Коля Субботин, правдивый и прямой по натуре, мало заботился о том, что теперь, после собрания, будут думать и говорить о нем комсомольцы. Он не скрывал также и своего разрыва с Тамарой. Многие приписывали это собранию, и лишь Анатолий Волков, на правах друга, знал истинную причину. И хотя он догадывался давно, что Тамара предпочитает другого, и радовался этому, сейчас он не мог простить ей такого поступка.

Толя перестал разговаривать с девушкой, а при встречах до того презрительно смотрел на неё, что Комова стала избегать его.

С Субботиным Тамара встречалась в цехе каждый день, но его словно подменили. Он разговаривал с нею, как со всеми, и даже улыбался при этом, однако когда Тамара пробовала было завести разговор о своем раскаянии, он спокойно попросил сдавать станки.

«Кажется, конец…»— подумала Тамара и весь этот вечер с Белочкиным была не в настроении. Ей все вспоминалось объяснение с Колей, его неподдельная радость в глазах и голосе. Он любил её… А Белочкин?..

«Ох, ох, не променяла ли я синицу на воробья?..»

Но теперь было уже поздно, да и не в характере Тамары Комовой долго терзать себя сомнениями.

— Левушка. — спросила Тамара, чтобы утешить себя, — ты каких предпочитаешь девушек: блондинок или брюнеток?

Белочкин, самодовольно взглянул на волосы Тамары, не преминул ответить:

— Шатеночек, кисанька, только шатеночек!

Связав себя словом изменить отношение к Тамаре, Субботин не мог не выполнить его. Да, собственно, ему и не составляло большого труда держать слово. Он многое прощал Тамаре, временами был, может быть, излишне уступчив и мягок. Она привыкла к этому, считая, что ей все можно. Но смеяться над его чувствами, как смылась Тамара в тот вечер… И за что? Этого он не мог простить ей.

«Мелкая, злая душа у неё», — гневно думал Коля, убедившись, что ошибался в Тамаре. Это мучило его, выводило из равновесия. Жаль было тех идеалов любви и верности, девизом которых служили для него слова Николая Гавриловича Чернышевского:

«Я хочу любить только одну во всю свою жизнь, я хочу, чтобы мое сердце не только после брака, но и раньше брака не принадлежало никому, кроме той, которая будет моей женой… Пусть у меня будет одна любовь. Второй любви я не хочу».

Как же теперь примирить ему, Коле Субботину, свою ошибку с этим девизом? «Или уже в девятнадцать лет отказаться от новой попытки полюбить другую девушку?» — задумывался Коля, чувствуя себя в разладе с самим собою. До чего же маленьким, неудачливым и никчемным человеком он казался себе в эти дни!..

«Стал подражать великому человеку да заблудился в трех соснах. Он не ошибся в своем выборе, подруга была по плечу ему, а я носом в грязь… — с горечью думал Коля. — Хороша единственная на всю жизнь!»

Но отказаться от своих идеалов Коля не мог. Жить бездумно, как трава растет, — это он считал недостойным человека!

Приходил Толя Волков: здоровый, красивый, кудрявый, словно девушка. Они запирались в комнате отца, если тот работал в вечернюю смену, от любопытной Фроси и начинали свои бесконечные разговоры.

Толя, уступая первенство товарищу во всем, кроме физической силы, не разделял его строгих взглядов на любовь: он сам часто увлекался, быстро разочаровывался. Постоянство он считал уделом избранных, чем немало сердил Субботина.

— Тогда зачем же тебе даны ум, воля? Совершенствуй себя, стремись быть избранным. Только ни в каких избранных я не верю. Их просто выдумали голубчики вроде тебя, — едко говорил Коля, и рыжий хохолок волос на его голове угрожающе смешно топорщился.

— Не подеритесь, индюки! — вероятно подслушивая у двери, кричала им Фрося, заливисто хохоча. — Вам двоим уже сорок, а все про любовь толкуете, — продолжала она, предусмотрительно отойдя на середину комнаты.

— Ефросинья, перестань! — с угрозой в голосе взывал из-за двери брат, раздосадованный глупыми замечаниями сестренки.

— Толя, выходи, а то он тебя заговорит, — минут через пять снова начинала свою «атаку» Фрося и, осмелев, стучала при этом в дверь. — Выходи, давай поборемся — кто кого… Сегодня я тебя одолею.

— Не Толя, а я сам сейчас выйду. Слышишь? Он-го стесняется тебе сдачи дать, а я сдам, будь спокойна!

— А вот и не сдашь! — с веселым вызовом в голосе возражала Фрося. — Ты не можешь обижать женский пол.

— Видал, женский пол? — прошептал Коля прыскающему со смеху в кулак Волкову. — Ах, бесенок рыжий, не даст поговорить!.. Ефросинья, — позвал он, открывая дверь в столовую, — интересной книги теперь не жди от меня, не получишь. Дай слово, что ты сейчас же уйдешь куда-нибудь и не станешь подслушивать?

— Подожди, Коля, не отсылай её, я ухожу, — проговорил, вставая с дивана Волков, давно тяготившийся этим разговором с другом.

«Было бы о ком рассуждать… о Тамарке Комовой!» — думал он про себя, не поняв на сей раз Колю.

«Вот она, дружба-то!.. Неужели не нашел ничего сказать?» — думал Коля, отпирая Волкову дверь. Он чувствовал себя глубоко обиженным таким поспешным уходом Толи.

Фрося в недоумении смотрела на закадычных друзей, всего несколько минут назад так оживленно разговаривавших.

«Что случилось, какая кошка пробежала между ними?»— недоумевала она, собираясь спросить об этом брата.

Но Коля, пресекая всякую попытку заговорить, хмуро взглянул на неё.

Поздно вечером, сидя над раскрытым учебником и с трудом вникая в то, что читает, Коля вдруг беспокойно оглянулся; вопрошающим взглядом из-под нависших бровей отец в упор, поверх очков, смотрел на него.

— Может, поговорим? — негромко спросил он и передвинулся со стулом к сыну. — Что ты все вздыхаешь? Задача, что ли, трудная попалась, не решишь никак?

Коля растерянно промолчал. Отец, очевидно, хитрил, говоря о задаче. Он или все знал уже (ведь в одном цехе работают), или догадывался о неприятностях сына,

— Не в задаче, папа, дело… А вот выговор я получил. Небось слыхал? — собравшись с силами, высказал Коля.

— Выговор? Какой, за что? — испуганно воскликнул отец. — Почему скрывал от меня?

— Выговор, строгий… За плохой прием станков от сменщика. Так записали. Однако я ничего от тебя не скрывал, думал, ты знаешь, — пробормотал Коля,

Пожалуй, не было удара больнеё, чем наносил он этим своим проступком старому мастеру, гордому своей без пятнышка чистой славой рабочего человека. А Коля и не подумал об отце в эти дни, даже строгий выговор мало взволновал его: с кем не случается! Забыл, не задумался, как отнесется к такой «случайности» отец.

— Папа, даю тебе слово — это первый и последний! Ты меня знаешь…

Алексей Иванович сердито взглянул на сына и вдруг опустил глаза, увидев сгорбленную понуро фигуру Коли. Гнев и жалость боролись в его душе. Он сделал над собой усилие, чтобы не накричать на сына, представив на минуту, что уже пришлось пережить Николаю.

— Матери-то не говорил про выговор? — спросил Алексей Иванович, приподнимая за подбородок лицо, сына. — Не говори, не тревожь её…

— Нет, папа, не говорил, — отвечал Николай, тронутый его непривычной лаской. — Нескладно тут получилось у меня, — добавил он, расхрабрясь было обо веёт рассказать отцу, в том числе и о Тамаре Комовой.

Но отец, словно устыдившись своей скупой ласки, не дослушав сына, посмотрел на часы и отослал его спать.

— Разболтался я с тобой, — ворчливо заметил он.

«Нет, с нашим отцом по душам не поговоришь, да еще на такую тему, — не одобряя и не осуждая отца, думал Коля. — Таков уж он человек».

На следующий день, в выходной, несколько колеблясь, удобно ли это, Коля пошел на квартиру к парторгу. Разговор предстоял не служебный и не совсем обычный, так что, поразмыслив, Коля решил, что можно.

— Снимай пальто и проходи, — сказал Никита Степанович поздоровавшись с Субботиным так приветливо и просто, словно эта встреча была давно обусловлена я он ждал его.

Коля на мгновение даже смешался.

— Я сейчас, — извинился Никита Степанович, введя Николая в комнату, которая служила хозяину и спальней и кабинетом. Здесь была односпальная кровать под ватным одеялом, полка с книгами и большой письменный стол с разложенными на нем раскрытыми томиками Ленина. Никита Степанович должно быть работал сегодня. Приглушенные голоса доносились сюда из соседней комнаты. Коля огляделся и увидел напротив в зеркале свое худое веснушчатое лицо с оттопыренными ушами. До чего же некрасив! Впору было встать и, не попрощавшись, ничего не объяснив, уйти от Лукьянова: с такой внешностью невозможно даже говорить о любви.

— Садись, садись, — сказал, входя, Никита Степанович, сам усаживаясь в кресле. — Вовремя пришел. Я на той неделе еще после собрания намеревался поговорить с тобой. Да садись, и так под потолок вытянулся!

Коля в нерешительности сел.

— Говорите, я слушаю, Никита Степанович…

— Э, нет, так не пойдет! Ведь ты шел за чем-то, рассказывай, — улыбнулся Лукьянов, подвигая папиросы к гостю. — Не куришь разве?

— Курю, когда расстроен.

— Ну, так бери. Ко времени… — добавил он, взглянув на взволнованное Колино лицо.

С минуту они молча курили, будто два товарища. Никита Степанович откровенно, не скрывая, рассматривал Колю, догадываясь, с каким разговором он пришел к нему. Парторгу была понятна его юношеская взволнованность— вся наружу, — его смущение перед ним. Глядя на Колю, на его высокий, чистый лоб, на слегка запавшие, сейчас усталые глаза, смотревшие чуть строго, суховато, но прямо и открыто, Лукьянов вспоминал свои встречи с ним в цехе, разговоры, его редкие, но всегда очень дельные и всегда кстати выступления на комсомольских собраниях. Несомненно, это самобытный, думающий, хотя еще и не выросший, не сформировавшийся человек. Никита Степанович не мог по человеческой слабости не питать к нему симпатии.

— Ну так что же, Коля, поговорим? — сказал он, снимая одной рукой окурок о пепельницу, а другой слегка касаясь Колиного плеча. — Разговор о Тамаре Комовой? — прямо спросил Лукьянов, предпочитая с людьми правдивого характера откровенный разговор «начистоту».

— Да, о ней, — мужественно ответил Коля, но тут же, слегка заикаясь, что с ним случалось в минуты большого волнения, поправил себя — Впрочем, больше, чем о ней… Для меня сейчас важно, ну в принципе, что ли… решить, любил у или не любил…

Коля с трудом выговорил слово «любил», и Никита Степанович заметил это. Он на некоторое время опустил глаза, подумав, что эта беседа надолго, может быть на всю жизнь, запомнится Коле. Когда он снова взглянул на Субботина, тот с выражением решимости на лице, будто ему собирались возражать, говорил о своем преклонении перед Чернышевским.

Лукьянову все больше и больше нравился этот юноша.

Выдержку из дневника Чернышевского о единственной, на всю жизнь любви Коля привел на память, сказал поспешно, тихим голосом. Никита Степанович потянулся за папиросой, неожиданно почувствовав волнение.

— Вы понимаете, меня тревожит мысль о том, настоящей ли была моя любовь к Тамаре? — как всегда хватаясь в смущении за очки и начиная протирать их, говорил Коля. — Если настоящая — значит, я со своим девизом не справился… А может, раз я ошибся в человеке, значит, это не любовь? Просто не признавать её, и все! Можно так, как по-вашему? — спрашивал Коля, краснея до корней волос.

— Можно. Я считаю, можно, — ответил парторг, думая о том, как много наивного и смешного в этом подражательстве, что, конечно, извинительно в девятнадцать лет, но не менеё того — прекрасного? «Любить одну на всю жизнь… Ах, жалко, что жена не слышит нашего разговора!»— Но любил ли ты Комову? — продолжал Лукьянов. — Ты просто сочинил свою любовь по Чернышевскому…

— Я все надеялся, Никита Степанович, ну, как бы вам сказать… Ну, перевоспитать её, что ли… Книги ей носил, рассказывал о прочитанном. Ведь с ней, честно говоря, скучно бывало… — проговорил Коля и тут же добавил — А Толя Волков всегда был настроен против Тамары.

— А как к ней ты сейчас относишься? — спросил Никита Степанович, внимательно глядя на Колю.

Коля снова густо покраснел и схватился за очки, колеблясь какую-то долю секунды: говорить или не говорить Никите Степановичу о Белочкине?

— Я, что ж я… Теперь все равно, как бы я к ней ни относился. Для неё все равно, — поправился Коля. — Она предпочла Белочкина.

Коля замолчал. Молчал и Никита Степанович. Он ждал: ведь Коля еще не ответил на его вопрос.

Шел пятый час зимнего дня, в комнате становилось сумрачно, на стене и на полу у окна лежали светлые полосы от соседнего дома-общежития, где давно уже горели огни. Никита Степанович зажег настольную лампу под зеленым абажуром.

— Хорошо это или плохо, — заговорил через минуту Коля, и лицо его при этом изменилось — стало строгим, гордым, — но соперничать с Белочкиным я не буду, если бы даже я и очень любил её. Не буду, я слово себе дал! Вот и все, Никита Степанович, — торопливо закончил Субботин, чтобы не сказать вгорячах лишнего о Белочкине.

— Так, понятно… — отозвался Лукьянов закуривая. — Слово свое, верю, сдержишь, и не потому, что самолюбие задето, нет; причина глубже. — Он взглянул на Колю и, помедлив, договорил — Тамара не отвечает твоей душе, ошибся ты в ней…

— Да, выходит, ошибся, — тихо подтвердил Коля и тут же наивно и грубовато (так вышло от волнения), как равный равного, спросил Никиту Степановича — А вы не ошиблись в своей жене, любите её?

— Люблю, ной друг, люблю, — отвечал Никита Степанович с чувством.

Коля поднялся, лицо его горело, но на душе бы го спокойно и ясно. Ему не хотелось больше ни говорить, ни думать о Тамаре, и он шагнул к книжной полке, которая давно уже привлекала его внимание.

— Все ваши Никита Степанович? А Чернышевского сколько!.. Полное собрание сочинений?

— Да. полное.

— У меня тоже есть кое-что, но не все. В библиотеке беру.

Коля осторожно снял с полки один из томов Чернышевского и стал листать его, отвечая на вопросы Никиты Степановича, что он читал и понравилось ли ему. Так они проговорили несколько минут, очень довольные друг другом. Никите Степановичу захотелось подарить что-нибудь Коле на память, и он стал рыться в ящиках стола.

Субботин, стоя посреди комнаты, снова встретился глазами со своим изображением в зеркале, как полтора часа назад. Тот же лопоухий парень глядел на него из зеркала. Но Коля посмотрел на себя с привычным хладнокровием: да, некрасивый, и все же лучше быть некрасивым, чем такой пустышкой, как франт Белочкин.

Никита Степанович, думая, что угодил подарком, подал Коле настольный, в красках и рамке, портрет молодого Чернышевского, сидевшего на бревне среди своих учеников в Саратове.

— Это мне? И вам не жалко такую прелесть? — воскликнул Коля, растерянно взяв в руки портрет и вдруг, совсем по-ребячьи, на мгновение прижимая его к груди, к перелицованному, очевидно материнскими руками, серенькому пиджаку и сбившемуся галстуку.

— Оттого и даю, что для тебя не жалко, — проговорил, смеясь, Никита Степанович.