«Стоял апрель, и зеленели звезды — причудливы, тревожны, высоки. Тогда ко мне нежданные, как слезы, незваные, пришли стихи».
В апреле?.. Да, это я помнил. Но не придал значения тогда. Сейчас я знаю — это было первый раз в апреле. Два года назад. Совсем не трудно было запомнить эти стихи. А вот почему: «На сорок рук — одна рука навстречу робкому движенью. На сорок верст — одна верста, подвластная долготерпенью. На сорок строк — одна строка с нерукотворным выраженьем».
Потом я ловил каждое мгновенье, когда знакомый, негромкий, глубокий и трепетный голос возникал рядом со мной. Я помнил почти все, что услышал. И никому не рассказывал об этом. Может быть, это был мой невольный ответ на события, в водовороте которых меня несло и бросало как щепку, и я потерялся бы, если бы этот напевно-звучный женский голос не помогал мне. И вот сегодня снова!..
«Тот горький стих — что корка хлеба, и снова — в горле благодать, февральским звоном, чудным снегом опять полна моя тетрадь…»
Два года я слышал стихи. Возникал голос — и звучали строки, запомнившиеся навсегда. Может ли быть такое? Вопрос с точки зрения теории вероятностей лишен смысла: факт достоверен. Слова… Утром, чаще вечером. Кто их произносил в комнате, где кроме меня никого не было? Никто. Голос.
Когда же я был на грани сна, рифмы западали в сердце. Навсегда. Жаль, что этот мир созвучных моей жизни слов был, по-видимому, дальше от меня, чем вихри космических течений, неуловимые существа с отдаленнейших планет, действовавшие здесь, на Земле, влиявшие на меня так, что я к ним привык, как к повседневности. А стихи, простые стихи, были волшебством…
«Я буду камень слушать в эту ночь, пока рассвет взбирается все круче, пока по кругу, медленному кругу плывет на юг холодная звезда — я белой пылью согреваю руку. Я буду камень слушать в эту ночь, хранящий жар татарской терпкой крови, не тронутый, не сдвинутый никем, на темном, как молитва, языке он мне стихи зарытые откроет».
И сегодня снова…
«— Любимая! — так пишется в письме. — Любимая, мне чудится ночами, что молод я, что волен я, что с Вами. Беда, и Вы приходите ко мне…»
«Земля лежала под корявым льдом, а небосвод был дик-лилов и светел. Черно и одиноко за холмом шло дерево, ссутуленное ветром».
Чудо рождения строк озадачивало, я искал причину их, но можно ли найти причину музыки, просыпающейся в нас, причину света, который проникает в сны, причину любви или неприязни? Однако вопрос оставался без ответа, и я искал…
Мне на ум приходили сложные, слишком сложные сравнения, аналогии, но ни одно из них не выдерживало критики, и цепочки эти рассыпались, оставались лишь стихи.
Почему я знал — знал, что стихи эти — не воспоминание о давно читанных стихах знакомых мне — и хорошо знакомых — поэтов? Я терялся в догадках.
Разбирая книги в старом шкафу, я случайно наткнулся на книжку в бумажной обложке. Обложка раскрылась в моих руках словно сама по себе. На обороте — портрет молодой женщины в овале зеркала. Имя: Татьяна Глушкова.
Имя ни о чем мне не говорило. Я полистал книжицу. Стихи. Еще не понимая, в чем дело, я ощутил легкий толчок, словно вдруг заложило уши. Теплая волна пробежала по моим вискам. Стихи! Я читал их теперь не отрываясь, расхаживая в волнении по комнате, переворачивал страницы самой удивительной книги… Это были те самые строки, которые я слышал. Теперь-то они звучали явственно и громко, и тот же голос читал мне их, а глаза мои лишь машинально перебегали со строки на строку. Я знал всю книгу наизусть!
Я осмотрел место, на котором лежала эта книжка. Сверху ее придавил тяжелый том какой-то другой поэтессы, который я никогда не раскрывал. Впрочем, наверное, и раскрывал, но тут же захлопнул в сердцах — пусть уж стоит себе на полке. И я поставил этот том на тонкую книжку, даже не заметив ее. Это было несправедливо.
Если бы это сделал один мой знакомый, собирающий книги, я готов был бы считать этот малозаметный поступок естественным. В конце концов, в его библиотеке около пяти тысяч томов в коленкоровых, ледериновых и даже кожаных переплетах, безупречно подобранных в соответствии с самыми современными представлениями о цветовой гамме, приличествующей цвету полок, мебели и обоев. Кроме того, у него вообще безупречный вкус. И он умудряется доставать дорогие издания модных писателей. На его полки приятно было смотреть. Книги новенькие, с неразрезанными порой страницами оглавлений.
Но это сделал я!.. А я не мог себе позволить не заметить книги, которую я же и приобщил к своему более чем скромному собранию (я давно уже махнул рукой на его внешний вид). Возможно, я дошел до крайности: не обращаю внимания и на опечатки. Возникла даже теория, родившаяся в моей голове: качество книги определяется количеством опечаток, которое может выдержать издание. Книга может хоть сплошь состоять из опечаток. Собственный мой вывод изумлял меня. Но что поделаешь: опечатки сопутствуют необычному, подлинно оригинальному тексту. Выходило вот что: я сузил свои интересы до весьма ограниченного диапазона — до любопытства, которое иногда вызывает текст. А это случайный привходящий фактор, который современный библиофил даже не берет в расчет.
Так вот и получилось… Но почему книга звучала?
Быть может, размер стихов оказался соизмеримым с тем ритмом волн де Бройля, который сопутствует движению — а, значит, и искусству? Возможно. Но вскоре овальное зеркало с портретом поэтессы навело меня на другую мысль: явление сродни туннельному эффекту, когда частица, лишенная практически энергии да и веса тоже, преодолевает так называемый потенциальный барьер, а значит, и порог слышимости. Ведь зеркало было похоже на волновое изображение частицы, и сходство не прошло даром. Что касается портрета самой поэтессы, вписанного в зеркало, то я считаю, что он дает некоторые основания для умозаключений лишь как портрет красивой женщины, написавшей о себе:
«Судьба моя была не зла. Она к порогу принесла крутой ломоть соленый, кувшин воды студеной. И проводила со двора, лукавая, с поклоном. Судьба моя была добра. И для меня приберегла, как будто бабка — внучке, осколок древнего пера на деревянной ручке».