Болид над озером

Щербаков Владимир Иванович

Книга состоит из повестей и отдельных рассказов, среди которых особое место занимает повесть «Далекая Атлантида» — романтическое произведение о легендарной земле, спор о которой ведется уже более двух тысячелетий. Обращение автора к этой теме отнюдь не случайно, он давно занимается изысканиями в этой области и достаточно известен среди атлантологов.

Книга рассчитана на широкий круг читателей.

Щербаков Владимир Иванович — писатель, сценарист, член Союза писателей СССР. В прошлом специалист в области электронных систем и математической лингвистики, много лет работает в научной журналистике. Автор научно-фантастических романов «Семь стихий», «Чаша бурь», военной повести «Летучие зарницы» и других произведений.

***

Художник Г. Басыров.

 

 

Предисловие

Владимир Щербаков — один из тех писателей, которые умеют совмещать в своем творчестве проникновение в саму суть научной гипотезы и высокое искусство слова. Как и многим его коллегам-фантастам, писателю, конечно же, приходится постоянно знакомиться с работами ученых, с главными направлениями исследований. И здесь ему помогает одно, на мой взгляд, немаловажное обстоятельство. В прошлом В. Щербаков был причастен к научному поиску не только как писатель, но и как ученый, специалист в области электронных систем и математической лингвистики. Однако так уж повелось: чем шире интересы фантаста, тем более выигрывает от этого жанр. Примечательный факт: документальный кинофильм «Невидимая жизнь леса» по сценарию В. Щербакова удостоен специального приза на XI Всемирном кинофестивале «Экофильм-84» в Остраве в 1984 году. Фильм этот был поставлен на Киевской студии научно-популярных фильмов и посвящен проблемам экологии. А в следующем году увидела свет военная повесть писателя «Летучие зарницы». Научно-фантастические же его книги — романы «Семь стихий», «Чаша бурь», цикл рассказов «Красные кони» — намечают главное направление в творческих поисках и с полным правом позволяют характеризовать их автора как фантаста. Сейчас перед нами четвертая книга, созданная автором в этом жанре.

В ней стоит отметить прежде всего повесть «Далекая Атлантида». Это романтическое произведение о неведомой земле Платона, располагавшейся некогда в Атлантике. Но у писателя на этот счет собственная концепция: не отрицая средиземноморской Атлантиды (Крит, Санторин), он берет на вооружение многие факты и наблюдения, относящиеся к другим регионам планеты. В. Щербакову удалось создать стройную картину глобального катаклизма, относящегося к десятому тысячелетию до нашей эры, в результате которого якобы погибла Атлантида Платона. Что тогда произошло? Падение одного или нескольких астероидов или, может, другой катаклизм космического или иного происхождения? Свидетельств на этот счет нет. Однако в любом случае катастрофа, в результате которой на дно Атлантики опустился целый остров, должна была сопровождаться сильнейшими извержениями вулканов и землетрясениями и, может быть, повсеместно по всей Земле. Упавший на Землю гигантский метеороид или астероид (или сразу несколько таких тел) непременно должен был разбудить земные недра. А вулканический пепел после небывалых по силе извержений и путешествия в атмосфере мог осесть где-нибудь поодаль от главного места действия. И что же? В. Щербаков во время своих творческих командировок разыскал на Дальнем Востоке нечто такое, что может иметь прямое отношение к данной проблеме. Именно там, на Дальнем Востоке и в Якутии сохранились целые кладбища мамонтов, а в долине реки Берелех кладбище мамонтов не знает себе равных. Как раз в долине реки Берелех писатель-фантаст обнаружил вулканический пепел от гигантского катаклизма прошлых лет. Это мощные слои глинистого лёсса, в которых, собственно, и погребены мамонты. По мнению В. Щербакова, животные паслись на пастбище, когда были застигнуты гигантским селем, затопившим всю речную долину вместе с мамонтами. Радиоуглеродный метод дает возраст этого пепла— 11,8 тысячи лет. Интересно, что отложения ила на дне Ирландских озер, то есть на другом конце земного шара, имеют тот же возраст. Палеонтологические останки насекомых позволили В. Щербакову сделать вывод, что погибла Атлантида летом. И что парадоксально: время года определяется здесь точнее, чем год глобальной катастрофы, поскольку радиоуглеродный метод оценки возраста связан с неизбежными погрешностями.

Это лишь один из примеров, который показывает, с какими поисками и умозаключениями связан жанр современной фантастики. Однако у этого жанра есть и другие возможности, которые свойственны литературе вообще. Герои повести «Далекая Атлантида» — люди ищущие, как и сам автор. Это и есть счастье в их понимании. Но на втором плане эскизно вырисовывается тень антиразума. Что вкладывает в это понятие автор повести? Антиразум вводится как «энтропийный разум», отражающий собой все негативное воздействие на окружающий мир. Нечто подобное, но совершенно в другом контексте встречается у А. и Б. Стругацких в их повести «За миллиард лет до конца света», где тоже своеобразно сопоставляются понятия «разум» и «энтропия». Однако вряд ли стоит сейчас пересказывать или даже раскрывать содержание повести, которую читателю предстоит прочитать.

Близок и созвучен нашему времени рассказ «Женщина с ландышами». Это на первый взгляд типично космический рассказ: читатель найдет в нем и описание далекой планеты, и некоторые детали, свойственные этому направлению в жанре. В то же время рассказ довольно психологичен, и космос здесь уступает место обычному и земному. Сказанное относится и к рассказу «Рождение ласточки», который, казалось бы, целиком посвящен удаленным от нас космическим мирам. Однако и здесь В. Щербакову удалось совместить детали далекого мира с деталями земными. И тогда приходишь к выводу, что из космических далей становится ярче видна Земля, а все, что происходит на ней, — это, в общем-то, и есть явление космического порядка. Видимо, это и хотел сказать автор своим рассказом «Болид над озером», давшим название всему сборнику.

Некоторые из рассказов, включенных в сборник, были не только уже опубликованы в нашей стране, но неоднократно переводились и печатались за рубежом. О них вряд ли стоит говорить в данном предисловии. И пусть судит сам читатель, почему, например, рассказ «Шотландская сказка» выдержал семь или восемь изданий. Хочется лишь пожелать счастливой судьбы и другим произведениям этого автора.

К. П. Феоктистов,

профессор,

доктор технических наук,

летчик-космонавт СССР

 

Далекая Атлантида

 

Рута

Над бамбуковой рощей проросли три звезды, когда мы вышли из темной воды, легли на деревянные лежаки, еще теплые, неостывшие после дневного зноя.

— Поймай мне богомола и расскажи об Атлантиде — сказала Рута.

— Ты видела когда-нибудь богомола? — спросил я, не оборачиваясь к ней, потому что мысленно перенесся к одной из трех звезд и мне не хотелось сразу возвращаться.

— Нет. Ни разу не видела богомола. Только на картинке. Знаю, что это большой зеленый кузнечик.

— Это не кузнечик.

— Знаю, знаю. Но похож!.. В Тбилиси их нет.

— Здесь, в Пицунде, их тоже немного. А с Атлантидой проще. Если хочешь, расскажу, но боюсь, потом долго не уснешь.

— Это страшно?

— Да. Все атланты погибли во время катастрофы. Было это в незапамятные времена.

— Почему погибли?

— Почему случилась катастрофа?.. Думаю, тогда в океан упал гигантский метеорит, поднял водяной вал с километр или даже больше. Наверное, он пробил земную кору, выплеснулась магма, смешалась с водой, все там вскипело, и град раскаленных камней засыпал волшебный остров. Потом он опустился на дно, ведь кора в океане тонкая и неустойчивая.

— Когда это было? — спросила Рута, расчесывая глянцево блестевшие волосы большим белым гребнем.

— Никто не знает точно… Время тогда замерло, может быть, даже сломалось.

— Что значит замерло? Время замерло? Разве время может замирать и тем более ломаться?

— Да. Сутки — это один оборот планеты. Вода замедляет ее вращение, приливы и отливы — это всепланетный тормоз. А катастрофа? Она тоже могла изменить скорость вращения. Был взрыв космической силы. Тучи пыли и пара скрыли Солнце, Луну и звезды на много лет. И потому все в мифах начинается с хаоса. Сначала тьма, тьма, ни моря, ни суши, ни света, потом появляется Солнце. Но не только светило исчезло. Исчезло и время. Движение планеты ускорялось и замедлялось, пока все в подлунном мире не вернулось на круги своя.

— Я об этом так мало знаю!

— Но ведь твоя будущая специальность — кибернетика. Это далековато от затонувших континентов!

— Если бы я не познакомилась здесь с тобой, я так и не узнала бы о том, как сломалось время… Кстати, как ты сюда достал путевку?

— Через литературный фонд. А ты?

— Через папу. О чем ты пишешь?

— Об этом… о другом… о море и земле.

— Какая у тебя специальность?

— Атлантолог.

— А как ты ее приобрел?

— Читал Платона. Думал. Читал все, что написано об Атлантиде. Снова думал и читал — но уже по-другому: не соглашаясь с написанным.

— Хорошая специальность…

— Пожалуй.

— Интересная.

— Да. А богомола, Рута, я поймаю завтра, ведь по этой части я как раз не специалист. Идет?

— Идет, атлантолог… Спокойной ночи!

* * *

В эту ночь мне снился сон. Город, древний и полуразрушенный… вокруг — ни души. Город атлантов? Не знаю.

Я всматривался в груды камней, обломки плит, выступавшие из-под земли, в мрачные трещины, разорвавшие улицы пополам. Когда-то здесь всколыхнулась твердь, и город умер. Землетрясение прокатилось, сметая дома, рассыпая их, как игрушечные кубики. Сколько с тех пор прошло времени? Во сне я будто бы пытался ответить на этот вопрос. Подспудная мысль становилась яснее и яснее: может быть, время текло здесь иначе, чем всюду. Как такое могло быть? Могло. Если только я видел следы той, самой страшной катастрофы, о которой сложили мифы и легенды во многих местах, удаленных от этого города на тысячи километров.

Атлантиде не помогли божества, высеченные из черного базальта. Столица ее вместе с островом погрузилась в морскую пучину. Но по обе стороны океана располагались провинции и колонии атлантов. Что с ними сталось, с этими городами, которые были удалены от эпицентра небывалой катастрофы? И может быть, я видел как раз один из них?

Пустынно на улицах, лишь тень птицы скользит неслышно по краю провала. Может быть, здесь шумели некогда орды завоевателей, набегавшие, как волны прибоя. Кровь обагрила стены и пороги жилищ, капли ее застыли на солнце, ветер превратил их в пыль. Затем, в долгие годы благоденствия, женщины с браслетами на запястьях и щиколотках, с драгоценными каменьями на подвесках были главным украшением города, и живые волшебные лики их после смерти остались на фресках среди домашней утвари, статуй богов, больших и малых: каждый лик хранил улыбку, страсть или невысказанную мысль — на веки вечные. Камни впитывали в себя жизнь людей с их силой и слабостью, удивительными находками ума, заблуждениями и фантазиями.

Что я вижу вокруг? Вот ящерица скользнула то обломку облицовочной плитки. На грани, присыпанной красноватой землей, остались отпечатки сухоньких лапок. Бусины ее глаз отразили свет на одно мгновение — и пропали. Я не слышу звука шагов — так бывает лишь во сне. Но я внимателен: передо мной неведомое. Ни за что не угадаешь, в какое время я попал, какие боги витали здесь над крышами храмов, на каких наречиях здесь говорили. Это тайна.

Если вдуматься в значение увиденного, то много догадок начнут теснить друг друга, но это случится позже. А сейчас я как бы пробираюсь ощупью, как в лесу. Свет солнца едва пробивается сквозь лианы. И никого вокруг, кто мог бы ответить на мои вопросы. Стоит проснуться — и ни вопросов, ни ответов. Каким-то чудом я сознаю это и не хочу просыпаться.

За площадью, за разрушенными улицами я угадываю присутствие людей. Они далеко от меня. Может быть, это совсем другие люди, не те, кто строил город и жил в нем. Но откуда-то приходит убеждение: я потому и увидел этот город, что кто-то здесь есть, кроме меня. И я, возможно, нужен им. Что ж, последуем дальше, на площадь, где теперь грациозно высятся капустные пальмы и папайи. Рядом со мной скользит тень. Ее очертания размыты. Я поднимаю руку, и тень, странствующая по камням с выщерблинами, повторяет мой жест.

Выхожу на широкую лестницу, укрытую ползучими растениями.

Справа и слева — квадратные колонны из черного камня; площадь — передо мной. Гигантская черная колонна в центре площади служит постаментом — наверху статуя человека, одна рука его покоится на бедре, другая указывает на север. Обелиски из такого же камня установлены по углам площади. На всем — следы забвения, запустения. Упавшие стволы гниют у самого постамента. Можно угадать линии улиц. Камни, из которых были выложены плоские циклопические кровли, обрушились вниз, стены тоже разрушены.

Напротив руины храма. Каменные стены покрыты резьбой, почти стертой ветром. Но когда-то с этих стен смотрели на людей каменные боги широко открытыми немигающими глазами, а над их головами вещали их волю священные птицы, и, крадучись, направлялись на водопой звери — у самых каменных ног богов. Я пытался разобрать надписи на портале. Буквы напоминали греческие, но я не узнавал ни одной из них и, конечно, не мог догадаться, на каком языке говорили люди, высекшие надписи.

Я обошел храм, перепрыгивая через каменные глыбы. Вошел внутрь, увидел статуи, каменную резьбу, глубокие ниши, в которых гнездились летучие мыши. Отсюда, из храма, хорошо виден был барельеф юноши над главным входом дворца. У юноши безбородое лицо, голый торс, лента через плечо, в руке — щит.

С площади — по древней улице. Потом — направо. Город — за моей спиной. Оглядываюсь — тени и камни, камни и тени, им две тысячи лет или более того. Внизу — следы, они пропадают в зарослях…

Следы привели меня будто бы к пропасти. Внизу, под кручей, бежал поток, красные и черные глыбы выступили из желтовато-серой воды. У горизонта река разливалась шире, каменный коридор расходился в обе стороны, стены его снижались, сходили на нет. Камень выскользнул из-под ноги, меня качнуло вниз. Холодный пот прошиб меня. Руки цеплялись за стебли, корни, загребали щебень. Тщетно. Я не мог удержаться на краю обрыва. Оставалось одно: оттолкнуться изо всех сил ногами от кручи и падать в воду. В считанные мгновения пытался я сообразить, куда мне лучше упасть, как потом перевернуться в воздухе, чтобы войти в воду ногами — удар должен быть сильным из-за высоты. И не было у меня уверенности, что я останусь жив, а руки сами собой скребли шершавый край последней каменной плиты, по которой тело мое съезжало вниз с той же неумолимостью, с какой перезрелое яблоко всегда падает с яблони.

Я знал, что это лишь сон, но не мог сразу вернуться или, быть может, не хотел возвращаться к привычному, обыденному, к тому, что зовется нормальной жизнью, где мне так не везло: ни разу я не видел ни развалин города атлантов, ни настоящего каньона, ни джунглей, ни разу не прыгал в горный поток, ни разу не спасал свою жизнь.

И только проснувшись, вспоминая сон, я осознал опасность, пусть призрачную: вряд ли остался бы я в живых, если нырнул бы в реку. У меня и сейчас кружилась голова от высоты: двести метров, не меньше! Меня поджидали скалы на дне, но скорее всего, я разбился бы до смерти о желтоватое зеркало воды: научиться нырять я не удосужился. Ибо куда как приятнее беседовать с очаровательной грузинкой и вообще проводить время в Домах творчества и туристских авто, на пляжах и курортах.

Что-то останавливало меня там… мешало приблизиться к краю обрыва. Что это было? Не знаю. Предчувствие, едва слышный сигнал, который, как ультразвук, остается за порогом восприятия… Словно кто-то невидимый предупреждал меня об опасности. Но я не внял предупреждениям, а предпочел проснуться.

 

Путешествие Ману

Ранним утром — купание в море. Чаша синей, успокоившейся за ночь воды впитывала свет. Вдали от берега светилась широкая струя течения, уходившего на юго-запад, к турецкому берегу; вблизи вода была жемчужно-мерцающей, ленивой, сонной.

И все утро потом — стыдно признаться в этом — я бродил поодаль от Дома творчества в зарослях ежевики, где надеялся встретить и поймать богомола. Ежевика уже созрела, я дотягивался до черных мягких ягод, и голубенькая моя рубашка стала пестрой от их сока и зелени. Я вернулся в корпус, переоделся, позавтракал. Снова пляж… Рута царственно сидела в тени, ее окружали трое молодых людей. Была она в оранжевой юбке, расшитой бисером, алых туфлях, каблуки которых расписаны золотыми треугольниками, легкой жакетке цвета полуденного солнца.

Я расположился неподалеку, не то читал, не то дремал, будто заклиная волшебный сон вернуться. Она подошла.

— Вы уже полчаса как пришли и до сих лор не соблаговолили поздороваться со мной!

Так и оказала: «Вы… не соблаговолили…»

— Но что я могу предложить вам, — ответил я в тон ей, — кроме очередного купания. К тому же я не поймал богомола, несмотря на обещание.

— Вздор. Мы будем говорить об Атлантиде.

— Хорошо.

— Продолжайте с того места, на котором вчера мы остановились. — Она присела на лежак, и мы снова перешли с ней на ты:

— Я расскажу тебе о том, как рыба предупредила Ману о потопе.

— Расскажи. Если это связано с Атлантидой. И если это не сказка.

— Конечно, связано. Потоп случился тогда же. Вслед за Атлантидой погибли многие цветущие города морских побережий. И само собой разумеется, это не сказка.

— Клянешься?

— Клянусь. Это не сказка.

— Милостиво разрешаю рассказывать…

— Когда-то давным-давно жил мудрец по имени Ману. Много позже его провозгласили богом, как многих мудрецов. Но при жизни нередко было ему несладко от людских козней, и он всерьез подумывал, что пришла пора построить корабль и отплыть к другим берегам. И стал он изучать корабельное дело.

— Учти, если это окажется сказкой, тебе не поздоровится, Будешь тащить мой чемодан в день моего отъезда до самого вокзала.

— …И тебя впридачу. Неужели ты думаешь, что подобная кара остановила бы меня, вздумай я рассказать сказку? Совсем наоборот, именно сейчас мне пришло в голову: не стоит ли поведать тебе что-нибудь из области легенд? Давай так: я все равно буду нести чемодан вместе с тобой, а сейчас, учитывая твое желание, буду говорить только правду, одну правду.

— Продолжай.

— Отдыхая после дневных трудов, Ману встретил рыбешку, выброшенную волной на берег. Он поместил ее в кувшин с водой и выхаживал семь месяцев и семь дней, кормил ее крохами со своего стола, не забывал приносить свежую ключевую воду и доливать в кувшин вместо старой. Отправляясь наведать свое стадо, поручал заботы о рыбе верному своему другу Сауаврате. Наконец пришло время расстаться с рыбой — ведь она выросла и кувшин был ей тесен. Принес ее Ману на берег реки Ганг, королевы всех рек, положил кувшин на бок, выплыла из него рыба и говорит человеческим голосом: «О, Ману, самый добрый из мудрецов! Знай, что наступают дни страшного конца, конца всего живого. Будет потоп и погибнут три мира, погибнут люди и звери, растения и птицы. Построй корабль, Ману, тот самый, о котором ты мечтал. Взойди на корабль и возьми с собой все то, что хочешь спасти. Увидишь ты в море на седьмой день плавания мою старшую сестру, великан-рыбу, и она подскажет тебе, куда плыть дальше. На седьмой месяц плавания увидишь ты в море, далеко от берегов, мою мать родную, самую большую и мудрую из рыб. Она поможет тебе!» И с этими словами всплеснула рыба хвостом и была такова. А Ману задумался…

Задумалась и Рута, словно решая, сказка это или нет. Но вот она едва заметно кивнула, и я продолжал:

— Утром рано, с восходом, вышел Ману к лагуне, заложил корабль и каждый день приносил по могучему кедру; звенел бронзовый топор в руках мудреца, ибо знай, Рута, что топоры тогда делались из бронзы, лишь руки у мастеров были золотыми, что же касается железа, то провидцы из легенд еще в незапамятное время наложили запрет на него, чтобы оно не смогло привести к гибели лесов, пастбищ и зверя лесного и морского… Вскоре корабль был готов. Киль его соорудил Ману из самого могучего дерева, мачту его он поставил так, что она казалась издали тростинкой, но не ломалась и при самом сильном ветре, лишь гнулась и поскрипывала, предупреждая Ману о том, что пора убирать паруса! Форштевень… да что форштевень, Рута, все сделал Ману своими руками, все до единого шпангоута! Не уверен, конечно, что правильно передаю особенности конструкции доисторического корабля, но будь спокойна: Ману как надо подготовился к страшной буре и потопу. И отплыл он, взяв на борт друзей своих, семена злаков, детенышей зверей. Плыл-плыл, увидел на седьмой день голову огромной рыбы, и что-то она говорила ему, но таким низким голосом и так медленно, что стоял он на якоре еще семь дней и семь ночей, пока не выслушал ее. Указала ему рыба дорогу. И снова пустился корабль в путь со свежим попутным ветром. Семь месяцев незаметно прошло. У Ману отросла такая борода, что, когда он сбрил ее бронзовым своим топором, хватило ее, чтобы подновить такелаж и хорошенько привязать бочки со снедью и питьем на случай будущих невзгод. Вдруг из моря показался живой холм, увенчанный рогом. То была мать-рыба. И понял тотчас мудрый Ману, что надо делать. Привязал он канат к рогу рыбы, и повела рыба судно к самой высокой горе — северной вершине Гималаев. Семь дней ярилась стихия. Начался потоп, исчезла суша под волнами, дожди были такие, Рута, что все реки Земли слились, впадая друг в друга и вытекая одна из другой. Всемирный потоп. Лишь гора Ману стояла, высилась среди вод. Для Ману началась новая жизнь в новой земле — когда-то он об этом мечтал.

— Сказка! — негромко воскликнула Рута после минутного молчания. — Все это сказка, но очень похоже на правду…

— Ты думаешь, рыбы с рогом не было? Была! Даже сейчас есть такие рыбы.

— Что же это за рыбы, позволь тебя спросить.

— Это глубоководные рыбы. Есть у них на носу и выросты, похожие на рога, и даже белые фонари, которые им освещают путь в глубине, где вечный мрак.

— Об этом я слышала. Но почему вдруг глубоководная рыба всплыла и оказалась на поверхности?

— Потому что многие животные чувствуют приближение землетрясений. Особенно рыбы. И тогда, например, обитатели глубин всплывают и даже приближаются к самому берегу. Это я твердо знаю, даже встречался на конференции с японским ученым, который публикует по этой теме восьмую или девятую статью.

— Значит, правда?

— Да. Это миф, конечно. Есть в нем и преувеличения. Но они должны в нем быть! Люди после катастрофы утратили многие знания, они не только разучились строить корабли и рисовать на стенах пещер, они сами были на краю гибели. До них дошли отголоски этой допотопной истории, и они облекли их в форму мифа. Это и хорошо, в такой образной форме миф дошел до наших дней, ведь сказки почти бессмертны. В отличие от научных теорий, например которые стареют не по дням, а по часам. Может быть, я преувеличиваю, но факт остается фактом: древние люди знали о способности животных чувствовать приближение катаклизмов и землетрясений. И могли это знание использовать. Иначе не было бы и нас, их потомков, планета попросту вымерла бы.

— Попросту вымерла бы!.. Ты жесток.

— Не я жесток, а мир так устроен, что опасность для него не исключена и по сей день. Вот о чем думать надо, вспоминая старые-престарые сказки!

— Скажи-ка, — сказала вдруг Рута. — А если на Землю упал астероид или метеорит, то, выходит, рыба смогла угадать время его падения?

— Сложный вопрос, — замялся я. — Были грандиозное землетрясение и моретрясение. Я говорил вчера о метеорите. Наверное, именно он виновник всему. Но как рыба могла почувствовать — другого слова не подыщу! — почувствовать его падение, ума не приложу. А обязан был бы ответить тебе, ведь я атлантолог!

— Атлантолог! — улыбнулась Рута, и эту улыбку я запомнил на всю жизнь, была она мягкой, с каким-то оттенком всепонимания, словно вдруг Рута поняла все, все — сама поняла.

Что я мог ответить ей? Что рыба почувствовала приближение к нашей планете астероида, который упал где-то в Атлантике?

* * *

Легенду о Ману с моими комментариями я когда-то изложил в письме к Хацзу Хироаки, японскому журналисту, с которым познакомился в Москве. Это он рассказал мне о глубоководных рыбах, подплывающих к самому берегу в преддверии землетрясений.

Получив мое письмо, он удивился тому бесспорному с моей точки зрения факту, что все это имеет отношение к Атлантиде.

Позже он написал мне, что почти так же ведут себя каракатицы, всплывая на поверхность моря за три-четыре дня до стихийного бедствия. Они словно заглядывают в будущее. Любопытная деталь: эти обитательницы глубин становятся при этом вялыми, сонными, очень неохотно выпускают «чернила» — темную жидкость, которая маскирует их. Словом, они впадают в транс, и тайна этого транса почти сопоставима с тайной мифической земли Платона.

* * *

Вечером — прогулка. Пошли к озеру, Свернули на узкую тропу, которая скорее угадывалась, чем была видна. Стояли у ручья, слушая прерывистый клекот болотной курочки. В небе зажигался вечерний багряный свет. Белое полотно высокого облака, следы тумана на темном боку дальней горы, щемящая неповторимая минута ясности, объединяющая нас и все вокруг с нами..

 

Полеты над руинами

Что же это за город? Опять он мне приснился! Я снова брел по его полуразрушенным улицам, разыскивал следы, оставленные не известными мне людьми. И нашел их. Они привели меня к реке, но в другое место, не туда, где обрыв и пропасть. Находилось это место, вероятно, выше по течению, за излучиной.

Открылся широкий плес, пологая равнина. Только у окоема я различал скалы и возвышения. Кусты и деревья… Вдали у рощи — храм. Пологие ступени вели к колоннаде. Я приблизился к зданию. Оно довольно хорошо сохранилось. На камнях — едва приметные красноватые следы (земля здесь всюду красная, жирная, липкая). Похоже на то, как если бы трое-четверо неизвестных прошли здесь незадолго до меня, а обувь у них, судя по всему, была спортивная. Я примерился: след в след размер обуви тот же, что и у меня. Следы вели в храм. Я вошел. Крикнул. Ответило гулкое эхо, которое долго не затихало. Впечатление такое, что я разбудил этот огромный зал, и он теперь рад был поговорить со мной. Только вот о чем именно собирался он мне рассказать?.. И тут я заметил двустворчатую деревянную дверь в другом конце его Она похожа на современную, хотя я не сразу это понял. Пока шагал, эхо сопровождало меня, обгоняло и отставало, словно играло в пятнашки. Толкнул старое темное дерево… дверь поддалась. Подо мной были ступени, темные камни растрескались, ярко-зеленые пучки травы вылезли из трещин, а ниже я увидел целый парк. Похож он был на английский, шпалеры кустов выстроились так, что лужайки казались бархатными квадратами и прямоугольниками с высоты каменной лестницы. И там, в парке, я наконец увидел людей. Их было трое. Одеты они были странно: в короткие брюки, легкие белые ботинки — и все. Еще широкие светлые ремни, которые я заметил в следующее мгновение. И тут же я увидел четвертого. Он летел над землей на высоте примерно двухсот метров. Нет, у него не было крыльев — он раскинул руки и парил над парком, а трое следили за ним. Что это было? Их голые торсы застыли, образуя живописную скульптурную группу. И высоко над ней летел человек, одетый точно так же, на нем были светлые короткие брюки едва ли ниже колен, белые ботинки, а руки казались крыльями стрекозы, когда она зависает или скользит по инерции. Казалось, вот-вот они заработают, чтобы сообщить ему подъемную силу… Ничего подобного. Он спокойно коснулся одной рукой пояса и стал медленно, кругами снижаться. Описывал он скручивающуюся спираль, и я насчитал восемь витков. Резкое торможение — и человек сложил руки, полусогнутые ноги коснулись земли, и он выпрямился.

Я понял, что еще один из группы готовился к полету. Они провожали его взглядами, следили за пируэтами, пока он набирал высоту — а делалось это весьма изящно, на зависть пернатым — и не замечали меня. Но в следующую минуту во мне зазвучал вопрос. Был он резким, неожиданным, точно от этого зависела моя жизнь. Вот он, этот вопрос: что произойдет, если они обнаружат меня? И возник как бы сам собой ответ: не известно, но лучше скрыться — и немедленно. Нет, не слова прозвучали в моей голове, просто я обрел дар понимать все без слов, как и подобает человеку во сне. И я ушел за деревянные створки, и осторожно прикрыл за собой дверь. За миг до того, как створки сомкнулись, я увидел лицо обернувшегося человека. Может быть, он заметил, что происходит с дверью, но не мог он, конечно, рассмотреть меня через узкую щель: в храме было сумрачно, а, кроме того, происходило это во сне, и меня там просто не могло быть физически. Эта мысль пришла мне в голову уже после того, конечно, как я проснулся.

* * *

— Ты не находил моей булавки? — спросила Рута за завтраком, улучив минуту, когда наши соседи по столу пошли на кухню за добавочной порцией отварного картофеля, который был в здешних широтах редкостью.

Я молчал. Я сделал вид, что не расслышал вопроса. В самом деле, что ей ответить? Я отлично знал, о какой булавке шла речь. Это была та самая булавка, которая нередко красовалась на подоле ее юбки. Булавка величиной с мою авторучку. Я думал сначала, что она серебряная, но когда нашел ее полузасыпанной леском на пляже, понял, что она простая. Простой ее можно назвать, в общем-то, условно, поскольку есть у этой вещицы одна любопытная особенность: по металлической проволоке бегает шарик, но снять его нельзя — мешает утолщение. Я и так и сяк рассматривал это утолщение, ограничивающее свободу передвижения шарика, но не мог понять, как оно выполнено. А я все-таки как-никак специалист по различным реликвиям. Конечно, дай такую задачку даже не очень умелому ювелиру, он выполнит ее в конце концов. Но выполнит он ее иначе, не так, как это сделал автор булавки, который поступил наперекор технологии и даже здравому смыслу. Проволока у него в этом месте как бы раздваивалась, и один ее конец был навит на другой, но так, что витки намертво соединились друг с другом. Кстати, раздвоение было выполнено не просто мастерски — не было ни малейших следов соединений, а ведь толщина материала была не менее трех миллиметров. И оттого булавка была тяжелой. Позже я понял, что это изображение змеи, вероятней всего, кобры. Когда-то она считалась священной. Золотая кобра украшает головной убор Нефертити. У Руты кобра на булавке являлась продолжением дерева и обвивала это дерево.

— Булавка… — откликнулся я, когда Рута повторила вопрос. — Булавка… Я где-то видел ее, кажется, на твоей юбке.

Она замолчала, искоса рассматривая меня. Я не умел лгать, но сейчас вынужден был это сделать. Булавку я решил оставить на память. Рута — необычная девушка, это так. Но еще более необычна булавка. Когда-то я знакомился с образцами таллия, древнего магического металла атлантов. Образцы эти есть у моего московского друга и поныне. Так вот, шарик на булавке был по всей видимости таллиевый. Я в этом был уверен. Я верну эту вещицу владелице, но сначала — тайно, конечно, — я должен установить, не сохранилась ли древняя традиция в мастерских грузинских умельцев. Кстати, Египет был некогда провинцией атлантов, а змея была священным животным и по ту и по эту сторону Атлантического океана.

* * *

Мы вышли из нашего корпуса, повернули налево, на шоссе, направились к поселку. Там был живописный южный базар с арбузами, дынями, виноградом, гранатами, зеленью, запасы которой у нас иссякли два дня назад. По пути я вспомнил, что булавка лежит у меня под подушкой, но несколько дней кряду я забывал в этом удостовериться: быть может, она уже исчезла и ее там нет? Не может быть, ведь она не волшебная, подумал я и улыбнулся: держу пари сам с собой на два кило осенней клубники по двенадцать рублей за килограмм, что булавка сделана не в мастерских Атлантиды!

На базаре мы прошли вдоль длинных рядов со снедью, и мне показалось, что Руту все это великолепие не очень интересовало.

— Тебе не нравится этот арбуз, красавица! — воскликнул молодой грузин в черной рубашке с белым галстуком и что-то добавил на своем языке.

— Нравится, — ответила Рута и прошла мимо, сопровождаемая горячими взглядами базарных завсегдатаев, хотя почему-то считается, что на этих широтах и в подобных условиях вниманием пользуются лишь блондинки. Мне же, когда я последовал за Рутой, предназначались совсем другие знаки внимания, смысл которых передать словами нелегко.

Здесь, на этом светлом асфальтированном пятачке, залитом солнцем, я убедился, что Рута ни разу не остановилась рядом с зазывалами, ни разу не проявила интереса к моим переговорам с чернобровыми и чернобородыми джигитами относительно цен. И мы довольно быстро скрылись от их взглядов под сень чинар, затем прошли сотню-другую метров и приблизились к курортной зоне, где за широкими низкими воротами разместились знаменитые корпуса, каждый из которых назван именем собственным. Вежливо кивнув полному человеку, призванному пропускать в зону отдыха лишь курортников, Рута прошла через ворота, взяв меня за руку. Так мы оказались вскоре у корпуса «Золотое руно». Я думал, это простая прихоть — побродить по парку, но это было, судя по всему, не так. Рута попросила подождать ее у киоска, где готовится кофе по-турецки. Я заказал кофе. Когда Рута отошла на несколько шагов, я последовал было за ней, она остановила меня. И когда она обернулась, я стоял как ни в чем не бывало у столика с кофе. Зато в следующую минуту, едва она скрылась за пестрым архитектурным объемом, я перебежал к следующему киоску и увидел, как она вошла в застекленное помещение первого этажа. Я наблюдал. Вот она остановилась у зеркала, постояла и быстро направилась по лестнице наверх. Почему бы ей не воспользоваться лифтом?

Только через полчаса я увидел ее сбегающей по той же лестнице и отпрянул в сторону, чтобы она ненароком не заметила, что я подглядываю за ней.

— Твой кофе остыл, — сказал я, когда она подошла к столику, и тут же отметил про себя, что на юбке ее красовалась булавка, похожая на ту, о которой мы недавно беседовали. Что это означало? Что здесь есть ювелирная мастерская? Или, может быть, магазин для отдыхающих модниц? Я промолчал.

Мы вернулись в Дом творчества на автобусе, едва успев к обеду.

После обеда я не пошел на пляж, а отправился в номер, нашел в изголовьи под простыней булавку, извлек ее на свет божий, уколов палец, и задумался. Острие ее торчало, напоминая антенну, и я не удивился бы, если мысль эта нашла бы подтверждение. Но мне хорошо известно, что в металлической булавке вряд ли можно смонтировать приемопередатчик, даже если воспользоваться самой современной техникой… хотя, впрочем, кто знает… Но факт остается фактом: булавка моя была не заколота, она была разомкнута, как сказал бы радист, и это меня смущало. Я приколол булавку к наволочке моей подушки и отправился на пляж.

Мы сели в лодку, верткую плоскодонку, уплыли за мыс, где рыбаки растянули на шестах сети. Пришла волна, мы повернули к нашему берегу, но, чем ближе мы подходили, тем выше поднимались волны, и я не мог причалить. Нос лодки относило волной, наконец я поймал мгновение и причалил, поднял Руту на руки и вынес ее на сухой песок. При этом успел заметить, что булавка ее едва держалась на бордовой юбочке, потому что была расстегнута. Рута взяла булавку, спрятала ее в сумочку и быстро ушла к себе. Я с минуту думал об этой ее булавке, но все же далек был от правды, которая мне тогда не открылась.

 

Великий морской змей

От кудлатого облака бежала вечерняя тень. Скрылись куда-то оранжевые бабочки, притихли стрекозы. У края поляны еще изумрудно сияла трава под солнцем и волны крон оживали под порывом ветра. Тень быстро бежала туда и погасила свет. Вечер стал другим. Проснулась какая-то давняя тревога. Я обогнул озеро, вышел к ресторанчику «Инкит». Название это я переводил вопреки всем как «Чрево кита». Один из отдыхающих приходил сюда по вечерам и крикнул официанту: «Три кварка для мистера Марка!» Ему вторили чайки над озером.

Я увидел, как дорогу на виду у завсегдатаев «Чрева кита» пересек человек. Ни один из них и бровью не повел, а я встрепенулся вдруг, словно коснулся тайны. Человек шел неторопливо, на нем были белые ботинки, светлые брюки, его каштановые волосы сливались по тону с рубашкой. Я невольно перешел дорогу вслед за ним — и понял, почему это сделал. Белый кожаный пояс его брюк напомнил мне о полетах во сне, о неизвестных, которые парили над красноватой землей, управляя своим телом лишь легкими прикосновениями к такому вот поясу.

Излишне, наверное, говорить, что я пошел за ним следом. Перешел на другую сторону шоссе, скрывшись за автофургоном; обогнал этого человека, увидел его лицо в профиль. Да, я видел его раньше. Там, у реки… Через несколько минут мы добрались до курортной зоны, и там человек этот миновал ворота, кивнув вахтеру, как знакомому. А я не смог повторить этот маневр: меня вахтер задержал. Что ж, у меня нет визитки отдыхающего в «Золотом руне» или «Дельфине», и я остался по эту сторону тайны.

* * *

Мне легче описать внешность человека, если ссылаться при этом на археологические примеры. Человек в светлых брюках похож на восточного кроманьонца: выше среднего роста, глаза выпуклые, похожие на светлые камни, нос прямой, лоб высокий, но, в общем, его нетрудно спутать в толпе с другими, ведь большинство из нас — прямые потомки восточных кроманьонцев.

Я вернулся. Сомнений не было: это он — из тех, кто летал. Налетел порыв ветра, вспорхнули растрепанные птицы, по озеру прошлись волны ряби. Были уже сумерки.

* * *

Утром следующего дня я проспал завтрак. Руты не было на пляже, и я пошел ее искать. Телефон молчал. Я спросил женщину, дежурившую у входа в корпус, не видела ли она Руты, — и описал ее внешность:

— Высокая такая, красивая, волосы как темная волна…

— Твоя высокая пошла вон в ту сторону… — сказала она, — и не одна, а с молодым человеком.

— С шатеном… в белых брюках?

— С ним, — и женщина утвердительно кивнула, мне даже показалось, что ей о том человеке известно больше; возможно, она видела его и раньше. Впрочем, об этом я размышлял уже далеко от нашего Дома творчества, когда у следующей остановки автобуса увидел их обоих: его и Руту.

Да, это был тот самый человек. Они попрощались, и Рута быстрым шагом направилась к Дому творчества, а я стоял на месте и не знал, что мне делать. Вот она увидела меня и как ни в чем не бывало подошла, взяла меня под руку. Мы пошли рядом — ни она, ни я не сказали ни слова.

На исходе дня — прогулка…

— Расскажи об Атлантиде!

Ресницы Руты дрогнули, глаза ее погасли и вспыхнули снова темным огнем; ее обычная просьба застала меня врасплох. Что со мной сегодня?

— Расскажу тебе, что на ум придет, ладно?

— Ладно, — ответила она.

Было пасмурно. Но горная цепь была открыта, облака громоздились над ней. Три чайки носились над озером, да пара черных уток смирно сидела у того места, где в озеро впадает ручей. В этом ручье я как-то видел серую змею.

Я рассказал Руте о Платоне, его предках, его ученике Аристотеле, который осмеял своего учителя, а заодно и Атлантиду. Это его, Аристотеля, слова: «Платон мне друг, но истина дороже…»

Атлантида была островом, который получил в удел Посейдон. Этот бог населил страну своими детьми, зачатыми от смертной женщины. Само слово «бог» не должно служить поводом для немедленного опровержения Платона: ведь наука уже давно доказала, что легенды древних зачастую основаны на подлинных событиях. Пример тому — гомеровский эпос о Троянской войне. Легенды записаны особым языком, который нужно уметь понимать. И я прочитал для Руты по памяти: «На равном расстоянии от берегов в середине всего острова была равнина, если верить преданию, красивее всех прочих равнин и весьма плодородная, а опять-таки в середине этой равнины, примерно в пятидесяти стадиях от ее краев, стояла гора, со всех сторон невысокая. На этой горе жил один из мужей, в самом начале произведенных там на свет землею, по имени Евенор, и с ним жена Левкиппа, их единственная дочь звалась Клейто. Когда девушка достигла уже брачного возраста, а мать и отец ее скончались, Посейдон, воспылав страстью, соединяется с ней; холм, на котором она жила, он укрепляет, по окружности отделяя его от острова и огораживая водными и земляными кольцами (земляных было два, а водных — три) большей или меньшей величины, проведенными на равном расстоянии от центра острова, словно бы циркулем. Эта преграда была для людей непреодолимой, ибо судов и судоходства тогда еще не существовало. А островок в середине Посейдон без труда, как то и подобает богу, привел в благоустроенный вид, источил из земли два родника — один теплый, а другой холодный — и заставил землю давать разнообразную и достаточную для жизни снедь».

— И это правда? — спросила Рута. — Ты веришь?

— В этих строчках Платона интересен сам подход. Он выделяет Посейдона среди обитателей острова. А в том, что остров Атлантида был населен, сомневаться не приходится. Ведь не от потомков же одного Евенора и Левкиппы нужна была защита — концентрические водные и земляные преграды, сходные, в общем, с теми, которые позже, уже в историческое время, сооружали вокруг городов! По Платону, Посейдон был переселенцем. Как он попал на этот остров — можно лишь гадать. Однако заметь, он остался в памяти островитян богом. Судоходства тогда еще не было. А плот, лодка были первыми экипажами, которые изобрел человек. Только потом появились повозки и колесницы. Море в отдаленные времена не разъединяло, а соединяло людей! Может быть, в этом и заключается секрет появления Посейдона? Да, мореходства не было, но лишь в районе Атлантиды. В то же время где-то поблизости от нее уже предприняты были первые попытки наладить сообщение по воде, например по рекам. Разве трудно представить это? Я думаю, одна из первых лодок или, скорее всего, один из плотов оказался у острова. Буря или течения могли прибить плот к берегу. Так появился здесь Посейдон, живший вначале несколько обособленно, а затем обзаведшийся семьей. — Я увлекся, но Рута слушала внимательно. Никогда мои собеседники так живо не интересовались Платоном, не считая одного моего друга, Санина.

— Само указание Платона на отсутствие в то время судов и судоходства очень интересно, — продолжал я. — Оно полностью подтверждается хронологией. Ведь в девятом или десятом тысячелетии до нашей эры действительно не было ни судов, ни судоходства, но не забывай, что известно это стало лишь в наши дни благодаря работам археологов и историков. Платон не мог знать об этом! Если бы цитируемый фрагмент был сочинен им в угоду его политическим пристрастиям, эта подробность наверняка отсутствовала бы в рассказе об Атлантиде. Остается признать, что текст ведет начало от рассказа многоопытных египетских жрецов, записывавших ход событий и бережно хранивших записи за многие тысячелетия истории… И так думаю не я один.

— Кто же был Посейдон? — спросила Рута.

— Кроманьонец.

— Хочу послушать о кроманьонцах. Хотя кое-что я о них знаю…

— Это рослые люди. В пещерах Испании и Франции даже на Урале в Кунгурской пещере остались росписи. Люди эти были прирожденными художниками. Два дерущихся бизона, изображенные в пещере Дордонь, — это шедевр даже по современным понятиям… Бизон из Альтамиры, голова быка из Ласко, пещерный медведь из Дордони. Могу назвать многие изображения, сохранившиеся до наших дней. А что было бы с картинами современных мастеров через двадцать тысяч лет — ты догадываешься… Как будто они нарочно рисовали простыми, прочными, не стареющими красками, замешанными на костном жире… Чтобы все это дошло до нас, понимаешь? Мистика: объем мозга был у этих кудесников в полтора раза больше, чем у современного человека. А всего на всей планете их было не больше, чем горожан в одном крупном индустриальном центре. Их находят. Археологи раскапывают захоронения. Восточные кроманьонцы строили дома из костей мамонта, из дерева, из дерна. В поселке жило семьдесят — сто человек, но у них были оркестры. Костяные и деревянные флейты звучали на праздниках, одевались они в расшитые раковинами и бисером дубленки, оружием их были копья из выпрямленных бивней мамонтов. Как выпрямляли они эти бивни, никто не знает. На охоту их сопровождали собаки. В каменных чашах в их домах горел жир, освещая и обогревая их. У нас под Владимиром найдена стоянка Сунгирь, где жили двадцать тысяч лет назад такие вот охотники на мамонтов. Откуда они взялись на планете, никто не знает до сих пор… А в Италии найден грот, где похоронен кроманьонец ростом метр девяносто шесть и женщина ростом метр шестьдесят или около того. Я назвал это захоронение могилой Посейдона.

— Почему? Разве есть доказательства?..

— Нет никаких доказательств. Дело в другом. Все чаще находят могилы кроманьонцев рядом с останками обычных людей. Но это ведь подтверждает правоту Платона! Одна из женщин в итальянском гроте могла быть Клейто — простая смертная, ставшая женой бога. Даже в Сунгире рядом с кроманьонцем найдены скелеты людей, вовсе не похожих на первобытных богов. Хочешь знать, что это означает, по-моему?

— Конечно. Очень хочу.

— Это означает, что кроманьонцы и были богами. Они селились среди людей, передавая им знания. Они становились вождями и учили людей противостоять трудностям, не зависеть от природы. Тогда был еще ледник, растаял он лишь после катастрофы, когда Атлантида погрузилась на дно морское и перестала загораживать путь Гольфстриму, и тот устремился на север, неся Европе тепло.

— Боги… это я понимаю. Но зачем они бродили по планете? Зачем селились вдали от родины?

— Так уж. Бродили. Может быть, то были родственники атлантов, потерпевших кораблекрушение у берегов Европы. Кроманьонцы не лучше и не хуже нас. Они другие, вот и все.

— Ты тоже похож на кроманьонца, позволь тебе это сказать.

— Чем же?

— Любишь море. Любишь Атлантиду. Что же лотом?

— Потом начали таять ледники в Европе, море поднялось на сто пятьдесят метров. Это был второй, как бы замедленный потоп. Спаслись жители небольших городов внутри страны, в горных долинах. Поднялся Чатал-Гююк и еще несколько городов в Малой Азии. Это были города восточных атлантов.

— Они, эти боги первой зари человечества, уже знали простой парадокс: над природой нельзя властвовать, если не постигать ее законы.

Это сказала она… Мне осталось одно: скрыть изумление, что я и сделал, может быть, несколько неуклюже — замолчал вдруг и стал разглядывать с преувеличенным вниманием камни на дне ручья.

— Ты любишь море… — снова сказала она.

— Да. — И я стал рассказывать ей обо всем, что знал: о летучих рыбках величиной всего лишь в бабочку, о птероподах, моллюсках с крылышками, порхающих в воде, как мотыльки, о рыбах-свистульках и рыбах — аккумуляторах электричества.

Увлекся — и вспомнил Великого морского змея.

— В этом году его видели в Атлантике, — оказала она, и я подумал, что ослышался.

— Видели! — воскликнула она. — Даже в газетах писали. Голова у него метровая, глаза, как автомобильные фары, хвост и плавники, как паруса. Описал его один уругвайский журналист. Змей подплывал к самому берегу. Что бы это могло означать, атлантолог?

При этих словах меня слегка ударило током. Я спросил:

— Землетрясение… так?

— Да, — ответила она. — Точнее, моретрясение. И случилось оно на пятый день после того, как змея увидели у берега. Он почувствовал… и всплыл. Ведь я твоими словами объясняю все это, правда? — она испытующе смотрела на меня, а я не мог справиться с замешательством; я вспомнил, что газеты действительно сообщали о морском змее у берегов Уругвая, но не я, а Рута объяснила его появление!

* * *

Роняя книгу на пол и закрывая глаза поздней ночью, я думал о городе. И о Руте. Я связывал теперь ее с этим таинственным городом, видел ее лицо на фоне старых каменных плит. Руины оживали, и я мысленно брел по развалинам, гадая, когда же произошло здесь землетрясение.

Что касается людей, которые летали, то их появление я отнес сначала к области галлюцинаций. Или, точнее, к области чистого сна. Однако я вскоре убедился, что это не так.

Надо объясниться, думал я, засыпая. Или, может быть, она этого не хочет? Что со мной приключилось? Нужно разобраться во всем… во всем, начиная с этого города, с этого человека и кончая… моей знакомой.

* * *

Сегодня в ответ на неожиданный, как мне казалось, вопрос «Что все происходящее означает?» Рута обворожительно улыбнулась. Вечером, едва над морем зажглись две красные звезды и бродячие морские огни засветились в просветах между листьями бамбуковых зарослей, она сказала, что уезжает. Куда? Домой. Она не хотела говорить этого заранее. Я провожу ее… Нет, не надо. Да и зачем? За ней придет машина… Ладно, пусть приходит.

— А я должен был нести твой чемодан до вокзала! Ведь Ману с его рыбами — вполне сказочный персонаж.

— Нет! — воскликнула она. — К тому же здесь нет вокзала. Так, павильончик…

Нужно ли говорить, что за рулем кремовой «Волги» сидел тот самый человек, которого я видел с ней? Только теперь на нем был костюм мышино-серого цвета, который делал его как бы неприметным, и острижен он был коротко и оттого, наверное, казался моложе.

— Все, — она царственно протянула мне руку, и я коснулся ее длинных стройных пальцев губами, следуя старинному этикету.

— Прощайте!

Машина рванула с места. Она даже не оглянулась.

* * *

Утро. Яркое солнце. Я несколько минут лежу с открытыми глазами, потом встаю. Теперь все эти три недели кажутся сном.

Убираю постель, обнаруживаю пропажу. Нет булавки! Обыскиваю комнату. Тщетно. Дожидаюсь уборщицы, начинаю объясняться.

— Да зачем мне ваша булавка! — восклицает она и в сердцах хлопает дверью.

…Там, где обычный человек ничего не заподозрит, атлантолог способен увидеть многозначительные подробности. Со мной это произошло уже в Москве.

 

Черная статуэтка

Это произошло уже в Москве… Незаметно пролетела зима.

Два направления поисков всецело захватили внимание. Я знал наизусть все перекрестки и улицы исчезнувшего города, бродил там, кажется, не только во сне; по ночам засыпал над картой… А работать приходилось, как никогда. Было ясно, что я отставал от некоторых своих коллег, например от Санина. У Санина особый талант: после его статей иногда казалось, что находки во всех без исключения регионах имели прямое отношение к Восточной Атлантиде.

Следовательно, надо переворошить пору книг и кипы журналов на всех языках. Но ведь я не полиглот! Я, пожалуй, кроманьонец. Рута права. С логикой у меня хуже, чем с образами. Что я, к примеру, люблю? Летом люблю купаться, весной выбираю сухой пригорок в лесу или в парке, сажусь под нагретый солнцем ствол дерева, и вот уже по спине течет ток тепла, которое отдает мне дерево. Как этруск я различаю полезные и вредные деревья: осина снимает головную боль, сосна бодрит, береза помогает ровно и спокойно работать сердцу.

…Но и весной бывают пасмурные, хмурые дни. В один из таких дней грезы о далеком городе, оставленном потомками атлантов, обернулись неожиданным приключением. В семь вечера я был в зоологическом музее университета, протиснулся в зал. Здесь должна была состояться лекция по моей теме. Докладчик довольно молод, самоуверен… Сначала он напомнил о недавно обнаруженных британским археологом Мальмстремом двенадцати гватемальских изваяниях. К каждому изваянию археолог подносил ручной компас, и стрелка его отклонялась на разный угол и даже прыгала, как в районе магнитной аномалии. Каменные фигуры, изображавшие людей, оказались магнитными. Они старше китайского компаса на две тысячи лет. Какую роль они играли тысячелетия назад? Не известно. Кто их создал? Ответа нет и на этот вопрос, хотя, конечно, атлантологу ясно, что без тайных знаний атлантов тут не обошлось.

Леонид Петрович Караганов — так зовут докладчика — не без иронии привел слова Мальмстрема: «Для ольмеков или их предков непознанные законы магнетизма могли быть магической силой, такой же непонятной, как загадочные миграции морских черепах в океане». А затем добавил:

— Так, найденный через четыре тысячи лет после нас обычный чайник может привести отдаленного потомка Мальмстрема к выводу: люди двадцатого века считали пар магической силой, такой же непонятной и загадочной, как движение облаков в атмосфере.

* * *

Едва успели оценить критический ум докладчика, едва утихли смешки, как вдруг я заметил во втором ряду, впереди и справа от меня, человека из сна. Он тоже улыбнулся мгновенной какой-то улыбкой, хотя глаза его остались серьезными и внимательными. Я наблюдал за ним исподволь, соблюдая на всякий случай осторожность. Это был человек, который оглянулся, когда я закрывал деревянную дверь во дворце. Человек, которого я видел позже… Я думал, он мне трижды приснился — и только. Но нет! Вот он, я вижу порой его профиль, он слушает Караганова. Иногда что-то записывает в блокнот. Одет в кожаную куртку. Кажется, я увижу сейчас широкий светлый ремень или пояс, который разглядел тогда.

Куртка его расстегнута, остается дождаться момента, когда он чуть повернется вслед за расхаживающим у доски докладчиком… Нет, не могу удостовериться в этом. Впрочем, никаких доказательств мне и не надо. Это он. О чем там говорит Леонид Караганов?

Ах, вот оно что… Оказывается, еще в начале века находили фигурки людей, подобные гватемальским. Но тогда не знали, что они магнитные или заряжены неведомым нам образом. И те, ранее найденные фигурки, побывали у психометристов, как их тогда называли, у сенситивов.

Я увидел: Караганов достал из маленькой своей наплечной сумки фигурку женщины из темного камня. У меня почти не было сомнений — такой же темный камень я видел уже где-то… Разве статуя перед храмом в городе моих грез не похожа чем-то на фигурку? Камень так же мягко отражает свет, и глянец его не слепит, должно быть, глаз при самом ярком солнце — там, в джунглях.

В ту же минуту человек, за которым я наблюдал, извлек из своего бокового кармана почти такую же статуэтку. Он держал руку с ней у колен, вряд ли кто-нибудь заметил ее, но я-то видел! Он переводил взгляд со своей вещицы на ту, что демонстрировал Караганов, словно убеждаясь в тождестве или, может быть, отыскивая едва уловимые различия.

Я не спускал с него глаз. Вот человек спрятал статуэтку. Незаметным кивком словно одобрил слова Караганова, но кивок, конечно, предназначался не докладчику. Кому же? Я окинул взглядом зал. Здесь я никого не знал, кроме одного журналиста, который посещал без разбору все встречи, симпозиумы и доклады, несмотря на почтенный уже возраст. (Помнится, еще юношей я обратил на него внимание: тогда всходила звезда кибернетики, и он сидел в первом ряду — в костюме, голубой рубашке, воротничок которой по тогдашней моде был поднят на воротник пиджака, а Норберт Винер — собственной персоной — негромко рассказывал нам о волнах мозга.) …Караганов вспоминал о старом эксперименте с подобной же статуэткой, найденной в Южной Америке. Он стал утверждать, что эксперимент не вызывает у него сомнений. Статуэтка действительно обладает престранным свойством: каждый, кто возьмет ее в руку, ощущает подобие электрического тока, бегущего по телу. Что это? Генри Хаггард, автор романов «Дочь Монтесумы», «Копи царя Соломона», «Прекрасная Маргарет» и других книг, привез эту вещицу из Бразилии, но эксперты Британского музея не могли объяснить ее происхождение. Раньше появлялись публикации, в которых развивалась мысль, что любой материальный предмет хранит в себе как бы запись своей истории. Каким образом — вопрос открытый… Но сейчас ясно, что находки в Гватемале проливают свет и на историю со статуэткой Хаггарда.

— Запись магнитная, — сказал Караганов. — Ведь не вызывает же у нас удивления магнитофон. Фигуры из Гватемалы намагничены намеренно. Более того, они вызывают у экспериментаторов такие же ощущения, какие вызывала статуэтка из Бразилии: электрический ток, как бы протекающий по руке, — это сигнал, который мы считываем. Как это делали древние мастера — не ясно. Но ведь даже сама природа, без участия человека, способна творить чудеса. Вспомним про ядерный реактор в Южной Африке, который действовал в незапамятное время и который был создан самой природой.

И опять человек, за которым я наблюдал, едва заметно кивнул. Привычка?.. Вряд ли. Скорее всего, он хотел казаться здесь своим.

— Какое это имеет отношение к Атлантиде? — спросил Караганов, но, поскольку вопрос был риторическим, он тут же ответил на него: — Самое непосредственное. Способ записи мог быть известен в Атлантиде. События, записанные на камне, имеют прямое отношение к истории острова Платона. Что ж, послушаем человека, который доверился древнему разуму и записал свои впечатления. Его звали Хокинс. Именно он оказался способен почувствовать, что сигналы несут информацию. Но информация эта необыкновенна: запись действует непосредственно. И не слова возникали в сознании Хокинса, а образы. Что ж, это естественно: ведь атланты — это те же кроманьонцы, люди, создавшие шедевры живописи, не дошедшие до нас. Но если судить по тому, что даже на отсталой периферии, в пещерах Пиренеев, где жили непросвещенные, полудикие атланты-охотники, найдены работы, вызывающие зависть у современных живописцев, то вывод ясен. Атланты владели секретом непосредственной записи и передачи образов. Вообще у них мышление образное, необыкновенно яркое. Они маги, волшебники, кудесники образа. Кто знает, может быть, записывать образы на камне или на магнитной руде гораздо проще, чем записывать слова. Просто мы этой тайной еще не овладели.

И Караганов зачитал протокол опыта. Итак, рассказывает Хокинс:

«Я вижу большой, неправильной формы континент, простирающийся от северного берега Африки до Южной Америки. На его поверхности возвышаются многочисленные горы и местами видны вулканы, словно готовые к извержению. Растительность обильная — субтропического или тропического характера.

Я вижу себя перенесенным на запад континента. Растительность здесь густая, можно сказать, роскошная, население много культурнее, чем на востоке. Страна более гориста; искусно построенные храмы частью высечены в скалах, их выступающие фасады покоятся на колоннах, украшенных красивой резьбой. Вереницы людей, похожих на священнослужителей, входят и выходят из храмов; на их первосвященнике, или вожде, надета нагрудная пластина, такая же, как и на фигурке, которую я держу в руке.

В храме несколько изваяний, подобных тому, что я держу в руке. Я вижу, как первосвященник берет фигурку и передает другому жрецу с наказом бережно хранить ее и в надлежащее время отдать следующему избраннику.

Теперь я слышу голос: „Узри судьбу, которая постигает самонадеянных! Они считают, что творец подвержен их влиянию и находится в их власти, но день возмездия настал. Ждать не долго, гляди!“ И вот я вижу вулканы, пылающую лаву, стекающую по их склонам, и вся земля сотрясается под оглушительный грохот. Море вздымается, как от урагана, и огромные части суши с западной и восточной стороны исчезают под водой».

 

«Читайте Фосетта…»

Я боялся, что после лекции он скроется в толпе и ускользнет. Ко мне удалось догнать его.

— Подождите! — крикнул я, и он оглянулся, но не остановился. Я взял его за рукав кожаной куртки, сказал первое, что пришло в голову:

— Мы с вами где-то встречались…

— Быть может.

— Я видел вас на Пицунде.

— Вероятно, — он был невозмутим; мимо нас шли люди, которых собрала в зале лекция, и мы отошли в сторону, в угол просторного холла.

— У меня к вам вопрос…

— Ну что ж… — он кивнул, как там, на лекции, — изящно, легко.

— Где Хаггард нашел статуэтку?

— Читайте отчеты Фосетта, — ответил этот человек, ни на секунду не задумавшись.

— Но у Фосетта нет ответа на этот вопрос!

— Попробуйте прочесть документы, на которые он ссылался. Извините, но по некоторым причинам я не могу прямо ответить на ваш вопрос.

Когда-нибудь я пойму, почему так осторожны люди бывают с прошлым, а пока я стоял перед ним и не знал, о чем его спросить еще. О Руте? Глупо. О моих снах — еще глупее. Я пожал ему руку.

* * *

В ту же ночь я прочел все отчеты и документы, упомянутые Перси Гаррисоном Фосеттом, англичанином, который на свой страх и риск отправился в начале века в бразильские джунгли. Он грезил и мечтал о городах атлантов, которые могли остаться там, вдали от современной цивилизации. Он собирал по крупицам свидетельства конкистадоров и искателей золота инков. За безуспешные, в общем, поиски он заплатил жизнью. Следы его последней экспедиции утеряны. Быть может — навсегда.

Фернандо Рапозо был один из тех, кто оставил записи о своих путешествиях в те загадочные земли. Фосетт изучал эти записи. К утру я обнаружил нечто поразительное: в записях Рапозо есть место, где говорится о городе из моих снов. О том самом городе! Я перечитывал страницу за страницей — и не верил своим глазам.

Почти все я узнавал в описании, оставленном искателями приключений. Только тогда джунгли еще не успели скрыть город, и он был залит солнечным светом. Вот они, эти страницы…

…Отряд шел по болотистой, покрытой густыми зарослями местности, вдруг впереди показалась поросшая травой равнина с узкими полосками леса, а за нею — вершины гор. Рапозо описывает их весьма поэтично: «Казалось, горы достигают неба и служат троном ветру и даже самим звездам».

Это были необычные горы. Когда отряд стал подходить ближе, их склоны озарились ярким пламенем: шел дождь, и заходящее солнце отсвечивало в мокрых скалах, сложенных кристаллическими породами и дымчатым кварцем, обычным для этой части Бразилии. Склоны казались усеянными драгоценными камнями. Со скалы на скалу низвергались потоки, а над гребнем хребта повисла радуга, словно указывая, что сокровища следует искать у ее основания,

— Знамение! — вскричал Рапозо. — Мы нашли сокровищницу!

Пришла ночь — и люди были вынуждены сделать привал, прежде чем достигли подножия этих удивительных гор. На следующее утро, когда взошло солнце, они увидели перед собой черные, грозные скалы. Это несколько охладило их пыл.

Когда Рапозо и его товарищи достигли подножия их, то увидели пропасти с отвесными стенами, по которым невозможно было подняться. Весь день они искали тропу наверх, перебираясь через груды камней и расщелины. Вокруг — множество гремучих змей. Утомленный тяжелым переходом, Рапозо решил сделать привал.

— Мы прошли уже три лиги и все еще не нашли пути наверх, — сказал он. — Пожалуй, лучше вернуться назад, на наш старый маршрут, и искать дорогу на север. Как по-вашему?

— Надо стать на ночлег, — послышался ответ. — Давайте отдохнем. Хватит с нас на сегодня. Вернуться можно и завтра.

— Отлично, — сказал предводитель, — тогда пусть двое из нас — Жозе и Маноель — отправятся за дровами для костра.

Люди разбили лагерь и расположились отдыхать, как вдруг из зарослей донеслись бессвязные возгласы и треск. Люди вскочили на ноги и схватились за оружие. Из чащи выскочили Жозе и Маноель.

— Хозяин! — закричали они. — Мы нашли дорогу в горы!

Бродя в невысоких зарослях в поисках дров для костра, они увидели высохшее дерево, стоявшее на берегу небольшого ручья. Лучшего топлива нельзя было и желать, и оба португальца направились к дереву, как вдруг на другой берег ручья выскочил олень и тут же исчез за выступом скалы. Сорвав с плеч ружья, они бросились за ним.

Животное исчезло, но за скалой они обнаружили глубокую расщелину и увидели, что по ней можно взобраться на вершину горы.

И об олене, и о дровах тотчас забыли. Лагерь свернули, люди с поклажей отправились вперед.

Через три часа мучительного подъема, ободранные, задыхающиеся, они вышли на край уступа, господствующего над окружающей равниной. Путь отсюда до гребня горы был свободен, к скоро они стали плечом к плечу на вершине, пораженные открывшейся перед ними картиной.

Внизу под ними на расстоянии примерно четырех миль лежал огромный город.

Они отпрянули и бросились под укрытие скал, надеясь, что жители города не заметили их фигур на фоне неба: это могло быть поселение ненавистных испанцев.

В эту ночь не зажигались костры, люди говорили шепотом. После долгих лет, проведенных в джунглях, они испытывали страх при виде малейших признаков цивилизации.

Индейцы, состоявшие в отряде, были озадачены не меньше Рапозо и его спутников. Некоторые места для них были запретными, ими овладело беспокойство.

Однако утром после восхода солнца Рапозо удалось уговорить одного из них пойти на разведку. И хотя люди плохо выспались, они не смогли отдохнуть и днем, все время думая о судьбе своего посланца и о своей собственной судьбе. В полдень индеец вернулся. Он был испуган и утверждал, что город необитаем. Было слишком поздно, чтобы двинуться вперед в этот же день, поэтому отряд провел еще одну беспокойную ночь в лесу, прислушиваясь к странным звукам вокруг.

На следующий день утром Рапозо выслал вперед авангард из четырех индейцев и последовал за ним с остальными людьми. Когда они приблизились к поросшим травой стенам, индейцы-разведчики встретили их с тем же докладом — город покинут. Все направились по тропе к проходу под тремя арками, сложенными из каменных плит.

Над центральной аркой, в растрескавшемся от непогоды камне были высечены какие-то знаки. Глубокой древностью веяло от всего увиденного.

Арки все еще были в хорошей сохранности, лишь две гигантские подпорки слегка сдвинулись со своих оснований. Люди прошли под арками и вышли на широкую улицу, усеянную обломками колонн и каменными глыбами, облепленными растениями-паразитами. С каждой стороны улицы стояли двухэтажные дома, построенные из крупных каменных — блоков, не скрепленных известкой, но подогнанных друг к другу с невероятной точностью; портики, суживающиеся кверху и широкие внизу, были украшены искусной резьбой, изображавшей демонов.

«Повсюду виднелись руины, — писал позднее Рапозо, — но было много и уцелевших домов с крышами, сложенными из больших каменных плит, еще державшихся на месте. Те из нас, кто осмелился войти внутрь и попробовал подать голос, тут же выскакивали обратно, напуганные многоголосым эхом от стен и сводчатых потолков. Трудно было сказать, сохранились ли тут какие-нибудь остатки домашнего убранства, так как в большинстве случаев внутренние стены обрушились, покрыв пол обломками, а помет летучих мышей, накапливаясь столетиями, образовал толстый ковер под ногами. Город выглядел настолько древним, что такие недолговечные предметы, как ткани и произведения искусства, должны были давным-давно истлеть.

Сгрудившись, мы направились дальше по улице и дошли до широкой площади. Здесь в центре возвышалась огромная колонна из черного камня, а на ней отлично сохранившаяся статуя человека; одна его рука покоилась на бедре, другая, вытянутая вперед, указывала на север».

Величавость монумента поражала. Португальцы благоговейно замерли. Покрытые резьбой и частично разрушенные обелиски из того же черного камня украшали углы площади, а одну ее сторону занимало строение, воистину совершенное по форме и отделке: оно могло быть только дворцом. Его стены и кровля во многих местах обрушились, но большие квадратные колонны были целы. «Широкая каменная лестница с выщербленными ступенями, — писал Рапозо, — вела в обширный зал, где на стенах и резных украшениях все еще сохранялись следы росписи. Несметное множество летучих мышей кружило в тускло освещенных комнатах, едкий запах их помета перехватывал дыхание.

Мы были рады выбраться на чистый воздух. Над главным входом высилось резное изображение юноши. У него было беэбородое лицо, голый торс, лента через плечо, в руке — щит. Голова была увенчана чем-то вроде лаврового венка, наподобие тех, что мы видели на древнегреческих статуях в Португалии. Внизу была надпись из букв, походивших на древнегреческие».

* * *

«Мы переправились вброд через речку, пересекли болота и направились к одиноко стоявшему примерно в четверти мили от реки зданию, причем утки едва давали себе труд сдвинуться с места, чтобы уступить нам дорогу. Дом стоял на возвышении, и к нему вела каменная лестница с разноцветными ступенями. Фасад дома простирался в длину не менее чем на 250 шагов. Внушительный вход за прямоугольной каменной плитой, на которой были вырезаны письмена, вел в просторный зал, где резьба и украшения на редкость хорошо сохранились вопреки разрушительному действию времени. Из зала открывался доступ в пятнадцать комнат, в каждой из них находилась скульптура — высеченная из камня змеиная голова, изо рта которой струилась вода, падающая в открытую пасть другой змеиной головы, расположенной ниже. Должно быть, этот дом был храмом и одновременно школой жрецов…

Хотя город был необитаем и разрушен, на окрестных полях можно было найти пропитание. Никто не желал покидать это место, хотя оно и внушало ужас. Надежда обрести здесь вожделенные сокровища пересиливала страх, и она еще более окрепла, когда Жоан Антонио нашел среди битого камня небольшую золотую монету. На одной ее стороне был изображен коленопреклоненный юноша, на другой — лук, корона и какой-то музыкальный инструмент.

Гнетущая атмосфера слишком сильно сказалась на нервах, нам мешали миллионы летучих мышей».

Люди забрали с собой не так уж много золота и драгоценностей.

Лагерь разбили перед воротами, через которые вошли; отсюда при заходе солнца можно было наблюдать, как легионы летучих мышей вылетали из руин и растворялись в темени, издавая сухой шелест, напоминающий вздохи. Днем множество ласточек охотилось за насекомыми.

«Никто не знал, где мы находимся… В конце концов решили идти вдоль реки через лес в надежде, что индейцы будут запоминать ориентиры на местности, на тот случай, если они вернутся с экспедицией, чтобы забрать богатства, погребенные под развалинами. Пройдя пятьдесят миль вниз по реке, мы наткнулись на большой водопад и в прилегающей к нему скале заметили следы горных разработок». Здесь пробыли довольно долго. Дичи было сколько угодно. Несколько человек свалились в лихорадке. Ниже водопада река становилась более широкой и разбивалась на несколько болотистых рукавов.

«После нескольких месяцев тяжелого пути мы вышли к реке Сан-Франсиску, — пишет Рапозо, — пересекли ее по направлению к Парагуасу… Достигли Байи». Отсюда была послана депеша вице-королю дону Луис-Перегрину-де-Карвалхо-Менезес-де-Атаиде, из этого документа и взят этот рассказ.

* * *

Утром я шел по нашей улице и не замечал шума автомашин. Кто-то толкнул меня, кого-то толкнул я… Очередь у автоматов. Только тут я понял, что надо позвонить Санину, моему другу и единомышленнику.

…Его не было дома. Что ж, есть время самостоятельно обдумать версию Фосетта-Рапозо. Черная фигура — из этого города. Перечитав копии старых документов, я нашел ответы на многие вопросы… Может быть, это город атлантов? О нет, я не так наивен, чтобы принять доводы Хокинса за чистую монету. Впрочем, сигналы могли быть записаны на камне, затем, тысячи лет спустя, из него выточили фигурку, а сигналы остались, те сигналы, которые якобы хотели записать атланты. Фигурку сделали мастера разрушенного землетрясением города. Вообще же сам этот город мог быть построен на месте древнейшего поселения атлантов. Науке такие случаи известны. Троя, например, отстраивалась много раз — на том же самом месте.

…Я стоял у телефонной будки и, помнится, вздрогнул от неожиданной мысли. Тот человек был в городе. Но город — не иллюзия, не сон, он существует, его до сих пор прячут джунгли. Значит… Выходило, что тот человек, те люди действительно летали там, у берега реки. Летали. Все правда. Вот почему он не хотел отвечать мне прямо! Он кинул мне приманку — и я, как голавль, взял ее и прицепился к крючку. А он исчез. Иначе ведь ему пришлось бы объяснить мне, кто он и откуда прибыл на эту лекцию. Кстати, кто он? И кто она?.. Рута… Вероятно, у них были серьезные основания выкрасть у меня булавку. Хотя, конечно, первым это сделал я. А их в гораздо большей степени, чем мне казалось раньше, интересует именно Атлантида. Атлантида…

 

Снова Рута

Порой кажется, что плывешь по течению, закрыв глаза. Время летит, не оставляя замет. Мелькают лица, праздники похожи на будни, и в один прекрасный день неожиданно понимаешь, что опоздал; встретиться с другом, что был занят только собой. Об этом тебе напоминают. Потом вдруг все меняется. Время растягивается, вообще оно летит то быстро, то медленно, а в среднем так, как и нужио… Увидеть бы еще раз город: тогда я в спешке не рассмотрел комнат со змеями, а ведь они были в храме! Или следы жизни слишком, быстро стираются временем?

* * *

Я не обманывался: город являлся во сне потому, что необыкновенная булавка с таллиевым шариком когда-то покоилась под моей подушкой. Сигналы… А без булавки — если захотеть? По-настоящему захотеть? Или воображение — ничто по сравнению с металлом атлантов? Мне казалось, что даже воспоминания о городе тускнеют, блекнут, как будто все виденное, пусть во сне, отделяется от меня завесой. И вот однажды, когда я думал о Руте…

* * *

Я увидел скалу с уступом, возвышавшуюся над заливом. Один из четверых сидел на уступе, трое других взобрались на плоскую вершину скалы. Краски медленно менялись. Блекли пепельно-синие полосы, рождались зеленые и голубые оттенки. От ветра и вихрей хороводы бликов света на растревоженной воде расширялись, потом угасали, потом снова дышал и трепетал залив, на песок под утесом мерно набегали белопенные гребни, а самые высокие из них торкались о камень.

Я не видел лиц мужчин.

Послышались шаги. Ее шаги. Звякнула галька. Рута стояла под скалой, в руке у нее — туфли с каблуками, расписанными золотыми линиями, и она смотрела на меня так внимательно, что не ощущала пены, клокотавшей под ее ногами.

Будто бы она рассказывала мне об Атлантиде:

— Я видела, что осталось от былой страны грез… Сначала показался остров Санта-Мария с шестисотметровой горой Пику-Алту. Самолет наш летел низко, и я видела темную воду океана и более светлую над обширной скалистой банкой. Остров покоится ма ней, как шапка волшебника, укрывающая утонувшее плато. На всем протяжении берега круто обрывались в море, за ними начинались апельсиновые рощи, виноградники, хлебные поля, в складках гор видны белые строения. Скалистый утес мыса Каштелу на сотню метров высился над водой. На его плече — маяк Консалу-Велью.

Этот маяк словно отмечал то место суши, которое ближе всего придвинуто к былой столице атлантов…

— Ты побывала на Азорах? — будто бы спросил я.

— О нет, я видела из иллюминатора самолета. Это был вроде как туристический рейс, посадки посреди Атлантики не предусматривались. Но мы пролетели вдоль островной дуги. Остров Сан-Мигель с пиком Вара тянулся как стена — берега тут обрывисты, а на западной оконечности тянутся базальтовые глыбы, отвесные и голые; только чахлые деревья на их вершинах… Здесь наблюдают магнитные аномалии. Я видела острова Пику, Фаял, Флориш. Самолет взял курс на запад, и я мысленно распрощалась с Атлантидой. Никто не подумал бы, что она располагалась именно здесь, и горы ее были втрое выше, чем сейчас. Они курились, и призрачные столбы желто-зеленоватого дыма достигали стратосферы. Издали казалось, что они сливаются, образуют ствол причудливого дерева.

— Я думаю, именно здесь возникли мифы о дереве мира. Но я никогда не видел Азор. Может быть, о дереве мира рассказывали и в других местах, а зеленоватый дым — порождение фантазии атлантологов?

— Нет. Это не порождение фантазии. Теперь я знаю… Я видела архипелаг таким, каким его все знают сейчас или в недавнее время. Ничего похожего на Атлантиду…

— Назови свое настоящее имя, — сказал я.

— Рутте, Рута, — сказала она.

— И давно вы здесь… у нас?

— О да. Скоро я расскажу тебе все. Ведь ты рассказывал мне обо всем, что знал сам.

— Ты видела этот пород?

— Да, да!

И неотвязным видением преследовала меня с этих пор женщина, чей образ я наполовину выдумал, но которая теперь олицетворяла вечный круг звезд и планет. Женщина с далекой звезды…

 

Встреча

Рута остановилась в гостинице «Украина», где в просторных коридорах и холлах звуки гаснут, не успев родиться, где в полусумраке цветут бразильские лилии, где метровые стены отгораживают вас от уличного шума — и от людей, их голосов, их проницательности.

У нее в номере горел голубой свет кварцевой лампы, сама она была в черной блузке со шнурками бордового цвета на рукавах и груди. Тонкая ее шея была открыта, она заявила мне, что лечится от простуды, а кварц ей привез какой-то неизвестный поклонник вместе с букетом цветов (на окне загораживал дневной свет изрядный веник полуувядших сиреневых астр). Рута была в театре на Таганке, и сосед по креслу сразу определил, что ей нездоровится. Так оно и было. Симпатичный старикан, бородатый и умный… В ней многое изменилось за год.

Была она бледна, черты лица заострились, волосы ее, иссиня-черные, были собраны в пучок, очки в черной оправе старили ее: ей сейчас можно было дать даже тридцать. На ней все было темное, до антрацитового блеска, даже туфли и нейлон. И все это постоянно образующимися от легких движений гранями и складками отражало голубоватый свет, блестело, слепило. Мы выключили кварц. В тусклом дневном свете, едва проникавшем из-под цветов на подоконнике, лицо ее обрело живые краски, руки стали объемными — они были видны сквозь шнурки до локтей. Ее горбоносое лицо с неожиданно жгучими глазами было неподвижно, спокойно, она достала из пачки тонкую длинную сигарету в табачном листе и закурила. Дым был прозрачным, приторно-душистым.

— Можно поцеловать твою руку?

— Можно.

— Можно я буду твоим поклонником?

— Можно, можно…

Ее рука легла на мою голову, и я почти со страхом, который был сейчас непереносим, стал вдруг различать оттенки черного: темно-сизый рисунок на юбке, угольно-черные складки на тонком колене, обсидиановый блеск туфель, сверкание графитовых чешуек и зерен на щиколотке, потаенное бело-розовое свечение выше их и бело-голубой свет, едва-едва пробивавшийся еще выше. Как будто сияли валторны в темноте, когда свет скорее угадывается, чем ощущается. Воздух вокруг нас, вся комната стали пустыми, призрачными. В легком дыму осталась одна реальность — поблескивавшие серебром овалы, шнурки цвета бордо и цвета кофе, растягивавшиеся как змеи на дереве, стремясь обхватить своим кольцом ствол.

Словно две огромные черные ольхи, выпрямившись, стряхнули змей; необыкновенные контуры непроницаемо закрыли от меня половину пространства комнаты, потом другую ее половину и вверху среди электрического шороха слышались низкие звуки дыхания, как будто это дрожали валторны от неумелых прикосновений музыканта или птица на взлете хлопала крыльями. В темном зеркале напротив отражались глаза. Все остальное непередаваемо искажалось мертвым стеклом: крылья неведомых птиц скользили по черной тонкой коре деревьев, пересекая их поперек и наискось от самого низа до самого верха.

Потом — минута прозрения, ясности.

Я тонул в тенях от ее ног, на светлом фоне они снова напоминали о деревьях, и все было преувеличенным, фантастическим, черное слепило меня, попадая в снопы тусклого света, белое — успокаивало. 8 настенном зеркале промелькнули мои расширившиеся глаза, зерна зрачков были чужими, я не узнал себя.

— Я думал о тебе…

— Знаю, знаю…

* * *

Мы говорили. Дежурная по этажу привезла на ручной тележке два салата, фужеры, воду, печенье, кофе…

* * *

Жрец из египетского города Саиса, о котором упоминает Платон в своих диалогах, сказал: «Светила, движущиеся в небе и кругом Земли, отклоняются от своего пути, и через долгие промежутки времени все находящееся на Земле истребляется посредством сильного огня». Это так точно сказано, что ни одна из гипотез гибели Атлантиды ничего не добавила к этим доводам. Ни предположение о захвате Луны нашей планетой, ни ссылки на столкнувшийся с Землей астероид не новы: жрец сказал все это и даже много больше в свойственной древним лаконичной манере… Я много раз читал это место у Платона, но понял не сразу. Что к этому можно добавить?

— Добавить можно многое, — сказала Рута. — Если бы ты знал, как мне страшно иногда становится от мысли, что должен одолеть, превозмочь разум, познающий космос! Вечная борьба… столкновения интересов… странные формы жизни, которые вдруг выползают, точно призраки и гидры, из неведомых областей пространства, того самого, которое мы вчера считали познанным, изученным и совсем-совсем нашим.

— Что ты говоришь! Разве так уж много обитаемых планет в ближайшей окрестности?

— Я говорю не только о планетах. Разве ты не слышал, что во впадинах на дне Тихого океана жизнь существует иногда при температурах темно-красного каления? И это не только бактерии, но и моллюски и членистоногие. В вулканических разломах до сих пор образуются новые формы. И чего от них ждать, никто не знает. Об этом даже не задумываются. И генетический код оказался вовсе не универсальным. Но ведь это простой белок! Лишь чуть измененный ритмом температур и давлений. Здесь на Земле. А там?..

— Где там?..

— В горячих океанах планет-гигантов, обращающихся около звезд главной последовательности. В недрах полуостывших солнц…

— Неужели правда… и там есть жизнь?

— Да. У нас есть доказательства. Цепь жизни бесконечна в пространстве и времени. Она вечна, неуничтожима, как и вся материя. За миллиарды лег она совершенствовалась во всех направлениях — и создала, породила феномен разума, но зато породила и другое — способность отрицать его. Этой способностью она наделила изумительно стойкие соединения молекул и атомов, которые страшнее ржавчины, они-то и разрушают все на своем пути. Но отрицать разум могут лишь носители антиразума. Этот антиразум — тоже форма разума, как это ни парадоксально звучит. Он лишь борется с нашей формой, но борется по своим законам, познать которые мы не смогли. Не смогли. Но мы знаем, что за много лет Саисский астероид — позволь мне его так называть — потерял изрядную долю вещества. Он весь был источен, как будто червями. Ведь антиразум подобен плесени. Неведомая сила столкнула астероид с орбиты, и он упал на Землю. Случилась катастрофа, тебе известная.

— Не может быть!

— Это так. Атланты-кроманьонцы погибли. Совсем другие формы жизни могли бы восторжествовать после этого на опустошенной вашей планете. Но случилось второе чудо — человек устоял. Как это произошло, мы не знаем. Ведь планета погрузилась во тьму, в хаос — на многие десятилетия. Что было потом? Мы должны это узнать. Это важнее, чем ты можешь представить. У кроманьонцев — восточных атлантов нашлось противоядие, нашлось не известное нам оружие в борьбе за свое существование. Уцелели индейцы Америки. Проникшие на Землю носители антиразума были подавлены. Каким образом? Никто из нас не может пока ответить на подобные вопросы. Вот почему мы изучаем древние руины, первобытные тропы. Они нужны нам в неприкосновенности. Это мы вашими руками засыпали несколько пирамид и городов, чтобы оставить, сохранить их в неприкосновенности. От этого ведь зависит и ваше будущее. Если вы утратите те качества, которыми обладал кроманьонец с его поразительной стойкостью, силой, чувством ритма, интуицией, его художественным чутьем и умением, то более никто не остановит врага. Кто помогал кроманьонцам? Откуда они появились на Земле, да и на нашей планете тоже? Нет ответов. Нам трудно представить те трудности, которые они преодолели. Это выше нашего понимания. Пора оглянуться в прошлое, пристально всмотреться в него, увидеть многое из того, что прошло мимо нашего внимания. Не было ли у кроманьонцев союзников и покровителей там, в космосе? Ведь и эта сфера знания — для нас терра инкогнита.

— Терра инкогнита… — откликнулся я, и голос мой прозвучал так странно, для меня самого странно… Рута сказала все, даже то, чего я боялся — она сказала, откуда она сама… И ей было безразлично, верю ли я этому или нет. — Что у них там случилось?

— Ты можешь считать это фантазиями, но не исключено, что антиразум, не одолев кроманьонца сразу, лишь дал отсрочку. Он готовится к прыжку. Он точно рассчитал, что человек изменит мир и, изменив его, изменится сам. Тогда и то и другое станет его легкой добычей. Не подкрадывается ли он к нам с неожиданной стороны, оттуда, откуда никто не в состоянии предугадать нападения?

— Откуда же, Рута?

— Изнутри. Из наших собственных живых клеток. Не готовит ли он себе обитель в генах? Иначе как объяснить логику тех, кто отказывается говорить и думать о будущем? И это — тоже терра инкогнита.

— Терра инкогнита. Неизвестная земля. Это будущее, о котором некоторые не хотят думать, принося его в жертву сиюминутности.

В этот день я услышал об экспедиции Хуана Беррона.

— Это аргентинец, — сказала она спокойно, — живет в Париже, там же вышла его книга о поисках Перси Гаррисона Фосетта. В предисловии к ней Хуан Беррон писал, что поиски пропавшей в 1925 году в дебрях Амазонки группы Фосетта были лишь предлогом, главной же целью экспедиции следует считать съемку экзотического фильма. Следует считать… — Она откинула голову так, что блестящие бусины ее зрачков сузились от света, она пристально посмотрела на меня, словно ждала моего мнения.

Я ничего не знал об экспедиции Беррона.

— Съемка экзотического фильма… — повторила она. — И ради этого участники экспедиции подвергались смертельной опасности! Их ждали встречи с электрическими угрями, разряд которых парализует человека, черными пятиметровыми кайманами, красными муравьями, змеями и пауками-птицеедами, от одного вида которых сошел с ума и застрелился летчик, совершивший вынужденную посадку в Мату-Гросу! Не слишком ли скромна цель, которую поставил Хуан Беррон?

— Но ведь и съемка кинофильма о джунглях — задача не из простых, — заметил я. — До сих пор этот район мало изучен… и Фосетт был прав, когда выражал надежду на встречу с неведомым именно здесь.

— Фосетт был прав. Вот только фильмов многовато. Беррон не такой человек, чтобы рисковать своей жизнью из-за сто первого ролика о жизни тропического леса, похожего на сто других как две капли воды.

— Неужели ему не удалось снять ничего нового?

— Удалось, конечно. Но не в этом дело. Если ты увидишь эту ленту, то сам убедишься, что только для этого он вряд ли стал бы снаряжать экспедицию.

— У вас есть фильм?

— Да. Копия. Может быть, это как раз очень разумно — выступать в роли беспристрастного свидетеля именно тебе. Думаю, ты сможешь рассудить, прав или не прав был Беррон.

— Ты говоришь так, словно знаешь о подлинной цели экспедиции… и умалчиваешь о ней нарочно, чтобы я сам догадался… так?

— Ты трав. Хочу, чтобы ты сам догадался. А заодно увидел то, что пора научиться замечать всем.

— Мне нужно посмотреть фильм Беррона. Он имеет отношение к проблеме антиразума?

— Ты сам должен это решить. Свое мнение я могу выразить кратко: да.

— Я могу взять ролик с собой?

— Конечно.

— У вас что же, нет средств от обычной земной простуды?..

— Есть. Лучшее из них — свет кварцевой лампы, на которую наклеена вот такая прозрачная пленка — светофильтр и резонатор одновременно. Больше мне ничего не надо, спасибо. Можешь считать это причудой инопланетянки.

— Булавка на юбке — тоже причуда?

— Нет, средство дальней видеосвязи…

— …Видеосвязи участницы экспедиции с другими участниками?

— Нет, отпускницы — с участниками, ведь в Пицунде я отдыхала. А база наша близ Хосты, там у меня отец.

— И сейчас у тебя отпуск?

— А если будем считать, что нет?

 

Каринто

Едва я успел узнать имя одного из знакомых Руты (его зовут Каринто), как случилось несчастье. Этот человек когда-то говорил со мной об экспедиции Фосетта… вместе с другими он летал близ развалин древнего храма. Это был отдых, обычный для них отдых после работы. Двустворчатая дверь храма — их рук дело: уж больно досаждали по ночам летучие мыши. Каринто не стало. Я больше не увижу человека с другой планеты, который иногда прилетал в Москву на лекции об Атлантиде!

Несчастье произошло через полтора часа после того, как я покинул гостиницу.

На следующий день я был у Руты. Я чувствовал теперь себя как бы одним из них: так хотела Рута. Меня поражало ее самообладание.

Она рассказала об авиационной катастрофе, в которой погиб Каринто, а я слушал ее, почти не задавая вопросов. Она назвала антиразум еще энтропийным разумом, связывая его с энтропией. Однако если речь идет о жизни людей, термин «энтропия» ничего не объясняет.

…Почему же именно во французском городке Сент-Эспри в далеком пятьдесят первом году произошли события, которые нельзя объяснить иначе как вмешательством антиразума?

Семнадцатого августа в этом заштатном городке приступом безумия были охвачены сразу несколько десятков человек. Один из них, Делакиз, громко кричал, указывая обеими руками на раскрытое окно комнаты: «Смотрите, смотрите на этот огненный шар! Он приближается. Он убьет нас!» Не переставая вопить, он бросился на пол и втиснулся под кровать. А внизу, в столовой, верзила Эмиль рычал по-звериному и отбивался от невидимого врага. Он кричал в минуты прояснения, что на него нападают львы и пантеры, что за ним наблюдают глаза страшных типов, выпущенных из преисподней.

— Никто из нас не знает, почему это так началось, — сказала Рута.

Больница городка была переполнена в этот и последующие дни. В окне третьего этажа возникла фигура бывшего летчика Жозефа Пуше. «Смотрите! — Кричал он. — Я самолет, понимаете? Я самолет, и я могу летать! Не верите? Смотрите!» И бывший летчик прыгнул вниз, распластав руки, как крылья. Он сломал обе ноги. Когда же к нему подбежал врач, он вскочил на сломанные ноги и припустил по бульвару. Чтобы справиться с ним, потребовалось десять человек. Трудно поверить в такое…

Рута показала мне вырезку из местной газеты. Я не читаю по-французски, но светлая строчка перевода скользила вниз по газетному столбцу…

«В больницу был доставлен в ту ночь мужчина, который кричал, что за ним гонятся бандиты с ослиными ушами. Был семилетний мальчик, у которого все игрушки превратились в фантастических зверей. Был мужчина, которому врачи и медсестры представлялись в виде гигантских рыб с разинутой пастью, готовых проглотить его живьем. Поле зрения больных то сужалось, то расширялось. Они порой видели себя со стороны, иногда им казалось, что на руках и ногах у них растут диковинные пламенеющие цветы.

Раньше подобные приступы безумия называли антоновым огнем. Существовало поверье, что только молитва, обращенная к святому Антонию, могла облегчить мучения пострадавшего…»

— Это отравление спорыньей, — сказала Рута. — Спорынья могла попасть в хлеб. Но эксперты-медики до сих пор считают этот случай загадочным, ведь об антоновом огне вот уже три века, как успели забыть.

— Антиразум?

— Да.

— Но что ему надо было в Сент-Эспри?

— Этот летчик, Жозеф Пуше, видел город в джунглях. И успел о нем рассказать знакомым в Сент-Эспри.

— Но кто-то должен быть носителем антиразума.

— Никто не ведает. Мы искали следы, но не нашли их. Носителем антиразума может быть порыв ветра или птица, или лесной зверек, заскочивший в дом. Или человек. Или… это как эпидемия, как плесень, как болезнь. Не ищи в антиразуме причин того, что обусловлено социальным началом!

Антиразум мешал, мешал им и нам. Не о том ли свидетельствовала катастрофа? А гибель Каринто? Я взял газеты, выходящие на испанском. И светящаяся строчка перевода — для меня — скользнула по столбцу, пока комната наполнялась прозрачным душистым дымом.

* * *

— Антиразум маскируется, — медленно проговорила она. — Только в редчайших случаях он проявляет себя так открыто, как это было во французском городке.

— Значит, его нельзя обнаружить?

— Можно. Хотя он и маскируется. Антиразум делает человека слепым и глухим, а указанный им путь, приводит к уничтожению в самом человеке всего человеческого. Он способен увлечь кое-кого, остальные слепо повинуются: некоторым людям свойственно выбирать самые легкие пути, для них характерна, если можно так выразиться, экономия мышления.

— Разве антиразум не связан с мышлением, причем самым изощренным?

— Связан. Он способствовал гибели Атлантиды…

— Там, в самолете… Каринто столкнулся с антиразумом?

— Да. Из другой ситуации он вышел бы победителем. Антиразум — самый могущественный наш враг, ему нет равных ни на одной из известных нам планет. Ни молнии, разрывающие горячую атмосферу Венеры, ни океан жидкого водорода на Юпитере, ни вулканы Ио, его спутника, ни жидкий этан на Титане, обращающемся вокруг Сатурна, ни раскаленные жерла и вихри на других звездах и планетах — ничто это не сравнится с антиразумом. Сейчас он мешает искать города атлантов…

Родригес Мора — я буду называть его так, как называл его репортеру не знавший подлинного имени, — сел в самолет в Гайане. Полагаю, при нем были кое-какие материалы экспедиции к развалинам города, позже Рута подтвердила это… В Порт-оф-Спейн — столице Тринидада и Тобаго — самолет приземлился, принял на борт нескольких пассажиров на пустовавшие места. Произошла заминка с багажом. Однако расписание не было нарушено. Родригес Мора задремал. Его видели соседи по креслам, которые летели до Барбадоса. Один из них вспомнил, что некогда члены одном организации, в рядах которой много кубинских эмигрантов, устроили в районе Барбадоса катастрофу кубинского пассажирского самолета. Тогда погибли члены сборной Кубы пю фехтованию и несколько молодых гайанцев, направлявшихся на учебу в Гаванский университет Родригес Мора будто бы пробормотал во сне: «Уберите черного щенка!»

— Даже во сне он говорил только на испанском! — пояснила Рута. — Это необходимое условие подготовки к нашим экспедициям. Не было случая, чтобы люди наши проговорились или растерялись — это для нас равносильно катастрофе. А Каринто — один из лучших десантников.

Однако на этот раз он чуть не выдал себя. Странная фраза о щенке запомнилась барбадосцам, и один из них готов был позднее взвалить вину на самого Родригеса. Это могло оказаться удобным даже для правосудия, поскольку никто не знал, куда ведут концы той нити, которая связана с катастрофой. Но ведь не секрет, что если вариант с самолетом компании «Кубана де авиасьон» повторялся, то и на этот раз правосудие должно было, скорее, заботиться о сокрытии правды, нежели о разборе всех обстоятельств дела.

Показался остров среди синего моря, окаймленный белыми полосами прибоя, рощами пальм, пляжами и голубым мелководьем, где поднимали паруса яхты и прогулочные катера с экскурсантами на борту спешили от причала к причалу. Родригес Мора проснулся, отчетливо произнес:

— Барбадос.

Самолет подрулил к двухэтажному зданию аэропорта Сиуэлл. Пассажиры вышли. Родригес Мора вышел последним. У него был такой вид, пишет репортер, что казалось иногда, будто он заболел в полете. Однако когда кто-то вызвал врача, он вежливо отказался от услуг. Несколько человек расстались с самолетом: они летели до Барбадоса. За десять минут до посадки откуда ни возьмись выскочила черная собачонка. Опрометью бросилась она к самолету и исчезла. Никто не успел толком понять, что произошло. Ее не было нигде, вот и все. Конечно, если бы тогда знали, к чему приведет это маленькое происшествие, то свидетелей было бы больше и они были бы более внимательны. Это так. Родригес Мора и бровью не повел. Но два этих факта — появление черного щенка и оброненная во сне фраза — все же привлекли внимание. Возможно, только потому, что Родригесом заинтересовался врач. И врачу этому кто-то сказал, что Родригес бредил в полете. Слова о черном щенке стали достоянием прессы. Что это было? Рута не знала. Десантники могут предугадывать ход событий в экстремальных ситуациях. Похоже это на прозрение. Долгие тренировки вырабатывают это умение. Но тут были налицо помехи. Кто-то мешал Родригесу-Каринто. Иначе все могло кончиться иначе. Он не узнал щенка из своего сна.

— На всякий случай салон обыскали. Ничего подозрительного! Самолет взлетел. Через четверть часа после этого в башне командно-диспетчерского пункта аэропорта ожил динамик:

— Сиуэлл! Внимание!..

И все. Ни одного слова больше. Тем не менее самолет успел развернуться и взять курс обратно на Сиуэлл. Туристы и купальщики видели, как машина, сверкая на солнце, неслась к морю по неуклонно снижавшейся траектории. За самолетом тянулся дымный след.

— Родригес погиб, — сказала Рута. — Это мы узнали вчера, до выхода газет. Он мог бы воспользоваться неприкосновенным запасом, который дается любому из нас. Что это значит? Ты видел, как они летали над городом… так и он мог открыть люк и выброситься из него. Было мало времени. С самой простой земной техникой вроде задраенного люка не так-то просто совладать. А может быть, он хотел спасти не только себя, но и маленькую девочку с четырнадцатого ряда… Кто знает? Он не успел. Или ему помешали. Кто? Мы не знаем. Да, есть антиразум. Но чудес не бывает. Должен быть и материальный его носитель. — И Рута рассказала, что спасатели нашли сегодня самолет на глубине тридцати семи метров.

Погибло семьдесят девять человек. Один из этих семидесяти девяти был Родригес Мора, он же Каринто, десантник, проведший на Земле около года в поисках истоков человеческого разума и врагов его, бесстрашный и благородный, как все десантники, направлявшиеся на планеты.

История с черным щенком успела стать газетной сенсацией. Когда к месту катастрофы подошло спасательное судно, когда разрезали автогеном фюзеляж и водолазы выполнили свой долг, — к сожалению, слишком поздно, тогда, во время последнего, восемнадцатого, погружения один из них нашел в хвостовой части самолета черную собачонку. В ее труп успел вцепиться краб своими неровными клешнями, она была похожа на простую дворняжку. Вот только внутренностей у нее не было. И брюшная полость ее была раскрыта, как если бы это была старомодная меховая муфта, которую разрезали ножницами вдоль… Я понял: там был упрятан пакет со взрывчаткой.

 

Экспедиция Беррона

У меня была копия фильма Беррона, и я не нашел ничего лучшего, как посвятить в эту тайну своего друга Владимира Санина. Почему этого не следовало делать? Да потому, что я вполне осознал ту опасность, которую представляет антиразум. Позже я убедился, что опасность на самом деле еще больше, чем я тогда думал, и все же я рассказал ему о фильме и книге Беррона.

…Это было у него дома, на Часовой улице. Он включил проектор, и мы стали смотреть фильм, припоминая соответствующие места из книги. Выражение лица Санина, его тонкие брови, выпуклые светлые глаза, светившиеся в полутьме, как сердолик, подсказали мне в тот вечер мысль, что он похож, конечно же, на кроманьонского следопыта. Удлиненная его голова отбрасывала на стену комнаты тень, неровный овал которой свидетельствовал в пользу моего наблюдения: ведь кроманьонцы — долихоцефалы, длинноголовые.

Теперь я должен предоставить слово Беррону. (У нас были его фильм и книга — живое свидетельство путешествия, тайну которого предстояло раскрыть. Но это можно сделать, лишь выслушав участника и очевидца.)

Ночь темна, вода кипит в водоворотах, подхватывает наши катера, разворачивает их, отталкивает и бросает на вырванные с корнем деревья, мчащиеся в неудержимом потоке. К полудню мы оказываемся в более широкой части реки Арари. Но она мелководна, и нам то и дело приходится спрыгивать в воду, чтобы облегчить лодки, и перетаскивать их через мели. Изнуренные, мы решаем передохнуть на ферме Белем.

Ферма Белем — бедный домишко на деревянных сваях, с крышей из пальмовых листьев. Впрочем, в этом районе любое жилище напоминает большой зонтик, защищающий его обитателей от дождя и солнца: температура 25 градусов здесь держится круглый год. Гамак, маленький сундук, заменяющий шкаф, стул, кастрюля и обязательный кофейник — вот и весь нехитрый скарб фермы. Но в каждом доме есть и оружие — мачете. С его помощью люди прокладывают себе дорогу в тропическом лесу, режут хлеб (когда он есть), разрубают туши животных, открывают консервные банки и, наконец, извлекают из-под ногтей лесных насекомых-паразитов

Мы голодны, но на ферме почти нет съестного. Хозяйка дала нам лишь по маленькой тарелке мучной кашицы из корня маниоки, а ее муж любезно предложил по чашечке кофе и обещал вечером устроить пиршество. Здесь никогда не спешат и все говорят: «Эспера!» — подожди!

* * *

Расположившись на полу, мы наслаждались кофе. Через дыру в доске пола Жерар заметил, что под нами что-то копошится. Отгороженное под домом пространство кишело живыми кайманами. Нанятый нами на время экспедиции известный во всей Амазонке охотник и укротитель животных Мишель сказал, что кайманы съедобны. Они могут обходиться без пищи и воды два-три месяца. Их сохраняют живыми, так как в здешнем жарком, душном климате мясо портится с невероятной быстротой.

Несмотря на усталость, мы пошли смотреть, как хозяин выпустит из ямы одного из своих двухметровых пленников. Извлеченный наружу кайман шумно дышал, его спинные зубцы от ярости подымались торчком, лапами он с силой упирался в землю, сопротивляясь человеку. Мишель пришел на помощь и одним ударом топора удивительно легко и точно отрубил ему голову. Вторым ударом он отделил хвост. Тело и голова отброшены в сторону, а хвост, являющийся единственной съедобной частью, разделен на большие куски и будет зажарен.

У мяса здешних кайманов нет отвратительного мускусного привкуса, как у обычных крокодилов, которые считаются несъедобными. Наш кинооператор снимает сцену бойни, а затем, желая изучить огромную челюсть ящера, начинает отвязывать лассо от его головы, но Мишель резко отталкивает его назад. Затем он слегка прикасается палкой к челюсти, и — о ужас! — ветка толщиной с человеческую руку легко перекушена. Теперь мы убедились, что и после отделения головы от туловища челюсть каймана сохраняет опасные рефлексы.

Вскоре перед домом появилась большая парусная лодка «Ницца». На берег сошли трое. Это были скупщики кайманов. Хозяин поднес им традиционный кофе в крошечных чашечках, после чего вновь прибывшие не спеша стали осматривать кайманов. Торг был скоро закончен, и ящеров стали по одному вытаскивать из ямы. Хозяин бил их длинной палкой по голове, а затем сильно надавливал на глаза, от чего они впадали в состояние обморока. В этот момент покупатели накрепко завязывали кайману пасть и скручивали лапы. Для более удобной транспортировки каждого ящера привязывали к длинному шесту.

К шести часам вечера уже темно… Ночь полна тайн. Брызги воды в лунном свете, хлопанье крыльев среди ветвей, жалобное пение, мерцающие в темноте глаза — во всем проявляется неведомая жизнь. Заснуть невозможно. Тысячи жаб и лягушек начали оглушительный концерт. Одна из разновидностей здешних жаб строит свои гнезда из смолы, придавая им форму котелка. Индейцы очень ценят эти гнезда за то, что ароматный дым при их сжигании исцеляет якобы от различных болезней и отгоняет злых духов. Сама «медицинская жаба» тоже очень ценится. Для облегчения зубных болей, при воспалениях молодую жабу прикладывают к опухоли…

Что-то было в этом фильме… такое, что настораживало, пугало. Я не мог понять причину. Вот группа выходила на поляну или на берег реки, но лица у многих оставались равнодушными, как бы кукольными, слоено их не привлекала новизна, не радовало открывшееся небо. Как объяснить это? Я не знал. Если кто-то и выражал свои чувства, то звучало это не совсем естественно — уж мне-то это было ясно, — потому, наверное, что в душе я сам путешественник. Отчего эти люди вели себя всегда не так, как я ожидал? Может быть, они устали, физически и морально устали, и в этом все дело? Я проверял себя и свои наблюдения. Вот они шли дальше, и я снова слышал голос Беррона…

Тропическая ночь невыносима из-за москитов. Существует множество их разновидностей, и каждая из них появляется в определенные часы дня и ночи.

Мишель заверил нас, что через четыре часа мы достигнем озера Арари, но прошло шесть часов, а его все нет. И вдруг выясняется, что мы давно на озере! Солнце высушило, выжгло всю воду из озера, превратив его дно в необъятное пространство растрескавшейся, затвердевшей грязи.

Несметное количество больших красных червей спряталось в трещинах залитого солнцем дна. Мишель беззаботно шагает босиком, хотя эти черви, эти рептилии — гадюки «корэл», укус которых смертелен.

— У них слишком маленькие пасти, чтобы прокусить мои мозолистые подошвы. Хуже, если им удастся добраться до тонкой кожи между пальцами. — Снимая слой засохшей грязи, Мишель обратил мое внимание на необычную рыбу из породы угрей, в сорок сантиметров длиной и с расплюснутым хвостом. Летом, когда озеро высыхает, рыба может жить в грязи — на этот случаи природа снабдила ее легкими.

От всего озера осталась только маленькая лужа. Жерар закинул в воду свою сеть и вытащил ее полной до отказа. Фаррис, помогавший ему достать наиболее интересные экземпляры, внезапно подскочил, как будто кто-то дернуя его за руку.

— Ты дотронулся до «пираке», — объяснил Мишель, помогая шестом вытащить нечто вроде черной змеи в метр длиной

«Пираке» — электрический угорь.

— Несколько лет тому назад, — продолжал Мишель— я хотел поймать несколько экземпляров таких угрей для европейских аквариумов. Туземцы загнали в реку табун лошадей, которые немедленно были атакованы угрями. Гривы коней стали дыбом, они дико ржали от боли, но люди ударами палок мешали им выйти на берег. После получасовой борьбы лошади стали успокаиваться, а угри, израсходовав запас электричества, бросались к высокому берегу, спасаясь от копыт лошадей. Здесь мы их и ловили.

Нам удалось заснять необыкновенно крупную облаву на кайманов, организованную поселенцами острова. Съедобные «жакаратингас» — не единственные ящеры в этом краю. Здесь водятся «жакара-ассю» — огромные черные кайманы, четыре-пять метров длиной. Их мясо несъедобно. У них широкие плоские головы. Эти кайманы в огромном количестве истребляют домашний скот. Чтобы доказать это, поселенцы показали мне большой комок «масан», образующийся в желудке каймана из шерсти съеденных им животных.

Избиение началось. Около пятидесяти человек, вооруженных только палками, залезли по пояс в воду и подняли оглушительный шум, чтобы вытеснить жакаров к противоположному берегу. Там другие люди ловили их при помощи лассо и вытаскивали на берег. Один из охотников, прямо перед аппаратом кинооператора, отрубал им головы. Я попробовал застрелить одного из жакаров из крупнокалиберной винтовки пулей, которая убивает слона. Я целился в глаз и был уверен, что не промахнулся. Пуля должна была попасть в мозг. Но живучесть этого ящера столь велика, что после выстрела он все еще продолжал двигаться. Чтобы позабавиться, один из охотников надел бутылку на палку и приблизил к пасти жакара: бутылка со скрежетом была разжевана и проглочена…

Наши моторные лодки снова на полной скорости спускаются вниз по реке Осари. Приходится объезжать рыбаков, бьющих острогой рыбу с черным телом в красных пятнах и плоской головой. Некоторые экземпляры весят до восьмидесяти килограммов. Костистая часть языка этой рыбы — настоящий рашпиль, используемый индейцами для обработки дерева и шлифовки своих инструментов.

Наш товарищ Брюнгер, пунцовый и дрожащий от лихорадки, вызванной солнечным ударом, не мог продолжать путешествия. Его уложили на палубе «Ниццы», отправлявшейся вниз по реке. Но внезапная сильная гроза заставила нас перенести его в трюм и положить на связанных кайманов.

Впоследствии Брюнгер рассказывал нам о своих лихорадочных видениях, вызванных зловонным дыханием кайманов.

* * *

С рассвета неудобные лодки продвигаются по маленькой реке. Узкая и блестящая лента реки извивается в сумерках лесной чащи в хаосе корней, ветвей, стволов, упавших поперек реки. Лодки, кажется, не могут пройти.

Больше не гребем. Тянем за лианы, раздвигая ветви, переплетенные, как сети, у нас над головой.

При подходе к озеру пришлось покинуть лодки. И вот мы, по пояс в воде, с трудом продвигаемся по мягкой затопленной почве, покрытой растениями с большими листьями.

* * *

Впереди нас ждала настоящая горная страна! Когда солнце заходило, мы карабкались на скалы. Эти скалы блестели, как будто они покрыты бриллиантами. Грязные, промокшие, усталые, мы почти бессознательно продвигались вперед. И только крик Ленглиша привел нас в чувство:

— Помогите! Анджело ранен!

Анджело, нагруженный тяжелым киноаппаратом, увидел длинную и гладкую лиану, свисавшую над скалой. Он машинально схватился за нее. Внезапно разбуженная змея укусила его в руку и исчезла.

Ленглиш, перевязав руку, чтобы приостановить циркуляцию крови, высосал из раны яд. Гариацци сделал два укола.

Была ли змея ядовитой? Только индейцы могут уверенно судить об этом, но они ее не видели. Позже я научился распознавать ядовитых змей по виду укуса: около метки от зубов можно различить две маленькие дырочки, сделанные крючками с ядом.

Приближалась ночь. Я предложил раскинуть лагерь меж двух утесов. Доминго, указывая на колонну муравьев, предупредил меня:

— Если они обнаружат нашу стоянку, от нашего багажа ничего не останется.

Эти муравьи принадлежат к наиболее свирепой породе на Амазонке. У них толстое тело и круглая блестящая голова, вооруженная мощными челюстями. Там, где прошла колонна красных муравьев, не остается ничего живого, все пожирается, в том числе люди и животные, если они не способны бежать.

Они ничего не боятся, даже огня. Доминго положил на их пути зажженную сигарету; немедленно первые ряды бросаются на нее, жертвуя собой, чтобы могли пройти следующие: мгновение — и дорога свободна.

Кинолента оборвалась. Я взглянул на Санина. Он ничего не подозревал. Но я был почти убежден, что обрыв ленты не случаен. Это, если угодно, знак мне — и только мне, никому другому! И я постиг его смысл. Город, затерянный в джунглях близ скал, который мне снился… неведомый маршрут Фосетта… скалы, о которых рассказывал Беррон… Это все связано единой нитью, единым замыслом. Я начинал, кажется, догадываться о подлинных целях экспедиции Беррона, которые он мог умело — утонченно! — маскировать. Снова — джунгли Амазонки. Я внимателен, как никогда.

Страшные черные пауки… Их укусы вызывают ужасные боли, и при малейшем прикосновении они оставляют волоски со своих лап, которые вызывают несносный зуд. К счастью, эти пауки-птицееды, величиной с блюдце, не агрессивны. Но какое впечатление производят они, когда ночью подскакивают на полметра, махая своими длинными лапами, покрытыми волосами!

Баррето рассказывает, что два летчика, совершивших вынужденную посадку в центре Мату-Гросу, покинули свой самолет, застрявший в ветвях деревьев, и спустились на землю. Их окружили эти огромные пауки, которые прыгали, как зловредные блуждающие огни; один из летчиков сошел с ума и застрелился.

Впоследствии индейцы принесли для моей коллекции несколько таких пауков, карангуейхерас, заключенных в маленькие корзинки из пальмовых листьев. Одна самка держала в лапах белый кокон, внутри которого ясно видны были несколько маленьких паучков. Из шелка этих коконов индейцы ткут огромные ловчие сети и туго натягивают их от одного дерева к другому. Шелком они выстилают и дупла деревьев, в которых живут.

В дороге я кормил этих плотоядных красивыми колибри, которых пауки быстро убивали и высасывали их кровь и плоть. Иногда, после свирепой борьбы, птицееды пожирали друг друга.

* * *

Бум… бум… бум… Три ружейных выстрела.

— Что случилось, Жерар?

— Я услышал рычание ягуара… — Жерар говорит как лунатик. — Я заметил два фосфоресцирующих глаза… Прицелился и выстрелил три раза.

Доминго уверяет, что здесь много ягуаров, но они боятся людей и никогда не приближаются к огню.

— Иди спать, Жерар…

Доминго заступает на дежурство и рассказывает тем, кто остался погреться у огня, как охотится на ягуаров его племя на реке Мадейра.

На рассвете охотник, притаившись за деревом, подражает зову самки ягуара. Зверь прибегает на зов, прыгая по деревьям и переплывая реки. Заметив человека, разочарованный ягуар на минуту останавливается, затем яростно бросается на охотника, который, наклонив копье, упирает его в землю так, чтобы ягуар напоролся на него.

С первыми проблесками дня наш разговор прерывается демоническим криком гарибы — обезьяны-ревуна. Один из индейцев бесшумно скользит к ней, держа в руках лук и стрелу. Несколько минут спустя крик гарибы превращается в болезненные стоны.

Что взволновало гарибу? Это глупое животное, когда оно видит змею, ягуара, или другую опасность, кричит, как одержимое.

Охотник держит в руке мертвую обезьяну и показывает на труп ягуара. Вот почему гариба так кричала.

Жерар не сдерживает своей радости. Этой ночью он осуществил мечту своей юности. Это он убил ягуара. Мы горячо поздравляем его и в виде поощрения отдаем ему шкуру ягуара, он может отвезти ее в Европу, чтобы показывать своим друзьям.

* * *

Индейцы идут легко, без затруднений ориентируясь в этом лабиринте. Мы же, наоборот, испытываем муки ада, пробираясь через сеть ветвей, длинных тонких лиан, режущих, колющих, превращающихся в подвижные кольца вокруг шеи и ног как раз в тот момент, когда нужно прыгать через влажные и вязкие корни, образующие сеть в полуметре от земли.

Конец мелкой поросли встречен глубоким вздохом. Впереди свет и солнце, а на лужайке, у кромки другого леса, — деревня апиаков.

Но она наполовину сгорела и уничтожена… Никого нет! Баррето удивлен и обеспокоен. Что случилось с его родственниками? Быть может, на них напали враги? Ни звука! Проводник издает крик, сигнал сбора; пронзительное завывание, похожее на жалобу птицы, мрачно звучит и повторяется вдали.

Мы прислушиваемся к малейшему шуму, который может означать ответ. Индейцы крадутся между деревьями, чтобы присмотреться. Они возвращаются через полчаса, таинственные, непроницаемые. Баррето, который расспрашивает их, сухо отвечает на наши вопросы:

— Апиаки просто переселились дальше.

Взволнованный, он тотчас же отправляется по направлению, указанному надломанными и согнутыми ветками. Доминго, безразличный к тревогам Баррето, поднимает плод, напоминающий красное яблоко, в нем четыре зерна.

— Съешьте. Если вы выжмете вещество из зерен, оно сразу затвердеет. Это корозо, или «растительная слоновая кость», из которой делают пуговицы!

Новая деревня построена на поляне. Большие овальные дома, где живет все племя…

Один хромой старик узнал Баррето и вышел ему навстречу. Это настоящий скелет, обтянутый кожей, похожей на пергамент и пестро разукрашенной красными и фиолетовыми рисунками. Он носит на голове свое единственное украшение — канитар, диадему из перьев разных цветов.

Старик долго разговаривает с Баррето, сопровождая свои слова очень мрачной мимикой. Доминго переводит:

— Мертвые, согласно обычаю, были погребены в их хижинах, но их души продолжали бродить по деревне, исподтишка нанося удары палкой по головам живых, которые умирали в течение нескольких часов один за другим, как мухи. Со зловредными духами невозможно бороться! Колдун сознался в своей беспомощности, но для себя тайком приготовил питье из масла андиробы и бобов пучурин. Одна женщина видела через дыру в стене, как, запершись в своей хижине, он делал магические знаки и потягивал свой напиток, (Эти бобы известны в современной фармакопее как средство против дизентерии и холеры.) Узнав об этом, племя убедилось, что колдун был изменником, другом и приятелем духов смерти.

— Ночью, когда колдун спал, его взяли, привязали у деревни к дереву и убили.

Жестикулируя, старик рассказывает, что, когда колдун умирал при свете костра, зажженного, чтобы отогнать злых духов, могущих его защитить, все племя увидело коати, быстро взбиравшегося по стволу, к которому была привязана жертва. Этот коати, прыгая с ветки на ветку до самой вершины, ринулся в небо. Это была душа колдуна! Нужно было помешать ей спуститься, чтобы отомстить и принести новые несчастья племени. Для этого срубили дерево, послужившее ему лестницей.

— Чтобы освободиться от других духов смерти, вождь племени, тучауа, пустился на хитрость. Тайно он построил другую деревню. Пока горела старая, апиаки, прятавшиеся за густым дымом, который ослеплял духов смерти, переселились, не оставляя следа. Теперь все были убеждены, что им нечего бояться.

Санин выключил проектор со словами:

— Знаешь, на сегодня этих первобытных ужасов, пожалуй, довольно. Ты заметил, что головной убор вождя племени похож на хрестоматийную шапку Кецалькоатля, пернатого змея?

— Что ж, индейцы оберегают свои обычаи. Недавно я узнал, что в каждом племени есть лингвист. Это индеец, который заботится о том, чтобы племя говорило на хорошем литературном языке и не забывало редко употребляемых слов. Индейцы-лингвисты подсказывают соплеменникам эти слова, если считают, что они могут скоро выйти из употребления.

— Консервативные, но идеально приспособленные для обитания в джунглях люди!

— В них много от кроманьонцев, — сказал я. — Форма головы, обычаи, навыки, а у индейцев Северной Америки — и одежда, ведь кроманьонцы тоже щеголяли в дубленках. В этом фильме есть кадры, где показаны музыкальные инструменты, они почти такие же, как и у кроманьонцев двадцать тысяч лет назад.

— А рядом с ними, с этими лесными людьми, несколько столетий назад жили своей жизнью великолепные города майя, ацтеков, инков. Как когда-то рядом с кроманьонцами, ютившимися еще в пещерах, их собратья возводили улицы и каналы, святилища и храмы. Я имею в виду атлантов и восточных атлантов Малой Азии — они ведь были соседями своих сородичей-охотников, знавших лук да стрелы.

— Не так далеко от маршрутов Фосетта и Беррона найден огромный камень, испещренный знаками. И знаки эти подобны рисункам в кроманьонских пещерах Европы.

— Мы не увидим его в фильме?

— Не знаю, — слукавил я; мне наверняка было известно, что маршрут Беррона проложен был вдали от этого камня, который специалисты-археологи называют Педра Пинтада.

— Давай вернемся к фильму, — сказал Санин. — В нем что-то есть… Я только приготовлю кофе и яичницу по-хеттски.

— Что за лакомство?

— Резаные яблоки с луком, обжаренные в масле, заливаются яйцами. Просто.

После кофе и яичницы по-хеттски я снова передаю слово Беррону.

 

Охотники за головами

Баррето пришел сообщить, что семьи индейцев пиринтинтинов с недавних пор обосновались в двух днях пути отсюда.

— Если мы собираемся отправиться к пиринтинтинам, то из людей мы превратимся в дичь, на которую они будут охотиться. Страх толкает этих людей на глупости; достаточно одного плохо понятого жеста, чтобы вызвать среди них панику и решение напасть на вас.

Тем не менее Баррето дает согласие на этот поход. В этом клане пиринтинтинов немного мужчин, а наш отряд состоит из пятнадцати хорошо вооруженных людей. Кроме того, он добился того, что половина племени апиаков пойдет впереди нас, чтобы объяснить пиринтинтинам наши мирные намерения. Баррето их родственник и является неприкосновенным. Он может защитить нас в случае необходимости.

Ведь целый день моторная лодка поднимается вверх по реке.

Порог заставляет индейцев перенести лодки на спине выше по течению, до маленького озера, окруженного большими деревьями. Их вершины пропускают мало солнечных лучей. В этой спокойной тени светящиеся пятна составляют узор, между которым рыбы совершают дугообразные прыжки. Странная плоская рыба, в профиль совершенно круглая, размером с тазик… она похожа на лицо человека, лоб которого чрезмерно высок и выпукл. Когда рыба появляется на поверхности в третий раз, стрела бесшумно пронзает ее. Гладкая поверхность воды начинает бурлить; из нее высовывается, нахлестывая воздух, длинная стрела с окрашенными перьями.

По словам Доминго, это озеро принадлежит старой сюкуруку. живущей там несколько веков. Сюкуруку, или анаконда, — самая большая из змей. Ее длина достигает двенадцати метров.

Доминго рассказывает нам, что если очень темной ночью идти с факелом по берегу озера, то можно увидеть, как блестят глаза старой змеи, которая приближается, чтобы рассмотреть пришельца. В действительности же никогда ни один индеец не отваживался пойти ночью на это место.

Очередной привал. Они располагаются на циновках, горит костер перед входом в большую пещеру, над огнем булькает вода в котелке, подвешенном на треноге. И вдруг тренога исчезает. На одно мгновение. Но у меня быстрая реакция, и я успеваю отметить сей немаловажный фактор. Этой треноги — связанных коротких жердей — не было долю секунды, может быть, всего десятую долю, и для режиссера это могло пройти незамеченным. Равно, как и для зрителя, впрочем. А может быть, это еще один сигнал? Но что он означает? Или фильм монтировался в такой спешке, что сюда попал предыдущий кусок ленты, соответствующий моменту, когда горел костер, но тренога еще не была установлена? Надо проверить… позже.

Наконец, мы прибываем в деревню. Два десятка пиринтинтинов, голых, пестро и странно раскрашенных, занимают несколько овальных хижин, построенных из коры деревьев. Пока вождь апиаков говорит им, они неподвижно стоят, прислонившись к своим хижинам, будто боятся, что мы на них нападем.

Мы совершаем быстрый обход деревни. Она напоминает деревню апиаков. В одном углу женщины приготавливают пищу. Разрубленный на части тапир лежит в грязи среди отбросов. Все щупали это мясо, собаки его лизали, но это не мешает нам поджарить его на раскаленных углях, а затем съесть полусырым.

Обрыв ленты. Чашка кофе. Санин чуть утомлен. Он думает о фильме. Я помню о треноге. Природа показана очень красиво, слишком красиво. А тренога? Это мелочь, маловажная деталь, которая почти незаметна в таком фильме… Какую-то долю секунды котелок висел в воздухе, факт. Невероятно, но факт.

В углу несколько индейцев присели вокруг каменной печи, на которой что-то жарится. Я приближаюсь. Это — большие черные муравьи. Один из пиринтинтинов приглашает меня сесть и предлагает это лакомство. Я делаю, как они! Двумя пальцами беру муравья за голову и ем его. Похоже на сливочное масло, смешанное с маслом лесного ореха. Очень вкусно!

Я замечаю, что индейцы эти не вооружены луками, как другие племена, но зато имеют духовые трубки, сарбаканы всех размеров. Эти сарбаканы являются страшным оружием, которое еще более увеличивает таинственность и ужас перед лесом.

Индейцы, вооруженные сарбаканами, которые могут быть приняты за ветки, прячутся среди листвы или в дуплах деревьев. В небольшом футляре, висящем на шее, они носят стрелы, уамири, длиной тридцать сантиметров, тонкие, как иглы ели, с остриями, смоченными в настойках или соке растений, среди которых самым страшным является яд кураре или урари, убивающий за три минуты.

Кураре — ядовитая жидкость темно-красного цвета, густая, как лак, экстракт корня одной из лиан. Яд хранится в тыквенных бутылках. Перед выстрелом пиринтинтины кладут отравленное острие стрелы в рот, чтобы растворить кураре слюной. Затем они вводят стрелу в трубку и, не шевелясь, ожидают добычу или своих врагов. Достаточно дунуть в длинную трубку, чтобы стрела без шума пошла и с силой вонзилась в тело жертвы. Обычно конец стрелы ломается из-за сделанной у ее основания насечки, и отравленное острие остается в ране. Боль от такого ранения незначительна, но спустя несколько секунд раненого парализует. Пиринтинтины смазывают ядом и шипы кустов на тропинках, ведущих к их домам. Одна простая царапина, сделанная таким шипом, — и наступает быстрая и тихая смерть. Кураре действует только тогда, когда проникает в кровь, парализуя мускулы дыхательных путей.

Вечером Баррето рассказывал нам:

— Один мой друг покупал засушенные человеческие головы для перепродажи их богатым коллекционерам в Европе. Вы, несомненно, знаете, что индейцы племени живарос являются мастерами этой мрачной работы. Мой друг, спасший однажды жизнь одному из индейцев племени живарос, в обмен на свой залежалый товар получил несколько таких голов, столь редко встречающихся в собраниях коллекционеров…

* * *

Для продолжения съемки фильма построены две деревни. Индейцы разделены на две группы: наших друзей и наших врагов. Они так вошли в роль, что во время схватки люди Баррето должны были временами вмешиваться, чтобы останавливать их.

Сколько беспокойства и труда потребовали от нас съемки! Множество раз пробовали мы выпускать пойманную ранее анаконду из клетки и направлять ее к молодой девушке, привязанной к столбу! Это был гвоздь нашей программы. Но анаконда направлялась в противоположную сторону…

Наконец один индеец объяснил причину: у змеи, как у всех земноводных, мощный инстинкт, который направляет ее к воде, даже если она находится очень далеко. Когда анаконда готовится разрешиться от бремени, она вытягивается на некотором расстоянии от воды таким образом, чтобы ее тело было перпендикулярно реке, хвостом к берегу. Эти рептилии живородящие. Анаконда производит на свет около тридцати змеек, которые тотчас же направляются к воде. Только те, у которых инстинкт не развит, проползают у пасти матери и проглатываются ею.

Только после того, как мы перенесли часть нашей деревни ближе к пруду, анаконда проползла в нужном для нас направлении.

Анаконда ест один раз в шесть месяцев. В неволе она с трудом принимает пищу; тогда ее необходимо кормить искусственно.

В Бара, чтобы накормить одну из наших пленниц, десять человек держали ее зажатой между колен, а один надавливал позади головы, чтобы ослабить ее. Палладино взялся держать ее пасть открытой, пока Мишель и я проталкивали палкой через ее глотку в пищеварительный канал куски мяса по полкилограмма каждый. Таким образом мы втолкнули в нее шестнадцать килограммов мяса; несколько раз змея выбрасывала обратно часть пищи и вынуждала нас возобновлять питание.

Во время этой операции анаконда, впервые воспользовавшись моим невниманием, схватила меня за руку ниже локтя. Нужно было упорно трудиться в течение получаса, орудуя палкой, как рычагом, чтобы разжать ее челюсти и освободить мою руку, не сломав при этом ей зубов, так как это повлекло бы за собой ее смерть,

Укусы анаконды не ядовиты. Моя рука распухла, не вызвав вспышки температуры. Боль была незначительной, подобной боли от подкожного укола.

* * *

Когда змея чувствует голод, она безразлично рассматривает свою жертву, затем тесно обвивается вокруг нее, душит и ломает кости, чтобы превратить ее в бесформенную удлиненную массу.

В тот момент, когда она обвивается, она кусает свою жертву, но я думаю, что ее зубы, толщиной с булавку и очень хрупкие, не могут ни убить, ни удержать.

Змея разворачивается и в третий раз изучает форму своей жертвы так, чтобы не глотать ее против шерсти. Пасть открывается все больше и больше, утрачивая свою обычную форму, челюсти выходят из сочленения, голова становится плоской, кольца хвоста захватывают жертву и вталкивают ее внутрь. Когда добыча проглочена, голова суживается, только пасть остается деформированной на протяжении нескольких часов. Тело змеи раздувается посредине в соответствии с размерами добычи.

…Конец нашей работы приближается. Остается заснять еще одну сцену — последнюю! Это самое опасное для меня!

По сценарию я один нахожусь в лесу недалеко от лагеря: выкапываю ящик у подножия дерева. Большая анаконда спускается с него, захватывает меня в свои кольца, и мы вместе катимся под откос. Мои крики услышаны в лагере, и друзья бросаются мне на помощь.

В чем трудность этой сцены? Индейцы соорудили на дереве нечто вроде платформы, на которую подняли ящик с анакондой. Чтобы не растревожить ее, с ней нужно было обращаться осторожно, не толкать ее. Все готово! Можно начинать съемку! Наверху Мишель открывает ящик и слегка подталкивает змею, чтобы она спустилась по дереву.

Когда она достигает моей головы, я хватаю ее за шею, сжимаю изо всех сил, чтобы ослабить ее. Я поворачиваюсь так, чтобы она обвилась вокруг моего тела, затем мы скатываемся под откос.

Когда будут монтировать фильм, вырежут несколько кадров, из которых видно, как я беру змею и тяну ее к себе. Кроме того, Ленглиш производит съемку со скоростью шестнадцать кадров в секунду, чтобы (когда фильм будет демонстрироваться с нормальной скоростью) сцена, достаточно медленная в действительности, была бы быстрой и бурной, как это бывает, когда анаконда нападает по-настоящему.

Играть с партнером восьмидесяти килограммов весом достаточно неудобно, но самое худшее, что змея испугалась и начала сжимать меня. Я задыхаюсь! Стоявшие наготове люди сбежались на мои крики, чтобы освободить меня.

Режиссер находит, что сцена недостаточно длинна. Нужно снимать заново!

Змея, почувствовав себя свободной и увидев хороший пруд, захотела нырнуть в него, но должна была отказаться от своих надежд. Ее снова подняли на дерево, и игра возобновилась. Но теперь, когда я вторично беру ее за шею, она уже не такая спокойная. Она сердито сжимает меня. Я кричу, на помощь прибегают раньше, чем я оказываюсь на дне откоса. Какой метраж?.. На два метра меньше, чем в первый раз. При демонстрации фильма это займет около тридцати секунд…

Чтобы сделать эту сцену внушительной, нужно начинать в третий раз.

Анаконду погрузили в воду на несколько минут, а затем дали ей час отдохнуть. Осторожный Мишель советует отложить съемку на завтра, но я хочу сегодня же отделаться. Если анаконда меня сдавит, то превратит меня в колбасу, и мои товарищи не успеют вмешаться. Я не знаю, смог ли бы завтра возобновить эту сцену…

Все идет хорошо! Но сцена получилась еще короче. Возбужденная анаконда слишком сильно сдавила меня, и мне показалось, что наступил мой конец. В борьбе я отпускаю шею змеи, воспользовавшись этим, она кусает меня.

Еще полчаса, чтобы выручить мою руку из ее пасти! Свободной рукой я подношу ко рту большой стакан качасы, бодрящего напитка индейцев…

Зачем Беррону понадобилось объявлять, что цель экспедиции — поиски Фосетта, и тут же опровергать себя, заявляя, что поиски эти — лишь предлог? Почему Беррона интересовали рассказы о племени живарос и высушенных человеческих головах?

Зачем этот длительный переход с охотой, с муравьями, змеями, похожими на лианы, пауками-птицеедами, кайманами, электрическими угрями?

Ответ мог быть только один: Беррон хотел убедиться, что, зная тропический лес, так как знал его Баррето, можно пройти самым сложным маршрутом и выйти победителем. У Фосетта были проводники. Кроме того, Фосетт знал джунгли, нравы и обычаи индейцев, уважал их, и ему, конечно же, не угрожало многое из того, что представляет смертельную опасность для новичков.

— У меня сложилось мнение, что он все же искал следы Фосетта, — сказал Санин, когда я спросил его об этом.

Я был согласен с ним. И все же почему Беррон отрицал этот факт?

— Он не хотел, чтобы об этом знали, — ответил на этот вопрос Санин.

— Да, но он вначале сам заявил во всеуслышание, что будет идти по следам Фосетта! — воскликнул я.

— Что ж, — сказал Санин. — Этого нельзя было скрыть. Но это — традиционная цель многих экспедиций на Амазонку, и заявление это вряд ли кто-нибудь принял всерьез. И когда Беррон открестился от него, ему поверили. Поверили! А он, судя по записям, все же думал о Фосетте. Он даже допускал мысль, что голова Фосетта могла быть в этой коллекции… я не могу думать об этом без содрогания.

* * *

Где-то в начале фильма были горы и скалы, настоящая горная страна, по словам Беррона. Но чего-то не хватало…

Я думал об этой горной стране и не решался высказать вслух подозрения: с лентой кто-то основательно поработал без ведома участников экспедиции, которые должны были увидеть затерянный город! Возможно, его видел и Фосетт. Что с ним после этого сталось — никто не знает… Даже само описание горной страны в книге Беррона какое-то невнятное, невыразительное, не говоря уже о соответствующих кадрах фильма — там она промелькнула, как будто ее и не было вовсе.

Фильм был смонтирован вопреки замыслу Беррона — вот к какому выводу я пришел. Кто-то не хотел подпускать всех нас к этому городу. И даже отснятые там, на его развалинах, кадры исчезали, вырезались из фильма. И некая сила торопливо склеивала фильм из обрывков. И добавляла при этом свое — вместо утраченного безвозвратно для нас. Так появились кадры с треногой, так, пусть не везде сходились концы с концами, уничтожалась память о прошлом, о потомках латиноамериканских кроманьонцев и атлантов.

 

Диалог при свечах

Да, Беррон искал следы экспедиции Фосетта. А горная страна, описанная в его книге!.. Мой друг прав…

Я встаю, хожу по комнате, потом иду в ванную, расстегиваю ворот рубашки, подставляю шею, голову, руки под струю холодной воды. И мысль моя растягивает крупицу времени на экране, многажды воспроизводит ее — по-разному, иначе каждый раз. Возникает ответ: ленту монтировал кто-то другой, не Беррон, не его помощники, не монтажер и не режиссер! Так ли? Да, так.

Ну а как же с экспедицией? Ее что, тоже не было? Гипноз, внушение?.. Это невозможно. Это немыслимо. Немыслимо… слово, которое означает нечто несусветное, абсурдное… Но это и есть абсурд. Антиразум. Энтропийный разум. Это он. Ему не нужна была эта экспедиция. Не нужны в джунглях следы человека, который искал следы других людей. Но это же невозможно! Нет, с точки зрения антиразума это как раз возможно, даже очень. Я чувствую истину: кто-то усыпил Беррона и его спутников. На экране… двойники.

Или еще проще — кинодвойники. И литературные двойники — в его книге.

Для антиразума не важны детали и мелочи, как важны они для нас, людей. Когда-то люди выжили лишь благодаря обостренной наблюдательности. Они были настоящими следопытами.

С точки зрения антиразума — это атавизм. Что же нужно людям согласно его сценарию? Побольше убийств, анаконд, зубастых кайманов, человеческих голов… высушенных для коллекций. Особенно голов. Чтобы поубавилось мужества у желающих пройти тропами Фосетта, ледовой дорогой Седова, Сибирякова, Вилькицкого.

* * *

Ко мне заехала Рута, и я рассказал о своих впечатлениях.

Я внес в комнату две зажженные свечи, вышел на кухню, нашел третью свечу в старом ящике под столом — это был стеариновый огрызок, который тем не менее был мне нужен именно сейчас. Когда три огня осветили комнату, я достал увеличенное фото мадленской женщины-кроманьонки. Поставил картон на стол между двух свечей, третий огонь отодвинул. Считают, что кроманьонцы не могли изображать лица. Это не так. Лицо женщины было вырезано из кости двадцать тысяч лет назад.

— Мастеру светил факел, точнее, три факела, — сказал я. — Как сейчас. И он видел лицо живым и смог передать почти неуловимое состояние этой женщины, когда она думает о чем-то своем, быть может, вспоминая волшебные минуты, которые не повторятся и не повторяются никогда — ни в ту эпоху, ни в эту. Смотри внимательнее — и ты увидишь в этом лице много больше того, что привыкла видеть. Оно свободно от тревог и забот, одно светлое раздумье и спокойствие озаряют его.

— Она видит нас! — тихо восклицает Рута.

— Да. Как тогда. Она и тогда видела нас. Мы ее дети, потомки. Мы почти такие же, как она. Только она немного выше ростом, и руки ее умеют больше, чем наши.

— Этих людей было мало, — выдохнула Рута. — Как они выжили? Как смогли?

— Смотри на эти огни. Скоро один из них погаснет. Но где-то в другом месте зажжется другой. Они это знали. Тайна трех огней: их три, два и снова три! Мы знаем друг о друге благодаря этим огням. Бессмысленно оглядывать статуэтки в витрине, они там мертвы. Но как только загораются три огня, дающие глубину пространства, летучие тени начинают олицетворять время, и тогда мы ловим этот миг: на нас смотрит живое лицо, живые глаза.

Я спросил ее между прочим, долго ли они добирались до Земли.

— А как ты думаешь? — Она сжала рукой тугой пучок волос, подошла к настенному зеркалу, заколола пучок второй металлической заколкой.

— А как ты думаешь сам? — повторила она вопрос как будто бы издалека, словно мои слова о перелетах разделили нас невидимой преградой. Может быть, лучше было не спрашивать ее об этом?

— Я думаю, — сказал я, — думаю, что прическа пучком тебе не так идет, как свободная прическа. Это потому, что ты молода, похожа на студентку и совсем не похожа на инопланетянку. А раз так, полет не должен занимать много времени. Если, допустим, ты вылетела с вашим кораблем, когда тебе было всего десять лет по нашему земному счету, то сейчас тебе примерно девятнадцать. Девять лет, вот сколько вам нужно лететь до нас.

— Ты ошибся дважды, — ответила Рута. — Во-первых, мне не девятнадцать, я старше, уж если хотел сделать мне приятное, так сказал бы, что мне шестнадцать… Во-вторых, девять лет — это было бы очень много даже для нас. Мы не боги, мы даже не кроманьонцы. И мы не бессмертны. — Она отошла от зеркала, волосы ее снова накрыли плечи, они струились мерцающими антрацитово-темными волнами, и когда я приблизил руку, одна из этих волн, ближайшая ко мне, оттолкнулась, отодвинулась, так много было в ней электричества.

— Я расскажу… — она поправила волосы почти неуловимым движением и быстро улыбнулась одними губами.

Выходило, что я не понимал до сих пор, почему недостижимы очень большие скорости, скажем, субсветовые. Я думал, что они опасны для человека. Но не в этом дело! Опасны не скорости, а ускорения. Ведь именно ускорения вызывают перегрузки. Но можно ли достичь скорости без ускорения? Нелепый вопрос. Конечно, нет, нельзя. Значит, перегрузки все же ограничивают возможности полетов? Отнюдь. И разобраться в этом просто: спинка пилотского кресла получает ускорение и давит на человека, а сам он стремится сохранять состояние покоя, вот в чем трудность. Корабль ускоряется, а пилот получает импульс движения от кресла, причем такой, что это все равно как если бы человек плюхнулся в это кресло с высоты нескольких километров или того хуже — врезался бы в него с полной орбитальной скоростью. Но есть выход: нужно, чтобы пилот, а точнее, каждая клетка его тела получила ускорение одновременно с кораблем. Или, строго говоря, все молекулы и атомы внутри корабля должны получить импульс движения одновременно. Тогда не будет никаких перегрузок. Можно ли это сделать? Да. Движение сообщается с помощью поля, которое действует на любую мельчайшую частицу — и на пилота тоже. Движение начинается сразу, строго одновременно, нет ни деформаций, ни перегрузок в общепринятом смысле этого слова.

— Ясно? — спросила Рута, и я кивнул, но у меня был такой вид, наверное, что она добавила: — И все же это сложно, гораздо проще сделать корабль достаточно прочным, а поле применить лишь для ускорения людей в особых отсеках. На твоем языке их можно назвать левитрами. Слово мне так нравится, что с твоего разрешения я буду и впредь именно так называть эти отсеки или кабины.

— Разумеется, у меня нет возражений.

— В каждом левитре помещается два-три человека, иногда один. И кабины эти обычно выступают из корпуса, совсем как глаза глубоководных рыб, о которых ты мне рассказывал. — Она достала из сумки рулончик темной пленки, развернула его, и пленка вдруг затвердела, образовался большой квадрат, который она в одну минуту приколола булавкой к стене. Булавка была маленькая, золотистая с зеленым отливом, как крылья бронзовки на солнце.

— Это тебе! — сказала она. — Я давно хотела подарить тебе на память рисунок или картину. Видишь, там звезды, звезды, а вот наш корабль. Кажется, он крадется среди созвездий. Но это не так: летит он очень быстро, весь полет от нас до вас занимает не больше трех часов. Потому что корабль с левитрами. Их восемнадцать. Картина называется «Корабль с восемнадцатью левитрами в созвездии Центавра. Вид с Земли». Это название ты должен запомнить, не рассказывай об этом случайным людям, ведь ты доверчив, как кроманьонец, и, как кроманьонец, не защищен от клыков троглодитов, нападающих на тех, кто дремлет или мечтает.

* * *

Раздался звонок. Прежде чем поднять трубку, я попытался угадать, кто звонит. Мне это не удалось. Я услышал голос Хацзу Хироаки, того самого японца, который писал мне о глубоководных рыбах:

— Здравствуйте… Вы меня узнаете?

— Конечно, Хироаки. Как же я могу не узнать собрата-атлантолога? Вы где?

— В отеле. Хотел… видеть вас. — Он делал паузы между словами, и я вспомнил, что говорит по-русски он неважно и по этой причине не расстается с японско-русским словарем.

Я закрыл трубку ладонью, повернулся к Руте, по одному только выражению моего лица она поняла смысл немого вопроса, обращенного к ней.

— Я готова, — сказала она. — Можем пойти с ним вместе.

— Мы приглашаем вас поужинать, — сказал я Хироаки. — Ждем у входа в Большой театр.

— Вас… много? — спросил он.

— Двое.

Так мы оказались сначала у Большого театра, а потом в Доме литераторов. Я сказал Хироаки, что если он так редко будет ездить в Союз, то не скоро овладеет русским.

— В совершенстве?.. — Переспросил он с выражением изумления, потом полез в словарь. Рута не могла сдержать улыбки, когда он повторял за мной какое-нибудь слово так горячо и удивленно, словно хотел навсегда запомнить его.

— Ваши письма помогли мне, — сказал я. — Оказывается, даже люди, разделенные половиной земного шара, могут работать над одной темой.

— Над одной темой? — переспросил Хироаки, низко наклонившись над столом, и очки его оказались на кончике носа.

— Ну да, над темой Атлантиды Платона, — подтвердил я. — Представьте, я нашел новое доказательство правдивости легенды о Ману… — я замолчал, дожидаясь, пока он поймет смысл сказанного: — Ману, помните?

— Ману! — вскрикнул он так темпераментно, что Рута расхохоталась.

Впервые в жизни я видел, как она смеется. Хорошо, что она может смеяться… Глаза и зубы ее казались драгоценными камнями с розовыми и голубоватыми оттенками, с белым и темным блеском, с приглушенным свечением, шедшим изнутри.

— Ману, — подтвердил я. — Это правда… В Средиземном море есть острова, где жили минойцы, очень давно, Минойская культура. Крит. Санторин и другие… — я намеренно говорил медленно, чтобы он успевал понять.

— Крит! Санторин! — Как громкое эхо откликнулся Хироаки.

— Да. Найдены города, засыпанные вулканическим пеплом. Еще в шестидесятых годах нашли город на острове. Там побывали Джеймс Мейвор из океанографического института в Вудс-Холе, Эмилия Вермель, профессор археологии из Уэлсли-колледж, Спиридон Маринатос из Афинского университета. Они открыли минойский дворец, двух- и трехэтажные дома с деревянными колоннами. Вы понимаете?

— Да, да, — кивнул японец, — это я знаю.

— Все это давно известно. Только некоторые склонны видеть в этих городах остатки Атлантиды. Это не так.

— Не так, — подтвердил Хироаки. — Есть Атлантика….

— Вот именно, Атлантика. Но дело не в споре с коллегами-атлантологами, а в другом. В одном из поселений найдены амфоры с вином и оливковым маслом, скелеты собак, свиней, овец, но нет золота.

— Нет золота? — воскликнул Хироаки.

— Нет. Люди унесли его с собой. И нет человеческих останков, как это было в Помпее. Только недавно я обратил внимание на некоторые детали бегства жителей… Они успели собраться, приготовиться, они взяли с собой золотые украшения и все необходимое… понимаете?

— Все необходимое… да, да, я понимаю!

— В этом суть, главное. Они знали об извержении вулкана заранее. Знали то, что не дано было знать нам даже три с половиной тысячи лет спустя!

Хироаки молчал, глядя на меня из-под очков, потом засуетился, в руках его я увидел маленький магнитофон и жестом он пригласил меня повторить сказанное. Я повторил. И добавил:

— Минойское искусство это яркое, полнокровное искусство, Хироаки. Минойцы с неподражаемым мастерством изображали на амфорах осьминогов, рыб, каракатиц, самых разных обитателей морских глубин. Они знали и любили море, их корабли бороздили его просторы до самой Атлантики, как позже корабли этрусков. Море… искусство их выросло из моря, и море ожило на их фресках и амфорах. И они знали о нем намного больше, чем мы. Атлантида была. Люди и до минойцев учились у моря искусству, краскам, переливам света в глубине, движению. Понимаете?

— Да! — откликнулся Хироаки.

— И атланты, и минойцы знали, что каракатицы и рыбы всплывают задолго до катастроф. Может быть, они знали и то, о чем мы до сих пор не догадываемся. Вот почему они успели уйти, уплыть от вулкана, успели покинуть дома.

— О, это так, — сказал Хироаки. — Я понимаю. Ману прав.

— Да, легенда о Ману перестала быть легендой. Потоп был, и люди его предвидели. Рыба говорит в легендах и сказках человеческим голосом. Но она нема. Понимать ее надо на ее собственном языке, языке моря.

— Языке моря! — откликнулся Хироаки. — И вы знаете язык моря? — Обратился он к Руте.

Рута улыбнулась, промолчала. Я ответил за нее:

— Да. Она тоже понимает язык рыб и осьминогов, хотя она инопланетянка, — и тут я встретил укоризненный взгляд Руты, она даже погрозила пальцем.

— Инопланетянка! — закричал Хироаки и стал листать словарь… — Инопланетянка!

Нам наконец подали корейку, пиво, салаты, и, пользуясь минутой тишины, я исправил свою ошибку: сказал, что это шутка.

— Здоров ли профессор Ясуо Суехиро? — спросил я.

— Профессор хорошо работает… — ответил Хироаки. — Он изучает, изучает животных…

— Это тот самый профессор, — сказал я для Руты, — который открыл эффект каракатицы, если это можно так назвать.

— Передайте профессору, что минойцы подтвердили его правоту.

— Его правоту, — отозвался Хироаки.

— Да, его правоту… за три с половиной тысячи лет до его опытов и наблюдений.

 

Атлантида погибла летом!.

Я искал для Руты и ее друзей подтверждения необыкновенным способностям кроманьонцев выживать в трудных условиях. И находил их… в современных данных метеорологии, например. На всей планете, тогда и сейчас, атмосфера дышит, в ней рождаются и умирают течения и вихри, тепло и холод переносятся на тысячи километров вместе с воздухом. Но перед тем, как мы погружаемся в холодное или теплое течение, пришедшее, быть может, с противолежащего континента или полярных островов, возникают едва ощутимые изменения. Никто не знает, почему некоторые люди одарены способностью предсказывать погоду на три дня вперед. Может быть, им помогают аэроионы?

Организм наш может улавливать первые же признаки борьбы между двумя воздушными массами: перед сменой фронтов погоды кровь свертывается быстрее; она гораздо скорее рассасывает сгустки, грозящие нашему здоровью, если ожидается наступление холодного фронта. Я нашел описание тех изменений, которые наверняка должны происходить, но которые не всегда известны медикам: особенно чувствительны эндокринные железы, они меняют содержание в крови сахара, кальция, магния, фосфора. Мне осталось сопоставить эти цифры с картами расселения кроманьонцев, с маршрутами их передвижений, с местами временных стоянок. Когда я сообщил о своей работе Руте, она была изумлена:

— Ты доказал, что кроманьонцы улавливали такие изменения в собственном организме, какие нельзя измерить даже чувствительными приборами! Что ты думаешь об ионизации воздуха?

— Думаю, что перед грозой именно положительные ионы дают о себе знать. Самочувствие резко ухудшается, страдают не только астматики и больные туберкулезом, но и вполне здоровые люди. Наоборот, после грозы наступает улучшение, и это только оттого, что в воздухе много отрицательных, полезных для нас ионов.

— Но ты приписываешь кроманьонцам способность предсказывать сильные грозы за два дня до того, как они разражались над их головами.

— Приписываю? Ничуть не бывало. Они и вправду предсказывали их. Может быть, ощущали ионный состав воздуха, а может…

— Что?

— Наверное, они видели будущее. Были ясновидцами, что ли… Ты знаешь мою точку зрения.

— Знаю. Им действительно нужно было видеть будущее, знать его. И если глубоководные рыбы опережали в этом человека, предвосхищая всем своим поведением катастрофы и извержения, то человек тоже… мог.

— Конечно, мог. И может. Один мой знакомый, по крайней мере…

— Кто?

— Санин. Он изучает майя, ацтеков, этрусков.

— И предсказывает будущее…

— Да, если угодно. Только он просил об этом не распространяться. Могу познакомить тебя с ним.

— Мы уже знакомы…

— Вот как?

— Да, но это долгая история. Произошло это на нашей базе в Хосте или даже еще раньше…

_ Хорошо, что вы с ним знакомы. Почему же он молчал?

— А ты?

— Я думал, об этом не стоило распространяться. Контакты меняют будущее.

— Вы с ним единомышленники?

— Да, единомышленники, — подтвердил я. — В Ленинграде нам довелось ознакомиться с образцами тропической многолетней пшеницы. Она обнаружена недавно колумбийскими учеными в равнинных районах страны. У зерен этого злака высокие питательные свойства. Он выдерживает ливни, сильные ветры, даже бури, его можно скашивать много раз подряд, не заботясь о севе. Никто из индейцев не мог рассказать ученым о происхождении этой культуры, хотя растение известно с незапамятных времен… Когда вспоминаешь запущенные заросшие сады на месте давних пепелищ, невольно ловишь себя на желании отыскать следы первых атлантов, поселившихся на материке.

— В том городе, который ты видел во сне, тоже была известна эта пшеница. Мы нашли ее близ храма. Там заброшенные поля… ты их, наверное, помнишь…

— Да. Помню город в джунглях и храм.

Я рассказал Руте о записях конкистадоров. Я читал их в переводе Санина. Она о них не знала, никто из них, кроме Каринто, оказывается, не изучал так называемых косвенных источников. Зачем, если лучи локаторов проникают сквозь толщу земли? Но вместе с тем, я теперь понимал это, они не могли наблюдать антиразум во всем многообразии его форм.

* * *

Конкистадоры же вспоминали о таинственном городе в Америке, о дворце с колоннами или башнями. К дворцу вела каменная лестница. Два ягуара на золотых цепях охраняли вход. На вершине центрального столба, на восьмиметровой высоте сияла искусственная луна. Это был шар, молочно-белый, свет его был так силен, что рассеивал тьму тропической ночи. Днем же солнце затмевало его сияние.

В одном из своих писем из Бразилии Фосетт писал: «У этого народа есть источники света, не известные нам. Они унаследовали их от исчезнувшей цивилизации…» Манданы, белые индейцы Северной Америки, помнят время, когда предки их жили в городах, освещенных негасимыми огнями. И города эти располагались где-то за морем. Как будто бы индейцы помнили об Атлантиде.

А в самом начале шестидесятых годов нашего века в Новой Гвинее была открыта деревня. В ней обосновались амазонки, очень похожие на античных героинь. В деревне нашли каменные колонны с шарами наверху. Шары диаметром около четырех метров освещали деревню. Один из делегатов международной конференции по освещению городов, которая состоялась в 1963 году, был так поражен этим, что заявил: «У этих женщин, отрезанных от человечества, система освещения лучше нашей». Свет шаров был похож на неоновый.

* * *

Я рассказал, как представлял себе гибель Атлантиды:

— Из недр земли, разбуженных астероидом, выплеснулась магма, смешалась с океанской водой, поднялось чудовищное облако, закрывшее планету погребальным саваном. Водяной вал смыл все и вся на побережье Западной Европы через три часа и на побережье Восточного Средиземноморья через пять-шесть часов после нападения «огненного змея». Земля дрогнула, начались извержения вулканов. Даже из-под бушевавшей воды показывали они свои раскаленные жерла. Черные фонтаны устремлялись в стратосферу, распыленная магма, вулканический пепел несметными плотными тучами окутывали моря и залитую водой сушу слой за слоем, опускаясь вниз с ливнями. Но что такое вулканический пепел? Это глинисто-пепельный лесс. Небывалой силы грязевые потоки заполнили речные долины, бушевали грозные сели, топившие все живое. Так погибли мамонты в долине Берелеха и других рек. Тому есть доказательства…

— Мы знаем об астероиде, об извержениях вулканов… астероид не исчез, он пробил океаническую кору. Там, в районе Бермудских островов, он до сих пор медленно тает в обтекающих его потоках магмы. Но мы никогда не искали следы Атлантиды в Сибири, там, где паслись мамонты. Это ведь косвенные доказательства. Расскажи о мамонтах!

— На Берелехском кладбище погребены сотни мамонтов. Когда-то там росли густые травы и кустарники. Мамонтихи и мамонтята паслись, взрослые самцы поодаль от реки охраняли стадо от хищников. Сель затопил всю долину, сейчас там, открыты кости: целые полуострова из костей молодых мамонтов и самок. А в коже их найдены кровяные тельца — признак удушья… Сель нес ветки, деревья, шишки, остатки насекомых и грызунов — все это найдено в том слое. Радиоуглерод показывает 11800 лет. Такой ответ пришел из Ленинградского университета, куда я послал кусочки ископаемого дерева. Я написал в Дублинский университет, и мне ответили, что возраст ила в озере Нонакрон в Ирландии тот же — 11800 лет. Нули вместо двух последних цифр объясняются возможной погрешностью метода. Оказывается, время года, даже месяц, можно определить точнее, чем год. Атлантида погибла летом, скорее всего, в июле, об этом свидетельствуют остатки насекомых.

— В июле, — откликнулась Рута. Но я не понял, подтверждала она мои слова или просто повторяла их. — Когда паслись мамонты…

Она задумалась. Я снова спросил ее об антиразуме. Рута рассказывала:

— Антиразум — это иной темп времени, это жизнь, базирующаяся на вакууме, и отсюда — призывы безвозвратно покинуть Землю, разрушить ее с помощью бомб, созданных квазилюдьми будущего, ибо она лишь помеха, как помеха — нынешние люди, их прошлое, их культура, память, уводящие в сторону от использования энергии вакуума, его безграничных возможностей. Вот вкратце кредо энтропийного разума. Планета — пустое место, пена в океане вакуума, энергии в котором, как известно, в миллиарды раз больше, чем в обычном веществе. А главное — скорость! Скорость мысли, возможности передвижения — они бесконечны, важно лишь, чтобы не мешали комки протоплазмы с их титановыми кораблями-ящерами и сгустки вещества, именуемые звездами и планетами. Что из того, что Франс Гальс или Леонардо да Винчи — гении? Или из того, что Ван Гог изобразил на своих полотнах звездное небо с такой точностью, что к ним можно обращаться как к астрономическим справочникам, ибо Ван Гог передал даже окраску звезд в атмосфере восьмидесятых годов прошлого века? Или из того, что поэзия Тютчева свидетельствует о генетической памяти, поскольку поэт точно передает эмоциональные обороты, которые были обычны лишь для русое — сынов леопарда шестого тысячелетия до нашей эры? Ничего из этого не следует, а если и следует, то лишь одно — все это должно быть поскорее забыто, затем уничтожено, все это — пережитки прошлого, пуповина, которую следует перегрызть. Но если человек Земли еще сильно привязан к земному началу, нужно помочь ему освободиться от него. Разве это не логично? Для этого хороши все средства, поскольку конечная цель — благородна и возвышенна. Сбить с толку, ввергнуть в безумие, пустить свершения рук человеческих по замкнутой петле времени, уничтожить генетическую память, а затем память обычную.

— Неужели можно думать о таком?.. О страшной метаморфозе, которая искоренит все человеческое?

— Это же антиразум! Он надеется на гораздо большее: на то, что все это и многое другое удастся осуществить руками и талантом самого человека.

— Немыслимо!

— А Млечный Путь? В его сердце зияет черная дыра. Там инфракрасное и другие излучения всасываются в невидимую воронку — об этом пишет Чарльз Таунс из Калифорнийского университета. И если только не удастся, не выйдет — антиразум постарается втянуть все и вся в эту воронку, из которой ничего никогда не возвращается! Загадка управления черными областями еще не открыта, но она по силам разуму. По силам человеку.

— По силам… — как эхо откликнулся я, и что-то сжало мне сердце, может быть, это было одно из тех предчувствий, которые посещают меня в преддверии несчастий и горестно-тревожных событий.

* * *

Я гнал от себя эту мысль, но вдруг в метро, на улице, дома или в гостях у Санина я вспоминал полеты над развалинами города, разговор с Рутой, и тревога снова овладевала мной. Они видели город, как видел его когда-то Фосетт, поплатившийся за это жизнью!

 

Антиразум: новые симптомы

С Саниным приключилась странная история, которая могла насторожить кого угодно, не только внимательного атлантолога… Впервые он столкнулся с необъяснимым, с нарушением очевидных законов, к которым привык со студенческой скамьи. Я внимательно слушал его и вспоминал давнюю историю с пурпурным золотом египтян. Кое-какие подробности Санин помог мне восстановить в памяти, и я благодарен ему, ведь антиразум требует такого же пристального внимания, как и проявление его противоположности — разума.

Санин захотел однажды повторить старые опыты американца Вуда с золотом, найденным в египетских гробницах. Он был уверен, что секрет его и тайны, с ним связанные, приведут в конце концов к Атлантиде.

Известный американский ученый Роберт Вуд заинтересовался этой проблемой во время поездки в Египет в начале тридцатых годов. Его сопровождала жена и Эмброз Лэнсинг, направляющийся к месту раскопок в Лиште, чтобы руководить археологическими изысканиями. К тому времени, сообщал Санин, золото темно-пурпурного цвета не только не было изучено, но не было даже гипотезы относительно его происхождения. В самом деле, разве не могло оно изменить оттенок в результате химических реакций за те три тысячи лет, что оно пролежало в земле? А может быть, мастера египетских фараонов владели секретами, которые ныне утрачены?

— Вопросов было много, ответов на них не было, — заметил Санин, его скрытые тенями от оконного переплета глаза казались усталыми, он откинулся на спинку кожаного кресла и продолжил рассказ.

На украшениях Вуд ясно различал какой-то орнамент — это были розовые и красные блестки и звездочки, похожие иногда на плоские кристаллы. Лэнсингу удалось договориться с властями, что Вуд получит удостоверение археолога, работающего в его группе. Документы были вскоре готовы. Вуд часами рассматривал тончайшую пурпурную пленку, покрывавшую золотые вещицы, так не похожие на современные изделия ювелиров. Чутье подсказало ему, что он и сам раньше замечал подобную игру света на пленках разных металлов, когда ему доводилось изучать оптические свойства тонких слоев вещества. На одной из сандалий фараона Тутанхамона он обнаружил правильное чередование желтых пластинок и алых розеток — это создавало красивый и неповторимый узор. Что ж, налицо было высокое искусство древних.

— Через несколько дней Лэнсинг попытался убедить его, что пластинки и розетки сделаны разными мастерами и из разного золота, ведь археологам известны различные месторождения на территории Египта, не считая привозного металла. — Санин давал мне понять, что вопрос этот не так прост и не зря он сам попытался воспроизвести опыты Вуда, ведь в результате могла вкрасться ошибка: никто до сих пор не возвращался к этой истории.

Вуд изучал золото из других гробниц, он стал завсегдатаем Каирского музея. Ничего похожего на пурпурное золото Тутанхамона он не нашел, кроме украшений на короне царицы из следующей династии. Это была важная находка. Секрет передавался от отца к сыну.

— Я смог бы открыть этот секрет, — сказал Вуд Лэнсингу, — если бы мне дали эти украшения, на время, разумеется.

— Если я правильно тебя понял, ты хочешь получить сокровища фараона Тутанхамона?

— Именно так. Не могу же я организовать лабораторию прямо в Каирском музее. Проще унести оттуда то, что надо.

— Буду искренен, друг мой — ответил Лэнсинг. — Никому еще не удавалось вынести драгоценности Тутанхамона из музея.

И все же составился своеобразный заговор. Целью его было похищение сокровищ. Но поскольку в нем участвовали известные ученые другой державы, то вся операция могла перерасти в международный скандал.

Однако Лэнсингу удалось привлечь на свою сторону куратора Каирского музея. Санин зачитал мне страницу из воспоминаний Вуда:

«После того как один из нас уговорил куратора, мы вошли в зал музея в сопровождении двух сторожей в форме, у каждого из них был независимый ключ. Озадаченные посетители стояли вокруг, пока они отпирали шесть замков и вывинчивали двенадцать массивных винтов, удерживающих стекло. Когда витрина была открыта, куратор шепнул мне, чтобы я взял то, что мне нужно. Я начал собирать розетки, косясь на него, дожидаясь, когда он поднимет брови. Это было условным сигналом конца операции. Я взял восемь золотых вещиц. Куратор удивленно поднял брови. Я сказал: „Это то, что надо“. Куратор громко суровым тоном сказал, чтобы разубедить туристов и сторожей: „Теперь давайте их мне!“ Но он был настоящим фокусником и успел сунуть их мне в карман прежде, чем мы вышли из музея».

Это золото попало в Балтимору вместе с экспериментатором. Сняв тончайшую пурпурную пленку, Вуд поместил ее между двумя электродами из чистого золота и сфотографировал спектр искры. В спектре были обнаружены линии железа. Затем он подвесил пурпурную розетку на тончайшей стеклянной нити между полюсами электромагнита и включил ток в обмотке. Блестку притянуло к одному из полюсов. Желтую пластинку — нет. В ней не было железа. Значит, различие в цвете, рассуждал Вуд, объясняется тончайшей пленкой окислов железа на розетке. Но может быть, окислы эти образовались сами собой? Ведь в золоте всегда есть примеси.

И Вуд готовит сплав чистого золота с небольшим количеством железа. Пластинку из этого сплава он нагрел над пламенем. При температуре немного ниже темно-красного каления образовалась пурпурная пленка, в точности похожая на первозданную.

Но все это описано самим Вудом в британском журнале «Археология Египта» и не вызывало сомнений.

— Самым интересным было сообщение Вуда о микроструктуре украшений. На поверхности их заметны шаровидные выступы. Вуд назвал их бутончиками и написал, что вызваны они газообразным мышьяком или серой, которые прорываются сквозь металл при остывании. Он стал искать сообщения о золотых месторождениях в Эфиопии, которые содержали эти примеси и которые могли быть разведаны уже в те далекие времена. Но итальянские фашисты начали войну против Эфиопии как раз во время этого заключительного этапа исследований. Вуд не смог продолжать работу. — Санин умолк, словно хотел предоставить мне самому возможность разрешить загадку египетского золота, прежде чем он соберется с мыслями, но я впервые слышал об этих экспериментах, хотя другие работы Вуда были мне знакомы.

— Что же было дальше?

— Дальше было гораздо хуже, — сказал Санин. — Я собрал простую лабораторную установку. В запаянной кварцевой трубке поместились несколько крупинок золота, сплавленного с мышьяком и серой. Часть мышьяка и серы освободилась в виде пара и светилась внутри трубки. Я должен был затем открыть трубку, охладить насыщенное газами золото и обнаружить эти бутончики Вуда… Пойдем, я покажу тебе ее.

Мы прошли с ним на кухню, которая, я думаю, выдержала множество опытов такого рода, но все еще не взлетела на воздух, быть может, лишь по счастливой случайности. Встав на стул, он нашарил рукой на кухонном шкафу остатки установки, и я помог ему разместить их на столе. Это были тигли, две кварцевые трубки, одна с причудливым зажимом на конце, штатив, система линз, державшихся не столько благодаря штативу и проволочным креплениям, сколько благодаря энтузиазму моего друга.

— Перефразируя старую истину, можно сказать, что настоящий физик может поставить любой эксперимент с помощью палочек, веревочек, канцелярских скрепок и собственной слюны.

— Ты смеешься, — возразил Санин, — а мне было не до смеха. Вот в этой трубке я заметил ярко-красное свечение мышьяка и серы. Убавил огонь. Стал охлаждать кварц. И замер. Представь себе один-единственный луч заходящего солнца… Тонкий, как игла, пронзительно-красный, горячий. Вот такой именно луч неожиданно вырвался из трубки. Он прошел в пяти сантиметрах от моего лица. Похож он, пожалуй, и на луч лазера. Наклонись я за штативом — со мной было бы покончено. Что? Преувеличиваю?.. Ты бы видел, что тогда произошло! Вот здесь остался след.

Он показал мне крохотное отверстие в стене. В руке моей оказался кусок проволоки, и я по его просьбе попробовал осторожно сунуть туда проволоку и оценить глубину следа. Мне это не удалось — проволока вошла на всю длину в отверстие, Санин сказал спокойно:

— Если бы проволока была длиннее, она вышла бы на улицу. Луч этот прожег стену дома насквозь. Теперь понял?

Я действительно кое-что понял.

— Что же осталось в трубке?.. Там же было золото.

— Ничего не осталось. Оно улетучилось. На кварце с внутренней стороны есть черное кольцо, вот взгляни-ка… Это мышьяк. И больше ничего. Уразумел?

— Но не лазер же вдруг заработал у тебя на кухонном столе!

— Нет. Не лазер. Потому что энергии лазера такого веса, как моя установка, не хватило бы на подобные фокусы.

 

На шоссе близ Боа-Виста

Передо мной письмо. Я не знаю имени того, кто его написал. Это мог быть друг Каринто, один из тех, кто летал над уснувшим навеки городом. Подписи нет…

«Дорогой друг, — начинается это письмо, — мы знаем, как тяжелы утраты. Но если будет нужно, мы готовы снова повторить все — от первого шага до последнего, до самого последнего шага. Так бы сделала это Рутте. Так бы это сделал Синно. Но Синно уже не сможет сказать об этом, и мы никогда не услышим его».

Письмо выпало из моих рук. Я сжал голову ладонями. Не знаю, сколько прошло времени. Я встал, вышел на улицу. Была уже ночь, ясная московская ночь, и звезды медленно плыли совсем рядом. Была сухая ясная ночь, какие нередко бывают в сентябре. Прошел ровно год с того дня, когда я впервые увидел Руту. Редкие огни машин казались вестниками из другого мира. На нашей улице кое-где еще горел свет в окнах.

Я брел до самого лесопарка, где шумели сентябрьской золотой листвой темные и таинственные сейчас кроны вековых деревьев. У берега озера, напротив острова, я разделся и поплыл, впитывая, холод медленных струй, потом лежал на песке, на жухлой истоптанной траве, не ощущая холода, не чувствуя ничего, кроме раны, от которой сжалось сердце…

* * *

Я вернулся под утро. Нашел в конверте вырезки из газет на испанском. И, как прежде, светлая строчка перевода бежала по колонкам — старый знак внимания ко мне.

Я понял, что настоящее имя Фульвио Тести — Синно. С ним была Рутте, Рута. О ней газеты писали, как о спутнице Фульвио Тести, не называя имени. Синно и Рута выехали из Боа-Виста на спортивной машине. Вряд ли они думали, что их совместная поездка будет последней. С ними были, как я полагаю, кое-какие документы о затерянном в бразильских джунглях городе, хотя Боа-Виста удален от него на значительное расстояние. Главная и самая трудная часть маршрута была позади. К северу от Риу-Бранку есть шоссе. Там это произошло. Некий Копельо, который был задержан три дня спустя, признался в соучастии.

Признания начинались с утверждения, что Фульвио Тести угрожал безопасности региона, и это откровение, своей нелепостью напоминавшее разве что классические примеры промывания мозгов, поддержано было и в редакционной статье, печатавшейся на соседней полосе.

Мы обсуждали два варианта, писал Копельо. Первый предусматривал обычные мероприятия. Обычными они были, конечно, лишь с точки зрения гангстера: преградить дорогу, окружить машину и пустить в ход оружие, если Фульвио Тести не пожелает сдаться — вот о чем шла речь.

Но предложение сдаться было лишь тактической уловкой, признавал Копельо. В этом случае нежелательный иностранец подлежал ликвидации, причем сделано это должно было быть незамедлительно. Сам лексикон этого пропитанного ромом джентльмена удачи, напоминавшего штурмана Билли из старинного романа, не оставлял вроде бы места для сомнений. Однако он не был джентльменом удачи, вот в чем дело. За спиной его стояли грозные силы, и я это знал.

Второй вариант заключался в том, чтобы найти добровольца, который дал бы гарантии. Эти гарантии стоили денег, и немалых. Сколько же предлагал Копельо добровольцу за убийство Фульвио? Пятьдесят тысяч долларов… Имени этого добровольца он не назвал.

В конце концов оба плана были забракованы. Кем именно — об этом пресса умалчивала. Позже я выяснил, что нити убийства тянулись к целой организации, и там, в ее недрах они исчезали, как это часто бывает.

Что же произошло на шоссе?

В семнадцать часов того самого дня из города выехал джип с тремя людьми, одетыми в форму военной полиции. За джипом следовал грузовик. На шоссе в семнадцати километрах от города обе машины остановились. Из кабины грузовика вышли двое в штатском платье, на них были темные комбинезоны и американские ботинки на толстой резиновой подошве. Они выкатили на шоссе пустые железные бочки, сняли с грузовика ящики с камнями и стали наполнять бочки камнями. Один из тех, кто ехал в джипе, наблюдал. Он поторапливал их. На работу потребовалось пятнадцать минут. На шоссе было устроено нечто вроде пропускного пункта. После этого грузовик повернул в город. Джип отъехал от места засады, возле бочек остались двое. Машина Фульвио остановилась у бочек с камнями через пять минут после того, как грузовик ушел обратно в город. Вероятно, Фульвио встретил его на шоссе.

— Там женщина! — воскликнул один из переодетых в форму полиции.

В тот же миг джип вырвался из укрытия, устроенного из пустых ящиков. Он остановился напротив машины Фульвио. Двое — шофер и его напарник — оба в форме сержантов военной полиции — открыли стрельбу.

Почему Рута и Синно оказались беззащитными? Я этого не знаю. Я полагаю, что для борьбы с антиразумом пора вооружиться. Мне очень хотелось бы, чтобы за эту мысль не надо было отдавать человеческие жизни, хотя и нельзя предвидеть конкретные проявления действий самого опасного из врагов.

Синно погиб. Рута была тяжело ранена, и я надеялся ее увидеть.

 

Сыны леопарда

Она хотела рассказать мне когда-то о статуэтках кроманьонских мадонн… Только Санину удалось растормошить меня, вернуть к давним делам, к предположениям о плавании этрусков в Америку, к статьям — своим и чужим.

Если бы я был художником, я нарисовал бы ее. Но можно ли изобразить ее такой, какой я ее видел? И можно ли передать хоть малую часть того, что я чувствовал, когда видел ее и когда думал о ней? Может быть, именно на такой вот случай кроманьонцы высекали из камня своих мадонн, а их потомки еще и записывали ныне забытые их голоса, или особые электрические и магнитные точки, которые дополняли образ. Лишь дополняли, но не могли восстановить все краски и оттенки даже для тех, кто захочет проникнуть в тайну.

В те дни случилось так, что я снова как бы услышал неровную поступь антиразума. Я был у Санина. Мы сидели с ним допоздна. Мне, по правде говоря, не хотелось ехать домой. Сидя в старом кожаном кресле, я рассеянно слушал его. Наверное, я знал почти все, что он говорил, но голос его успокаивал. Мне легче было забыть с ним тот простой факт, что даже инопланетяне во всеоружии техники оказались бессильны против антиразума. Или, может быть, как раз потому они и оказались бессильны, что техника ослабила иммунитет разума?

Я понимал, что археологи еще не в силах восстановить все ступени, ведущие человека вверх. И Санин пытался проследить этот первоначальный период, который, по нашему убеждению, начинался со времен Атлантиды. Платон пишет о войне, которую вели атланты в Средиземноморье. Атланты вознамерились поработить всех, кто населял побережье по эту сторону Гибралтара. Однако они потерпели поражение. Почему? Платон не отвечает на этот вопрос. Ясно одно: в Средиземноморье нашлась сила, которая опрокинула атлантов. Это были восточные атланты Малой Азии.

— Восточные атланты… — повторил Санин. — Я назвал их так. Города их на побережье уничтожены потопом, но позднее вдали от побережья поднялись поселения Чатал-Гююк и Чайеню-Тепези, найденные археологами. Это поселения восьмого-седьмого тысячелетий до нашей эры! Почти то самое время, о котором пишет Платон. Обрати внимание на любопытную деталь: при раскопках найдено тридцать поколений священных леопардов, высеченных из камня. Тридцать! Леопард сопутствовал восточным атлантам, всей их цивилизации. В четвертом тысячелетии до новой эры хатты называли леопарда «рас». Это близко к родственному слову «рысь»… И было племя расенов-росенов. которое позднее переселилось на Аппенины, в нынешнюю Италию и известно грекам под именем этрусков. Общий язык древности — это язык восточных атлантов, праязык. В этрусском слове «тупи» осталась память о потопе. Слово это означает также кару. Ведь Зевс и в самом деле решил покарать род людской, стоит только вспомнить, что рассказали египетские жрецы родственнику Платона, о котором он поведал в своих диалогах… Тупи-топь. Таков дословный перевод. Но у этрусков не было мягкого знака, его роль выполняла буква «и», а гласные тогда звучали неотчетливо, часто они вообще пропускались. «У» звучало почти как «о». Топь! Свидетельство потопа!

Я соглашался с ним. Я мечтал о поисках таких же древних городов и поселений в Америке, где странствовал Фосетт. Он умолк, и в эту минуту страх сжал мне сердце. Это был странный необъяснимый приступ. Должно быть, он испытал нечто похожее. Зерна зрачков его серых глаз расширились. Мы молчали с минуту, вслушиваясь в темноту за окном. Там скользили тени, и если бы они были похожи на силуэты людей, то я нашел бы в себе силы улыбнуться. Но пришло опять это слово — антиразум — и я точно окаменел. Санин первым пришел в себя. Он ни слова не сказал об этих тенях, и только позже я понял, что он не в первый раз, наверное, испытывал нечто подобное. Не в первый раз… Он перехватил мой смятенный взгляд и сказал:

— Так на чем я остановился?.. Ах, да. Многих привлекает загадка происхождения гуанчей. Жили они на Канарских островах. Сохранились даже отдельные их надписи. Их очень мало. Но мне удалось прочесть слово «жизнь». Судя по всему, они говорили по-этрусски. Это был гостеприимный народ, любивший музыку и танцы. Жили гуанчи в каменных домах, поклонялись они солнцу. Высокие светловолосые люди… с любого из них можно было писать портрет кроманьонца!

Что ж, одна из морских экспедиций этрусков могла привести к заселению Гран-Канарии, самого крупного острова архипелага.

— Но в подобных экспедициях корабли могли сбиваться с курса, бури могли относить их далеко в океан. Человеческую маску с высунутым языком этруски изображали на бронзовых зеркалах. Точную копию этой маски конкистадоры увидели в Америке. Она и сейчас украшает стены храмов, созданных во времена древних цивилизаций Америки. Некоторые этрускологи считают, что маска эта — изображение головы Горгоны.

— Что касается ее американской копии, то о ней предпочитают умалчивать, — сказал я. — Дело в том, что такая маска не может быть «дублирована» случайно: это явный признак культурных контактов. Можно объяснить сходство пирамид, календарей, некоторых обрядов, исходя из того, что Солнце одинаково светит всем — на том и на этом берегу Атлантики. Однако маска с высунутым языком несет вполне конкретную информацию…

— На одном из этрусских зеркал изображена человеческая голова с высунутым языком. Женщина протыкает эту голову копьем. Рядом стоит мужчина с кинжалом наготове. Текст гласит: «Ведме акоенем». Перевода эта надпись, как и большинство других этрусских надписей, не требует. «Ведему окаянному!» — вот что начертано рукой этрусского мастера. Ведь русы — это потомки сынов леопарда, как и этруски. Что же за сцена изображена на зеркале? Не может быть и речи о Медузе Горгоне, ведь голова — мужская. Наверняка речь идет о борьбе с колдуном. Ведем, ведьма — так они назывались у этрусков, второе из этих слов осталось у нас до сего дня. Корень тот же, что и в слове «ведать». Колдун, ведьма знают то, что сокрыто от других. Они могут наслать болезнь, сглазить, открыть чужую тайну… Знаешь, у Афанасьева я нашел вот что… — Санин подошел к книжному шкафу, достал книжку в красном переплете и прочел: «Умирая, колдун и ведьма испытывают страшные муки: злые духи входят в них, терзают им внутренности и вытягивают из горла язык на целые пол-аршина». Он вернул книгу на полку, сел.

— Какую же роль выполняла маска на предполагаемой второй родине этрусков — в Америке? Ответ может быть только один: она символизировала погибель колдуна, ведьмы, конец колдовских чар. Ведь известно, что такого рода символы — лучшее оружие против живых колдунов. Маски майя и ацтеков охраняли людей — и в этом, и в загробном царстве. Многое в их жизни обязано вере такого рода. Это отголосок верований предков этрусков — восточных атлантов, кроманьонцев.

Я слушал его, и память услужливо подсказывала мне, что и в Америке ягуары, очень похожие на леопардов, считаются родоначальниками древнейших цивилизаций… Многое, слишком многое связывало далекие континенты.

— Зарид, Озирис, Тот, Мут… — продолжал Санин. — Имена древнеегипетских богов — это имена восточных атлантов. Зариду арабские источники приписывают строительство до-потопной пирамиды, в которой должны были быть сохранены такие достижения кроманьонских мастеров, как нержавеющая сталь («железо, которое не ржавеет»), гибкое стекло и т. д. Это не более чем одна из легенд о до-потопной цивилизации, однако трудно отрицать, что и в имени Озирис и в имени Зарид присутствует этрусский, а точнее, восточноатлантический, корень «зар», «жар». Озирис — озаренный. Действительно, в Древнем Египте он был богом зеленого царства, озаряемого лучами Солнца. Ра — это само Солнце. Корень «ра», «ро» — древнейший, мы слышим его и в слове «родство» и в слове «красный». Ра боролся со змеем Апопом, врагом Солнца. Красный хвост этого змея, вполне возможно, символизирует магму, выплеснувшуюся вверх после того, как земную кору пробил гигантский метеорит. Упал он предположительно в Атлантический океан. Соединение воды и магмы породило камнепад, распыление огромного количества вещества в атмосфере, ливни и сели. Наступило время хаоса, отраженное в мифах многих народов. На бронзовом этрусском кораблике, найденном в городе Ветулонии, разместился целый зверинец. Здесь, если хочешь, каждой твари по паре. Это подобие Ноева ковчега. Добиблейские и догомеровские представления этрусков о катастрофе и потопе отразились в их искусстве. Это же естественно! А после катастрофы кончился ледниковый период. Европа освободилась ото льда. Ее стали заселять те же сыны леопарда, точнее, их потомки. Племена древнего Средиземноморья двинулись на север и северо-запад. Движение это, то ослабляясь, то вновь набирая силу, длилось тысячелетия. Современный этнос Европы с поправками, конечно, — это этнос древнего Средиземноморья!

 

Письмо Брайна Фосетта

Я успел ознакомить Санина с письмом, которое получил от младшего сына Фосетта. Он писал, что не может почти ничего добавить к тому, что уже опубликовал. Однако только недавно нам с Саниным стала ясна загадочная фраза в конце письма…

Вот содержание письма:

«У вождя племени калапало Изарари исторгнуто якобы признание. Вождь покаялся на смертном одре и заявил, что он, Изарари, убил дубиной Фосетта и двух его спутников. Он сказал, что трое белых пришли вместе с вождем чужого племени, и белый сын старика вступил в связь с одной из его, Изарари, жен». К письму была приложена выписка из публикации: «Фосетт попросил у Изарари носильщика и лодки для дальнейшего путешествия. Вождь племени отказал в его просьбе, ссылаясь на междуплеменные раздоры, и тогда белый якобы ударил Изарари по лицу! Вне себя от ярости вождь схватил боевую палицу и размозжил ему череп. Двое молодых белых бросились на вождя и в мгновение ока были уложены страшной палицей рядом со стариком.

У Изарари был сын Ярулла, которому едва исполнилось двадцать лет; товарищи звали его „караиба“. Цветом кожи он был светлее своих соплеменников, как если бы в его жилах текла кровь белого человека.

Коматси, который стал вождем после смерти Изарари, лишь после долгих уговоров согласился показать могилу убитого исследователя; его кости выкопали и передали на экспертизу. Трупы молодых спутников старика, сказал Коматси, были брошены в реку. Во всяком случае, найти их не удалось.

Группа экспертов Королевского антропологического института в Лондоне, исследовав кости, пришла к выводу, что это кости не моего отца. Кому они принадлежат, выяснить не удалось.

Одна из возможных причин, побудивших отца направиться в район обитания индейцев калапало, то есть пойти в направлении, прямо противоположном намеченному маршруту, могла быть следующей. Предположим, что, после того как они покинули Лагерь мертвой лошади, больная нога Рэли не только не зажила, но разболелась еще сильнее вследствие непрестанных укусов насекомых. После одной-двух недель пути животные вследствие отсутствия корма оказались не в состоянии двигаться дальше, и всем троим пришлось взвалить поклажу на собственные плечи и продолжать путь в сторону Шингу пешком.

Одним из притоков Шингу является Кулуэни, верховья которой расположены дальше на юг и ближе к Куябе, чем у какого-либо другого притока. Если бы удалось подняться вверх по Кулуэни, была бы покрыта половина расстояния до границ цивилизованного мира; двоим путникам, обремененным больным товарищем, это было не под силу. Нести Рэли они не могли, поэтому плыть на лодке представлялось единственным выходом из положения. Если они предприняли это путешествие, то непременно у того места, где сливаются реки Кулуэни и Тангуру, должны были встретить индейцев калапало…

Другое возможное объяснение состоит в том, что они нашли нечто очень важное».

Нечто очень важное — это развалины того самого города. Таков наш — мой и Санина — вывод.

 

Ночной электропоезд

Утром я выписывал из нового журнала названия рыб, которые обитали близ берегов Атлантиды. Атлантические осетры с оливково-зелеными спинами… серебристые лососи, преодолевающие весной пороги рек… угри с желтоватыми боками… прозрачные зеленоватые корюшки… круглая масляная рыба с синей спиной… миноги, похожие на змей… скаты.

Атланты били этих рыб острогами, ловили на мелководьях сетями и просто руками, а если надо, ныряли на глубину до восьмидесяти метров.

Позже, вечером, я печатал копии фотоснимков, которые мне прислали. Две давние истории интересовали меня в связи с проблемой антиразума.

В пятьдесят девятом году в пустыне Гоби найден отпечаток ботинка. Возраст песчаника с этим отпечатком — миллионы лет. В Америке, в штате Невада, в слоях, относящихся к триасу, также есть отпечаток подошвы ботинка со следами стежков. Фото документально засвидетельствовало сей факт, но само по себе не помогало ответить на занимавший меня вопрос. Что это? Первая поступь разума на нашей планете или…

В полночь смутное предчувствие встревожило меня, но я не удосужился ему довериться… Я мог разыскать Санина дома или на улице, в библиотеке или в гостях, где угодно… мог!

Ночью его нашли на железнодорожной линии. Машинист электровоза сообщил на очередной станции, что видел человека, который стоял у рельс, даже пытался взобраться на насыпь, но не успел этого сделать — он упал как будто бы сам по себе, в пяти шагах от электровоза. Машинист был почти уверен, что поезд не задел неизвестного.

…Место мне хорошо знакомо: ветка Рижской железной дороги близ платформы «Гражданская»… Здесь еще зеленела кое-где трава, у насыпи тянулись ямы, кучи щебня, слева — глухой забор, справа — шпалы. Он лежал у самых шпал.

Я сам не раз возвращался этой дорогой из редакции журнала, где печатали иногда наши статьи об атлантах. Но что ему понадобилось там глухой октябрьской ночью? Этого никто не знал.

* * *

Непосредственной причиной смерти был разрыв сердца. Что там случилось? Думаю, мы никогда не узнаем правды. Санин буквально балансировал в последний год на грани жизни и смерти. Вспомнились мне опыты с египетским золотом, вспомнились и другие случаи, которые только теперь как бы приоткрыли завесу над тайной. Я вижу его поздней ночью так ясно, как будто это происходит наяву, а не в моем воображении. Он устал. Его преследуют неудачи, о которых, признаться, я и понятия не имел до поры до времени. Он, в сущности, одинок. Что ему померещилось? Зачем понадобилась ночная прогулка?

Пасмурная, октябрьская ночь, всюду слякоть, лужи, мокрые листья липнут к шпалам… Он точно испытывал судьбу в поздний час близ насыпи, как я испытывал ее месяц назад, когда Рута была в опасности.

* * *

Строчки некролога из журнала, где он печатал статьи и очерки об этрусках и латиноамериканских цивилизациях: «… Трагически погиб В. Санин, писатель-историк, автор книг „Сыны леопарда“, „Этрусская тетрадь“, „Восточная Атлантида“. В последние годы он изучал культуру майя и ацтеков…»

* * *

Из тьмы веков и тысячелетий доносилось эхо. Теперь это были почти растаявшие отголоски. Но когда-то… не тянулись ли оттуда, из неоглядных далей времени такие же цепкие пальцы судьбы? Эта мысль не давала покоя. Где пределы этого влияния?

И тогда возникала в воображении странная бесконечная цепь и хотелось закрыть глаза, но мысленно — только мысленно — я встречал суровый взгляд Санина, и память моя, и сердце отлетали к истокам недавних событий. Потом — дальше, много дальше… Туда, где нескончаемой чередой уходили в небытие века, племена, народы. И оттуда время грозило нам, прошлое хотело навсегда закрепить свою власть над человеком. И каждый порыв, взлет, движение встречали страшное, незаметное внешне сопротивление: словно будущее было предопределено этими далекими веками и тысячелетиями. И даже бой, огонь, смерть, голод, лишения не всегда могли совладать с невидимым и косным врагом.

У меня кружилась голова, когда я пытался представить себе истинные масштабы восхождения человека к настоящему. Нить времени скручивалась тогда, как от жара, и вот-вот готова была вспыхнуть, исчезнуть: так трудно было тянуть ее от самой Атлантиды к нашим дням. Все терялось в удивительной мгле времен. Двенадцать тысяч лет. Что по сравнению с этим Рим, Афины, Вавилон?

* * *

Что я знаю о нем?

Трехлетний мальчик с матерью плывет на пароходе к отцу. Пароход минует пролив Лаперуза, и здесь его останавливает японский военный катер. На всю жизнь осталось воспоминание: жаркое солнце над морем, деревянный настил палубы с бухтами канатов, ящиками, бочками. Люди, сидящие на брезенте… Так проходит день и никто не знает, что будет с кораблем, с людьми.

Потом — раннее детство в стране сопок, распадков, быстрых ручьев и рек. Вот что я прочел в его записной книжке (страницы ее желты от времени): «В серые дни лета, когда не было солнца, моросило или набегали в долину туманы, я дочитывал книгу, дожидавшуюся меня несколько дней, шел в библиотеку и там проникал в узкие затененные проходы между стеллажами. Меня пускали туда как знакомого, я листал книги стоя, а если попадало что-нибудь интересное, садился на подоконник и глотал страницу за страницей. Это были удивительные часы странствий по джунглям и пустыням, южным морям и островам».

Вот запись на последней странице этой же книжки: «Я и не подозревал, что самое удивительное место на земле — голубая долина, которую я видел каждый день. То была она чашей, в которую сыпались легкие северные дожди, то представала в желтом и зеленом свете солнца, опускающегося за оперенные облаками гребни горных лесов и казалась лишь миражом, маревом, прибежищем теней, то, наконец, в прямых полуденных лучах обретала плоть и жарко искрилась, сверкая лентой реки, нитями ручьев на крутых склонах сопок».

Позднее — трудная юность, учеба, работа, тысячи книг, когда он словно ощупью продвигался к своему настоящему призванию, — и там ждали его взлеты, вдохновение, борьба и невзгоды…

У него был настоящий характер, иначе он не смог бы сделать и сотой доли того, что успел. Это далекие голубые и синие горы, лишь издали кажущиеся неприступными, подарили ему бродячую натуру и стойкость. Я раскрыл другую его книжку — и прочел о далекой зиме его детства: «Меня вынесло из распадка на желтую от света равнину, тонкое стекло оплавившегося снега звенело, сверкая под лыжами… Я снял рукавицы. От ладоней шел пар. У черного горелого пня разбрасывал плитки снега, разгребал белые зерна его, искал ягоды…»

…И все дни его жизни описаны в удивительных книжках с пожелтевшими страницами! И потому он для меня остался живым.

* * *

Неделю я провалялся в постели: болезнь сковала меня, и врач лишь успокаивал, но не мог ничего поделать. Я вспоминал древние рецепты кроманьонцев: змеиный яд пользовался у них особым почетом. Атланты применяли его с неподражаемым искусством. И я сосредоточивался и представлял, что капли яда просачиваются в мои сосуды, в мой мозг, изгоняя смертельного врага. Имя же этого врага я боялся произносить даже мысленно: иначе, мне казалось, он останется непобедимым. Мне хотелось одолеть его, чтобы дождаться новой встречи с теми, кто путешествует в титановых левитрах от одного звездного острова к другому, как на картине «Корабль с восемнадцатью левитрами в созвездии Центавра. Вид с Земли». Я думал о Руте: удастся ли увидеть ее?

По ночам мне снились эти корабли, их сверкающие следы среди россыпей Млечного Пути таяли и манили, и тогда мне казалось, что тело мое обретало легкость, подвижность, и я мог сам устремляться ввысь и вдаль, подобно тающим лучам, пробегавшим по небосклону. Увы, утром все оставалось на местах. Тусклая заря едва окрашивала стену дома напротив моего окна. Отдернув занавеску, я лихорадочно всматривался в молочно-серую обыденность. Мечта складывала крылья.

Позже, несколько дней спустя, кроманьонский секрет помог мне… Словно кто-то нашептал мне этот секрет во сне, когда я видел город, основанный потомками атлантов. Только теперь он высоко возносил колонны и крыши к ясному небу и был залит солнцем. Змеиный очищающий яд струился в моих жилах, когда я только представлял змею такой, какой она была на булавке Руты, или видел ее как золотой урей — фигурку священной кобры, украшавшую некогда головной убор Нефертити. Я понял назначение алых лент, струившихся по стройной шее вечной женщины, лепестков мака и васильков на ее груди — символов жизни, которая никогда не прервется, стоит лишь однажды познать ее тайну. Не прервется, если не спит разум, если веришь в него.

 

Шотландская сказка

В замке Данвеган

По неровной стене замка размытым облаком бежала тень опускавшегося моста. Хольгер видел, как она погасила вечерние блики на противоположной стороне рва и, накрыв кусты шиповника, упала к ногам.

Замок Данвеган сохранил первозданный облик: проломы, оставшиеся после давних нашествий, тщательно заделаны, вновь скрипят колеса, опускающие подвесной мост, который ведет во внутренний двор. Над входом, как и сотни лет назад, горит факел, его пламя колеблет ветер.

По винтовой лестнице Хольгер поднялся в просторный зал, голые стены которого украшались древними гербами и головами оленей. В углублении посреди зала неровно дышала открытая жаровня, выпуская вверх красноватые языки, и тусклые отсветы, метавшиеся по полу, выхватывали из полусумрака, казалось, не мертвые плиты — годы и десятилетия, сложенные здесь, как в консервной банке. Вокруг бушевали ураганы и войны, лилась вода и кровь замок прятал в подвалах и башнях следы минувшего.

Хольгер отошел от группы туристов, прибывших вместе с ним из Швеции, и на несколько минут остался наедине с застывшим прошлым. Трудно представить людей, домом которых были эти стены, коридоры и ступени, сотканные из каменных жил, тяжелые и неподвижные, точно в кадрах немого фильма или на старинной гравюре.

В южной башне он осмотрел оружие британского и скандинавского происхождения. Меч викингов, похожий на тяжелую железную палку, напомнил о целой эпохе, когда рослые светловолосые воины с выпуклыми глазами прошли на ладьях, словно на морских конях, полмира — от Каспия до Америки — оставив и здесь, в Шотландии, не только память о себе, но и часть себя.

В верхней каморке с одним-единственным окном заметнее был слой пыли и тот же едва уловимый запах старого камня… Комната была пуста, и Хольгер вопросительно взглянул на вошедшего с ним служителя.

— Покрывало фей, сэр. Местная реликвия, — ответил тот на молчаливый вопрос.

Тут только Хольгер заметил в углу на маленьком столе сверток темно-зеленого цвета.

— Могу рассказать, если хотите, историю, связанную с этим покрывалом.

…Много веков назад вождь могущественного клана, владевшего замком, Малколм, взял в жены фею, которую он повстречал на берегу ручья Хантлиберн. В тот день было солнечно, пели птицы, звезды анемонов и белые колокольчики тянулись вверх, и лиловый ковер вереска на горных склонах казался продолжением неба.

В прозрачном воздухе раздался легкий звон, и Малколм увидел всадницу на сером коне. По узкой тропинке она медленно приближалась к нему. Странно сиял зеленый шелк ее платья под бархатным плащом, а волосы светились всеми оттенками пламени. Эта встреча решила судьбу обоих.

Счастливо жили они в замке, пока однажды жена не призналась Малколму, что тоскует по своим. В день рождения сына Малколм сам проводил ее на берег ручья, туда, где большие потрескавшиеся от времени камни указывали дорогу в Страну Фей.

Вечером в замке устроили пир — праздновали рождение сына, будущего вождя клана. И Малколм, стараясь превозмочь грусть, веселился вместе со всеми. А в башне спал новорожденный, и молоденькая няня, сидевшая у колыбели, со вздохом прислушивалась к звукам волынок, доносившимся из зала. Ей так захотелось побыть там хоть минутку и попробовать угощение, что она решилась: быстро пробежала по извилистым коридорам, залитым лунным светом, и осторожно вошла в большой зал.

Малколм заметил ее и попросил вынести ребенка, чтобы показать его гостям. Девушка поспешила в башню. И ей показалось вдруг, что там не все спокойно. У колыбели, пока она отсутствовала, действительно кое-что произошло.

Крик большой совы разбудил мальчика, он заплакал, и у матери-феи сжалось сердце (ничего удивительного в этом нет: феи способны услышать даже тихо сказанное слово, как бы далеко они ни находились). Фея поспешила к сыну, прикрыла его зеленым покрывалом, и, когда тот заснул, исчезла.

Минутой позже няня увидела это тонкое, как весенняя трава, покрывало, вышитое особым узором — крапинками эльфов. Соткано покрывало было так искусно, что ей недолго пришлось гадать, откуда оно появилось. Девушка не особенно доверяла феям, но на этот раз все обошлось благополучно: может быть, фея действительно любила Малколма или чуть-чуть жалела его…

С тех пор подарок феи хранится в замке Данвеган, — закончил служитель свой рассказ.

Хольгер подошел к столику и притронулся к покрывалу. На нем различались крапинки, соединявшиеся в непонятный рисунок.

— Она появляется здесь, — сказал служитель.

— Кто — она? — не понял Хольгер.

— Фея. Однажды я долго искал дома трубку, а потом решил, что оставил ее в башне, и вернулся. Свет зажигается этажом ниже, но я забыл это сделать, а спускаться обратно не хотелось. Светила луна. Ларец с покрывалом оставался в тени. Я пошарил рукой на столе, потом повесил покрывало у окна и поискал в ларце, а когда поднял голову, увидел у окна женщину.

— Я читал о феях, но встречаться с ними не приходилось, — сказал Хольгер серьезно.

— Думаю, они такие же люди, как и мы, только умеют гораздо больше. Я слышал, что настоящая фея совсем недавно жила где-то на севере, кажется, в Инвернессе. А с феей из нашего замка разве что не удалось еще поговорить.

Хольгеру было двадцать пять, и он готов был поверить.

— Может быть, и мне удастся взглянуть на нее? — спросил он.

— Что ж… По правде сказать, мой рассказ никто не принимает всерьез. Да и кого удивит в наш век такое? Пожалуй, если в один из ближайших лунных вечеров вы захотите проверить, не забыл ли я закрыть дверь башни, это может обернуться для вас небольшим приключением.

Хольгер опустил руку в карман, но служитель остановил его.

— Не надо, сэр. Вы поверили мне — этого достаточно.

Маргарет, Мэгги, Мэг

С вертолета Шотландское нагорье похоже на волнующееся море: гребни и вершины кажутся застывшим прибоем. А впадины между волнами — это бесчисленные узкие долины, глены, с гигантскими валунами, оставленными ледником, склонами, поросшими вереском, и голубыми стеклами озер. Даже обычные березы среди этого великолепия выглядят иначе, точно на полотнах старых мастеров. Хольгер летел с единственной целью — увидеть все это, и, когда вертолет опустился, он еще мог, прикрыв глаза, представить Шотландию такой, какой она была в этот солнечный день.

Двухчасовое воздушное путешествие закончилось в городке, похожем на десятки других, и среди домов с аккуратными цветниками под окнами Хольгер в две минуты нашел знакомую вывеску.

В бар он вошел вслед за девушкой, оставившей автомобиль на другой стороне улицы, и присел к ее столику.

В девушке ему нравилось все: и короткие каштановые волосы, и глаза, и улыбка, едва заметная, осторожная. Может быть, просто сегодня такой день, подумал он и тут же поймал себя на том, что рассматривает воротник ее платья — даже этот круглый воротничок был до странного красив и строг.

Встреча с ней казалась естественной, предрешенной, и если бы она не состоялась сегодня, завтра, послезавтра, Хольгер, может быть, не отдавая себе отчета, надеялся бы на такой же солнечный день, когда хочется вместе смотреть на луч, упавший через окно в синюю пустоту воздуха.

Ей нравилось, как он говорит по-английски — переделывая слова, глотая звуки, коверкая фразы. Хольгер сказал что-то по-шведски, и она непостижимым образом поняла смысл. Это развеселило обоих.

Но можно ли смеяться долго, не боясь, что веселье сменится грустью?

Когда-то, друзья, я любил и мечтал. И летнее солнце улыбкой встречал, Но ранняя осень нежданно пришла И с нею холодная мгла.

— Дан Андерссон. — Хольгер сделал нарочито трагический жест. — Когда-то читал…

— Давно? — живо спросила девушка.

— Да, очень. Еще в школе.

— Еще в школе… — с шутливым разочарованием повторила она, — я думала, вы моложе. А стихи вам очень идут.

— Мы еще не успели познакомиться…

— Маргарет.

— Хольгер.

…Ее дом стоял у западной дороги недалеко от города. Когда они вышли из машины, он подумал, что вечер будет лунным, и вспомнил о замке Данвеган.

Калитка закрылась, шум, доносившийся с шоссе, пропал, смешавшись с тихим перезвоном жесткой высокой травы по краям дорожки, посыпанной круглыми зернами шлака. Чист и ясен был здесь воздух с запахом рощи после дождя, и небо над головой казалось другим — прозрачнее, глубже.

Они прошли к дому. Одна из стен была наполовину закрыта оранжевыми, зелеными и голубоватыми листьями, уживавшимися на одних и тех же стеблях. У низкого крыльца стояла большая глиняная ваза с тонким зеленым рисунком по краю, сверху в нее падала струйка воды, падала и вытекала на землю в том месте, где от вазы был отбит кусок с рисунком.

Излом был таким свежим, что Хольгер невольно поискал глазами осколок. Поднимаясь на крыльцо, он успел заглянуть в вазу, но не увидел дна. Почему-то стало ясно, что на дне осколка тоже нет.

Необъяснимо легко, от одного прикосновения ее пальцев распахнулась дверь — комната показалась продолжением сада. На розоватой каменной стене неяркой краской были очень живо набросаны те же листья трех оттенков. В углу стояла такая же ваза, что и в саду. И точно так же не хватало кусочка керамики в верхней ее части, где по всему кругу шел поясок орнамента.

Хольгер подошел к вазе и протянул руку, ловя водяную струю, сбегавшую вниз и не оставлявшую следов.

— Зеркало, — улыбнулась девушка.

И он понял, что это точно было зеркало, отражение в котором почти не отличалось от реальной вазы: так легко возникала иллюзия объема. На ладони как будто бы даже осели невидимые росинки — тоже, конечно, иллюзия.

— Это вы придумали? — спросил он.

— Что тут особенного? В доме должно быть хорошее зеркало, а куда его поместить — сразу видно. Настоящее зеркало должно оставаться невидимым, незаметным.

В комнате были и книжный шкаф, и стол, и телевизор, и легкие кресла, но эти привычные вещи сочетались тем не менее с едва уловимой новизной, необычностью.

Электрический свет не зажегся, не вспыхнул матовыми пятнами — просто засиял воздух вокруг, и оставалось непонятным, как возникло это сияние. Кресло передвинулось, повинуясь пальцам, а комната, казалось, меняла размеры, точно кто-то творил неслышимые заклинания. Изображение не умещалось в тесном квадрате телеэкрана — линии замыкались уже в пространстве, очерчивая как бы некоторый объем.

Книги… Их страницы пахли яблоками, как окна в сад. И рассказывали они о голубых лугах, где плескались волны травы, о жемчужных полях спелого овса, о грибах лесных, дождях, даримых летними грозами, — обо всем таинственном и неповторимо прекрасном. И каждая страница являлась отражением дня, ушедшего в прошлое, одного дня, который как будто забылся, растаял и снова всплыл в памяти — веткой весенней березы или горной сосны, вписавшейся под тонкий переплет с запахом яблок.

— Вы любите… об этом? — голос ее был рядом, но Хольгер понял вопрос скорее по движению губ.

— Да. У вас хорошие книги, где только вы раздобыли их?

— Эти книги о хорошем. Но есть и другие. Взгляните. — Она притронулась длинными пальцами к ядовито-зеленой обложке. Книга раскрылась. Возникли правдивые желчные слова.

«Является ли туризм экологическим фактором того же порядка, что и землетрясение, пожар или наводнение? Нет, это явление регулярное, хроническое, а не случайное, как стихийное бедствие, и похоже больше на заболевание. На альпийских перевалах автостоянки теснят луга, на туристских маршрутах в Англии и ФРГ в прошлом году сбиты десятки тысяч зайцев и косуль…»

— Это не о нас, — сказал Хольгер. — У меня нет машины. У вас она есть, но вы не турист. И потом, эти зайцы и косули искупили собой жизнь многих людей, которых сбили бы те же автомобили, пролегай их маршруты в других местах — там, где нет косуль, но зато есть люди.

— Безразличие — вот настоящий убийца. Оно настигает везде и всех, без разбору. Как-то я нашла на дороге зайца с отдавленными лапами. Только через месяц он смог бегать.

— Он живет у вас?

— Нет. Ушел к себе в лес. Иногда заходит в гости по старой памяти. Вам нравится у нас?

— Да. Сегодня я видел Шотландию…

— С вертолета? — спросила она с легкой иронией и сухо добавила: — Сегодня тепло и солнечно, но и в такую погоду с вертолета многое можно не заметить.

Хольгер встретил ее строгий взгляд.

— Вам нужно побывать на Гэльских сборах, — посоветовала она. — Шотландия — земля гэлов, кельтов. Гэлы… Ведь это слово скоро останется только в книгах, в сказках. И вересковые пустоши исчезнут. Будут жить только земля и камни. Что было раньше, давным-давно, когда не было Принсес-стрит и Джорджсквер, Эдинбургского замка и еще раньше?.. — она как будто спрашивала о чем-то неясном или думала вслух без надежды на ответ.

Хольгер вспомнил голубовато-серый ромб озера Лох-Ломонд, широкие волны земли с редкими рощицами, очередь у ночного клуба в Глазго, пляшущую, кричащую, извивающуюся, — длинноволосые юнцы и симпатичные девочки с бутылками виски в сумочках. И еще хмурое утреннее небо над Клайдом, паучьи лапы кранов, суету миллионного города и сутулые спины свободных от работы. Это была Шотландия, и все-таки знал он ее так, как можно узнать по моментальному снимку, не более.

— Гэльские сборы… Это, кажется, фестивали, где поют старые песни и играют в гэльский футбол. Машина времени. Единственный способ увидеть частицу прошлого.

— Не единственный. Но оставим Шотландию. Расскажите, чем вы занимаетесь у себя на родине.

— Я электрик, инженер-электрик. — Было немного жалко, что ответ на ее вопрос звучал так прозаически.

— Это интересно? — спросила она серьезно.

— Не очень, — признался Хольгер, — но если бы пришлось снова выбирать, то лучше трудно было бы что-нибудь придумать.

— Я думаю, человек дважды открывает истину, — неожиданно сказала она, — сначала в искусстве, потом в науке или технике. Можно многое уметь, не зная настоящих причин. Уметь интереснее, чем знать.

Она почему-то вздохнула.

— Вы правы, — сказал Хольгер. — Золотым коробочкам из Ирландского музея две тысячи лет, а следы сварки на них обнаружили недавно. Ирландские кельты были знакомы с холодной сваркой металлов, они умели это делать, объяснение же нашли инженеры двадцатого века.

Она не ответила, и Хольгер смутился. Янтарный свет, мягко очертивший пространство комнаты, отражался в ее глазах, готовых к улыбке снисхождения, улыбке радости, улыбке любви. И понять это было совсем нетрудно, но они говорили о книгах, о Клифе Ричарде, о кино — долго, так долго, что на небе успели смениться десять оттенков синевы, а на востоке и западе проросли звезды.

…Пролетала короткая ночь. Он поймал себя на том, что не знает названия городка. Вертолет подвернулся случайно, а ему было все равно, куда лететь.

— Инвернесс, — сказала она. — Ты прилетел в Инвернесс.

— Инвернесс, — повторил он, словно что-то припоминая. Потом, уже про себя, он повторил ее имя: Маргарет, Мэгги, Мег.

Нет ничего правдивее легенд

Что-то совсем простое заставляло Хольгера вернуться в замок Данвеган, что-то, имевшее причиной и мягко светящееся глубокое небо, неотделимое от волшебного запаха трав, и летние звезды, большие, как под увеличительным стеклом, и косматую, в облачных гребешках луну, которая то вырывалась на звездный простор, то блекла.

Лучшие дни всегда в прошлом, но в двадцать пять это незаметно. Особенно если пришло время отпуска, а теплый ветер, работавший семь дней, прогнал над Шотландским нагорьем дожди, по морю расстелил белую пену и соединил горы и воду с небом прямыми, как мост, лучами.

Когда гасли голубые колосья трав и спускалась на плечи ночь, дороги становились длиннее, задумчивее. Можно было бродить, бродить, пока не наступит час первой звезды и не вскрикнет утренняя птица-невидимка. Одна из ночных дорог привела Хольгера к замку.

Конечно, история с феей, рассказанная служителем, казалась совершенно неправдоподобной. Но были тогда в его лице и голосе какое-то спокойное равнодушие, усталость, лучше слов говорившие о размышлениях, о неверии и в то же время неспособности перечеркнуть, забыть увиденное как сон или сказку. Если это и не так, разве не стоило удостовериться в силе чистого вымысла, может быть, самообмана?

…Старый замок притягивал тени, как гигантский магнит. Хольгер пробирался в южную башню. Слились, растворились ориентиры — ров, знакомые выступы стен. За кронами столетних деревьев луна была как высокая и слабая свечка. Хольгер потерял удобную дорогу, а идти напрямик становилось все труднее. Вдоль стены липкими, цепкими шеренгами вставали кусты шиповника, точно ежи, наколовшие листья на круглые спины.

Нужно было бы лететь, стелиться над землей и, добравшись до стены, перемахнуть через нее, а лучше бы сразу влететь в окно, как бабочка или как фея. Открыв дверь, Хольгер подумал, что легче совершить преступление, чем добраться до южной башни обычным способом. Служитель не обманул: с дверью действительно было все в порядке. На всякий случай Хольгер прикрыл ее за собой и перевел дыхание.

В этот момент мелькнула какая-то неуловимая мысль, сразу переключив его внимание, мозг, и он снова почувствовал упругость мышц, услышал собственные осторожные шаги, уловил ритм сердца.

Лестница вела круто вверх. Было похоже, что звуки глохли, как в лабиринте, рассеиваясь каскадом ступеней. На пороге комнаты он с минуту помедлил, точно собирался проникнуть в тайну, оставаясь невидимым. Потом вошел: комната была пуста. Здесь, на высоте южной башни, луна всплыла над кронами огромной холодной рыбой, и стены комнаты засветились как днем. От окна к небу выткалась серебристая невесомая тропа.

Хольгер ждал. Но ничто не менялось, и время, лишенное связи с событиями, текло то быстро, то медленно. Хольгер подошел к столику и бережно прикоснулся к легкому свертку. Считается, что феи очень маленького роста, однако покрывало было почти нормальных человеческих размеров. По крайней мере, когда Хольгер расправил его и поднял за углы, ткань, мягко шурша, опустилась до пола.

И тут он уловил едва заметное движение. Мгновением позже он увидел за покрывалом женщину. Руки сами собой застыли в воздухе. Медленно подымая голову, он чувствовал, как от висков к ладоням бежала быстрая теплая волна. Простые, как цветы и трава, линии ее лица, шеи, рук делали ее похожей, наверное, на всех красивых женщин. Но в следующий момент явилось почти неуловимое отличие, может быть, в широко расставленных глазах или коротко остриженных волосах, светящихся каким-то собственным светом и все же оттеняющих лицо, явилось то, что заставило потом Хольгера еще и еще раз вспоминать эту встречу.

Легкая грусть была в ее взгляде, и всепонимание, и тень былого счастья, тень радости и забот. И может быть, каждый день жизни высветился в ее глазах своей особой, ни с чем не сравнимой искрой. Она была совсем девочкой и пыталась скрыть легкую грусть или разочарование — это Хольгер понял гораздо позднее, когда снова и снова пытался вызвать в памяти мимолетное волшебство.

Прошло, казалось, лишь несколько секунд. Хольгер держал покрывало за углы, застыв, забыв о нелепой своей позе. Опуская полупрозрачную ткань, он заметил, как фея быстро наклонилась, легко взмахнув руками. Всплеснула длинными пальцами и исчезла, растворилась в лунном свете.

Хольгер подошел к столику, спрятал струящийся шелк и, вздрогнув, обернулся, но в комнате было пусто. Лишь в зеркале на стене холодной рыбой забился месяц.

Часы отстукивали четвертый час ночи. Выходило: в замке он провел без малого три часа. Наверное, вот так же герои шотландских сказок — гости фей — не замечали хода времени.

…В отель он вернулся перед рассветом и проснулся так поздно, что можно было сразу идти обедать. Ушедшая ночь всплывала смутным сном. Пока он лениво одевался, отчетливо вспомнился небольшой кружок в углу покрывала деталь, выпадавшая из общей композиции затейливого рисунка эльфов. Уловить какую-либо общую систему в причудливом узоре, возникавшем из крапинок и тонких черточек, было трудно. А кружок напоминал мишень для стрельбы — концентрические полоски занимали всю площадь: темное «яблочко», потом светлый участок, и опять почти черное колечко. По краю колечки были совсем узкие, и он так и не смог сосчитать их.

Хольгер почти уверился, что эти колечки ему знакомы, и теперь, умываясь, мучительно соображал, когда и где видел их раньше. Возникло наконец такое чувство, какое бывает, если ответ уже вертится в голове, точно знакомая фамилия, которая всплывает в памяти, если подскажут первую букву. Он даже перестал водить руками по шее, а просто положил голову так, чтобы на нее падала сильная холодная струя, и, когда все вокруг словно наполнилось легким свежим туманом, а кожу стало приятно покалывать, закрыл кран. Потом медленно протянул руку за полотенцем. В этот момент возник ответ.

Не так давно он листал книгу по голографии. Полосатый кружок был решеткой Френеля — голограммой одной-единственной точки. Стоит лишь осветить такую решетку — возникает точка, маленький кирпичик объемного изображения. Вот оно что такое, покрывало фей, думал Хольгер, и вдруг отчетливо вспомнилась женщина из замка в коротком плаще. Да, она была совсем живой, только на полу не было заметно ее тени.

Хольгер нарисовал ход лучей в придуманной схеме. Старое зеркало на стене отражало падавший в окно свет луны на голограмму-портрет. Крапинки эльфов — искусно вышитые линии, черточки, точки — как раз и были волновой копией оригинала. При освещении возникало объемное изображение. Феи умели вышивать голограммы, как скатерти или сорочки!

Ему всегда казалось, что легенды не могли быть просто выдумкой. Рыжеволосые кельты — самое изобретательное племя на планете — рассказали на этот раз и вправду о настоящих своих соседях, феях и эльфах, чем-то похожих на них самих.

Пожалуй, никто не ответит на вопрос, приходились ли эльфы кровными родственниками кельтам. Да и кто они были вообще?

Легенды наделяют их странным и неровным характером, способностью видеть и слышать так далеко, что эта способность кажется совершенно непостижимой. Чувствуется, что те, кто рассказывал о них, не могли понять их вполне. Неизбежные неточности и прибавления так исказили всю эту историю, что после записи устных рассказов получилось как бы кривое зеркало, в котором трудно увидеть подлинное лицо.

Хольгер попробовал представить, как это могло быть: тонкие пальцы, серебристые нити, мелькающие, как струны, над легким шелком, и почти неслышимая мелодия — и ему казалось: да, это так и было. Он угадал и значение точки, волновое изображение которой поместилось в углу голограммы. Это была и в самом деле просто точка. Точка после подписи мастера, создавшего портрет.

Ему пришло в голову разыскать книжку о феях. Пусть это будут старые легенды. Среди них, наверное, найдется и та, что слышал он в замке. Кто знает, может быть, служитель пропустил или, наоборот, прибавил что-нибудь. Во всяком случае, легенда стоит того, чтобы ознакомиться с ней.

В маленьком магазинчике, где и покупателей-то было всего двое — он сам и седой остроносый старичок в пенсне, — нашлось среди прочих бумажных редкостей и растрепанное, двадцатилетней давности издание сказок о феях.

— Только одна книга из этой серии, — заметила круглолицая высокая девушка в очень коротком платье, напоминавшем сложенные крылья ангела. — Но многим нравится очень современная «Ночь кукол» и «Возвращение Франкенштейна», по мотивам старого фильма, с цветными иллюстрациями. Ну как?

Не дождавшись ответа, она резко повернулась и сделала выразительное движение плечами.

Хольгер листал содержание книги, но разыскать требуемое оказалось не таким простым делом: названия говорили слишком мало.

— Легенды! — вмешался старичок в пенсне. — Вы любите легенды?

— Я разыскиваю одну историю… О покрывале фей.

— Прекрасно! — Страницы в его руках замелькали с непостижимой быстротой. — Вот! — И он подвинул к Хольгеру раскрытую книгу: — «Знамя фей в Данвегане». Как раз то, что вам нужно.

Старичок собрал со стола газеты, которые до этого сосредоточенно изучал, и дружелюбно заметил на прощание:

— Нет ничего правдивее легенд, молодой человек.

…Содержание первой части легенды совпадало с тем, что рассказал служитель замка. Во второй части речь шла о том, какую важную роль играло покрывало фей в жизни клана Мак-Лаудов, к которому принадлежал Малколм.

Когда молоденькая няня, повинуясь приказу Малколма, понесла ребенка в зал, где происходило пиршество, послышалось пение фей. В песне содержалось предсказание: покрывало, оказавшееся знаменем фей, спасет клан в годы бедствий. Однако развертывать его позволялось лишь в тяжелый час, отнюдь не по пустячному поводу. В противном случае на клан обрушатся несчастья: умрет наследник, будет потеряна скалистая гряда — владение замка, и в конце концов в семействе вождя не хватит даже мужчин-гребцов, чтобы переплыть залив Лок-Данвеган.

Знамя фей бережно хранилось в чугунном ларце. И ни сам Малколм, ни его сын, ни ближайшие их потомки ни разу не прибегли к его помощи.

Только много десятилетий спустя знамя развернули в первый раз. Это случилось, когда Мак-Дональды выступали против Мак-Лаудов. В самой гуще сражения взметнулось вверх зеленое знамя, и Мак-Дональдам почудилось, будто к противнику подошло подкрепление. Они дрогнули и побежали.

Позже знамя спасло от чумы скот Мак-Лаудов. И все снова убедились в его могуществе.

Но вот сто с лишним лет назад некто Бьюкенен, поступивший на службу к одному из Мак-Лаудов, решил отучить людей от суеверия, взломал ларец, извлек знамя и помахал им в воздухе на глазах у собравшихся. И сбылись постепенно все предсказания фей: прямой наследник рода погиб при взрыве военного корабля «Шарлотта», скалы «Три девы» перешли во владение Кембелла из Иснея, а слава клана скоро померкла, и в семье вождя не набралось гребцов, чтобы переплыть морской залив.

Вот что рассказывала легенда о зеленом шелке с изображением феи, может быть, самой королевы фей, ставшей женой вождя клана. Не все поддавалось объяснению. Возможно, несколько иной, более понятный смысл был вложен в первоначальный, не дошедший до нас, текст: те, кто «развернул знамя» без серьезных оснований, несомненно, могли быть только вздорными, неумными людьми и, безусловно заслуживали лишь неприятностей. «И я развернул знамя», — неожиданно подумал Хольгер.

Интерлюдия в отеле

Хольгер вернулся в отель и зашел в ресторан пообедать. Здесь он увидел Эрика Эрнфаста, с которым вместе летел из Стокгольма. В зале почти никого не было, как всегда в это время. Туристы, остановившиеся в отеле, заходили сюда обычно часом-двумя раньше, большими шумными группами рассаживаясь за столы. Потом зал пустел.

Эрнфаст приветственно взмахнул рукой:

— Где ты пропадал? Садись-ка и расскажи!

Судя по всему, он чувствовал себя здесь как дома. Не дожидаясь ответа, Эрнфаст проглотил полстакана какой-то смеси и заказал еще.

Место и в самом деле было уютное. Большие окна выходили на тихую улицу с серыми, как земля, домами; подстриженными кустами и цветниками. Из пасти мраморного льва у входа в отель озорно торчала охапка веток. В старой витрине напротив красовалась реклама «Курите папиросы „Кинг“».

Хольгер втянулся в разговор. Он казался себе первооткрывателем. Совсем даже неожиданно с легкой и неприятной для себя откровенностью Хольгер рассказал Эрнфасту о поездке в Инвернесс, о Мэгги (он так и называл ее в разговоре — Мэгги). Потом с наигранной шутливостью стал говорить о феях, о старом замке, понимая, что другой тон был сейчас неприемлем.

— Не понимаю, — возражал Эрнфаст, — не люблю сказок. Да и зачем тебе фея, если ты с такой девочкой познакомился?

— Здесь есть какая-то связь… какая-то загадка.

— Загадка — это плохо. Загадок не должно быть.

— Не должно, — машинально повторил Хольгер, наблюдая, как Эрнфаст наполняет стакан.

Ему вдруг ясно вспомнилось, как Маргарет набирала кувшином воду из вазы, но только не из той, что стояла на крыльце. Она не выходила из комнаты, лишь приблизилась к зеркалу, в котором отражалась ваза, протянула кувшин — и тот погрузился в воду! Разбежались круги, с кувшина упали прозрачные капли. Он не обратил внимания на это тогда же, потому что все произошло так естественно, даже незаметно, как будто зеркальное отражение и было настоящей вазой.

Теперь же, пытаясь разубедить себя, Хольгер вновь и вновь переносился в тот вечер, слыша ее легкие шаги до головокружения отчетливо. Но нет, кувшин снова опускался рядом с зеркалом, снова позванивала в ушах и разбивалась на капли падавшая с него струйка, снова Маргарет отводила со щеки каштановые волосы… Колдовство.

Странная, почти нелепая мысль все больше овладевала им. Наверное, сказалась ночь, проведенная в замке. Потому что разве иначе пришло бы в голову, что феи могут жить рядом, сейчас, вместе со всеми. Может быть, их совсем мало осталось, но они ведь всегда жили на этой земле.

Уже тысячу лет назад они умели и знали больше, чем нужно было другим. Умение угадывать, совсем особый талант видеть истину, а не ползти к ней вслепую, нащупывая выступы легковесных парадоксов, должны были постепенно отгородить их от остального мира.

Давным-давно ничего не стоило уйти, раствориться в бесконечных просторах зеленевшей земли, но за несколько сот лет исчезли рощи и янтарные пляжи, тяжелые мосты опоясали помутневшие реки. А солнце продолжало светить так же щедро, и жизнь стала иной: тем, кто хотел оградить себя от липкого любопытства, от мелких, но нескончаемых посягательств на все сущее, теперь достаточно было походить на остальных, не выделяться ничем. Но как, наверное, трудно привыкнуть к этому…

— Не стоит грустить, — голос Эрнфаста прервал его размышления. — Что с тобой, в самом деле?

Хольгер молчал. Непонятное беспокойство, какая-то неизъяснимая тревога все отчетливее переходили в вопрос: «Зачем я сижу здесь? И зачем говорю о невозможном, неповторимом с этим пьяным болваном? Но почему нельзя этого делать? Да потому, что разве не протянутся жадные, досужие руки к тайне, к хрупкой неизвестности — не сейчас, может быть, не сразу, — чтобы разрушить, смять, растерзать, расколоть ее, хотя бы из любопытства, из желания опередить других?»

— Выпьем, — потребовал Эрнфаст. — Не зря же мы прилетели в Шотландию.

— Нет. Хватит.

— Не хочешь выпить со мной… из-за какой-то шотландки, — тонкие губы Эрнфаста оформились в саркастическую улыбку. — Впрочем, теперь, кажется, считается хорошим тоном игнорировать правила хорошего тона.

— Баста, — Хольгер встал.

— А я говорю, выпьем! — Эрнфаст вдруг загремел на весь зал, раскинув на столе руки-щупальца.

— Ты с ума сошел, — тихо, но внятно сказал Хольгер, — пошли отсюда!

— Нет, останемся. Пока мы не уйдем отсюда, мы останемся здесь, понятно?

Эрнфаст поймал его за руку и покачнулся вместе со стулом. Освободив локоть, Хольгер быстро пошел к выходу, точно ему представилось вдруг, что нужно немедленно, сейчас же догнать нечто ускользавшее от него.

Солнечная дорога

Посадка на вертолет уже закончилась, но он размахивал руками и, задыхаясь, на ходу кричал, чтобы его тоже взяли. Кто-то подал руку, помог подняться. Он сел в кресло и молча наблюдал, как поблескивали солнечные монетки окон в домах фермеров и густел воздух в долинах. Но далекая земля, пробегавшая внизу, была для него лишь призрачным пятном света. Потом возник в сознании неровный ромб озера, наполовину закрытый тенью и вытянувшейся в сторону Инвернесса. В ту же сторону безответными попутчиками неслись облачка дыма.

Когда после медленного падения вертолет повис в воздухе большой багряной стрекозой, Хольгер жадно припал к стеклу, стараясь угадать верную дорогу к ее дому. Там, куда он смотрел, стояло над горизонтом продолговатое облако, и по нему опускалось вниз солнце. «Вот она, западная дорога», — подумал он.

Едва вертолет коснулся асфальта площадки, вернулось чувство земли. Тени стали большими и неуклюжими. Он спускался по ступенькам, и встречный воздух расправлял легкие.

Хольгер зашагал быстро, не оглядываясь, так, как будто сотни раз ходил здесь раньше. Прикрыв глаза, можно было видеть солнце — ориентир, чуть подернутое сухим облачным пеплом. Длинное облако-айсберг подвинулось в сторону, с него все реже и реже слетали багровые лучи.

Далеко впереди показалась знакомая ограда, и он заспешил к ней, поправляя ладонью волосы. Снова увидеть Маргарет — сейчас, через несколько минут… Но что он такое сочинил сегодня? С легкой усмешкой вспомнил он вдруг выдуманную им самим историю. Да, она необычная девушка. Но не более того.

Спору нет, если бы феи жили в наши дни — вышивание голограмм было бы для них старинной бабушкиной забавой, конечно, они научились бы многому. Сотни лет… И за более короткое время все вокруг меняется до неузнаваемости.

Но кувшин, наполненный водой как бы от одного лишь соприкосновения с зеркалом, следовало объяснить иначе. Просто фокус, или не все успел заметить (что, впрочем, близко по смыслу). Кто знает, может быть, когда-нибудь физики и в самом деле откроют способ передавать со световым лучом воду, воздух, сначала отдельные атомы, ну а позже — до краев наполнять колбы или стаканы с помощью демонстрационного зеркала, установленного где-нибудь в аудитории перед безразличными к научным чудесам студентами? Но это когда-нибудь, да и то в лучшем случае.

В общем-то, логично даже допустить, что феи совсем не исчезли. Но речь ведь шла о Маргарет. Можно ли поверить? Выходит, ей ничего не стоило, например, услышать, как он болтал с Эрнфастом? При воспоминании об Эрнфасте Хольгеру стало стыдно. Разумеется, выдуманное — вздор, непонятно даже, как такое в голову может прийти. Но рассказывать о Маргарет… Ничто не давало ему такого права, похожего на право предавать. Боясь верить себе, вспоминал Хольгер подробности разговора в отеле. Да этот Эрнфаст мог заявиться в Инвернесс с ватагой таких же, как он сам, молодчиков в любой подходящий день…

Вот о чем думал Хольгер, направляясь по залитой закатным светом дороге к знакомому дому.

Трудно было оценить все последствия совершенного, потому и другая мысль, успокаивающая, даже радужная, мажорным аккордом прозвучала в нем. Мысль эта была продолжением невероятного, невозможного, это была мысль-мечта, вызывающая то легкую улыбку, то прилив тепла к вискам и ладоням, она манила поверить во всемогущество желания, когда легкое, но точное прикосновение действует, как невидимый ураган, а взгляд мгновенно проникает в суть, в душу вещей. Разве в нем не может воскреснуть крупица тайны, бывшей когда-то достоянием многих?

Чем ближе он подходил, тем яснее становилось, что там, впереди, в том месте, с которого он глаз не спускал, произошли изменения. Погас самый низкий солнечный луч, точно струна зацепилась за верхушку дерева и лопнула. И тотчас как будто холодок спустился с неба, и возникло тревожное чувство предвестник беды. Как бы пристально ни всматривался он, взгляд не мог найти ничего знакомого, ничего похожего на ее дом.

Холодной желтой лентой тянулась дорога навстречу закату. Калитка была приоткрыта, дорожка вела к ветхому крыльцу. Два-три запыленных куста торчали из-под ржавых металлических обрезков. Рядом валялись смятые канистры и полуразбитые деревянные ящики. Из-под этих ящиков вышел большой тощий пес и лениво зевнул, показывая влажные клыки.

Хольгер обошел дом дважды, пытаясь разобраться в случившемся… «Я перепутал дорогу… Или она действительно все слышала?» Было тихо, и никто не окликнул его.

Откуда-то выскочил заяц. Казалось, он увидел что-то смертельно опасное, но у него не было сил немедленно умчаться прочь. Хольгер подошел к нему совсем близко, и тогда заяц, заметно прихрамывая, пустился наутек. Хольгер смотрел вслед, пока тот не скрылся из виду. «Ему нужно было прискакать сюда немного раньше… или позже», — подумал он.

Вечерний свет зажег пыльные кусты и черные пустые окна неровными языками закатных огней. Хольгер нагнулся: под ногами лежал какой-то предмет, привлекший его внимание. Это был глиняный черепок, и Хольгер узнал его. На потемневшей керамике еще сохранился зеленый орнамент. Черепок крошился в руках. Казалось, его откололи от вазы очень давно. Может быть, так лишь казалось.

Хольгер собрал с земли крошки и медленно пошел назад. Только раз, взобравшись на холм, он обернулся, словно еще на что-то надеясь. Но все оставалось на своих местах.

 

Болид над озером

Девушка прошла первой, поздоровалась и поманила рукой спутника. Я пригласил их в кабинет, извинился за беспорядок (стол был завален книгами, журналами и рукописями больше обычного) и попробовал угадать, зачем они пожаловали. Студенты? Но своих студентов я помню… Быть может, с другого курса, факультета?

Рассеивая мои сомнения, девушка сказала:

— Мы с физического отделения. Пришли вот к вам.

— Быть может, по ошибке? — спросил я.

— Нет. Нам нужны именно вы. Мы читали вашу статью «Болид над озером»…

— Да когда же это было?.. Лет двадцать назад, не меньше!

— Статья опубликована в пятьдесят пятом в журнале… — и девушка назвала номер журнала, в котором увидела свет моя заметка.

— Расскажите, — попросили они, — расскажите поподробнее о болиде!

Наверное, они занимаются парапсихологией, решил я, сейчас это даже модно, да вот незадача: сколько бы ни собирали фактов специалисты в этой интересной области, их всегда оказывается чуточку меньше, чем требуется для доказательства истины. Но два студента, которым я дал бы не больше сорока на двоих, два моих гостя, разумеется, имели право на то, чтобы найти наконец решающие доводы. Ведь и мне, и моим друзьям было по восемнадцать, когда мы впервые соприкоснулись с настоящей тайной… Конечно, в заметке моей об этом сказано слишком уж мало, несколько туманных фраз, и мне пришлось кое-что припомнить. Чем старательней я припоминал весь эпизод, тем значительней он казался мне самому — бывает, что интерес, проявленный другими, восстанавливает ценность случившегося.

…Мы прошли тогда километров триста лесными дорогами, мощенными стволами берез и осин. Удивительно пустынны были эти лесные пути, разбегавшиеся на запад, север и юг от Селигера, на сотни километров раскинулась их сеть. Когда-то по ним шли автомобили с потушенными фарами, и неурочный крик выпи, шумный взлет птиц выдавали это непрерывное движение. В зимние ночи, быть может, солдаты засыпали на заснеженных обочинах во время коротких привалов. А в пятьдесят пятом здесь стояла тишина, было безлюдно. Окопы на опушках березовых рощ, простреленные каски, деревья, скошенные, как трава, рассказывали молчаливо о минувших боях за холмы и реки, за озера, острова и косогоры, за околицы сожженных деревень. Здесь остановили немецкую военную машину.

От Октябрьской железной дороги мы пешком добрались до Селигера, обошли его с севера, через Полново, сели на катер и добрались до Осташкова. Но и Осташков не был последней точкой нашего маршрута. Еще один день мы провели на острове Кличен, и с его высокого берега открылось пространство страны озер, островов и рек — Валдая…

Где-то по пути, у безымянного озера с песчаными берегами, почти ключевой прохладной водой, со звоном трубок камыша и янтарными заводями, в один из пятнадцати валдайских вечеров мы увидели яркий белый болид. Похож он был на ракету, но прочертил зеленое и ясное закатное небо стремительней — линия его пути наклонно вела к середине озера и была прямолинейна.

Через полчаса, поставив палатку, я пошел купаться, в лагере остался только Валя Корчуков. Остальные ушли кто куда: за дровами, за молоком в дальнюю деревню, по ягоды. Валентин расположился у крайней палатки, совсем рядом с берегом. Я уплыл за тростники, потом вернулся. Берег медленно поворачивался, словно у меня кружилась голова. Я видел, как Валентин брился. Он проделывал это с помощью остро отточенного топора — предмета особой гордости прирожденного бродяги. Лезвие, мелькая у его лица, казалось то серым, то багровым, отражая и озеро, и одинокое светящееся облако. Я нырнул, раскрыл глаза, чтобы видеть подводные джунгли и мелких рыб, прятавшихся от меня (это меня забавляло: они всерьез принимали мои попытки поймать их или коснуться их плавников). Над водой пробежала широкая медленная тень.

Там что-то изменилось. Я вынырнул. Передо мной раскинулся незнакомый берег. Незабываемое воспоминание: это было совсем другое место… как будто и лес, и пляж, и наши палатки, и старый столб, оставшийся от довоенной еще телеграфной линии, недалеко от которого сидел Корчуков, вовсе исчезли, как театральная декорация. Впрочем, это меня сначала не испугало, но на всякий случай я решил выбраться на берег.

И вдруг я застыл. Мои ноги касались дна, и я остановился в десяти метрах от берега. На том месте, где был всего минуту назад Валентин, сидел на корточках совсем другой человек.

Как рассказать о нем?.. Был он бородат и держал в поднятой правой руке палку. Я присмотрелся: копье! Наконечник копья смотрел почти вдоль линии берега и чуть в сторону леса — дикого, незнакомого, с гигантами деревьями, опутанными синими и черными змеями лиан. Я видел его профиль, его внимательные, усталые глаза, морщины на его лбу и шее, сильной и загорелой. На плечи его была накинута кожаная жилетка, изодранная в клочья, ступни ног его и руки кровоточили, царапины прочертили лицо, мужественное, с открытым взглядом, устремленным в недосягаемую для меня лесную даль… И вдруг вверху вскрикнула черная птица. Я испытал мгновенный страх. Неведомая тревога была разлита в этом сказочном краю. Почти невольно я погрузился в воду, к своим друзьям — рыбешкам, по-прежнему сновавшим возле.

Я остался в воде, насколько хватило дыхания, надо мной серебрилась рябь, искажая багровое облако. Это облако подсказало мне, что все вернулось на свои места. Я осторожно выдохнул, потом открыл глаза и взглянул на берег. Недалеко от столба у палатки брился Корчуков. Знакомый лес, знакомый холм справа, берег и спокойная заводь. В стороне стоял Растригин, один из наших, с охапкой валежника и к чему-то присматривался. Через минуту он двинулся вдоль берега к палаткам.

Я заплыл за тростники, подальше, на открытую воду и лег на спину. Потом, чтобы убедиться в нереальности происшедшего, опять нырнул надолго и поплыл под водой к берегу. Здесь было глубоко, и в полумгле я не мог угадать дна. Мои руки коснулись наконец тростников, я всплыл и сквозь колеблющийся строй стеблей увидел берег и человека с копьем.

Теперь он привстал. Его плечо прижималось к дереву, одной рукой он обхватил ствол, другая же по-прежнему сжимала древко. Я подплыл ближе и постарался запомнить подробности. На его поясе висел большой костяной нож, прямой и широкий, как меч. Запястье правой руки, которой он держал копье с каменным наконечником, было охвачено грубым широким браслетом. Я видел, как он едва заметно глотнул воздух, не сводя глаз с какого-то предмета впереди себя, и его левая рука еще крепче сжала ствол дерева.

Я обнаружил и то, что приковало его внимание. Прямо на него бежало странное существо, похожее на увеличенную во много раз многоножку. Многоножка то выползала на берег, то скрывалась в чаще, тело ее извивалось, и сухой шорох сопровождал ее стремительные движения. Она, казалось, была заряжена электричеством, по черному панцирю тела пробегали желтые искры, камни и древесная ветошь отскакивали от ее ног, рассыпались перед ней, освобождая дорогу. Чем ближе она была, тем слышней был шорох и треск, и я вдруг увидел ее глаза — два черных отверстия, окаймленных зеленой фосфоресцирующей полосой. Они неотрывно следили за человеком, как бы прихотливо ни извивалось ее туловище среди корней деревьев, лиан и ветвей. Величиной она была, вероятно, с крокодила или немного больше.

Метрах в ста от нас многоножка неожиданно остановилась, замерла, и в глазах ее зажегся красный огонь. Над ее головой поднялись три белых фонарика на общем отростке. Они протянулись вперед, отросток удлинился, белые огни как бы ощупывали дорогу, когда она снова двинулась.

Монотонный электрический треск заставил сжаться мое сердце. Я понял смысл происходящего. Многоножка охотилась, она почти настигла человека. Убежать от нее невозможно: весь ее облик свидетельствовал о простых, почти механических принципах организации, о чем-то таком, что роднило ее с машиной, страшной, неумолимой машиной, не знающей усталости и пощады.

Поединок был неизбежен, и человек знал это, он готовился к встрече, не помышляя о бесполезном бегстве. Светлый наконечник копья чуть наклонился…

Я обернулся: за мной расстилалось озеро. И все там, на озерной глади, и за ней, на другом берегу, было мне хорошо знакомо. А вверху догорало облако. Да и на моем берегу стало все по-прежнему…

Я снова увидел Валю Корчукова и поплыл к берегу. Он кончил бриться и держал топор в правой руке, а левой обхватил ствол сосны, к которому была привязана палатка. Что-то в его позе насторожило меня. Неизъяснимая тревога заставила меня плыть быстрее, подгоняла меня, я уже выходил из воды, когда возникло ощущение прихотливой и неожиданной связи событий в двух различных и далеких мирах. Где-то человек готовился метнуть копье в ринувшуюся на него гигантскую многоножку. Здесь происходило нечто похожее. В моем сознании наметилась ассоциация: я ждал подтверждения взаимообусловленности разноплановых эпизодов. Вот Корчуков поднял топор, отвел назад руку и сильно метнул его. Я не знал, что должно было последовать за этим здесь, на знакомом мне берегу, зато твердо знал, что случилось там, за приоткрывшейся завесой неведомого. Там решался исход поединка.

Я даже не вскрикнул, когда увидел, что топор вонзился в старый, серый от дождей, подгнивший столб. Я выскочил на берег и бросился к Валентину. Наклонившись, он возился с рюкзаком. Схватив его за ворот куртки, подхватив под плечо, я отбросил его в сторону. Все решилось в мгновение ока. Я едва успел отскочить. Столб рухнул как раз на то место, где сидел Валентин секундой раньше…

— Вот и вся история, — сказал я своим гостям, — хотите верьте, хотите проверьте…

Девушка смутилась:

— Что вы, мы верим.

— А что было дальше? — спросил ее спутник.

— Ничего. Утром снялись и пошли. Других очевидцев не оказалось. Ну а я молчал до поры до времени. Только потом, когда вспомнили о пропавшем топоре…

— О том самом, которым Валентин брился? Разве он пропал?

— Мы не нашли его.

— Жаль, что вы не написали обо всем так же подробно, как сейчас рассказали, — заметила девушка мечтательно, — боялись, не поверят?

Что я мог ответить ей?

Почему я, ученый и журналист, не написал об этом подробно?.. Не знаю. Но, думается, прежде следовало бы написать о другом. О военных бесконечных дорогах. О выжженных бомбами торфяных болотах. О прозрачном, бледном на солнце пламени над соломенными кровлями. О следах отгремевших канонад и военных трудах минувшего.

Тогда, в пятьдесят пятом, прикоснувшись к прошлому, я мог живо представить себе недостроенные дома, взорванные минами; городские парки, вырубленные на дрова; пепел сожженных изб, густым налетом покрывавший заиндевелые ветви; старуху с непокрытой головой и детей, обвязанных старушечьими платками, отогревавших руки над головешками от их жилья.

Нам чудился запах войны — запах бензина и пожаров, машины смерти с черепами, свастиками, тузами на бортах, вражеские трубы на рассвете, предвещавшие атаку.

Именно это приковывало тогда мое внимание.

Да, я видел человека с копьем, видел его внимательные глаза, следил за его дыханием, когда он ждал начала поединка. Но я знал и о мальчике, выкрашивавшем, выплавлявшем из неразорвавшихся бомб взрывчатку, чтобы набрать восемь с половиной килограммов тола (именно столько нужно, чтобы пустить под откос эшелон). О том, как он искал эти бомбы в оккупированном городке и ночами мастерил в сарае самодельные взрыватели. Потом привязывал к ним длинные веревки, за которые нужно дергать, когда поезд будет проходить мимо. Как шел закладывать мины на насыпь, на рельсы. Как быстро и настойчиво разгребал ладонями щебень, пока по нему стреляли.

Старик с острова Хачин рассказал нам о связисте, который под огнем, перекатываясь с боку на бок, кубарем, тянул провод по картофельному полю. Он упал, но, продолжая ползти, на минуту задержался у канавы с водой, чтобы напиться. И остался лежать, сжимая рукой провод.

Нетрудно было представить техников, спавших под крыльями истребителей, готовых по тревоге работать в непроглядной темени. И солдата, готовившего связку гранат, скреплявшего их обрывком провода так, чтобы четыре рукоятки смотрели в одну сторону, а пятая — в обратную. Именно за нее нужно было держать всю связку, ожидая, пока танк пройдет над головой. Впрочем, это-то уж приходилось делать почти каждому бойцу…

…Что я думаю об этой истории? Разное… Тогда мне казалось, что это мираж, что болид над озером создал совсем особые условия наблюдения. И где-то в джунглях, наверное, действительно прятался человек с копьем, поджидая многоножку. Я не увлекался тогда биологией, и меня не смущал фантастический облик странного существа. Потом я понял: таких не бывает. Можно перелистать любую самую объемистую книгу с описаниями живых редкостей, но ни на одной из тысячи страниц не найти ничего подобного. В этом я позже много раз убеждался.

И что бы ни говорили и ни писали о «затерянных мирах», трудно было представить проявление жизни, столь отличающееся от известных форм.

Знакомый радиофизик подсказал интересную мысль. Болид создает ионизированный столб, своеобразный электронный шлейф. Этот-то многокилометровый шлейф может служить антенной и даже волноводом для очень длинных радиоволн. Альфа-ритм электрической активности человека с копьем, вероятно, близок к нашему. Получается, что столь низкочастотные колебания могли быть приняты метеорной антенной из космоса. Требовались, правда, дополнительные условия, трудно выполнимые. Во-первых, электромагнитные волны, воздействуя на наш мозг, должны создавать полную иллюзию присутствия. Во-вторых, где же все-таки это было: на другой планете? В иной звездной системе? И какова же тогда сила излучаемых биосигналов?

Этот второй вариант казался, пожалуй, фантастическим, но я постепенно уверовал в него. И успокоился.

* * *

Месяца через два они позвонили. Расспрашивали о Полновском плесе, о Заплавье, о дороге к Картунскому бору. Дорогу на озеро я не помнил, знал только, что от Сосниц до него недалеко. Кажется, во время студенческих каникул они собирались на Валдай. Места там хоженые, не заблудятся, подумал я. Потом они пропали, целый год не объявлялись и не звонили. Я уж было забыл о них.

И вот почти год спустя мы встретились. Они пришли ко мне, повзрослевшие хорошие ребята, в кармане — дипломы не то физиков, не то биофизиков. Теперь их трое — Гена, Ира (с ними я знаком) и Саша (еще один молодой физик). Разговор тот же. О болиде над озером. О давнишнем нашем походе на Валдай. Наслушавшись своих собственных рассказов, я понемногу, начинаю сомневаться, спрашивать себя: было ли это на самом деле или, может, померещилось мне?

— Вы все-таки расскажите еще раз, как искали топор! — просит Геннадий, и я припоминаю (во второй уж раз!) кое-какие детали.

Мне не вполне понятна их настойчивость. Да, искали мы топор. Вместе с Корчуковым. Не нашли. И хоть утро вечера мудренее, но на рассвете тоже не оказалось его ни под упавшим столбом, ни поблизости от него.

— Вы-то, наверное, не искали как следует — Корчуков искал.

— Пожалуй, — соглашаюсь я, — только зачем вам все это?

— А мы ведь собрались тогда на ваше озеро… — говорит Геннадий. — Ира, я, Саша и еще трое ребят.

— Ну и что же, побывали?

— Побывали. Только позднее.

— Не жалеете? Интересно было?

— Интересно. Только биосигналы из космоса тут ни при чем оказались. Дело не в антенне и не в электронном шлейфе.

— Вам виднее, — я не скрываю легкой иронии.

Геннадий начинает неторопливо излагать их точку зрения. Говорит он о пространстве, сопряженном с нашим, обычным пространством. Время и там и здесь течет одинаково, это общая координата. Зато другие измерения ширина, длина, высота, все три координаты — расходятся, расщепляются. Мы не видим будто бы объекты из того, сопряженного пространства, хотя они рядом, даже как бы незримо пронизывают нас. Я перебиваю его:

— Это даже не теория. Гипотеза, не больше. О двух пронизывающих друг друга мирах я наслышан.

— У нас есть доказательства. Болид сместил измерения, сопряженное пространство стало ощутимым. Потом контакт опять пропал.

— Да, но о болиде рассказал вам я!

— Конечно. Но ваш человек с копьем мог появиться только из сопряженного пространства. И только там мог исчезнуть топор.

— А как же с принципом симметрии? Между сопряженными полями, между двумя нашими мирами может произойти лишь эквивалентный, равнозначный обмен энергией-массой.

— Мы думаем, такой обмен и состоялся, — спокойно возразил Геннадий, и я почувствовал, что в этом они единодушны.

— Но топор Корчукова исчез, — сказал я. — По-вашему — перешел туда, в сопряженное пространство. Если вы убедите меня, что в обмен мы приобрели что-нибудь другое, с равной массой, тогда я сдамся.

— Мы были у озера, — сказала Ира неопределенно, щелкнула запором портфеля и подала мне продолговатый светлый камень с отшлифованными гранями и тонким острием.

Я взял его, провел ладонью по четырем неровным ребрам, молча потрогал острие. Слова были бы лишними. Ведь я без труда узнал наконечник того самого копья.

 

Женщина с ландышами

За четыре часа Валентина стала привыкать и к голосам, и к молчанию заповедного леса. Она вспомнила, как пробралась сюда в заповедник, и почувствовала, что краснеет. Щеки ее запылали. Как девчонка, подумала она, и не оттого стыдно, что ландышей нарвала… а отчего?

Она остановилась в раздумье. Заколола волосы. Сдула с блузки выцветший прошлогодний лист. Ландыши, цветок за цветком, ссыпала в кожаную сумочку, осторожно прикрыла ее и щелкнула запором. Минутная передышка. Вверху, высоко-высоко, прошелся над кронами ветер. Шелест. Снова легкий порыв — и где-то потревоженное дерево отозвалось скрипом. Взволнованно вскрикнула птица. И снова тишь.

Может быть, ей лишь казалось, что ему нравились ландыши? Все равно, подумала она, там-то их нет совсем. Она редко задумывалась всерьез о том, что было там. Впрочем, сегодня он расскажет ей. И она увидит ту далекую реальность глазами сына.

«Как это называется?.. — припоминала она. — Трансгрессия, нуль-переход?» Именно сегодня, ровно в двадцать часов, ее сын сможет ненадолго появиться дома. Впервые за три года. Потом она увидит его снова лишь спустя пять лет, конечно, ее об этом предупредили заранее.

Разве это не чудо? Их поочередно переносят на Землю. Пусть только на два часа, раз в несколько лет. Сегодня это произойдет! Можно ли мечтать о лучшем подарке, чем звездное возвращение прямо домой.

…Однажды, давно, он подарил ей ослепительный букет первоцветов, и светлым майским вечером напоминали они о лесных тайнах и лунном серебре на речной воде. (Совсем не странно, что слова, изобретенные на все случаи жизни, забываются скорее.) А как там? О чем можно узнать из телесеансов?

Какая это была планета?

Лик ее бороздили песчаные дюны. Сколько ни всматривайся, ни рощи, ни поросшего кустарником склона, ни зеленеющей балки. Сухие нити желтого лишайника прятались под камнями, и пучки их были едва различимы на телеэкране. Ни птичьего гомона, ни плеска воды. Горячее зеленое солнце.

Стаи светлых ядовитых облаков носились над пустыней, цепляясь иногда за багровые пики у горизонта. Сверху, точно по невидимой трубе, устремлялись вниз потоки, взметая пыль и мелкий песок, тогда воздух мерцал и фосфоресцировал, а по равнине метались призрачные полутени. Игра зеленых лучей порождала миражи, столь же безотрадные: вверху висела опрокинутая безжизненная долина с рассекавшим ее сухим руслом умершей тысячи лет назад реки, или вдруг небо ощетинивалось острыми зубцами скал, а между ними темнели пропасти.

Закат окрашивал равнины и горы в желтый цвет: серебристый отлив делал хребты похожими на странных драконов, замерших в ожидании какого-то неведомого сигнала. Пластинки слюды, вкрапленной в камни, превращались в сверкающую чешую, скалы — в устрашающие зубцы на хребте и хвосте. Драконы, казалось, просыпались с заходом звезды, чтобы охранять несметные сокровища в недрах планеты: алмазы и золото, платину, серебро и зеленый металл алхимиков — теллур.

Малая часть спрятанных здесь кладов дала возможность построить, создать, запустить гравитационный туннель. Его невидимая колея вела к Земле. По нему бежали импульсы, обгоняя свет, — письма и телеграммы. Мезонная вспышка на миллиардную долю секунды делала туннель похожим на ослепительный жгучий луч, пронзавший звездный купол подобно молнии. Но космический светоносный разряд во столько же раз превосходил по силе грозу, во сколько огненное тело звезды — дождевую тучу.

Говорили, что само путешествие было мгновенным: будто бы едва обозначившаяся тень столь быстро становилась реальностью здесь, на Земле, что ни один прибор не успел бы зарегистрировать скорость такого превращения.

* * *

Алый бархат древесной коры начал тускнеть. Она встрепенулась. Далеко-далеко загрохотало. Неясная тревога вернула ее к действительности. Она испугалась. Но вовсе не приближающейся грозы. Она потеряла тропинку. Теперь, когда невысоко стоявшее солнце скрылось за тучей, лес изменился до неузнаваемости. Она беспомощно оглядывала поляну, на краю которой ее настигли воспоминания о ландышах.

Над лесом туча уже развесила темные крылья.

Хлынул дождь.

У нее был зонтик. Но с ним было неудобно, кусты хлестали, сопротивлялись движению, били по зонтику; густой подлесок не пускал ее; она видела перед собой тусклое мерцание дождевых струй: тяжело бивших по ветвям, слышала, как вода хлопала по листве и ощущала ее прикосновение. Она сняла туфли, но идти стало не легче. В густом орешнике она окончательно заблудилась, вышла на поляну, просторную и незнакомую. Прислонясь к теплому, еще сухому стволу, она стояла так несколько минут, собираясь с мыслями.

Она должна выйти на узкую асфальтированную дорогу, которая делила заповедник пополам. Дальше было бы совсем просто: по дороге она выйдет из леса и за час, от силы за полтора, доберется до дома. Она взглянула на часы. Сердце ее сжалось. Было около семи вечера. В восемь он будет ждать ее дома.

Валентина сложила ставший бесполезным зонтик и пошла напрямик, наугад. Кофта и юбка были насквозь мокрыми, она ощущала всем телом холодную упругость кустов, так мешавшую ей поскорее выбраться отсюда.

Туча обволокла небо, затянула все просветы между верхушками деревьев. Тревожно хлопали листья. Дождь лил как из ведра — шальная июньская гроза.

На крутом глинистом скате балки Валентина поскользнулась, упала. Кожаная сумочка с ландышами осталась где-то вверху. Ветви вырвали ее из рук. Опустившись на колени, она обшаривала каждый остров густой травы. Шел восьмой час. Она впервые пожалела о том, что поддалась эфемерному соблазну напомнить себе и ему о любви к лесным цветам. Ее ладони горели — здесь, в балке, трава росла высоченная, жесткая, неподатливая. К восьми она теперь никак не поспела бы домой, даже если сразу вышла бы на дорогу. Но он будет ждать ее. До десяти вечера. В десять он исчезнет, так как будто его и не было вовсе: все рассчитано до секунд.

Она подумала, что нужно успеть хотя бы к девяти. Она не сможет приготовить земляничный кисель, но баранина должна быть уже готова, во всяком случае, автоматическая печка, заботам которой она поручала мясные блюда, должна уже выключиться.

Сумочка нашлась, ее ремешок свисал с мертвого сучка. Она бы увидела ремешок раньше, если внимательнее осмотрела бы это место, а не искала на ощупь… Сегодня утром она попробовала найти цветы в городе, но, кажется, было слишком поздно: разгар июня, ландыши уже сошли. Ей сказали, что в настоящем лесу, в заповеднике, в самых тенистых и влажных местах они еще встречаются. Днем, радостная, счастливая, она решила, что только цветов не хватает, и отправилась в заповедник. Она бродила часа два, пока не нашла первый цветок с поникшей уже кистью. Потом ей повезло, и она набрела на лесной клад — пять зеленых стрелок с белоснежными колокольцами. Она загадала — выходило, что ей повезет вторично. Но другого такого места не нашлось. Кажется, она увлеклась. Но если бы Валентина не заблудилась, то даже гроза не помешала бы ей вовремя вернуться домой.

Заметно посветлело. Ливень иссякал. Место было незнакомое, открытое, вокруг кусты калины, круглые, свежие, с крепкими листьями, за ними светились стволы берез, дальше, над яркой зеленью болота, висела ряднина белесого тумана. Слева от нее пролегла просека или, быть может, заброшенная грунтовая дорога.

Едва заметная колея привела ее в низину. Впереди была такая глухомань, что у нее просто сил бы не достало пробираться вперед. Оттуда тянуло давней сыростью, холодом, растекавшимся во все стороны. Она растерянно огляделась.

Сможет ли она добраться до дому к половине десятого? Как же, подумала она, теперь доберешься… Она брела назад, к тому месту, где свернула в низину. Живо представилось, как он появился дома (в восемь!), как ждет ее. Может быть, смотрит книги. Что он подумает?

Она залилась слезами.

Прошло еще полчаса. Впереди тянулась бесконечная березовая колоннада. Но дорога здесь казалась не такой древней, и у нее возникла надежда, что встретится кто-нибудь и скажет, куда идти. Скорей, думала она, скорей, половина девятого, можно еще успеть. Но шаги ее становились все короче. Она опустилась на мокрую траву и почувствовала, как больно закололо в груди. Все, подумала она, теперь уж все равно.

Через несколько минут она поднялась.

Далекий, нарастающий гул.

Похоже, мотороллер. С минуту она стояла как вкопанная, потом бросилась вперед, закричала.

Гул затих. Хрустнула ветка. Кто-то шел к ней. Мужчина в длинном плаще — в таком можно бродить по лесу и под дождем.

Он подал руку.

— У вас мотороллер? — спросила она. — Быстрее, прошу вас!

Она даже не стала объяснять, почему спешит, только повторяла: «Быстрее! Быстрее!»

Показалась долгожданная асфальтовая дорога; на обочине ждал мотороллер. Она примостилась на заднем сиденье. Мотор резко взял с места. Без четверти десять они ворвались в город.

Валентина всматривалась в поток машин, в огни, ползшие по проспектам, в равнодушные светофоры. Она прикрыла глаза, ей казалось, что так время идет медленнее. Она переживала и гадала — какой свет вспыхнет на перекрестке красный или зеленый. Мотороллер миновал последний поворот. Было десять. Может быть, часы отстают, попыталась она обмануть себя. Это не удалось ей: часы, она это знала, идут точно. Речь могла идти о нескольких мгновениях. Ей не хватало целой минуты.

Она кинулась к лестнице. Так быстрее, чем если дожидаться лифта. На лестничной площадке она крикнула, чтобы он подождал, если может. Вбежала, метнулась в его комнату.

Комната была пуста.

Она бросилась на кухню, потом в свою комнату.

* * *

Она переоделась, опять прошла в его комнату и осмотрела ее. Даже записки не оставил, подумала она в смятении, как же получилось так… Ну что ж, ведь он ждал ее. Разве мог он допустить, что встреча так и не состоится? До самой последней секунды он надеялся, как и она. В пепельнице остались табачные крошки, едва заметные следы пепла. Она подошла к книжному шкафу и по закладкам и каким-то неуловимым признакам поняла, что он просматривал книги. Ни за что на свете, конечно, он не удержался бы, чтобы не заглянуть в трехтомную «Жизнь цветов, трав и деревьев» или в любимую когда-то им «Жизнь робинзонов» — книгу до странного наивную. Она пролистала их, чтобы причаститься к настроению, владевшему им здесь всего час или два назад.

Страницы застывали в ее руках, она пробовала быть внимательной. Как хотелось оказаться в этом мире простых мыслей, затеряться, исчезнуть… Она пересекла голубую от света поляну по желтой дорожке, изображенной на картинке. Ее поджидала величественная стена леса, приветливо шумевшего. Если бы можно было снова войти в него! Если бы кто-нибудь вернул ей всего несколько часов!

Она придирчиво оглядела кухню и прихожую. Там царил идеальный порядок. Печь была теплой — так и должно быть, она оставила автомату именно такие распоряжения. Она вспомнила о ландышах, отнесла цветы в его комнату и вернулась на кухню.

Кофейник сиротливо торчал на углу стола, на другом столе сгрудились сбивалки, формы для печенья, шинковки, там же стояла малогабаритная машина-универсал, рядом с ней чудо-печь и всевозможные электрические эльфы, феи, гномы — утром она устроила настоящий парад всей этой техники, от которой понемногу без него отвыкала. Она вынула из печи жаровню с бараниной. Потом бесцельно переставила глиняную миску с мочеными яблоками, убрала формочку с желе, зеленый горошек, хлеб, вазочку с брусничным вареньем.

В гостиной тикали старинные часы. Близилась полночь. На стуле по-прежнему дожидалась ее картонная коробка с вязаньем. Окно было открыто. Перед уходом она закрывала его, в этом сомневаться не приходилось. В стекле отражалась матово-зеленая люстра.

Крышка пианино откинута… на ней знакомый сборник — «Этюды-картины Сергея Рахманинова». Она коснулась клавиш. Ее любимая мелодия рассыпалась, неровные шеренги нотных значков растаяли. Она обернулась. Зеленоватое пятно на стекле привлекло внимание. Ей начинало казаться, что она слышала фортепиано, когда мотороллер остановился у дома.

Можно ли быть такой невнимательной? Она упрекала себя; ее удивляли порой суждения и привязанности сына, но у него был несомненный дар — он умел верить и ждать.

Он звал ее просто Валентиной. Чаще всего так. Она представила его здесь, дома. Вещи, к которым он прикасался, рассказали о нем.

 

«Мы играли под твоим окном»

Ночью прошел дождь. Дорога, вымытая им до блеска, уже просохла. Ветерок сбрасывал с деревьев крупные прохладные капли, а по обочинам светились голубые лужи — свидетели первого весеннего ливня.

Сергей шел быстро, и его глаза сами собой прикрывались от солнца и встречного ветра, листья и цветы одуванчиков сливались в радужные пятна, а облака нависали над домами, как клубы белого дыма. Он остановился только один раз, да и то на минуту, чтобы выпить лимонаду из бутылки, которая перекатывалась в чемоданчике. После этого там оказался один прибор для бритья, завернутый в мягкое полотенце. Через час он должен подойти к своему дому, но ему казалось, что это неправда, сон, что уже приходилось и раньше много раз видеть эту бесконечную ленту дороги, шагать домой по асфальту, по травяным дорожкам. Он стал перебирать подробности возвращения, но они терялись в памяти, словно все окутывалось туманом — и голоса, и лица.

Полчаса, не меньше, приходил он в себя в зале для прибывающих, и единственное лицо, которое ему запомнилось, было лицо девушки, сидевшей за столиком напротив. Очевидно, она кого-то встречала.

Сейчас ему пришло в голову, что у нее как будто знакомое лицо, он даже попытался вспомнить, где мог видеть его, да вдруг рассмеялся. Когда он улетел, ее, может быть, и на свете не было. «Типичное лицо, — подумал он, — хорошее лицо, можно позавидовать тому, кого она ждет». Самое интересное, что и девушка смотрела на него и удивленно и вопросительно, словно вспоминая что-то. Но он не обманывался относительно своей внешности — если кто-то и знал его раньше, то вряд ли узнает теперь. От прежнего Сергея в нем осталось очень мало. Скоро ему шестьдесят. Через три месяца. Теперь его вполне могут не допустить к полетам. Сошлются на какой-нибудь пункт положения… Он будет просить, он может даже ходить на голове, а в ответ лишь разведут руками: «Рады бы, да не имеем права».

Ему казалось, что стоит отдохнуть, выспаться, побриться не спеша — и он станет прежним, сорокалетним, с виду молодым, но достаточно опытным. Увы, только казалось. Но захочется ли ему самому лететь снова? Он хорошо знает, что такое полеты: дни и ночи, целые годы, а потом отнюдь не встреча с чудесами, не райские кущи, не земля обетованная… Лишь увидишь, как вырастет далекая звезда, станет похожей на Солнце, услышишь, как защелкают затворы фотокамер, включатся приборы, датчики, замигают огоньки на панелях дальномеров, — будь внимателен, не зевай, скоро назад. Так было дважды. В этот раз его притянуло к звезде, и он едва выбрался. Официально это называется исследованием околозвездного пространства.

Сергей чуть было не угодил в воду: прыгнул, но едва дотянул до края лужицы, она была довольно широкой, с дном, исчерченным велосипедными шинами. Пахло сырой травой, клевером, асфальт еще не нагрелся по-настоящему. Из желтых одуванчиков вылетали шмели и гудели над пешеходной дорожкой. Дома зеркалами-окнами ловили и асфальт, и траву, и цветы, и облака. И поэтому окна становились то голубыми, то белыми, то синими, то зелеными. Длинным рядом цветных шахматных клеток шагали они вперед вместе с Сергеем, а возле домов прыгали, бегали, кричали дети.

Ему пришлось успокаивать пятилетнего мальчугана, гнавшегося за девочкой, которая отняла у него жука. Сергей остановил его, но это было каплей, переполнившей чашу: мальчуган залился слезами.

— Мертвый жук… мой жук, — повторял он всхлипывая.

Майского жука он сам нашел на земле. Девчонка была старше его. Сергей дал ему большую белую ракушку. Мальчик не переставая всхлипывал. Сергей подождал немного и сказал ему, что ракушка с Марса.

Он уже отошел метров на сто, когда его догнал мальчишка с собакой. В руках ивовый прут; собака, остановившись поодаль, виляла хвостом. Он что-то сказал, но тихо, и опустил голову, ковыряя землю прутом. Он тоже просил ракушку с Марса.

— Очень жаль, — сказал Сергей, — у меня была только одна… Что? В следующий раз? Нет, я больше не полечу. Никогда. «Стриж» — моя последняя ракета.

Собака подбежала ближе и завиляла хвостом еще быстрее, мальчик водил по земле прутом.

— Видишь ли, — сказал Сергей, — раньше я всегда привозил много камней и ракушек ребятам из нашего дома, а сейчас так уж получилось… Я давно не был дома, а дети стали взрослыми. Да, брат… Ну, мне пора.

Эта ракушка, собственно, предназначалась его сыну. Она долго пролежала в чемоданчике, во всяком случае, в прошлый раз он возвращался уже с ней — нашел возле базы на Марсе. Сыну тогда было семь лет. Но дома его ждала коротенькая записка. Жена забрала мальчишку и ушла от него. И мебель и полы в комнатах были такими чистыми, как будто их мыли и протирали только вчера, — ни пылинки, ни соринки. С тех пор жена не давала о себе знать, пропала, как в воду канула. А он через некоторое время улетел. Собирался лет на восемь, а вышло на двенадцать. Он любил жену и поэтому заставил себя забыть о ней. Сына он забыть не смог.

Он остался тогда один, все надеялся разыскать их, увидеть сына, да так не собрался. Передумал. В ожидании отлета (у него бывали свободными целые дни) подружился с соседскими ребятишками. Мастерил для них игрушки — прыгающих зайцев и лягушек, ракеты, которые летали выше дома, впрягал бабочек в маленькие повозки из бумаги и ниток.

Шум да гам поднимался по вечерам во дворе, когда дети собирались вместе. Кто же захочет терпеть такое? Им не разрешали громко кричать, бегать с сачками по газонам, прыгать, взявшись за руки, на автомобильной стоянке. Мало этого. Им совсем запретили играть под окнами — только на детской площадке. Все, кроме Сергея. Он не ругался, не жаловался их строгим молодым мамам. Ему нравилось, когда под его окнами они затевали шумные игры. По крайней мере, скучно не было. Но родители пытались испортить и это маленькое их удовольствие. Они требовали, чтобы дети каждый раз вежливо спрашивали у Сергея разрешения бегать и прыгать под его окнами.

И когда он возвращался домой, ребятишки, оставив на минутку игру, как по команде кричали: «Сергей пришел!» (Нашли ведь товарища!) И длинноногая Элька, самая старшая из них, подбегала к нему и спрашивала:

— Мы играли под твоим окном. Можно?

Зашуршали шины. Легковая машина, поравнявшись с Сергеем, замедлила ход. За рулем сидел мужчина, рядом та самая женщина, которую он видел в порту.

— Вас подвезти? — Мужчина за рулем почему-то улыбался.

— Нет, спасибо, мне недалеко, — отговорился Сергей.

— Он подвез бы вас до самого дома, — сказала женщина.

— Мне уже предлагали машину в порту, я отказался. Надоела техника, да и спешить некуда. Вы издалека?

— Марс, Юпитер-два, — ответил мужчина и опять улыбнулся.

Женщина внимательно смотрела на Сергея. Его начинало это раздражать.

— Я был подальше, — сказал он.

— Мы знаем, — сказала женщина. — Соскучились по дому?

— Нисколько. Забыл, где он и находится.

— А ты? — спросила она спутника. — Не забыл?

— Нет, — ответил тот, — но мне не нужно было это и помнить, ты же обещала меня встретить.

Они уехали. Он пытался вспомнить, где видел ее раньше. Видел ли?

…Он шел по своей улице и издалека узнал предпоследний дом у перекрестка. Нашел свои окна, зашел во двор. Дом был тот же, да не совсем, словно тоже постарел. Деревья, которые сажали еще при нем, здорово выросли, и поэтому дом казался чуть ниже.

И там, во дворе, на скамейке, словно поджидая его, сидела женщина, с которой он разговаривал по дороге. Она заметила его, наклонилась, что-то сказала… И тогда он увидел детей, бежавших к нему. Сергей остановился. Он узнал. Два лица наконец слились в его памяти. Элька, прыгавшая через веревочку под его окном… Элька с коротенькими пушистыми косичками и длинными ногами? Неужели она помнит его? Он в нерешительности переводил взгляд с нее на ее мужа, на детей, подбежавших к нему. Нужно было что-то сказать, хотя бы просто поздороваться. Он видел, что им хорошо, что им весело.

— Здравствуй, здравствуй, Сергей! — закричали дети. — Мы играли под твоим окном!

* * *

…Его разбудил звонок. Он не сразу понял, чего от него хотят. Все, что он успел увидеть за окном, едва приоткрыв глаза, или вспомнить, казалось продолжением сна, начало которого затерялось в далеком мальчишеском детстве. И тогда, как сейчас, были люди, лица, небо, затянутое облаками. Мягкий свет в комнате. Шаги за дверью, на кухне. Голос не то бабки, не то матери. Утро. Звонок. Пора в школу. Его торопят: «Скорей, скорей, опоздаешь!..» Ах, как не хочется вставать, еще минутку бы! Но ласковая бабка безжалостно срывает одеяло.

Пока он одевался, кто-то нетерпеливо нажимал кнопку звонка. С улицы доносились голоса, тихий рокот моторов, далекие гудки.

Сергей открыл дверь, пригласил войти. Человек помедлил, словно в нерешительности, потом быстро прошел в комнату и после извинений сразу приступил к делу.

— Видите ли, — начал он, — нам неясны некоторые детали, касающиеся вашего возвращения. Может быть, это покажется странным, но я должен кое-что узнать у вас. Моя фамилия Волин, я с космодрома.

— Спрашивайте, — сказал Сергей.

— Не помните ли вы точное время приземления?

— Десять часов двадцать минут.

— Вы приземлились на ракете «Стриж»?

— Да, на «Стриже».

— Номер посадочной площадки?

— Площадка номер девять. Что-нибудь случилось?

Волин молчал, словно собираясь с мыслями. Сергея раздражал его тон, хотя он и понимал, что Волина привела к нему важная причина. Прийти, не связавшись предварительно по фону? Ему вдруг показалось, что тот хотел появиться неожиданно, сразу, не предупреждая.

— В чем же дело? — снова спросил Сергей.

— Дело в том, — медленно проговорил Волин, — что площадка номер девять пуста.

— Где же ракета?

— Нигде. Ее нет. Она пропала.

— Вы шутите… Поищите ее в моем чемодане.

— Это бесполезно. Ракеты вообще не было.

— То есть как не было?

— «Стриж» не приземлялся.

— Выходит, я пришел пешком?

— Вам это лучше знать.

Странное чувство испытывал Сергей. В голове крутились обрывки воспоминаний, впечатлений, мыслей. Он внимательно смотрел на Волина, его лицо словно удалилось, голос тоже звучал откуда-то издалека. После вчерашнего голова еще кружилась; если бы его не разбудили, он бы, вероятно, спал еще долго. Усилием воли Сергей поборол остатки сна. Лицо Волина приблизилось. Собранный и подтянутый, с нарочито неторопливыми жестами, Волин как будто изучал Сергея. Внимательные глаза его были полуприкрыты. Именно такие вот, до поры до времени находясь как бы в засаде, могут молниеносно повернуть события, в единый порыв вложить всю силу и ум.

— Представьте, — медленно говорил Волин. — Прилетает космонавт. По крайней мере, утром случайно становится известно, что он дома. Ракета исчезает. Ищут следы приземления — их нет. Физико-химический анализ поверхности площадки говорит за то, что никакой ракеты не было вообще. Никто не зарегистрировал приземления. Никто не видел ракеты. Ни один человек. Ни один локатор. Какие-нибудь догадки, пояснения? Их нет. — Волин смолк, повернувшись спиной к собеседнику.

Сергей будто вслушивался в его многозначительное молчание. Совершенно неожиданно ему вдруг стало смешно. Потерять ракету? Что они, ошалели, что ли? Сдерживая улыбку, он повернулся к Волину.

— Так, значит, «Стриж» не приземлялся? Едем на ракетодром.

…Сергей прошел к взлетной площадке. Волин остановился у низеньких перил. Был обычный рабочий день. Поодаль, метрах в ста, люди в комбинезонах готовили к старту чью-то ракету. Оттуда доносились мерное электрическое жужжание и резкие металлические звуки.

Между каменными плитами ракетодрома пробивалась пыльная трава. От труб энергопитания поднимался теплый воздух. Дальний лес серой дрожащей лентой исчезал за горизонтом. Площадка номер девять была пуста. Ветерок перекатывал по бетону тяжелую соломину.

Сергей понимал, что обстоятельства вовлекли его в центр необъяснимых пока событий. Но где их начало? Его считали погибшим. Неожиданное отклонение от расчетной траектории — и ракету бросило к звезде. Он видел красные фонтаны протуберанцев совсем близко, почти как этот лес на горизонте. И раскаленный звездный ветер гнал за корму светящиеся облака, горячие, извивающиеся вихри, словно в дышащей жаром печи жгли золотистых змей. Можно ли само его возвращение считать первым звеном в цепи этих событий? Очевидно, нет. Он ведь отлично помнил, чего ему это стоило. Он остался жив, потому что перенес перегрузку.

Но дальше… эта пропавшая ракета. Сергею вспомнилось, как Волин разыскал того самого мальчишку, который просил ракушку. Собственно, найти его было нетрудно. Дом Сергей примерно помнил, его жизнерадостную белую собачонку видели здесь многие. Мальчик сразу узнал Сергея. Когда Сергей полушутя попробовал передать ему разговор с Волиным о ракете (им все еще владело веселое настроение, и дорогой он подтрунивал над Волиным), мальчуган вытаращил глаза. «Вполне естественная реакция», — сказал Сергей как будто про себя. Волин промолчал.

И все-таки версию о недоразумении приходилось отбросить. Ракеты не было ни на одном из космодромов. Сергей медленно шел сейчас к тому самому месту, где вчера он спустился с трапа на землю. Волин что-то крикнул и показал руками.

— Что, что? — переспросил Сергей.

— Возвращайтесь, — услышал он, — не ходите по площадке!

Темного дерева стол, два-три стула, шкаф с книгами во всю стену, окно настежь — это и был кабинет профессора. Сергей остановился у двери, профессор Копнин предложил стул, извинился за беспорядок, украдкой смахнул на лист белой бумаги окурки, расползшиеся из пепельницы. Лист скомкал, зажег свет («Как быстро стемнело, я и не заметил!»), из-под очков рассеянный взгляд на Сергея, голос тихий, спокойный:

— Знаете, просчитали мы по вашим данным траекторию. Оставалось всего двадцать тысяч километров до фотосферы, «Стриж» неминуемо должен был встретиться со звездой, понимаете? Сгореть, исчезнуть. Как это вам удалось, расскажите-ка!

Сергей ответил что-то. Что он мог рассказать ему? Можно ли рассказать о годах надежд и тревог, о любви, о смерти, о жизни? О минутах ожидания? Об отвоеванных секундах и метрах, подаривших ему жизнь? И о том, как нервы звенят, словно натянутые струны, и руки сжимаются, да так, что костяшки пальцев становятся белыми? Ведь слова будут сухими, не похожими на правду.

Копнин предлагал для объяснения происшедшего весьма сложную гипотезу. Он ссылался при этом на недавние астрофизические исследования структуры звездных спектров.

— Представьте каплю и океан, — говорил он Сергею. — Каплю мы изучили, взвесили, измерили и поражаемся всемогущей природе, создавшей такой шедевр. Об океане же мы знаем очень мало и потому считаем его просто большой лужей, в лучшем случае механическим собранием множества капель. Капля — это Земля. Океан — звезда. Некоторые думают, что звезда — это чуть ли не извечное скопление осколков атомов, что-то вроде гигантского костра, котла, в котором не найдешь ни одной целой молекулы. Отчасти это верно, но лишь отчасти.

Нельзя сбрасывать со счетов эволюцию. Почему это в одной-единственной капле — горы и равнины, люди, ракеты, любовь, плотины, революции, искусственный синтез ядер, математика? В океане — нуль. Разве это так уж бесспорно?

Сергей рассеянно слушал. Ему хотелось подойти к открытому окну и помолчать. Сейчас, когда над столом мягко горел свет, а на улице стихал городской гул и от кустов, травы, деревьев пахло молодыми листьями, он по-настоящему наслаждался. Это был его второй вечер. По шоссе плыли огни. Красные, желтые, зеленые. Над теплой землей дрожали звезды. Он пока не вполне понимал профессора. С большим удовольствием он поговорил бы с ним о цветах и яблонях, о старом доме, в котором жил мальчишкой, о кино, книгах, рыбной ловле, но каждый раз Копнин деликатно переводил разговор на интересовавшую его тему. По его словам, нуклоны и электроны, эти кирпичики, из которых построено вещество, могут располагаться так, что их комбинация будет устойчивой, способной противостоять огненному урагану звезды. И, раз возникнув, она не исчезает, не растворяется в огне, потому что сама похожа на вихрь, на горячий смерч. Такой вихрь появляется чисто случайно, вероятность его рождения ничтожна. Но ведь звезды существуют миллиарды лет, их масса… Стоит ли это напоминать Сергею? Цифры говорят о том, что такие устойчивые вихри не фикция. У потока радиации берут они энергию, новые силы.

Странную гипотезу развивал профессор Копнин. Из известного факта о материальной основе мысли он делал далеко идущие выводы. Движущиеся ионы, электрические потенциалы, биотоки — вот с чем связана мысль. Но и рой элементарных частиц с его неизмеримо более высокой энергетикой, со структурой, четко оформленной гигантскими силами, с молниеносными нейтрино, по мнению Копнина, был не менее подходящей питательной средой для мысли.

Копнин подал Сергею конверт. Тот вопросительно посмотрел на него.

— Там снимки, ознакомьтесь.

Сергей достал два фото — большое и поменьше. На большом фотоснимке ночное небо, в правом верхнем углу — слабое светящееся пятнышко. На втором фото — пятнышко покрупнее.

— Случайные снимки, — сказал Копнин, — сделаны примерно за пять часов до вашего возвращения.

— Вихрь, о котором вы говорите? Уж не думаете ли вы, что дело обошлось без ракеты?

— Для меня это почти очевидно.

— Но кислород… все остальное?

— Э, пустяки! Из одного литра нуклонов и электронов можно сделать столько кислорода, что хватит на все человечество.

— Ну да, нужно лишь расположить их в определенном порядке.

— По-видимому, у них это получается.

— Живые вихри? На звездах? Переносящие космонавта на Землю? Но ведь для этого им, по крайней мере, нужно уметь угадывать мысли, а это не так-то просто — анализировать биотоки мозга. Неужели вы верите?

— Я верю фактам, — сухо сказал Копнин.

— Но если даже было что-то похожее, почему я не помню ровно ничего?

— Это уже дело техники. Внушение, гипноз — как угодно. Так нужно, понимаете? Почему? Ну хотя бы для того, чтобы не травмировать психику. Вы летели в ракете. Но это лишь иллюзия. Ракеты не было. Это точно установлено… Что? И вас и ракету? Это гораздо сложней — перенести ракету. Если хотите, из чисто экономических соображений.

Сергей лихорадочно искал возражения. Все в нем сопротивлялось желанию поверить в услышанное. Выходит, он своим спасением обязан кому-то? А кому — толком и неизвестно.

— Хорошо, — сказал он, — пусть они настолько проницательны. Допустив это, мы сразу придем к противоречию. Я же хотел не просто вернуться. Я хотел увидеть сына. Что им стоило? Если все так и есть, как вы говорите, для них это сущий пустяк, а я… Попробуй-ка теперь найди его. Я видел его, когда ему два года исполнилось, понимаете? Жена наверняка не рассказывала ему об отце… А как вы так быстро узнали о моем возвращении? Ракета не приземлялась. Меня считали погибшим, так ведь? Меня и помнит-то здесь одна Элька. Девчонкой была, когда улетал, а узнала.

— О вас мы узнали от ее мужа. Он слышал от нее про вас и хотел помочь — избавить вас от обычных формальностей. Вернулся он в тот же день, утром, приехал в порт — оформить свои дела, заодно и ваши, чтобы лишний раз не беспокоить вас… М-да, сын… Я и не знал, что у вас есть сын. Но его вы разыщете сами, возможно, что это уже выше их сил. А этот, как его… Добров, Владимир Добров, ее муж, сам-то возвратился раньше времени — отказал основной реактор. И без всяких видимых причин. Два необычных приземления одновременно — случай в нашей практике весьма редкий… Вы хотите спросить?

— Да. Этот Добров — он давно летает?

— Нет. Вернулся из первого полета. Хороший парень. Мать схоронил лет десять назад, отца и не помнит…

Сергей повернулся спиной к изумленному профессору. Расстегнул ворот рубашки, как будто он душил его.

— Так вы говорите, его зовут Владимир Добров?

Снова и снова всплывали в его памяти женщина с ребенком на руках, смех, плач, улыбки, слезы старых дней. Вот она, Елена Доброва, его жена. Стоит только дать волю воспоминаниям — и она опять как живая. Вот ее руки, совсем близко, сейчас она поднимет глаза…

Слишком поздно он вернулся.

Он думал, что забыл ее, и, чтобы крепче забыть, улетел. Только подсознанием он чувствовал иногда легкую, почти незаметную боль слева, в груди. Она прокрадывалась в его сны все эти годы. И тогда он как будто снова бродил по пояс в траве. И где-то рядом был знакомый голос. Желтые края вечерних облаков. Тени от кустов на влажной земле.

Закрыв ладонями лицо, Сергей снова перебирал подробности, боясь поверить, боясь ошибиться. Возвращение. Мальчишки на улице. Элька, Волин. Разговор с профессором. Владимир Добров. У него фамилия матери. Странное стечение обстоятельств? Случайность? Нет, исключено. Они ведь возвратились одновременно. Копнин прав.

Сжав голову руками, Сергей попытался справиться с захлестнувшим его потоком. И не смог. Он думал о сыне. Ему бы и в голову не пришло… хотя он и похож на свою мать.

Их дети — его внуки, возможно ли? Ему захотелось увидеть их, но на улице была уже ночь. Он стал припоминать лица. Черты их были знакомыми, близкими и все-таки ускользали от него, терялись, таяли, а взгляд встречал в темноте за окном лишь светляки фонарей, от которых шли влажные лучи.

 

Отступление

Осиный город

Перебравшись из ракеты в каменный дом, построенный недавно астрофизиками, вся четверка ощущала какую-то неловкость, точно вместо работы ее ожидал отдых. Руководитель группы биологов Геннадий Александрович Гарин, как бы отчасти оправдываясь, в один из первых же вечеров завел разговор об ископаемых редкостях, до сих пор радующих специалистов на давно освоенной и так хорошо изученной Земле; о живой кистеперой рыбе — целаканте пойманной не так давно у берегов Мадагаскара; о легендарном морском коне и даже о птеродактилях, будто бы замеченных однажды над африканскими джунглями.

— Что и говорить, дома работа поинтересней, — сказал Кавардин, один из четверых биологов, как бы не замечая, куда клонит Гарин.

За окном разбегались во все стороны дюны, каменистые безжизненные холмы; и каждый из работавших здесь знал, что песчаные волны достигали горизонта, огибали планету и как бы возвращались из-за горизонта, с другой стороны его — так однообразен был лик этого песчаного моря с редкими островами-скалами и каменистыми сопками, грезившими о воде. Ни дождинки, ни капли влаги знойным днем. Лишь тонкая и неуловимая, как пар, утренняя роса в ложбинах, призрачный бисер на сухих листьях и обманчивые темные тени под камнями, где не найти прохлады.

Энтомолог Валентин Колосов во время этого разговора украдкой делал пометки в записной книжке — быть может, он так старательно вел дневник. Его коллега Станислав Сварогин слушал, казалось, внимательно, но выражение его лица говорило о том, что, по его мнению, сказкам и легендам на этой планете место вряд ли найдется.

— Побольше бы воды сюда! — сказал Колосов, дождавшись паузы, и это прозвучало так искренне и взволнованно, что все улыбнулись.

— Обводнить и оросить. Возражений нет. Принято. — Кавардин поднял руку.

— Возражаю, — неожиданно сказал Гарин. — Не хотелось бы так быстро вторгаться в этот мир. Это не Сахара и не Гоби. Нужна ли вода здешним осам или сухому кустарнику? Может быть, вода, та вода, которую мы выведем на поверхность, отравит все живое здесь. Кто знает?

— Да воды здесь и под песками нет. До скважин дело не дойдет, — добавил Сварогин. — Ни капли. Все в атмосфере. Это уже остатки. Скоро и они улетучатся.

— Ну не так уж скоро, — возразил Колосов, — тысячелетия, десятки тысяч лет они еще продержатся, а то и дольше. Нас уже не будет, а здесь все останется по-прежнему. И скалы, и пыльные бури, и осы… Они переживут нас.

…Весь следующий день и еще несколько дней кряду Колосов изучал поведение ос. Он начал с простых опытов. На склоне холма, поросшего редким кустарничком, были установлены приборы, кинокамеры. Выползая из норок, их обитатели делали в воздухе круг, иногда два и устремлялись на поиски добычи. Колосов насыпал вблизи входов в норки кучку песка и воткнул в нее прут. Это был первый вопрос, быть может, очень простой, который должен был послужить началом диалога. Ведь именно умение задавать природе вопросы служит основой всякого познания.

Насекомые по-прежнему, как бы не обращая внимания на происшедшие перемены, взлетали и садились на площадку, но заметна уже была и разница: перед тем как умчаться к дюнам, они кружили над норками дольше, чем раньше. Но вот они возвращались, исчезали в песке, снова появлялись, поднимались в воздух — и опять, как и раньше, только один-два круга над своей «базой», ни витка больше. Стало ясно, что горка и прутик сбили их с толку и они изучали местность, прежде чем отправиться в путь. Изучив же, перестали реагировать на изменения в обстановке, которые стали для них обычными, привычными. Колосов разровнял горку и убрал прутик. Как и следовало ожидать, осы при первом вылете долго кружили над площадкой. Они снова были озадачены случившимся. До сих пор, до второго опыта с горкой и прутиком, они вели себя совсем как земные осы филантусы. Быть может, окажись здесь не Колосов, а другой человек, выводы были бы готовы: да, обычные осы. Но Колосов, повинуясь какому-то непонятному импульсу, продолжил работу. Фасеточные глаза насекомых реагируют на разные ориентиры и воспринимают положение их с точностью, порой доступной лишь приборам.

Как же они запоминают приметы своего жилища? Для ответа на этот вопрос нужны были другие, более тонкие наблюдения, и Колосов решил не выпускать из поля зрения двух-трех ос. Он расчистил площадку у выбранных норок, убрав все камешки, прутики, травинки, которые могли бы служить ориентирами. И вот появилась первая оса, таща добычу — гусеницу или многоножку, пойманную в кустарниковых «джунглях». До того момента, пока ее отделяли от норки два-три метра, все шло как обычно. Но вот она остановилась, зависла в воздухе и вдруг стала метаться, так что за полетом ее трудно было уследить. Еще раз зависнув, уже в полуметре над землей, она стала описывать круги, потом устало опустилась на песок, недалеко от своего жилища, так и не обнаружив его.

Вторая оса вернулась минутой позже и стала медленно снижаться, но и в ее поведении произошла разительная перемена: она приостановилась, метнулась в одну сторону, потом в другую, описала широкую дугу и наконец зависла в воздухе. Она тоже не нашла ни одного знакомого ориентира. Вот она опустилась недалеко от гнезда, снова поднялась и, летая всего в нескольких сантиметрах от поверхности, стала как бы методично изучать местность, вскоре она буквально наткнулась на гнездо и скрылась в нем.

Первая оса тем временем предприняла поиски жилища, ползая по расширяющейся спирали и волоча за собой свою нелегкую ношу. На пятом витке она наткнулась на вход в норку.

Третья оса нашла норку быстрее всех, словно ей каким-то неведомым образом передали опыт ее предшественниц. Теперь Колосов был внимателен, как никогда. Ведь нужно заметить момент отлета! Все три осы показались почти одновременно, поднялись на высоту около метра и стали кружить над площадкой (и круги все расширялись, пока спираль не развернулась в прямую, уводящую их к месту охоты). Колосов подсчитал, что они восемь раз облетели площадку, запоминая новые ориентиры.

К концу следующего дня, не дожидаясь неизбежной встречи дома, он связался с Гариным, который брал пробы грунта неподалеку.

— Попробуйте приучить ос к искусственным ориентирам, — посоветовал Гарин. — Расставьте их в виде геометрических фигур или рисунков.

— Рисунков? Вы думаете, они смогут разобраться в чертежах и рисунках?

— Почему бы нет?

— Обычно осы распознают лишь простые фигуры — окружности, эллипсы, треугольники… Я хотел попробовать пересекающиеся окружности. По крайней мере для начала.

— Пусть поработают над квадратурой круга, — серьезно сказал Гарин.

— Вечером сообщу результат, — в тон ему ответил Колосов.

— Хорошо, — сказал Гарин. — Домой вместе… Да, вот еще что… Поучите их читать.

Экран погас. Колосов скомкал белый пластмассовый листок и машинально сунул его в карман куртки. Он набрал пригоршню камешков и выложил их вокруг осиной норки в виде квадрата. Привыкнув к квадрату, оса безошибочно находила вход в свой дом. Она теперь ориентировалась по этому квадрату, и стоило его сместить, как начинались долгие поиски. Изменение формы давало тот же результат. Осы, ориентированные на квадрат, не признавали трапецию или треугольник. Ну и что, подумал Колосов, все правильно, земные осы тоже отличают треугольник от окружности.

Он рассылал камешки и, машинально передвигая их, сложил слово «дом». В середине буквы «о» располагалась норка. Вдруг прилетела оса, поискала, поискала — и нашла гнездо. Колосов оставил надпись и стал наблюдать. В следующее свое возвращение оса сразу нырнула куда надо. «Читает? — подумал Колосов. — Да нет, ерунда, просто узнает букву-кружок. А если…».

'Решение пришло внезапно. Он оставил надпись, но заменил овалы букв «д» и «о» ромбиками. Оса вернулась и безошибочно направилась к гнезду.

Колосов выложил надписи подлиннее: «осиный дом», «вход в дом», «норка». Осы «читали» независимо от характера написания букв. Более того, замена одной надписи другой не застала ни одну из ос врасплох, все они сразу находили лаз. Это было похоже на настоящее чтение. «Почему же раньше они шарахались в сторону от треугольников и трапеций? Что случилось?» — подумал Колосов.

…Минуту спустя Гарин стоял рядом и с интересом читал надписи из камешков.

— Я вызывал вас, Валентин… Думал, что случилось… Где экран?

— Да я его… — замялся Колосов. — Вот…

Он достал экран из кармана, смятый и обесточенный.

— Домой! — скомандовал Гарин.

— Нет, — заупрямился Колосов. — Еще немного, я запутался.

— Тем более, — сказал Гарин.

— Как можно, Геннадий Александрович? Вы только посмотрите — они же читали эти надписи!

— Они узнавали их так же, как фигуры.

— Нет!.. — И Колосов рассказал о том, как он изменял написание букв и что из этого получилось.

— Любопытно, — сказал Гарин, — а что, если попробовать все сначала? Понятно, надеюсь, что мое предложение научить их читать было шуткой?

— Вот первый опыт: горка песка и прутик.

Колосов убрал камешки и воткнул прутик в насыпанную им горку песка.

Осы сразу нашли дорогу.

— Ну это, положим, память, — сказал Колосов. — Попробуем что-нибудь поновее, но из той же серии.

Он убрал с площадки все и выложил замысловатую фигуру из камней. Все осы нашли норки.

— Ничего не понимаю! — воскликнул Колосов. — Они должны быть сбиты с толку перестановкой,

— Кинокамера работала? — спросил Гарин.

Колосов кивнул, потом безнадежно махнул рукой, они сели в мягкие сиденья, и вездеход понес их через пески на станцию — домой.

Дорогой Гарин осторожно и с неподдельным интересом выведывал его отношение к сюрпризам первых дней. Колосов старался не спешить с выводами.

Что он думает об осах? Ничего определенного сказать пока нельзя. А впрочем… Почему бы не поставить прямые опыты по определению интеллекта? Да, он не оговорился. Именно так. Быть может, фактов уже достаточно. Быть может, следует подождать. Ясно только, что все, что они делали до сих пор, порождает лишь новые и новые вопросы. Внешний вид может обманывать, повадки — тоже. Примеров тому сколько угодно даже на Земле. Да, это, скорее всего, мимикрия, подражание. Когда-то в детстве он учился отличать муху-журчалку от шмеля. Сделать это непросто. Журчалка пьет нектар длинным хоботком, перелетая с цветка на цветок, и по наряду, по боярской шубе, ее принимают за мохнатого шмеля. Только поймав муху, раскроешь обман: два крыла, трехчленистые короткие усики безошибочно расскажут родословную.

Зачем этот маскарад? Все дело в шмелином жале. Не всякая птица решится полакомиться, попробовав шмелиного яда. Безобидная муха, звеня прозрачными крыльями, и не подозревает, что есть на свете шмели и птицы, с первыми она вовсе не встречается, а с птицей если и встретится, то лишь в последний свой час. Но долгая история ее предков шла так, что окраска шмеля, окраска мухи и глаз птицы все же действовали друг на друга, никак не соприкасаясь.

Случись что с расцветкой роскошного шмелиного наряда — птицы истребят мух. Смени мухи свою одежду сами — судьба их будет решена. Исчезни птицы через много поколений, наверное, не узнать мухи-журчалки: зачем ей теплая шуба в летний зной, в душный июльский вечер?

Конечно, это совсем простой пример. Не может ли статься, что осы подражают сознательно, целенаправленно? Не исключено, что на планете два рода ос. Один из них — мимикрический, тогда другой предстоит найти. Те, другие, быть может, настоящие осы в обычном земном смысле.

Дома они внимательно изучали маленькие события на песчаном холме кадр за кадром. Удивляла резкая перемена, как-то вдруг к концу дня осы поумнели, что ли. Так разительно отличались они от ос утренних, старательно запоминавших самые простые ориентиры, считавших камешки в группах линий и геометрических фигурах, приводимых в смятение всякий раз при смене «осиных маяков».

Впрочем, Кавардин считал, что произошла какая-то ошибка, быть может, опыты поставлены некорректно, а, вернее всего, сама методика порочна и дает осам ключ к отгадке, случайной, разумеется. Сварогин высказался за гипотезу «интеллект», хотя и очень осторожно, быть может, возымели действие слова Кавардина и его твердая позиция: интеллект невозможен!

Выслушав Сварогина, Гарин спросил, почему же утром осы вели себя иначе, почему первые кадры дают совсем иную картину и ни одного намека на осмысленность поведения.

— Нужно проверить еще раз, — твердо сказал Сварогин.

— А мне кажется, что осы поумнели навсегда, безвозвратно, если так можно сказать. Как вы думаете, Валентин? — Гарин пытливо взглянул на Колосова, словно действительно хотел решить занимавший его и всех вопрос большинством голосов.

— Согласен с вами, — просто сказал Колосов, — хотя ничего не понимаю. Так мне кажется, вот и все.

— Подумайте, — сказал Гарин и стал рассматривать один из камешков, захваченных им с холма.

— Да, да… — заговорил вдруг Колосов. — Они ведь могли… заметить, да?

— Допустим, — сказал Гарин, — допустим, что они заметили… Дальше.

— Они поняли, что над ними экспериментируют, — продолжал Колосов.

— Так, — кивнул Гарин. — Значит?..

— …Значит, перешли на естественные ориентиры, правильно?

— Конечно, — сказал Гарин. — Или научились читать.

— Позвольте, Геннадий Александрович, — встрепенулся Сварогин, — одно другого не исключает, скорее, дополняет. Осы могли и заметить, что идет опыт, и научиться читать по складам. И то, и другое сразу.

Появление неизвестного

— Наверху, в нашей лаборатории, оставалась коробка с осами, подарок физиков, — сказал поздно вечером Гарин как бы про себя, ни к кому не обращаясь.

— Ну так что? — спросил Кавардин.

— Пластмассовая коробка, прозрачная, с дырочками для дыхания, они очень заботливо все сделали и в день нашего приезда подарили, — продолжал Гарин уже громче, пристально всматриваясь в их лица. — Все видели?

— Видели, — откликнулся Колосов, — и не только видели. Мы же работали с ними. Записывали спектры. О чем вы, Геннадий Александрович?

— Да вот о чем: где она?

— Там же, в лаборатории.

— На полке?

— На полке.

— Увы…

— Это недоразумение, — сказал Кавардин, — я поднимусь посмотрю. Пойдем вместе, Валя!

Они вышли: Мягко закрылась дверь. Шаги на лестнице. Потом тишина. Едва слышно хлопнула дверца шкафа. Еще раз. Голосов слышно не было; но Гарин легко представил себе, о чем они там говорят. О коробке, которая вот-вот, должна найтись. И не находилась… Сварогин спросил:

— Вы думаете, она пропала?

— Не знаю, — сказал Гарин, — не знаю, что и думать.

— Мы не могли ее потерять, — сказал с порога Кавардин. — Отыщется.

— Не уверен, совсем не уверен в этом, — словно размышляя вслух, пробормотал Гарин.

— Это так важно?

Гарин встретил настойчиво-вопросительный взгляд Кавардина.

— Важнее, чем можно представить.

— Не понимаю вас.

— Я тоже, — сказал Колосов.

Гарин повернул ручку приемника. На экране возникло лицо дежурного по орбитальной станции. Он приветливо обратился к Гарину:

— Добрый вечер, Геннадий Александрович.

— Добрый вечер, — откликнулся Гарин, — скажите, когда к нам ждать польскую группу биологов?

— Через две недели. После акклиматизации. Мы сообщали вам…

— Да, сообщали, — сказал Гарин, — спасибо.

Объемный экран померк, превратился в малозаметный листок, приколотый к стене обычной булавкой.

— Ну вот, — Гарин окинул взглядом коллег, — слышали: через две недели. Значит, кроме нас, здесь никого нет. Совсем никого. От полюса до экватора и от экватора до другого полюса. Ни души. А между тем… Пойдемте со мной.

Гарин пропустил вперед Кавардина, Колосова и Сварогина, тщательно закрыл дверь, потом повел их вокруг дома к окнам, выходившим на южную сторону.

— Стоп, — тихо скомандовал он. — Вот здесь… Смотрите.

Над самым окном сиял факел кометы. В его призрачно-желтом свете они увидели в песке выемку, вмятину и еще, поменьше, — они тянулись в пустыню неровным пунктиром: следы. Гарин шагнул, и все увидели, что длина его шага примерно такая же, как расстояние между отпечатками на песке: это были следы ног. Они начинались под самым окном.

Он обернулся. Их лица казались неподвижными, застывшими, как маски. Неосознанное чувство настороженности сковало его на мгновение, потом, уже улыбаясь, он показал другие следы, ведшие к дому.

— Это следы того, кто украл ос.

— Отсюда простой вывод, — сказал Кавардин, — нужно…

— Нет, только не здесь… — возразил Гарин. — Пойдем.

Они вернулись в дом.

— Нужно еще наловить ос, — закончил Кавардин свою мысль.

…У Сварогина не получилось хорошей коробки. Тогда он сделал остов из проволоки и обтянул его прозрачной пленкой, такой плотной, что осы ни за что не справились бы с ней, вздумай они вырваться на волю. Долго обсуждали, где подвесить это сооружение. Если за ним придут, то искать его долго не должны — мало ли случайностей, которые будут неожиданной помехой. Да и наблюдатели при этом подвергаются некоторому риску, несмотря на все меры предосторожности. Решили было оставить пакет с осами на видном месте — на втором этаже, где находилась исчезнувшая коробка. Но Кавардин возразил — место уже примечено, вызовет подозрения. Не лучше ли «перепрятать»? В конце концов сошлись на том, что приманку надо подкинуть на первый этаж, в общую комнату, а наблюдателям остаться на втором этаже. Окна открыть, держать наготове фотоаппараты и кинокамеру, оружие, рацию.

Двое по этому плану уходили в пустыню: во-первых, работа не ждала, во-вторых, прекращение обычной программы исследований, вероятно, вызвало бы настороженность. Двое занимали наблюдательные посты у окна. Кому-то пришло в голову соорудить перископ чтобы ничем не выдать своего присутствия.

На другой день вечером отловленных ос перевели в пакет. Рано утром Гарин лично проинструктировал Сварогина и Кавардина. Потом он уехал с Колосовым, но не так далеко, как обычно. Через полчаса узнал по радио, все ли в порядке, и приказал быть начеку. (Этот приказ был передан специальным кодом, в случае чего расшифровать его кому-нибудь постороннему было бы весьма трудно.)

Те кого ожидали на станцию с визитом, предположительно обнаружили пропажу утром, причем по пустующим норкам (правда, это скорее походило на смутную догадку, чем на гипотезу, но так оно и оказалось по выяснении всех обстоятельств, много позже).

До полудня было тихо. Кавардин делал зарисовки пейзажей по памяти. Сварогин дежурил. Потом ему это тоже надоело. Он полистал томик стихов, написал письмо брату, которое с орбиты передали в эфир. (Для этого он вызвал оператора нейтринной установки корабля и еще несколько минут говорил с ним о новостях, не сказав, однако, ни слова о предполагаемом визите на станцию — ведь для этого пришлось бы запросить разрешение на работу кодом.)

Повинуясь неосознанному побуждению, Кавардин к полудню стал внимателен, словно предчувствуя неизбежность встречи.

Сварогин расположился у противоположного окна так, что извне был заметен, пожалуй, лишь патрубок перископа. И каждый раз перед ним маячило одно и то же: невысокие столовые горы незаметно переходили в дюны, в холмы с темными гребнями опаленной глины и пурпурными заплатами девственного кустарника. Сквозь караваны пылевых облаков, разрезая их слепящими лучами, прорывалось солнце. Края облаков то подрумянивались, то незаметно сливались с небом, то растворялись. И ясно очерченное облако вдруг переставало существовать, и на месте его выступало новое, почти живое существо небесного зверинца. По мере того как раскаленный шар подбирался к зениту, воздух обретал все большую текучесть и, дрожа, колыхался над песками.

Сварогин ощутил на своем плече осторожное прикосновение. Он поднял голову и увидел совсем рядом лицо Кавардина. Приложив палец к губам, тот показывал рукой чуть влево, туда, где горячие краски сверкали особенно ослепительно. Кавардин тотчас же присел, спрятавшись за подоконником, а Сварогин без труда увидел силуэт человека, стоявшего там, впереди, за окном, точно в раздумье. На нем была светлая одежда, на голове капюшон или накидка — она скрывала верхнюю часть лица. Сварогин поднял бинокль, но Кавардин крепко сжал его руку, бинокль упал. Кавардин мягко подхватил его и молча положил на пол. Блеск стекол выдал бы их.

Сварогин затаил дыхание. Человек сделал несколько шагов в их сторону, постоял, потом двинулся опять. Край капюшона, наверное, мешал ему смотреть, и он откинул материю. Его лицо, неподвижное и обветренное, тем не менее не казалось маской. Сварогин успел заметить морщины на просторном лбу, продолговатые глаза, сухие тонкие губы и уши, вылепленные как бы из фарфора.

Сварогин щелкнул затвором аппарата. Минуту спустя он включил кинокамеру. Человек продолжал идти. Он даже не смотрел на окно. (Тут Кавардин мысленно отругал себя: окно следовало бы закрыть с самого начала непростительная ошибка!)

Тем не менее все шло как надо. Тому, кто шел к дому, оставалось каких-нибудь десять метров. И тогда он поднял голову.

Он стоял и смотрел вверх, на окно. Захотелось крикнуть что-нибудь, или просто пойти ему навстречу, или заговорить с ним, облокотившись на подоконник. Кавардин и Сварогин угадывали его внимательный взгляд. Минута тишины и неподвижности. Ни шороха, ни движения. Даже дыхание — помеха. Прочь иллюзии. НА ЭТОЙ ПЛАНЕТЕ НЕ БЫЛО ЛЮДЕЙ. Кроме членов экспедиции.

Слепящий свет солнца, висевшего у верхнего угла окна, резал глаза. Багровая груда облаков, пронизанная пламенем, казалось, застыла, и ее края медленно расходились в стороны — невероятно слабое, едва заметное движение, какой-то мертвящий аккомпанемент происходящему…

И вдруг комариный писк, потом еще, громче. И тихий гудок, и снова. Рация! Пустота взорвалась. Рука нащупала провод, кнопку. Поздно. Снова тишина, но другая — уходящая. Человек за окном отдалялся. Они без опаски смотрели ему вслед. А он шел так же размеренно, иногда останавливаясь и замирая. И легкие его шаги уносили от него все дальше, как видение, как мираж, дом, к которому он только что шел, и людей, которых он не захотел увидеть.

— Мне кажется, он заметил фотоаппарат, — сказал Кавардин. — Впрочем, с такого расстояния мудрено ничего не заметить.

— И вдобавок рация… — отозвался Сварогин. — Гарин не разрешил идти за ним, этого я не понимаю. Почему?

— Это нельзя делать. Мы не знаем, мы не понимаем, — значит, не надо пока активности. В этом он прав. Однако никто не запрещал нам изучить след. Куда к примеру, он ведет?

Они подождали, пока силуэт растаял. Связались с Гариным. «Все идет как надо, — сказал Гарин, — хорошо, что не было разговора, пока не надо, следы сфотографировать, если еще не засыпало, обработать пленки».

Но Кавардин увлекся, ему хотелось узнать как можно больше — и сразу. Они пошли по следу, и первый километр дался очень легко, потом они устали и присели отдохнуть. Рыжий кудлатый шар висел уже низко, над желтым горизонтом, и не линией был горизонт, а полосой, текучей полосой, где смешивались стихии неба и земли.

Следы окаймляла тень, ветра в этот предвечерний час не было, и Кавардину представлялось вполне естественным и даже необходимым, что вот они домыслили советы и указания Гарина и смогут узнать еще кое-что.

Еще один привал — и снова километр. Они пошли быстрее. Кавардин торопился: нужно успеть вернуться до заката, а сколько еще идти, кто знает? Вот тут у него и возникли подозрения самого общего свойства, даже трудно было выразить их. Задыхаясь, они шли, едва волоча ноги, но им чудилось, что вот-вот они догонят кого-то впереди, хотя не видно было знакомого силуэта. Он давно уже пропал, растаял, еще до того, как выбрались они из дома. А теперь вдруг на исходе дня след оборвался. Дальше зияла загадочная пустота, ровный всхолмленный песок и ничего больше. Ни ямки, которую можно бы принять за припорошенный отпечаток, ни продолжений следов в окрестности сотни шагов.

— Ничего, — сказал Кавардин. — Придется вернуться, Валя. Пошли.

Промелькнул час-другой. Они уже подошли к дому. Кавардин думал о том, как это мог пропасть след, но пришел-таки к выводу, что это как раз не самое загадочное во всей истории. Следы можно присылать песком. Сварогин устал, он умылся и прилег отдохнуть.

Кавардин почувствовал неладное. Он быстро поднялся на второй этаж. Все было в порядке, на месте была кинокамера, приборы, все остальное… «Ну конечно!» — вдруг встрепенулся Кавардин. Он опрометью бросился вниз. Пластмассовой ловушки с осами не было. Пакет висел на крючке. Сейчас крючок одиноко торчал из стены. Кавардин растолкал Сварогина, успевшего задремать. Вместе они кинулись на улицу. И увидели: от самой двери ведет в пустыню еще один след.

…Кавардин испытывал чувство неловкости, он сознавал, что поступок его и Сварогина иначе как мальчишеством не назовешь. Но Гарин был иного мнения. Он даже успокоил их. Разве легко предвидеть, встречаясь с необычным? Да и что, собственно, произошло? Осы исчезли? Но разве не для того они были пойманы, чтобы служить приманкой? Да, приманки нет, но ведь и рыба показалась. И они сели рассматривать фото.

— Представьте, ничего не пропало, все цело! — возбужденно восклицал Кавардин. — А ведь он знал, что его фотографировали, и видел, наверное, что за ним следили.

— Конечно, — ответил Гарин. — Похоже, что он, или лучше сказать, они придерживаются принципов, подобных нашим. Не исключено, что им тоже многое неясно. Но согласитесь, такие безмолвные встречи заставляют думать о будущем и желать знакомства.

Утром на старом месте, там, где осы учились читать, все оставалось по-прежнему. Колосов присел, на песок, погрузил в него ладони и долго-долго слушал тонкое, пронзительное жужжание ос, приземляющихся, и гудение ос, размеренно шествующих по воздушным своим дорогам — от выжженных пастбищ к городу и обратно. Осиному городу трудно, ох как трудно выстоять в постоянной борьбе с суховеем. Что противопоставить крылатой крохе иссушающему шквалу? Разум, подумал Колосов. В этом, как ему казалось, трудно было сомневаться. И кажется, их кто-то охранял, заботился о них. А что за дивное место, где раскинулся осиный город! Нет лучше уголка во всей округе, потому что здесь всегда необъяснимое затишье и даже не так знойно, как всюду.

Колосов не особенно удивился, когда обнаружил в руке невесть откуда взявшийся листок с рисунком. Он подумал, что мог захватить его с песком или ветер подбросил его и прижал к ладони. Мельком взглянув на него, Колосов понял, что это портрет. Он внимательно и осторожно стал рассматривать его и вздрогнул от неожиданности — ему почудилось, что глаза на портрете живые и так же внимательно изучают его. Но нет! Это был рисунок, не больше. Зато выполнен он был мастерски, так что любое движение, любое прикосновение к листку бумаги заставляло портрет как бы оживать на короткое время.

В тот же день, к вечеру, Гарин сделал важный вывод: портрет не нарисован. Это было что-то вроде мозаики из крохотных кусочков сухих растений, вероятно, работа ос. Нетрудно было узнать того, кто был изображен осами-художницами. Гарину это даже казалось естественным. С фото и с портрета смотрело на них одно и то же лицо.

— Я думаю, они хотели этим сказать, — заметил Гарин, — что мы зря фотографировали его в тот день. Если нам нужен портрет на память или для других целей, то не стоило нам трудиться. Они дарят нам его. Это, пожалуй, очень похоже на ненавязчивую попытку к установлению контакта с нами.

— Или на попытку покончить с контактами, — возразил Кавардин.

Много лет спустя

Как это часто бывает, события тех немногих дней скоро были отодвинуты на второй план: близился уже конец последнего этапа исследований, и Гарин работал допоздна, наверстывая упущенное. Вместе с ним другие члены экспедиции (а к ним присоединились еще поляки) отбирали и готовили к отправке материалы, экспонаты. Тут уж было не до опытов и гипотез. История эта дожидалась продолжения. С этим все, пожалуй, были согласны.

Нет труднее задачи, чем провести всестороннее изучение планеты, и несколько недель работы казались маленьким эпизодом на долгом, многолетнем пути.

Другим, возможно, повезло больше. Экспедиция Ольховского пять лет спустя нашла под пустыней настоящие города. Самый древний и самый прекрасный из городов, как каменный белоснежный остров, когда-то возвышался над песками. Его мощеные улицы непостижимым образом соединяли в себе самые разные по стилю постройки — и хижины и дворцы. Их геометрически правильные линии тянулись на километры, а под улицами прятались каменные трубы-водоводы. На площадях этого солнечного города высились не храмы и не статуи богов и героев, а колодцы, выложенные звонкой красной керамикой и черными блестящими камнями, отшлифованными, как зеркало. В полированные грани этих камней, быть может, по утрам смотрелись девушки с высокими кувшинами на плечах, их касались монеты, брошенные нищим, а капли воды, падавшие с кувшинов, в жаркие дни шипели и испарялись, едва достигали красных плиток.

Три шахтных колодца необычайной глубины подавали воду в бассейн, где могли выкупаться путники, достигшие гостеприимных пределов города. Из этого же бассейна нагретая солнцем вода подавалась в висячие сады, превосходившие знаменитые сады Семирамиды.

Исполинское водохранилище недалеко от города было подобно озеру, от него струились искусственные ручьи, питавшие поля. Но там, где кончалось царство воды, начиналось царство смерти — песок, песок, песок, миражи под палящим небом да облака багровой пыли.

Но колодцы и каналы чаще всего питались водой, «выпотевающей» из горных пород. Вода то и дело пропадала, ключи иссякали, колодцы мелели. Ольховский разыскал множество древних каналов и показал, что с помощью красящих веществ, меченых рыб и совсем особых поплавков здешние мудрецы выясняли подземные пути невидимых речек и озер. Позже они познали свойства воды легкой и воды тяжелой, секреты растворов и перегретого пара. Над поздними городами возносились уже водонапорные башни, чуть позже сложные конденсаторы, казалось, навсегда решили проблему. Но самих городов осталось очень мало, и они скорее напоминали уже не многолюдные торговые центры, а исследовательские станции, где велась постоянная борьба с пустыней. Они пытались вызывать искусственные дожди, но влаги в атмосфере было слишком мало. Драгоценнейшее вещество — вода постепенно, капля за каплей, облачко за облачком рассеивалась в пространстве, уносилась она и в космос, но самое страшное заключалось в том, что свойства ее менялись со временем. Легчайший из изотопов водорода, протий, исчезал, жгучие лучи выносили его молекулы из атмосферы, невесомый пар, начало всякой жизни, ее основа, таял и растворялся в черных пустотах. Оставалась тяжелая вода, постепенно убивавшая жизнь.

Те, кто отдавал планету пустыне, не могли смириться с этим. Да, они отступили. Но не исчезли. Любой ценой стремились они остаться там и готовы были ради этого на многое. Мужество и вера не покинули их. Раскопки, выполненные Ольховским, это подтверждали.

Как же должны были они поступить? Что предпринять в безнадежной, казалось бы, ситуации? От них не требовался немедленный ответ. Пустыня веками ревела голосами звериных стай и диких птиц, искавших прибежища у человеческого жилища, и песчаные смерчи тысячелетиями стучали в их окна. Нашли ли они к тому времени другие планеты, готовые дать им кров и пищу? А если нет? Или горячие смерчи раскидали ракеты, занесли их песками, утопили в безбрежном оранжевом океане, откуда уж не дано им никогда взлететь, унестись к синей чаше небес, к иным мирам, мирам грез и надежд?

И вдруг они, казалось, нашли… Наверное, в их лабораториях еще работали, еще надеялись, и когда стогласно пела вверху пустыня, их мудрецы, шепча молитвы или, быть может, стихи, искали последние пути к отступлению. И это был рывок к свету и жизни, к любви, навстречу суровому будущему, дарившему им так мало.

Позднейшие слои хранили остатки цивилизации, поднявшейся до уровня изощреннейших технических средств. Вода улавливалась по молекуле, по капле, давая начало скудному фонтанчику, питавшему всех, кто жил в окрестности.

Необыкновенные машины, назначение которых не удалось установить… аппараты, напоминающие ракеты… кварцевые сосуды, наполненные зеленым песком, который они добывали в шахтах… у них был выход в сопряженное пространство. Атомы зеленых песчинок, точно гвозди, скрепляют его с нашими мирами, и это мост, по-которому все сущее перешло бы туда, перетекло, как ручей, повинуясь вещему гласу открытой на исходе их дней истины.

Сквозь мельчайшее сито атомов они, вероятно, рассмотрели голубые просторы новых земель. Сначала, как водится, картина была смутной и расплывчатой, но день ото дня все отчетливее вырисовывались берега далеких рек, озаренные сиянием вечной весны и лучами крутых радуг.

Точно птицы, окованные прутьями клеток, видели они безбрежность этих далей и стремились к ним. Мир, сокрытый до поры до времени, потаенный мир за семью печатями, открылся вдруг. Он был рядом. На том же месте. Та же пустыня — его вместилище. Для непосвященного он невидим и неосязаем, как будто нерукотворная стена отделяет его, и пробиться сквозь нее им не дано.

И это-то волшебное путешествие было им уже не по силам. Слишком поздно было открыто само сопряженное пространство, и слишком мало времени оставалось на то, чтобы найти надежный способ перебраться туда.

Оценка численности обитателей планеты, произведенная сотрудниками Ольховского для этого периода, дала странный результат: всего около двух тысяч или чуть больше. Впрочем, и это казалось чудом, их могло быть и много меньше. И вот в верхних горизонтах вдруг исчезает тяга к воде. Словно они отчаялись в своих поисках. Все меньше аппаратов синтетической воды. За целое столетие — ни одной новой конструкции. Да, они уходили в небытие, они вынуждены были это делать. Быть может, это было похоже на ожидание, на ту невыразимую тревогу, что рождается, когда океан готов послать последний вал на клочок земной суши, и вот уж видна вдали прозрачная голубая стена воды, отвесно уходящая вверх, к самому небу, и страшное безмолвие воцаряется, и стынет кровь в жилах. И где-то среди земного многоводья, среди тишины, среди тропической зелени атолла вдруг, как позывные беды — динь-динь! — ударили по листьям капли воды, невесть откуда взявшейся, — крохотный водопад, исторгнутый из недр под напором далекой волны, украшенной сияющей серебряной короной… Быть может, это похоже было на тонущий земной корабль, когда тихо журчит сразу во множестве трюмных отсеков вода, принявшая обличье живых, дышащих, переливающихся струй, ласкающих переборки и шпангоуты… Быть может, лишь все земные океаны вместе могут дать представление о смерти от безводья.

Как они уходили?.. Да они готовы были, наверное, тысячу раз превратиться в призраков, чтобы дух их витал над старыми стенами умиравших городов, лишь бы остаться. Они цеплялись за каждую расселину, хранившую зелень и остатки влаги, лишь бы на один год, на один день отсрочить расставание… или продлить жизнь. Любая самая суровая планета может служить недолгим пристанищем оснащенной ракеты и ее экипажа, но жизнь, долгая жизнь горстки людей — разве она возможна, разве уцелеть ей?

В самом последнем культурном слое, на глубине двадцати метров от поверхности, Ольховский нашел медали с изображением ос. Что это? Поэтический символ, обобщение? Или в этом кроется мысль, ведущая к горизонтам грядущего, к последней надежде?

Фактов было ровно столько, чтобы угадать за ними призрачную канву одной из волшебных сказок, в которой царевна или, быть может, принцесса обернулась белым лебедем или лягушкой, и сила поэтического вымысла, заключенного в канонические формы сказки, была такова, что Ольховский искал подтверждения и доказательства.

Он пробовал отвлечься от полусказочных гипотез и иллюзорных представлений, овладевших им, но не находил решения ни в какой другой плоскости, словно всем поискам суждено было приводить его к заколдованной двери, за которой начиналось волшебство.

…И вот долго сдерживаемые пески похоронили развалины, погребли усопших, возвысившись над ними курганами. Остались осы. Планета смирила нрав, ветры становились тише год от года, и осы, кропотливые осы, построили свой первый город, великолепный город, в котором насчитывались тысячи норок — осиных домов.

Два портрета

Неожиданные открытия Ларионова сорвали завесу времени и впервые позволили оценить глубину представлений тех, кто тысячелетиями отступал под натиском стихии. Явившиеся многоцветной россыпью каких-то сказочных жучков, птичьих перьев, узорчатых листьев, их письмена казались заколдованными навеки. Даже просто описать каждую металлическую табличку или каменную плиту, покрытую цветными знаками, было сложно, это граничило, пожалуй, с научным подвигом. Что же оставалось делать тем, кто хотел докопаться до смысла начертанного, возвыситься до понимания откровений, зашифрованных столь необычным способом?

И вот никому доселе не известный сорокалетний ученый вдруг находит ключ к разгадке. Нет, он не мог еще читать все тексты, да на это не могли бы рассчитывать и многие поколения специалистов. В это попросту никто не поверил бы, потому что на Земле оставались непрочитанные строки, куда более незамысловатые, на Фестском диске например. Но Ларионов смог разобрать короткие надписи последнего периода, выбитые на «осиных» медалях. Способ их чтения был найден, наверное, случайно. Иначе, как можно объяснить, что Ларионов догадался построить оптическую систему, переводившую голограммы в буквы и строки. Да, они пользовались голограммами, этим объемным шифром для записи мыслей, потому что вопрос о копировании оригиналов решался небывало просто: самый маленький кусочек записи хранил полный текст. Ведь любой участок голограммы содержит все, что на ней записано. И конечно, у них были свои способы быстрого чтения голограмм: стоило лишь взглянуть один раз на любую группу значков; один раз посмотреть на табличку, даже не окинув ее всю взглядом, — и становился понятным смысл всей записи.

Полученные Ларионовым буквы и слова оставалось прочесть. И хотя смысл многих и многих страниц ускользал, самые простые строки, расшифрованные им, рассказали о многом.

Гарин интересовался чаще всего лишь теми надписями, которые имели непосредственное отношение к изображениям ос. Работы Ларионова последних лет заставили его вновь вспомнить многое из того, что довелось когда-то видеть ему и его друзьям. Случайно наткнувшись на статьи Ларионова, Гарин написал ему письмо (Ларионов работал в Киеве). И получил подробный ответ. С поразительной заботливостью и щедростью Ларионов предоставил ему тексты надписей, расшифрованных им. Более того, он прислал ему варианты прочтения других текстов, исследование которых еще не закончилось. На одной из медалей был выбит параллельно с голографическим и обычный текст. Рядом с изображением осы можно было прочесть, пользуясь алфавитом Ларионова: «Они будут знать то, что знаем мы». И ниже: «Мы узнаем о многом от них».

О ком шла речь, гадал Гарин, об осах?.. И он снова написал Ларионову. Тот ответил буквально следующее:

«Вопрос непростой, но я надеюсь на вашу снисходительность, ведь аргументов в пользу моей точки зрения пока недостаточно. Думаю, что надписи адресованы нам, речь же в них идет действительно об осах. Излишне напоминать вам о тех незаурядных возможностях, которые подарены им природой. Опубликованные Вами и Вашими сотрудниками статьи достаточно красноречивы, однако воспользоваться теми материалами экспедиции, которые попали в архив, мне не удалось. Хотелось бы надеяться на Вашу помощь. Особенно хотелось бы ознакомиться с фотоснимками и фильмами.

Нам трудно представить сейчас масштабы трагедии, в результате которой практически погибла цивилизация, не успевшая найти выхода. И все-таки кое-что они сделали. Я чувствую, что напал на важный след. Как это получилось — вопрос совсем особый. Нужно представить безвыходность ситуации, чтобы оценить в полной мере то, что им удалось. Пожалуй, ясно, что сохранить, законсервировать, если так можно сказать, идеи, достижения многих отраслей науки можно с помощью электронных машин. Но кому оставить эти „консервы“? А мысль, живая мысль, ищущая и переменчивая, как снежная лавина или облако, — как быть с ней? Компьютер тут не поможет. А гибель живой творческой мысли — это подлинная трагедия, это гибель цивилизации, гибель окончательная. И они стали искать способы перешагнуть через вечность, через небытие. Именно так стоял перед ними вопрос, ничего для них самих сделать уже было нельзя.

Они должны были выбрать форму жизни, сравнительно простую и, главное, такую, которая могла бы выдержать испытания, была бы неприхотлива. В то же самое время она должна была быть достаточно сложной и подходить для их целей. Намеревались же они ни много ни мало наделить эту иную для них жизнь разумом. Своим, конечно, разумом или его моделью, более или менее точной. Их выбор пал на ос, так как не было на планете иных существ, более подходивших для этого. Осы в силу общественного характера их поведения могли бы отчасти скомпенсировать свое положение на эволюционной лестнице. И они, по-видимому, передали им разум, а может быть, и свои достижения — это покажет будущее. Глубоко убежден, кроме того, что они предвидели посещение планеты себе подобными.

Эта самая спорная часть моих предположений, быть может, наиболее уязвима для критики. Но я безоговорочно убежден… для меня это факт (за неимением места и времени, а также по другим, вероятно, более важным соображениям я не могу останавливаться на этом подробно). Вы спросите, как они могли осуществить столь грандиозную программу. Я отвечу: не знаю, хотя о многом догадываюсь. Со временем мне все яснее становится чисто техническая сторона дела. Кажется, они пришли в конце концов к тому, чтобы материализовать на планете носителя разума, во всем подобного им самим или прибывшим туда, то есть вам. Эту задачу они поручили осам. Именно они способны были отобрать из неприкосновенных запасов, хранившихся бог весть где, нужный набор и молекула к молекуле сложить живое… В программу входила и передача мысли, хотя бы частичная, и знаний, как я убеждаюсь, не в форме готовых сведений, а с каким-то неуловимым ключом, открывающим двери, ведущие в страну познаний их истории, их культуры, — как-то исподволь, в процессе активной работы…

Ваша экспедиция была успешна, с моей точки зрения, именно потому, что положила начало контактам. Тот человек, охранявший ос, должен был появиться. Сами осы были беспомощны, без него вы могли бы нечаянно уничтожить их, не желая того. Но и человек, появившийся там незадолго до этого, был сначала не только беспомощен, но и само его рождение могло состояться лишь при участии ос, многие тысячелетия, поколение за поколением ждавших того дня, когда придет время действовать. Итак, контакты начались, помните об этом. Мне кажется, пришло время сказать об этом открыто».

Это письмо не удивило Гарина. Ларионов, по его представлениям, был кабинетным ученым, к тому же молодым и, наверное, увлекающимся ученым. Он попытался представить его себе, и у него сложился довольно стереотипный образ рассеянного молодого человека в очках. Тем не менее он сообщил содержание письма Колосову (Кавардин и Сварогин были в длительной командировке) и послал Ларионову еще одно письмо, разъясняющее всю ошибочность его, Ларионова, представлений.

Гарин многое забыл из того, что было так давно, но ясно помнил факты, относящиеся к осам, и считал, что если осы занимались бы чем-то еще, кроме постройки гнезд и выкармливания личинок, то это не ускользнуло бы от его коллег. Колосов был согласен с Гариным. Что из того, что осы наделены до некоторой степени разумом? Портрет на осиной бумаге? Действительно; любопытно… Находка для архива или космического музея (кажется, именно там он и пребывал в настоящее время). Человек на планете? Странный факт, действительно. Но никто еще не дал разумного объяснения этому феномену. (Наверное, явление, сходное с миражом.) Сходство осиного портрета и оригинала? Если осы разумны, то и они наблюдали мираж. Пытались запечатлеть.

Цепочка отрицаний была незыблема. Во всяком случае, Гарин старался вызвать в молодом ученом сомнения относительно его экстравагантных построений, изложенных достаточно безапелляционно. Что такое тот говорит?.. Что разум в человеке, воссозданном осами, просыпается постепенно? Развертывается по какой-то программе? Но почему все-таки не начать с диалога?

Гарин получил ответ быстрее, чем ожидал. Реакция Ларионова была молниеносной. Он объяснился лишь по вопросу о диалоге, который должен был состояться с тем человеком на планете. По его мнению, такой диалог нельзя начинать сразу, не узнав, с кем имеешь дело. Разве Гарину не известно это простое правило, или он считает тех, кто когда-то создал цивилизацию в инопланетной пустыне, а потом нашел способ перешагнуть вечность, не столь же дальновидными? Это была уже полемика. И полемика не по правилам, подумал Гарин, прочитав письмо. «Приезжайте, убедитесь сами» — так звучало приглашение Ларионова к продолжению обмена мнениями.

«А почему бы нет, — подумал Гарин, — почему бы не встретиться и не поговорить об осах? О дальнейшей судьбе сокровищ планеты, наконец?»

Приглашение было принято. Через три дня Гарин и Колосов вылетели из Москвы, а еще через несколько минут были в Киеве. На тихой улице, среди старых тополей, они нашли дом, где жил их оппонент и наверняка работал долгими летними вечерами.

Летнее желто-голубое небо уже тускнело, и сквозь него проступала синева. Над крышей старинного дома носились стрижи, и свист их наполнял воздух едва слышной пульсацией, точно сквозь него проскакивали невидимые искры или электрические разряды.

Они прошли в дом по пустынному дворику. На дверях квартиры Ларионова была приколота записка, сообщавшая, что хозяин будет через полчаса. Быть может, он их не ждал сегодня. Но дверь оказалась незапертой. Они прошли внутрь и устроились в удобных креслах. Среди разбросанных на столе рукописей выделялись несколько красочных рисунков и цветных фотографий. Пески, дюны, багровые небеса, осы. Человек. Гарин узнал его сразу и неуклюже потянул к себе, так что стопка листков, лежавших сверху, рассыпалась. На фоне безжизненных, залитых горячим светом дюн шагал тот самый человек… «Посмотри», — прошептал Гарин, протягивая акварель Колосову. Что-то в этом рисунке смутило и удивило его.

На соседнем столике у окна он заметил краски, кисти, незаконченную работу Ларионова. И еще портрет, казалось, тот же самый, какой когда-то подарили им осы. И лицо человека на ларионовской акварели было выполнено точно так же, как и на осином портрете, — и оттого акварель так живо вызвала в памяти дни на планете песков.

В прихожей раздались размеренные, неторопливые шаги. Гарин смотрел на Колосова и успел поймать краем глаза подпись под акварелью, но смысл ее еще не дошел до его сознания.

На пороге кабинета появился хозяин.

— «Автопортрет», — машинально прочитал Колосов подпись под акварелью и медленно поднял голову.

— Я вас ждал, — сказал Ларионов.

 

Рождение ласточки

Агнис

Пространство над сушей и водами было пустым. Вообразив однажды крылатое существо, взвившееся над лугом, над рощами и озерами, Агнис долго размышлял. Среди созданного им были медлительные кроты, вечно роющиеся в земле, рыхлящие почву, слепые и незаметные, были стопоходы, во всем подобные кенгуру или ланям (только иначе им названные), растущие колонны, пьющие влагу из глины и каменных россыпей, цветы и травы. Цепочка причин и следствий, причудливо переплетавшихся, указывала теперь на свободные вертикали.

Стояли тихие звездные ночи, когда любая мечта, стократно усиливаясь, зажигала искры мысли, а звезды сияли ровно и ярко, все больше разгораясь к полуночи, медленно меркли, точно зеленые угли, покрываясь к утру серым пеплом. Планета дремала, как сотни других планет, где ведомо таинство летних ночей, но галактическими течениями предначертан другой ход событий особый для каждой планеты, для каждой земли.

Много дней подряд встречал Агнис утренний свет на крыльце дома. А подруга его, та, что годы провела с ним вместе, жена его с именем пространным и нежным — Флиинна, — часто глаз не могла сомкнуть и томилась тревожными предчувствиями.

«Нет, не увидеть мне воздушного создания над крышей дома, никогда не увидеть, если не помогу я ему появиться на свет», — решил Агнис. Придумать просто, трудно сделать. Только сама природа не раз создавала подобные шедевры (перепончатые летуны, гости из других миров, населяли в обилии заповедник, но не об этом ему мечталось). Кринглей, сосед Агниса, услышав о затее, только рукой махнул: не полезней ли заняться другим делом? Но ответ рождался в сердце. Думал Агнис о том, как полетит птаха в поднебесье и заглядится, задивуется на нее и стар и млад. Имя ей придумал: ласточка. Имя негромкое, но все казалось ему, что вот так и должно назвать птаху, не иначе, и что где-нибудь уже летает такая птица да еще с тем же, быть может, именем. (Велики ведь и жизнеобильны подзвездные миры Вселенной — а ей ни конца ни края!)

Рыжебородый, но похожий на ребенка, Агнис нарисовал свою ласточку на двери дома, и ни на что не была она похожа, так что Флиинна, строгая, неразговорчивая — темный плат до бровей, зеленые глаза под долгими ресницами, платье до пят, медлительная походка, степенная речь, — так что Флиинна, выйдя как-то по воду и увидев рисунок, покачала головой да звонко рассмеялась…

…А потом, как водится, дни работы сменялись днями беспокойного отдыха, и надежда чередовалась с отчаянием. Однажды Агнис был близок к тому, чтобы проклясть день и час рождения замысла. Вышла из строя термокамера, и погибли первые миллионы живых клеток — сердце ласточки, ее миофибриллы, тончайшая паутина которых наметила контуры крыльев. В мгновение ока живые нитки, что так заботливо были сшиты Агнисом под синими стеклами микроскопов, скатались в пульсирующий комок. С последним импульсом жизнь покинула непрочное пристанище.

Не на день и не на два забыл он о своем детище, листал старые фолианты с жизнеописаниями великих мастеров и ученых, развлекая себя курьезами, которых больше чем предостаточно на долгом и многотрудном пути человечества любой, пожалуй, планеты. Мало ли случайностей и до обидного нелепых происшествий становилось помехой? И трудно порой угадать, где подстерегает неудача. Книги лишь маленький остров знаний, доступный для путешествия одиночки. Электронные машины памяти хранят в себе так много, что обращаться к ним нужно с умом и сноровкой, да и то не всегда. Нелишне вначале знать, о чем спрашивать, а это, в свой черед, приходит после многих проб и ошибок.

— Чего проще — начать сначала! — воскликнул Агнис однажды поутру, купаясь в светлом облаке, спустившемся так низко, что космы его обволакивали край платья Флиинны, стоявшей рядом. — Пробовать, и нет другой мудрости! Только тогда можно рассчитывать на мудрость других. — При этих словах его, сказанных так громко, что туман заколебался, Флиинна вдруг подумала, что скоро придет и ее время — понять и помочь, но, как и чем, пока не знала.

Агнис чувствовал себя отдохнувшим, готовым все начать сначала. Вечером выковал он три медных цветка с жаркими золотыми лепестками и серебряную ветку вербы. Горн гудел, и молот ковал веселье на празднике света и огня. За окном сизые ветры гнали тучи — уже наступал благодатный сезон дождей.

Агнис подарил Флииине цветы — колокольцы и украшения, легкие, как плавники сказочной рыбы, в год раз поднимавшейся, по преданию, из пучин инопланетного моря, чтобы вознестись к звездам. Из-за туч ненадолго вышло светило, и все вокруг забагрянело, словно проступил первородный румянец. Зеленые глаза Флиинны были молоды как никогда.

В заповеднике

Заря в полнеба. Длинные подвижные тени. Клочья тумана тают. Облака покидают скалы, исчезая, как тополиный пух в потоках воздуха.

Агнис снял со стены меч, и мгновенное воспоминание оживило его лицо. На нем светлая туника, в руке лук, за спиной колчан со стрелами. Каждое острие отточено. Волос, упавший на меч, будет рассечен надвое. Прикасаться к лезвию нельзя, тончайший молекулярный слой тотчас вонзится в ладонь. Другое оружие брать в заповедник запрещено. С улицы слышен голос Кринглея:

— Агнис! Ты готов?

Минуту спустя они быстро шагают по тропинке. Стремительнейший экипаж — ранд — поджидает их у дороги. Мгновение — и они плывут в ранде над дорогой, еще мгновение — взметнувшаяся пыль обозначила путь, который приведет их в заповедник.

В пути короткая остановка. Отдых. Стакан холодной родниковой воды.

— Мой. — В руке у Агниса цветок, он передает его Кринглею. — Разгадай принцип!

— Все как надо, — говорит Кринглей.

Пауза.

— Цветок как цветок, — говорит Кринглей.

— Фокусировка. — Агнис указывает на лепестки: — Они собирают свет на завязях в центре цветка.

— А сами… сами цветы находят такую возможность?

— Наверное, как всегда. Через сотню-другую миллионов лет.

— Готов допустить, что это происходит быстрее.

— Наведайся в заповедник, когда половина этого срока пройдет, увидишь, так это или нет.

— Стоп.

Они прошли сотню метров, приложили ладони к невидимой стене, стена тотчас раздвинулась, повинуясь биосигналам, пропустила их в заповедник и неслышно сомкнулась.

Заповедники — средоточие найденного на других планетах — раскинулись вдоль меридианов, охватывая разные климатические зоны. В каждом из них была представлена флора и фауна на одной из стадий их развития. Ранд доставил их туда, где, следуя универсальным закономерностям, общим для многих миров, неисчислимые создания природы впервые пытались подняться в воздух. Бабочки и кузнечики в счет не шли. Рубеж левитации пересекали ящеры, затмевавшие небо перепончатыми крыльями.

Впереди простиралась зеленая гладь озера. Оно занимало большую впадину, обрамленную наклонными скалистыми стенами, снижаясь, стены вели к песчаным пляжам и отмелям.

Сбросив одежду, Агнис вошел в воду и поплыл. Он плыл быстро и легко, бронзовые руки крыльями взлетали над зеленой прозрачной водой. Кринглей с мечом и луком шел следом. Вот под водой родилось движение, потом точно кто-то ножом полоснул: две пенистые гряды разошлись в стороны, и на этом месте возникли темные полированные зубцы. Дракон показал спину и устремился на мелководье наперерез Агнису. Кринглей натянул тетиву лука.

— Вижу! — крикнул Агнис.

Он поплыл еще быстрее, волосы его струей бились за плечами. Дракон почти с такой же скоростью устремился к берегу, постепенно меняя угол атаки, как бы рассчитав уже точку встречи, где он настигнет странное и, по-видимому, беззащитное существо.

— Выходи на берег! — Кринглею скоро трудно было бы стрелять.

— Вижу! — воскликнул Агнис.

Кринглей отсчитывал последние секунды: вот-вот его лук должен был послать смертоносную стрелу. А если промах?…

Агнис нырнул. Мгновение — и он плывет назад. Из воды поднялся семиметровый хвост, усаженный зубцами, и ударил по воде с такой силой, что минутой позже зеленый вал накрыл берег. Тщетно.

Потревоженная рыба поднялась со дна. Кринглвй отчетливо видел, как двигались жабры и плавники остроносой рыбины, как бы преломляясь в водных призмах. На рыбу спланировал крылатый ящер. Его пасть погрузилась в воду, но крылья тяжело и тщетно бились о воду — добыча была слишком большой. Рядом возникла голова дракона. Его зубы сомкнулись, смяв крыло ящера-рыболова. Слышно было, как лопнула перепонка — сухой щелкающий звук. Другое крыло еще билось, хлопая по воде. Вот и оно исчезло…

Рамфоринх, ящер с полыми костями, с хвостом-рулем, с острыми длинными крыльями мог послужить образцом общего устройства летающего существа, несмотря на известные несовершенства. Придирчивый и внимательный Кринглей отметил стремительность полета рамфоринхов, но далеко не достаточную маневренность: нелегко управлять полетом, когда хвост болтается как плеть!

Совсем иной облик у птеродактилей, которые, конечно, в других местах могли называться иначе: широкие крылья несли их так уверенно, что хвост был не нужен вовсе, концами крыльев они касались воды, когда ловили рыбу, и снова взмывали вверх, где-то там, в выси подоблачной, собираясь в большие стаи. Полет их был красив и легок, и вряд ли можно считать случайностью, что самый большой и самый маленький птеродактиль по размерам вполне соответствовали соколу и ласточке. Соколу, позже созданному Кринглеем, и ласточке Агниса…

Кринглей выпустил стрелу, целясь в круглый валун, наполовину засыпанный песком. Камень раскололся на три части, стрела ушла в землю. Агнис растянулся у берега и, набирая полные пригоршни песку, сыпал его на грудь, на шею, и казалось, эти теплые струи, составленные из мириад песчинок, нашептывали ему о далеком и давнем…

Давным-давно, рассказывали книги предков, от полюса до полюса произрастали на суше диковинные растения, а в морях так много водилось рыбы, что лагуны сверкали под солнцем, как расплавленный металл. Под сводом небесным, передают легенды, под облаками и выше их рассекали воздух крылья разных тварей, поднявшихся в выси просторные потому, что тесно стало от зверья в рощах и низинах. Такова была планета предков, породившая тысячи правдивых сказаний об океанских гигантах, что гнались за кораблями и поспевали, о лютости зверей лесных, о стаях их несметных, рыскавших денно и нощно в поисках корма, о трелях певчих птиц, чьи райские голоса завораживали и странника, и чудище лесное. Много воды утекло с тех пор, много раз менялся лик планеты, подвергавшейся переустройству, но легенды не умерли. Да и как умереть, когда в глыбы песчаника вмурованы древние кости, порой вместе с наконечниками копий или тяжелыми стволами ружей, когда на откосе открывается вдруг скелет гиганта, пойманного в свое время в глубокую и хитроумную ловушку.

Много-много позже на планете возникли заповедники, куда понавезли живых редкостей с других, весьма отдаленных планет. Но конечно, та, другая и далекая жизнь не могла бы процветать в новых условиях, вне заповедников: была она странной и прихотливой.

Никто не собирался копировать ее, это была ступенька, с которой надо было шагнуть на следующую, потом еще на одну. Трудно еще было представить себе в полный рост это новое, что возникало сейчас, сегодня. А о далеком грядущем можно было лишь мечтать.

Около полуночи Кринглей поставил непроницаемый экран, шатер, сквозь который просвечивала звездная пыль. Агнис развел костер и приготовил ужин. Из тьмы, трепеща слюдяными крыльями, вырвалась на свет костра гигантская стрекоза меганевра, уселась на внешней оболочке шатра, и в глазах ее долго-долго полыхало отраженное пламя.

Сокол Кринглея

Немного времени прошло, и Кринглей пожаловал в гости к Агнису продолжить разговор, начатый в заповеднике, — о замечательных созданиях, единственной опорой которых будет воздух во всех его состояниях: и влажный воздух после гроз, и клубы белые туманов, и в ясную даль простирающиеся воздушные пустыни, где царствует луч света. Нет ласточки без сокола, и о других птицах пора было поговорить. Касаясь пальцами наэлектризованного полотна, вели они долгую беседу, и линии чертежей соединялись друг с другом, перечеркивали одна другую, исчезали, уступая место новым линиям светящейся, мерцающей паутине.

— Крыло будет таким… — говорил Кринглей и возникал рисунок.

— А плечевая кость? — возражал Агнис. — Ты забыл удлинить плечевую кость, и, кроме того, она должна быть массивней, иначе сломается при полете.

— Никогда! — восклицал Кринглей.

— А возросшая скорость? Подъемная сила стремится согнуть и перекрутить плечевую кость… И вот как это происходит при быстрых поворотах.

— Не говори мне о соколе, подумай лучше о ласточке,

Пролетел день. Как просто было раньше, думал Агнис, взять хотя бы кузнечика, ничего и рассчитывать не надо было, кроме дальности и высоты прыжка, другие размеры — другие законы. И в самом деле, каждая нога кузнечика состоит из сегментов, соединенных подвижными сочленениями, а короткий сегмент, вертлуг, жестко связан с бедром. Каждое сочленение — не шарнир, а всего лишь гибкая полоска, и потому возможны любые движения {шесть степеней свободы!).

Кринглей, автор многих рыбьих хитростей, вздохнул: тихоходные водоплавающие твари не доставляли столько забот ни ему, ни его коллегам. Хитроумный замок колюшки или сомика, удерживающий колючки растопыренными при виде хищной рыбы, — ничто в сравнении с аэродинамическими фокусами.

Но не могло быть иначе, не могло быть проще. Только три способа распространения жизни знает вселенная: самозарождение, рассеяние, создание.

Как рождается живое? Из клеток, похожих на палочки, нитки, шарики, прозрачные под микроскопом, из крохотных пузырьков, объединяющихся постепенно в колонии, в организмы. Это вторая часть пути, первая появление самой клетки из сложнейших молекул, случайно соединившихся, явивших первичный акт самозарождения. Миллиарды лет и многие миллиарды счастливых случайностей отделяют первые комочки протоплазмы от составляющих их молекул. Путь крайне долгий и ненадежный! Агнис верил в него лишь потому, что другие верили. Кринглей вовсе не верил. По расчетам Агниса, для такого развития живого нужны были два-три миллиарда лет, по мнению Кринглея, не менее десяти, а это уже выходило за рамки допустимого — порой солнца гаснут быстрее, и планеты, остывая, погружаются во мрак за меньшее время!

Как рассеивается живое? В океане воздуха плывут крупицы жизни — споры, семена, высохшие комочки со дна исчезнувших луж и озер. Они преодолели первый барьер — гравитацию. Они плывут, подгоняемые ветрами, не в силах вырваться за пределы эфемерного океана. Но мельчайшие крупицы, несущие электричество, вовлекаются у планетных полюсов в вихри танцующих ионов, ускоряются и выбрасываются в безвоздушное пространство. А там лучи солнца подгоняют их дальше, в беспримерное плавание по чернильной межзвездной пустоте, до сказочных границ иных миров. Прорастая, споры дают начало древу жизни, но, прежде чем возникнет на его ветвях драгоценный плод — разум, неисчислимые метаморфозы приведут от простого к сложному — точно так же, как при самозарождении! — и от низшего к высшему.

Как создается живое? Руками и талантом, думал Агнис. Умением и живой мыслью, думал Кринглей. Лишь умение, лишь талант позволяют подниматься все выше и выше — так внешне, только внешне, воспроизводится картина долгой эволюции, укладывающейся, однако, в гораздо более короткие отрезки времени. Месяцы, годы, десятилетия… Но не миллиарды лет.

Жизнь вечна, неуничтожима, вечно и желание создать живое, думал Кринглей. Жизнь никогда не рождалась, она существует всегда, как материя, жизнь и Вселенная — спутники. Но как непросто воплощать ее в конкретные формы!

«Сотворив сокола, я расскажу миру и о себе самом, — думал Кринглей, я поведаю о том, как я понимаю все сущее. Ничего не создав, я смог бы написать слова, следуя которым другие подарят людям новое. Но что слова? Полмиллиона существ уместит планета, и рождение каждого из них — событие, превосходящее по важности написание многих трактатов. А полет птицы не сродни ли полету мысли? Нет, слова — не для меня, — решил Кринглей, — пусть другие попробуют уместить в коротких строках то, к чему, быть может, сами не причастны».

Ласточке — жить

…Взвился сокол Кринглея. С высоты поднебесной, изогнув крылья, упал он на ласточку. Мгновенная встреча в воздухе — и вот уже, отряхивая легкие перья, кувыркаясь, мчит вниз трепетный окровавленный комок. Чудом не догнал сокол кувыркающуюся птицу.

— О, ласточка! — воскликнула Флиинна. — Она мертва!

— Да, наверное, — сказал Агнис, и мгновенная усталость сделала его веки тяжелыми, а руки непослушными. Он опустился на траву, потом лег, подложив ладони под голову, и долго-долго смотрел в мерцающую пустоту поднебесья.

Лишь только упала ласточка, бездыханная окровавленная птаха, Флиинна бросилась к ней, подняла ее, омыла ее клюв и крылья, согрела ее, побежала к роднику с целебной водой — а до того родника неблизкий путь: два часа по камням, сквозь заросли колючих кустов, жалящих как змеи.

Агнис уснул. Он спал, а карниз его дома украсился ласточкиным гнездом. Снилось ему, что ласточка, слепив гнездо из желтой глины и серого озерного ила, пролетала мимо, взмывая ввысь, купаясь в струях ветра. Как изысканно проста и красива была ее песня, как подрагивали косицы на ее хвосте, когда, сев на самый край крыши, радовалась она подаренной ей жизни!

Ушли сновидения — возникла тревожная мысль: все ли так сделано? Не медлительны ли движения крыльев? Не слаб ли клюв (не клюв — сачок для ловли мух и комаров на лету)? Нет, не сможет ласточка ни расклевать шишки, ни раскусить зернышка. Так ли? Непросто выстроить ступеньки жизни. Ясно лишь: раз есть насекомые, должны быть и ласточки, что еще можно придумать? Но стоит взлететь ласточке, тотчас должен взмыть вверх и сокол. Быть может, даже раньше…

А у Кринглея руки опустились: совсем не такого исхода он ждал, ведь если каждая встреча сокола и ласточки будет такова, то не жить ласточке. Значит, не жить и соколу. Лишь трижды из ста случаев, по его расчетам, сокол догонял бы ласточку, зато девяносто семь раз она пряталась, ускользала от когтей, только тогда наступило бы требуемое равновесие.

Конечно, могло случиться и так, что сразу же выпал бы жребий птахе малой растерзанной быть. И он и Агнис готовились к долгим полетам, к многодневному труду, к многолетним наблюдениям. Выпустить сотни ласточек, чтобы потом сами они стали бы выводить птенцов… Отладить механизмы жизни, постоянно совершенствуя их, — задача не из легких.

И все же первый полет — закономерная неудача или игра случая? Вечный вопрос, на который ответ дает лишь время и терпение. Поставь сотни, тысячи опытов, тогда и размышляй о содеянном. И на этот раз чуда не было. И Агнис, и Кринглей знали: много дел впереди, лишь незначительная часть работы закончена, непозволительно дать усталости оковать себя.

Время птичьей радости и птичьих забот было уже на пороге. Кто знает, сколько пернатых найдет приют в бескрайних небесных раздольях, в теплых дуплах деревьев, в кустах, в полях, в рощах, садах и росистых лугах?..

…Долго возилась Флиинна с ласточкой, выхаживая ее. Бежали дни, и становилось все яснее, что птица будет жить. Улыбался Агнис: зачем это Флиинне! Если есть схема, если все изучено, отмерено и испытано, в единый час можно создать целую стаю птиц.

Но видно, Флиинне хотелось именно ту, самую первую ласточку, вернуть к жизни, быть может, помнила она, как трудно далась она им, как летела, впервые оглашая воздух неведомой песней, как падала, окровавленная, трепещущая, полуживая.

Уже звенели трели других птиц. Счастливый Агнис провожал их по утрам в лазурные дали, чтобы наполнили они радостью сердца слышащих и видящих их.

Минул без малого год.

И ласточка, та самая ласточка, что вскормлена была из рук Флиинны, пропев над высокой крышей весеннюю песню, из ила и глины слепила гнездо.

 

Читатель

В солнечную среду он подошел к дому писателя. Огромные, насквозь пропыленные ботинки глухо ударили по ступеням. Правым локтем он уперся в дверь, слегка покачиваясь, и стал беспрерывно звонить.

— Выйди, Брэдбери, мне нужно поговорить с тобой! — гремел он. — Уж не думаешь ли ты, что я пьян? Ну, выходи… Это ты увлек меня своими небылицами, ты забил голову мальчишке. Не глотай он твои книжки, разве вздумалось бы ему на Марс полететь, космонавтом стать? Да я бы спокойно гонял себе мяч или, на худой конец, сделался бы врачом, а когда пришло время — женился бы… уж будь спокоен.

Он звонил — дом отвечал тишиной. Возможно, что там не было ни души, но он не терял надежды. Он грозил, просил, требовал, умолял. Почему до сих пор не открыли дверь? Завтра ему лететь туда, где он проторчит двенадцать лет. Приятного там мало. Песчаные дюны, стоградусный мороз. А здесь не с кем и словом перемолвиться. Жена школьного дружка только что вежливо выпроводила его из дому. А он хотел выпить чашечку кофе. Может быть, он и в самом деле громко разговаривает? Привычка — врачи советовали, чтобы совсем не разучиться говорить там, в песках. Никому он зла не желает, только вот не с кем потолковать, душу отвести? Может, Рэй катается на велосипеде? Он подождет. Он расскажет кое-что. Не о чудесах вовсе. Чудес там нет — голод да холод. Однажды на обратном пути они ели кожаные пилотские кресла. И все умерли — один за другим, потому что кожа оказалась дешевым синтетическим заменителем. После этого… он снова улетел, надо же. А теперь он не может не лететь, рад бы, да не может. Его тянет туда. Здесь его забыли, он и семьей-то не успел обзавестись. А если б и была у него жена, разве удержалась бы? Не ушла? Кто поручится?

Ну так в чем дело? Почему Брэдбери не хочет поговорить с живым капитаном Йорком? Где он там прячется? Может, прилег вздремнуть? Так он разбудит. Если звонок тихий, он постучит в окошко, бросит камешек в стекло. Один, другой… Пусть Брэдбери встанет на минутку, пусть выслушает его. Что зазорного в том, что они выпьют вместе по чашечке кофе? И пусть его извинят, он привык к небьющимся стеклам.

— Мне нужно поговорить, завтра я улетаю. Нельзя откладывать!

Он кричал и говорил не переставая. Он хотел потолковать о друзьях, и о полетах, и о марсианских песках.

Осколки стекла потревожили мохнатых шмелей в золотистых цветах перед домом. Подошли два полисмена.

— Посмотри-ка на него, — сказал первый. — Еще один. Просто эпидемия.

— Может быть, этот настоящий? — спросил второй. — С Марса?

— Да ты свихнулся, что ли? Бери его, только осторожней.

И он замахнулся дубинкой. Но космонавт увернулся и выбил ему зубы. Подоспела полицейская машина. До конца дня было тихо и солнечно.

 

Поэтесса

«Стоял апрель, и зеленели звезды — причудливы, тревожны, высоки. Тогда ко мне нежданные, как слезы, незваные, пришли стихи».

В апреле?.. Да, это я помнил. Но не придал значения тогда. Сейчас я знаю — это было первый раз в апреле. Два года назад. Совсем не трудно было запомнить эти стихи. А вот почему: «На сорок рук — одна рука навстречу робкому движенью. На сорок верст — одна верста, подвластная долготерпенью. На сорок строк — одна строка с нерукотворным выраженьем».

Потом я ловил каждое мгновенье, когда знакомый, негромкий, глубокий и трепетный голос возникал рядом со мной. Я помнил почти все, что услышал. И никому не рассказывал об этом. Может быть, это был мой невольный ответ на события, в водовороте которых меня несло и бросало как щепку, и я потерялся бы, если бы этот напевно-звучный женский голос не помогал мне. И вот сегодня снова!..

«Тот горький стих — что корка хлеба, и снова — в горле благодать, февральским звоном, чудным снегом опять полна моя тетрадь…»

Два года я слышал стихи. Возникал голос — и звучали строки, запомнившиеся навсегда. Может ли быть такое? Вопрос с точки зрения теории вероятностей лишен смысла: факт достоверен. Слова… Утром, чаще вечером. Кто их произносил в комнате, где кроме меня никого не было? Никто. Голос.

Когда же я был на грани сна, рифмы западали в сердце. Навсегда. Жаль, что этот мир созвучных моей жизни слов был, по-видимому, дальше от меня, чем вихри космических течений, неуловимые существа с отдаленнейших планет, действовавшие здесь, на Земле, влиявшие на меня так, что я к ним привык, как к повседневности. А стихи, простые стихи, были волшебством…

«Я буду камень слушать в эту ночь, пока рассвет взбирается все круче, пока по кругу, медленному кругу плывет на юг холодная звезда — я белой пылью согреваю руку. Я буду камень слушать в эту ночь, хранящий жар татарской терпкой крови, не тронутый, не сдвинутый никем, на темном, как молитва, языке он мне стихи зарытые откроет».

И сегодня снова…

«— Любимая! — так пишется в письме. — Любимая, мне чудится ночами, что молод я, что волен я, что с Вами. Беда, и Вы приходите ко мне…»

«Земля лежала под корявым льдом, а небосвод был дик-лилов и светел. Черно и одиноко за холмом шло дерево, ссутуленное ветром».

Чудо рождения строк озадачивало, я искал причину их, но можно ли найти причину музыки, просыпающейся в нас, причину света, который проникает в сны, причину любви или неприязни? Однако вопрос оставался без ответа, и я искал…

Мне на ум приходили сложные, слишком сложные сравнения, аналогии, но ни одно из них не выдерживало критики, и цепочки эти рассыпались, оставались лишь стихи.

Почему я знал — знал, что стихи эти — не воспоминание о давно читанных стихах знакомых мне — и хорошо знакомых — поэтов? Я терялся в догадках.

Разбирая книги в старом шкафу, я случайно наткнулся на книжку в бумажной обложке. Обложка раскрылась в моих руках словно сама по себе. На обороте — портрет молодой женщины в овале зеркала. Имя: Татьяна Глушкова.

Имя ни о чем мне не говорило. Я полистал книжицу. Стихи. Еще не понимая, в чем дело, я ощутил легкий толчок, словно вдруг заложило уши. Теплая волна пробежала по моим вискам. Стихи! Я читал их теперь не отрываясь, расхаживая в волнении по комнате, переворачивал страницы самой удивительной книги… Это были те самые строки, которые я слышал. Теперь-то они звучали явственно и громко, и тот же голос читал мне их, а глаза мои лишь машинально перебегали со строки на строку. Я знал всю книгу наизусть!

Я осмотрел место, на котором лежала эта книжка. Сверху ее придавил тяжелый том какой-то другой поэтессы, который я никогда не раскрывал. Впрочем, наверное, и раскрывал, но тут же захлопнул в сердцах — пусть уж стоит себе на полке. И я поставил этот том на тонкую книжку, даже не заметив ее. Это было несправедливо.

Если бы это сделал один мой знакомый, собирающий книги, я готов был бы считать этот малозаметный поступок естественным. В конце концов, в его библиотеке около пяти тысяч томов в коленкоровых, ледериновых и даже кожаных переплетах, безупречно подобранных в соответствии с самыми современными представлениями о цветовой гамме, приличествующей цвету полок, мебели и обоев. Кроме того, у него вообще безупречный вкус. И он умудряется доставать дорогие издания модных писателей. На его полки приятно было смотреть. Книги новенькие, с неразрезанными порой страницами оглавлений.

Но это сделал я!.. А я не мог себе позволить не заметить книги, которую я же и приобщил к своему более чем скромному собранию (я давно уже махнул рукой на его внешний вид). Возможно, я дошел до крайности: не обращаю внимания и на опечатки. Возникла даже теория, родившаяся в моей голове: качество книги определяется количеством опечаток, которое может выдержать издание. Книга может хоть сплошь состоять из опечаток. Собственный мой вывод изумлял меня. Но что поделаешь: опечатки сопутствуют необычному, подлинно оригинальному тексту. Выходило вот что: я сузил свои интересы до весьма ограниченного диапазона — до любопытства, которое иногда вызывает текст. А это случайный привходящий фактор, который современный библиофил даже не берет в расчет.

Так вот и получилось… Но почему книга звучала?

Быть может, размер стихов оказался соизмеримым с тем ритмом волн де Бройля, который сопутствует движению — а, значит, и искусству? Возможно. Но вскоре овальное зеркало с портретом поэтессы навело меня на другую мысль: явление сродни туннельному эффекту, когда частица, лишенная практически энергии да и веса тоже, преодолевает так называемый потенциальный барьер, а значит, и порог слышимости. Ведь зеркало было похоже на волновое изображение частицы, и сходство не прошло даром. Что касается портрета самой поэтессы, вписанного в зеркало, то я считаю, что он дает некоторые основания для умозаключений лишь как портрет красивой женщины, написавшей о себе:

«Судьба моя была не зла. Она к порогу принесла крутой ломоть соленый, кувшин воды студеной. И проводила со двора, лукавая, с поклоном. Судьба моя была добра. И для меня приберегла, как будто бабка — внучке, осколок древнего пера на деревянной ручке».

Содержание