Юные садисты

Щербаненко Джорджо

Часть первая

 

 

Девица Матильда Крешензаги, дочь Микеле Крешензаги и Ады Пирелли, преподавала в вечерней школе Андреа и Марии Фустаньи, в смешанном классе. Большинство ее учеников (парни от 13 до 20 лет) уже побывало в исправительной колонии, ибо происходило из семей алкоголиков и проституток, а некоторые страдали наследственными недугами, такими, как чахотка и сифилис. К ним бы приставить какого-нибудь отставного сержанта иностранного легиона, а не ее, хрупкую, благовоспитанную уроженку типичной семьи мелких североитальянских буржуа.

 

1

– Она умерла пять минут назад, – сказала сиделка.

Дука Ламберти, обернувшись, поглядел на грубо слепленное лицо Маскаранти, на котором бушевали пещерные страсти, и ничего не сказал.

– Все равно пойдете? – осведомилась сиделка. (Она знала, что полицейские явились допросить учительницу, но допрашивать мертвых – дело затруднительное.)

– Да, – ответил Дука.

Простыню приподняли. Труп, одетый в старомодное платье кукольно-желтого цвета, уже начал коченеть; на лице застыла страдальческая гримаса, и это впечатление усиливали гематома под правым глазом и странная, почти клоунская плешь. Грудная клетка раздулась от наложенного в спешке гипса: вряд ли у хирурга было время считать переломанные ребра.

Прибыл коротышка с гробом на колесах, а иначе говоря, с каталкой, отличавшейся от больничной лишь тем, что вместо простыни она была застлана серым брезентом. Покойной здесь делать больше нечего; ее сейчас переправят вниз, в холодильную камеру, где она будет лежать, пока не поступит разрешение на вскрытие.

Полицейский, дежуривший в больнице, смущенно козырнул Дуке и произнес юным срывающимся голосом:

– Она умерла. – Заложив руки за спину, он вытер вспотевшие ладони (да, парень явно не ту профессию выбрал!). – В последний раз позвала директора и умерла.

Дука подошел, чтобы поближе рассмотреть зверские увечья, нанесенные этому несчастному созданию двадцати двух лет, Матильде Крешензаги, дочери Микеле Крешензаги и Ады Пирелли, проживавшей в Милане, на проспекте Италии, дом номер 6, и преподававшей разные предметы, а также основы воспитания, насколько это возможно в вечерней школе Андреа и Марии Фустаньи, что возле Порта-Венеция. Он увидел раздробленный левый мизинец, подтянутый пластырем, а то бы совсем отвалился; да и все остальные органы были так искорежены и разбиты, что хирургу пришлось немало потрудиться, о чем свидетельствовал, к примеру, здоровенный ком ваты в паху, под кукольно-желтыми панталончиками, которые мать привезла, как только ее уведомили о случившемся, а также многочисленные повязки и шины, наложенные на изуродованное, словно оно побывало под колесами поезда, тело.

– Мать в шоке, ей еще не сообщили о смерти, – сказала сопровождавшая их сиделка.

Она умерла несколько минут назад, крикнув напоследок: «Господин директор!» До войны, говорят, многие умирали с возгласами: «Дуче!», или: «Наденьте на меня черную рубашку!» А чаще всего умирающие стонут: «Мама!» Она же перед смертью взывала к директору школы. Тоже грустно!

– Когда я смогу поговорить с матерью? – обратился Дука к сиделке, бросая взгляд (хотелось надеяться, что последний) на это изувеченное существо.

– Я спрошу у профессора, но думаю, не раньше завтрашнего вечера.

– Спасибо.

Они с Маскаранти вышли из больницы и остановились у бровки тротуара, окутанные ледяным туманом; за этой пеленой можно было разглядеть всего один уличный фонарь да еще голубой сигнальный огонь полицейской «альфы», поджидавшей их на той стороне улицы, – остальной мир был обернут темно-серой ватой, вдобавок заглушившей или, вернее, придушившей все звуки.

– Болван, нашел где встать! – кипятился Маскаранти. – Не мог, что ли, к входу подъехать? Теперь вот тащись к нему через улицу! (В таком тумане и впрямь страшно переходить улицу, будь она шириной хоть с дамский носовой платочек.)

– Здесь одностороннее движение, – заметил Дука.

– А-а! – досадливо отмахнулся Маскаранти. – Как будто, кроме полиции, кто-нибудь еще соблюдает правила!

В густых свинцовых клубах они осторожно пересекли проезжую полосу; временами туман прорезали фары машин, движущихся со скоростью не более десяти километров в час; уже стоя под голубой мигалкой, Маскаранти вдруг выпалил:

– Знаете, доктор, хорошо бы сейчас горло промочить.

За столько лет в полиции он всякого повидал, но есть зрелища, которые не в силах вынести даже полицейский. Дука не мог в душе с ним не согласиться: в конце концов, пока у них нет иного способа выпустить свою ярость.

– Да, хорошо бы, – откликнулся он.

Оба двинулись по тротуару до угла, где сквозь льдистую взвесь с трудом проглядывалась светящаяся вывеска: «Горячая кухня».

– Небось замерзли, а, доктор?

Что и говорить, без пальто, шапки и шарфа да еще с обритой под машинку головой в этом промозглом тумане он чувствовал, как зубы выбивают дробь, впрочем, не погляди он на ту девушку, может, ничего такого бы и в помине не было.

– Немного. – Он прошел в услужливо распахнутую перед ним дверь. – Я буду граппу, а ты?

– Я две, – ответил Маскаранти.

– Две граппы, двойные, – заказал Дука девушке за стойкой.

Пока усталая барменша неуклюже копошилась на полках, ища граппу, и наливала им прозрачную жидкость в большие стаканы, он глядел на ее тоненькую шейку.

Потом, уже прихлебывая граппу, сфокусировал взгляд на жирном загривке почтенного господина, застывшего перед музыкальным автоматом; тот наконец сделал выбор, нажал кнопку, и полилась песня в исполнении Катерины Казелли (толстый, плешивый, а туда же!); но тут глаза Дуки вдруг перестали видеть, хотя он их и не закрывал; он не видел даже Маскаранти, который неторопливо, но беспрерывно потягивал граппу, стоя рядом с ним; Дука вообще больше ничего не видел из того, что его окружало, поскольку перед глазами выпукло, как на стереоэкране, маячило мертвое тело девушки, одетой во что-то старомодное, кукольно-желтое и обмотанное уже не нужными ей бинтами. «Звери!» – сказал он себе, все еще созерцая это страшно изуродованное тело на больничной койке. Если б ее бросили в подвал на съедение крысам, то и тогда, наверное, она не выглядела бы так ужасно. «Настоящие звери!» Дука тряхнул головой, одним глотком прикончил граппу и опять увидел Маскаранти, барменшу и плешивого толстяка возле музыкального автомата.

– Пошли, – отрывисто бросил он.

Выйдя на улицу, они поплыли по туманному морю на маяк своей «альфы».

– Куда? – спросил Маскаранти.

– В школу.

 

2

Вечерняя школа Андрея и Марии Фустаньи размещалась близ площади Лорето в обветшалом двухэтажном доме, напоминавшем небольшой средневековый замок, – прежде окраины и пригороды были застроены вот такими особняками, теперь же их вытеснили небоскребы в пятнадцать – двадцать этажей. Здание стояло на перекрестке; его можно было различить в тумане, потому что зажженные фары стоящего перед ним фургона нацелились прямо на вход и на медную дощечку сбоку от двери: «Вечерняя школа Андреи и Марии Фустаньи»; перед зданием дежурили четверо полицейских, плюс репортер (он сидел прямо на тротуаре и дремал, спрятав уши в воротник пальто), плюс несколько мальчишек, изображающих публику; каким бы омерзительным ни было зрелище, подумал Дука, выходя из «альфы», публика всегда найдется.

Репортер встрепенулся, вынырнул из тумана, впился в Дуку взглядом.

– Квестура? Есть новости?

Дука не ответил; Маскаранти взял репортера за рукав.

– Уходите, нечего вам тут делать.

– Ну пропустите, только один снимок! – умоляюще залопотал репортер. – Говорят, там вся доска исчеркана похабными рисунками и словечками – так я ее не буду снимать, все равно никто не напечатает, с меня довольно учительского стола на фоне доски, уверяю вас, на ней ничего нельзя будет разобрать, ну только один снимок, ну пожалуйста, бригадир!

Маскаранти отвел его в сторонку, а Дука вошел в здание в сопровождении одного из полицейских. Аудитория А была на первом этаже; слева от лестницы, ведущей на верхние этажи, в другие аудитории, располагалась привратницкая, где он нашел двух усталых, издерганных стариков – мужа и жену, которые никак не могли опомниться от кошмара, обрушившегося на них как снег на голову и длившегося вот уже вторые сутки, а справа по коридору находилась аудитория А – кабинет общего культурного развития; перед этим кабинетом нес караул еще один полицейский.

– Сидите здесь, с вами я займусь позже, – сказал Дука обоим сторожам.

Полицейский тем временем отомкнул дверь, и Дука вместе с подоспевшим Маскаранти вступил в аудиторию А, освещенную двумя люминесцентными трубками, по диагонали пересекающими потолок. Все здесь сохранилось в том виде, какой позавчера вечером предстал ошарашенным сторожам. Все точно так же, если не считать следов, оставленных экспертами-криминалистами, в том числе черные полотнища, натянутые на окнах и укрепленные прибитыми крест-накрест деревянными рейками с целью оградить место преступления от назойливых репортеров. Длинные узкие окна аудитории выходили на небольшой клочок задубелой земли, называемый палисадником. Оттуда, из палисадника, даже коротышка мог беспрепятственно заглянуть внутрь; то есть не совсем беспрепятственно: на окнах, разумеется, были стекла, и решетки, и скручивающиеся жалюзи, но некто из особенно любознательных уже пытался разбить стекло, приподнять жалюзи и сфотографировать аудиторию; репортера вовремя засекли и спровадили, но, чтобы и впредь избежать подобных инцидентов, окна были, как говорится, задрапированы.

– Карту! – распорядился Дука Ламберти, вперив взгляд в классную доску.

Маскаранти, порывшись в сумке, извлек оттуда обычный лист бумаги, или – на полицейском жаргоне – «карту».

Стоя в трех шагах от двери, Дука Ламберти отвел глаза от доски и сосредоточился на втором признаке «криминалистского вмешательства» – на двадцати с лишним (точнее, двадцати двух, согласно протоколу) кругах, начерченных белой краской; одни были з размер влажного следа от стакана, другие – диаметром с днище большой оплетенной бутыли. В центре каждого круга той же белой краской была выведена цифра, на которую имелась соответствующая ссылка в карте, представлявшей собой полицейский отчет о том, что было обнаружено на месте происшествия, то есть в аудитории, после побоища.

Белые круги глядели на него отовсюду: с учительского стола, с доски, с пола, с четырех столов, заменявших школьные парты, с грязно-белых стен (на них круги для контраста были нарисованы черной краской).

– Сигарету! – сказал Дука, протягивая руку к Маскаранти, но продолжая смотреть на круги, в частности, на отмеченный цифрой 19.

– Прошу вас, доктор. – Маскаранти чиркнул спичкой.

Дука Ламберти сверился с картой. Под номером 19 было написано: «Бутылка из-под ликера». Взглянул на другой кружок на полу, с цифрой 4, и прочел на карте: «№ 4 – золотой крестик, по всей видимости, одного из учеников». Кружок номер 4 был вычерчен рядом с обозначенными на полу все той же белой быстросохнущей краской контурами человеческого тела – тела учительницы Матильды Крешензаги.

Не выпуская сигареты изо рта до тех пор, пока горящий окурок не обжег ему губы, Дука сопоставил один за другим все кружки с подписями на карте.

– Сигарету! – снова потребовал он, бросив окурок на пол.

Затем сел на жесткий неудобный стул перед столом, служившим кафедрой, и обвел взглядом четыре неказистых стола с четырьмя стульями вокруг каждого, – это и были так называемые «парты» так называемых «учеников». Он опять уткнулся в карту: «№ 8 – моча». Все до одного ученики Матильды Крешензаги справили здесь малую нужду, тем самым превратив скромное, но серьезное, благонамеренное учебное заведение в отхожее место.

Он три раза подряд глубоко затянулся, не глядя на Маскаранти и на полицейского в форме, стоявшего у двери. Потом опять обратил взор к карте: «№ 2 – трусы». Трусы дипломированного педагога Матильды Крешензаги были найдены на одном из двух крюков, удерживающих на стене географическую карту.

– Сигарету!

Он не замечал, как бежит время, не считал сигареты, выдаваемые услужливым Маскаранти. Теперь ему предстояло обследовать доску, привлекшую к себе столь пристальное внимание репортеров, хотя на ней не было ничего, кроме грязной похабели. Он встал со стула и подошел к доске с зажатой в зубах сигаретой. Нормальные люди так не курят, они держат сигарету между пальцев и не затягиваются с такой яростью и жадностью, но ведь он, Дука, обыкновенный человек, из плоти и крови, и нервы у него не железные. Впрочем, непрерывное курение ему не слишком помогало. Он хорошенько рассмотрел доску. В углу стояло стертое, но все же различимое слово «ИРЛАНДИЯ». Должно быть, это слово написала учительница Матильда Крешензаги в тот роковой вечер: по расписанию одним из уроков была география. Они проходили Ирландию, и учительница наверняка им объясняла, что есть независимая Ирландия и Северная Ирландия, входящая в состав Великобритании.

Неизвестно, насколько хорошо усвоили ученики пройденный материал, но так или иначе возле «ИРЛАНДИИ» был нарисован член, а вокруг него красовались всевозможные слова, относящиеся к данному предмету, причем большинство на миланском диалекте. И только один ученик, как видно римлянин, несколько раз написал на римском наречии название женского полового органа. Здесь были перечислены и проиллюстрированы, хотя и не очень удачно, все эрогенные зоны, попадались даже целые фразы, пестрящие грамматическими ошибками и повествующие о различных естественных, а чаще неестественных, физиологических отправлениях человека. И среди всех этих непотребных, судорожных каракулей выделялось четкое и чистое: «ИРЛАНДИЯ».

№ 11: бюстгальтер учительницы, подвешенный к оконному шпингалету слева от доски. Юбка – № 6 – висела на вешалке, стоящей прямо в классе. Чулок – № 21 – был прикреплен кнопками к краям двух длинных столов-парт: наверное, они развлекались, прыгая через него. Другой чулок не был помечен на карте, потому что его в аудитории А не нашли, однако имелась отсылка, помеченная двумя звездочками: второй чулок обнаружился в кармане одного из учеников, Каролино Марасси, четырнадцати лет, сына покойных Паоло и Джованны Кароны. Дука вдруг не к месту рассмеялся, представив себе этого Каролино. Круглый сирота засунул в карман чулок своей юной учительницы – какой, левый или правый? Бертран Рассел утверждает, что чулки, в отличие от туфель, не подразделяются на левые и правые, у чулок можно определить лишь центр тяжести... Так вот, вероятно, упомянутый круглый сирота сам и стянул этот чулок с ноги, оторвав от пояса (см. на карте № 7 – пояс с резинками найден в ящике одного из столов). Как неизвестный ученик, завладевший поясом, рассчитывал им еще воспользоваться, потому и припрятал в стол, так и этот, по имени Каролино, стащил чулок с ноги замученной, зверски избитой учительницы, думая о будущих развлечениях.

Чуть ли не на цыпочках ступая между белыми кружочками, Дука Ламберти обшарил всю комнату, миллиметр за миллиметром; наконец остановился за размалеванной доской и докурил сигарету.

– Доктор Ламберти! – окликнул Маскаранти.

В жарко натопленной аудитории голос его звучал слишком громко, почти пронзительно.

– Что? – отозвался он, не выходя из-за доски и бросив окурок на пол.

– Ничего.

№ 3 – левая туфля учительницы Матильды Крешензаги была прикреплена с тыльной стороны доски. Чем прикреплена? На этот счет в карте давалось уточнение: жевательной резинкой. Иными словами, один из школьников снял туфлю с левой ноги своей учительницы, обошел доску, вынул изо рта резинку и прикрепил ею туфлю.

Под взглядами Маскаранти и полицейского в форме Дука открыл один за другим ящики всех четырех столов: они были пусты, содержимое эксперты уже увезли; в одном из ящиков белой краской был выведен кружочек, самый маленький из всех: чтобы рассмотреть его, Дуке пришлось сесть на корточки... Так, что это по карте? № 18 – пятьдесят швейцарских сантимов. На этом месте была обнаружена швейцарская монетка в полфранка. Дука мотнул головой, как бы желая сказать «нет», но он не хотел сказать «нет», он пытался стряхнуть с себя все это.

– Сторожиху! – приказал он, по-прежнему сидя на корточках, опять отрицательно качнул головой и добавил: – Одну, без мужа.

Он встал, снова уселся за этот стол и на этот стул, где каждый вечер, кроме выходных, сидела учительница, ныне покойная.

Маскаранти подвел к столу старуху, жену школьного сторожа. Ее седые волосы были острижены очень коротко, «под мальчика», – совсем даже не по возрасту.

– Дай ей стул, – распорядился Дука.

Маленькая измученная женщина робко присела на краешек.

– В котором часу начинаются занятия? – спросил он.

– Утром в половине седьмого.

– Как? Разве это не вечерняя школа?

– Вечерняя, – согласилась сторожиха, – но не все ребята могут приходить вечером, потому приходят на час с полседьмого до полвосьмого. Потом, в восемь, начинают эти, из коммерческой школы, стенографистки, бухгалтеры. А после обеда – курсы иностранных языков.

– Разве это не вечерняя школа? – вновь тупо спросил Дука и потянулся к Маскаранти – за сигаретой.

– Она только так называется, а работает весь день. – Старуха отвечала четко, хотя видно было, что нервничает.

– А вечером?

– Вечером занятия только здесь, в аудитории А. – Сторожиха изо всех сил старалась не смотреть на доску с похабными картинками, но та как назло маячила у нее прямо перед глазами.

– И что же они здесь изучают, в аудитории А?

– Да чего им изучать, этим рататуям?! – От горечи и гнева в ее правильном выговоре прорвались миланские диалектизмы (она хотела сказать «этим подонкам»). – Они же все пособие получают, сами небось знаете, как дамочки с черными сумками ходят по бедным семьям от площади Лорето до Ламбрате, все уговаривают родителей, мол, ваши детки, вместо того чтобы шары гонять в бильярдной, должны посещать вечернюю школу, вот и добились своего, а что толку? Ничему они тут не учутся, как только над учителкой измываться! – Она стиснула зубы, задышала часто-часто и выпалила: – Теперь вона угробили – и как с гуся вода. Опять в бильярдную, там, поди-ка, им есть у кого поучиться всяким безобразиям!

Да, старушка с волосами, подстриженными а-ля гарсон, как говорили в прежние времена, выразилась ясней некуда. Дука сразу помягчел.

– И в каком же часу начинаются эти занятия?

– В полседьмого. – Сторожиха вновь прерывисто задышала, видно, и у нее из головы не шла молоденькая «учителка» Матильда Крешензаги, ведь она первая нашла ее после бойни. (Совершенно голая, та лежала на полу под самой доской, промеж ног, таких белых в мертвящем свете люминесцентных ламп, струился алый ручеек, все тело было в жутких кровоподтеках, а стоны ее, «учителки», разве забудешь?) – Но они раньше приходют – не для того, чтоб заниматься, они не из тех, кому ученье идет впрок, а чтоб сговориться, какое бы непотребство учинить. Я два раза в полицию заявляла: смотрите, говорю, от этих ребят добра не жди. Так знаете, что они мне ответили? Наша воля, мы бы, мол, всех их в отхожее место спустили, да нельзя: по закону им полагается образование получить, стало быть, они должны ходить в школу. А я им: да в какую школу, вы на рожи-то их поглядите, им же убить – что плюнуть! А они мне: вот когда убьют, тогда и посодим, а пока не убили, пущай сидят здесь и учутся. Таков закон. Закон!.. Ду и доигралися, всех полиция замела, а учителке-то это уж не поможет, померла, сердешная, потому закон таков!

Горькая истина. Седовласая сторожиха простонародным языком, но очень доходчиво выразила одну из самых больных социальных проблем.

– Но неужели вы так-таки ничего и не слышали? – спросил Дука, решив не углубляться в социологию. – Ведь они, думаю, немало шуму наделали, раз были пьяны в стельку.

– Нет, господин хороший, ничего не слыхали. Пока учителка не придет, мы завсегда заглядываем в класс – то я, то муж. Тут намедни они раньше пришли аж на час да девчонку какую-то в класс затащили, муж мой в полицию позвонил – только тогда выпустили. Директор после того случая хотел их всех выгнать взашей, но энти, с черными сумками, подняли хай, мол, ежели ребятишки бросят ученье, то много всяких бед натворят, мол, с ними надо терпенье иметь и все такое. А директор, он человек слабый, уступчивый... – Гнев в голосе старухи смешивался с глубокой грустью. – Почитай, как два года прислали к нам из Бергамо тоже молоденькую, махонькую такую, в темно-синем платьишке с белым воротничком – ну ровно монашка! Так она три дня выдержала, а на четвертый прибегает ко мне вся в слезах: «Скажите господину директору, что я больше не могу, не могу!» И ни я, ни директор так и не дознались, что они ей сделали, эти сатаны... Да и чего там дознаваться, с них все станется.

– М-да, – протянул Дука.

Почему же ретивым дамам из социального ведомства не пришло в голову, что к такому контингенту лучше приставить мужчину, скажем, отставного сержанта иностранного легиона, чтобы держал их в кулаке? То ли сообразительности не хватило, то ли отставных сержантов, готовых выкладываться на этой неблагодарной и невыгодной работе, за которую женщины как раз берутся с легкостью – не столько ради хлеба насущного (подобно покойной Матильде Крешензаги), сколько по призванию, по велению сердца. Впрочем, поди угадай, что лучше...

– Это понятно, но все-таки почему вы ничего не слышали? Они ведь там тишину не соблюдали – и вопили, и столы двигали, а ваша комнатка тут, рядом.

– Где там, господин хороший! Иль не знаете, сколь тут машин, трамваев, грузовиков всяких? И гудят и грохочут, с утра до ночи! Иной раз мы со стариком в одной комнате друг друга не слышим, в ухо кричать приходится.

В самом деле: первый этаж, перекресток – в Милане это сущее бедствие!

– И как вы обнаружили, что там произошло? – спросил он сторожиху.

– Выхожу я в палисадник после девяти часов, – с готовностью ответила та, – горшок с цветком внести, днем-то мы его на улицу выставляем, а ночью – потому что сейчас похолодало – опять вносим... Старик мой, знамо дело, со мной пошел: горшок тяжелый, одна я не управлюсь... Подняли мы, значит, горшок-то вдвоем внесли, поставили на место под лестницей, – глядь, а в классе-то темно, окошко над дверью совсем темное.

– Свет не горел? – переспросил Дука. (Вдруг неизвестно почему в этой комнате ужасов перед ним всплыло личико Сары: племянница подросла, стала умненькая; завидев его, она всегда спрашивала: «Дядя Дука, а что ты мне принес?» Надо и впрямь принести что-нибудь малышке.)

– То-то и оно, что не горел. Старик мне говорит: «Чего они там – учутся или что?» А я ему: «Не нравится мне все это, пошли поглядим». Вошли и увидали... – Старушка сглотнула слюну и уставилась в пол – лишь бы не смотреть на доску.

– Хорошо, спасибо вам. – Дука отпустил сторожиху, покосился на Маскаранти, тоже стараясь не смотреть на доску и на эти большие и малые круги, которыми расчерчены были весь пол и стены. – Поехали домой! – Он имел в виду квестуру.

 

3

Они приехали. Он отправил Маскаранти перекусить, а сам сразу прошел в свой так называемый кабинет и на так называемом письменном столе (вообще-то это был простой грубо сколоченный стол) обнаружил записку: "Два раза звонила твоя сестра. Сразу же перезвони ей. Карруа".

Он набрал номер.

– В чем дело? – спросил, услышав в трубке голос сестры.

– У Сары температура под сорок, она вся горит, – сказала Лоренца.

– Посмотри ей горло, что там – белые пробки или пленки.

– Я уже смотрела – ничего нет, а температура высокая. Приезжай, Дука, я так боюсь!

Он посмотрел на серую папку, что лежала перед ним на столе: в ней копии показаний одиннадцати учеников вечерней школы Андреа и Марии Фустаньи, класс А, и ему надо все их просмотреть.

– Не бойся, я пошлю к тебе Ливию. Она купит свечки, поставите их девочке, а я приду, как только разберусь с делами. Пока положи ей на лоб холодный компресс.

– Ну неужели ты не можешь вырваться? – В голосе ее слышались слезы.

– Я постараюсь освободиться побыстрее, но ты не волнуйся, это обычный грипп.

Потом он позвонил Ливии.

Она всегда брала трубку сразу и откликалась своим чистым, слегка встревоженным голосом.

– Дука!

– Слушай, Ливия, у Сары сильный жар. А я сейчас очень занят.

– Ты где? В квестуре?

– Да. Прошу тебя, поезжай к Лоренце, а по пути зайди в аптеку, возьми свечи «униплюс», и сразу поставьте одну. Если через час температура не спадет, введите вторую... А еще купи детский люминал, и дайте ей одну таблетку. И пусть все время сосет пустышку, а вы смачивайте ее в неподслащенной воде. Я приду, как только освобожусь, в случае чего сразу мне звоните.

Чистый, слегка встревоженный голос сказал ему прямо в ухо:

– Ладно, я мигом.

– Спасибо, родная.

– Там ведь ничего страшного, правда? – спросила она.

– Думаю, нет, но ты все-таки поторопись.

– Хорошо, милый.

Дука положил трубку, подошел и открыл окно, занимавшее почти полстены – не то чтобы окно было большое, скорее стена маленькая. В комнату ворвался холодный – три градуса ниже нуля – воздух, за окном стоял сплошной туман, и этот ледяной воздух начал вытягивать из тесного помещения застоявшиеся запахи трухлявого дерева, пыльных бумаг, табачного дыма. Оставив окно открытым, Дука снова уселся за стол, поднял воротник пиджака и взял в руки довольно объемистую папку.

Он читал медленно, методично, страницу за страницей. В папке было одиннадцать дел на учеников вечерней школы, совершивших убийство. В каждом деле имелись дата рождения, три-четыре строчки биографии, заключение психиатра и, наконец, протокол допроса, спечатанный с магнитофонной пленки. Он засек время: на изучение одного дела уходило в среднем двадцать минут, потому что он не только читал, но и выписывал на отдельном листке наиболее важные сведения.

Когда он приступал к четвертому делу, отворилась дверь и вошел Маскаранти.

– Доктор, здесь же холод собачий, неужели вы не чувствуете?

– Чувствую. – Еще немного, и он совсем окоченеет. – Закрой.

Маскаранти закрыл окно.

– Могу я вам чем-нибудь помочь?

– Да, ступай в кабинет Карруа, он сегодня ночует дома, садись в кресло и поспи. Когда понадобишься, я тебе позвоню. Постарайся выспаться, позже у нас будет много работы.

– Хорошо, доктор, – кивнул Маскаранти и уже от двери спросил: – Сигарету?

– Пока нет. Купи мне три пачки «Национале», простых, не экспортных, и два коробка спичек.

– Три пач... – Маскаранти поперхнулся: Дука никогда так много не курил.

– Да-да, три, – бросил он, уткнувшись в дело. Просидев больше часа с открытым окном, он уже не чувствовал ни лица, ни рук, но сделал это нарочно: холод способствует объективности. – И еще, прежде чем отправишься спать, раздобудь мне две бутылки анисового ликера.

– Доктор, да где я его в такое время раздобуду? – удивился Маскаранти. (Анисовый ликер производится только на Сицилии и продается в двух-трех специализированных магазинах.)

– Сицилийский анисовый ликер, – повторил Дука, не отрываясь от чтения и слегка прищурясь под слепящим светом настольной лампы. – Две бутылки. Возьмешь их в «Анджолине». – «Анджолина» – единственный сицилийский ресторан в Милане.

– Слушаюсь, доктор, – без особой уверенности отозвался Маскаранти.

От пятого дела его оторвал телефонный звонок.

– Вас, доктор, – сказала телефонистка.

– Спасибо, – пробормотал Дука и через секунду услышал в трубке голос сестры. – Как дела?

– Плохо. Температура не спадает, мы уже две свечки поставили, упадет на полградуса, когда положишь холодный компресс, а потом опять... Я так боюсь, Дука, приезжай, пожа...

– Погоди, не тарахти, – перебил он этот отчаянный голос. – Стул был?

– Нет.

Дука стиснул зубы. Он же не педиатр и вообще уже больше пяти лет не практикует, включая три года тюрьмы... Но так или иначе нужен антибиотик.

– Я не могу приехать, Лоренца. – Он нервно кашлянул и еще раз взглянул на фотографию, подшитую в начале папки: учительница Матильда Крешензаги, какой ее нашли после происшествия. Фотографии в отличие от реальности чересчур отчетливы; реальность подвижна, изменчива, фотография же представляет тебе голые факты во всей их вещественности. Сколько он студентом всего насмотрелся в моргах и анатомичках, но этой фотографии лучше бы ему не видеть. – Я не могу приехать, Лоренца, прости, – сказал он, откашлявшись. – Пусть Ливия сбегает в аптеку за ледермицином, это антибиотик в каплях. Дайте девочке двадцать капель, а я пока поищу педиатра.

– Какой антибиотик?

– Ле-дер-ми-цин, – произнес по слогам Дука.

– Ледермицин, – повторила Лоренца.

– Скоро пришлю тебе врача, сам я не очень разбираюсь в детских болезнях, но ты успокойся, наверняка ничего страшного.

– Дука, с тобой Ливия хочет поговорить.

– Дука, – тут же услышал он голос Ливии, – девочке очень плохо, ты должен приехать. – Голос уже не встревоженный, а резкий, властный: Ливия Гусаро не признает полутонов – она или подчиняется, или командует.

– Не могу, Ливия, – сухо произнес он, пытаясь устоять перед этим властным тоном. Работу надо закончить до десяти утра, до того, как приедет следователь из прокуратуры. – В течение часа я обязательно разыщу и пошлю к вам педиатра, который понимает гораздо больше меня.

– Не увиливай, Дука! – Голос зазвучал еще резче и неумолимей. – Дело не только в медицинской помощи, речь идет о твоей племяннице, у которой температура за сорок, и о твоей сестре, которая вот-вот сломается, а ты сидишь там у себя в кабинете и копаешься в очередной грязи, вместо того чтобы приехать и оказать хотя бы моральную поддержку.

Вечно она со своими канцеляризмами! Впрочем, она права, эта Ливия. Он именно копается в очередной грязи. Права в том, что он мог бы поддержать сестру, хотя бы морально. Эта зануда с ее неокантианскими теориями всегда права и зрит в самый корень. Тем не менее он бесстрастно повторил:

– Через час будет врач. – И повесил трубку.

На секунду позволил себе расслабиться, потом снова набрал номер. После множества гудков ему ответил сердитый женский голос.

– Простите, синьора, что беспокою так поздно, это Ламберти, мне необходимо поговорить с вашим мужем.

– Мой муж спит, – крайне нелюбезно отозвалась супруга светила педиатрии.

– Извините, синьора, но дело не терпит...

– Обождите! – буркнула она.

Ждать пришлось довольно долго, потом в трубке послышался зевок его давнишнего приятеля Джанлуиджи.

– Привет, Дука.

– Прости, Джиджи, у моей племянницы температура за сорок, а я сижу в квестуре и не могу отлучиться, я велел дать ей ледермицин и поставить пару свечек «униплюс», но жар не снижается. Не в службу, а в дружбу, поезжай, посмотри ее.

Еще один сладкий зевок.

– Ох, первый раз в жизни лег спать в десять часов!

– Извини, Джиджи, честное слово, я бы просто так не обратился.

Он закончил читать пятое дело и принялся за шестое, когда вошел Маскаранти с двумя бутылками под мышкой и пачками сигарет и спичек в руке.

– Куда положить? – спросил он.

– Вот сюда, на пол. А теперь иди спать, я тебя вызову, когда понадобишься.

– Хорошо, доктор.

Он перешел к седьмому делу, потом к восьмому, к девятому; в каждом имелись фотографии в профиль и анфас; их сфотографировали как настоящих преступников, и эти лица действительно симпатий не вызывали. Прежде чем открыть десятое дело, он распахнул окно, глотнул тумана, клубившегося на улице Фатебе-нефрателли, и, оставив окно открытым, вернулся к столу; все так же внимательно делая пометки, изучил десятое и одиннадцатое дело, – на этом первая часть работы была завершена. Тогда он начал просматривать свои записи, пытаясь спрятать голову в воротник пиджака, потому что кабинет выстудился почти мгновенно. Чтобы войти в школу вечером, ученики звонили в звонок (днем дверь не запиралась); сторожиха впускала их, поэтому всегда знала, кто пришел на занятия, а кто нет; в своих показаниях она засвидетельствовала, что в вечер убийства на занятиях присутствовало одиннадцать человек. На листке Дука выписал все имена и фамилии в возрастном порядке и против каждой кратко суммировал факты биографии:

"Карлетто Аттозо, 13 лет. Чахотка. Отец алкоголик.

Каролино Марасси, 14лет. Сирота. Мелкий воришка.

Бенито Росси, 14 лет. Неуправляем. Родители честные.

Сильвано Марчелли, 16 лет. Наследственный сифилис. Отец в тюрьме. Мать умерла.

Фьорелло Грасси, 16 лет. Никаких прецедентов. Родители честные.

Этторе Доменичи, 17 лет. Два года исправительной колонии. Мать проститутка. Воспитывается у тетки.

Микеле Кастелло, 17 лет. Из порядочной семьи; два года исправительной колонии; два года туберкулезного санатория.

Этторе Еллусич, 17 лет. Картежник. Родители честные.

Паолино Бовато, 17 лет. Отец алкоголик. Мать в тюрьме за сводничество.

Федерико Делль'Анджелетто, 18 лет. Неуправляем; склонен к алкоголизму, родители честные.

Веро Верини, 20 лет. Три года исправительной колонии. Сексуальный маньяк. Отец в тюрьме".

Таковы основные действующие лица того жуткого спектакля. Сторожиха в письменной форме подтвердила, что видела их в тот вечер в школе; явились около семи часов. На предварительном допросе обнаружилось, что у этих малолетних преступников имеется линия защиты – простая и наивная: дескать, ничего плохого не делал, это приятели истязали учительницу, а я – нет. Так утверждал каждый. Эксперты сняли все отпечатки, и не сегодня-завтра порядок преступных действий будет установлен. Но до утра, до прихода следователя, Дука хотел поглядеть им всем в глаза.

Он содрогнулся и вспомнил про окно; закрыл его, вышел и направился в кабинет Карруа будить Маскаранти, сладко посапывавшего в просторном кресле своего шефа.

– Который час? – спросил Маскаранти, с трудом продирая глаза.

– Скоро два, пора начинать.

Они стояли друг против друга в убаюкивающем свете маленькой настольной лампы. Маскаранти слегка пошатывало.

– Сделаем так, – сказал Дука, – буди их по одному и тащи ко мне. С одним разделаюсь – разбудишь второго. Тащи сразу же, пока не очухались, вот как ты сейчас.

– Будет сделано, доктор, – улыбнулся Маскаранти.

– Кого приводить, я тебе сам укажу. Начнем с младшего, Карлетто Аттозо.

– Слушаюсь.

– Пусть его приведут двое охранников, они же будут свидетелями. А еще вызови стенографиста – протокол писать.

– Может, магнитофон возьмем?

– Нет, магнитофон и оплеухи записывает, – возразил Дука. – Мне нужен стенографист.

– Знаете, доктор, – заметил Маскаранти, – синьор Карруа велел мне предупредить вас, что, если вы хоть пальцем до кого-нибудь из них дотронетесь, он вас уволит.

– Уволит так уволит. А теперь тащи этого... Карлетто Аттозо.

– Слушаюсь, доктор.

Дука вернулся в свой тесный кабинет, снова открыл окно, вгляделся в туман, подсвеченный фонарями, но все более сгущающийся, тяжело вздохнул и захлопнул створки. Джиджи поехал осмотреть малышку, и, если до сих пор не звонят, значит, ничего страшного. Все же лучше удостовериться. Он набрал номер и услышал в трубке голос Ливии.

– Как дела, Ливия?

– Плохо. – Да, голос почти враждебный. – Подожди, профессор хочет с тобой поговорить.

Пока он ждал у телефона, дверь кабинета отворилась и вошли двое охранников, державших за локти тощего парня с нездоровым цветом лица. Он осоловело хлопал ресницами (Дука специально направил настольную лампу так, чтобы ее свет бил в глаза подследственному). Маскаранти и стенографист, молодой толстяк с театральной бородкой, вошли следом.

– Алло, Дука?

– Да, Джиджи, я слушаю, – отозвался Дука, не сводя глаз с рыжеватого подростка и удивляясь злобному упрямству, отпечатавшемуся на его лице; такого выражения у тринадцатилетних, как правило, не бывает.

– В принципе, ничего страшного, – сказал знаменитый педиатр (Дука терпеть не мог всех этих «в принципе», «в целом», «в общем»). – Острый бронхит, но, надеюсь, он не перейдет в воспаление легких. Я назначил уколы, которые помогут остановить процесс. Единственное, что меня беспокоит, это твоя сестра. По-моему, тебе бы следовало быть рядом.

Дука опустил настольную лампу и сделал знак Маскаранти посадить мальчишку по другую сторону стола; тот уселся напротив, сохраняя на лице все то же выражение упрямой злобы. Дука сказал в трубку:

– Дай ей успокоительного, Джиджи. – Из большой папки он вытащил фотографию покойной учительницы Матильды Крешензаги, дочери Микеле Крешензаги и Ады Пирелли, и протянул ее тринадцатилетнему Карлетто Аттозо. – Вот, погляди на это фото, – произнес он, прикрывая трубку рукой, – погляди хорошенько, поднеси к глазам и держи обеими руками, пока я говорю по телефону, и рожу-то не вороти, не то я тебе ее подправлю.

Парень не мог не расслышать дикой ярости в его голосе, однако повиновался лишь физически, то есть взял фотографию обеими руками и посмотрел на нее, но, вопреки расчетам Дуки, страх не вытеснил злобу из этих глаз.

– Алло, алло, Дука! – кричал в трубку педиатр. – Ты меня слышишь?

– Да, я слушаю тебя, Джиджи.

– Ты не понял, дело не в успокоительных, просто ей страшно оставаться одной с малышкой, а для девочки тоже лучше, если ты будешь здесь, потому что через два-три часа, когда дыхание опять станет жестким, ты сможешь сразу ввести ей ледер-мицин – сама она боится.

Дука слушал, а сам изучал парня, обеими руками державшего фотографию; теперь его глаза были прикрыты веками, и в этом тоже было какое-то сознание собственного превосходства, на что такой вшивый щенок уж никак не имел права.

– Послушай, Джиджи, я сейчас не могу приехать. Даже если ты скажешь мне, что девочка умирает, я все равно не приеду, потому что там я ничем не могу помочь, а здесь я нужен. Я не педиатр и даже не врач, уколы может сделать Ливия, или пусть найдет медсестру. А что до моральной поддержки, то мне сейчас без них вдвое тяжелей, чем им без меня. Извини, больше говорить не могу. – Он повесил трубку.

И долго, наверное, целую минуту, созерцал представшую ему сцену: парня напротив с фотографией в руках (он притворялся, будто смотрел на нее, но явно не воспринимал жутких подробностей изображения); двоих охранников, застывших по обе стороны жесткого стула в состоянии боевой готовности (обычные люди полагают, что ребенок есть ребенок, что он слаб и не способен на подлинное злодейство, а полицейские знают, что тринадцатилетний пацан может быть опаснее взрослого); Маскаранти, стоящего слева от стола, стенографиста с бородкой а-ля Кавур, бумажным блоком и шариковой ручкой, с трудом поместившего свой обширный зад на скамье справа. И все это в комнатушке два с половиной на три с половиной, похожей больше на закуток уборщицы, чем на кабинет.

Закончив осмотр, Дука проговорил:

– Положи фотографию вот сюда, на стол, пусть она все время будет у тебя перед глазами. И отвечай на мои вопросы.

С лицемерной покорностью парень положил фотографию на стол и, прикрыв веками нахальные глаза, сделал вид, что смотрит на нее.

– Вот молодец, – одобрил Дука. – Прежде чем мы приступим к допросу, послушай, что я тебе скажу. Ты чувствуешь себя так уверенно не только потому что ты малолетний, но и потому, что у тебя туберкулез легких, подтвержденный заключениями врачей: двусторонняя кавернозная форма с дегенерирующей тенденцией. Кто осмелится тронуть ребенка тринадцати лет, да еще больного? Так что признаюсь: не могу я тебе рыло начистить, это была простая угроза. Но учти, я могу устроить кое-что похуже. Колония все равно от тебя никуда не денется, как бы дело ни обернулось, но если ты будешь как следует отвечать на мои вопросы, то я позвоню своим друзьям в Беккарию и попрошу, чтобы с тобой там обращались хорошо. А вздумаешь вилять, они занесут тебя в черный список. Туберкулез, конечно, вылечат, станешь здоровым и сильным, но непослушные мальчики из черного списка уже никогда на волю не выйдут. Им дают два года, а они мотают три, четыре, пять – за недисциплинированность, за подстрекательство и прочие проступки. А потом, став совершеннолетними, переходят сразу в тюрьму для взрослых, скажем, за нападение на охранника, ведь вы не только преступники, но и остолопы, вы имеете глупость нападать на охранников.

Неожиданно Карлетто Аттозо приподнял веки и в упор посмотрел на Дуку. В этом взгляде была непоколебимая уверенность. У взрослых и то редко встретишь такую наглую уверенность, наверное, только тринадцатилетний сопляк может ею обладать.

– Я ни в чем не виноват, – сказал он, подкрепив свою уверенность столь же откровенно издевательским тоном. – Я еще маленький и просто испугался, когда они озверели.

Ничего не поделаешь – надо терпеть.

Дука вскрыл пачку сигарет, вытащил одну и протянул парню.

– На, покури.

Парень взял сигарету, Дука поднес ему спичку, закурил сам и сказал:

– Ну что ж, начнем. И помни про черный список.