время факультет был элитным заведением, если не сказать – самым престижным. В университетские годы Вера Ивановна, как и Анастасия Владимировна, были значительно больше обеспокоены своими кавалерами. Виктория же всерьез готовилась к экзаменам, подолгу сидела в Публичной библиотеке, радовалась, когда академик Попов пожимал ей руку перед началом занятий, то есть, очевидно, и явно пользовалась уважением и доверием самых строгих преподавателей. Виктория была «не по годам» серьезной и по-своему высокомерной. Полная армянская девушка интересовалась Рембрандтом и Веласкесом, хорошо одевалась и разговаривала даже с сокурсниками с некоторой старомодной учтивостью. Мать Виктории была армянкой, воспитывалась в частном пансионе. Была она человеком тонким, душевным, аристократичным, безукоризненно воспитанным. Отец Виктории, крупный петербургский врач еврейского происхождения, во время блокады сколотил неплохую коллекцию антиквариата. Квартира была сплошь уставлена старинной мебелью, но о самой коллекции в семье умалчивали, иконы, картины, мебель и посуду демонстрировали только самого узкому кругу друзей, да и то, по особым праздникам. Красного дерева комод всегда закрывался на потаенный ключ, а внутри инкрустированного произведения искусства был тайный ящичек, где была та сама волшебная кнопка, приводящая в движения потаенный механизм, который позволял столу развернуться на сто восемьдесят градусов и отрывал на обозрение скрытый от постороннего глаза сейф.
Долгие годы Вера Ивановна и Виктория не виделись. Виктория позвонила Вере Ивановне домой, когда Маше было уже лет двенадцать, попросила с ней встретиться. Вера Ивановна тогда пришла домой опечаленная, сказав, что родители Виктории умерли, и она, потеряв работу, находится на грани болезни, нуждается в помощи. Причина потери работы были еврейские корни и еще что-то. Это что-то был душевный недуг, которым Виктория страдала. Вера Ивановна, женщина легкая в общении и деловая, по сути, прониклась к ситуации молниеносно, не отвлекаясь на детали. Она немедленно позвонила заведующей кафедры, и та устроила Викторию на работу. А вскоре Маша попала в дом к Виктории на Аптекарском переулке и увидела тот самый завораживающий сейф, обветшалый от времени старинный дымоход, кирпичную печь, сводчатые потолки времен Петра Первого.
Жила Виктория одна. Была она грузной, очень полной, до смешного просто, и, по сложившемуся в народе алгоритму «хорошего человека должно быть много», была, действительно, несказанно доброй, лучезарной, как будто в ее взгляде из-под массивных очков сосредоточилась вся скорбь и понимание ее еврейских и армянских предков. Была в ней какая-то странная сумасшедшинка. Какая-то «не от мира сего» вдохновленность. Как-то Вера Ивановна обмолвилась, что во времена их юности, Виктория была безумно влюблена в одного из их сокурсников, некого Гошу, теперь известного лектора Петербургского университета. Виктория была настолько влюблена, что, когда нужно было писать диплом, а учебный процесс подходил к концу, она вдруг неожиданно для всех, и тем более себя самой, заболела. Начала пропускать занятия, а под конец семестра набралась храбрости и отправилась к Гоше домой – признаваться. Почти как Татьяна Ларина. Гоша был тоже старомоден, но еще более высокомерен. Вечно ходил в застегнутой до горла рубашке и смотрел на окружающих ироничнее, чем можно было представить глядя на его тощую, вытянутую к небу фигуру. Почему Виктория влюбилась именно в него, никто, естественно не знал, да и не мог знать. Факт оставался фактом. Любовь Виктории была сильной, и страдала она от нее ужасно. Сокурсники как всегда бывает в таких случаях все знали, а зная, ждали, каким образом, эта литературная история должна разрешиться. Разрешилась она очень просто и еще более литературно, чем написано у Пушкина. Гоша встретил Викторию на лестнице, познакомил с родителями, угостил чаем, а потом сказал ей, что сто лет как влюблен в другую женщину, «блоковскую незнакомку». Женщина та действительно существовала, была она Викториной сестрой, Анастасией Владимировной, закончила тот же искусствоведческий факультет, а спустя десять лет уже заведовала кафедрой. Когда умирали чьи-то родственники, она имела обыкновение немедленно прийти и поддержать человека. Обнимая несчастного, она всегда смотрела краем левого глаза на часы, успеет ли она к семейному ужину. Так она смотрела на часы и в объятиях Гоши, но на тот момент он об этом еще не знал, поэтому от Виктории отделался прямолинейно и быстро. Маша всегда помнила, что Виктория, может быть, одна единственная в семьи Кирилла, была, действительно, по-настоящему в кого-то влюблена. Она обожала поэзию и живопись, часто рассказывала о том, что у нее у самой – шизофреническая болезнь Пушкина, вновь и вновь вспоминала Гошу, который был для нее и самым красивым мужчиной, и самым коварным злодеем.
Тогда Виктория заболела в первый раз. И тогда же, почти за месяц до окончания курса, попала впервые в психиатрическую больницу. Через месяц ее выписали, а ее мать быстро выходила ее, отпаивая желтками, по старинному медицинскому рецепту. Виктория быстро встала на ноги, начала жить заново, а из знакомых кроме Гоши об этом никто не узнал. Бывают ли у шизофреников рецидивы? Бывают. Вот и на этот раз прошло двадцать лет и все повторилось. После очередного курса лечения Виктория оказалась у Веры Ивановны дома, куда приходила почти каждый день, и где стала почти полноправным членом семьи. Сидела с Машей по вечерам, когда родителей не было дома, читала сказки, гладила по лбу. На Машин день рождения приносила море цветов и устраивала собственного сочинения перформансы-шоу, которые заключались в том, что каждого из детей нужно было поочередно отстегать ремнем. Неизвестно по какой причине, но отпрыскам безумно нравились такие упражнения, и каждый ребенок начинал Викторию боготворить, как будто попадал под магическое воздействие ее странной натуры. Дети становились к Виктории в очередь, и она, поочередно, шлепала их маленьким кожаным ремешком с железной пряжкой. Каждый из приглашенных гостей не только не обижался, а наоборот, еще и просил, чтобы отстегали именно его. По окончанию праздника ели все те же пирожные и просили Виктория поиграть еще.
Приходила она домой к Вере Ивановне часто. А потом – снова заболела. Вера Ивановна и Маша ездили к ней уже в Гатчину, в психиатрическую лечебницу, где Маше было страшно до безумия. Все лестницы обтянуты проволокой, чтобы заболевшие не смогли при желании спрыгнуть вниз, медперсонал – затянутые в тугой белый медицинский халат живодеры с тусклым взглядом, лица неживые, усталые. Виктория сидела в небольшой душной комнате с отрешенным взглядом. Вырезала что-то из бумаги и складывала обрывки в картонные коробочки. А еще, Маша это очень хорошо тогда запомнила, над ее красивыми пухлыми губами выросли усы. Врач объяснила, что она давно не брилась.
Пропала Виктория неожиданно. На работе в Институте подолгу стояла в туалете и мыла лицо. Теперь уже не ее мать, а Вера Ивановна сразу чувствовала приближение болезни, подходила к ней что-то спросить, как будто «невзначай», увидев только странный блуждающий взгляд. Виктория снимала с себя драгоценности, клала на раковину и нервно курила. За несколько месяцев до этого Виктория начала ходить в церковь. Еще до болезни рассказывала Вере Ивановне, что познакомилась с очаровательным юношей. К вопросу о личной жизни Виктория, как все в семье Володи, всегда относилась с подчеркнутым вниманием, часто говорила, что «с личной жизнью у нее все в порядке». Ее постоянный кавалер, бывший студент, приходил к ней все реже, был тоже очень странен. Но она все равно подолгу рассказывала о его многочисленных достоинствах и многочисленных походах в кино, таинственно поднося палец к губам. А после встречи с церковным юношей, в ее глазах снова появились озорные огоньки, и она все больше отставляла пальчик немного в бок, когда пила чай и все рассказывала и рассказывала о нем.
Вера Ивановна, Маша и Кирилл искали ее повсюду. Позвонили в милицию, потом Вера Ивановна раздобыли ключ от ее квартиры. Вошли. Осмотрелись. Вещи были разбросаны, а комод, по всей видимости, кто-то пытался вскрыть. Явных следов существования чего-то страшного в этой квартире не было. В какой-то момент Маша бросила взгляд на балкон и почему-то зажмурилась. Открыв глаза, увидела ворох грязного смятого белья. На балкон Вера Ивановна не пошла, только подобрала ночную рубашку огромных размеров, которая лежала у смятой разостланной кровати.
Потом Маша нашла ее дневник. На первых листах он был весь исписан нежными стихами и воспоминаниями детства, под самый конец был исчиркан, смят, порван. Из-под клякс проступали слова ненависти по отношению ко всей семье. Причину Маша поняла не сразу, но постепенно осознала, с ужасом листая страницу за страницей. То, с каким страшным рвением она поносила все то, что видела вокруг, настолько не вязалось с той лучезарной улыбкой, с которой она приходила на день рождения, встречала в болгарском порту теплоход, на котором они ехали, приносила цветы, что Маше стало по-настоящему жутко. Судя по всему, неудавшаяся любовь к Гоше сделал свое дело. Анастасию Владимировну Виктория, в страшные моменты своих приступов, люто ненавидела. Впрочем, могло ли это иметь большое значение, если в болезни все же никто не был виноват? А еще Маша наткнулась на ее завещание, в котором все книги были переданы ей, Маше, и ее же, Машу, Виктория просила позаботиться о Кирилле и никогда его не оставлять.
А потом наступила весна, и балкон в квартире, где Виктория жила, потек. Потек ею же, о чем дворники сообщила рано утром, и Вере Ивановне, и в милицию. Через несколько дней оказалось, что пришел в милицию и сам виновник, во всем признавшись. Молодой юноша из церкви все это время жил у Виктории, и, по его словам, «сделал бы все точно также, если бы повторилось».
«Сексуальная жизнь ее всегда интересовала», – опустив глаза, говорила на суде подруга Виктории, странным образом вкладывая в эти словосочетания какой-то никому не ведомый смысл. Маше вспомнилось, как на одном дне рождении Виктория рассказывала, как в детстве она и ее сестра Анастас я Владимировна дарили друг другу торты, золотые, серебряные и из черной икры. Видимо, детские воспоминания так и остались где-то далеко, в той волшебной печи, где пекли эти торты. Юношу, впрочем, все равно осудили условно, признав безумным, а Викторию быстро похоронили с родственниками на мемориальном Серафимовском кладбище.
Когда Маша отдыхала спустя какое-то время летом на той же даче в Мельничном ручье, то всегда натыкалась на эти книги, которые достались ей от Виктории. Врубель, Серов, Репин, все то, что проходили тогда на кафедре истории зарубежных литератур на искусствоведческом факультете. Маша также всегда натыкалась на дневники ее матери, красивой тонкой армянки, также завещанные ей, Маше. В них мать Виктории писала о поэзии, своей жизни, институте благородных девиц. В них она много рисовала акварелью.
Портреты были какие-то на редкость тонкие, хрупкие. Когда Маша листала страницы, ей приходила на память семейное предание, о том, как отец Виктории спас ее мать от смерти, когда женился на ней во время блокады, и что во время той же блокады, он собирал антиквариат, каким-то жутким образом ставшим причиной, может быть косвенной, смерти его дочери. Под конец жизни Виктория часто приглашала незнакомых людей в гости и открывала тот самый потаенный ящик комода красного дерева, где, как сказал юноша-убийца, давно ничего не было.
Кирилл отнесся к событиям неожиданно и по-мужски. Благо, событий за последний год было – немало. К чести его следует сказать, что он был первым, кто осознал, что Виктория не погибла сама по себе, Танечкин сын был украден – неспроста, и что каждый в его семье должен как-то нести за это все – ответственность. Поскольку представителем его семьи был пока все-таки только он сам, Кирилл и понес эту ответственность с должным терпением и достоинством. Его внимание к похоронам, дотошный подбор бумаг, поиски пропавшего мальчика, искренний ужас от всего того, что произошло, были настолько им прочувствованы, что Машу это действительно удивило и впервые по-настоящему – тронуло. После убийства Виктории он подписал необходимые документы и в короткий срок уладил все формальности в суде. Серьезности, с которой он выступал в присутственных местах на разных этапах оформления дела, сопутствовало чувство семейного долга и даже чести, которые, как казалось теперь Маше, поколениями взращиваются семейными устоями в ожидании, что когда-нибудь эти впотьмах брошенные сто лет назад семена-посевы все-таки в какой-то важный момент дадут нежданные, но удивительные всходы. Через полгода Кирилл стал писателем. За короткий срок изучил, обсудил, а заодно и обругал все то, что с ним происходило за все годы жизни, почувствовав, наконец, облегчение. Маша хорошо понимала, что ненависть, изредка проявляющая теперь в его желании говорить правду по разным поводам, была вовсе не талантом, злостью или честностью, но была продиктована и заложена собственной семьей. Как будто любви ему не хватило с пеленок, или она была отнята у него так страшно и жестоко, почти полностью. Отданная ему, с таким избытком и сполна, да еще и так рьяно, по негласному закону жизни, она вдруг исчезла, испарилась, забыла о нем, перекочевала к кому-то другому, да еще и – навсегда. Могла ли Маша оставить его, зная, как ему тяжело и чего он, собственно, лишился?
* * *
Маше казалось, что Славку она как бы встретила почти в то же самое время, когда не стало Виктории. Ужас от происшедшего был связан с полным, окончательным крахом всего того, что Машу связывало с прошлым, особенно с детством, особенно – с любовью. Они ехали с Кириллом на пароме в Швецию, чтобы как-то сгладить то ощущение подавленности, которое, как казалось, просто преследовало профессорскую семью, даже если ее представители не находились рядом или их не было в живых. На «Silver line» народу было много. Маша вспомнила, как когда-то отплясывала там под оркестр всю ночь. А теперь они просто побросали свои вещи в каюте, поднялись на лифте и вышли на палубу. Маша сразу заметила его. Белобрысый и совсем пьяный, он подошел к стойке и попросил рому. Была в нем все та же юношеская романтика – обязательно рому, как капитан Флинт. Кирилл не узнал его и спокойно заказывал еду в уютном китайском ресторане. Маша вся – рухнула. Одним махом. Ее любовь неловко облокотилась о стойку – полусидела рядом, в двух шагах от нее. Маша скользнула глазом по его правой руке. Кольцо на пальце. Из сумки – коробка с детской игрушкой. Значит, ребенок. Или показалось?
Маша вспомнила, как когда-то на даче проснулась рано утром, и кто-то стучал в окно. Она тогда слегка пошевелилась и увидела, как сквозь солнечные лучи его синюю спортивную куртку. Он тарабанил по стеклу и показывал какие-то смешные, до ужаса смешные рисунки, которые сам накануне раскрасил.
– Ты доплываешь сегодня до самого дальнего берега?
– Доплыву.
Маша отчетливо видела, как он плыл, и было бесконечно хорошо от этого яркого июльского обжигающего солнца и мурашек по всему телу. Он и сейчас был похож на мальчишку. Так странно похож. Не подошел к Маше, отвернулся, ждал, что будет.
– Доллары взяла? – голос Кирилл разбудил ее. Маша пошарила в сумке.
– Слушай, пойдем в каюту, а?
– Почему?
– Пойдем!
Кирилл грузно поднялся, они вышли из ресторана и спустились на лифте на третью палубу. Машу пошатывало. Он долго перебирал вещи, а потом резко повернулся к ней:
– Принесу поесть чего-нибудь, ладно?
Маше вдруг снова стало его ужасно жалко. Как будто вся его жизнь, жена, смерть отца и матери, девушка Танечка, странное убийство тети, все это как в один комок-клубок собралось и теперь точило, вливало ядовитое снадобье, которое нашли в египетских пирамидах при вскрытии, и которое потом поубивало каждого, кто осмелился тронуть гробницы. «И меня тоже!» – хотелось ей сказать, но она промолчала.
– Тогда я буду писать, – сказал он, как было всегда, когда у Кирилла было плохое настроение. Писательство в то время стало его главной тайной, важным хобби, единственной отдушиной.
– Пиши ради бога, кто тебя неволит, – спокойно сказала Маша, а сама вдруг почувствовала, что ей – все равно. Смятая рубашка Кирилла всегда раздражала ее, ведь это означало, что она сама ее плохо отгладила. Теперь казалось, что она ему даже шла, как будто чувства притупились, и ни одного, фиксирующего любые оплошности ее собственного поведения, не осталось вовсе.
Вышла. Закрыла за собой дверь. Вернулась. Открыла дверь, снова – закрыла. Вспомнила Ирину. Она бы сейчас что-нибудь придумала. Подмешала бы что-нибудь ей, Маше – в пиво, и Кирилл бы ее, Машу, остановил, не пустил. Маша вдруг засомневалась, стоило ли ей идти к Славке. Вздрогнула, как будто пыталась оживить в себе чувства. Все равно он – женат, все равно – она не сможет быть счастливой после стольких лет. Все равно….
Он стоял у стойки. Маша обходила зал, медленно, чеканя шаг, как будто танцевала чечетку, а потом пошла быстрее, совсем быстро, в такт музыке. Засыпающий конферансье играл джаз. Маша резко остановилась и села за столик. Посмотрела в иллюминатор: перламутровое море было уже почти черным, ядовитым. Пойти к Кириллу и все рассказать? Уйти и никогда не возвращаться? Ну, не могла же она просто взять и выпрыгнуть в воду?
– Надо что-то выпить, – сказал он и нагнулся над Машей, как когда-то в детстве делала она сама, когда он чинил велосипед, а она отмахивала от него назойливых комаров.
Выпили. Спустились в каюту. Маша хотела спросить, был ли он все это время в Чечне, служил ли, хотела сказать, что Кирилл – там не был. Она прекрасно понимала, что и то, и другое были выдуманными историями, что никакого благородства особого в нем, может быть, и не было, что это все – блажь, сиюминутное настроение. Она силилась придумать бесконечные подвиги, которые он совершал за время их разлуки, медали, которые он прятал в каюте, детей, которых он спас пока они не виделись. Он смотрел на нее своими чистыми голубыми глазами, и она, как когда-то давно, снова в них тонула. Ноги подкосились, и стало опять – на мгновение – невесомо, а потом снова – ужасно тяжело.
Искал тебя, писал. Приезжал. Узнал, что ты с Кириллом. Не знаю, почему так. Хотел. Переехал из Юрмалы в Москву почти сразу. Нет, не поступил. Ничего особенного про войну. Молодые не боятся смерти. Им нечего терять. А ты, вот, теперь, боишься, ведь, так? В Москве? Проходил сборы. В Чечне? Был. Два года. Получил ранение, подорвался на мине. За это. Младшего лейтенанта дали. Одноклассники погибли, кроме двоих. Обычно. Уехал на север, подрабатывал. Потом – в Польшу. Жалею, что не сделал карьеру. Смешно? Вернулся и жил в Вологде, работал на заводе химиком. Тогда ведь не платили, ты помнишь, давали паек. Достиг. Много знаю о химическом оружии. Убивает не сразу, а через неделю. На этом не зарабатывал, кстати, никогда. В Латвию не вернулся.
Слегка прихрамывая (упал с крыши, которую чинил, а у нее муж на машине только что разбился насмерть, а я и пожалел), он поднялся, неловко согнулся и подлил себе еще рому из бутылки. На Машу посмотрел уверенно, и как тогда, давно – прямо в глаза. Такого быть не могло, но было, и Славка был – такой же точно, открытый, неуверенный в себе, добрый, и совсем-совсем – несчастный, как будто жизнь его обманула, унизила, но он этого так и не знал, не понял, не заметил. Гордый, как прежде. Маша гладила его русые волосы и плакала. В пять утра она вышла в коридор из его каюты и закрыла за собой дверь.
На следующий день, как ни в чем не бывало, она вышла из каюты и отправилась с Кириллом на завтрак. Славки не было. Маша как будто одеревенела. Самое страшно было то, что она теперь чувствовала его, Славкино присутствие. Как будто грудь вросла в него. Вот в этот самый момент она знала, что он где-то сидит и пьет виски. Ей казалось, что она даже могла с точностью сказать, в какой части парома это было. Стало немного жутко, не по себе. Ей хотелось как-то распрощаться с Кириллом, хотя бы на секунду. Она не собиралась уходить, искать Славку, не собиралась ни с кем ссориться, что-то выяснять или рассказывать, но она должна была хоть на мгновение остаться одна, чтобы вновь, хотя бы представить его присутствие рядом, его тепло. День прошел как каторга на каких-то теплых островах, где одновременно включили весь возможный в мире свет и одновременно утеплили атмосферу до ста градусов по Цельсию. Кирилл отчаянно рассказывал о том, что именно он должен успеть сделать в Хельсинки, и Маша покорно следовала за ним, пытаясь сообразить, каким образом она могла отделаться от этого ощущения Славкиного присутствия, чтобы совершенно не сойти с ума, то есть выдержать то время, которое оставалось до возвращения на паром.
Когда они шли по пирсу и уже почти что подходили к парому, огромный корпус которого выступал из-за серо-бетонного здания с огромным цветным плакатом с изображением улыбающейся финской супружеской пары, Маша вдруг внутренне встрепенулась. Чувство стыда было столь сильным, что ей вдруг захотелось срочно покаяться, рассказать Кириллу о встрече, да и о том, что творилось у нее в душе. Она понимала, что желание было сиюминутным, как и растущее ожидание истерики, которая никак не могла начаться, но подступала к горлу, щекотала все внутри, активно напоминая о том, что в какой-то момент ее не удастся удержать, и она вырвется наружу. Обида на Кирилла улетучились, как будто все недомолвки разом растворилось в ощущении внезапного счастья, которого она не только не ожидала, но о котором уже давно перестала мечтать, и которое на нее вдруг обрушилось. Осознав это счастье, однако, Маша каким-то внутренним чутьем ощутила и его скорый конец, просто физически почувствовала пустоту, полную зияющую пустоту, которая следовала за этим счастьем как тень. Славки не было рядом с ней сейчас, но его и не могло в принципе быть рядом с ней по каким-то причинам, которых она не знала, не могла придумать. Кирилл, на удивление, ничего не замечал. Удивляться было особо нечему, ведь он никогда не отличался особым вниманием к Маше, особенно последнее время, но на этот раз, его поведение было каким-то особенно спокойным, и вел он себя как-то благонравно, достойно. Маша вновь и вновь пыталась собраться с мыслями, но они, как будто бы, улетучились. Воля не то, что отказывала ей, нет, внутреннее напряжение было столь сильным, что она в принципе не понимала, что нужно делать или говорить, как такую ситуацию контролировать или разрешить. Сначала она подумала, что потеряла паспорт, который долго искала в сумке, потом вспомнила, что забыла свою куртку в кафе, потом вдруг, ошарашено, пошла не в том направлении, не заметив, что посадка была, как обычно в левом терминале, а не в правом. Обычно в таких ситуациях приходила какая-то помощь извне, встречались незнакомые или знакомые люди, что-то гремело, ломалось, какая-то бытовая мелочь приводила в движение и мозг, и весь организм. Сейчас же она шла по трапу в каком-то совершенно непонятном для себя состоянии транса, не в силах сосредоточиться. Единственным спасительным решением было выпить немного коньяка, но она почему-то старательно отбрасывала эту мысль, боясь, что наговорит лишнего, ударит стаканом по иллюминатору, сделает еще что-то совершенно ужасное.
– Слушай, ты в порядке? – наконец, спросил Кирилл.
Маша впервые посмотрела на него за целый день и ужаснулась. Скорее своему внутреннему ощущению равнодушия, которое теперь не душило ее как прежде, когда принимало черты обиды или ненависти, или еще чего-то эмоционально-живого. Теперь равнодушие как будто бы убивало ее медленным, но верным способом, не оставляя ни единой надежды на что бы то ни было.
– Совершенно, – проговорила она и, сев на полку, уставилась в окно, собственным пульсом отсчитывая минуты до вечера, которых оказалось более десяти тысяч.
– Когда же это закончится, – вдруг сказала она, удивляясь тону собственного голоса, такого незнакомого, со стальными нотками.
– Скоро! – бодро сказал Кирилл и улегся на кровать, раскрыв проспект предстоящего плана экскурсий по Стокгольму.
Маша услышала мелодичный звонок собственного телефона, который незамедлительно взяла. В трубку кричала сильно подвыпившая актриса, повторяя одну и ту же фразу. «Ты понимаешь, ее взяли, а меня нет» – десять раз подряд прогремело в ухо и, как и «я тебя люблю, твоя Саша Маркова». Маша внимательно слушала монолог, пытаясь придумать, каким образом ей выйти из каюты. Когда она нащупала ручку двери, то в ее голову вкралась надежда, на которую она уже не рассчитывала. Она почувствовала, что Кирилл вовсе не собирается оставаться в номере и уже стоит у нее за спиной, всем видом демонстрируя, что он тоже очень хочет пройтись по палубе. Маша попыталась сконцентрировать внимание на пьяной актрисе, поскольку актриса не реагировала на ее комментарии вовсе, что давало шанс куда-то скрыться из пространства каюты, где Маша все еще находилась. Часы растянулись, размылись, сверху давила каменная плита, которая снова и снова докладывала Маше на своем каменном языке, что она, Маша, больше не сможет двигаться никуда и никогда. Славки, она была уверена, на пароме, не было. Пароход должен был отчалить с минуты на минуты, и она монотонно обходила палубы, крепко держась за руку Кирилла, чтобы не упасть. Смирившись с положением вещей, она вновь и вновь пыталась сообразить, что именно нужно делать, но ответа не находила. Когда пароход стал медленно отходить от пристани, и она почувствовала движение машинных двигателей, ей показалось, что в небе вспыхнул ослепительный праздничный фейерверк, а в легкие насосом вкачали литр кислорода. Машинное отделение работало где-то под ногами, ускоренный ритм бегающих колесиков как будто пустил по венам кровь, участил удары сердца. Еще с полчаса она сидела в ресторане, уставившись в запотевший иллюминатор, и с интересом рассматривала снежные контуры бьющих о корму волн. Они пенились, неслышно шипели и морщились, а когда их, наконец, рассекали винты под водой, врывались на поверхность черными стальными воронками.
Когда они вернулись в каюту, Маше снова показалось, что ноги у нее подкосились. Кирилл достал компьютер и сел на стол, углубившись с чтение. Маша села рядом с ним и всем телом как врезалась в его корпус, почувствовав аморфную мускулатуру. Кирилл, как ни в чем не бывало, продолжал печатать, изредка выправляя пробелы и запятые, которые казались Маше малюсенькими осами или даже изредка, змеями, выползающими из экрана и корчившие страшные рожицы. Голова разболелась, она – отвернулась, закрыла глаза, пытаясь представить, что рядом с ней, вот так близко, сидел Славка. Сначала это было совершенно невыносимым, но потом, спустя какое-то время, стало даже приятно и неожиданно – спокойно. Кирилл работал всю ночь, а Маша так и просидела, прижавшись к нему, не в силах встать, или даже пошевелиться. Потом он выключил свет и лег, а она, прислонившись к стене, так и застыла, пытаясь различить огоньки теплоходов, следующих сходным курсом, но вокруг не было ни души, только мерные поступательные звуки машинного отделения давали знать о том, что паром движется. Наконец, она легла на свою кровать, почувствовав удары волн о борт, которые медленно покачивали пароход и, наконец, помогли уснуть. В пять часов она проснулась, было еще совсем темно. Маша почувствовала, как в голове пульсировала кровь, и ей на мгновение показалось, что ее сердце дико заболело – и спереди, и где-то сзади, в спине. Она сделала над собой усилие, встала, оделась и медленно открыла дверь. Свет коридора был тусклым, ее немного качнуло, когда она попыталась бесшумно закрыть дверь, а когда она дошла до лифта, ей стало как-то совсем нехорошо. Она нажала на кнопку и поехала вниз. Дверь раскрылась у самого машинного отделения, запах хлорки и какого-то странного мазута ударил ей в нос, постепенно пробудив ото сна. Она почувствовала, что у нее снова заболела спина и живот, и что ей ужасно холодно. Присела, охватив руками колени, а потом резким движением снова встала и нажала другую кнопку. Славкину каюту она нашла не сразу, но пробежав несколько раз вдоль крытого коридора, вдруг ясно поняла, что он был вот именно там, во второй каюте после поворота.
Постучала. Никто не открыл. Она медленно пошла по коридору, ощупывая мобильный телефон в левом кармане и пытаясь сообразить, что нужно делать дальше. Он окликнул ее, когда она прошла, как ей казалось, метров пятьдесят. Обернулась, побежала к нему, а, прильнув, почувствовала резкий запах одеколона. Легкость внезапного пробега – исчезла, как и радость, с которой она только минуту назад, когда он ее окликнул, вдруг представила, как он ее обнимет. Сердце забилось с перебоями, отдавая гулким и холодным ударом куда-то в печень. Все тело напряглось. Ей было ужасно непривычно раздеваться в темноте и одновременно складывать вещи. В какой-то момент она просто села на кровать и прильнула к нему, ожидая, что сейчас, наконец, все как-то разрешится. Он нагнулся к ней, накинул на плечи одеяло, прижал к себе еще сильнее. В виски снова забила кровь, и она с силой прильнула к нему, обхватив руками его голову.
* * *
О последствиях этой встречи Маша плохо помнила, но в течение двух дней по приезде домой ей казалось, что Кирилл убьет ее как-то совсем по-зверски, почти как когда-то Викторию заколол или задушил тот странный юноша из церкви. По крайней мере, первые два часа это желание Кирилла было особо очевидным, ярко написанным, просто выписанным маслом на лице. Потом она сказала ему о том, что тот парень в каюте был Славка, и именно с ним она почти две ночи провела в каюте.
– Ты просто сумасшедшая, – спокойно сказал Кирилл, а потом громко захохотал, как будто на него напал такой же приступ, как когда-то давно в Амстердаме после действия марихуаны. Он с облегчением вздохнул и уже набрал в легкие воздуха, чтобы сообщить ей, что Славка сто лет как живет в Америке, и что из каюты она вроде бы не выходила, но промолчал. Маша впервые обрадовалась, что не была за Кириллом замужем, расправила поникшие плечи и, отпустив, наконец, все, что все эти годы ее мучило и душило, хлопнула дверью. Из его фамильной квартиры она выехала быстро, царственным жестом кинув на стол ключи от машины. Единственный человек, который поддержал ее морально, был, естественно, водопроводчик из пятого подъезда, который изредка помогал поднимать сумки на пятый этаж ее родительской квартиры. Через полгода, впрочем, к Кириллу она вернулась.