Годы шли, я взрослела, существование моё все тускнело и тускнело красками. Картинка моей жизни конца 70-х — чёрно-белая, точнее — коричнево-чёрно-серая. Других красок не помню. Тошнотворный страх сопровождал меня с утра до вечера. Я боялась всего: оценок, контрольных, учителей, директора школы, строгих врачей, шумных сверстников, тёмных улиц, мужчин, а, главное — маминого осуждения и гнева. Чувство вины, ощущение, что я хронически неправа во всём и всегда отравляло мою жизнь наравне со страхом.
Несмотря на то, что я по-прежнему была одной из лучших учениц в классе, я пребывала в убеждении, что я хуже всех в мире, учусь недостаточно хорошо, что голова у меня работает как-то неправильно (вот с математикой бывают проблемы!); что я не способная ни к чему полезному для людей и конкретно — для моих родителей; что у меня нет определенной цели в жизни, я не мечтаю о высоком — получить высшее образование в лучшем институте страны, например, или снискать славу выдающейся личности хотя бы в пределах города Москвы...
— Жизнь — ужасна, — слышала я часто мамины причитания. — В этой стране всё бессмысленно и бесцельно. Всё обречено на корню...
Мне же при этом она говорила так:
— Надо стремиться получить образование, а, главное — диплом, надо жить, как все нормальные люди...
— А... зачем? — изумлённо спрашивала я, окончательно запутавшись: ведь всё обречено и бесцельно. Какая разница — с дипломом или без?
— Как — зачем? — мама округляла глаза, ее брови возмущенно ползли вверх. Но на конкретный вопрос не отвечала. И я оставалась одна в полном своём подростковом недоумении.
Папа уговаривал меня «думать как следует» о факультете журналистики МГУ.
— Это та специальность, где я могу реально тебе помочь, — объяснял он бестолковой дочери.
Журфак? Это то место, где готовят людей, в кругу которых, я выросла? Журналистика — это та профессия, где «всё время надо лгать и изворачиваться», где «этот проклятый первый отдел зарубает на корню все качественные материалы», где «невозможно реализоваться, поэтому все таланты спиваются и умирают в среднем на семь лет раньше представителей других профессий» (я цитирую то, что запомнила из полупьяных разговоров родителей и их друзей, вернее, малую толику этого)? А еще газеты и журналы — это «партийная геббельсовщина», «министерства лжи», возглавляемые «продажными шлюхами главными редакторами»... Я не хочу!!!
— Не хочу! — почти кричала я.
— Да почему!? — возмущенно кричали родители.
— Потому! — чуть не со слезами отвечала я и убегала в свою комнату. Ну, как им объяснить? Я же именно от них бесконечно слышала об этой профессии сплошные гадости. Даже радость творчества ими никогда не упоминалась. Да и сама мама ушла из журналистики в «чистое» творчество и была этим счастлива (насколько она вообще могла быть счастлива). — Ненавижу советскую журналистику! В гробу я её видала.
Мама часто повторяла, как молитву, стараясь, конечно, ради меня:
— Ты способная, ты очень умная, у тебя всё получится! Ты сможешь поступить куда угодно. Только поставь себе цель.
Поздно уже было, мамочка, поздно. Слова о том, что я «умная-способная» воспринимались мною как шумовой фон, шуршание шин по асфальту, стук дождя по крыше в конце августа на даче, музыкальная заставка программы «Время» в 21.00. Я искренне в это не верила и, как мне казалось, весьма трезво оценивала себя, свой ум и способности: очень ниже среднего. Иногда я поражалась: как мне ловко удалось всех обмануть и заставить думать, что я — практически отличница (три-четыре «четвёрки» всего за год), очень развитая и начитанная девочка. Я даже тихонько хихикала: ба-ба-ба, как я вас провела! Какие глупые и доверчивые люди... Ведь на самом деле я — ноль без палочки. Не дай бог, проверит кто-нибудь по-настоящему...
Больше всего на свете мне хотелось спрятаться где-нибудь в тёплой норе от этой бесцельной и беспросветной коричнево-чёрно-серой жизни. Где бессмысленно что-либо делать, чего-либо хотеть, где у мамы всегда страдальческое лицо. Где надо бояться экзаменов, КГБ и всё время делать что-то, от чего тебя тошнит. Ну, например, таскаться каждый день в музыкалку или непременно вступать в комсомол. Впрочем, от последнего я отбилась... Но больше меня ни на что не хватало. Сил не было на борьбу за право ЖИТЬ, а не страдать вместе... с мамой. Точнее, как мама, но по-другому. Страдайте с нами, страдайте, как мы, страдайте лучше нас!
Меня начали мучить помимо тошноты ещё и головные боли; донимали потные ладони, руки тряслись почти как у папы. Я часто плохо себя чувствовала, быстро от всего уставала, при этом отвратительно спала. А поликлиника у меня была что надо — от 4-го Управления как-никак! И вот при очередной диспансеризации, когда мне было четырнадцать лет, доктора заметили у меня слишком высокое давление. Между прочим, забили тревогу: боялись «проворонить» детей каких-никаких, но начальников.
Обследовали меня, как положено: и щитовидку, и почки. Все было ОК. Пришли к любимому диагнозу совковой медицины — вегето-сосудистая дистония по гипертоническому типу. И неважно, что такой болезни нигде больше в мире не существует, подумаешь! У советских собственная гордость и собственные болезни.
Но, но, но... Всё-таки 4-е Управление. Беспокоило докторов высокое давление девочки из восьмого класса. И однажды у нас дома раздался звонок. Трубку взяла мама.
— Алло! Да, слушаю... Да, знаю... И что — вы считаете, что нужно обследование в больнице? Ну, хорошо... Ладно, договорились... — мама повесила трубку и пожала плечами. — Говорят, что твою дистонию надо дообследовать в больнице... Странно. А что им неясно? Только сейчас там нет мест, когда освободится, они позвонят и тебя госпитализируют, — я просто помертвела. Больница! Ужас какой! — И всё-таки я не понимаю, что им неясно? — добавила мама.
Действительно, что им, болванам, неясно? Вот моей же маме всё ясно, как солнечный день: дистония, высокое давление, у неё тоже есть такая проблема, а у кого нынче нет? Таблеточки надо принимать, следить за этими всё. Все её знакомые умные люди с «верхним» образованием говорили, что подростки эти болячки перерастают. Или «израстают» — откуда они только брали это дурацкое словечко? Мама была согласна с такими мудрыми и, безусловно, знающими людьми. Какая больница, зачем?
Поэтому, когда через месяц нам сообщили, что есть койко-место, мама уже созрела для отказа:
— Нет, мы решили, что это ни к чему. Не надо нас госпитализировать.
Как я была благодарна маме! Как счастлива, что меня не положат в эту гадкую, ужасную больницу (а какой же ещё она может быть?). Спасибо, мамочка!
...С тех пор я болела и болела. Болезнь цвела, взрослела, наполнялась соками, становилась все более изощрённой и сильной, проявляла себя разными своими гранями, как бы подсовывая мне всё время под нос кукиши: а это видела? А так пробовала? А что скажешь, ежели я тебе вот так да эдак? А получи-ка ещё вот сюда! Но в моей медицинской карточке была припечатана на все случаи всё та же «вегето-сосудистая». От которой не лечат, потому что нет такой болезни...
Тогда же моя «внутренняя эмиграция» распространилась на отношения с друзьями, сверстниками. Я уже не так стремилась быть в гуще событий, как в детстве, старалась уходить от шумных компаний, становилась всё менее открытой и откровенной. Даже с любимой своей Олечкой... Уголок, где мой тихий, тёплый, желательно тёмный уголок?
Сегодня диагноз мне поставлен, причины ясны, даже ясно, как лечить, но потеряно страшно много времени. Фатально много... Поэтому вряд ли я излечусь когда-нибудь окончательно. А таблетками могу завтракать, обедать и ужинать и можно без хлеба, ибо их очень, очень много.